Жанр: История
(Молодые, Зрелые) годы короля Генриха IV
... властвовать сама, держа
других в подчинении. Будь у мадам Екатерины голова не столь забита, все
дальнейшее едва ли случилось бы.
Уже само путешествие к границам государства происходило как-то беспорядочно.
Ведь двор непременно должен, был сопровождать польского короля
до самой границы. Но целым двором ехать трудно даже в обычных условиях.
А каково это, если обстоятельства требуют особого величия и к тому же
сопровождающие королевский поезд поляки расскажут обо всем в Варшаве?
Кареты, всадники, скороходы, вьючные животные, возы с припасами, вокруг
идут солдаты, сзади тащатся зеваки и нищие, и все это движется через всю
страну, катится и топает по дорогам, по глубоким колеям. А ведь гати из
высохшей глины легко размываются дождями. Когда идет дождь, на кареты
надевают чехлы, всадники закутываются в плащи. Все спешат, бранятся,
съеживаются. Народ уже не сбегается со всех сторон, чтобы поглазеть, разинув
рот, или бухнуться на колени. Кругом широкие открытые равнины, на
которые льются потоки дождя, только там и здесь среди пашни выпрямится
крестьянин, неодобрительно поглядит на странствующий двор и снова согнется
под мешком, которым он накрылся. Порядочные люди сидят дома или
трудятся, накрывшись мешками. А двор кочует под дождем, точно цыганский
табор.
Но вот выглянуло солнце, и вдали уже показался город - двор опять
преисполнен величия. Стаскивают чехлы с карет, вспыхивает позолота, привинченные
к ним короны блестят, развеваются перья. Всюду бахрома и
блеск, шелк и счастье. Одни) придают себе заносчивый, вид, другие улыбаются
- кто строго, кто милостиво. Наконец поезд входит в город. Двор
горделиво принимает все, что положено, - почтительность, склоненные спины.
Звонят колокола. Старейшины города подносят хлеб-соль и уплачивают
налоги под решительными взглядами вооруженных людей. Карла Девятого приветствуют,
приходится выпить целую чашу вина.
Это пошло ему во вред, бедняге королю уже было не под силу осушать
столь вместительные сосуды, его утомляли и тряска, и шум, и постоянная
близость толпы. Но хуже всего переносил он воспоминания, а они неотступно
преследовали его, они путешествовали вместе с ним, как бы далеко он
ни отъехал от замка Лувр. Поэтому он молча выслушивал торжественные приветствия,
недоверчиво косился на всех, кто пытался протолкаться к нему
поближе; ибо отныне и до конца он обречен быть один. Двор таскал его за
собой, по всем путям и дорогам, от толпы к толпе, хотя все ему опостылели
и он им опостылел. Исхудавший и опять побледневший, он чувствовал себя
столь же далеким от всего, что его окружало, как чувствовал себя,
когда был еще бледным, надменным мальчиком, таким, как на своих портретах.
Карлу не удалось добраться до границы своего государства. В местечке
Витри его пришлось оставить. Дворяне злоупотребили его именем, чтобы
состряпать Варфоломеевскую ночь, они бросили его больного в Витри и поехали
провожать дальше его брата д'Анжу. Только кузен Наварра остался с
ним, но у того были свои причины. И Карл угадал, какие: Генриху, конечно,
хотелось удрать. Он, видимо, считал, что вокруг одра больного уже не
шныряют шпионы. Кареты с фрейлинами укатили, и старая королева сейчас не
следит за ним. Почему же он не бежал на юг? Но Генрих лелеял более широкие
планы, вернее, - более безрассудные. Он дал кузену Франциску уговорить
себя и обещал податься с ним в Германию. Протестантские князья,
дескать, их обоих только и ждут. Соединившись с ними, кузены вторгнутся
в королевство, кузен Франциск сядет на престол, раньше чем его брат
д'Анжу успеет вернуться из далекой Польши. Карл уже и в счет не шел.
