Жанр: История
(Молодые, Зрелые) годы короля Генриха IV
...ь вас до гроба. В доказательство
непреложности сего я осыпаю бессчетными поцелуями ваши белые руки".
Так писал он; но позднее, когда все было в далеком прошлом и Антуанетта
так никогда и не принадлежала ему, он не жалел ни о ее сопротивлении,
ни о своем чувстве. Наоборот, из уважения к ее добродетели, он пожаловал
ее в статс-дамы королевы.
В то посещение, о котором он уведомлял ее, он прибыл, как и прежде,
один, без провожатых. Она сделала вид, будто удивлена, встретила его на
середине парадной лестницы и повела к столу, уставленному стаканами и
тарелками по меньшей мере на двадцать персон. Сперва он поддался обману
и оглянулся, ища гостей. Она рассмеялась, и он понял, что она задумала.
Тогда и он подхватил ее шутку, потребовал, чтобы слуги, стоявшие у стен,
обносили невидимых гостей. Она отослала лакеев, и он поспешил повторить
все, что уже писал о хождении вокруг да около, только много галантней и
выразительней, чем возможно в самом искусном письме. Право же, ей нечего
опасаться неверности, ведь он дал ей слово, в которое верит и сам. Она в
ответ:
- Сир! Любовь до гроба? Я слишком молода и не желаю смотреть, как вы
умираете оттого, что перестали любить меня.
Они сидели вдвоем за длинным столом, накрытым на двадцать приборов.
Миловидное, изящное лицо графини вновь стало настороженным, замкнутым.
- Я шучу, сир, потому что мне страшно, - промолвила она. - Так, наверное,
поют в темноте. Вы победили при Иври. Это много труднее, чем
одержать победу над одной бедной женщиной.
Тогда он упал к ее ногам, целовал ее колени и молил смиренно. Она выказала
строгость.
- Я слишком низкого рождения, чтобы быть супругой короля, и слишком
высокого - для его любовницы. - Но так как он продолжал упорствовать,
она, будто бы уступая, удалилась к себе в спальню, на самом же деле покинула
дом через заднюю дверь и села в стоявший наготове экипаж. Прежде
чем Генрих заметил ее отсутствие, она была в безопасности.
В поисках ее он прошел ряд покоев. В последнем растворилась дверь
напротив, кто-то шел ему навстречу. Только очутившись носом к носу с
идущим, он узнал собственное отражение. Он скорее понял бы свою ошибку,
если бы его не сбило с толку поведение молодой женщины.
- Здравствуй, старина, - кивнул он в зеркало; то, что он увидел там,
возбудило в нем подозрение; не оттого ли убежала от него молодая женщина,
что он недостаточно молод для нее? Впервые у него зародилось подозрение
такого рода. Сперва испугаешься, призадумаешься, а под конец посмеешься
- лучшим опровержением служит собственное сердце и экстаз пола,
который по-прежнему удваивает силы. Что перед этим впалые щеки, седеющая
борода, глубокая складка от переносицы до середины нахмуренного лба? Однако
он оборвал смех, чтобы яснее разглядеть напряжение в поднятых бровях,
а в широко раскрытых глазах - печаль.
"Откуда столько печали? - серьезно задумался он. - Душой я весел и
всегда в экстазе от них. - Он подразумевал женщин, весь их пол. - Она
нашла, что нос велик, - решил он. - Слишком вытянут и загнут книзу. На
таком худом лице этакий нос!" В конце концов он сделал вывод, что придется
больше прежнего усердствовать "перед ними". Легкие успехи молодых
лет миновали. От сознания его ускользало, что еще изменилось с тех пор.
- Генрих! - произносила в этот миг графиня Антуанетта, и скрип кареты,
трясущейся по ухабистой дороге, покрыл все - ее возглас и ее страдания.
