Жанр: История
(Молодые, Зрелые) годы короля Генриха IV
...пешит она прочь, а двор хохочет над ней.
Месть последовала незамедлительно. Генриху не только пришлось написать
указ относительно беарнских протестантов, он отправил и письмо к
папе. Это письмо превзошло своим самопопранием все остальное, и королева
велела распространить его как можно шире. Когда они однажды опять дразнили
друг друга, ей вдруг пришло на ум осведомиться о его здоровье. Он
ведь хворый юнец, не настоящий мужчина, так ведь? Наверно, его мать Жанна
передала ему по наследству зародыш преждевременной смерти...
Он открыл было рот, чтобы под видом шутки ответить: "Зародыш вы сами,
мадам, всыпали ей в стакан!" Ибо они были в то время на очень короткой
ноге - попавшаяся в силок птица и хозяйка клетки. Ненависть сближает. И
вдруг он - услышал ее голос: - Надо будет спросить мою дочь относительно
ваших мужских способностей. - Он тут же понял, что она задумала; обвинить
его в мужском бессилии и добиться от Рима расторжения брака. Убивать
его уже не стоило. Тем сильнее хотелось ей разделаться с зятем, от
которого не было теперь ни вреда, ни пользы, и снова выгодно отдать замуж
Марго. Голова у мадам Екатерины была вечно забита всякими брачными
планами, - которые она измышляла для своих детей.
В тот вечер Генрих лег опять на супружеское ложе,
ВОТ ЧЕМ СТАНОВИТСЯ ЛЮБОВЬ
Он подошел к опочивальне королевы Наваррской в сопровождении многочисленных
придворных, из которых лишь немногие стали бы защищать его,
окажись остальные убийцами. Но он всех их прихватил с собой; они потом
будут вынуждены подтвердить, что он ходил к королеве. На всякий случай
он сжимал в руке кинжал, им он и поскребся в дверь - не громко, но она
тут же отворилась.
- Я жду вас, мой государь и повелитель, вы сегодня поздней, чем обычно,
- сказала королева.
Он запер дверь изнутри на ключ и на задвижку. Когда Генрих обернулся,
Марго уже лежала на подушках и протягивала к нему объятия. А он знал,
чего хочет: разрушить коварный план ее матери; он это и сделал, затем
повторил и уже не знал конца. Нежной Марго пришлось попросить его не забывать,
что они снова вместе после долгой и страшной разлуки.
- У меня будет теперь от тебя сын, любовь моя. Ну скажи, почему ты
раньше не подумал об этом средстве, чтобы посрамить всех твоих врагов?
- Ты подаришь мне сына?
- Я чувствую это, - сказала она. - Я хочу этого, - поправилась Марго.
- Как давно уж я тоскую о тебе! Еще вчера вечером я скреблась у твоей
двери.
Он хотел снова заключить ее в объятия: на этот раз, чтобы обнять в
ней своего сына. А между тем, даже когда его сердце все еще учащенно билось,
он уже вспомнил о том, что хитрость - это теперь для него закон.
Хитрость управляет нашей жизнью. Ведь дочь проводит целые дни, сидя на
ларе в комнате матери, и служит ее орудием. Уже раз так было, и Марго
сама не понимает, какое через нее совершилось предательство. Генрих
спросил: - А здесь не спрятан убийца? - высунулся из кровати и схватился
за кинжал. Если бы она сделала хоть малейшую попытку удержать его! Но
она, напротив, оцепенела; она прошептала с ужасом и так тихо, что никакой
непрошеный гость ее бы не услышал: - Я ведь забыла о том, что мы
враги.
- Я и сам забыл, - сказал он. - Все нам запрещено - и наслаждение и
страдание. - В ответ она быстро потянулась к нему губами, но между ними
сверкнули зубы. Он ответил, еще задыхаясь от поцелуя: - Faciuntque
dolorem.
