Жанр: История
Емельян Пугачев
...в ушах. И все ласково
воззрились на поднявшегося огромного, как матерый медведь, деда. Сердитые
глаза Пугачева улыбнулись.
- А тебе, малец, сколькой год? - спросил он Мизинова.
- Это мне-та? - со страху кривя рот и подергиваясь, проговорил Мизинов. -
Мне в Покров семнадцать сполнилось. Лета мои не вышли еще, а вот Симонов...
это самое... как его... забрал меня в казаки.
- Ну, ладно, молодой ты. С тебя и взыску нет. Живи! И ты, старик, здоров
будь. Идите с богом. Николаев, проводи их. Накормить, напоить вдосыт! И
коней вернуть. Ну да уж и вас двоих милую. Идите все четверо. А где этот...
ноздри рваны у которого?
- Я здеся-ка, - нехотя выдвинулся из толпы Хлопуша. Он возвышался над
всеми на целую голову.
- Взять его под караул. Опосля сам вызову его. Покрепче подумай, с каким
умыслом шел ко мне, - обернулся к Хлопуше Пугачев. - Не оправдаешься, - не
взыщи, только ты и свету видел. Почиталин! Пойдем-ка разберемся в бумагах,
что от Рейнсдорпа с ним присланы.
2
Юный, голубоглазый, похожий на девушку Мизинов, как только услышал себе
помилование, враз залился обильными слезами.
- Что, дурачок, воешь? - гукает старик Пустобаев. - Радоваться должон.
- Я и то радуюсь, - хлюпает Мизинов, и уже облегчающий смех охватил его.
- Ой, да и напужался я... Вот страх, вот страх-то...
Пустобаев вышептывал шагавшему рядом с ним сержанту Николаеву:
- Да, Митрий Павлыч, а мы все думали, что тебя в живых нетути.
Барышня Дарья Кузьминишна извелась вся по тебе... Стой-ка, стой-ка, -
старик порылся за пазухой и, вытащив, передал Николаеву маленький за печатью
пакет. - Не дозрили, не отобрали.
Николаев вглядывался в письмо, в ласковые любезные сердцу девичьи слова.
Руки его дрожали, и дрожал в них голубой бумажный листок.
Они подошли к шалашу из соломы и веток, жилищу Николаева. Сели. Дед,
ухмыляясь, подшучивал над Мизиновым. Сержант Николаев читал:
"Ненаглядный мой Митенька! Ежели тебя захватили в полон, беги скорей
домой, всякие способа выискивай, чтобы убежать от разбойника. Да сохрани
господи и царица небесная жизнь твою! Ты, Митенька, не верь никому, что он
царь, он великой государыни нашей сущий супротивник..."
Тут строки заскакали в глазах сержанта Николаева, сердце заныло, в груди
стало тесно, не хватало воздуха. "Подлец, подлец я... Изменник.
Бежать! Куда бежать? Поздно... Милая Дашенька, несчастная моя Дашенька".
- Чего ты мотаешься-то, Митрий Павлыч! Чего ты побелел-то? - старик
выволок из широких штанов посудину с сивухой и подал ее потерявшему себя
Николаеву. - Ну-ка, братцы, зелено! Не прокисло бы оно!..
Сержант с торопливой жадностью проглотил добрую порцию противного теплого
пойла. Перед его глазами дробились, скакали черные каракульки:
"Устинья Кузнечиха обещает съездить в стан злодея, укланять его, чтоб
отпустил тебя. Поначалу мы рассорились с ней, после помирились. Она девка
хоть и норовистая, а добрая. И меня подбивает ехать. Говорит, что царь
милостив до нее и твоего суженого, говорит, беспременно отпустит. А я ее
ругаю, дуру... Какой он царь! Ты, драгоценный Митенька..."
- А вот они где, - и перед компанией появился сутулый, покашливающий
Шигаев.
Дед, запрокинув вверх бородатую голову, тянул из штофа зелье. С трудом
оторвав губы от бутылки, он крякнул, сплюнул и трогательно проговорил:
- Ну, Максим Григорьич, батюшка, уж и в соображенье не возьму, как и
возблагодарить тебя... Спасибо тебе, милостивец! Кабы не ты, смерть бы нам с
мальцом...
