Жанр: Мемуары
Императоры: психологические портреты
... весьма, впрочем, лживых, уверял
даже, что Александр вызывал его на дуэль.
Венский конгресс, длившийся несколько месяцев, не представлял собою политического
конгресса в точном смысле этого слова. Все дела решались на балах, раутах, маскарадах, а
иногда в дамских салонах и даже в будуарах сомнительных прелестниц. Если выдающиеся
деятели эпохи были столь безнравственны, как Меттерних и Талейран, то что сказать о
прочих ничтожествах "более или менее коронованных", как выразился впоследствии по
другому поводу поэт Тютчев. Здесь были собраны титулованные монстры со всех концов
Европы. Веселились и развратничали с увлечением людей, давно лишенных возможности
предаваться обычным для них наслаждениям. Еще бы! Наполеон [164] своей
бесцеремонной рукой солдата так беспощадно сбивал короны с этих когда-то
самоуверенных голов. Все эти короли и герцоги, испуганные революцией, так долго
дрожали потом в страхе перед первым консулом, а потом странным императором, вовсе
не похожим на людей голубой крови. И вот теперь они облегченно вздохнули. Народы
безмолвствовали, а привилегированные, мечтая о восстановлении феодально-дворянского
порядка, торопливо делили наследство Бонапарта
Александр, пожалуй, был менее циничен в этом алчном дележе. Международные
грабители довольно успешно распределяли территории и население. Этому помогали
миллионные взятки, которые брали министры и дипломаты у менее ловких герцогов и
королей. Труднее всего было уладить дело с Польшей. Александр настаивал на
присоединении к России Варшавского герцогства с самостоятельной конституцией. Ему
не удалось, однако, объединить все польские земли под своей короной. Австрия и
Пруссия оставили за собою: первая - Галицию, вторая - Познань. Было и другое
затруднение. Все государи восстали против наделения Царства Польского особой
конституцией. Это было бы дурным примером для порабощенных наций. Но Александр в
этом пункте был непоколебим. В результате Россия, более прочих держав пострадавшая
от войны, получила наименьшее вознаграждение. Австрия получила территорию с
десятью миллионами населения, Пруссия - с пятимиллионным населением, а Россия
приобрела три миллиона новых граждан, к тому же весьма сомнительных в отношении их
государственной полезности. Но весь этот дележ алчных победителей мог вовсе не
состояться. Карту Европы чуть было не пришлось перекраивать на новый лад.
В самый разгар политического и нравственного разврата получено было в Вене
потрясающее известие. Наполеон покинул Эльбу и высадился с горстью храбрецов на
южном берегу Франции. Надо представить себе при этом известии героев тогдашней
Вены. Что было написано на их физиономиях? Тут были ведь не только Гамлеты и
Макбеты... Тут были и комические персонажи: какой-нибудь король виртембергский, у
которого живот спускался складками до самых колен; или гессенский курфюрст,
наводивший на всех ужас не только язвами на своем лице, но и чудовищными своими
пороками; или датский король, с типичной наружностью [165] альбиноса, смешивший
венское общество своими провинциальными манерами... На лицах всех этих
коронованных каботэнов был написан смешной страх. Как будто наследники, только что
закопавшие в могилу богача, вдруг увидели, что земля раскрылась, и вылез из гроба
мертвец и грозит им своей костлявой рукой.
Александру, которому надоели все эти вырождающиеся титулованные особы, ухаживал в
это время за хорошенькими венками и, нарушая демонстративно этикет, вел себя
непринужденно, как будто он частный человек, а не самый могущественный из государей
Европы. И вдруг весть о том, что раздался клич Бонапарта: "Солдаты! Орел с
национальным знаменем полетит от одной колокольни к другой, до башен Нотр-Дам в
Париже". Испуганный Меттерних, уже несколько недель делавший вид, что он не
замечает царя, прибежал теперь к нему, забыв прелести герцогини Саган{78}.
Страх перед неистовым корсиканцем опять всех объединил, и соперники опять стали
союзниками.
Людовик XVIII, который еще недавно чванился перед посадившим его на трон
Александром и дулся на него за то, что он, самодержец в своей собственной стране,
заставил его, Бурбона, подписать "хартию вольностей", теперь позорно бежал из
Тюильри, узнав о том, что Наполеон идет на Париж и армия встречает его с восторгом.
