Жанр: Фантастика
Рассказы
...под самыми бивнями, не сбивает его с ног, размозжив о преклонивший
колени над тропой красноватый камень. Дед - откуда он здесь? - заглядывает
в глаза и показывает на север, где полощется на синем горном ветру
серебряное знамя с крестом и парящим над ним хищноклювым орлом...
...Нет блага выше, чем жизнь. Полвека Тер-Багдасар утверждал это, а
сейчас готов просить паству отпустить ему грех невольной лжи. Он, несущий
сан священника, заблуждался: высшее благо - смерть. Но умирать нельзя.
Низко, почти над скалами, висит солнце, большое и багровое. Ласковое тепло
ползет по лбу. Прощай, солнце. И подожди немного, не прячься. Ты уйдешь и
придет тьма, а с тьмою - смерть. А умирать нельзя.
Священник вырос в этих краях и знал их не хуже Писания. Да что там,
лучше! Сын пахаря, волею Божьей ставший пастырем малого стада Христова, он
не учился в Эчмиадзине, и благородные древние книги стояли на полке, так и
не открытые ни разу со дня смерти прежнего тертера. Но, воистину, для
верящего суть выше образа. Жители предгорных сел верили своему наставнику,
ибо он был одним из них и умел без лжи облегчить страдания жизни земной.
Здесь все было знакомо Тер-Багдасару. Узкое ущелье с тропою на
перевал в далеком детстве было излюбленным местом игр. Ведь здесь водились
змеи! Мальчишки ловили их. Лучше всего в тот миг, когда вспугнутая,
ненавидяще шипящая живая лента, вытянувшись в струну, кидалась вперед.
Тогда и проверялось, мужчина ты - или мокрый лаваш. Удар палкой влет! Еще
один - по уже сбитой! И - каблуком по треугольной, в желтых точках,
голове. Тогда о смерти не думалось: даже змеи, умирая, словно продолжали
игру. Они крутились, извивались, жили, а когда, наконец, затихали, став
прямыми и спокойными, все равно казалось, что это лишь притворство.
Эти места - родной дом Тер-Багдасара. А ряса - хоть малая, но
надежда, что не заподозрят. Поэтому именно он пошел на север, к перевалу,
неся на груди то, что передал бродячий певец-гусан. Но для
соседей-магометан здешние предгорья тоже родные. Поэтому ему не удалось
встретить идущих с севера. Он успел лишь проглотить клочок бумаги, взятый
у гусана, когда отряд стражников-заптиев настиг его у двух красноватых
камней. Эти камни знакомы с детства: громадный, словно преклонивший
колени, и второй, поменьше, тесно прижавшийся к первому верхом и будто
подпирающий его. Уже связанный по рукам и ногам, священник видел, как
старший заптий расплачивается с проводником. Они держались как старые
приятели, хотя стражник был из пришлых, назначенных сюда недавно, после
разгрома янычарского бунта в Стамбуле, а проводника-тюрка Тер-Багдасар
знал с детства. Они вместе охотились на змей, живших под этими камнями.
Теперь змеи исчезли. Куда им до людей?
Стражники стояли тесной группкой, пока старший рассчитывался с
проводником. Судя по всему, заптий не поскупился; священник уловил обрывок
фразы: проводник благодарил за щедрость и просил не забывать его, верного
мусульманина, если когда-нибудь опять понадобятся услуги. Потом он ушел. И
заптии сомкнулись в круг над лежащим меж двух камней человеком в
порыжелой, неумело заштопанной рясе. И стало больно. Даже солнце
покраснело от крови. Или от стыда? Не убегай, солнце, не бойся - людям не
добраться до тебя, они творят такое только с себе подобными. Не уходи.
Тьма - смерть. А умирать нельзя. Гусан сказал: в этой бумаге - сотни
жизней и судьба Родины. А бумага съедена, значит - нужно жить...
На земле, меж двух кровавых камней, копошилось нечто, полуприкрытое
обрывками окровавленной, выжженной досера материи. Вокруг, втоптанные в
пыль, валялись клочья седых волос, слипшихся от крови и - но для
остального нет названия в людском языке. Колонна людей, вышедшая в ущелье
со стороны перевала, стояла в оцепенении. Многих трясло. Иные, согнувшись,
вываливали в бурую жижу съеденное на полуденном привале. Тускло
посверкивали в отблесках пурпурных лучей тяжелые ружья с длинными штыками
и пятна-отсветы прыгали по лицам, выделяя соломенные щетки усов и светлые
- серые, синие, голубые северные глаза.