И они оба с вихрастым юнцом Мизиновым низко поклонились Шигаеву. Тот
подсел к ним на луговину, сказал, похлопывая деда по крутому плечу:
- Ты, Пустобаев, не сумневайся в государе-то. Он доподлинный!
Завтречко тебе с Мизиновым присягу учиним.
- А я в отпор и не иду, Максим Григорьич. Мне кому не служить, так
служить.
- Ты этак-то не брякай, старик, - вразумительно сказал Шигаев. - Одно
дело народу, царю его служить, другое дело тем, кто народ в тоске держит, в
порабощении.
- Оно точно, - вздохнул старик и опасливо огляделся по сторонам. - А по
правде-то тебе сказать, Максим Григорьич, уж ты прости меня, дурака
старого... Сдается мне, не затмил ли сатана ваши очи погубления ради? Как бы
в подлецах не остаться, Максим Григорьич. Присягу-то всемилостивой
государыне рушить - душа дрожит. Ведь меня скоро и на тот свет позовут.
Каково-то мне будет там перед господом глазищами-то хлопать да ответ
держать. Господь-батюшка скажет: "Что ж ты, Пустобаев, под конец часу
своего-то проштрафился? Нешто не толковали тебе рабы мои - полковник Симонов
да генерал Рейнсдорп, что Петр Федорович давно помре? Эй, скажет,
ангелы-архангелы, покличьте-ка сюда душу усопшего Петра Федорыча!.."
Умный Шигаев, закусив бороду, с улыбкой покашивался на захмелевшего
старого казака.
- И вот, войдет усопший Петр Федорыч, а на головушке-то его -
мученический злат-венец. И велит ему господь бог: "А ну, скажет,
изобличи-ка, усопший Петр Федорыч, казака Пустобаева, что за раз две присяги
рушил: и тебе, и благоверной супруге твоей Екатерине Алексеевне".
- "Господи, скажет тогда Петр Федорыч, он, старый хрен, весь пред тобой,
нечего и обличать его. Раз он, пьяный дурак, вору Пугачеву присягнул, сажай
его скорея в котлы кипучие".
- Стой, старик, - прервал его улыбавшийся Шигаев.
А юный казачок Мизинов, слыша такую речь старого казака, всхлипнул,
отвернулся и, крадучись, снова облился слезами.
- А ты вот что в оправданье богу-то скажи, - проговорил Шигаев, ласково
заглядывая в угрюмые глаза Пустобаева. - Господи, скажи, престол твой
предвечный столь высоко над землею вознесен, что тебе, господи, и не видно,
как великие дворяне да архиереи обманывают тебя. Ведь они Петра Федорыча-то
насильно с престола сверзили да живота лишить хотели, только люди добрые
пособили бежать ему да в народе укрыться. Он промежду народа двенадцать лет
скрывался, всякое горе людское выведал, а как невмочь стало ему человеческие
страдания выносить, он, батюшка, и объявился. И я, мол, господи, вторично
присягнул ему. Да и еще скажи богу-то: ведь ты и сам, господи Христе, во
образе человека бедного такожде по земле ходил, такожде вызнавал, какую
маяту простой люд терпит. Не ты ли, господи Христе, молвил: "Придите ко мне
все труждающиеся и обремененные, и аз упокою вы".
Вот, Пустобаев, как надо господу-то отвечать.
Пустобаев сидел, сгорбившись, упорно глядел в землю, думал. Наконец
сказал:
- Одно дело - царь небесный во образе простого человека, другое дело -
простой человек во образе царя. Ты, брат Максим Григорьич, писанием
церковным не собьешь меня. Хоша я и темный, а в писании-то со слыха не хуже
другого прочего кумекаю. Ежели я уверую, что он царь, а не приблудыш,
присягну, а ежели...
- Как знаешь, - сразу охладев, проговорил Шигаев, поднялся и пошел прочь.
- Думай, старик.