Между Суассоном и Компьеном д'Алансон и Наварра попытались бежать, но
были схвачены.
Тут-то мадам Екатерина и поняла, что внешнеполитические заботы слишком
отвлекли ее от наблюдения за семьей. Своему больному сыну она заявила:
- Пока я ездила к границе, ты был все время с корольком и самое важное
проворонил! Никогда тебе не стать настоящим государем. - Незачем было
теперь щадить Карла! Ведь его дни сочтены!
Карл лежал, подперев голову рукою, и смотрел на мать тем же косящим
взглядом; он ей ничего не ответил. А мог бы сказать: "Я знал об этом".
Но он тоже достиг границы, правда, иной, чем путешествующий двор, и вот
он молчал.
А мадам Екатерина уже не обращалась к нему, она говорила сама с собой:
- Мне все-таки удалось в последнюю минуту перехватить беглецов, оттого
что коекто наконец-то проболтался. - Кто - она не сказала. Тут в
дверь постучали, оказалось - Наварра; как ни в чем не бывало, он потребовал,
чтобы его впустили к королю. Но вместо этого услышал, как королева-мать
приказала ответить ему, что король спит. Между тем она говорила
громко - так не говорят в комбате спящего. При столь явном унижении присутствовало
большое число дворян. Наварра, опустив голову, торопливо
удалился в свою комнату. Но с двери уже были сняты замки и задвижки,
офицеры могли входить в любое время и заглядывать под кровати; так они
обращались и с королем Наваррским и с герцогом Алансонским; эти же люди
были в свое время одними из главных участников Варфоломеевской ночи. Так
обстояло дело в Суассоне.
Д'Арманьяка, спавшего в комнате своего государя, обыскивали всякий
раз, когда он в нее возвращался. Не только его - задержали даже королеву
Наваррскую, пожелавшую пройти к своему супругу. Наконец ей разрешили побеседовать
с ним при открытой двери. Но их подслушивали, поэтому она говорила
шепотом и вдобавок по-латыни.
- Дорогой повелитель, - сказала Марго кротко и печально, - вы очень
меня обидели, и это после всего, что я сделала, чтобы спасти вас! Даже
врачи поверили, будто я беременна. Увы! Этого не было и, боюсь, не будет.
Когда мне показалось, что пора, я даже подвязала себе подушку к животу.
Однако можно обмануть врачей, но не мою мать, и я не хочу даже говорить
о том, что мне пришлось вытерпеть. И вот в то время, как я заботилась
только о вашем благе, что вы задумали?
- Да ничего! - уверенно и небрежно бросил Генрих. - А что мне было
задумывать? Неужели ты не видишь, что твоя дорогая мамаша только ищет
предлога, чтобы отправить меня на тот свет?
- И правильно делает, - отрезала Марго... другая Марго, принцесса Валуа.
- Ибо вы враг нашего дома, вы хотите его погубить! - Другую Марго
рассердила его неискренность, и в голосе у нее появились жесткие нотки.
Но тем непринужденнее держался Генрих:
- Неужели ты веришь в какой-то заговор? Значит, по-твоему, я хотел
призвать к нам пузатого Нассау? - Генрих надул щеки, запыхтел и мастерски
изобразил, как дышит толстяк. Но она не рассмеялась, в ее прекрасных
глазах стояли слезы.
- Даже мне ты лжешь, даже сейчас! - с трудом проговорила она. Но он
продолжал отрицать это, он дерзко подшучивал над нею и окончательно вывел
Марго из терпения. Обозлившись, она крикнула ему на этот раз
по-французски: - Нет, ты дурак, ты просто дурак! Нашел, с кем связаться!
С моим братцем д'Алансоном! И воображаешь, что он будет хранить твою
тайну!
- Он и хранил ее очень строго, - настаивал Генрих, только чтобы еще
больше раздразнить Марго.