Широкоскулое рябое лицо выплывает из тумана. Как темно! До... ждал...
ся... Что? Друг, говори громче... Не слышит. Я мертв? Нет, бумага гусана
должна заговорить. О Господи, дай силы! Бескровно-синие губы раздвигаются,
обнажая багровое месиво десен:
- Брат, передай Ермолу... там, внизу... пехоты пять ты...сяч...
конных два бюлюка... Есть пушки. Скажи Ермолу... брат...
Прыгают брови, светлые-светлые даже в сумраке, дергаются усы, теплые
капли падают на лоб. Плачет... Почему? Я же не умер, я же успел пере...
Тьма. То, что миг тому выхрипывало, с бульканьем и присвистом, обрывки
фраз - равных жизни для спустившихся с перевала! - умолкло. Челюсть
отвисла. Лишь в глазах еще теплится что-то живое. Зрачки, громадные, почти
без райка, неотрывно смотрят на грудь плачущего штабс-капитана. На
пуговицы, в которые намертво впечатаны поджавшие хищные когти двуглавые
орлы...
...Двенадцать молодых курдов сгрудились над залитым кровью пулеметом.
Вожак, широкоплечий узколицый красавец с пушистыми, любовно закрученными
усами низко пригнул растрепанную голову и на его гладком, словно
обтесанном лице играли желваки. Ничего, кроме проклятий, не услышит он в
родной деревне. Армян уже не догнать. Они за перевалом, по ту сторону
границы. Шесть часов вылежали правоверные в пыли под дулом колдовского
ружья. И восемь десятков гордых юношей уже не встанут с тропы. Этой ночью
курдские села в долине заплачут.
Узловатые, натруженные пальцы вожака судорожно сгибались. Армянская
тварь, стрелявшая по правоверным, должна быть наказана! Пусть мертвую, ее
следует изрезать на куски, чтобы во дворах курдских семей, потерявших
сегодня своих соколов, собаки разгрызли клочья мерзкой плоти. Но стрелка
не было. Только пулемет, минуту назад умолкший, раскаленный. Тропа заплыла
кровавой жижей. Курды стояли вокруг лужи, не протягивая к "льюису" рук:
можно было испачкаться во вражеской крови, а это очень худая примета.
Стрелок погиб уже давно - даже колдуну не выжить, потеряв столько
жизненной влаги. Но длинное ружье стреляло! И тело исчезло... Этого курды
объяснить себе не могли. Ни следов, ни кровавой полосы; тропа за камнем
была чиста.
Курды испуганно переглядывались. Необъяснимое страшило горцев, хотя
пугливость почиталась среди них величайшим пороком. И потому одиннадцать
младших облегченно вздохнули, когда вожак молитвенно провел ладонями по
вспотевшему лицу и выдохнул:
- Шайтан унес подлую душу, да будут ее уделом вечные муки! Аллах
акбар!
- Аллах акбар! - откликнулись остальные.
И они повернули вспять, на юг.
Медленно побрели в осиротевшие села, неся горькую весть семьям
правоверных.
Очень медленно потащились друг за другом, не оглядываясь больше на
проклятое, отмеченное печатью ада место.
Сумерки ворвались в ущелье, настигая курдов. И лишь большие, совсем
багровые во мгле камни еще какое-то время были видны. Естественной
баррикадой заслоняли они дорогу на перевал. Почти правильный вертикальный
треугольник, образованный тремя глыбами, надежно прикрывал испачканный
кровью "льюис" и четвертый камень, распластанный в спекшейся кровавой
корке, как стрелок, только что отвалившийся от пулемета...
Лев ВЕРШИНИН
ПЕРЕКРЕСТОК
1
Плотный ветер насквозь проглаживал бетонную полосу бульвара,
спотыкаясь на перекрестках: там он схлестывался крест-накрест с таким же
прямым и плотным ветром. Домингес мельком подумал, что сверху все это
выглядит, должно быть, внушительно: перекрестья бульваров напоминают
решетки, в ячейки которых вкраплены сероватые глыбы многоэтажек.
В ногах у ветра шаркали по плитам обрывки газет... На перекрестках,
под самыми сапогами очередного Президента, они шелушились, мертвой чешуей
в перехлесте ветров, опадали и снова суетливо скреблись по бетону... или
сворачивали на другой бульвар, устремляясь к следующему монументу.