"Генрих! Если бы не был ты великим победителем при Иври. Сир! Если бы
довелось мне попасться вам на глаза, когда вы были безвестным принцем и
на охоте повстречали в лесу жену угольщика и осчастливили ее. А в другой
раз на балу вы велели погасить все свечи и в темноте завладели той, которую
хотели. Хотела бы я быть ею. Это было бы уже испытано и пережито,
и вы бы давно умчались дальше. А сейчас вы намерены сделаться постоянным:
верный любовник, вот что было написано у тебя на челе, мой Генрих,
вот что прочла я у тебя в глазах. Я хотела бы повсюду быть с тобой,
только не в твоем величии и славе. Прости! Слишком яркое твое сияние
бросало бы отсвет на меня. Сир! Вы бы десять лет обещали жениться на
мне, но никогда не сдержали бы слова".
- Шагом, кучер! Шагом домой! - "Теперь он уже, наверно, ушел". Она
плачет.
ЗАТАЕННЫЙ ВОПРОС
Охотой Генрих отвлекался от любовных неудач; однажды он с охотниками
и сворой собак скакал по равнине, на краю которой поднимался холм с замком
- и что же он увидел? Какая-то странная процессия взбиралась на
холм, взбиралась очень медленно, охотники без труда нагнали ее.
- Эй, люди, что это такое? - Впереди рослые кони, шерсть на них в
клочьях.
- Сир! Это верховые лошади господина де Рони. Та, что повыше, первой
служила ему при Иври. Она упала под ним, а потом мы подобрали ее.
- Почему же паж везет доспехи и белое знамя?
- Это паж господина де Рони, он несет стяг, отбитый у католического
войска. У другого падка на сломанном копье продавленный шлем господина
де Рони.
- А кто же позади них?
- Тот, что с обвязанной головой, - шталмейстер господина де Рони,
другой, на английском иноходце, - его камердинер, на нем оранжевый с серебром
плащ самого господина, в руках доказательства его победы - мечи и
пистолеты, которые господин де Рони сломал о врага.
- Но посередине, на носилках?
- Сир! То господин де Рони.
- Надеюсь, он в добром здравии, иначе он не мог бы устроить себе такой
пышный кортеж, - сказал Генрих, повернувшись к своим спутникам. Затем
снова обратился к участнику процессии: - А кто же это едет на ослах
позади носилок?
- Сир! То дворяне, которых господин де Рони взял в плен.
- Должно быть, они беседуют о превратностях военной удачи. А что делаете
вы сами в хвосте процессии?
- Мы слуги господина де Рони, он едет к себе в родовое поместье, а мы
сопровождаем его. Вот скачет его знаменосец с ротой копейщиков и двумя
ротами конных аркебузиров. Более пятидесяти выбыло из строя, а у тех,
что остались, перевязаны головы и руки.
Генриха рассмешило такое суетное бахвальство; но разве можно потешаться
над славолюбием, когда оно лежит на носилках? Он приблизился к
ним: они были сделаны из зеленых веток и обручей от бочек, покрыты холстом,
поверх которого лежали черные бархатные плащи пленных с бессчетными
лотарингскими крестами, вытканными серебром, а также их исковерканные
шлемы с черно-белыми султанами. Посреди всего этого покоился сам рыцарь,
торжествующий, но порядком покалеченный. Генрих сказал задушевно:
- Могу только поздравить вас, дорогой друг. На вид вы гораздо здоровее,
чем можно было ожидать. Ничего у вас не сломано? Только бы не остаться
калекой, это нам не годится. А слухи о ваших приключениях ходят
прямо невероятные.
От этих простых слов у славного Рони исчезло всякое самолюбование. Он
приподнялся на носилках и собрался было совсем встать с них, но король
не допустил этого. Тогда барон заговорил весьма рассудительно.
- Сир! - сказал он, даже не пытаясь придать голосу страдальческий оттенок.
