Купить
 
 
Жанр: Драма

Рассказы 20-х годов разных авторов

страница №83

щую сталь. В степи одна должна быть песня, - волчья. У людей
песни человечьи и железные. Волку страшно.
Дава-Дорчжи чувствует пальцы. Оно трепетно и радостно это первое ощущение.
Поднять и опустить палец руки, затем чуть - на вершок - отодвинуть
его по одеялу. Влажно и слабо все тело, горят уши, так наверное
цветут цветы. Упоенная цветущая слабость.
Подле печки, как и всегда, сидит в шинели, подпоясанный облупившимся
ремнем, сутулый старикашка.
- Профессор!
Старикашка, вихляя одной ногой, знакомым шагом подвигается к кровати.
Дава-Дорчжи манит его пальцем, шепчет задыхаясь в ухо:
- Не подох, ведь!
И улыбается, ему кажется - он улыбается всем лицом, но шевельнулись
только брови и слегка мускулы подле губ.
Профессор не знает, что теперь делать. Волновать нельзя. Он жует, косится,
задумчиво вздыхает:
- Да-а... теперь питаться нужно.
- Давайте же!
И Дава-Дорчжи ест.
Профессор кормит его размоченными в воде булками, он жадно тянет воду
и пальцами шарит в кружке:
- Еще!
Чтобы отвлечь его, Виталий Витальевич говорит осторожно:
- Цин скрылась уже три недели, и я ничего не слышал о ней.
- Еще!
- Вы были в бреду, и, по-моему, достаточно было крикнуть одно слово,
чтобы она немедленно вернулась. Ее увел какой-то или грузин, или черкес.
- Еще!
На другой день Дава-Дорчжи сжимает уже кулак и трет им по одеялу:
- Еще давай, старая карга!
- Вам нельзя много есть, Дава-Дорчжи, у вас суженный кишечник...
- Давай! Еще давай, жрать хочу!.. все поел... мяса хочу!
Тогда профессор меняет в поселке возле станции свое обручальное
кольцо. Когда он возвращается с мясом и молоком, гыген лежит на полу: он
пытался ползти.
- Давай!
Он хватает зубами молоко, льет его себе на шею и с шеи скребет ладонью
в рот:
- Еще... еще!..
Профессор отодвигает бутылку:
- Уже Омск, Дава-Дорчжи. Где здесь у вас знакомые?
Гыген сыт, спит.
Теплушка в тупике, на сортировочной. Тысячи пустых вагонов. Между
составами рыскают собаки. Виталий Витальевич сбирает по вагонам оставленные
поленья, доски.
В комендантской говорят ему:
- На Дальнем Востоке и Маньчжурии белогвардейские восстания, товарищ.
Мы не имеем времени отправлять какие-то икспидиции с буддами... а если у
вас там в буддах-то эс-эровские воззвания, - вы такой возможности не допускаете?

- Осмотрите.
- У меня, товарищ, семьдесят составов каждый день, - да коли каждому
под подол заглядывать.
Однако профессор Сафонов снимает рогожи, прикрывавшие Будду, и всего
вытирает тряпкой. Во время тряски отломился кусок высокой короны, зияет
кроваво медь. Куска нет: вымела или утащила Цин.
Профессор осматривает свои мандаты: на них бесконечное число штемпелей,
справок и резолюций.
- Правильнее мы поступим, Дава-Дорчжи, если отправимся через Семипалатинск,
горами? Подле Иркутска восстание. И спускают поезда в Семипалатинск...
Оттуда ехать труднее.
- Мне все равно!
Дава-Дорчжи зажмуривается и мнет ладонь так, что слышно шебуршание
кожи.
- В аймаке есть бараны... курдюк 15 фунтов. Надавишь, - из него масло...
ццаэ...
- Вы можете не увидеть баранов, Дава-Дорчжи, если не будете слушать
меня.
Гыген дергает бровью:
- Увижу, - я хитрый... Дайте мне есть, мне все равно.
Профессор, заложив руки за спину, ходит по вагону. Пол подметен. Перед
Буддой и вокруг него доски и поленья. На коленях, в лотосоподобно
сложенных руках - береста для растопки, доставать оттуда близко.
- Несомненно, это наиболее целесообразный выход, но раньше, чем
предпринять решительный шаг, я подожду вашего полного выздоровления, Дава-Дорчжи.

