Жанр: Драма
Рассказы
...Ну, я имею в виду... что-нибудь такое... особенное.
Я колебался, не зная, стоит ли ему что-то говорить. Потом решил, что
для подробностей слишком мало времени.
— Да нет, ничего особенного.
— Поразительно...-- повторил он.
Мы посидели молча, глядя друг на друга.
— Очень странно...-- промолвил он.
— Что странно?
— В январе следующего года мне стукнет двадцать девять.
Я встал, надел галстук.
— Ну, я иду обедать. Пойдешь со мной в столовую?
— Нет, только не сегодня, старик. Сегодня мне кусок в горло не
полезет.
Я кивнул ему, выражая свое сочувствие,-- притворялся куда более
чувствительным, чем был на самом деле,-- и отправился в столовую. А Ронни
вернулся в свой номер, писать письмо теткам — это он неизменно делал каждую
неделю.
На следующее утро я дежурил, а мой сменщик все не приходил, явился
только после двух. После ланча в офицерской столовой — уже стоял солнечный,
жаркий день — я лениво направился к своему отелю, часто останавливаясь,
чтобы полюбоваться ярко освещенными сентябрьским солнцем старинными зданиями
и тихими улочками. Радовался, что опаздываю и не увижу, как Ронни отправится
осуществлять свою любовную авантюру. Вряд ли ведь сумею сдержаться и не
выпалить ненароком что-нибудь не то в столь важный для него момент, не
испортить неловкой оговоркой или не сдержанной вовремя улыбкой великий,
кульминационный час его любви.
Двадцать минут четвертого я оказался уже у отеля и только собрался
войти, как вдруг из распахнутой двери навстречу мне вылетел Ронни. Весь в
поту, в прекрасно отутюженной полевой форме, с красной физиономией, глаза,
казалось, вот-вот выкатятся из орбит, а нижняя челюсть отвисла,--
по-видимому, чтобы удобнее мычать. Схватив меня за руки, он смял мне
рубашку,-- в руках его чувствовалась какая-то безумная мощь.
— Где Уоткинс? — заорал он.
Я-то все прекрасно слышал, так как его лицо отделяло от моего
каких-нибудь шесть дюймов.
— Что такое? — глупейшим образом пробормотал я.
— Ты видел Уоткинса? — Ронни орал еще громче и тряс меня изо всех
сил.-- Да я убью этого негодяя!
— Что случилось, Ронни?
— У тебя есть джип? — заревел он.-- Я его отдам под трибунал!
— Ты же знаешь, Ронни, что у меня нет джипа.
Выпустив из своей железной хватки мои руки, он в два прыжка очутился
посередине пустынной улицы,-- при этом неистово вертел головой по сторонам,
крутился на каблуках и смешно размахивал руками.
— Черт подери, никакого транспорта! Никакого проклятого транспорта! --
Посмотрел на часы.-- Двадцать пять минут четвертого.
Эти цифры донеслись до меня через глухое рыдание.
— Я добьюсь перевода в пехоту этой свиньи! — И, в два прыжка
оказавшись вновь на тротуаре, принялся отплясывать нечто вроде степа,
короткими шажками бегая взад и вперед перед входом в отель.-- Уже десять
минут, как я должен быть там!
— Ты звонил в гараж, Ронни? — осведомился я участливо.
— Он торчал там все утро,-- заорал Ронни,-- мыл свой проклятый
грузовик! Час назад куда-то уехал... Скорее всего, веселиться! Раскатывает в
Булонском лесу1 со своими дружками с этого гнусного черного рынка!
Такое обвинение, брошенное в адрес шофера, показалось мне
несправедливым — обширные знакомства Уоткинса на черном рынке появились,
лишь когда он стал служить у Ронни,-- не хотелось в такой момент
восстанавливать попранную справедливость, отстаивая репутацию отсутствующего
водителя.
Ронни снова посмотрел на часы и застонал, как от острой боли.
