Жанр: Драма
Время и место
...зумеется. А то пропадут. Надо же спасать...
Он бросал книги, почти их не разглядывая. Наверное, прекрасно в книгах
разбирался. Вдруг заметив меня, крикнул:
- А, здравствуйте, доктор! И вы здесь?
- Маркуша, - сказала Ольга Анисимовна, - а что у вас говорят? О
положении дел?
- Положение суровое, - сказал Маркуша и запел: - Но сурово брови мы
насупим, если враг захочет нас...
- Ну, а все-таки?
- Не могу знать. Я не бог, не царь и не герой. А эти книжечки подальше!
- Он бросил на пол две книжки в бумажных переплетах. - Сжечь немедленно!
Хотя, собственно говоря... - бормотал что-то, как бы споря сам с собой, и
пожимал плечами. Ольга Анисимовна вышла в другую комнату и громко
заговорила с матерью. Оля вышла за ней. Маркуша шепнул мне: - Немцы в
сорока километрах. Вам это известно, доктор?
Ольга Анисимовна вернулась и сказала, что сегодня ехать все равно не
удастся, поедут следующим эшелоном через три дня. Видно было, что она
успокоилась. Решение принято. Спокойным голосом обратилась к дочери:
- Пойди поставь, пожалуйста, чайник. Наконец можно выпить чайку. Только
ступай тихо, мама хочет поспать. Пускай подремлет. Маркуша, в ванной стоят
два чистых ведра, набери в них, пожалуйста, воду. На всякий случай.
Елизавета Гавриловна не хотела спать. Она закрыла глаза, потому что
стало скучно смотреть на суету людей в комнате. Увидела: сырой, вымерзший
за зиму откос, ярчайшая синева, бревна, вкопанные в землю, в глубине двора
дом, собака на крыльце, злобная ездовая лайка, и захолонуло от страха
сердце. Потому что пора решаться. Идти или нет? Подняться по крыльцу или
плюнуть на деньги, вернуться в укромное место и ждать утра? Утром придет
пароход. Завтра она и Даша, переодетые монашками, должны с двумя матросами
пробраться туда и спрятаться в кочегарке. В Тобольске осмотр, матросы
обещают спасти, вынимается доска, есть лаз в каморку, которая рядом с
колесом. Туда никто не проникнет! И вдруг известие: вам деньги, лежат в
волостном правлении, старшина просил передать. Какие деньги, откуда,
совершенно непонятно, идти за ними или тут хитрая западня? Деньги нужны
позарез, а уж тем более такие большие, восемьдесят рублей, и не с кем
посоветоваться. Идти или нет? Даша хмурит сухонькое скуластое личико.
"Иди!" Старая боль. Умерла в двадцать первом году на Украине. Деньги
нужны, чтобы добраться до Тюмени, оттуда в Екатеринбург, потом в Питер,
волостной старшина все делает медленно, перебирает негнущимися корявыми
пальцами пачку переводов, читает будто по складам, смотрит бумаги, очищает
перо и уставился пьяным, болотным оком. "Откуда ждете деньги?" Болотное,
мутное око сощуривается испытующе. За окном ярчайшая синь, завтра придет
пароход, громадная жизнь, Оля никогда не узнает этой жизни, внучка Оля
тоже никогда не узнает, они глупы, родные мои, нету слез в глазах, но надо
плакать перед разлукой, пароход причалил, трап переброшен, надо плакать,
прощаясь. "Я жду деньги из разных мест. У меня много друзей. Все пришли
меня провожать. Жду деньги из Петербурга, из Москвы, из Ростова, Вятки,
может быть, они из Перми или Елизаветграда". Старшина раздумывает. Снова
роется корявыми пальцами в бумагах. Сощуривает мутный глаз. Всякую секунду
могут вломиться стражники, которых он вызвал, мы с Дашей скрываемся третий
день, убежали из-под надзора, и эти деньги, чтобы нас заманить в волость,
арестовать, но вот они, вот деньги, можно взять их в руки и бежать
опрометью. "Пересчитайте". - "Да не нужно! Я верю!" - "Пересчитайте,
сказано!" Ледяной ветер врывается в каморку, гудит машина, шлепает колесо,
брызги влетают сквозь щель, громадная жизнь впереди, она останавливается,
как колесо, просто брызги перестают лететь, машина не гудит, бедные дети
пьют чай, будто ничего не случилось. Они погибают, погибают, они погибают,
прикованные к постели, не могут двигаться, говорить, я должна кормить их с
ложечки, убирать за ними, переодевать их, выносить судно, должна по глазам
угадывать, что они хотят мне сказать, несчастные девочки, как они смогут
жить без меня...