Ее прекрасный голос произнес весь стих, и Генрих подумал: "Она
все-таки выдавала мне тайны своей страшной матери; а сегодня вечером она
перед всеми этими дворянами сделала вид, будто принимает меня каждый
день". И он рискнул спросить: - Моя прекрасная королева, ты поможешь мне
вырваться отсюда?
- Я восхищаюсь вами, сир, вы побеждаете опасности, как никто. Это про
вас Вергилий сочинил стихи:
Все волнения, все тревоги
В жизни мне довелось испытать.
Даже грозные силы ада
Вряд ли могут меня испугать.
- Это вы сами перевели? - спросил Марго ее возлюбленный. - Вы очень
учены и искусно переводите. Но - как же все-таки насчет моего освобождения?
- Прежде всего берегитесь моей подруги де Сов, - отозвалась возлюбленная.
- Я отлично вижу: эта сирена заманивает вас. Не поддавайтесь!
Иначе вы погибнете. Ее господин и повелитель - герцог Гиз.
- А ты что, хочешь вернуть его? - спросил он. Ревность заставила его
забыть всякие маневры и идти напрямик. Но и она не сдержала себя. - Так
это верно, что Шарлотта вам нравится?
- Нисколько. У нее колючее лицо, да и душа колючая. А все же - какая
женщина не нравится мне? Даже ваша мать - мадам. Право же, я не лгу.
Злая женщина - все равно что злой зверь. Это меня радует: два существа -
в одном. Ибо в природе я больше всего люблю женщину и зверя да еще горы,
- добавил он, - и океан. Люблю, люблю, - стонал он, уже прижимаясь к ее
жаркому телу, которое нетерпеливо ожидало его ласк.
После столь великого воодушевления плоти истомленная и благодарная
Марго решила открыть любимому все, что ей было дозволено, и даже сверх
того.
- Любовь моя, мы не дадим тебе ускользнуть от нас, ты нужен нам, и мы
тебя удержим.
На миг она предоставила ему гадать: но ради чего? Может быть, ради ее
тела, но оно каждый раз быстро насыщается. Тогда зачем же? Ради ее ненасытной
души? Нет, нет, дочь королевы сказала, откинувшись на подушках: -
Мы не допустим, чтобы вы ускользнули к вашим гугенотам, сир. Если они
вас опять заполучат, они станут в десять раз сильнее. Мы же хотим воспользоваться
вами в борьбе против наших врагов, вы будете находиться при
войске моего брата д'Анжу, когда он начнет осаждать Ла-Рошель. Знай, -
зашептала она почти беззвучно, у самого уха, ибо выдавала тайну, - что
мы не в силах справиться с твоими единоверцами. Они чуяли, что ты не по
своей воле написал им, предлагая сдаться. Обещай же мне, что ты покамест
не будешь пытаться бежать, не то тебя убьют. О, обещай! - молила она с
явным страхом, прижимаясь лбом к его лбу, так что их дыхания смешались и
стали одним дыханием. Но он хотел видеть ее глаза, поэтому отодвинулся и
спросил:
- Ты действительно боишься за меня?
Вот нелепое недоверие! Она тоже отодвинулась; больше того, ее лицо
стало далеким и холодным. - Я принцесса Валуа, и я не желаю, чтобы вы
победили мой дом и отняли у него престол.
Так закончилась эта ночь; потому-то на следующую Генрих и лежал рядом
с Шарлоттой де Сов, которая ему еще совсем не нравилась, увлечение пришло
позднее. До сих пор в его крови была Марго, она знала это. И горделиво
сказала де Сов:
- Мадам, вы оказали нам большую услугу - мне и королю Наваррскому. Вы
сразу же довели до сведения моей матери, что он лежал у вас в постели.
Теперь королева полагает, что ее цель достигнута и я соглашусь на развод.
Поэтому мой дорогой муж пока останется жив.
РАЗГОВОР НА ПОБЕРЕЖЬЕ
Карл Девятый временно оправился от своей глубокой печали. Мать спросила
королеву Наваррскую, доказал ли ей королек, что он настоящий мужчина.