Направление в первый сектор - самое настоящее, с печатью и четырьмя
подписями, правда, для этого пришлось выйти из подполья на свет и пойти в
бюро распределения с фальшивыми документами. Старый Хон выполнил их на
совесть, но все же они были фальшивыми - и лысый в отделе регистрации
вполне мог бы посмотреть сквозь очки и не полениться запросить Картотеку,
и тогда Домингесу пришлось бы укусить воротник, потому что Картотека в две
секунды сообщила бы лысому, что Домингес - никакой не Домингес. А в общем,
это не имело уже ровно никакого значения, поскольку документы Хона, как
всегда, не подвели.
На этом перекрестке Президент был при трости, и означало это, что все
идет хорошо. В седьмом, шестом и даже в пятом секторах Президент
обязательно держал на руках ребенка, ребятишки были самые разные, от года
до шестнадцати - в последнем случае Президент трепал их по щечкам, а то и
стоял вполуобнимку, но последнее дитя имело место пять, если не шесть
перекрестков назад. Третий и второй секторы являли Президента с разной
живностью, как правило, это была мелочь, хотя пару раз попадались и
сенбернары.
Живность на пьедесталах у ног Президента означала многое: недели три
назад Такэда добрался до этого места, не до этого конкретно, он шел по
другому бульвару, - но Чанг рассказывал, что там Президент сидел на
верблюде. Никто не понимал, откуда и почему верблюд, но уточнять было не у
кого: Такэда остался там, и оба Нуньеса, Флавио и Алехандро тоже остались
там...
Президент был величав, как везде, но он был сам по себе! - а из этого
следовало, что начался первый сектор, а значит - уже можно надеяться дойти
и до Площади. Собственно, Площадь была не так уж далеко: шпиль
Президентского Дворца с пляшущим трехполосым - Согласие! Вера! Труд! -
флагом виден был как на ладони, но вот то, что под шпилем, - это все еще
было далеко. Когда Домингес был почти вдвое моложе, он бегал на Площадь
покупать цветы: на всех девчонок не хватало стипендии, а на Площади,
которая тогда была совсем не такой, как теперь, цветы у торговок были
дешевле, чем на окраинах. Эти старые крикливые торговки были
достопримечательностью города; им не было никакого смысла дорожиться,
потому что туристы покупали не торгуясь, а длинноволосые парни с окраин
напоминали грудастым теткам собственных внуков. Получалось, что туристы,
покупая знаменитые сиреневые каллы, платили вроде бы и за местных
мальчишек, которым вечно не хватало монет. Не могли же туристы уехать
отсюда без сиреневых калл... Их жены не поверили бы, что они были здесь,
вернись они без цветов. Даже президент - не тот, что на пьедесталах, а
просто президент, который был когда-то раньше, - ежедневно покупал букет,
когда по утрам ехал во дворец, который тоже еще не был Дворцом.
Домингес помнит того президента. У него было скучное круглое лицо,
припухшие глаза... Его портретов никто не запрещал, но как-то само собой
получилось так, что портреты исчезли, и парни моложе тех, с кем Домингес
бегал за цветами, уже не помнили, каким был тот, прежний, президент, хотя
часто спорили о нем и вспоминали, как было тогда... А что, спрашивается,
они помнили из "тогда"?!
Площадь распахнулась внезапно: Домингесу брызнуло в глаза открытым
пространством. Пустота была так громадна, что ноги подкосились, - не
верилось, что бульвары наконец кончились. Площадь подавляла: она была
безгранична. Расплесканные потоки ветров зарождались на ней, завинчивались
в тугие жгуты и плавно разворачивались вдоль бетонных полос бульваров. И
Домингес увидел Памятник.
Этот Президент был непривычен, во всяком случае, что-то не давало
взгляду безучастно скользнуть по темной, с палевым отливом бронзе. Может
быть, это что-то было в позе: непривычно запрокинутая голова, почтительно
вытянутые руки, а возможно, мешало то, что этот Президент был совсем
одиноким, даже без трости, но скорее всего причина заключалась в том, что
этот Президент был Президентом, Который Стоит Перед Дворцом. Под его
сапогами не было никакого пьедестала, а за его спиной уже не было
монумента - там был только бетон, но не такой, как пупырчатые шкуры
многоэтажек, и, конечно, совсем не похожий на выутюженную гладь бульваров.
Ячеистые блоки топорщились короткими пирамидами и из скошенных книзу щелей
торчали пулеметы, управляемые электроникой.