Впопыхах этот помазанник забыл на своем столе тайный договор, заключенный им с
Англией и Австрией и направленный против России. Наполеон, конечно, поспешил
прислать Александру этот документ в надежде, что русский император, узнав о том, что
Меттерних мечтал всадить ему в спину нож, поспешит порвать с австрийским
предателем. Но Александр, пригласив Меттерниха к себе, показал ему этот документ и
бросил бумаги в камин. С этого часа они старались не ссориться друг с другом.
Всем известно, какие события отметила тогда бесстрастная Клио. Александр вторично
въехал в Париж. Этот въезд не был таким веселым, как первый, и русский император,
обидевшись на непостоянство парижан, на сей раз не очень защищал город от
притеснений и оскорблений разъяренных немцев. А Наполеона увезли англичане на
остров Св. Елены, чтобы он там на досуге диктовал свои мемуары.
Наполеон побежден. Европа свободна. Александр, увенчанный лаврами, возвращается в
Россию. Но странное дело - эти лавры и эта победа нисколько не радуют Александра.
Напротив, он стал меланхоличнее и суровее. В семейном кругу Александра называли
прежде "кротким упрямцем" ("le donux entete"), но теперь едва ли кто-нибудь решится
назвать его кротким.
Михайловский-Данилевский, находившийся при государе, записал у себя в дневнике 1816
года: "В десять часов утра его величество гулял по саду и семь раз прошел мимо моих
окон. Он казался веселым, и взгляд его выражал кротость и милосердие, но чем более я
рассматриваю сего необыкновенного мужа, тем более теряюсь в заключениях. Например,
каким образом можно соединить спокойствие души, начертанное теперь на лице его, с
известием, которое мне сейчас сообщили, что он велел посадить под караул двух
крестьян, которых единственная вина состояла в том, что они подали ему прошение".
Декабрист И. Д. Якушкин рассказывает в своих записках, как в 1814 году, когда гвардия
вернулась в Петербург из похода, он наблюдал торжественный въезд царя. "Наконец, -
пишет он, - показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на
славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую уже он готов был опустить перед
императрицей... Мы им любовались. Но в самую эту минуту почти перед его лошадью
перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на
бегущего о обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили
собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это было во мне
первое разочарование на его счет. Я невольно вспомнил о кошке, обращенной в
красавицу, которая, однако же, не могла видеть мыши, не бросившись на нее".
Не один Якушкин разочаровался тогда в императоре Александре. Но и сам Александр был
разочарован и в людях и в идеях. Не то чтобы он перестал верить в те идеалы, какие были
ему внушены с детства Лагарпом и прочими ревнителями философии энциклопедистов,
но вера эта стала теперь какой-то отвлеченной и сухой. Александр думал теперь, что
идеалы весьма почтенные - сами по себе ничто, а вся суть в том, как [167] складывается
реальная жизнь, а это часто не зависит от нашей доброй воли. Вот, например, Александр
думал ранее, что республика лучше монархии и что всякую автократию нужно ограничить
конституцией, он и теперь в атом не сомневается, но он теперь знает очень хороню, что
не так уж просто применить к делу эти либеральные идеи. "Я люблю конституционные
упреждения - говорил он когда-то Лафероне, - и думаю, что всякий порядочный
человек должен любить их. Но можно ли вводить их безразлично у всех народов? Не все
народы готовы в равной степени к их принятию".
Александр думал, по-видимому, что западные народы созрели для правопорядка, но он
сомневался, созрел ли для него русский народ. Тот патриотизм, который, по уверению
многих историков, овладел душой монарха в 1812 году, был патриотизм особого рода.
Любовь к России для Александра вовсе не отождествлялась с любовью к русскому пароду.
Русский народ - это тог дурашливый мужик, который всегда не вовремя появляется на
дороге и мешает эффектно салютовать шпагой перед золотой каретой императрицы.
Полиция бьет палками этого мужика. Так и надо, ибо иначе его не подготовить к
либеральной конституции.
Конституция уместна там, где вообще есть гражданственность, порядок, грамотность,
добрые нравы. В России этого нет. Он, Александр, хотел заняться этими хорошими
вещами, но помешал злодей Наполеон. Лучшие молодые годы ушли на борьбу с этим
чудовищным порождением чудовищной революции.