Так как тут случились свидетели, Марго покраснела, не ответила ни
"да", ни "нет", а сослалась на некую античную даму. - А кроме того, раз
моя мать выдала меня замуж, пусть все так и остается. - Это ей сошло
безнаказанно лишь потому, что мадам Екатерина была целиком занята тем,
как бы ей посадить своего сына д'Анжу на польский престол. Тут она шла
даже против воли императора - так велико было ее честолюбие, а может
быть, и страсть к интригам. Одновременно она вела переговоры с Англией,
чтобы женить другого сына, д'Алансона, на королеве Елизавете. Последняя
могла бы, таким образом, получить, при известных обстоятельствах, права
на французский престол. Однако Елизавета была хитрее Екатерины Медичи, о
которой Жанна д'Альбре некогда справедливо заметила, что, в сущности,
Екатерина глупа. Поэтому рыжая королева и не соглашалась на эту сомнительную
авантюру, а только водила свою подругу за нос.
Тем временем войско герцога 'Анжуйского подступило к крепости Ла-Рошель;
короля Наваррского и его кузена Конде заставили сопровождать его.
Но они держались так, словно участвуют в этом походе с удовольствием.
Генрих был обычно хорошо настроен и в любую минуту готов вести свои
войска на приступ непокорного города. К сожалению, всякий раз штурм почему-то
кончался неудачей, и так тянулось с февраля до лета. Одной из
причин, вероятно, было то, что атакующие от усердия ужасно громко орали:
какой гарнизон тут не насторожится? Однажды король Наваррский даже
собственноручно выстрелил из аркебузы. Это увидел с крепостной стены
один из гасконских солдат и стал сзывать остальных, чтобы они полюбовались
на своего короля. "Lou noust Henric!" [17] - восторженно кричали
они со стены. Он тоже очень обрадовался и во второй раз запалил фитиль.
Раздался оглушительный выстрел, и осажденные замахали шляпами. Однако у
герцога Анжуйского не было особых оснований для радости: его чуть не
убило одним из этих выстрелов; на нем рубашку разорвало. Наварра стоял
рядом и слышал, как его кузен воскликнул:
- Уж скорей бы в Польшу!
Ему давно туда хотелось, и не только из-за личных обид, нет, под
Ла-Рошелью выяснилось, как плохи дела французского королевства. Всем
стало ясно, что Варфоломеевская ночь - тягчайшая ошибка: ведь в стране
опять идет религиозная война. Адмирал Колиньи желал, чтобы католики и
протестанты соединенными усилиями боролись против Испании. В результате
этой проклятой резни междоусобица опять раздирала Францию, и ко всем ее
границам неслись вести о гугенотах, которые продолжают держаться в
Ла-Рошели, ибо им подвозят продовольствие с моря. А войско французского
короля сожрало дочиста все, что было в окрестностях, и уже начало разбегаться.
Но и это было еще не самое худшее. Не так страшен голод, как
страшны мысли. На высоких постах, там, где еще кормили мясом, сидели недовольные,
они называли себя "политиками", и они желали мира.
Если кто-нибудь уверяет, что он жаждет мира, то неизбежно возникает
вопрос: ради чего? Когда в стране мир, то на полях созревает пшеница, и
важно сначала узнать, хочет ли он мира прежде всего ради своей пшеницы
или вообще. Урожай, которым интересовались под Ла-Рошелью умеренные, или
"политики", назывался "Свобода вероисповедания". Они требовали права,
наконец, открыто следовать своей вере и проповедовать то, что им подсказывают;
их убеждения и их воля. Поэтому у них был особенно зоркий глаз
на те опустошения, каким подвергается страна в результате религиозной
нетерпимости. Но противников свободы совести не останавливает даже опасность
совсем погубить страну. Куда там! Они не замечают ни разорения, ни
разгрома, лишь бы силою переделать всех людей на одну колодку. Человек с
изнасилованной совестью - для них более приятное зрелище, чем созревающие
поля и мирная жизнь. Они имеют еще и то преимущество, что могут
столь же часто высказывать свое убогое представление о мирной жизни, как
и мадам Екатерина, д'Анжу или Гиз. А тому, кто хотел просто-напросто
быть свободным, выпала на долю неблагодарная задача проповедовать необходимость
мира.