Она и в самом деле потеряла всякую власть над собой и, наклонившись
вперед, бросила ему в лицо: - Да это он и выдал тебя! - Но Генрих продолжал
подзадоривать ее: - На худой конец - одной-единственной особе, и
она мне известна. - Тут Марго торопливо и необдуманно выпалила: - Дуралей,
я-то ведь лучше знаю, кому! И эта особа, конечно, не стала долго
раздумывать, она все выложила матери!
Вот оно, признание. Значит, доносчица - сама Марго. Выдав свою тайну,
она почувствовала страх и тоску и отступила к двери. А он - у него и в
мыслях не было наброситься на нее; напротив, он добродушно крикнул в ответ:
- Вот я и узнал наверняка! А тебе проболтался Ла Моль!
Ла Моль принадлежал к числу тех красавцев-мужчин, которые, подобно
Гизу, гордятся своим ростом и мощными телесами. Марго питала к нему слабость,
она неизменно возвращалась к излюбленному ею типу мужчин. Генрих
это видел, потому-то он и назвал имя Ла Моля, словно Марго уже настолько
с ним сблизилась, что любовник мог посвятить ее в тайну своего сообщника
д'Алансона, а она тут же побежала с доносом к матери. Таков был скрытый
смысл всего, что говорил Генрих, и вот он, наконец, с улыбкой бросил ей
в лицо: "А тебе проболтался Ла Моль! ".
Она прикусила губу; она размышляла: "Ты сам виноват, ну и получишь
рога". Придя к такому решению, она снова обрела всю свою кротость. Подошла
к нему, преклонила колено и сказала с мольбой: - Дорогой мой повелитель,
пусть между нами не останется и следа от этой ничтожной размолвки.
Затем она удалилась. А он смотрел ей вслед и думал о своей мести, так
же как она о своей.
Скорее! Скорее! Заговоры следуют один за другим, как дни в замке
Лувр, как месяцы, а потом и годы. Решительный удар был намечен на одно
февральское утро - двор как раз находился в Сен-Жермене. Генрих и его
кузен Конде поедут на охоту и не вернутся. Страна восстанет, все "умеренные"
уже наготове - католики и протестанты. Губернаторы провинций
поддержат, один гарнизон уже на нашей стороне. Принцам остается только
пуститься в путь с пятьюдесятью всадниками, и они - в безопасности. А
вместо этого арест, крушение всех надежд, вынужденный, унизительный отказ
Наварры от всяких затей подобного рода и клятва никаких мятежников
впредь не поддерживать, если они намереваются нарушить порядок в государстве.
Наоборот, он должен хранить верность престолу и решительно за
него бороться. Подо всем этим Генрих подписался; он сам себе не верил,
даже когда уже держал перо в руке. Не верила ему и мадам Екатерина. Этот
королек - отчаянная голова, почти такой же сумасброд, как и ее сын
д'Алансон, который в решающий день вдруг отказывается ехать на охоту и
остается в постели. Надеяться можно только на нелады между заговорщиками,
да к тому же всегда найдется изменник, который всех выдаст. В
Сен-Жермене эту роль сыграл Ла Моль, человек с красивым и мощным телом,
наконец украсивший рогами голову Генриха. А о чем умолчит Ла Моль, то
откроет Двуносый, только бы выгородить себя.
И мадам Екатерина действительно простила д'Алансону: как-никак он ей
сын, к тому же не очень-то опасен. Из пренебрежения пощадила она и Конде
и позволила ему уехать, возложив на него обязанность именем короля править
Пикардией. Вместо этого Конде удрал в Германию; но его побег мало
трогал мадам Екатерину. Нет, по-настоящему она не доверяет только одному
человеку, которого с притворным презрением зовет "корольком". Крапивница,
или королек, - очень маленькая птичка, однако в ее глазах он был еще
недостаточно мал. С тех пор как ее дочь стала его обманывать, королева
отказалась от мысли расторгнуть их брак.