— Возит меня вот уже полтора года,-- вопил Ронни,-- никогда не
опаздывал ни на минуту — и вот тебе на! Именно в этот день! Другого не мог
выбрать! Не знаешь, есть у кого из офицеров джип?
— Ну,-- отвечал я с сомнением,-- может, и сумею тебе его достать, если
дашь мне час или больше.
— "Час или больше"! — Ронни дико захохотал — просто ужасным
смехом.-- Разве ты не знаешь, что к ней придут гости в четыре тридцать?!
"Час или больше"! — Дико озираясь, он переводил взгляд с одного
равнодушного фасада здания на другой, на тихую, безлюдную улицу.-- Боже, что
за народ! Ни тебе метро, ни автобусов, ни такси! Послушай, не знаешь ли
кого-нибудь, у кого есть велосипед?
— Боюсь, что нет, Ронни. Мне так хотелось бы тебе помочь...
выручить...
— "Помочь"... "выручить"...-- повторил он, с рычанием поворачиваясь ко
мне.-- Не верю я тебе! Не верю ни одной минуты!
— Ронни, что ты...-- упрекнул я его.
За все время нашего знакомства он произнес первое недружеское слово по
отношению ко мне.
— Всем на все плевать! — орал он.-- Тебе меня не одурачить!
Пот ручьями катился с него, лицо еще сильнее покраснело, прямо
накалилось.
— Пошли вы все к чертовой матери! Ладно, ладно! — орал он бессвязно,
энергично размахивая руками.-- Я пойду к ней пешком!
— На это понадобится самое меньшее полчаса,-- отрезвил я его.
— Сорок пять минут! — отрезал Ронни.-- Но какая теперь разница? Если
этот проклятый шофер явится — скажи, пусть едет следом за мной, ищет меня
на улице. Дорогу он знает.
— Хорошо,-- примирительно согласился я.-- Желаю удачи!
Устремив на меня невидящий взор и тяжело дыша, он бросил в мою сторону
короткое ругательство и побежал прочь. Я наблюдал, как он бежал — с трудом,
шумно пыхтя — вниз по залитой солнцем улице, мимо закрытых ставнями окон:
крепко сбитая фигура в хаки удалялась, становилась все меньше, а стук
тяжелых ботинок по мостовой — все глуше, замирал вдали, растворялся в
направлении Монмартра... Вот он завернул за угол, и улица снова обезлюдела,
стало тихо, все замерло в яркой воскресной тишине...
У меня возникло вдруг ощущение вины, словно я мог сделать что-то для
Ронни, но из-за душевной черствости и равнодушия ничего не сделал. Стоял
перед отелем, курил, ожидая, не появится ли вот-вот Уоткинс на своем
грузовичке. Наконец, в десять минут пятого увидел — выезжает из-за угла на
улицу. Грузовичок тщательно вымыт, нет, надраен до блеска,-- теперь по его
опрятному виду никак не скажешь, что он принимал участие в военной кампании
с самого ее начала и приехал в Париж с песчаных пляжей Нормандии.
С первого взгляда на восседавшего за рулем Уоткинса я понял, что он
потрудился немало и над самим собой. Основательно, видимо, помучившись, так
гладко выбрился, что даже ссадил розоватую кожу на лице; волосы под фуражкой
напомажены и тщательно причесаны, на губах блуждает хитроватая,
доброжелательная, многообещающая улыбка. С необычной лихостью подкатил он к
отелю и остановился; на сиденье рядом с ним красовался громадный букет
цветов.
Ловко выскочив из машины, Уоткинс молодцевато отдал мне честь, все еще
добродушно улыбаясь.
— Ну вот, я приехал чуть раньше, но в такой день, как этот, лейтенант
наверняка нервничает. Я-то думал, он уже вышел и ожидает меня здесь, на
улице.
— Где, черт тебя побери, тебя носило, Уоткинс? — Меня все больше
раздражало, что этот человек нравится самому себе и получает от этого
идиотское удовольствие.
— Где я был? — Он недоумевал.-- Как — где?..