Наша казарма помещалась на Якиманке, в старом каменном здании, где была
когда-то монастырская гостиница, а перед войной в этих сводчатых комнатах
располагался детский сад. И вот теперь казарма пожарной роты. Меня
встретили усмешками, хохотом, кто-то крикнул: "Писатель пришел!" А Лашпек
подбежал и сунул мне под нос кулак: "Я те дам "лягушачий рот"! Я те пасть
порву за такие слова!" Меня оледенила ужасная догадка - они нашли мой
дневник! Я хранил его под матрацем. Ничего более дорогого и сокровенного в
жизни не было: я писал тайно и наспех, иногда зашифровывал, что было
сладостью часов дежурства в холодной проходной, где на шкафчике,
украшенном зайцами и грибочками, оставшимися от детского сада, стоял
телефон и где висели две картинки: "Аленушка" Васнецова и действия
противопожарного взвода. Ничего особенного я про ребят не писал. Ну, про
Леню Колыванова, что он хитрец, норовит делать работу полегче, на дровяном
складе выбирает небольшие чурбаки и таскает недалеко. Про Гудыма написал с
сочувствием, над ним все издеваются, а он не может за себя постоять. Про
Лашпека, что у него лягушачий рот и что он, видать, из блатных. Да ведь
чистая правда! Лашпек известен во всех дворах между Якиманкой и Большой
Полянкой. Он грабил пацанов, которые приходили в кино "Авангард" за
билетами. А про остальных и про Усачева я написал и вовсе неплохо. И,
однако, все они теперь смотрели на меня злобно. Леня Колыванов дразнил
меня зеленой тетрадкой, прыгая у дальней стены за кроватями.
- Отдай! - крикнул я, ринувшись к Колыванову.
Кто-то подставил мне ногу, и я упал.
Теперь Лашпек размахивал зеленой тетрадкой перед моим носом.
- А дневник-то останется у нас! В нашем архиве! - говорил он
насмешливо. - Тут про одну Оленьку писано. Я ее знаю, она в четырнадцатой
школе училась, десятый кончила. Можно ей показать, на крайний случай.
Более, говорит, подлого человека, чем О., я в жизни не встречал...
- Отдай, скотина! - крикнул я, сидя там, куда грохнулся, между
кроватями.
- Еще чего! А ключи от квартиры, где деньги лежат, не хочешь? Мы
почитаем! Только почерк у тебя хреновый, как курица лапой. "Бабушка, -
говорит, - против того, чтоб я ее приглашал, потому что Плетневы не
выдержали испытания..." Это кто такие - Плетневы?
Тут меня будто чем-то подбросило с пола, я прыгнул к Лашпеку, схватил
его за горло, повалил на кровать, он со страшной силой ударил меня в глаз,
но я продолжал его душить, кто-то тянул меня сзади за ногу, он опять
ударил меня в глаз, мы скатились на пол, он хрипел, плевался, его лапа с
ногтями впилась в мое лицо, и мы услышали команду:
- Отставить!
Наш коротконогий пузанчик Усачев стоял в дверях и смотрел на нас темным
печальным взглядом.