Во многих местах горели костры, разбившееся на кучки войско готовило себе
обед. Кой-где у костров, подоткнув подолы и засучив рукава, стряпали молодые
и пожилые женщины: это каргалинские татарки и сакмарские казачки,
провожавшие своих мужей и сыновей в поход. Вдоль берега Сакмары стояли на
лафетах в два ряда восемнадцать пушек и два единорога, возле них -
вооруженные артиллеристы, канониры. Тут же разбита палатка начальника
артиллерии Чумакова. В укромном месте, вдали от костров, на возах - ядра,
гранаты, порох в картузах. Строгий казачий караул никого сюда не допускает.
Возле палатки войскового начальника, атамана Андрея Овчинникова, говорливая
кучка молодых казаков заготовляет походные хорунки (знамена). Две казачки -
одна рябая и брюхатая, другая скуластая и тонкая, как жердь, - напевая
песни, проворно, без устали работают иголками: на широкие цветные полотнища
знамен нашивают кресты, вензеля, изображающие П/III и короны.
Стан раскинулся на версту. Дымочки тянутся к небу, слышен крикливый
говор, песня, хохот. Вдали кони пасутся. Их сторожат казаки и приставшие к
войску псы. Тощий пес с обвисшим задом лечится какой-то одному ему ведомой
травой: сорвет стебелек, пожует, проглотит. По зеленой пойме реки жирует
стадо войсковых овец.
Губастый горнист Ермилка поймал в реке двух небольших черепах и несет их
в подарок - одну Нениле, другую барыньке Харловой.
Мальчик Коля прибежал в палатку к сестре.
- А ты, Лидка, все плачешь? - говорит он ей, поднимая брови и взвизгивая.
- Ну, что ж такое... Эка штука... Меня Ермилка на коне катал.
Вмах-вмах!..
Лидия сквозь слезы улыбается. Круглолицая, побледневшая, с темными
кругами возле глаз, она стала еще красивее, оттенок горести и страдания
придал еще больше прелести простым, милым чертам ее лица. Она нагружает
карманы брата леденцами, пряниками, дает вина ему.
Коля с жадностью пьет, прикрякивая, как взрослый, просит еще. Душа его
тоже скорбит безмерно: о чем бы он ни думал, ему все время мерещатся
покойные отец, мать... Иногда среди ночи он отрывает голову от подушек и
через тьму взывает к матери: "Мама... Мамусинька моя!.." Но тьма молчит.
Коля похудел, поблек, кисти его рук стали как бы восковыми. Притворяясь
веселым, он высвистывает песенку, говорит:
- Ермилка на трубе меня обещался выучить. Вчерась он играл, а мы с
Ненилой плясали... А чего мне горевать-то? Мне тут по нраву жить...
Любопытно... И черепахи есть.
Он говорит быстро, взахлеб, и чувствует, что сестра не верит его
веселости. Коля затихает. Резко отвернувшись от сестры, он старается
остановить подрагивающий подбородок и успокоить плаксивую гримасу на лице...
Вот он овладел собой, улыбнулся. Ласково он смотрит на сестру и снова
быстро-быстро говорит:
- А ты, Лидка, не больно-то... Ты не ссорься с ним, не лайся. Ты не серди
Пугача-то... Эко дело... Наплевать!.. И Ненила говорит... Зря, говорит, она
рыло воротит в сторону. Это про тебя-то. И вправду, Лидочка, миленькая...
Нас с тобой защитить некому! Батеньки нету, маменьки нету. Мы одни здесь...
Лидия схватила брата в охапку, усадила на кровать с пуховыми перинами, и
оба они, прижавшись друг к другу, заплакали.
- Ли-ли-лидочка, - хлюпал мальчик, целуя сестру в мокрые глаза. - А что,
ежели я Падурова упрошу... чтобы он у-у-у-укра-украл тебя... Вскочили бы мы
на три коня, да прямо в-в-в Оренбург... А там бы он женился на тебе... Вот
бы... Вот бы!..
Вдруг раздалось вблизи: "Ура-а, ура!.. Гайда!" Мальчик опрометью выскочил
из палатки и побежал к себе.
Земля задрожала, всадники примчались; Пугачев, красный, возбужденный,
быстро вошел в палатку Харловой.
- Ну что, Лидия Федоровна? Опять вся в тучах да в непогодушке, - он
строго, но улыбчиво взглянул на поднявшуюся женщину и бросил в угол саблю.