— Час назад лейтенант звонил в гараж, ему сообщили, что ты уехал.
— Видите ли, я подумал, что свиданию лейтенанта придаст приятный,
сентиментальный оттенок, если он привезет своей даме букет цветов, и я
совершил небольшую поездку, чтобы отыскать их. Вот, полюбуйтесь,-- гвоздики!
— довольный, указал рукой на цветы.-- С ума сойдете, когда узнаете, во что
мне этот букетик обошелся...
— Уоткинс,-- я старался оставаться спокойным,-- ты опоздал на целый
час!
— Что-что? — Челюсть у него вмиг отвисла; он посмотрел на часы.--
Лейтенант сказал, чтобы я приехал ровно в три, но я ухитрился приехать даже
чуть раньше — ведь сейчас только без десяти.
— Сейчас десять минут пятого, Уоткинс! — строго поправил я.
— Что-что? — И закрыл глаза, словно не в силах выносить моей
физиономии.
— Десять минут пятого,-- повторил я.-- Разве тебе не сказали, что с
полуночи все часы переводятся на час вперед, чтобы наше время совпадало с
французским?
— Боже! — прошептал пораженный Уоткинс.-- Ах, бедный я, несчастный!
— В лице у него не стало ни кровинки, оно все обмякло, как у пациента после
анестезии.-- Что-то я слышал на этой неделе, но сегодня ночью на квартире не
был, а утром... у меня отгул, вот никто в гараже и не удосужился мне
сообщить. Ах, бедный я, несчастный я... Мамочка! Где сейчас лейтенант?
— В данную минуту, вероятно, где-то в районе собора Парижской
богоматери, выбивается из последних сил.
Уоткинс медленно повернулся, словно боксер, который получил сильнейший
удар, но все еще бессмысленно цепляется за канаты, чтобы не упасть, и уперся
лбом в металлическую дверцу машины. Когда вскинул голову, я увидел в его
глазах слезы. Так и застыл передо мной, со своими кривыми, по-кавалерийски
изогнутыми ногами, ссутулясь в аккуратно отглаженной форме; его худое,
жестоко выбритое лицо типичного кокни исказилось ужасной гримасой от мысли,
что вот сейчас лейтенант Ронни, тяжело пыхтя, напрасно взбирается по склону
Монмартра...
— Что же мне делать,-- проговорил он упавшим голосом.-- Что, черт
подери, мне делать?..
— Ну, по крайней мере, ехать туда и ждать его, чтобы ему не пришлось
возвращаться пешком и домой,-- посоветовал я ему.
Машинально, словно отключившись, он кивнул, влез в кабину грузовика,
небрежным жестом сбросил с сиденья вниз букет гвоздик и поехал.
Ронни вернулся в отель в шесть часов. Услышав, как грузовичок подъехал
к отелю, и выглянув из окна, я наблюдал, как он лениво вылез из машины и, не
сказав ни слова Уоткинсу, устало, словно вконец измочаленный, зашагал к
входу. Миновав свой номер, без стука вошел ко мне и безмолвно опустился на
стул, не снимая фуражки. На воротнике у него я заметил два больших пятна от
пота, глаза глубоко ввалились, как будто он не спал несколько недель.
Налив виски, я вложил стакан ему в руку. Он даже не удостоил меня
взглядом, а так и сидел молча — сразу уменьшившаяся в размерах, потрепанная
фигура,-- уставившись невидящим взглядом в грязную, всю в пятнах стену над
кроватью.
— Ты слышал? — наконец вымолвил он.
— Слышал.
— Армия,-- тихо констатировал он.-- Если со мной должно произойти
что-то приятное, обязательно вмешивается армия.
В фуражке, съежившись на стуле, он размышлял, очевидно, об объявлении
войны в 1939 году, о военной катастрофе в Бельгии менее чем год спустя;
горестно покачал головой, сделал большой, долгий глоток, процедил сквозь
зубы:
— Французское время, черт бы его побрал!