- Баловство кончай. С баловством опоздали... - Голос у него всегда
глухой, плохо внятный, как будто он говорил со сна и не прокашлялся. -
Собирайтесь на дровяной склад обратно. Четыре вагона наши. Второй взвод на
дежурство, бери гидропульт, рукав, машина стоит. А двоих требовается... -
Он обвел всех глазами, остановился на нас с Лашпеком. - Вот вы, лохматые,
которые чертили... Пойдете в военкомат разносить повестки.
На улице была зима. Она пала внезапно, но, казалось, она стоит давно.
По снежному тротуару брел человек в шубе на меху, в меховом треухе, в
валенках, волоча тележку на колесах, на ней стояли один на другом два
сундука, обвязанные веревкой, на верхнем лежала боком швейная машина в
футляре. Позади шла женщина, закутанная в платок, и толкала тележку
палкой, упираясь в нижний сундук. Помогать этим старым людям было глупо,
кругом было много старых людей, и все что-нибудь тащили. Снег никто не
убирал. Но на тротуаре он был растоптан людьми. Все шли к Малому Каменному
мосту, в сторону центра. Несколько человек в черных бушлатах втаскивали в
полуподвальные окна мешки с песком. Мы спустились Якиманкою вниз и
переулком вышли на Большую Полянку, где было многолюдней, тут толпою шли
женщины с детьми, один мальчик плакал, женщина причитала, остальные шли
бодро, возбужденно, то шагом, то впобежку, они куда-то опаздывали, женщины
подгоняли детей, все двигались в сторону центра. А навстречу к Серпуховке
ехали военные грузовики. Мы хотели разглядеть, что они везут, но кузова
грузовиков плотно закрывал брезент. Когда вышли на набережную, Лашпек
сказал:
- Сучонок, ты мне глотку помял.
- А ты мне в глаз засадил, - сказал я.
Я не испытывал к нему зла. Мне кажется, и он ко мне не испытывал,
потому что как вышли на улицу, так сразу забыли о ерунде. Он спросил,
когда мне призываться. Я сказал: через два года. А ему было через три
месяца. И он спросил, как я думаю: не кончится ли война? Я сказал, что,
думаю, еще не кончится. Думаю, кончится месяцев через шесть.
Мы разносили повестки до вечера. В одном доме плакали, в другом угощали
конфетами, в третьем встретили на лестнице и просили потаскать вещи вниз,
в четвертом жгли бумагу, а еще в каком-то доме нас будто ждали, шла
гулянка, новобранец был пьян, требовал, чтоб мы выпили, сплясали, и Лашпек
плясал. Как только вернулись в казарму, я повалился спать. В час ночи нас
подняли по тревоге. Пожаров не было.
На другой день к вечеру, когда Усачев отпустил домой, я приехал в нашу
холодную квартиру, бабушка угощала меня треской и чаем, и я у нее спросил:
почему Плетневы не выдержали испытания? Бабушка сказала, что в двадцатом
году Ольга и ее муж Николай проявили излишнюю осторожность, что не
понравилось моему отцу, но их простили, однако потом, когда отца не стало,
они вновь проявили осторожность; правда, теперь это не имело значения,
Николай на фронте, Ольга мучается с Елизаветой Гавриловной, и все прежнее
стоит забыть. Как всегда, я относился к словам бабушки с сомнением. И
нетерпеливо спросил:
- Так что же, в конечном счете, выдержали испытание или нет?
- Откуда я знаю, что будет в конечном счете? - сказала бабушка
раздраженно. - Все это неинтересно. Помоги мне разбирать стол...
Синий зимний сумрак стоял на улице. Я прибежал на Большую Калужскую.
Мне отворила карлица в очках, та, что вчера заглядывала в комнату.
- А они нынче утром сбегли.
Как так? Ведь собирались через три дня! Я шагнул вперед, желая войти в
квартиру, навестить Елизавету Гавриловну, но карлица положила лапку на
косяк двери.
- А тебе чего тут не хватает?
- Хочу старушку проведать, Елизавету Гавриловну.
- Дак они и бабку забрали. Нету бабки. И никого тут проведывать нету.