Но ведь революция не то же самое, что мирное либеральное развитие страны. Разве не
доказал Александр своими делами, что он не враг свободы? Разве он не настоял, чтобы
Людовик XVTII дал стране конституцию? А сам разве не обеспечил свободу и автономию
Финляндии? А Польша? Польская конституция либеральнее французской. Правда, вся
власть, согласно этой конституции, сосредоточилась в руках шляхты, а нищая
крестьянская масса так и осталась 'бесправной, но нельзя же. в самом деле, "все сразу".
Во всяком случае, в Польше теперь не хуже, чем в Европе, а это уже кое-что.
По-видимому, Александр не оставлял своего намерения дать в конце концов конституцию
и всей России. Рассуждая с Киселевым о злоупотреблениях администрации, Александр
говорил: "Все сделать вдруг нельзя, [168] обстоятельства нынешнего времени не
позволили заняться внутренними делами, как было бы желательно, но теперь мы
занимаемся новой организацией... Армия, гражданская часть - все не так, как я желаю,
но как быть? Вдруг всего не сделаешь, помощников нет".
Открывая весной 1818 года Варшавский сейм, в своей тронной речи Александр объявил
недвусмысленно, что он намерен ограничить самодержавие на пространстве всей России,
а не только ее окраин. "Устройство, уже существовавшее в вашем крае, дозволило мне
ввести немедленно то, которое я даровал вам, руководясь правилами свободных
учреждений, не перестававших быть предметом моих забот, и которых благодетельное
влияние, надеюсь я, с помощью божией, распространить на все страны, провидением
попечению моему вверенные. Таким образом, вы мне подали средство явить моему
отечеству то, что уже издавна я ему готовлю и чем оно воспользуется, как только начата
столь важного дела достигнут надлежащей зрелости".
По поводу этих заявлений Карамзин писал одному из своих друзей: "Варшавские речи
сильно отозвались в молодых сердцах: спят и видят конституцию, судят, рядят, начинают
и писать в "Сыне отечества", в речи Уварова иное вышло, другое готовится. И смешно, и
жалко..."
По-видимому, эти варшавские речи иных обрадовали, а иных напугали не на шутку. Для
этого испуга были основания. Теперь мы знаем, что в 1818 году Новосильцевым был
составлен одобренный Александром план конституционного устройства России. Но
помещикам казалось, что у нас конституция не пройдет так гладко, как в Польше, где
крестьянская масса была покорнее овец. Итак, одним снилась "конституция", а другие
страшились ее, памятуя о Пугачеве, который тряхнул Россией еще при Екатерине. Все эти
толки и опасения стали известны Александру. И Сперанский, возвращенный тогда из
ссылки и назначенный пензенским губернатором, разделял, по-видимому, опасения
многих. "Вам, без сомнения, известны, - писал он, - псе припадки страха и уныния,
коими поражены умы московских жителей варшавской речью... И хотя теперь все еще
здесь спокойно, но за спокойствие сие долге ручаться невозможно..." Опасность,
оказывается, в том, что составилось "общее в черном народе мнение, [169] что
правительство не только хочет даровать свободу, но что оно уже ее и даровало и что одни
только помещики не допускают или таят ее провозглашение:.. Что за сим следует,
вообразить ужасно, но всякому понятно...".
Если такие просвещенные люди, как Сперанский и Карамзин, не видели ничего доброго в
ограничении самодержавия, чего можно было ждать от самого самодержца, у которого к
тому же было самое грустное впечатление от тогдашних нравов? Вернувшись из Европы,
Александр нашел в стране чудовищный развал администрации и хозяйственных дел. Он
убедился воочию, что чиновники грабят население бесстыдно, что из пятидесяти двух
губернаторов нет и пяти честных и порядочных, что все правительственные, ученые и
научные учреждения империи - как малый оазис, в пустыне темного невежества. Так, по
крайней мере, казалось Александру, европейцу по своим вкусам и воспитанию. Из этого
Александр сделал тот вывод, что в России нет еще людей, пригодных для насаждения
гражданственности. У Александра не было склонности и умения увидеть и почувствовать
мужицкую Россию. Конечно, эта многомиллионная Россия была вовсе не цивилизована в
европейском смысле, но, однако, в ней уже сложилась своя древняя культура. Александр,
вероятно, никогда не слушал сказителей былин, не любил народных песен, не видел
хороводов и плясок, не замечал изумительного талантливого быта, а главное, до его слуха
не дошла та речь, русская речь, тот язык, полный красок и гармонии, богатейший и
гениальный язык, который Арина Родионовна бережно вручила Пушкину как залог
великого будущего России. Правда, Александр благосклонно прочел стихи молодого
поэта "Деревня", из коих запомнил сочувственные строки:
Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, а собственность, и время земледельца;
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца...{79}
"Поблагодарите Пушкина, - сказал он по-французски князю И. А.