- Все плачешь?.. Эх, глуха ты, как ноченька! Не дождаться, видно, мне
зари твоей... Эй, кто там? Тащи сюда испить чего... Кумыску, что ли, да
покрепче!..
Сержант Николаев ушел от Пустобаева в кусты, сидел в укрытии, вновь и
вновь перечитывал Дашино письмо. Вдруг ветви зашуршали, сержант суетливо
сунул письмо в карман.
- А, барчук, влопался? - захохотал выросший пред ним Митька Лысов.
Сутулый, небольшой, брюхатенький, личико треугольником, лисьи глаза
ядовито прищурены. - Так-так-так... А ведь я знаю, сволочь ты этакая, ведь
ты стрекача хочешь задать, да прямо к Рейнсдорпу; о-так, о-так, ваше
превосходительство, у Пугача, у кровопивца, войска три тысячи, сто пушек, и
все такое...
- Чего ты зря ума плетешь, Лысов?
- А-а-а, не по носу табак? Да меня, брат, не проведешь! Ведь ты
батюшку-то и верно за Пугача считаешь. Хоть и втерся к нему, сволочь этакая,
а...
- Как смеешь меня, сержанта, сволочить?!
- Ха! Сержант... Ты сержант, а я полковник... Встать, паскуда дворянская,
раз с тобой полковник говорит! - и подвыпивший Лысов выхватил саблю.
Николаев вскочил на ноги.
- Напрасно вы, господин полковник, обижаете меня, - со злобной дрожью в
голосе сказал сержант. - Я не втирался к государю, а он сам меня завсегда
зовет. Вот и присягу писать велел. Я государю рад стараться...
- И без тебя старателей сколь хошь... А вот ты, дворянчик, ластишься к
Пугачу... то бишь, к государю, и нас, простых людишек, не дворянского роду,
оттираешь от пресветлых его очей... Сма-а-атри, брат! - и Лысов, перекосив
рот, погрозил сержанту пальцем. - А ну-ка, вывертывай карманы, сволочь! -
Митька Лысов шагнул к переставшему дышать сержанту. "Письмо...
Пропала моя голова... Петля будет", - стегнуло черным светом в голове
обомлевшего молодого человека.
И только лишь Лысов руку протянул, чтоб выудить из кармана Николаева
губительную бумажку, как раздались сразу три-четыре голоса:
- Николаев! Николаев!.. Где ты, черт?.. Государь тебя кличет. Эй!
Чудом спасшийся Николаев, как птица под выстрелом, сорвался с места и
понесся к палатке Пугачева.
- Стой, стой! - орал ему вдогонку Митька Лысов.
Но длинноногий сержант несся чрез кусты, чрез поле, как волк от охотника.
По пути на миг остановился у забытого костра, с сердечной болью бросил в
пламя Дашино письмо и - дальше.
- Вот что, друг, - сказал Пугачев вошедшему в палатку Николаеву. - Чтоб
наутро были здесь поп да татарский мулла: верных мне каргалинских татар да
сакмарских казаков к присяге приведем. Да покличь-ка сюда этого безносого...
как его... рваные ноздри... Пущай придет.
- Слушаюсь, - сказал Николаев, повернулся по-военному налево кругом и...
лицом к лицу столкнулся с ворвавшимся в палатку Митькой Лысовым.
- Стой, стой, изменник! - схватил он Николаева в охапку. -
Надежа-государь, прикажи обыскать его, у него, у дворянской сучки, в кармане
подметные письма от Симонова... Сам видел...
Николаев рванулся, оттолкнул нахрапистого Митьку и бодрым голосом сказал:
- Ваше величество, этот человек спьяну поклеп возводит на меня...
- Выворачивай карманы, сволочь! - закричал Митька.
- Брось орать, Лысов, - сказал хмуро Пугачев.
- Ваше величество, вот я весь перед вами, - уверенно проговорил Николаев.
- Прикажите со всем тщанием обыскать меня на ваших глазах. И ежели что
найдется, снимите с меня голову. А ежели ничего не сыщется, защитите меня...
Пугачев пристально посмотрел в его простое, открытое лицо и сказал тихо:
- Иди, Николаев. Верю тебе и всякое бережение к тебе держать буду.