Но если только его благочестивые гугеноты узнают, что Марго ему изменяет,
он, конечно, тут же вырастет в их глазах! Ведь за кого они его теперь
считают? Чего могут ждать от него? Чтобы спасти собственную шкуру,
он опять сделался католиком. Остатки своей доброй славы он растрачивает
в бессмысленных, авантюрах и отрекается от каждой, как только она проваливается.
Ниже всего Наварра скатился тогда, когда, желая предать короля,
стакнулся с любовником собственной жены.
Двор стоял в Венсене; здесь было еще меньше возможностей для тех, за
кем зорко наблюдала мадам Екатерина. И все-таки они затевали все новые
козни, вернее, те же, что и обычно: побег, мятеж, приглашение немецких
войск.
Однако на этот раз зачинщиком оказался сам предатель; Давно ли их выдал
Ла Моль, и вот они теперь на него же, положились! В Сен-Жермене они
поняли, что это за человек, а в Венсене успели уже позабыть? Чем объяснить
такое легкомыслие? Пусть д'Алансон - сумасброд, а Генрих озлоблен
тем, что ему приходится давать унижающие его объяснения. Но все-таки ни
один человек, если он в трезвом уме и твердой памяти, не будет действовать
столь неосмотрительно, да еще при дворе, где, как известно, следят
за каждым шагом; особенно же - если дело касается столь опасных личностей,
как Наварра и его кузен Франциск, уже не говоря о том, что они и
сами друг другу не доверяют. Но, видно, в человеке живет неискоренимое
стремление действовать во что бы то ни стало, это похоже на тревожный
сон. Ведь уж, кажется, оба молодых человека на горьком, опыте узнали,
что такое Ла Моль: предатель по натуре, и к тому же друг принцессы, которую
мать не выпускает из своих страшных когтей и которая все ей передает.
Может быть, сама Марго и была подстрекательницей своего любовника
и сделала это именно по приказу матери? Мадам Екатерине хочется наконец
знать, кто же все эти люди, готовые ей изменить, и какой вид примут союз
ее врагов и их планы, если она даст этим планам дозреть до конца и до
кровавой расправы!
А союз этот выглядел так: два молодых принца, которые по разным причинам
вздумали словно стать вниз головой и бегать на руках, отчего, как
известно, кровь приливает к глазам и человек ничего не видит. Затем несколько
влиятельных вельмож, из тех, которые считают себя особенно разумными,
сдержанными и верными. Они вообразили, будто понимают больше старой
умницы королевы, и доказывают это тем, что вступили в сообщество со
всякими проходимцами, в числе которых один алхимик, один астролог и один
шпион. Последний изо дня в день обо всем осведомлял мадам Екатерину, и
эти дни она особенно любила - дни, полные внутреннего напряжения и радостного
чувства превосходства: так кошка, притаившись, подстерегает
беззаботную птичку. Вот птичка уже напрыгалась и готова улететь; тут-то
ее и настигает когтистая лапа.
Герцог Монморанси, родственник покойного адмирала, а также маршал Косее
исчезли в казематах Бастилии. Всенародно были казнены на Гревской
площади оба зачинщика: один итальянец и вместе с ним этот самый Ла Моль,
что доставило мадам Екатерине истинное удовольствие, ибо она была мастерица
на такие, шутки: ведь Ла Моль служил ее же орудием, хотя и не догадывался
об этом. Кроме того, он был дружком ее влюбчивой дочки - уж та
задала ей жару, когда покатилась его голова! Прямо скорбь восточной вдовы!
Марго взяла себе эту отрубленную голову и приказала впрыснуть в нее
соответствующие составы, чтобы сберечь во всей мужской красе; убрала
драгоценными каменьями и повсюду таскала с собой; но когда новый мужчина
захватил и увлек Марго, она бережно похоронила голову, заключив ее в
свинцовый ящик.
Что касается остальных заговорщиков, то ведь астрологам надлежит вопрошать
звездный свод о судьбах сильных мира сего, а алхимики, со своей
стороны, должны прозревать будущее в испарениях металлов. Поэтому мадам
Екатерина никак не могла решиться отправить на тот свет двух великих
посвященных. Она тут же решила, что хотя эти мудрецы и надули своих товарищей,
но ей они, конечно, будут предсказывать правду.