- Ваше величество, вы даруете мне утешение и незаслуженную честь
вашей заботой обо мне. Чувства свои я выразить не в силах, скажу лишь,
что господь бог не покинул меня. Милостью господней раны мои заживают,
даже самая большая, та, что на бедре, и я питаю надежду, что не позднее
как через два месяца буду в силах пойти добывать себе новые, служа вам
за ту же плату, сиречь из чистой преданности.
После этих слов Генриху впору было скорее заплакать, чем засмеяться,
так сильно они тронули его. Он обнял господина де Рони, речь которого
была скромна и разумна, а отнюдь не кичлива.
- Смотрите, господа! - крикнул он. - Вот кого я почитаю истинно верным
рыцарем.
Он поехал рядом с носилками и, склонившись над ними, сказал вполголоса:
- Живее поправляйтесь, Рони, старый закоренелый еретик, нам нужно
взять Париж.
Барон отвечал тоже шепотом:
- Ваше величество, так может говорить лишь человек, готовый отринуть
свою веру.
Генрих, еще тише:
- А вас бы это очень задело?
Рони на ухо королю:
- Сир! Мне ли, закоренелому гугеноту, советовать вам пойти к мессе?
Одно лишь могу сказать: это самый скорый и легкий способ рассеять злые
козни.
Король выпрямился в седле. Сделав вид, будто ничего не слышал, он
кивнул в сторону замка, который был уже близко.
- Прощайте, друг, желаю вам здоровья. Если я преуспею и могущество и
величие мое приумножатся, ваша доля, господин де Рони, вам обеспечена.
Сказав так и пришпорив коня, сопутствуемый охотниками и собачьей сворой,
король Франции поскакал по лесным угодьям своего верного и мудрого
слуги. Спустя некоторое время он выехал из чащи и попал на пашню, ее окружали
стройные березы. Их вершины чуть колыхались в небесной синеве.
Склонясь над землей, трудились крестьяне; заслышав конский топот, они
подняли глаза и хотели спешно посторониться. Но охота остановилась как
вкопанная, и король, незнакомый этим людям, кивнул на замок, синеющий
вдали между вершинами дерев. Он обратился к старшему из крестьян:
- Скажи, друг, чей это замок?
- Господина де Рони, - отвечал старик.
Его молодцу-сыну король приказал:
- Подай мне горсть вспаханной земли. - И тот протянул ее всаднику.
Король пересыпал землю с ладони на ладонь. - Хорошая, тучная земля. Кому
принадлежит пашня?
- Господину де Рони.
- Смотрите-ка! - Король разломил ком: внутри блестела серебряная монета.
- Это тебе, Мадлон. Подставь фартук. - Девушка послушалась, он
бросил в фартук монету, и она засмеялась ему прищуренными глазами - лукавый
блеск и тайное согласие, он так к ним привык в годы юности.
Тронувшись в путь, он крикнул через плечо:
- У вас хороший господин, и я всегда буду ему хорошим господином.
Тут крестьяне переглянулись, разинув рты, а потом, онемев от изумления,
побежали следом. Из-под конских копыт взметывались комья земли, радостно
лаяли собаки, один из охотников трубил в рог.
ГЕЕННА ОГНЕННАЯ
- Благословен творец, королю пришел конец, - говорили в Париже и
твердо верили, что на сей раз он не только потерпел неудачу, но что песенка
его спета. И король не разуверял парижан.
Шли непрерывные дожди, дороги были пустынны, он не подавал о себе
вестей, хотя находился всего в одном дне пути, в Манте. И этот город ему
пришлось завоевывать, как всякий другой. Едва очутившись в его стенах,
он задал пир пекарям. Их цеху стало известно, что король у себя на родине
владел мельницей и прозывался мельником из Барбасты. Желая поддержать
честь своего имени, он сыграл с ними в мяч, они обыграли его и на том
решили прекратить игру. Он пожелал взять реванш, когда же они заупрямились,
велел им всю ночь печь хлеб. Наутро он стал продавать хлеб за полцены:
как же они прибежали после этого, как предлагали ему отыграться!