Домингес вспомнил инструкцию, вернее, первый пункт инструкции, потому
что она, собственно, и состояла из одного пункта: каждый, - гласил этот
пункт, кто, находясь на Площади, оказывается вне одной из двух Зон
Дозволенного Передвижения, рассматривается как враг социальной
стабильности и подлежит немедленному применению мер радикального надзора.
Впрочем, надо полагать, Президент не очень верил в электронику, если вдоль
двух широких полос крашеного бетона - синей и красной - плотными цепочками
стояли гвардейцы. Их было довольно много, но Домингеса пугало не это -
кто-кто, а он давно уже не боялся гвардейцев, зато он, в отличие от
Президента, был электронщиком и потому всерьез опасался оказаться вне
одной из Зон, поскольку "немедленные меры радикального надзора" - это не
шутки, а позволить пирамидкам осуществить указанные меры означало бы
абсолютно бесхозяйственно распорядиться тем, что Домингес все-таки
оказался на Площади!
Зоны были вовсе не зонами - просто две дорожки, прорисованные на
бетоне: одна, длинная, синего цвета, просачивалась сквозь строй пирамидок
к колоннам Дворца. Домингес приостановился, на долю секунды позволив себе
расслабиться. Он представил того, который во Дворце, за прикрытыми
лаковыми шторами окнами... нет, не Президента, а просто человека, вполне
обыкновенного, несколько даже хиловатого, с угреватым длинным носом.
Когда-то в юности Домингесу доводилось бывать на его митингах, скорее из
любопытства, потому что тогда никто не принимал того, кто теперь за
шторами, всерьез: его называли параноиком и выскочкой, о нем ходили
анекдоты, но их не полагалось рассказывать при дамах, потому что анекдоты
эти, как правило, заканчивались пошлятиной...
Домингес представил того, кто за шторами, - и расслабленность
сменилась леденящей тошнотой. Тошнота эта появилась, когда Домингес еще не
был Домингесом, вскоре после того, как угрястый вошел в Корабль. Тогда их
похватали почти поголовно - и многие так и не вышли из подвалов, а те, кто
вышел, за редким исключением, перестали узнавать на улицах друзей. А потом
улицы сменились бульварами, и узнавать стало уже негде. Там, в кафельном
подвале, под портретом угрястого, о котором уже не рассказывали анекдотов,
потому что он был Президентом, Домингес впервые узнал эту тошноту: его
тогда ткнули в таз с дерьмом, и пришлось, давясь, глотать это дерьмо. С
тех пор она подступала каждый раз, когда он позволял себе думать о
Президенте как о человеке, и Домингес дорожил своей тошнотой, потому что,
возможно, именно она позволяла ему по сей день не воспринимать угрястого
как Президента.
Теперь Домингесу надлежало следовать по синей дорожке, предъявляя
допуск гвардейским постам, - и так до самого Дворца, откуда сегодня
поступил в бюро обеспечения стабильности заказ на электронщика. Но
Домингес вовсе не собирался идти по синей полосе, поскольку к Памятнику
вела красная...
- Допуск?! - мордатый парень в сиреневой, как калла, форме заступил
дорогу, тупорылый автомат ткнулся в живот, Домингес привычно вздернул
руки. Потные и профессионально ловкие пальцы прошлись по пиджаку, ощупали
пояс и карманы, извлекли залитую в пластик карточку.
- В порядке. Ступай. Синяя зона - до конца. Шаг в сторону -
радикальные меры. Все.
Зона расплылась под ногами синим пятном. Шаг, еще один... вот красное
ответвление! Домингес свернул - и тотчас же цепочка гвардейцев
перестроилась: они уже не стояли вдоль полосы, а преградили ему дорогу.
- Допуск?!
Вопрос был чисто формальным: идти по красной полосе имел право лишь
Президент, впрочем, он не пользовался этим правом, а то, что Домингес не
является Президентом, было вполне очевидным фактом даже для кретинов из
внешней охраны. Впрочем, автоматы на животах висели пока спокойно: скорее
всего, парни в сиреневом решили, что это ошибка, - на Площади,
действительно, ноги могут понести не туда, куда следует.
- Стоять! Руки!
Гвардейцы реагировали правильно. За их спинами высились сапоги
Президента, а рядом, гораздо выше сапог, - серебристая широкая игла с
плавно закругляющимися гранями. Именно к ней протягивал почтительно руки
Президент, под которым не было пьедестала. Корабль! И гвардейцы хорошо
знали, что полагается делать с чужаком, приближающимся к Кораблю...
- Стоя-а-ать!