Таковы были размышления" пленника, который хотя и командовал католическими
войсками, но все же оставался пленником. Додумался он до всего
этого сам и особенно после тайных встреч с заговорщиками. Вначале это
были еще как бы сырые, необработанные мысли. Отчетливую форму они приняли
лишь во время кое-каких бесед на морском побережье с одним человеком,
служившим в том же войске, довольно скромным дворянином, отнюдь не на
виду.
На собраниях "политиков" среди других бывал и д'Алансон, или Двуносый,
а также некий виконт де Тюрен. Последний получил от французского
двора самые точные указания относительно резни, которую предполагалось
устроить здесь, в лагере, среди "подозрительных", то есть "политиков".
На этот раз в числе намеченных жертв оказался и король Наваррский. Из-за
него-то и тянули, - пусть его супруга сначала родит сына, а вскоре после
этого последует резня. Уже его дворяне получили дружеские предостережения
из ставки герцога Гиза, чтобы они как можно скорее покинули палатки
короля Наваррского; дю Га, любимец д'Анжу, которого тот постоянно держал
при себе, уже осмеливался угрожать открыто. Как же тут пленнику не стоять
за умеренность, когда под угрозой его жизнь?!
А партия "политиков" повторяла: да, мы умеренные! Нас охватывает гнев
и омерзение, когда мы видим, что творится и в управлении, и в финансах,
и в суде. Дальше идти некуда. Помочь тут могут только самые решительные
меры. Д'Алансон, Наварра, Конде должны восстать открыто. Нужно создать
отряды из недовольных. Мы захватим королевский флот, английские суда
подвезут нам подкрепление.
Генрих только отшучивался. Но ему было страшно; см говорил: - Уж таков
обычай: сначала протестантов выгоняют из их крепостей, потом с ними
торгуются и крепости им возвращают, чтобы вслед за тем опять оттуда выгнать.
Этот обычай и до сих пор не отменен. - Он говорил так, опасаясь,
что мятежники ничего существенного не сделают; и действительно, они
предпринимали только робкие попытки и тут же терпели неудачу, ибо каждый
действовал наугад. Так, например, ведет себя перевертыш д'Алансон. А чего
он хочет? Да всего-навсего отравить жизнь своему брату д'Анжу. Вот
его единственная цель, никаких убеждений у него нет. Но если бы Наварра
вздумал отстранить его от руководства, он сейчас же обратился бы против
Наварры. "А мне опасность грозит больше всех, - говорит себе Генрих. -
'Каждый может изменить мне и предать меня!"
Потому и вышло так, что под Ла-Рошелью он отчаялся в возможности
действовать и занялся философствованием. Он предавался этому занятию в
обществе, а отчасти и под руководством одного дворянина, человека, не
занимавшего особого положения, но уроженца юга. Дворянин этот только что
сложил с себя судейское звание, чтобы попытать счастья в военном деле.
Но и тут ему не удалось выдвинуться. Он и сам соглашался с тем, что нет
у него способностей ни к танцам, ни к игре в мяч, ни к кулачному бою,
верховой езде, плаванию и к прыганью, да и вообще ни к чему. Руки у него
были неловкие, и он не мог разборчиво писать, в чем охотно признавался.
И уж сам от себя добавлял: даже печать к письму приложить не может, даже
пера очинить или хотя бы взнуздать лошадь.
Всем его недостаткам Генрих дивился больше, чем если бы у его нового
знакомца было столько же достоинств, ибо это сочеталось с таким складом
ума, который был явно сродни уму Генриха, хочешь не хочешь, а это так.