Тем временем я составлю подробный маршрут и смог бы составить
подробную смету, если бы имелись деньги.
- Мне все равно!
- Ешьте!
Он видит круглые желваки на челюстях гыгена, и ему кажется, что во
время болезни он приобрел над ним какую-то непонятную власть. Он резко
говорит:
- Не ешьте, не трогайте!
Дава-Дорчжи боязливо отодвигает чашку.
- Но мне хочется!
- Не ешьте!
- Немного?
- Нельзя!
И гыген говорит покорно:
- Хорошо.
Профессор медленно двигается по вагону:
- Можете есть!
Он для чего-то отряхает с себя кусочки щеп и какие-то приставшие
перья:
- И завершительные станции нашей поездки, вплоть до этого места, не
разубедили меня в тех мыслях, какие как-то я вам высказывал, Дава-Дорчжи...
Более того, они яснее и яснее вырисовываются мне. Ваше героическое
стремление со статуей, вашей родовой святыней, - оно является скорей
всего голосом крови, непонятным зовом ее на Восток. Ваша неорганизованная
мысль, простите меня, бессознательно исполнила великую задачу: она
пробудила во мне и заставила хотеть то, что я считал не важным и дилетантским
стремлением, что заставляло меня, отложив материал срочной лекции
о "Комическом романе времен Алэн Рэнэ Лессажа", прочесть мудрые
строфы Сыкун-Ту или его учеников или узнать об исследованиях рассказчика
"Повестей на Южном берегу озера"...
- Пить!
Профессор сплеснул осевшую сверху пыль и подал кружку.
- Вы, опьяненный взрывами шестидесятитонных снарядов, танками, разрушающими
города... таких танков еще нет, они будут или вы думаете, что
они есть... в вашем бреду вы видели их, - опьяненный тридцатиэтажными
домами и радио, вы метнулись туда, куда позвала вас Европа. Но дух веков
заговорил перед вами, когда Европа скинула свое покрывало и - пока на
Россию только - выпустила своих волков. Вы вспомнили, что вы воплощенный
Будда, гыген, повезли через мрак и огонь, сам претерпевая мучения, -
очищая себя...
- Помогите подняться!
Дава-Дорчжи, сдирая длинными, грязными ногтями засохшую кожу с губ,
быстро дышал. И шея у него была вытянута, словно при беге. Глаза сонные,
как паутина.
- Чтоб у себя в кабинете изучать спокойное течение стад? Нет! Ощутить
их на воле, где они похожи на течение вод в озерах. Мягкие спины их пахнут
камышами и землей, ярко нагретой солнцем. Кроткие женщины, в любви к
которым незнакома ревность, кумирни с Буддами, улыбающимися, как небо...
Вы к этому и еще к чему-то другому стремились, Дава-Дорчжи... Другое,
более ценное несу я. Я преодолеваю большие проходы, огромными камнями
заложен мой путь. Цивилизация, наука, с ревом разрывающие землю... от
пустой мысли, что являюсь одним из властителей земли... это - глупая,
гордая мысль, может быть, - самое важное, от нее труднее всего оторваться...
Это блестящий, бесцельный, глупый колпак на голове. Укрепление
же, - там, подле стад и кумирен, - укрепление одной моей души будет самая
великая победа, совершенная над тьмой и грохотом, что несется мимо
нас - и мы с ней, по-своему разрезая ее. Спокойствие, которое я ощущаю
все больше и больше... чтоб сердце опускалось в теплые и пахучие воды
духа...
- Есть хочу!..
Сквозь быстро жующий рот и влажные от жадности глаза гыгена профессору
видится радостное согласие Дава-Дорчжи. Тот еще молчит, слова об еде,
выбрасываемые им, скомканы, залепетованы, если их даже не говорил гыген,
они все же были бы понятны.
В свою записную книжку (он ее получил в Екатеринбурге, на митинге, в
честь III Интернационала: барышня в рваном свитре, стыдливо моргая белесыми
глазками, раздавала их - "от печатников на память"), он заносит -
"идет снег. Дава-Дорчжи пытается сидеть - трудно. Необходимо подумать,
насколько повлияла на Сибирь восточная культура. Связь - между восстаниями
и ею. Здесь наиболее долго длится борьба с тьмой. Влияние слабое -
раздавят". И еще пониже: "Жизнь человека есть продолжение его детства".
Дава-Дорчжи встает. Опираясь на стену, он бредет к дверям. Снег в
проходах высокий и пухлый. Вагоны заносит - и без колес они веселее -
похожи на конфектные коробки.
- В городе есть наши, - говорит гыген, - они дадут еды.