Васильчикову, который вручил царю стихи, - поблагодарите его за добрые
чувства, какие он внушает своими стихами". [170]
Стихи, однако, по цензурным условиям при жизни Александра в печати не появились, и
"добрые чувства" поэту не пришлось тогда внушить согражданам. А потом Пушкин стал
писать иные стихи. Они уже не пришлись по вкусу сентиментальному государю, и он
повелел строптивому поэту выехать на юг, подальше от столицы.
Пушкин не любил Александра. Поэт славил императора как участника мировых событий,
но он не чувствовал в нем ничего для себя близкого. И не мудрено, ибо трудно найти
людей более противоположных, чем они. Пушкин всегда прислушивался к голосу
национальной стихии. Александр не различал гармонии в этом гуле народной жизни. Ему
нравились чувствительные песенки, какие распевают белокурые немки на берегах Рейна.
Туда бы ему уехать! Там бы ему поселиться, подальше от этих жутких и непонятных
русских мужиков, которые как будто на все способны - и на пугачевский бунт и на
Бородинскую битву. В годовщину Бородина, когда Александру напомнили об этом, он
отвернулся, хмурясь. Ему тяжело было вспомнить об этой битве, об этой мужицкой
кутузовской тактике, осужденной немецкой военной наукой.
Иные называли Александра сфинксом. Его душа была непонятна в своих противоречиях.
Легко было объяснить его двусмысленное поведение жалким лицемерием и природной
лживостью, но это - слишком простое объяснение слишком сложного факта. Пушкин
высказывал противоречивые оценки личности Александра. В 1829 году, будучи на
Кавказе, он увидел однажды мраморный бюст императора. Кто-то обратил внимание его
на то, что брови царя нахмурены, а на губах улыбка. Это дало повод поэту написать его
известную эпиграмму:
Напрасно видят тут ошибку:
Рука искусства навела
На мрамор этих уст улыбку
И гнев на хладный лоск чела.
Недаром лик сей двуязычен;
Таков и был сей властелин:
К противочувствиям привычен,
В лице и в жизни арлекин{80}.
Да, если угодно, император Александр был в каком-то смысле арлекином. Но какая это
была трагическая арлекинада! Он сам, как умный человек, понимал [171]
двусмысленность своих дел и мнений, но не была ли причина этой двусмысленности в
объективных условиях тогдашней императорской власти? Александр искренне хотел быть
либералом, и многие, окружавшие его, не прочь были воспользоваться этим настроением
государя, но при том условии, чтобы этот либерализм не простирался далее тех или иных
социальных группировок, в коих они были заинтересованы. Вот почему даже такие друзья
его "якобинской" молодости, как Кочубей, отговаривали императора спешить с
освобождением крестьян. А ведь были и такие, как Шишков, который сам в своих
записках рассказывает, как Александр в манифесте 1814 года повелел выбросить те
фразы, где знаменитый крепостник говорил о связи помещиков и крестьян, "на обоюдной
пользе основанной". По свидетельству Шишкова, Александр сказал: "Я не могу
подписать того, что противно моей совести и с чем я нимало не согласен".
Александр был очень точен и аккуратен. Его мундир был безукоризненно сшит. Он
никогда не появлялся даже в домашней обстановке небрежно одетым. Его письменный
стол был в идеальном порядке. Бумаги, которые он подписывал, всегда были одного
формата. Он любил Симметрию до странности. В комнате расставлялась мебель по
строгому плану. "Однообразная красивость" военных парадов всегда неудержимо влекла
его к себе. Вид немецких городов был ему более по вкусу, чем наших российских. Там
больше было симметрии. И пейзаж немецкий был как-то правильнее и пристойнее, чем
унылость наших худо обработанных полей или сумрак наших дремучих лесов. Там, на
Рейне, все более походило на какие-то милые, давно знакомые картинки в книгах,
выписанных когда-то для юного Александра из-за границы добродетельным швейцарцем.