Иначе поступила она с зятем Наваррой. Хорошо, пусть и ее сын, этот
дуралей д'Алансон, подвергнется позорящим принца допросам и изобразит из
себя пленника. 'Но своего королька старуха забрала к себе в карету. Уютно
посиживала она там, искренне наслаждалась и, не спуская с него любящего
взора, везла его обратно в Париж, в замок Лувр. А он-то надеялся,
что не так скоро увидит опять его ненавистные стены. Оказалось, окна его
комнаты забраны решеткой, и кому же поручена охрана Генриха? Его дорогому
дружку, капитану де Нансею. Да, узник попал в надежные руки.
Он понял и образумился. Это был как бы толчок, вызванный внезапной
остановкой после слишком торопливого и беспорядочного движения. Какая-то
дрожь безнадежности охватывает члены, и голова никнет от небывалой усталости.
- Сир, - посоветовал ему д'Арманьяк, - не лежите так много! Танцуйте!
Главное же, показывайтесь при дворе! Тот, кто уединяется, вызывает подозрения,
а их уж и так достаточно.
Генрих ответил: - Моя жизнь кончена.
- Она для вас даже еще не начиналась, - поправил его первый камердинер.
- Ниже пасть нельзя, - жалобно продолжал несчастный. - Я очутился на
последней ступеньке, а она самая надежная, - почему-то вдруг добавил он.
Д'Арманьяк нашел его речь несколько бессвязной, и в самом деле Генрих
спросил: - Разве я был не в себе? Зачем, - продолжал он, - я это делал?
Я же знал, какой будет конец.
- Заранее никто ничего знать не может, - вставил д'Арманьяк. - Все
зависит от случая.
- Но ведь решать должен был мой разум, а где у меня была голова? -
возразил Генрих. - Тем сильнее смятение нашего духа, Чем больше мы предаемся
интригам, тем сильнее смятение. И это потому, что в нюх участвуют
и другие, а они ненадежны. И я сам становлюсь в конце концов ненадежным.
Поверь мне, д'Арманьяк, большинство наших поступков мы совершаем в состоянии
неразумия, точно на голове стоим.
Крайне удивленный, д'Арманьяк заметил: - Не ваши это слова, сир.
- Я слышал их от одного дворянина, которого знавал под Ла-Рошелью,
они произвели на меня глубочайшее впечатление, и самое удивительное вот
что: едва услышав, я их тут же забыл, однако начал совершать поступки,
от которых помрачается, затуманивается рассудок, сознание.
- А вы больше не думайте об этом, - посоветовал первый камердинер.
- Напротив, я никогда этого не забуду. - Генрих встал с кровати, выпрямился
и решительно заявил: - Никаких начальников больше нет! Отныне я
сам себе единственный генерал.
Так он сделал в высшей степени своеобразный вывод из того положения,
что большую часть наших действий мы совершаем, как будто стоя вниз головой.
Дворянин под Ла-Рошелью для себя лично сделал бы иной вывод. А
вместе с тем ему ли не знать, что всякая истина имеет оборотную сторону,
примеры же, взятые из древности, помогли ему понять душевный склад, двадцатилетнего
юноши: у этого юноши ловкие руки, он схватывает мысли, как
мячи, он прыгает, он может оседлать коня. "Я стою на пороге старости, а
он - прообраз молодости, которой я слишком мало пользовался".
Так размышлял господин Мишель де Монтень в своей далекой провинции,
ибо он тоже не забыл ни одного слова из их беседы на морском побережье.
МАМКА И СМЕРТЬ
В следующем месяце Карлу Девятому должно было исполниться двадцать
четыре года; но 31 мая 1574 года он лежал на кровати и умирал. Это было
в Венсене.