- Как же Елизавету Гавриловну-то? - изумился я. - Она не хотела.
- А пришли два мужика, взяли на носилки и понесли рабу божию, не
спросясь. Хочу не хочу. Ей, сказали, отдельная купе будет. Ой, бабка у них
хорошая! Я ее любила. - Карлица всхлипнула и приложила платок к глазам. Но
ее правая лапка по-прежнему упиралась в косяк. Она еще раза два всхлипнула
то ли икнула, а затем сказала спокойно: - Так что проведывать тут вовсе
никого нету.
И я ушел. Улица была мрачна, ни одной щелки не светилось в домах. Не
улица, а подвал. Но зато в небе было светло - гуляли прожектора. Проехал
троллейбус, тоже без света, окна замаскированы бумагой, он ехал медленно,
я догнал его и прыгнул сзади на бампер, ухватившись за поручни, к которым
привязывают веревки от штанг. Теперь я часто ездил на бампере. Милиционеры
не останавливали меня. Я простоял на бампере всю Большую Калужскую, а
посреди площади троллейбус остановился - пропускал пешую колонну, шедшую
снизу, от парка. Впереди колонны шагал человек с фонарем. В потемках было
трудно разглядеть людей в колонне, но по тому, как вразнобой они шли, по
сплошному топоту, по нестройному пению можно было догадаться, что идут
ополченцы. Они пели:
Не выйдет фашистским бандитам
В московских дворцах пировать!
Придется фашистским бандитам
В московских снегах помирать!
Я спрыгнул на землю и подошел к колонне ближе. Некоторые из троллейбуса
тоже вышли и смотрели на ополченцев. Колонна была бесконечная. Прошла одна
часть, за нею поднималась от Крымского моста другая, опять впереди шел
человек с фонарем, опять донеслось: "Не выйдет фашистским бандитам..." Тут
пели лучше, стройнее. В темноте мелькали то очки, то борода. Иные не пели,
а разговаривали вполголоса, спорили, смеялись. Вдруг грянуло мощным хором:
"В московских снегах помира-ать!" От этой черной, беспорядочно топающей
толпы невоенных людей шла какая-то ветровая, надземная сила, которой я
тогда не почувствовал. Она долетела до меня теперь, спустя почти сорок
лет. И в этом ветре унеслись многие, среди них три женщины, кого я не
успел проводить.
¶ПЕРЕУЛОК ЗА БЕЛОРУССКИМ ВОКЗАЛОМ§
Мы делали радиаторы для самолетов.
Москва была еще глухой, безглазой, в потемках бродили троллейбусы и
трамваи, аэростаты лежали на площадях, только метро осталось таким, как
прежде, в вагонах люди дремали или читали книги, магазины были тихи, рынки
бессмысленно оживлены, но громадная тяжесть отпустила, люди вздохнули,
стали понемногу мечтать - война перемогалась и прожигающим землю ледником
отползала на запад. Год назад, когда я работал подсобником в
заготовительном цехе, было все другое. По-другому грохотал пневматический
молот, и другой запах был у машинного масла, у мазутных концов, у хлеба, у
махорки. И, когда я выходил после смены и плелся переулком к метро, запах
снега и дыма был другой, чем теперь. Ледник отполз далеко. Год назад
Терентьичу не пришла бы в голову эта дурь насчет меня и Надежды. Насчет
абразивной кладовки, где стояла железная кровать, на которой Терентьич
спал, когда оставался ночевать на заводе. Он считал, что у меня с Надеждой
роман. Старик был туповат и подозрителен, а подозрительность туповатых
людей несносна. Всех вокруг он в чем-нибудь подозревал. Про Сашку Антипова
у него сложилась легенда, будто Сашка подослан начальством следить за ним,
Терентьичем, хорошо ли он содержит инструмент и правильно ли распределяет.
