Жанр: Драма
Время и место
...й, баба непростая... Надо
два года разгадывать, не разгадаешь... Пропал ты, Морковкин... - И
тихонько смеялся чему-то. - Бахрома, говорит, от брюк... Ой-ой-ой...
Антипов продолжал лежать молча, глядя в потолок, как будто не слыша
Маркуши, и тот ушел на кухню. Не возвращался долго. Иногда там что-то
позвякивало, постукивало, был слышен негромкий голос - Маркуша
разговаривал сам с собой. Через четверть часа он вернулся и, остановившись
в дверях, спросил неуверенно:
- Поедем, что ль?
- Не знаю, - сказал Антипов. - Не пойму, ехать ли, не ехать...
Маркуша подошел, сел на постель.
- Милый... - Положил ладонь на ледяной лоб Антипова. - Ну чего
расстроился? Ну, не поедем. Подумаешь, дела.
- Не знаю.
- Хочешь, чайку поставлю? Или за водкой сбегать?
- Не надо. Сиди. - Антипов закрыл рукой глаза.
- Я посижу. Сколько надо, столько и посижу. Если хочешь, останусь тут
ночевать. А что? У мамаши два рубля есть. Попросит девчонку за хлебом да
за кефиром сходить, а больше ничего не нужно. Ну, папиросы "Приму". Это
все детали. Ты, главное, не расстраивайся.
- Голова кружится, - сказал Антипов.
- Ну и не поедем никуда. Подумаешь, невидаль. Бахрома, говорит, от
брюк! Обойдется.
К вечеру Маркуша куда-то ушел, вернулся с яблоками, сели смотреть по
телевизору футбол. В перерыве Антипов вновь почувствовал головокружение,
лег одетый на постель, началась боль в груди, Маркуша испугался и вызвал
"скорую". Когда несли на носилках по лестнице, Антипов думал сквозь боль:
не было времени лучше, чем то, которое он прожил. И нет места лучше, чем
эта лестница с растрескавшейся краской на стенах, с водяными разводами
наверху, с какими-то надписями карандашом, с голосами и запахами жизни, с
распахнутым окном, за которым шевелился огненный ночной город.
¶ПЕРЕЖИТЬ ЭТУ ЗИМУ§
Осенью 1979 года моя дочь Катя, не сдав второй год подряд вступительные
экзамены в университет, заболела тяжелым нервным заболеванием, и ее
положили в Первую градскую, в психосоматическое отделение. По средам и
воскресеньям я езжу ее навещать, и, если хорошая погода, мы гуляем с ней
по больничному саду, огибаем петлями старинные корпуса, удаляемся к
дальней стороне территории, которая граничит с парком. Оттуда всегда
доносится музыка - летом с открытой эстрады, а зимою с катков. Если же
погода плохая и гулять нельзя, мы сидим с Катей на деревянной скамейке в
коридоре. Но сидеть в коридоре нехорошо: на скамейке тесно, посетители и
больные жмутся друг к другу, разговаривают хотя и негромко, но слышно для
всех, и разговаривать надо непременно, нельзя молчать. Будет глупо:
приехал навестить и молчит. Однако все переговорено и перерассказано. Про
Васеньку она слушает без интереса, задает скучные вопросы, и все одно и то
же: "А как он ест? Ничего? А зубки мучают?" Но, когда гуляем по саду,
можно долго ходить молча.
Я давно уже рассказал Кате, что эти старинные дома, больничный сад и
парк - места моего детства, я учился неподалеку отсюда в школе, у меня был
друг Левка Гордеев, шахматист и умница, погиб на войне, а мать Левки
работала медсестрой в этой самой больнице. Про Левкиного отчима, который
болел непонятной болезнью - _неохотою жить_, я Кате не рассказывал. Потому
что у Кати были похожие настроения. На каждой прогулке я добавляю
что-нибудь новое о довоенных временах - мне доставляет удовольствие
вспоминать! - а то и присочиняю что-нибудь посмешнее или потрогательнее, и
порой мне кажется, что Катя слушает внимательно, тогда я радуюсь, я верю в
то, что она станет такой, как прежде, но вдруг она опять погружается в
оцепенение, не слушает, не откликается, а если слушает, то с равнодушной
покорностью, с какой умные дети слушают сказки, догадываясь обо всем
наперед. И верно, то, что я рассказываю, для нее вроде сказки.