Все уже знали о предстоящем событии, и потому замок точно вздрагивал
от тревоги, то и дело прорывавшейся шумом. Партия, стоявшая за польского
короля, уверяла, что он успеет вовремя вернуться во Францию и покарать
всех изменников - так они называли приверженцев Двуносого. Отсюда раздраженные
голоса и звон оружия, но это было не все: под сводами отдавались
громкие звуки команды, все выходы охранялись, и особенно гулко гремели
тяжелые шаги охраны у, двух дверей, на которые было обращено неусыпное
внимание мадам Екатерины. За этими дверями находились ее сын
д'Алансон и королек - и они хорошо делали, что не показывались, а сидели
там, у себя, под охраной. Только выйди они - и ни один не сделал бы и
нескольких шагов. Первый же призыв к мятежу кого-либо из их друзей - и
жизнь обоих немедленно подверглась бы опасности.
Сегодня здесь правила смерть, ибо король умирал. Мать все-таки дотащила
его до Венсена: этот замок легче держать под наблюдением, чем Лувр.
Ни народ, от которого можно ждать чего угодно, ни противники ее любимца
д'Анжу не могут ей здесь помешать, когда она провозгласит его королем.
Королем! Это уже третий сын! Сегодня умрет второй, очередь будет за третьим,
а в запасе у нее есть еще четвертый. Если оба они будут жить недолго,
то в конце концов настанет день, когда мадам Екатерина возьмет на
себя все заботы об управлении государством, и та роль, которую она выполняет
сейчас, видимо, так и останется за ней навсегда. Ибо для того,
чья жизнь протекает в действии, существует только настоящее: будущее и
прошлое тонут в нем. Для нее Карл Девятый, например, никогда и не жил,
так как сейчас ему предстоит умереть. И уж, конечно, не мать будет помнить
о нем. Он лежал один.
Обвязав умирающего платками, пропитанными останавливающим кровь целебным
бальзамом, врач ушел. И Карл понял: врач уже не надеется остановить
кровь. Он просто хочет избавить больного от тяжелого зрелища: пусть
не видит, как на коже повсюду выступают и сплываются капли багряной влаги,
пусть лучше не слышит, как от него пахнет. Благовонный бальзам заглушит
запах крови, - конечно, ненадолго, думает Карл. Даже когда повязки
были только что наложены, Карл потягивал носом и не мог уже забыть до
конца, как пахнет его последний часок. Он был когда-то крепким молодым
человеком и сохранил для смерти всю ту силу, которую жизнь уже не хотела
от него принять: силу познания, силу присутствия духа.
"Мой врач, Амбруаз Паре, когда-то перевязывал адмирала, - думал Карл.
- Вместе с адмиралом должен был погибнуть и он, но спасся, выскочив на
крышу. Хорошо, если бы можно было бежать через крышу! Я знаю! Я все
знаю! Но я всего этого, наверное, не знал бы, если бы по моей вине не
был убит адмирал. И я знаю, почему сейчас за стеной такой шум. Почему
меня, невзирая на мои страдания, привезли сюда. Почему я лежу теперь
совсем один и никому уже нет дела до меня".
- Я умираю, - проговорил он вслух.
- Это правда, сир, - отозвалась его мамка. Она сидела на ларе и вязала.
Когда ее питомец открыл глаза и заговорил, она поднялась и отерла
ему лицо. Но платка не показала.
- Хорошо, кормилица, что ты не болтаешь вздору, как этот врач, и не
стараешься обмануть меня. Я знаю, и я готов: ведь я уж ни на что больше
не гожусь. И я не хочу быть, как иные, которые под конец еще соскакивают
с кровати, кричат и стараются убежать от смерти. Куда и зачем? Хотя у
меня, конечно, еще хватило бы сил встать с кровати, напугать двор и мою
мать этими белыми тряпками, моим окровавленным лбом и заставить их всех
разбежаться.
- Но ты же король! - радостно напомнила она ему с пробудившейся безрассудной
надеждой. Только кормилица и осталась ему верна. Двадцать четыре
года без одного месяца была она благодаря ему особой высокого ранга.