Тогда Митька Лысов, встряхивая локтями и чуть не замахиваясь на Пугачева,
дико закричал:
- Вот так царь, ну и царь у нас!.. Дворянчику верит, а мне веры нет...
Ха-ха...
Пугачев прищурил на Митьку правый глаз и ударил в ладони. Вбежавшему
увешанному кривыми ножами широкоплечему Идыркею сказал:
- Возьми-ка полковника за шиворот да выведи. Во хмелю он.
Николаев шел за Хлопушей с чувством радостного облегчения. И уже в
который раз вновь и вновь давал себе слово верой и правдой служить человеку,
назвавшемуся государем. "Только одно добро от него вижу для себя, одну
милость, - растроганно думал он. - И, кто его знает, ежели рассказать бы ему
про мою любовь к Дашеньке, может, и отпустил бы он меня на волю..."
Вместе с приведенным в царскую палатку Хлопушей пришли атаман Овчинников,
полковник Творогов, секретарь Ваня Почиталин.
Пугачев был в цветном персидском халате с желтыми золотистыми шнурами,
темные и густые, зачесанные наперед волосы закрывали ему выпуклый лоб. Он
сидел, все стояли.
- Оправдываться припожаловал? - спросил Пугачев Хлопушу и, оглядывая его
изуродованное лицо, стал прикрывать то правый, то левый глаз. - Поди, много
ты на своем веку обедокурил? Ну-ка, сказывай, кто ты, кем подослан и с какой
целию? Не оправдаешься - очам твоим защуриться придется.
- Я оренбургский ссыльный, каторжник, - сказал верзила, он уже без
наглости, а почтительно и прямо смотрел на Пугачева. - Зовусь Хлопушей, а по
паспорту - Соколов, сам из простонародья. На уральских заводах середь
работных людей бывал. Оренбургский губернатор снял с моих рук-ног железища и
послал меня в твою толпу, чтобы людям твоим и тебе передать пакеты, а что да
что в тех пакетах, мне неведомо.
- Зато мне ведомо, - тихо произнес Пугачев. - Сказывай дальше!
- И губернаторишко велел еще мутить твою толпу, чтобы людишки твои
изловили бы тебя, батюшка, да притащили бы к нему, к этому самому
Рейнсдорпу. Еще приказано было, чтобы порох у тебя спортить, а пушки
заклепать. - Он говорил внатуг, с остановками, гукающим гнусавым голосом,
моргая бровями.
- Ну вот, лови меня, ежели тебе велено, да тащи к Рейнсдорпу, - сказал
Пугачев так же тихо, но глаза его воспламенились. - А тебе в том корысть
большая будет - Рейнсдорп озолотит тебя.
- Нет, батюшка, меня уж и так озолотили: вишь, как обличье-то испохабили,
- и Хлопуша шевельнул перстами тряпицу на носу.
Пугачев покачал головой, сказал:
- Вот, господа атаманы, какие губернаторы-то у меня сидят, сами видите!
Им только бы простых людей кнутьями бить да ноздри рвать. Ахти беда...
Погоди, погоди, доберусь ужо я до этого Рейнсдорпа, так не токмо ноздри, а и
ноги-то из зада вырвать ему прикажу. - Он вскочил, сгреб со стола бумаги
губернатора, сунул их секретарю. - Почиталин! Брось в огонь сии богомерзкие
писачки. Писал писака, а звать его - собака! Слушай, Хлопуша. Шагай-ка,
брат, ты в оборот к губернатору...
- Ни в жисть, батюшка, будь он трижды через нитку проклят...
- Полно-ко ты, полно, - язвительно перебил его атаман Андрей Овчинников и
с явным подозрением посверкал на каторжника умными серыми глазами. - Ведь ты
подослан к нам убить государя. Ты, все у нас подметя, сбежишь от нас да и
перескажешь Рейнсдорпу-то. Лучше правду говори, а то, как свят бог, повесим!
- Я всю правду молвил, - опустив руки, ответил Хлопуша.
- Твоя правда-то прямая, как дуга, - не унимался Овчинников.
- А есть ли у тебя деньги-то? - не слушая атамана, спросил Пугачев.