Непредставимая и абсолютно ненужная даль. Она перебивает со вздохом:
"Папа, я это слышала..." А однажды, когда я опять завожу про Левку, шепчет
тихонько: "О господи, господи..." - и ее лицо кривится, как от боли. До
болезни Катя была другой. Она любила мои рассказы о детстве, и в первые
годы после смерти Катиной мамы, когда мы остались вдвоем, я должен был
развлекать ее вечерами и трепался без устали про всякие шалости детских
лет. Хотя, в общем, было не до шалостей... Потом она как-то сразу,
внезапно повзрослела и от меня отдалилась... Помню, за ужином вдруг
положила мягко руку мне на голову - новый, удививший меня жест! - и
сказала: "Папа, не относись ко мне как к ребенку. Это смешно. Я женщина, у
меня есть муж". Я изумился. "Какой муж?" Оказывается, муж появился давно.
Просто я не замечал его. Мужа звали Геннадий. Он работал в институте
информации, носил каштановую круглую бороденку и был какой-то
мелкокалиберный, с тонким голосом. Когда я узнал, что-это муж, я стал к
нему присматриваться и увидел, что он неглуп, начитан, переводит научные
статьи с английского. Правда, занятие странное. Мужчина должен _писать_
научные статьи, а _переводить_ - дело женское. Я старался быть деликатным.
Когда между ними начались распри, я держался в тени или, в крайнем случае,
брал его сторону. Он был приезжий, из Пскова. И он рвался в Москве всех
узнать, все увидеть, заводил знакомства, ходил по гостям, а Катя суету не
выносит. Ей бы сидеть дома, читать книжки. Я называл ее в детстве: друг
сердечный, таракан запечный. Через год она его прогнала. Не знаю в
точности, что у них было, но я вздохнул с облегчением: он был слишком
неопределенен. Я так и не разгадал его до конца. Когда в прошлом году Катя
провалилась в университет, было понятно: Васенька отнимает много сил. Но
теперь нашли няню, ребенок жил летом в Десне, Катя морила себя зубрежкой и
ночными бдениями, я не видел, чтоб люди так себя изнуряли, я не мог
помочь, математика ей не нужна, а по другим предметам я отстал. Но, видя,
как она занимается, я почему-то был уверен: такие адские усилия не могут
пропасть даром! И вот она позвонила мне в институт и фальшивым, веселым
голосом сказала, чтоб я не расстраивался, она не набрала полбалла, опять
провалилась, и ну их всех на фиг. Я похолодел от страха и крикнул: "Что ты
собираешься сейчас делать?" - "Пойду в кино!"
Неделю все было мирно, она поехала в Десну, к Васеньке, вернулась
озабоченная, сказала, что няня Мария Васильевна хорошая, чистоплотная,
Васеньку любит, но, кажется, неравнодушна к водочке, видели ее с коляской
в сельпо, покупала бутылку, однако никакой паники Катя не проявила, что
мне понравилось, и разумно сказала, что надо исподволь, без особой спешки,
но и не мешкая, подыскивать другую няню, непьющую. А к концу недели Катя
отколола номер: она легла с головной болью в темной комнате, не выходила
допоздна, я думал, что заснула. Часов в одиннадцать заглянул к ней и
увидел, что не спит, рассматривает циферблат своих часов с фосфорическими
цифрами. Я удивился: что ты делаешь? Ничего. Продолжала рассматривать
циферблат. Я спросил: что отвечать няням? Сегодня звонили несколько
человек. Катя сказала, что ее это не интересует. Ты хочешь оставить Марию
Васильевну? Да. Но ведь она пьет. Все пьют. Отвечала безжизненным голосом.