Да, гвардейцы сообразили, но они туго соображали, этому не учили в
казармах, а до люка оставалось не больше трех шагов... Чужой не вышел из
Зоны - значит, в него не следовало стрелять, его надлежало брать живым, -
но это был Домингес, а не Гарибальди Пак, не Энрикес, не Такэда! Впрочем,
Такэда сумел бы положить этих парней, но он пошел другим бульваром - и
поэтому сейчас не он, а Домингес, перевернувшись через голову, влетел в
открытый люк Корабля, и не ему, а Домингесу вслед защелкали пули.
Пирамидки приняли радикальные меры, но было уже поздно, потому что впервые
за много лет пасть Корабля захлопнулась, серебристая плита закрыла выход,
и пули только запоздало щелкали по ней, не оставляя следа...
И только теперь Домингес испугался. Всей спиной чувствовал он дробный
перестук пуль по двери, но если бы люк сейчас открылся, то, скорее всего,
он выскочил бы на автоматы. Однако выскочить не было никакой возможности,
а вокруг переливался теплый синий свет, он появился невесть-откуда, и
плавные голубые волны протекали по матовым стенам овального зала. Ладони
стали влажными, это было неприятно, но, с другой стороны, страх позволил
сообразить, что он - наконец! - находится в Корабле, о котором столько
слов сказано и на который столько сил угроблено... И не следовало
распускаться, потому что в любом случае оставалась ампула в воротнике, а
значит, не было никаких оснований для паники.
Давным-давно - а в сущности, не так уж давно, лет десять назад, когда
еще казалось, что все может измениться само собой, а на собраниях спорили
главным образом о том, стоит или нет взрывать памятники, - старый Абуэло
Нуньес, отец Флавио и Алехандро, тех самых, которые три недели назад дошли
до перекрестка с верблюдом, он-то первым и понял, что все это - и даже
нападения на патрули! - бессмысленно, потому что дело упирается в Корабль.
В конце концов, кому, как не ему, было сообразить это: до начала
Социальной Критики он работал в Университете, а Университет ведь тоже
находился тогда на Площади, и нет ничего удивительного, что старый Абуэло
Нуньес, а тогда - просто доцент Нуньес наблюдал из окна лаборатории, как
на площадь опустился Корабль. Серебристая игла упала бесшумно, она стояла
день, и второй день, и третий - и ничего не происходило. Вокруг суетились
полицейские ("Полицейские?" - переспрашивали те, кто помоложе. - "Ну да,
полицейские!" - ничего не объясняя, подтверждал Нуньес...), пару раз
подходил мэр (молодые переглядывались, но спрашивать уже не решались),
однако поверхность Корабля оставалась гладкой. А потом, когда в ней
прорезалась овальная дыра, толпа отхлынула, потому что, на землю выползли
лиловые существа и принялись перебирать щупальцами. А немного погодя
возник Голос.
Абуэло Нуньес клялся, что Голос услышали все сразу, а не только
стоявшие на площади, - он был слышен даже на окраинах, хотя вроде бы и не
звучал, и вообще он не был Голосом, во всяком случае, человеческим
голосом. Но все равно, было понятно, что это Голос и что он зовет. В нем
было нечто успокаивающее, и толпа не разбегалась, однако и подходить никто
не торопился: здесь все были в здравом уме и предпочитали смотреть на
лиловых каракатиц издали: они, конечно, никого не трогали, но вполне могли
и тронуть.
И только один, хилый, с угреватым носом, пошел к ним, вернее, побежал
- и, скорее всего, совсем не к ним, наоборот, он попытался пробежать мимо
них, потому что полицейские, державшие его за локти, оцепенели вместе со
всей толпой и на миг ослабили хватку. Угрястому было нечего терять: его
закидали гнилыми помидорами, а дружки его в отместку разломали столы в
закусочной, но дружки смылись, а он не успел - и теперь его ожидал суд и
работы в цехах плазменных заводов. Угрястый был посмешищем для города, но
это не давало ему права ломать столы в закусочной, а ему не хотелось на
плазменные заводы - и потому он вырвался из рук полицейских и побежал
через площадь. Может быть, он и не видел каракатиц, может быть, он вообще
ничего не видел, но они видели его, они выбросили вперед, навстречу ему,
длинные лиловые щупальца и перехватили, и опутали, и вплели в себя, а
потом, клубясь, исчезли в овале люка, который закрылся за ними. А когда
люк открылся вновь, из него выползли каракатицы и вышел угрястый, но он
уже был не просто угрястым и уж совсем не был посмешищем... потому что был
Президентом. В это трудно было поверить, но невозможно не подчиниться
Президенту. И все подчинились. Почти все.