- Четыре алтына осталось, - ответил Хлопуша, переминаясь с ноги на ногу.
- Правда, что Рейнсдорп пожаловал мне малую толику, так я все бабе своей
оставил с мальцом. Они в Бердах живут, в бедности маются.
Пугачев сходил за ковер, к кровати, вынес семь рублей, сказал:
- Возьми покамест да приоденься, а это лохмотье сожги. Полковник
Творогов! Распорядись выдать ему из цейхауза одежонку. А ты, Хлопуша, как
поиздержишься, скажи. Ну, ступай, друг мой, будь свободен. На тебе нет вины.
Когда оправданный верзила облегченно запыхтел и, поклонясь, ушел,
Овчинников приступил к Пугачеву:
- Воля твоя, ваше величество, а на мою стать - повесить его надлежит.
Прикажи, государь. Он плут и каторжник! Вот помяни мое слово, он и людей
наших учнет подговаривать. Прикажи покончить с ним.
- Ну нет, Андрей Афанасьич, об этом забудь и думать, - возразил с сердцем
Пугачев. - Он еще сгодится нам. Такие, обиженные начальством люди, завсегда
пригодятся нам. Оно, конешно, присматривать трохи-трохи надо! А как охула
никакого не будет на него, тогда поразмыслим, что да как.
- Тебе виднее, - потупясь, раздраженно ответил Овчинников. - Твоя воля. А
только сам, батюшка, ведаешь: черт игумену не попутчик.
- Он не черт, а у нас не монастырь. Ась? - прищуря правый глаз,
проговорил Пугачев и, чтобы отвязаться от Овчинникова, стал, не переставая,
широко зевать, закрещивая рот двуперстием.
Передовая разведка Пугачева вечером 3 октября уже гарцевала возле
Оренбурга. И в то же самое время боевой отряд майора Наумова при ликующих
кликах горожан входил в город.
Несколько дней назад Наумов был послан комендантом Яицкой крепости
Симоновым в погоню за Пугачевым. Получив в дороге известие, что силы врага
значительно окрепли, Наумов счел за нужное, не возвращаясь в Яицкий городок,
идти чрез степь скорым маршем прямо в Оренбург.
Майор привел на выручку города двести сорок шесть человек хорошо
обученной пехоты и триста семьдесят восемь верных правительству зажиточных
казаков, коими командовал лютый враг Пугачева, бывший атаман Мартемьян
Бородин, или, как его звали пугачевцы, жирный Матюшка.
Удрученный предстоящими событиями, губернатор Рейнсдорп с приходом
неожиданного подкрепления воспрянул духом.
На военном совещании, осведомившись, нет ли каких "самых лютчих вестей от
сукин кот Клопуш", он сказал:
- Ну, господа, поздравляю! С прибытием храбрый майор Наумофф наша
Оренбургская крепость, в случае атаки, в состояние пришла.
При этом он встал, подошел к Наумову и троекратно, крест-накрест, по
старинному русскому обычаю, обнимая, облобызал его.
В субботу 5 октября в одиннадцатом часу утра армия Пугачева перешла Яик,
миновала Казачьи луга, что в пяти верстах от города и, после небольшого
роздыха, двинулась к Оренбургу.
В армии было около 2 500 человек, 20 орудий, много зарядов и 10 бочек
пороху. Пугачев приказал Овчинникову:
- Растяни народ в одну шеренгу да так и веди! Пущай Рейнсдорпишка думает,
что у меня десять тысяч войска, да волосы на себе рвет. А как приведешь на
гору, остановись, в тех мыслях, чтобы городским - меня, а мне - городских
видно было.
Военная хитрость Пугачева удалась. Увидав столь великую армию противника,
город пришел в крайнее смятение, жители уже представляли себе неминуемую
гибель, по всему городу поднялся плач и неутешное рыдание.
Барабаны ударили тревогу. С колоколен зазвучал набат. Гарнизон стал по
местам. На батареях зарядили пушки.
Все с нетерпением и страхом ждали приступа грозного врага, которому
сдаются крепости, в стан которого толпами устремляется народ.