Я воскликнул, охваченный внезапным, леденящим душу ознобом: "Но это опасно
для Васеньки!" Она молчала, потом сказала: "Там были девочки, которые тоже
недобрали полбалла, и они сказали, что все заранее определено. И ничего
сделать нельзя. Это правда?" - "Не знаю, - ответил я. - Может быть". -
"Тогда зачем жить? Если все определено?" Я сказал: "У тебя есть Васенька.
Ты об этом не забывай". - "Я Васеньку не люблю", - был ответ в темноте.
В тот же вечер я стал звонить врачам. Мне сказали, что Катю нельзя
оставлять одну, и пришлось звать Катину тетку Женю, хоть этого не
хотелось. Женя явилась с демонстративно суровым, осуждающим лицом,
притащила громадную сумку с едой, апельсинами, булками докторского хлеба,
все было напоказ и совершенно не нужно - Катя есть не хотела. Когда поздно
вечером я вернулся после института домой, Женя встретила меня в халате, в
каком-то нелепом, распаренном виде, точно долго стирала или принимала
ванну, и я не сразу сообразил, что дура распухла от слез. Она повела меня
на кухню, шепча: "Я вам этого никогда не прощу!" - "Чего именно?" -
"Вашего звериного равнодушия. Это низко, бесчеловечно. Вы бросили девочку
в водоворот и отошли в сторону..."
И вот прошло три с половиной месяца, в ноябре выпал снег, в декабре
начались морозы, иногда я приезжаю к Кате с Васенькой, который уже ходит,
показывает на собаку, говоря "ава", и произносит "дзысь", что значит
"машина", он страдает диатезом, мы никак не можем избавиться от диатеза, я
требую от новой няньки, интеллигентной Анны Георгиевны, строжайшей
опрятности и соблюдения правил детского питания, но диатез почему-то
непобедим, и я каждый раз боюсь, что Катя будет сердиться, однако она не
сердится, она трогает пальцами пухлые, в пунцовых пятнах Васенькины щечки,
говорит тихо: "Здравствуй, котенок", - и в ее голосе нет ни беспокойства,
ни улыбки, ни страдания оттого, что видит сына редко, одна холодная,
пустая приветливость. Но чаще я приезжаю один. Во-первых, я могу побыть у
Кати подольше, а во-вторых, боюсь за Васеньку, того гляди он простудится,
заразится, подхватит каких-нибудь микробов в такси...
В середине декабря Катин врач Степан Александрович говорит:
- Я полагаю, к Новому году мы Катю выпишем. Но хотелось бы знать: какие
у нее условия дома? Кто с нею может быть?
Я отвечаю: родной отец. Правда, я работаю, уезжаю в девять, приезжаю в
семь, но есть свободный, так называемый библиотечный день и кроме того -
суббота и воскресенье.
- А других близких людей... - Степан Александрович смотрит испытующе.
Он высок, плечист, кожа на его лице смуглая, очень чистая, нежная, как у
мальчика, взгляд черных глаз как-то очень уж тверд. Говорят, несмотря на
молодость, у него большие познания, опыт, талант. Он работал где-то за
границей. "Ну почему бы тебе, - думаю я бессмысленно, - не стать для Кати
близким человеком? Ведь она умная, способная к языкам, она внутренне
честная, добрая и красивая, хотя нос немного велик и эта худоба, но какие
глубокие синие глаза..."
- Других близких нет. Есть сын Вася. Со своей няней.
- А что из себя представляет няня? Она сюда приезжала?
- Нет, она боится сюда ехать. И Катю никогда не видела. Ну что она из
себя представляет? Женщина еще не старая, была бухгалтером, вышла на
пенсию. С невесткой и сыном жить не может. Они ее, попросту говоря, выжили
из квартиры. И вот вместо того чтобы нянчить собственного внука, нянчит
чужого.
- Она не может быть для вашей дочери чем-то...
- Нет, - говорю я. - Ничем. Она только для Васи.