- Кто ты?
Голос появился внезапно, как и свет. Он был везде и нигде, он звучал
как-то странно, но в то же время он не был страшным, совсем наоборот,
услышав его, уже не хотелось бояться. Казалось, он рождается в мозгу, но в
то же время он исходил и от клубящихся синеватых стен, и из светящегося
над головой сетчатого диска. Это было непривычно, но удивление не
приходило: Голос спрашивал, и следовало отвечать.
- Я Домингес. Но что это тебе скажет?
- Многое. Ты - Домингес. У тебя есть имя. Ты владеешь речью и задаешь
вопросы. Ты умеешь бояться. Значит, ты человек.
- И что с того?
- Я ждал тебя. Почему ты пришел так поздно?
Это было уже слишком. Голос явно лгал, потому что никак не мог ждать
Домингеса. Но в конце концов ложь - это понятно, во всяком случае,
привычно. Домингес ожидал большего от этого Корабля.
- А ты кто?
- Я Корабль. Я очень давно жду. Я не верил, что меня бросили
навсегда. Ведь я никогда не бросал людей.
Синеватые стены посветлели, даже немного раздались в стороны -
Домингес поклялся бы могилой отца, что зал стал шире. На стенах появились
картинки, они двигались, переплетались, Домингес не мог уловить детали, но
отчетливо воспринимал смысл, хотя изображение двоилось, троилось,
расплывалось. Алые смерчи хлестали крупный золотистый песок, рвано
кривились молнии, и в их изгибах плясала серебристая игла... К ней, по
вздыбленным дюнам, катились лиловые существа, похожие на каракатиц, они
выпускали щупальца, цеплялись за песчаные наплывы. Острие молнии
пригвоздило к вершине дюны одно из них, но другие докатились до иглы и
переваливались в нее, а игла плясала на месте, и физически ощущалось, с
каким трудом она держится, но она держалась, пока последнее лиловое
существо не перевалилось в люк...
- Кто это? Твои хозяева?
- Нет. Это мои люди. Те, кто создал меня.
- Это не люди!
Домингес почувствовал, что уже не может говорить спокойно. В конце
концов, он - человек, и его силы не беспредельны. Те, кто знал его,
никогда не поверили бы в это, но у него действительно уже не было сил, с
него было достаточно - и этого Корабля, который был Голосом, и этих
плывущих стен, и лиловых каракатиц, катящихся по песку неведомого мира.
- Ты болен? - Голос то ли спросил, то ли подтвердил. - Я полечу
тебя... - и голова стала светлой и чистой, нервы перестали ощущаться
раскаленным комком, и все показалось проще. - Вот и все. Ты больше не
будешь кричать.
- Но это не люди! - тихо повторил Домингес.
- Ты не прав. Они разумны. Они умеют спрашивать и бояться. Они
создали меня. Но дело не в этом. Когда мы летим?
- Летим?
- Ну да. Ведь ты пришел, чтобы лететь?
- Нет. Чтобы уничтожить тебя...
Домингес не успел произнести это, только подумал, но, наверное,
подумал вслух, потому что Корабль отозвался мгновенно, и в интонации его
ясно читалось недоумение:
- Меня нельзя уничтожить. Я создан разумом, а то, что создано
разумом, нельзя уничтожить. Люди не делают этого.
- Вот как? - Домингес помолчал. - А что делают люди?
Надо было спросить спокойно, но именно об этом Домингес не мог думать
спокойно уже давно. И он закричал, сознавая, как жалок этот крик, но не
имея сил умолкнуть:
- Что делают люди?!
Такое было с ним лишь однажды, много лет назад, когда стукача Хайме
поймали наконец в одной из трущоб Города и вывезли на окраину, и там, на
кладбище автомобилей, юнцу Домингесу приказали привести в исполнение
приговор. Потный толстяк вырывался, тоненький скользкий шнурок никак не
хотел затягиваться, резал ладони, в глаза брызгала слюна, Хайме кричал, и
Домингес тихо кричал, чтобы не слышать этого булькающего воя. Он не мог
остановиться даже тогда, когда рыхлое связанное тело вдруг обмякло и на
левой штанине удушенного расплылось резко пахнущее темное пятно. Хайме
лежал тихо, а Домингес кричал, пока Га
...Закладка в соц.сетях