Поэтому Терентьич то робел перед Сашкой, вел с ним патриотические беседы,
объяснял, какой у него идеальный порядок на стеллажах и каким способом он
этих достижений добился, а то взрывался вдруг раздражением, злобно ворчал:
"Присылают тут всяких... Руки пообломать..." Про нас с Надеждой он тоже
временами, когда бывал не в духе, мучился болями в животе, говорил
язвительно туманные мерзости, отчего я ненатурально и вызывающе хохотал, а
Надя расстраивалась до слез. Другую раздатчицу, пожилую желтолицую
Людмилу-горбунью, старик подозревал в том, что она роману потворствует и,
когда мы уединяемся в абразивной кладовке, стоит на страже нашего покоя и
даже закрывает окошко, так что люди из цехов не могут получить инструмент.
Надя была старше меня лет на десять, казалась немолодой, унылой,
неинтересной, правда, со следами былой красоты - ей было лет двадцать
восемь, - всегда озабоченной мыслями о доме, о муже-инвалиде, о болезнях,
о картошке, а следы былой красоты выражались в усталых бледных глазах и
пышных, слегка вьющихся ярко-золотистых волосах, заплетенных в косу,
которые она красила, о чем я не догадывался. Надин муж, инвалид, был
братом Людмилы-горбуньи, они жили вместе. До войны Надя работала гримершей
в театре, а теперь раздатчицей в инструментальном складе, ходила в
телогрейке, в платке, стучала сапогами, как солдат. Какой мог быть роман?
Но старик был идиот, он даже своего начальника Льва Филипповича Зенина
подозревал черт-те в чем, никогда не пускал его на склад одного. До
смешного: придет Зенин с гостями из наркомата или с начальниками цехов,
бегает по складу, показывает свои богатства, а Терентьич за ним, как тень,
неотступно. Вдруг Зенин вздумает драгоценное сверлышко или чудеснейший
надфилек, какого ни на одном складе в целой Москве нет, гостям всучить?
Без документа, без подписи? А то и попросту стибрят, в карман положат, и
до свидания - народ теперь отчаянный, инструменту нигде никакого нет.
Мы работали по двенадцать часов, от восьми до восьми, потому что
считались не отделом, а цехом. Делали радиаторы для самолетов. Я вставал в
шесть и приходил домой в десять, полтора часа в один конец на дорогу. Не
было времени почитать книгу. В метро я спал. Какой же мог быть роман? Да у
меня вообще их никогда не было. Я знал про них только из книг, которых
давно не читал. Представление о романах было такое же, как о радиаторах
для самолетов. Я ни разу не видел готового радиатора. Сначала я тянул на
волочильном стане трубы, потом в кузнечном цехе отжигал концы труб, потом
точил матрицы, потом ремонтировал штампы для матриц, но для чего и зачем
это нужно, понимал смутно или, если честно, не понимал совсем. И не
торопился понять. Было не до того. Я думал: успею, пойму когда-нибудь в
другой раз. В выходной я мчался на Пушкинскую площадь и смотрел в
кинотеатре "Новости дня" последние фильмы. Это было важнее всего. Гораздо
важнее романов. Дурь втемяшилась Терентьичу однажды после ночной, когда он
пришел раньше срока и застал Надю спящей в абразивной кладовке. Я был в
мастерской и не слышал, как он колотил в дверь. Старик так разозлился
из-за того, что заставили ждать, что стал поносить Надю отвратительной
бранью, она расплакалась - а она вообще слезилась легко, - и я за нее
вступился. Он вдруг замолк, поглядел на меня с изумлением и сказал: "Ах
ты, курячий сын!" Больше ничего не сказал, но с тех пор намекал и
подшучивал ядовито. Все это был вздор, сначала я хохотал, потом сердился,
потом перестал обращать внимание, а потом ноябрь сорок третьего, канун
праздника, освобожден Киев, по этому поводу в Москве салют. Мы побежали на
третий этаж, где разрешалось поднять светомаскировочную штору, и смотрели
на розовые, голубые, белые вспышки ракет, хлопали в ладоши и кричали
"ура". Тогда салюты были в новинку. Первый прогремел в Москве три месяца
назад, в начале августа, по случаю взятия Орла и Белгорода. Зенитки палили
с крыши нашего завода, как будто рвались бомбы, стекла дрожали, и на миг
белым, меловым светом озарялись узкий двор между корпусами, громадные
темные окна и люди внизу, стоявшие в оцепенении, глядя в небо. Не могли
оторваться от неба до последнего залпа. Я видел белые, поднятые вверх
лица. К салютам еще не привыкли, они были каким-то ошеломительным знаком
новой жизни, бело-розово-голубой, и, может быть, счастья, которое не за
горами.