Я долил виски в его стакан.
— Как же это я опростоволосился? — сокрушался он.-- Ведь давно
воюю...
— Что произошло? — поинтересовался я, надеясь, что рассказ поможет
ему прийти наконец в себя.
— Ничего.-- Он фыркнул.-- Пришел я к ней пять минут пятого. Уоткинс
догнал меня за квартал от ее дома. Ты видел эти цветы?
— Да, видел.
— Как предусмотрительно с его стороны, не находишь?
— Да, конечно.
— Она готовила канапе1 для гостей, с сардинами,-- все пальцы в масле.
— Рассердилась?
— Не совсем так... Рассказываю, что случилось,-- хохочет! Так, что я
стал уже опасаться, как бы не задохнулась. Никогда в жизни не слышал у
женщины такого хохота.
— Ладно, Ронни,-- мне не хотелось бередить его рану,-- расскажешь
как-нибудь в другой раз.
Ронни упрямо замотал головой.
— Нет-нет, сейчас! Наконец, сладила с диким приступом хохота,
поцеловала меня в лоб. "Что поделаешь, дорогой, против судьбы не попрешь.
Останемся хорошими друзьями" — вот ее слова. Ну что сказать на это? Налил я
себе виски, и сидели мы молча.
— Потом попросила меня помочь ей с бутербродами,-- вдруг снова
заговорил Ронни.-- Открывал пару банок тушенки — порезал палец.-- И
протянул мне правую руку: противный, зазубренный порез, с запекшейся
кровью.-- Вот сколько крови потерял за всю эту проклятую войну — просто
смешно. Ее друзья явились раньше — в четыре пятнадцать. Сожрали все, до
последней корки! Пришлось открывать еще три банки тушенки. Поглощали
бутерброды, а сами все осуждали американскую армию. Эмиль тоже пришел раньше
— в четыре тридцать пять.
Ронни называл время точно, как заправский машинист.
— Его средневик выиграл,-- с горечью сообщил он, как будто это
последнее событие ему труднее всего вынести.-- Нокаутом в первом раунде.
Эмиль выпил три стакана виски подряд — отмечал победу своего любимца — и
все похлопывал меня по спине, называл "mon petit Anglais" и пытался
продемонстрировать передо мной, как проходил бой. "Три удара левой, "mon
petit Anglais", быстрые, как молнии, и все в нюхалку, и прямой правой --
прямо в челюсть! Это похуже снаряда. Его противник не мог прийти в себя
целых десять минут". Эмиль, в хорошем расположении духа, даже позволил
Виржини попрощаться со мной наедине в прихожей.-- Ронни с трудом
улыбнулся.-- Она измазала мне маслом от сардин всю форму. И еще поделилась
со мной кое-какой информацией: что испытывает угрызения совести, ей не по
себе и пришло время поговорить откровенно. При этом как-то странно себя
вела: мне все время казалось — с трудом сдерживается, чтобы снова не
расхохотаться. Сказала, что знакома с Эмилем с тридцать седьмого года, что
не жила в семье с пятнадцати лет — семья ее в Ницце, они никогда и не
бывали в Париже. А Эмиль никогда не был в Сопротивлении — я узнал об этом
от ее друзей. Всю войну занимался контрабандой масла из Нормандии.
Ронни медленно, как будто это доставляло ему острую боль, поднялся со
стула, словно человек, у которого ноют все кости.
— Мне нужно уйти. Мне просто нужно сейчас уйти.-- Повернувшись ко мне,
долго в упор глядел на меня, мрачно о чем-то размышляя, потом объявил
каким-то таинственным тоном: — Не удивляйся ничему, что бы ты обо мне ни
услышал.-- И, еле передвигаясь, удалился,-- казалось, кости отказывались
повиноваться ему под упитанной плотью — куда девалась воинская выправка. Я
слышал, как он вошел в свой номер, как скрипнули пружины, когда он всем
своим весом бросился на кровать.