- Скажите... - внезапно он хмурится, краснеет и вонзает в меня в упор,
как истый следователь, свои черные неприязненные глаза. - А вот та
женщина, которая сейчас с вами, она не может стать для Кати близким
человеком?
Он спрашивает про Юлию Федоровну. Значит, Катя рассказала. Но я не
знаю, что именно. Катя Юлию Федоровну не жалует. Даже правильней так: с
трудом выносит. И я понимаю, кроме ревности тут много всего. Юлия
Федоровна молода, красива, прекрасно одевается. Однажды я застал Катю
врасплох: она рассматривала тайком шубу Юлии Федоровны на вешалке, и
выражение лица у Кати было несчастное. И я дал себе слово в ближайшую
поездку купить Кате шубу. Но вскоре после этого появился Геннадий, и я
решил, что теперь он должен о Кате заботиться.
- Трудно ответить, - говорю я. - Пока что на это не похоже.
Его взгляд неприятен. Мне кажется, Степан Александрович вторгается в
область, вовсе не необходимую для его исследования. Но он продолжает
усугублять неприятное:
- Скажите, а существует ли возможность, что вы останетесь с этой
женщиной, а Катя будет одна?
В ближайшее время нет, но, в принципе, почему такую возможность
исключать? Катя и сама не настаивает жить вместе. Но Катя, кажется, ни на
чем не настаивает. После молчания, во время которого мы оба смотрим в окно
на сухой, вяло летающий на фоне темной сетки деревьев снег, а за снегом и
деревьями грязновато желтеет кусок стены старого корпуса, и я думаю: "Все
это я видел сорок два года назад, как глупо прожить долгую жизнь и увидеть
опять то же самое". Степан Александрович произносит негромко, быстро и
категорично:
- Катя не должна быть одна!
Я киваю. Он говорит: Катя практически выздоровела, но он за нее боится.
Душное волнение поднимается, и я хочу спросить: "Может быть, вы боитесь не
за нее, а за меня? _Кто дал вам право бояться за меня?_" Он что-то пишет,
наклонив шелковистую белокурую шевелюру. Рука, в которой он держит перо с
золотым наконечником, кажется неестественно мощной, с большими смуглыми
пальцами, и массивность руки тоже кажется мне неприятной. Я во власти этой
руки. Все страшно переменилось: он старше, я младше. Я трепещу перед ним.
Я хочу догадаться: что он пишет? Он протягивает бумагу и, глядя сурово,
говорит: "Это лекарство французское, но есть аналог югославский. Вы
бываете за границей, у вас есть друзья. Попросите Юлию Федоровну, в
крайнем случае". Я удивлен: "Что вы знаете про Юлию Федоровну?" - "Я знаю,
что ее отец пользуется сто десятой аптекой. Моя бывшая жена с Юлией
Федоровной знакома, та что-то ей доставала. В сто десятой аптеке можно
достать наверняка". Я смотрю на него в ошеломлении: ничего подобного про
Юлию Федоровну я не знаю! А знаю вот что: когда Юлия Федоровна лежит в
задумчивости, подперев голову рукой, с сигаретой, пепельница перед нею на
простыне, ее живот кажется полнее обычного, талия узка и как бы провалена,
а бедро поднимается полукруглой могучей горой, она напоминает оранжевую
женщину Модильяни с синими слепыми глазами. И верно, она бывает слепа. Не
видит того, что видеть необходимо. В августе я метался по городу, ища
какие-то транквилизаторы для Кати, и Юлия Федоровна не обмолвилась ни
словом про сто десятую аптеку. Я бормочу: "Хорошо, я поговорю с Юлией
Федоровной..."
Мы выходим с Катей на заснеженный двор. Декабрьский день смерк. В окнах
за деревьями горит желтый больничный свет.
- Он так сказал? Ну и прекрасно...
- Ты как будто не рада.
- А чего радоваться?