Это происшествие он нарочно постарался разгласить в Париже. Так парижанам
стало известно, что он не только жив, - а это само по себе было
достаточно прискорбно, - но также что он повсюду скупает зерно. Должно
быть, войско его неисчислимо! Тут сразу выяснилось, что все знают о победе
короля при Иври и верят в нее. Он наголову разбил нашего герцога.
Толстяку и его разбежавшемуся войску никогда не добраться к нам по размытым
дорогам. Теперь ему не спасти нас. А того еретика ничто удержать
не может, он непременно к нам пожалует, уж и в прошлый раз он начисто
ограбил наши предместья и перебил девять тысяч человек.
Убито было всего восемьсот, но в панических слухах большого города
равно преувеличивались жестокость короля и собственное бессилие. "Он воюет
с мельницами и амбарами всего государства. Мы умрем с голоду! -
твердили парижане, цепенея от страшных предчувствий, и глядели, как испанцы
запасаются продовольствием. Под испанцами разумелись посол Мендоса
и архиепископ Толедский, последний был прислан с особой миссией - выведать
для своего короля дона Филиппа, чего более всего недостает будущим
подданным всемирной державы-веры или денег. Оказывается - хлеба, констатировал
архиепископ. И он, и испанская партия делали запасы, особенно
усердствовали шестнадцать начальников городских округов, а больше всего
монастыри.
Герцоги де Немур и д'Омаль командовали гарнизоном и поневоле были союзниками
Испании, но душой тяготели к Франции, что в те времена отнюдь
не было в обычае у парижан: только старые люди, томившиеся в тюрьмах,
помнили еще, что такое свобода, вера и здравый смысл. Один из них, Бернар
Палисси, сидя в Бастилии, послал герцогу де Немуру из рода Гизов философский
камень. Так назвал он окаменевший череп, подразумевая под
этим, что вид столь древних человеческих останков побудит лотарингца
отбросить незадачливое, пагубное честолюбие своего дома и признать истинного
короля Франции. Ибо вскоре мы предстанем перед господом, пояснил
восьмидесятилетний старец, так никогда и не узнавший, что прикосновение
к "философскому камню" действительно заставило Немура оглянуться на себя.
Кроме того, существовала еще сестра лотарингцев, знаменитая герцогиня
де Монпансье, чей супруг служил в войсках короля; сама она была его противницей
и гордилась тем, что натравила убийцу на короля, его предшественника.
Не довольствуясь этим, она желала видеть на плахе и гугенота.
Ну да, колесованным и повешенным! Фурия Лиги снова раззадоривала со своего
балкона школяров, пока улицы не оглашались их кровожадными воплями.
А у себя во дворце красивая, но постаревшая герцогиня сжимала свою неукротимую
грудь, бурно волновавшуюся от ненависти и жажды мести. Эти
чувства были ей тягостны, а под конец стали даже подозрительны. О победе
Наварры при Иври она раньше, чем испанцы, узнала от брата своего Майенна,
от побежденного, и долго сохраняла свои сведения в тайне, себе самой
не признаваясь в причине такого молчания, пока ей стало невмоготу. "Наварра",
- говорила она, чтобы не говорить "Франция"; но в ее страстной
душе он звался просто Генрих, и ненависть ее была ей так же мучительна,
как его удача. Она слыхала, что он захватил настоятеля монастыря, откуда
был тот монах, которого она толкнула на убийство короля. Генрих предал
настоятеля суду в Туре, и тот был разорван четырьмя конями, а герцогиня
три часа пролежала без чувств. Явился Амбруаз Паре, старый хирург, которого
все уважали, хотя он был гугенот. Он пустил герцогине кровь; очнувшись,
она спросила: "Он уже здесь?.. - таким тоном и с таким выражением,
что старец отпрянул, хотя ему довелось воочию видеть Варфоломеевскую
ночь и, можно сказать, при жизни заглянуть в ад.