Накупила земли столько, что теперь до конца своих дней обеспечена; и
лет ей всего немногим за сорок, красивая, ядреная женщина. Но твой король
не умрет без - того, чтобы ты, кормилица, не проводила его часть
пути, ведущего во мрак. Да, его последние содрогания и прощальный шепот
сливаются с его первым движением и первым плачем. Тогда ты держала его
на коленях, которые горделиво напрягались, и прижимала к своей полной
груди. Так же и теперь, кормилица, ты хочешь подержать его напоследок.
Он решил не кричать и не уклоняться от предстоящего ему, но тяжело
вздыхал, охал, и видно было, что ему страшно. Перед ним вставали видения,
даже теперь, среди бела дня, он слышал жуткие голоса, не принадлежавшие
живым.
- Ах, кормилица, как много крови, сколько убитых! Дурные у меня были
советчики. Только бы господь простил и сжалился надо мной!
- Послушай, король! Разве ты ненавидел нас, протестантов? Нет, ты
всосал нашу веру с моим молоком. Сир! Вся кровь убиенных да падет на
тех, кто их в самом деле ненавидел! Ты был неповинным младенцем, с тебя
господь, не взыщет.
- А что сделали с твоим неповинным младенцем? - жалобно отозвался он.
- Разве это можно понять? Я... да! Ничто из содеянного мной не мое, и
ничего из того, что было, я не могу взять с собой. А когда бог спросит
меня про Варфоломеевскую ночь, я пробормочу: "Господи! Я, наверно, проспал
ее!"
Голос больного перешел в шепот, он задремал. Мамка приложила к его
лицу чистый платок, затем расправила. На нем отпечатлелись кровавые
очертания этого лица.
Так как его дыхание стало тяжелым и хриплым, она вытащила из-под его
головы подушку; и вот он лежал перед нею, вытянувшись во весь рост, и
она сделала то, чего он так же не должен был видеть, как и кровавый платок:
она сняла с него мерку. С величайшей тщательностью обмерила мамка
тело своего короля и, как некогда клала его в колыбель по своей должности
и по праву, должна была теперь положить в гроб. И сделать второе было
ей не труднее, чем первое: она была женщина сильная. Он же, напротив,
стал опять легким, как дитя. Долгие годы была она свидетельницей того,
как увеличивался его рост и вес! Одно время его лицо сделалось багровым,
движения несдержанными, голос гремел. Задумчиво смотрела она на него теперь,
когда он стал опять такой тонкий и бледный, а скоро и совсем затихнет.
Между началом и концом своей жизни он пролил кровь многих людей,
теперь его собственная кровь медленно вытекала из него. Мамка чувствовала,
что ни того, ни другого нельзя было предотвратить, - все это происходило
ради каких-то неведомых ей целей. Теперь оставалось одно: "Я, его
кормилица, положу его в гроб". Она одобряла все, что происходило, и глаза
у нее были сухи.
Наступил вечер, вечер накануне Троицына дня. Вдруг Карл проснулся.
Мамка догадалась об этом только по его дыханию. Она зажгла свет: вот диво
- кровотечение прекратилось. Но он очень ослабел и лишь с трудом пошевелил
рукой, чтобы объяснить ей, чего он хочет. Мамка сначала не поняла,
хотя посадила его на кровати и приложила ухо к его губам.
- Наварру, - прошелестел он, тогда она догадалась.
Распахнув двери, она выкрикнула приказ короля, охрана передала его
дальше, и кто-то побежал выполнять. Офицер поспешил, конечно, не к Генриху,
а к мадам Екатерине. Поэтому она первая появилась у одра умирающего
сына. Мамка умыла ему лицо, оно казалось высеченным из белого камня и
невыразимо отстраняющим навязчивость живых. Мадам Екатерина со своей
теплокровной натурой убийцы наталкивается на что-то совершенно ей чуждое,
даже жуткое. Так ее дети раньше не умирали. Что-то уж сли
...Поділитися у соцмережах