Мы долго ходим по дорожкам, я рассказываю про Васеньку, про то, как
делали прививку, как он мужественно держался, а Анна Георгиевна чуть не
потеряла сознание от страха, как она глупа, но добросовестна, а Васенька
умен, но строптив, и Катя слушает безучастно. Вдруг говорит безо всякой
связи:
- У тебя там своя жизнь. А у меня... - вздохнула. - Стыдно признаться:
здесь у меня интересов больше. Здесь я ничего не боюсь. Степан
Александрович приходит каждый день, мы так мило беседуем. Так откровенно.
- Он будет приходить туда. Я его попрошу.
- Нет, не будет. У него все сложно: с отцом, с женщинами...
Она улыбается несколько загадочно, и улыбка застывает на ее бледном
долгоносом лице с бескровной полоской рта. Она забыла про улыбку. Мы
кружим по двору, сумерки густеют, она улыбается. Я рассказываю про
Васеньку. Катя говорит шепотом:
- У Степана Александровича тоже есть ребенок. Но его забрала жена...
Ей хочется говорить про Степана Александровича, и я спрашиваю: какие у
него сложности с отцом? У Кати тоже сложности с отцом. У всех сложности с
отцами. В моем детстве тоже были сложности с отцом, но другие. Катя
рассказывает: Степан Александрович долго не мог простить отцу того, что
тот ушел от матери. Потом простил, когда отец заболел тяжелым инфарктом,
попал в больницу. Потом у самого Степана Александровича распалась семья,
мать умерла, он остался один, невольно потянулся к отцу - близких-то
больше нет! - а у того началась новая жизнь: он женился на молодой
женщине, враче из больницы, у них родился сын, сейчас полтора года. Почти
как Васенька. Дочка Степана Александровича старше, чем этот братик,
родившийся у старика. Он говорит, что отец поседел, погрузнел, у него
больная печень, больное сердце, он не годится для роли молодого отца, хотя
бодрится вовсю. Довольно жалкая картина. Степан Александрович его жалеет и
себя, конечно, тоже - все-таки отца потерял. Непонятно, зачем они
пускаются на такие опыты. Я спрашиваю: кто пускается? Старики. Хочу
возразить: разве отец Степана Александровича старик? Он, наверно, мой
ровесник. Какой же старик? Вся эта история рассказана для меня, поэтому
возражать глупо, я испытываю щемящее сочувствие к Кате, я обнимаю ее,
прижимаю к себе и шепчу как бы в шутку: "Ты не потеряешь отца! Не
волнуйся!" Она молча кивает и улыбается. Глаза ее закрыты. Она ждала, чтоб
я обнял ее, прошептал эти слова, пускай шутливо. И теперь молчит, затихла,
прижалась головой к моему плечу, а я продолжаю шептать: "И он не потерял
отца. Потому что так не бывает. Как вы не понимаете? Твой Степан сам
расстался и не понимает..." - "Его жена была ужасна". - "А отец? Тоже
чем-то ужасен?" - "Отца он любит. Считает хорошим человеком, - шепчет
Катя. - Его отец писатель. Но малоизвестный". Какая разница, думаю я, кто
он. Они не понимают, что мы тоже дышим, надеемся. А мы не понимаем того,
что мы им еще нужны. Почему я так долго не догадывался сказать простые
слова?
Мы стоим в темном дворе. Снег стекает с деревьев. Великая сырость
обнимает нас. "Писатель Антипов? - говорю я. - Да ведь я его знаю! Мы
работали когда-то на одном заводе. Во время войны". - "Я ничего не
читала", - говорит Катя и, мне кажется, вздыхает с облегчением. "Нет, я
читал кое-что. Мы не виделись тридцать лет".
Степан Александрович дал телефон. Но звонить некогда. А вернее, не тот
душевный настрой. Да и зачем, собственно? Все укатилось в такую мглу,
ничего не разглядишь, очертания смылись: был малый Сашка, тугодум,
медлительный, был похож на меня, но время всех делает похожими. Продавали
с ним бекешу на Даниловском рынке. Ну и что? Теперь далекий, непонятный
человек, писатель, я для него тоже далекий, непонятный, доктор математики.