Даже видом своим этот перигорский дворянин напоминал самого Генриха: так
же невелик ростом, коренаст, силен. Правда, ему было уже сорок лет и лицо
стало бурым, а на лысой голове намечалась какая-то шишка. Выражение
этого лица было приветливое, однако же с примесью той печали, какая появляется
у человека, который жил и мыслил. Нового друга Генриха звали
господин Мишель де Монтень.
Однажды Монтень сказал: - Сир, ваше теперешнее положение уравнивает
вас со мной, человеком В летах. Мы оба побежденные: я - своим возрастом,
вы - своими врагами, но их победа не окончательная, не то что победа
лет, - повторил сорокалетний мудрец. - Одним словом, в эту минуту мы можем
понять друг друга, и вам тоже понемногу становится ясно, что лежит в
основе человеческого поведения. Вы жалуетесь на непоследовательность и
бесцельность ваших действий. Правда, вы вините за это герцога Алансонского.
- Он перевертыш. Будь я на его месте, я бы уж нашел способ защитить
свободу от насилия и помочь ей победить.
- Но это была бы прежде всего ваша личная свобода, - заметил Монтень,
и Генрих, смеясь, согласился с ним.
- Вы бы вернули себе свободу. Впрочем, ваш бунт и появление англичан
вызвали бы еще более губительное смятение.
Тут они прервали свою беседу, так как продолжали идти среди палаток и
их могли услышать. Но потом лагерь остался позади. Из прибрежного песка
торчал ствол одинокой, завязнувшей в нем пушки. Редкие часовые, закрываясь
плащом от ветра, который дул с моря, спрашивали у них пароль, и они
громко выкрикивали его в морской простор: - Святой Варфоломей!
Они еще помолчали, чтобы привыкнуть к неистовому реву ветра и волн.
Осажденная крепость Ла-Рошель высилась серым пятном на фоне разорванных
туч и моря, с грохотом катившего свои валы из бесконечности. Какое войско
дерзнуло бы атаковать эту крепость, которая высилась там, как зримый
воочию форпост бесконечности? У. Генриха и его спутника при виде крепости
возникли те же мысли. Генрих ощутил, что толчком для размышлений явилось
внезапно вспыхнувшее чувство; оно родилось где-то в недрах тела, но
с необычайной быстротой дошло до горла, которое сжалось, и до глаз - на
них выступила влага. И пока в нем росло это чувство, юноша познал бесконечность
и тщету всего, чему суждено кончиться.
Его спутник заговорил о противоречивости человеческих действий.
- Один великий человек причинил даже вред своей религии тем, что хотел
выказать себя более усердным служителем ее, чем подобало.
- Кто же это? "Insani sapiens" [18], - проговорил Генрих, задыхаясь
от ветра, дувшего ему в лицо. Гораций выразил в стихах ту мысль, что даже
мудрость и справедливость могут зайти слишком далеко. А тогда разве
назовешь д'Анжу "великим"? Вдохновитель Варфоломеевской ночи - и мудрость
и справедливость? Совместимо ли это? Однако спутник Генриха
все-таки имел в виду д'Анжу, хотя, по обычаю философов, и высказался на
этот счет весьма туманно. Он привел еще ряд примеров непоследовательных
поступков, и так как они были взяты из древности, то решился назвать и
имена. Генриху же было важнее узнать его мнение о современниках. Однако
Монтень не поддавался и не шел дальше самых общих замечаний. Но и они
становятся удивительно осязаемыми, когда касаются того, что важнее жизни
для человека.
- Ничто, - говорил Монтень, - так не чуждо религии, как религиозные
войны. - Он заявил это прямо, хотя его слова и могли показаться чудовищными.
- Причиной религиозных войн является вовсе не вера; да и люди от
них нисколько не становятся благочестивее. Для одного такая война -
средство осуществить собственные честолюбивые замыслы, для другого -
способ нажиться. Святые появляются не во время религиозных войн. Эти
войны, напротив, ослабляют и народ и государство. Оно становится добычей
своекорыстных вожделений.