Профессор послушно одевается.
- Вы мне сообщите их адреса?..
Гыген вдруг улыбается. Профессор замечает: какие у него необычайно
большие скулы, - точно уши сунуты под глаза. Кожа на скулах темная и,
наверное, очень толстая и твердая, как мозоль.
- Я помню... да... совсем забыл...
Он, продолжая улыбаться (теперь улыбка у него во все лицо и так, пожалуй,
хуже), водит длинными пальцами перед ртом:
- Забыл... забыл... это не болезнь была... а новое мое перевоплощение...
да... Принесите мне, пожалуйста, есть...
Профессор в городе. Он отправляется в Отделение Географического Общества.
В музеях вповалку спят солдаты. У входа в библиотеку, на ступеньках
лестницы человек в пимах и самоедской малице. На вороту малицы -
музейный ярлык.
- Вам кого?
Профессору необходимо поговорить с председателем Общества. Правление
и председатель арестованы за участие в юнкерском восстании. Малица жалуется:

- Спирт из препаратных банок выпили, крокодилом истопили печь, на черепахе
мальчишки с горы катаются.
Кто же профессору может сообщить о монголах. Откуда малице знать о
монголах, - их в шкафах нету, она стережет библиотеку, дабы не расхитили.

- Обратитесь в Исполком.
Исполкомская барышня посылает в Кирсекцию. Там юный мусульманин переводит
на киргизский язык Коммунистический Манифест. На вопрос профессора
он спрашивает: "Товарищ, вы знакомы с системой пишущих машинок, необходимо
в срочном порядке переменить русский текст на киргизо-арабский алфавит".
Монгол в городе нет, они скрылись неизвестно куда, впрочем, если
товарищ владеет монгольским языком, ему могут предложить переводную работу.

Теплушка за Омском.
Дава-Дорчжи неуверенно и легко, точно ноги его из бумаги, выходит из
вагона. Виталий Витальевич ведет его под руку:
- В Новониколаевске я буду хлопотать, чтобы нас пустили по южному пути
на Семипалатинск.
- Мне все равно.
Едва только Дава-Дорчжи приобретает сил сам надеть сапоги, он берет
котелок.
- Куда вы?
- По вагонам... у солдат каши просить...
- Я могу сделать это! Возвратный схватите, Дава-Дорчжи.
- Я же не болел... откуда у меня возвратный... Вам они каши не дадут...
вы старик, а похожи на китайца...
- Дава-Дорчжи, на мне лежит обязанность.
- Почему вы меня голодом морите? Вы сами все втихомолку с'едаете...
Профессору стыдно думать о золотой проволоке. Пусть она лежит в углу,
плотно забитая гвоздями, и погибнет вместе с вагоном. Для себя он ее не
употребил и не употребит - он не вор. Думая так, он чувствует себя спокойнее.
Весь Будда в пыли, только почему-то слабо оседает пыль на бровные
извилины. Спина - в зеленоватом налете, профессор смазывает ее маслом,
которое достает тряпочкой с вагонных колес.
Однажды, в составе, везущем на дальний восточный фронт коммунистов,
он среди кожаных курток, замечает товарища Анисимова. Впрочем, он пристально
не разглядывает: он бежит в комендантскую - ждет. Если Анисимов
придет за справкой - он перехватит его, скажет, что Будду выбросили на
одной из станций и он, профессор, возвращается в Петербург.
Он ждет напрасно: Анисимова нет.
Дава-Дорчжи приносил котелки с кашей и щами. Ест он жадно, опуская
пальцы в пищу, точно желая напитать жиром пальцы рук. Ложка у него кругом
обкусана и на металле круглые следы зубов. И зубы у него точно выросли
и заострились: профессору больно смотреть на них. Каша темная и
густая походит на землю и низкий запах ее стелется по полу.
Гыген почти не разговаривает с профессором и не спрашивает о пути.
Движения его становятся быстрее, спина выпрямляется.
В Новониколаевске он исчезает на целый день.
В Распредпункте как-то неожиданно быстро комиссар делает пометку на
заявлении профессора Сафонова: "Удовлетворить, направив по просимому
маршруту".
Вечер. Профессор долго путается среди составов, отыскивая теплушку.
Надпись на дверях соскоблена: это он видит при ярком свете дугового фонаря.
"Нужно восстановить", - думает он.
Дава-Дорчжи сидит на постели. Он распахивает новый козий полушубок и
поправляет ворот гимнастерки.
Профессор невнимательно спрашивает:
- Подарили?