Какие-то две книжки его попадались, дочитал до конца. Неплохо. Для
юношества. Но не уверен, стал бы дочитывать до конца, если б не знал
Сашку. Зачем звонить? Его сын Степан Александрович намного мне ближе,
важнее, он сейчас самый важный человек в мире. Степан Александрович
усмехается снисходительно.
- А вы, отцы, какие-то сентиментальные ребята. Даже странно, такую
прожили жизнь. Мой прямо завопил: "Да мы с ним радиаторы клепали возле
Белорусского! Пускай он мне позвонит!" Вы уж позвоните.
- Я позвоню, - обещаю я. - Вот станет немного легче...
Но легче не становится. Наступил Новый год, а Катю не выписывают. Она
не огорчена, а может, не показывает вида. Но я убит приговором Степана
Александровича: "Мы должны пройти еще месячный курс". В этот день он
разговаривает жестко, взгляд его мрачен.
- Послушайте, вы действительно так наивны или притворяетесь? Катя
сказала, что вы никого не просили, ничего не готовили. А вы знаете, что
существуют так называемые списочники и позвоночники, то есть кто проходит
"по спискам" и "по звонкам". А! - Он махнул рукой. - У отца такая же
блажь. Вы не годитесь для нашей галактики.
Я задет его презрительным тоном. В сущности, он мальчишка, кто дал ему
право так со мной разговаривать?
- Не понимаю, что вы называете блажью, - говорю я. - Может, привычку не
лезть без очереди?
- Ну, валяйте, - говорит он. - Только помните, что есть люди, которые
от вас зависят. От ваших привычек.
Ссориться с ним я, конечно, не стану. Поэтому молчу. Черт с ним. Только
пусть лечит лучше.
Самое страшное: я начинаю понемногу привыкать к тому, что Катя живет в
больнице. Накануне Нового года я остаюсь с Васенькой один - Анна
Георгиевна внезапно уходит, сказав, что помирилась с невесткой и сыном,
они зовут жить вместе. Хотя это удар по всему домашнему обиходу, я радуюсь
исчезновению дамы, она стала невыносима, взлелеяла какие-то глупые
фантазии насчет меня, донимала своими пляжными фотографиями тридцатых
годов. Оставляла их как бы невзначай на столе. Теперь приходится вновь
искать няню, а пока из последних сил мы справляемся вдвоем: я и Юлия
Федоровна. Иногда приезжает нервическая, на грани слез тетя Женя. Но к ее
помощи я прибегаю редко, а Юлия Федоровна недостаточно терпелива, легко
впадает в уныние, один день занимается Васенькой с энтузиазмом, ласкает
безмерно, на другой день разбита, лежит дома с головной болью, говорит,
что она "выжатый лимон". Детей у нее не было, переехать ко мне Юлия
Федоровна не хочет, говорит: из-за Кати. Никогда почти у меня не ночует.
Но ведь Катя в больнице! А вот тем более, говорит Юлия Федоровна, это
невозможно, потому что получится, что воспользовалась Катиной болезнью и
влезла в дом. Бог с нею, с Юлией Федоровной. Я ведь не убежден, нужна ли
она мне круглые сутки. Я взял отпуск на работе. Должен был ехать в
Новосибирск, отказался. Потом отказался от поездки в Лейпциг. Вся моя
плановая работа застопорилась, но это чепуха, я догоню, наверстаю. Надо
пережить зиму. Ночами я с Васенькой один, я научился менять пеленки,
кормить киселем, укачивать, сперва было тяжко, потом втянулся, а теперь он
спит спокойно. Днем помогает бабка из соседней квартиры, я плачу ей
пятерку в день, она готовит, стирает, то-се. Ко всему можно притерпеться,
все можно вынести.