Лев Филиппович позвал на минуту всех к себе, на второй этаж, и дал
каждому по глотку спирта и по кусочку сахара. Хлебнули, загомонили,
поздравляли друг друга со слезами на глазах, у раздатчицы Полины сын погиб
под Киевом в сорок втором, а Лев Филиппович, сам киевлянин, всю родню там
потерял. Сашка Антипов бормотал мне в ухо: "Мой отец тоже... Поехал в
Киев, и все..." А Надя, конечно, разнюнилась больше всех, бросилась
целовать сначала Людмилу, потом меня. Горячими ладонями схватила мое лицо,
быстро прикоснулась губами к моей щеке, совсем близко к губам, так что был
настоящий молниеносный поцелуй, а других целовать не стала. Слезы у нее
так и лились, и она улыбалась, как пьяная. Лев Филиппович сказал:
"Надежда, не горячись. По случаю праздника, товарищи, можете получить
талоны на обувь. Распишитесь". Опять мы кричали "ура", толклись в тесном
кабинетике Льва Филипповича и не хотели расходиться. Но больше меня не
целовали.
Вместе с Сашкой мы шли черным сырым переулком к метро, мимо табачной
фабрики, за угол, мимо часового завода, радостные люди обгоняли нас,
мальчишки бежали по мостовой. Сашка сказал угрюмо:
- Эта женщина меня волнует.
Я сразу понял, что он про Надю.
- У тебя были романы? - спросил я.
- Смотря что называть романами. Вообще-то были. Еще в школе.
- Настоящие? - спросил я с сомнением.
- Смотря что называть настоящими. В какой-то мере да. Но эта женщина
волнует меня по-настоящему. Хотя она годится мне в тетки и у нее такое
несчастное, измятое лицо.
- Но со следами былой красоты, - заметил я.
- Пожалуй, - согласился он. - Я ж говорю, в ней что-то есть.
- Она годится, - сказал я, - не только в тетки.
- Годится, годится, - сказал он.
Так мы поговорили степенно, с достоинством и остались довольны
разговором. Но мне Антипов не нравился. В нем было что-то вызывавшее
беспокойство. Я долго не мог понять, потом догадался - он был слишком
похож на меня. Даже внешне: тоже в очках, молчаливый, медлительный. Черт
возьми, мне хотелось одному быть молчаливым и медлительным. Мы оказались
почти полные ровесники, я на полгода моложе. Оба жили без родителей, я с
бабушкой, а он со старшей сестрой и неродной теткой. И он так же, как я,
занимался бумагомаранием и мечтал после войны учиться в Литинституте. Я не
решался говорить вслух о своих мечтах, а для него это было простым и давно
обдуманным делом, о котором он рассуждал беспечно, как о том, например,
что в ближайший выходной надо ехать в Кунцево за картошкой. "В будущем
году, когда я поступлю на заочное..." - говорил он без тени сомнения. И я
почему-то стал поддерживать этот тон. Вдруг я уверенно заявил ему, что,
для того чтобы стать писателем, необязательно учиться в Литературном
институте. Я, например, делать этого не собираюсь. Он стал со мной спорить
и объяснять что-то несколько свысока, как знаток. Но я отвечал еще более
напористо и высокомерно. Мы долго спорили, в результате чего выяснилось,
что перед войной оба посещали литкружок Дома пионеров в переулке Стопани.