Немецкие ландшафты так невинны! Но разве можно разгадать угрюмые сны нашего
дикого севера или золотую беспредельность южных степей? Москва, с ее полуазиатским
стилем, неприятна Александру. Петербург симметричен и более похож на европейские
столицы, но тут ужасные воспоминания, наводящие мучительную тоску. Проезжая мимо
замка, [172] построенного Павлом, Александр всегда закрывал глаза. Нет, страшно жить в
этом суровом, надменном городе, с великолепным его ампиром. В этом городе есть чтото
безумное, жестокое и холодное. А так хочется мира и покоя! И не думать бы вовсе об
этих призраках прошлого...
Надо побольше впечатлений - и, если нет войны или конгресса, надо ехать куда-нибудь,
чтобы видеть новое, и ехать быстрее. Хорошо, что в России любят ездить, не щадя
лошадей и собственного живота. Александр исколесил всю Россию. Перед ним в пестрой
панораме неслась, как на крыльях, огромная многообразная Русь. Александр не
останавливался подолгу нигде. Он всегда спешил куда-то, и было непонятно, зачем,
собственно, путешествует этот странный император.
Александр тяготился тем, что в России не так все благоустроено, как в Европе. Да и в
Европе не все достаточно хорошо налажено. Надо бы всем правительствам создать такой
порядок, при котором каждому гражданину было отведено свое, определенное место.
Пусть он работает известное время на себя, но пусть уделяет и государству, в меру своих
сил, нужное время, а государство должно обеспечить ему жизнь. Должны быть дни
отдыха. Пусть тогда гражданин веселится. Но и веселье должно быть пристойное и под
наблюдением начальства. Надо, чтобы гражданская жизнь походила на военную. В полку
каждый солдат знает свое место и свое дело. В армии все гармонично и точно. Нельзя ли
как-нибудь сочетать жизнь гражданскую с этой благодетельной военной дисциплиной?
В 1812 году Александру попалась французская книга генерала Сервана, который
предлагал проект особых военных поселений на границах империи. Александру эта книга
чрезвычайно понравилась. Он решил, что надо воспользоваться идеей французского
генерала. Этот Серван как будто угадал мечту самого Александра. Вот когда будет
порядок! Вот когда вместо неряшливой и неплодотворной гражданской жизни наступит
стройная военная система!
Александр приказал перевести на русский язык книгу Сервана. Дело в том, что Аракчеев
не понимал по-французски, а ему надо первому прочесть эту книгу. Кто же сумеет
наилучшим образом применить к России план французского генерала? Конечно, он, [173]
Аракчеев, верный "друг" царя. Царь вообще нуждался в этом своем "друге".
И какая странная "дружба" связывала этих людей? В чем была ее тайна? Кажется, тайну
эту надо искать в болезненной мнительности Александра. Его глухота еще больше
подчеркивала ее. Он с трудом мог слышать человека, если он сидел за столом против
него. Глухие всегда мнительны. Но для мнительности Александра были основания, более
важные, чем глухого. Удивительно, что не все государи страдают манией преследования.
Впрочем, кажется, государей, вполне свободных от этого недуга, никогда не было. В
какой-то мере болен был психически и Александр.
"Ему казались такие вещи, о которых никто и не думал, - писала в своих
мемуарах великая княгиня Александра Федоровна, - будто лад ним
смеются, будто его слушают только для того, чтобы посмеяться над ним, и
будто мы делали друг другу знаки, которых он не должен был заметить.
Наконец, все это доходило до того, что становилось прискорбно видеть
подобные слабости в человеке с столь прекрасным сердцем и умом. Я так
плакала, когда он высказал мне подобные замечания и упреки, что чуть не
задохнулась от слез".
Александр был мнителен и подозрителен. Однажды Киселев, Орлов и Кутузов, стоя у окна
во дворе, рассказывали друг другу анекдоты и смеялись. Мимо прошел Александр. Через
десять минут к нему в кабинет вызвали Киселева. Генерал застал Александра перед
зеркалом. Император тщательно себя осматривал се всех сторон. Он решил, что смеялись
над ним, над его наружностью. "Что во мне смешного? Почему ты и Кутузов с Орловым
смеялись надо мною?" - допрашивал мнительный император изумленного и
растерявшегося Киселева. Генералу с большим трудом удалось убедить Александра, что
дело было в анекдотах, а не в наружности Александра. Подобных случаев было немало.