Но вот что плохо - нет сна, мне совершенно не спится, я лежу с
открытыми глазами, прислушиваюсь к Васеньке, думаю обо всем на свете: о
президенте Картере, о нефти, о делах в институте, о Кате, об уравнениях,
которые роятся в моей пылающей голове, о существе, которое явилось в мир,
не нужное никому, кроме никчемного деда. И от всех мыслей я был бы рад
принять снотворное, провалиться в беспамятство, но боюсь, что Васенька
заплачет и не услышу. Во время ночного полубреда-полубодрствования я часто
вижу лицо: круглое, бабье, страшноглазое, со всклокоченными волосами и
громадным улыбающимся ртом. Губы на лице жирные, маслянистые, как будто
баба только что ела. Я не знаю, откуда это лицо, что должно означать. Но
всегда, когда оно появляется из темноты, мое сердце холодеет, я испытываю
страх. Догадка такая: это лицо судьбы. Судьба смеется надо мной. В те
ночи, когда особенно тяжело, прямо мне в глаза лезет большеротое бабье
лицо. Такие ночи, тянущиеся без исхода, мучают меня в начале января, а
потом наступает день - голубеет небом, сверкает снегом, солнцем зима. И я
думаю: "А, ничего! Переживем..." Однажды поздно вечером оглушает
телефонный звонок. Оглушает, потому что я отвык. Давно никто не звонил.
- Это ты? Здравствуй, старик! Что ж ты пропал? Степка говорит: ты
совсем загибаешься...
- Здравствуй, - говорю я. - Мы не виделись тридцать лет, правда?
- Слушай, давай я приеду с Верой? Поможем тебе. А? Моя Вера - очень
полезная женщина, все умеет, малышей любит. Можем взять твоего на
попечение, пока ты не в порядке...
Я бормочу: спасибо, не беспокойся, как-нибудь продержусь. Сейчас мне,
конечно, не до гостей. Тем более не до таких ответственных - не виделись
целую жизнь. Ты понимаешь, старик, что сейчас мне не до гостей? Я понимаю,
но ты все равно звони. Моя Вера превосходно водит машину, мы явимся в
любую погоду - в гололед, в снегопад. У меня сын Санька, Александр
Александрович. А помнишь, как мы с тобой двухпудовки тягали? А Людмилу
горбатую помнишь, раздатчицу? Видел ее недавно в сберкассе, деньги выдает.
Она меня не узнала. Бог ты мой, да мы-то с тобой узнаем ли друг друга? И
что-то еще - мутное, теплое, старое, дорогое, исчезнувшее без следа...
Кончился разговор, и сила моя кончилась тоже. Погасил лампу и заплакал,
как идиот. Потому что вспомнил, увидел, понял... Вот что: будто озарились
внезапно все годы... А вынести невозможно... Я и забыл, что есть слезы...
Я даже не те времена вспоминал, а то, что было потом: студенчество,
юность, все эти перевороты, надежды... Вспомнился фестиваль, пятьдесят
седьмой год, мы с Сашкой столкнулись на стадионе, оба в безумном
возбуждении, что-то прокричали друг другу и разбежались, уверенные, что
ненадолго, что вскоре, что непременно и навсегда...
На другой день я падаю на ровном месте на улице, на секунду теряю
сознание, а когда прихожу в себя, понимаю, что не могу встать, черт знает
почему. Меня куда-то увозят. Говорят, что был головной спазм, что при
падении я повредил щиколотку и должен пролежать не меньше месяца с гипсом.
Становится ясно, этот колодец не имеет дна: Юлия Федоровна заболевает
гриппом, похожим на воспаление легких, а бабка из соседней квартиры
уезжает в Коломну, где внучка выходит замуж и готовится свадьба.
Но вдруг появляется Геннадий. Он похож на хомяка. В его красноватых
глазах, уставших от чтения, я вижу покорность всему и одновременно тайную
нагловатость. Я спрашиваю, хоть это не мое дело: где он пропадал целый
год? Ну просто чтобы о чем-то спросить. Я привык быть осторожным в их
делах. Он переменил специальность. Временно, разумеется. Работал в
автосервисе. И добился большого успеха: познакомился с одним типом из
министерства, который сказал, что на будущи
Закладка в соц.сетях