Большой город верил всему. Верил тому, что он уже здесь, меж тем как
он пока только размышлял, не наслать ли ему вновь своих солдат на предместья
Парижа. "Мы умираем с голоду! - плакались парижане, когда их рынки
могли быть еще полны, но их предали начальники шестнадцати городских
округов, которые мыслили по-испански, хотя родной язык этих начальников
был французский. Восьмого мая 1590 года король полностью окружил свою
столицу. На сей раз он не оставил ей лазейки, ни вправо, ни влево от реки,
занял предместья, воспретил насилия, поверх стен помаленьку обстреливал
ее из орудий - главное, окружил плотно, без единой лазейки.
Четырнадцатого начались процессии. Монахи предводительствовали гражданским
ополчением. Все пока что были сыты, монахи даже свыше меры; они
отчаянно пыхтели под панцирями, в которые втиснули свои животы. Ряса была
подоткнута, капюшон откинут, монах носил шлем и оружие. При появлении
папского легата духовное воинство решило должным образом приветствовать
его и невзначай подстрелило его духовника. Герцог де Немур, сказал по
секрету герцогу д'Омалю:
- Долго ли будем мы потворствовать подобному бесчинству? Я лотарингец
и при этом француз: здесь же хозяйничает Испания. Мы держим неправую
сторону. Нам место по ту сторону крепостной стены, а значит, и нашим тысяча
семистам немцам, восьмистам французским пехотинцам, шестистам конным.
Пусть там в честном бою решится, кому быть - Гизам или Наварре.
Д'Омаль отвечал:
- Не забудьте о гражданском ополчении и обо всех, кто когда-либо избивал
гугенотов. Не забудьте о страхе мщения, который делает междоусобную
войну столь жестокой. Стоит нам сейчас удалиться, как Париж поддастся
дурману страха, затеет резню и будет клясться, что ратует за истинную
веру.
Немур кивнул в сторону пляшущей, ревущей процессии и тем показал, что
понял его.
- Париж хочет быть испанским, - сказал он. - Мы, Гизы, обмануты. Дон
Филипп перестал даже платить мне жалованье. Мендоса чеканит медные гроши
и бросает их из окон. К чему? Народ все равно питается одними кошками, и
то по воскресным дням.
Оба герцога только под усиленным конвоем ездили по тому самому городу,
который им надлежало защищать. Обычно все и вся бросались врассыпную,
потому ли, что совесть была нечиста, или же никому больше нельзя
было верить. В одиночку никто не показывался добровольно. Люди собирались
толпами, чтобы обеспечить себе перевес сил. По следам гражданского
ополчения они обыскивали монастыри, находили, правда, не более того, что
могли съесть тут же на месте, остальное было надежно припрятано; зато
они измывались над монахами, напоминая, что на корабле, терпящем
бедствие, первыми поедают самых жирных. Насытившись, можно было вспомнить
и об обедне и проповеди, дабы подкрепить свою отвагу и рвение.
Другие толпы осаждали колокольни. Каждому хотелось взобраться наверх,
чтобы издалека взглянуть на поля и зреющие плоды. После этого люди в озлоблении
бросались к парламенту и до хрипоты орали, требуя хлеба. Среди
женщин вспыхнуло безумие: пусть режут их самих и продают их мясо, лишь
бы детям дали хлеба!
Что было делать с этими несчастными Бриссону, президенту верховного
суда? Сам он ничего не имел, он был честный человек. И у него в доме отведали
уже той подозрительной муки, которую с заднего крыльца приносили
торговцы запретным товаром и которую добывали не на мельницах, а по ночам
на кладбище. Бриссон, гуманист и поборник права, а потому душой преданный
королю, совещался с господином де Немуром, как спасти этот бесноватый
город. Они вели самый опасный разговор, какой только мыслимо вести
большому сановнику и большому военачальнику под железным небом фанатизма.
Они признались друг другу, что разгул греховного безумия поистине
достиг крайних пределов и что уничтожение Лиги, каких бы жертв оно ни
стоило, одно только может отныне примирить и человеческий разум, и бога.