Но друг друга не помнили. Это новое свидетельство _похожести_ не
примирило, а еще более разожгло соперничество, о котором никто не
догадывался, кроме нас. Впрочем, оно происходило скрытно и, может быть,
бессознательно. Он не нравился мне потому, что я чуял в нем _свое плохое_.
И ничего не мог поделать с собой. _Мое плохое_ немедленно, как
радиоприемник, настроенный на волну, откликалось на _его плохое_. Я слышал
в его голосе похвальбу, когда он говорил о Литинституте, и не мог
удержаться, чтобы чем-то не похвалиться, хотя бы переулком Стопани, на что
он отвечал еще большей похвальбой и осведомленностью, а я старался его
осведомленность принизить. Наши судьбы были горько близки, и мы это знали,
но никогда не разговаривали о больном и горьком. Зато он рассказывал о
том, какая у них была квартира, и какая дача в Серебряном бору, и какая
моторная лодка, и какой черный английский автомобиль приезжал за отцом
каждое утро, и как он лечился в поликлинике на Воздвиженке и однажды лежал
с дифтеритом в отдельной палате, приносили меню, он выбирал себе сладкое,
и это жалкое, запоздалое тщеславие почему-то так на меня влияло, что я
тоже начинал бормотать постыдное. Например, о том, что за отцом приезжал
не старый рыдван, а новенькая, только что с завода "эмка". И что на озере
мы катались не на моторной лодке, а на моторном катере. Мы хорохорились и
похвалялись неведомо чем. А то начинали соревноваться в силе - он поднимал
двадцатикилограммовую гирю одиннадцать раз, а я девятнадцать. И я побеждал
его в перегибании рук. Только для того чтобы не отстать от него, я заметил
небрежно: "Она годится..." И он, как знающий человек, подтвердил:
"Годится, годится".
Мы делали радиаторы для самолетов. Ни меня, ни Сашку не брали на фронт
из-за плохого зрения, а когда после школы мы подали заявление в военное
училище, нам был отказ. Поэтому ничем, кроме радиаторов, мы помочь не
могли. В мастерской при инструментальном складе за темным, каменной
прочности верстаком - он стоял здесь еще в те времена, когда прежний
хозяин, француз, клепал в этих корпусах велосипеды, - мы пилили квадратные
отверстия в матрицах, сквозь которые протягивались стальные трубы,
становившиеся потом ребрами радиаторов. Терентьич тоже горбатился за
верстаком, но успевал бросать на нас косые, подозрительные взгляды. Мы ему
не нравились. Мы не так держали пилу, не так стояли у тисков и не так с
ним разговаривали, как полагалось. Я задевал его ненужными шутками, а
Сашка пускался с ним в спор. Когда Сашка появился у нас, Лев Филиппович
сказал старику, чтобы тот давал парню работу полегче, не перегружал
сверхурочными, потому что Сашка готовится в институт и пишет стихи. Для
Терентьича все это было пустой звук. Он понял одно - начальство хлопочет,
стало быть, парень непростой. Надо с ним быть настороже. А Лев Филиппович
вовсе не хлопотал, лишь хотел угодить одному человеку из главка,
могущественному в области фрезерного дела, который знал Сашкиного отца по
гражданской войне, сохранил к нему тайное уважение и теперь хотел помочь
его сыну, помочь чуть-чуть, совсем немного и так, чтобы никто не знал, что
он помогает. Лев Филиппович надеялся через этого человека получить наряды
на два нужных станка, которые другим путем достать было совершенно
немыслимо, и человек из главка пообещал, но обещания не выполнил. Видимо,
он не смог. Лев Филиппович затаил обиду, ссориться с тем человеком не
стал, но к Сашке Антипову охладел заметно. И настали для Сашки худые
времена: Лев Филиппович делал его всякой бочке затычкой, гонял в роли
носильщика в нудные поездки с агентом Виктором Ивановичем, посылал на
самую тяжелую, грязную работу - то в транспортный отдел,
...Закладка в соц.сетях