На следующий день я заметил в Ронни перемену. Где бы он ни появился, от
него исходил сильный запах особой, сладкой туалетной воды; у него появилась
привычка засовывать в рукав носовой платок. И ходить он стал как-то странно
— семенить маленькими шажками,-- а в речи вдруг появилась шепелявость, что,
несомненно, не могло не раздражать, особенно в человеке, который, судя по
его внешности, мог командовать полком. Встреч со мной он теперь избегал;
кончились долгие дружеские, приятные беседы у меня в номере. Когда я
приглашал его пообедать вместе, начинал как-то нервно хихикать и утверждал,
что никак не может, так как все эти дни ужасно занят.
Неделю спустя ко мне зашел английский медик — унылый, седеющий
капитан, специалист, как выяснилось, по психическим расстройствам и случаям
боевой усталости.
— Скажите, лейтенант, не могли бы вы мне помочь? — спросил он, после
того как я ему сообщил, что знаком с Ронни почти год.-- Меня очень
интересует ваш друг, лейтенант Биддел.
— А что с ним? — осторожно поинтересовался я, удивляясь, почему Ронни
ничего мне не сообщил.
— Пока я до конца не уверен... Вам не приходилось замечать в нем
некоторые странности? Что скажете?..
— Ну...-- начал я, затрудняясь ответить на вопрос, который явно мог
причинить неприятности Ронни,-- кто знает? А почему вы спрашиваете? В чем
дело?
— На этой неделе лейтенант Биддел три или даже четыре раза приходил ко
мне с совершенно необычной жалобой... самой необычной.-- Капитан, видимо,
колебался, стоит ли продолжать, но потом призвал на помощь всю свою
отвагу.-- Какой смысл в недомолвках? Он считает, что ему следует навсегда
уволиться со службы.
— Что такое? — изумился я.
— Заявляет, что совсем недавно обнаружил... ну... мы с вами взрослые
люди, незачем ходить вокруг да около. Не в первый раз слышим подобные
жалобы, особенно во время войны, когда люди вырваны из обычной, нормальной
жизни и лишены женского общества на долгие годы.-- Он помолчал.-- Буду с
вами откровенен: лейтенант Биддел утверждает, что в настоящее время...
чувствует непреодолимое влечение... к мужчинам.
— Ах,-- вздохнул я,-- бедняга Ронни! Так вот в чем дело! Эта туалетная
вода, носовой платочек в рукаве...
— Внешние признаки все это подтверждают, конечно — духи, манера речи
и так далее. Но он мне никак не кажется таким типом, хотя в моей практике
многое приходилось видеть, так что удивляться ничему не приходится... вы
понимаете. В любом случае, по его словам, он сильно опасается, что если и в
дальнейшем останется в военной среде... то будет окончательно соблазнен и
ему придется совершить... такой акт, больше не таясь. А этот шаг с его
стороны, несомненно, приведет к нежелательным для него серьезным
последствиям. Поговорил я с приятелями офицерами, конечно, как можно
тактичнее, и с его шофером, и все они, кажется, были крайне удивлены моими
словами. Слышал, что вы с ним самые близкие друзья, поэтому пришел к вам,
надеясь, что вы проясните мне возникшую ситуацию.
— Ну...-- я колебался: в какое-то мгновение подумал, не рассказать ли
всю его историю, но не решился (может, Ронни в самом деле пора уйти из
армии),-- я замечал лишь незначительные признаки время от времени.-- И
добавил для большей откровенности: — По-моему, он сильно истощен войной.
Капитан кивнул.
— А кто нет? — мрачно произнес он и, пожав мне руку, вышел.
На следующий день без всякого предварительного предупреждения мы
получили приказ немедленно эвакуироваться из Парижа. В это же время Ронни
был отозван из нашей части и переведен в Париж, где, как я полагал, врачу
удобнее завершить медицинское обследование. Больше я Ронни не видел и не был
в Париже до окончания войны.