Ему хочется пошутить с гыгеном и он хочет сказать: "в разрешении на
южную дорогу отказано".
- Получил!
Он, все думая о своем, как-то позади себя говорит:
- Вот что... где же выдают полушубки странникам?
Гыген делает несвойственный ему жест: подбоченивается. Лицо удлиняется,
и профессор видит белые, как бумага, глаза. Голос у Дава-Дорчжи высок,
почти крик:
- В полку, в полку, в полку... сволочь ты этакая... отстань! Подыхать
мне тут с тобой! С голоду мне умирать. Не поеду, остаюсь! Мне здесь надо...
я здесь... я...
Он пытается вскинуть вдруг ослабевшие руки, профессору страшно подумать,
что он вскинет их. Он расстегивает шинель, забывает и опять шарит
в петлях давно выкинутые крючки:
- Конечно, конечно, ваше дело...
Он вдруг обрадованно находит оставшийся крючок, но сукна подле крючка
нет. Должно быть, серое, мокрое от снега сукно.
Дава-Дорчжи так и не подымает рук.
- Я совсем другое думал, Дава-Дорчжи... я полагаю, мы сможем сговориться...
Я, наконец, могу достать деньги, получено разрешение. В таких
случаях, знаете...
- Доносить пойдете, - доносите! Я в анкете сам написал - офицер...
Профессор смотрит на его облупившееся лицо и распухшие (очень неровно,
алыми горошинами) веки. Дава-Дорчжи кричит о новом своем перевоплощении:
он отныне не Будда, не гыген, он не болел - он умирал, он оставлял
дух того, который вот, в золотых пятнах, рядом, так разве болеют?
Профессор говорит тихо:
- Оставьте шутить, Дава-Дорчжи... Вы офицер, вы почти русский и вам
ли итти служить, к большевикам?.. Вы обязаны, вы местный человек... Я
вам не верю.
Дава-Дорчжи достает из кармана бумаги, они завернуты в носовой платок
профессора. Он их швыряет на кровать.
Дава-Дорчжи идет к дверям военной прямой походкой. Ноги у него слегка
косятся, отворяет дверь пинком сапога.
Дава-Дорчжи, гыген и лама, уходит.
Он, подлезая под вагон, чтоб сократить путь, говорит:
- Вот надоел, старый хрен! Вези теперь!..

Глава VII.


Что думал Хизрет-Нагим-Бей и что мог бы думать красноармеец Савоська,
Степь весной, суслики и (как всюду у меня) пестрые травы и ветры.

...В дымке, в дымке села далеких людей свой дымок на пустыре. На дверях
и на дворе нет мирской пыли, в пустом шалаше живет в довольстве свобода.
Я долго был в клетке.
(Тао - "Свой сад".)

Человек пробует засов. Железо в крюке лежит крепко. Долго по железу
дрожит рука в шинели: засов недоумевает: почему?
Потому, что человек слушает. После болезни трудно узнать шаги. Но нога
ожидаемого не скользит на ступеньках.
Проходы немы. Железнодорожники как везде, в тулупах и с фонарями,
маслянистый свет которых никогда и ничто не в силах остановить. Прицепляют
вагон, тулуп шуршит о буфера и стенку.
Человек гнется справа налево, слева направо - всем телом. Так гнется
кисть тушью на бумаге, и непонятные знаки означают непонятное. Будде непонятно:
зачем человек творит эти знаки.
Это неправда!
"Будде все понятно. И медным гневом залито его лицо. И лотосы рук,
как льдины в шугу, золотые пальцы ломают синь, как солнце утром ломает
вершины гор. Его духовность подобна опрокинутой патре".