Не было названо ни одного имени - ни мадам Екатерины, ни ее сына
д'Анжу, ни кого-либо из протестантов. И все же Монтень говорил слова
столь дерзкие, что на них едва ли отважился бы кто-нибудь другой. Не
только буря и волны восставали против них - почти все человечество заглушило
бы их остервенелым ревом. И Генрих лишь диву давался, как дерзает
обыкновенный дворянин высказывать то, чего не осмелился бы признать
вслух ни один король. У него самого иногда возникали сомнения в пользе
религиозных войн; но если бы он в них окончательно разочаровался, пришлось
бы вместе с тем осудить и тех, кого он чтил так глубоко: свою мать
и адмирала Колиньи. Правда, "политики" под Ла-Рошелью устроили заговор,
заявляя, что их цель отныне - бороться только за умиротворение. Но в
этом они просто увидели новый способ удовлетворить свое честолюбие и
свои вожделения. Те, кто задумал вместе с англичанами напасть на Францию,
едва ли отнеслись бы благосклонно к суждениям перигорского дворянина,
и, вероятно, д'Алансон, невзирая на всякое умиротворение, преспокойно
заключил бы его в самую глубокую темницу и там навсегда забыл.
Генрих почувствовал столь глубокое уважение к мужеству этого человека,
что в его душе исчезли последние следы недоверия.
- Какая же вера самая правильная? - спросил его Генрих.
- Разве я что-нибудь знаю? - ответил ему вопросом дворянин.
Этим он открылся и выдал себя, - люди делают так, только уверившись,
что перед ними свой человек и они ему доверяют без оговорок. Поэтому
Генрих взял руку Монтеня и пожал ее.
- Зайдемте вон в тот дом, - предложил Генрих. - Хозяева бежали, но
свое вино он", наверное, оставили.
Дом стоял на берегу, и его, видимо, обстреливали с моря. Кто? Зачем?
На это уже никогда не смогут дать ответ ни те, кто напали, ни те, кто
спаслись бегством. Генрих и перигорский дворянин, пробравшись через заваленный
вход. Внутри лежали обрушившиеся балки потолка, и через дырявую
крышу было видно небо. Но из подвала торчал конец лестницы, и внизу нашлось
вино. В бывшей кухне гости уселись на одну из балок и выпили друг
за друга).
- Так и мы - гости, гости на земле, где все убежища непрочны. И мы
тщетно боремся за то, чтобы сохранить их. Что до меня, то я никогда не
старался добиться большего, чем мне предназначено судьбой, и, хотя уже
приближается старость, я до сих пор живу в маленьком замке моих отцов.
- Сейчас война, и вы можете его лишиться, - сказал Генрих. - Выпьем!
- Я пью, но вино показалось бы мне еще вкуснее, если бы я потерял
все, чем владею, а потому был бы свободен от всяких забот. Уж у меня такой
характер: я всегда опасаюсь худшего, а когда оно действительно приходит,
постепенно к нему привыкаю. Мне гораздо труднее переносить неуверенность
и сомнение. Нет, право, я не скептик, - заявил дворянин.
- Разве я что-нибудь знаю? - повторил Генрих. Эти, слова произнес перед
тем его спутник; но тот уже, забыл о них. - Выпьем! - решительно
сказал он. - На пороге старости следовало бы во всем быть осторожнее; но
иногда я начинаю понимать одного знакомого моих знакомых, который уже
под конец своей жизни нашел себе жену в таком месте, где каждый может
получить ее за деньги. Так он достиг самой нижней ступеньки, а она) самая
прочная.
- Выпьем! - воскликнул Генрих и рассмеялся. -
Вы смелый человек! - И вдруг лицо его омрачилось: подумал, вспомнил
признание дворянина относительно религии. Однако Монтень понял его иначе.
- Да, и я сделался солдатом. Мне хотелось проверить свое мужество.