Когда я туда вернулся, его там уже не оказалось. Слышал, что, несмотря
на все, что с ним случилось, его из армии не уволили, хотя он и просил об
этом. Кто-то сообщил мне, что Ронни отправили для дальнейшего прохождения
службы назад, в Англию. Однако сказано это было с некоторой долей
неуверенности, а я, конечно, не мог провести то единственное расследование,
которое многое прояснило бы для меня, не компрометируя при этом Ронни. Нет,
это просто невозможно.
Меня отправили на родину, в Америку, прямиком, не через Лондон, и много
лет время от времени я печально вспоминал о своем друге, размышляя не без
сожаления о том, как сложилась его жизнь в Лондоне в мирное время, и не
судил его строго. Не только суточные барражирования в небе или нахождение в
боевом строю бесконечными месяцами без отпуска подавляет волю в крепких
мужчинах, отбивая охоту продолжать в том же духе. На войне бывают и другие
потери, отнюдь не от артиллерийского или ружейного огня. Когда я время от
времени встречал мужчину, который шепелявил и одевался слишком крикливо, то
начинал задумываться: вероятно, в прошлом, в момент, когда в его жизни
наступил кризис, все для него обернулось бы по-другому, стоило кому-то
приехать на полчаса раньше или позже.
Ронни поцеловал невесту у алтаря. Оба, повернувшись, последовали вдоль
прохода между скамеек, а вслед им неслась музыка — все громче, все слышнее.
Вот он поравнялся со мной, крепкий, как бык, с красной, торжествующей,
светящейся нежностью физиономией, и подмигнул мне. Я сделал то же в ответ,
радуясь: "Разве все это не мило? Не так уж плохо все обернулось с сорок
четвертого".
Когда новобрачные выходили из церкви, я подумал: как бы мне получить
фамилию и адрес его психиатра — порекомендовал бы одному-двум приятелям.
ОТЪЕЗД ИЗ ДОМА, ПРИЕЗД ДОМОЙ
Констанс сидела как на иголках на своем маленьком стуле в каюте первого
класса, время от времени делая глоточки из фужера с шампанским, которое
прислал ей Марк. Его вызвали куда-то из города, и он не смог прийти
проводить ее, но зато прислал бутылку шампанского. Вообще-то она шампанское
не любила, но, коли прислали, куда девать — не выбрасывать же; ничего не
остается другого, нужно пить. Отец ее стоял перед иллюминатором и тоже пил.
Судя по кислому выражению лица, и ему шампанское не нравится, а может, лишь
эта марка и этого урожая или потому, что подарок Марка. Но не исключено, что
дело вовсе не в шампанском, а просто отец беспокоится за нее.
Констанс знала — у нее сейчас печальный вид; попыталась даже изменить
выражение лица, сделать его более веселым; зато, когда она печальна,
выглядит куда моложе, совсем ребенком — не старше шестнадцати-семнадцати. И
что ни делай в эту минуту со своим лицом, к каким ухищрениям ни прибегай,
все равно оно становится мрачнее. Поскорее бы раздался пароходный гудок и
отец сошел с трапа...
— Наверно, там, во Франции, ты будешь злоупотреблять этим вином,--
предположил он.
— Я не намерена долго оставаться во Франции. Найду себе место
поспокойнее.
Голос прозвучал как у избалованного ребенка, отвечающего из детской,--
плаксиво, завывающе, озлобленно. Констанс попыталась улыбнуться отцу.
Последние несколько недель между ними то и дело вспыхивали ссоры, и скрытая
враждебность вот-вот грозила выплеснуться наружу. Все это она воспринимала
болезненно, и вот теперь, за десять минут до отплытия, ей захотелось
восстановить прежние, не такие напряженные отношения, насколько это
возможно. Поэтому она и попробовала улыбнуться, но тут же поняла, что улыбка
вышла холодной, притворной и даже кокетливой. Отец отвернулся и рассеянно
глядел через иллюминатор на пристань с тентом. Шел дождь, задувал холодный
ветер; матросы на пирсе с самым жалким видом ожидали команды "Отдать
концы!".