---------------

Человек лежит в теплушке. Его затылок сжимает подушка, он отрывает
голову, дребезжаще злобится:
- Что взял, взял? Думал освободиться, думал освободиться, думал одному
уехать! Я уйду!
Человеку не зачем поднимать голову: он один и самого себя хорошо слышит.
Резки, почти враждебны, его тощие губы:
- Придете в ужас, и преклонитесь, перед тем, который привезет вам
святыню. Раскроете глиняные монастыри, чтоб просияло на него оттуда спокойствие.
Он сам проходит последние тьмы. Он...
Самому себе нужно говорить высоко и грубо. Он так и говорит. Он много
раз повторяет самому себе:
- Один субурган, пройденный - мирно прошедший сюда с Буддой, букет
распустившихся падм... Только один субурган прошел Дава-Дорчжи. Другой
субурган - проникновения в великую мудрость, маха-бодийн, превращение в
Будду - не прошел к нему Дава-Дорчжи... От второго субургана свернул Дава-Дорчжи...


Будда не думает так. Глаза у Будды занесены пылью... Это неправда!
"Лицо благоотшедшего горит медью всесовершенной победы. Величие чрезвычайной
долговечности основывается в его ровно, как птица над пустыней,
парящем круглом подбородке... его ресницы видят создание в течение одного
часа миллиона субурганов. Ресницы его, как сон - отрешившиеся от
страданий. Металло-писная его сила, потому что он - Будда".

---------------
Профессор Сафонов - европеец. Он знает: чтобы не думать, нужно занимать
тело и разум движением. Двигаясь все время, не размышляя о смысле
движения, Европа пришла в тьму. Восток неподвижен, и не даром символ его
- лотосоподобный Будда.
Виталий Витальевич двигается и свершает свои обычные работы в вагоне.
Ночью, под влиянием темноты и отчаяния (горько остаться одному), он мог
совершить ряд глупых возгласов и жестов. Теперь ему что: он европеец, он
должен исполнить свою обязанность, и, кроме того, цивилизованному европейцу
достаточно дня, даже нескольких часов, для победы над своими душевными
волнениями. Ему поручено довести Будду до монгольской границы и
сдать его представителям монгольского народа. В Петербурге у него квартира,
книги, обстановка и рукописи: труды всей жизни. Он вернется, исполнив
поручение. Предположить, что монгольские ламы, в благодарность за
услугу, пожелают его иметь гостем в своей стране, - почему он не сможет
остаться и прожить до конца революции, или же просто отдохнуть и набраться
сил. И его и чужое мнение было бы: он обязан доехать. Он довезет
Будду.
Профессор Сафонов отдирает доски и кладет в карман кусок золотой проволоки.
Где растет хлеб, там цветет золото. В ближайшей деревне (поезд
идет так, точно машинист рожает на каждой остановке - постоянно в тендер
льется вода и начальники раз'ездов торопливы как повивальные бабки) профессор
предлагает мужикам за коротенький - со спичку - кусок проволоки
дать ему хлеба и масла. Толстый и низенький, как телега, в серой байковой
рубахе мужик, осторожно, словно червяка, берет проволоку. Катает кусочек
по ладони, пробует зубом, звенит о сковородку и отдает обратно.
Потом опять берет, щупает, кусает - и опять возвращает. Вносит калач и
говорит:
- Оно, кажись, и в самом деле золото, а возьми ты его лучше обратно.
Золото-то оно золото, - вдруг с мощей. Нонче ведь к нам разные люди ходют.
Вот если кольцо или, на худу голову, крест...
Профессор берет колач и уходит. В иной избе ему дают шаньги, или картошки,
все-таки золото везде возвращают.
Ночью он ложится у засова и, когда в дверь стучатся, он плотно прижимает
губы к щели (чтоб не отдавалось это в пустом вагоне): "занято...
командированный...". Доски трещат, хриплые, лохматые голоса матерятся,
пока не отходит поезд.
В хлебные деревни на Алтай мчатся мешечники и - как вошь на морозе -
мерзнут, валятся, трещат под колесами, матерятся, богохулят. И с матерками
тоже (их загоняли подводами и общественными работами) мужики скребут
мелкие - до пояса, могилы и валят туда трупы, утаптывая, чтоб больше
вошло. Весной трупы растаевают, разбухают, лопаются и прут из могил. И
далеко смердит земля. И поэтому, что ли, пахарь не выходит на ниву.
Такую весну встретил профессор Сафонов.