Императора очень беспокоила сплетня, что у него будто бы искусственные ляжки,
сделанные из ваты для красоты.
"Без лести преданному" Аракчееву удалось убедить Александра, что он, Аракчеев,
вернейший его раб, что все готовы предать своего государя, только он один любит его, как
самого себя. Александр поверил. Ведь надо же было кому-нибудь верить. Вельможи и
сановники, все без исключения, всегда старались показать, [174] что они не глупее
императора. А! Не глупее? Значит, тайно они думают, что они умнее его... Они так
назойливы со своими советами! Они хотят распоряжаться государством. Но кто их
уполномочил на это? Ведь конституции еще нет пока... Аракчеев никогда не решался
учить Александра. Он, правда, высказывал свей мнения, но всегда лишь по частным
вопросам. О высшей политике у него не было совсем своих мнений. Он был старше
Александра на восемь лет, но он трепетал перед ним, как мальчишка. Входя в кабинет, он
бледнел, вздрагивал и крестился, как будто он не временщик, фаворит, всесильный граф
Алексей Андреевич, у которого государственные мужи, убеленные сединами, дожидаются
в приемной три часа аудиенции, а робкий проситель, в первый раз попавший во дворец.
Легенду о том, что Аракчеев был вдохновителем Александра в эпоху реакции, уже
разоблачили историки. Самые важные бумаги, исходившие за подписью Аракчеева,
писаны по черновикам самого императора. Аракчеев был исполнителем и орудием
Александра, а не его ментором. Знаменитый фаворит мог влиять на судьбу того или
другого сановника или генерала, но он никак не мог влиять на политику императора
вообще. У Аракчеева не было идей. У него была только душа раба. Александр правил
многомиллионной рабской Россией, но это были какие-то неведомые и, кажется,
строптивые рабы. А императору, несмотря на весь его либерализм, нужен был раб
несомненный, убежденный и, главное, живой, близкий, тут всегда под руками. Таким
безупречным рабом был Аракчеев. Для него Александр был не только "его величество",
но и "батюшка". Он так и обращался к нему в письмах, ползая перед ним на коленях.
И Александр любил своего раба. И в то время, когда современники почитали его лютым
извергом, царь был иного мнения. "Злодеи вроде Балашова и Аракчеева продают такой
прекрасный народ..." - писала одна мемуаристка в трудный 1812 год. Александру,
напротив, казалось, что Аракчеев печется об этом народе. Император по опыту убедился,
что все окружавшие его люди корыстны и жадны. Много явных казнокрадов, немало
хитрецов, склонных грабить на "законных" основаниях, а честных людей как будто вовсе
нет. Аракчеев не крал. В этом он в самом деле был неповинен. Он зорко стерег казенный
сундук. Это внушало [175] императору к нему особое доверие. В этом смысле Аракчеев
был фаворит и временщик. Распоряжаться людьми он мог самовластно. "Он все давит, -
писал Жозеф де Местр. - Перед ним исчезли, как туманы, самые заметные влияния". Так
могло казаться, ибо под конец царствования Александр принимал почти все доклады
через Аракчеева. Министрам нелегко было добиться аудиенции.
В Аракчееве была одна черта, поражавшая почти всех якавших его лично. Это -
жестокость. Правда, я век, м который он жил, был "жестокий" век, как его заклеймил
Пушкин, но все же чем-то, должно быть, превзошел своих современников этот мрачный
граф. "Граф делал мне добро, но правду о нем надобно писать не чернилами, а
кровью", - говорил Н. С. Ильинский, протоиерей села Грузина, облагодетельствованный
временщиком.
Но Александр этого не замечал. Когда-то на разводах и Гатчине Аракчеев в припадках
ярости вырывал у солдат усы. И однажды, чуть ли не в день воцарения Павла, откусил у
одного солдата ухо. В его Грузине провинившиеся мужики ходили с рогатками на шее, а
розги постоянно хранились в рассоле, в особых бочках. По словам А. М. Тургенева, "во
всех сословиях общества Аракчеева называли змеем-горынычем". Но Александр ничего
этого не замечал. Он любил ездить к этому жестокому графу на мирный отдых в
"прекрасное" Грузине, не подозревая вовсе, что невольные холопы ненави
...Закладка в соц.сетях