— Предстоит тяжелая ночь, море неспокойно,-- промолвил отец.-- Ты
захватила с собой драмамин?
Как только она услыхала слово "драмамин", прежняя враждебность к ней
вернулась. Надо же, в такой ответственный момент!
— Мне он не понадобится! — резко ответила она и сделала большой
глоток шампанского.
Судя по этикетке, оно безупречно, как и все подарки Марка, но кислое,
как уксус.
Отец снова повернулся к ней, улыбнулся, а она озлобленно подумала: "В
последний раз ему сойдет с рук, что помыкает мной!" Стоит перед ней --
крепко сбитый, здоровый, самоуверенный, моложавый — и, по-видимому,
забавляется про себя. А что, если она вот сейчас встанет и сойдет на берег с
этого драгоценного парохода,-- интересно, как ему эта выходка понравится?
— Как я тебе завидую! — заговорил отец.-- Кто бы меня отправил в
Европу, когда мне было всего двадцать...
"Двадцать", "двадцать",-- мысленно повторила Констанс.-- Вечно одна и
та же песня".
— Пожалуйста, папа, прекрати все это, прошу тебя! Ну вот я здесь, на
пароходе, я уезжаю, все в порядке, но только не нужно этих разговоров о
зависти. Пощади меня!
— Всякий раз, как только я напоминаю, что тебе двадцать,-- мягко
возразил отец,-- ты принимаешь это в штыки, словно я тебя оскорбляю.
И опять улыбнулся, довольный, что он так восприимчив, так хорошо
понимает дочь,-- не из тех отцов, чьи дети безвозвратно покидают их,
погружаясь в глубины таинственного современного мира.
— Давай не будем спорить,-- откликнулась Констанс глухим, низким
голосом.
Как только представлялась возможность, она всегда прибегала к этому
трюку. Иногда из-за такого низкого, басистого голоса ее принимали по
телефону за сорокалетнюю пожившую даму или даже за мужчину.
— Повеселись как следует,-- напутствовал ее отец.-- Обязательно посети
все самые приятные места. Захочешь остаться подольше — дай мне знать.
Может, я тоже приеду и мы вместе проведем несколько недель.
— Ровно через три месяца с этого дня мой пароход войдет в эту
гавань,-- твердо заявила Констанс.
— Как угодно, дорогая моя.
Когда он ее так называл, "дорогая моя", она понимала, что он просто
шутит. Но здесь, в этой отвратительной маленькой каюте, в такую дурную
погоду, когда пароход уже готов к отплытию и из соседней каюты доносятся
громкие возгласы прощания и веселый смех,-- это невыносимо. Будь она в
лучших отношениях с отцом, всплакнула бы.
Раздался протяжный гудок — приглашение провожающим сойти на берег.
Отец подошел к ней, поцеловал, прижал ее к себе, удержав, может быть, чуть
дольше, чем обычно, но и она старалась быть с ним помягче.
Потом он с очень серьезным видом произнес:
— Вот увидишь, ровно через три месяца ты будешь благодарить меня за
это.
Констанс оттолкнула его, разгневанная такой несносной самоуверенностью.
Обоим было прискорбно, что они, когда-то такие близкие друг другу, теперь
перестали быть друзьями.
— До свидания,-- выдавила она обычным, не низким голосом.-- Слышишь
гудок? Прощай!
Взяв шляпу и похлопав дочь по плечу, он направился к двери — но отнюдь
не расстроенный. Постояв там в нерешительности несколько мгновений, оказался
в коридоре и смешался с толпой провожающих, дружно устремившейся к трапу, а
с него — на берег.
Убедившись, что отец в самом деле ее оставил, Констанс постояла на
палубе, под ледяным, кусающимся, порывистым дождем, наблюдая, как буксиры
тащат судно на середину течения. Пароход медленно пошел в гавань, а оттуда
— в открытое море. Она вся дрожала от холода на морозном воздухе и,
...Поділитися у соцмережах