Любые жертвы! Хоть и сказали оба, но все же нерешительно выглянули
из-за занавески в растворенное окно. Видна им была церковь и запруженная
паперть, видна была улица, полная людей, немых, бледных от голода, от
слабости упавших на колени или стоявших в полубеспамятстве; а слышен был
только голос проповедника, вернее лай. Король отменит мессу и всех перебьет!
Народ! Помни о своем спасении! Буше, глашатай лжи, за долгие годы
своим коварным неистовством приумножил, возвеличил ложь, а теперь доводил
ее до предела, до бездны; он лаял, он хрипел с амвона. Ближайшие к
нему отпрянули назад на толпу, толпа зашаталась, застонала от смертного
страха и слабости. Люди давили и топтали друг друга почти безмолвно,
слышны были только стоны да лай проповедника. На том и закончили свое
безнадежное совещание Бриссон и Немур! Но их, разумеется, подслушивали.
Монахи вместе с шайкой убийц ворвались к ним, чтобы перевешать весь парламент.
Герцог вынужден был отдать приказ открыть огонь.
Так как после речи достославного Буше против короля и разума сытости
у слушателей не прибавилось, то они отхлынули от него сперва сплошным
потоком человеческих тел, дальше более медлительными ручейками и, наконец,
запоздалыми струями, отделившимися от общего русла. Последние вяло
и робко просачивались в ближние переулки. Вот женщина без сил прислонилась
к стене дома. И вдруг вспышка надежды: сынишка ее нашел крысу в водостоке,
который проложен вдоль переулка то поверху, то под землей.
Мальчик спускается в сточную канаву, подползает под камни и выглядывает
из отверстия, держа крысу в руках.
- Мама! Еда!
В этот миг появляются двое ландскнехтов, один огромный детина, второй
маленький, с носом ищейки. Меньший хватает мальчика, хочет отнять у него
крысу, мальчик кричит, но не выпускает своей добычи. Тогда рослый
ландскнехт поднимает его самого, сгребает сзади за куртку и держит ребенка
в своей лапище на весу, точно покупку. Потом быстрым шагом скрывается
за углом. Его тощий приятель, щуря один глаз, еще раз косится назад,
и обоих как не бывало.
В переулке немногие прохожие немеют от испуга, и потому некоторое
время еще слышен плач похищенного ребенка. Мать порывается броситься ему
вслед, но вот она пошатнулась, она натыкается на другую женщину, которая
только что вышла из ворот дома. Тут только раздается крик матери, крик
испуга, ужаса, агонии, и мать падает навзничь, она больше не шевелится;
женщине, вышедшей из дома, приходится перешагнуть через нее. Двое стариков
шушукаются в темном уголке:
- Эта сама занималась тем же. Она уже успела отведать того, на что
ландскнехты собираются употребить мальчика. Собственный ее сын умер, но
никто не видал его мертвым, и с тех пор она живет солониной. - Их дрожащие
голоса замирают, старички прячутся, женщина, вышедшая из дома, проходит
мимо. Это чуть ли не благородная дама, она подбирает платье, чтобы
оно не волочилось в грязи. Лицо ее словно окаменело, глаза устремлены в
беспредельность.
БОРЬБА С СОВЕСТЬЮ
Но король на другой день выпустил из города три тысячи человек, дабы
они не умерли голодной смертью. Когда об этом узнала его высокая союзница
Елизавета Английская, она была весьма недовольна им; ему пришлось
отправить к ней своего чрезвычайного посла, Филиппа Морнея - что он,
впрочем, сделал охотно, охотно на время удалил от себя Морнея. Последнему
надлежало убедить королеву, что смерть горстки несчастных французов
не могла бы побудить испанскую партию к сдаче Парижа, пока у нее самой
имелись запасы. Кроме того, король разрешил населению делать краткие
ночные вылазки и жать хлеб на полях близ крепостной стены. Внезапно у
пекарей вновь появилась мука, за что народ, несомненно, благословлял бы
короля. Но монахи и гражданское ополчение постарались предотвратить это
усиленным запугиванием, а также слухами, что король выдал хлеб лишь из
большой нужды в испанском золоте. Войско его разбегается, а полки нашего
законного повелителя дона Филиппа уже близко! Благословен творец, ничтожному
еретику уготована гибель. Самая заветная его мечта - видеть, как
вымирает столица королевства, - не сбудется.