Познай самого себя! Только самопознание достойно того, чтобы ему предаваться.
А кто знает хотя бы свое тело? Я вот ленив, вял, у меня неловкие
руки; но я изучил свои органы, а потому и свою душу, которая свободна и
никому не подчинена. Выпьем!
Они предавались этому занятию довольно долго.
И когда спутник Генриха, подняв кубок, запел стих из
Горация, Генрих стал ему вторить:
Пусть высшие мне в счастье отказали
Быть равным им по роду и уму -
Мне их расположенье ни к чему,
Коль высшим низшие меня признали [19]
Затем они поднялись, помогли друг другу перебраться через развалины
и, выйдя на свежий воздух, все еще продолжали вести друг друга под руку.
Духи вина улетучились лишь постепенно. Генрих сказал опять под грохот и
шум океана:
- А все-таки я был и остаюсь пленником!
- Сила сильна, - отозвался дворянин, - но доброта сильней. Nihil est
tarn populare quam bonitas [20].
Генрих навсегда запомнил эти слова, ибо услышал их в ту пору, когда
они явились для него единственным утешением. Народ любит доброту, ничто
так не популярно, как доброта. И, полный доверия, он спросил своего
спутника: - Неужели это правда, что когда мы действуем, то как будто
становимся вниз головой? Верно ли, что кто призывает к действию, призывает
к смятению?
Услышав слова, которые он сам произнес в начале разговора, принимавшего
несколько раз совершенно неожиданный оборот, господин Мишель де
Монтень опомнился. Он вспомнил о том, кого держит под руку, и выпустил
ее; он повернулся лицом и грудью к океану.
- Господь бог на небесах, - начал он, торжественно подчеркивая каждое
слово, - господь бог редко удостаивает нас возможности совершить благочестивый
поступок.
- А что такое благочестивый поступок? - спросил Генрих, так же оборотившись
к морю.
Монтень привстал на цыпочки, чтобы выразить то, что на сей раз познал
не из погружения в себя: чье-то великое дыхание пронизало его и заставило
говорить.
- А вы вообразите себе следующее: войско, целое войско опускается на
колени и, вместо того чтобы атаковать, начинает молиться; так глубоко
оно (убеждено в том, что ему уготована победа.
И это предсказание Генрих тоже сберег в своей душе до определенного
дня.
Так завершилась их беседа. Стража во главе с офицером отвела друзей
обратно в лагерь. Их уже искали. Возникло опасение, что король Наваррский
бежал.
ВНИЗ ГОЛОВОЙ
Тем временем Париж наводнили невиданно блистательные господа в драгоценных
мехах. Это были поляки, приехавшие за своим королем, ибо д'Анжу
всетаки избрали на польский престол при великом ликовании польского народа,
который собрался для этого на огромном поле. Казалось, новому королю
следовало поторопиться: чего еще ждать от этой неблагодарной крепости,
которая никак не хочет сдаваться! Но истинная причина, если бы
только он мог признаться в ней, заключалась в том, что он ждал смерти
своего брата Карла. Все же приятнее быть королем Франции, чем Польши.
Карл, который отлично был об этом осведомлен, слал ему в Ла-Рошель одного
гонца за другим, торопя его с отъездом. Ведь и выздороветь легче, если
нет подле тебя никого, кто бы каждый день и каждый час надеялся, что
у тебя вот-вот из всех пор брызнет кровь.
Мадам Екатерина относилась к обоим сыновьям по всей справедливости:
она настаивала на отъезде своего любимца, чтобы больной успокоился. А
вместе с тем позаботилась о том, чтобы в случае чего права любимца остались
за ним. Успех в Польше, забота о преемнике Карла и виды на Елизавету
Английскую, которой она послала весьма приукрашенный портрет Двуносого,
- все это требовало от мадам Екатерины немало сил и внимания, и она
уже не могла в любую минуту сказать о каждом, как у него и что. А уж ей
ли не знать, насколько это важно, если хочешь
...Закладка в соц.сетях