День и ночь, особенно сильно к утру, дует в Семипалатинск желтый песок.
Выдувает из степи целые камни, похожие на дома. Иртыш берегут тополя,
иначе задул бы, как свечку, песок и воды, и травы, и даже небо. Небо
отражается в Иртыше и только этим живет.
Профессор Сафонов в комендантской станции Семипалатинск. На борту тужурки
коменданта красный бант, а лицо серое и прямое, как ведомость. Комендант
привык писать на бумажках с угла на угол, и пальцы держат перо
тоже как-то углом. Читает профессорские накладные, мандаты, литеры и
прочее. Читает долго - точно наступает сапогом на каждую букву. Часы в
комендантской хрипят со скуки. Скучно смотрит на профессора, - точно читает
"свод законов". К тому же профессор плохо переплетен: ему стыдно за
свой костюм.
- Садитесь, товарищ... - Комендант долго, точно фамилия рассыпана в
мандатах, ищет: - товарищ Сафонов. Обождите... - он опять ищет: - товарищ
Сафонов.
Наконец складывает мандаты, перегибает их, точно ему еще раз хочется
прочесть. Всовывает рукав в рукав и смотрит:
- Приехали, значит?
- Я имею просьбу к вам, товарищ комендант...
Мозги у коменданта словно занесены песком, он крутит яростно головой,
продирает с усилием, будто в первый раз, глаза:
- Какую просьбу? - спрашивает он подозрительно. Глаза его щурятся,
закрывает щеки, лоб... - Какую просьбу, товарищ?

- Статую Будды, которую поручено сопровождать мне, выгрузили из теплушки,
и она безо всякого присмотра лежит на дворе. Боюсь, как бы не нанесли
повреждений, так как статуя имеет ценность не только археологическую
или религиозную, но и высоко-художественную и общественную. Совнарком
Северных Коммун, поручая мне...
Комендант с сожалением распускает рукава, щупает грудь и носом дует в
усы, словно хочет их сдуть:
- Та-ак. Выгрузили, и хорошо. Что ж год ей в теплушке лежать? Дорого
сейчас в Питере все. Хлеб-то почем?
- Я прошу вас, товарищ комендант...
Тогда комендант подымается, поворачивает стул медленно и тяжело,
словно это корова. Щупает сиденье и протяжно, как канат, тянет в соседнюю
комнату:
- Сиргей Николаич... А?..
И так же протяжно, толсто, только, как бревно, катится из другой комнаты:

- Но-о-о...
- Да идите же!
Наконец, появляется из другой комнаты низенький человечек с неимоверно
длинными черными усами. И бас у него нарочно для таких усов. Они читают
мандаты вместе, и вдруг Сергей Николаич густо и широко, точно смазывая
дегтем, хохочет:
- Бу-у-удду! Бога!.. Черти!.. Перуна на-ам!.. Хо-хо-хо!..
Комендант смотрит ему в рот, долго дожидается и внезапно, точно схватив
в руку, пускается хохотать. Они катаются по столу, стулья падают.
Сбегаются барышни, смотрят и вдруг с визгом, щипая в восторге друг друга,
прыгая, мелко, бисерно, с продергом, хохочут. В спину барышням толкаются
сонные солдаты, коридор дрожит в хохоте. На перроне, облокотясь о
лесенку, мрет в смехе какая-то ветхая старушка...
Но тут комендант выхватывает револьвер и кричит в толпу:
- Убирайтесь!.. работать мешаете!..
Он вытирает с усов слезы и тревожно спрашивает у Сергея Николаича:
- А подписи правильные?..
- Как будто правильные.
- А надо бы узнать, верно ли правильные.
- А как их узнаешь, что они правильные?
- Сверить надо.
- У нас заверенных петербургских подписей нету?
И комендант, долго, точно ведро с водой из колодца, тянет новую
мысль:
- А раз нету заверенных питерских подписей, значит, поддельно... если
бы были правильные подписи...
Профессору хочется плюнуть, крикнуть или еще что-нибудь:
- Разрешите заметить, товарищ комендант, я с этими подписями приехал
из Петербурга.
- То из Петербурга... а у нас тут власть на местах. Из Семипалатинска-то
вы бы не доехали. Вот кабы правильные подписи...
Басом, как кирпич, брошенный в пустое здание, вздыхает Сергей Николаич:

- Правильная подпись, значит, дело правильно, вот по-моему.
Комендант садится на стул и опять соединяет рукава. Вновь тянется
ведро, плещется, на губах слюна:
- Разве в центре по телеграфу подписи заверенные запросить?
Он опять раз'единяет, как вагоны, рукава, и думает вслух:
- Чудно. Зачем они нам Будду прислали?.. что они нас в китайцев превратить
хочут?.. да мы бы им тут из любого колокола десять свежих будд
отлили. Чудно!
- Чудно! - басом прет Сергей Николаич.
- Посмотреть, что ли, Сергей Николаич?
- Посмотрим!
Трое идут на товарный двор. Позади догоняет их барышня с бумажкой на
подпись. Она тычет в несущийся песок бумажкой - сушит чернила. Комендант
плавно, точно танцуя, опускает ногу на бурханы. Сергей Николаевич шевелит
свой палец по сломанной короне: "Из'янец". Комендант опять спаивает
свои рукава.
- Пальцы-то золотые.
- Позолоченные.
- То-то, я и то думаю - как из Петрограда золотые пальцы выпустят.
Он кивает головой:
- А ведь безвредный. Пущай лежит.
Профессор кладет мандаты в карман:
- Я его увезу!
- Ну, и везите. Вам, собственно, от нас чего надо?
- Караул поставить!
- Караул?

Комендант смотрит на Сергея Николаича. Тот где-то внутри ворочает:
- Караул можно.
Комендант быстро, точно шея у него отрывается, кивает:
- Можно. Поставить ему Савоську - тот спать любит, пущай спит...
Савоська коротконог и ходит так медленно, точно ноги у него под землей
и он их постоянно ищет; глаза у него уперты в пол и ресницы курчавые.
Шинель он несет на штыке, стелет ее подле статуи и у него внезапно
появляются ноги. Он закуривает, стучит пальцем в бок Будды: "медный",
мычит он с уважением.
- А ты, дядинька, сказки не знашь? - спрашивает он профессора. И пока
Виталий Витальевич отвечал ему, он засыпает.
Профессор Сафонов глотает пыль: у ней странный вкус, отдающийся холодом
в висках. Снега стаивают, но шапки у всех встреченных надвинуты
глубже, чем зимой. Не от пыли ли они защищают виски?
За вокзалом профессор зацепляет у забора шинель: он хочет снять с
гвоздя. Но это не гвоздь, а человеческий палец, а за пальцем человек в
бешмете, похожем на гнилой забор. Бешмет хватает профессора за карман и
кругло раскатисто, как горсть брошенных монет, говорит:
- Бириги динги... мащеньник на мащеньке... ты чэго привэз?
Профессору трудно двинуться, притом человек держит его за хлястик.
- Укажите, пожалуйста, где здесь совет!
- Совит? Здис много совитов... Ест Совит - дома имит, мой дом тоже
этот Совит имит. Есть Совит в тюрьму садит, Билимжан пятый месяц сидит...
Торговать Совит нету, все даром дает...
- Мне Исполком Совета.
- Там народу много, чиго боятся, давай провиду.
Татарин идет вразвалку, дорогой жалуется и выспрашивает, какие товары
пропускают на дороге. В прихожей Совета он остается ждать. Окончив дела,
профессор пойдет к нему пить чай и

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.