Генрих как услышал это - содрогнулся от ужаса. Все, что говорилось о
нем гнусного внутри городских стен и просачивалось к нему наружу, не было
для него, к сожалению, ново: собственная совесть твердила ему то же
самое, и чем дальше, тем упорнее настаивала на том его совесть. "Генрих!
Не добрую и не доблестную борьбу затеял ты здесь. Генрих! Те, с кем ты
сражаешься, люди безоружные и притом обитатели твоей столицы. Они падают
от истощения, они теряют рассудок, более того, они грешат против естества,
- а ты меж: тем почиваешь и трапезничаешь в надежных жилищах".
Но не только этим укоряла его совесть, ей было ведомо и другое. Он
занимался любовью с прекрасной аббатисой женского монастыря, а затем перекочевал
и в другую обитель. "Генрих! - говорила его совесть после вкушенного
наслаждения. - Монахини эти отдаются тебе, как Юдифь Олоферну.
Сперва они лишь агнцы, отданные на заклание, но под конец, в неистовом
пылу, чуя, как подступает адский пламень, они готовы убить тебя". Итак,
на ереси лежит печать зла и проклятия, это чувствовал король-протестант,
но по-прежнему носил прядь волос вокруг уха, по обычаю своих единоверцев.
Маршал Бирон шутил над его "переменами религии": так называл он
смену утех, которых Генрих искал у своих возлюбленных духовного звания.
Король призвал старика к себе и тут впервые высказал вслух, что намерен
отречься от своей веры и перейти в другую.
Это признание было исторгнуто у него раскаянием и скорбью о деяниях,
которых он, собственно, не совершал, но на которые его толкали. Такие
чувства трудно понять старому вояке - хотя именно Бирон был осведомлен о
некоторых темных закоулках и безднах в душе своего легкомысленного боевого
петуха и повелителя. Их борьба друг с другом, пока они не обрели и
не заключили друг друга в объятия, была совсем особого рода, она носила
характер взаимного испытания; Бирон не забывал этого. Выпрямив тощее тело,
слегка покачиваясь от вина, которое он потреблял неизменно, никогда
не теряя ясности ума, лицом напоминая череп с висящими усами - так стоял
маршал Бирон, размышлял, взвешивал, затем произнес, никто бы не ожидал,
как мягко и нерешительно:
- Сир! Рассказывать мне об этом?
Генрих кивнул, потому что голос не повиновался ему. Потом прошептал:
- Говорите, только делайте вид, будто лжете.
Бирон согласился с ним.
- Все будут стараться угадать истину, но тщетно. Ведь я и сам не знаю
ее. Ваше величество, будучи гугенотом, вы более двадцати лет защищали
свою веру и право на престол, также и против меня, ибо я был ваш враг и
враг адмирала Колиньи, которого мы, паписты, столь жестоко умертвили. Я
ничего не позабыл из тех времен, сир! А вы?
Король слушал предостережение католика, высказанное мягким, но властным
тоном. "Неужто мне впрямь отринуть веру королевы, матери моей?" -
подумал Генрих. Перед ним засиял ошеломляюще яркий свет, откуда на него
неотступно глядели глаза - чьи, подсказало ему лишь сознание собственной
вины. Он был ослеплен, тот свет был внутренним озарением его совести.
"Матушка", - подумал он. "Господин адмирал", - подумал он.
Хоть и побледнев и ощуща
...Поділитися у соцмережах