НЕПРИЯТНОЕ ИЗВЕСТИЕ. ТАБАКЕРКА ИМПЕРАТРИЦЫ. "АНАФЕМА"
Граф Григорий Орлов весной 1772 года отправился в Фокшаны на конгресс,
для участия в дипломатических переговорах с Турцией.
Как уже было сказано, императрица навсегда охладела к своему любимцу и, в
его отсутствие, приблизила к своей особе некоего Васильчикова. Узнав о столь
коварной перемене, "дуралей Орлов", как его заглазно называл Никита Панин,
тотчас бросил в Фокшанах все дела и поскакал обратно. Но под самым
Петербургом ему был нанесен жестокий удар: он был задержан в Гатчине, и ему
было предписано выдержать там, в его собственном дворце, длительный
"карантин".
Орлов был потрясен черной неблагодарностью Екатерины. В его душе столь
сильно "бушевало оскорбленное самолюбие", что он первые дни неволи
беспросыпно пил и был близок, по свидетельству окружающих, к самоубийству.
Лишь через несколько месяцев он получил разрешение явиться в Петербург,
отправился туда и при свидании с Екатериной понял, наконец, что сердечные
дела его непоправимы. Он поспешил уехать "в отпуск" в Ревель.
В конце мая 1773 года Орлов вновь получил разрешение явиться в столицу.
Стараясь искупить свою вину перед ним, - ведь он же, безвестный тогда
офицер, "завоевал" Екатерине престол и корону! - императрица наградила его
княжеским достоинством, преподнесла ему в подарок так называемый Мраморный
дворец, что на Неве, и дозволила занять все прежние служебные посты.
Возможно, этою благосклонностью императрицы Орлов был обязан отчасти и
тем, что Екатерину не переставали беспокоить мечтания Павла о троне
самодержца. Она не то чтобы видела в сыне сколько-нибудь серьезного
соперника, но предерзостные его мечтания, о которых неустанно доносили ей
тайные соглядатаи, напоминали Екатерине вообще о всяких случайностях, и
потому незачем было пренебрегать ничем и никем, кто мог бы в черный час
оказаться если не опорою, то хотя бы "подпорою" ее престола.
Тогда же, намереваясь отвлечь девятнадцатилетнего Павла от его
сумасбродных мыслей о власти, Екатерина решила женить его. И, чтобы убить
одним выстрелом двух зайцев, она, неизменно трезвая и крайне практичная, не
удержалась и тут от сложной дипломатической игры, в результате которой выбор
ее пал на принцессу Вильгельмину, дочь ландграфини Гессен-Дармштадтской.
Как раз в разгар лета, когда недавно пожалованный княжеским титулом
Григорий Орлов вновь осваивал возвращенные ему почетные службы, в столицу
прибыла ландграфиня с тремя своими дочерьми-невестами. Павлу ничего не
оставалось, как одобрить выбор матери и связать свою судьбу с одной из трех
- Вильгельминой. Впрочем, отличаясь с отроческих лет крайней
чувствительностью и влюбчивостью, Павел всерьез увлекся юною принцессой, тем
более что она, как и он, избегала светского шума, парадов, танцев, слишком
обильного общества подруг... (Это не помешало, однако, столь скромной
Вильгельмине, после того как она сделалась женой Павла, обзавестись
любовником в лице близкого друга своего мужа, Андрея Разумовского. Об этом
коварстве жены и друга Павлу стало впоследствии известно.) Так или иначе,
Вильгельмина овладела сердцем Павла, и вскоре она была крещена в
православную веру, наречена Натальей Алексеевной и всенародно объявлена
невестой цесаревича.
Обер-гофмейстер граф Никита Панин, скрыто-враждебные отношения с которым
у Екатерины продолжались, был, само собой разумеется, от роли наставника
цесаревича отстранен. А в день своей коронации, 22 сентября, за неделю до
бракосочетания Павла, императрица осыпала Панина милостями и наградами.
О, если бы великий сердцевед, "фернейский патриарх" Вольтер, прикрывшись
шапкой-невидимкой, мог наблюдать свою "Северную Семирамиду" в минуты, когда
она составляла список наград ненавистному ей человеку! Какую жестокую борьбу
противоречивых страстей подметил бы он в душе "несравне
...Закладка в соц.сетях