Купить
 
 
Жанр: Драма

Рассказы

Оглавление


Ирвин Шоу. Рассказы
...ГДЕ МУДРО ВСЕ И СПРАВЕДЛИВО... БОГ ЗДЕСЬ БЫЛ, НО ДОЛГО НЕ ЗАДЕРЖАЛСЯ БРАКОСОЧЕТАНИЕ ДРУГА Бог был здесь, но уже ушел В ПЛЕНУ У БЕССОННИЦЫ В ЧИСТО ФРАНЦУЗСКОМ СТИЛЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ В КАНЗАС-СИТИ ВПЕРЕД, ТОЛЬКО ВПЕРЕД, ЕСЛИ ТЫ ВЫШЕЛ НА ПОЛЕ!" ВСТРЕЧА ВДОВ ВТОРИЧНАЯ ЗАКЛАДНАЯ Век здравомыслия ГЛАВНЫЙ СВИДЕТЕЛЬ ГОД НА ИЗУЧЕНИЕ ЯЗЫКА ГОРОД ПОГРУЗИЛСЯ В ПОЛНУЮ ТЕМНОТУ ГОРОДСКИЕ ЗВУКИ ГРЕЧЕСКИЙ ГЕНЕРАЛ ДЕВУШКИ В ЛЕТНИХ ПЛАТЬЯХ ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ГОРОД! ДОМ СТРАДАНИЙ ЖИВУЩИЕ В ДРУГИХ ГОРОДАХ ЗОЛОТИСТЫЙ ЛЮТИК У КРАЯ МОГИЛЫ Задумчивая, мило оживленная ИЗБРАННАЯ КЛИЕНТУРА ИНДЕЕЦ В РАЗГАРЕ НОЧИ КЛУБНИЧНОЕ МОРОЖЕНОЕ С ГАЗИРОВКОЙ КРУГ СВЕТА Как принято во Франции Круг света ЛЕМКЕ, ПОГРАН И БЛАУФОКС ЛЮБОВЬ НА ТЕМНОЙ УЛИЦЕ МАЛЕНЬКИЙ ГЕНРИ ИРВИНГ МАТРОС С "БРЕМЕНА" МЕЧТАТЕЛЬНАЯ, НЕЖНАЯ, ВЕСЕЛАЯ... МНЕНИЕ, РОЖДЕННОЕ НОЧЬЮ МОЙ БУТОНчИК! НАСТРОЙ СВОЕ СЕРДЦЕ НА КАЖДЫЙ ГОЛОС... НЕУДАЧНАЯ СУББОТА, БЕЗ ВЕЧЕРИНКИ На французский манер Неслышные голоса Неудачная суббота ОБЕД В ДОРОГОМ РЕСТОРАНЕ ОБИТАТЕЛИ ВЕНЕРЫ ОБНАЖЕННАЯ В ЗЕЛЕНЫХ ТОНАХ ОБРАЗЕЦ ЛЮБВИ ОДНАЖДЫ В АЛЕППО ОДНОРУКИЙ ОСВЕЩЕННЫЕ СОЛНЦЕМ БЕРЕГА ЛЕТЫ ОСНОВНЫЕ ТЕЧЕНИЯ АМЕРИКАНСКОЙ МЫСЛИ ОТЪЕЗД ИЗ ДОМА, ПРИЕЗД ДОМОЙ Ошибка мертвого жокея ПАМЯТНИК ПИТЕР ВТОРОЙ ПОИСК НА ГОРОДСКИХ УЛИЦАХ ПОМОЩНИК ШЕРИФА ПОЦЕЛУЙ У КРОТОНСКОГО ВОДОПАДА ПРЕКРАТИ НАСЕДАТЬ, РОККИ! ПРОБЕЖКА НА ВОСЕМЬДЕСЯТ ЯРДОВ ПРОГУЛКА ПО БЕРЕГУ ЧАРЛЗ-РИВЕР Питер Второй РАЙОН КЛАДБИЩ РАСТВОР МАННИХОНА САНТА-КЛАУС СЕТОВАНИЯ МАДАМ РЕШЕВСКИ СКВЕРНАЯ ИСТОРИЯ СОЗНАНИЕ, НЕ ОТЯГОЩЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕМ... СТРАСТИ МЛАДШЕГО КАПРАЛА ХОУКИНСА СУЕВЕРИЕ В ВЕК ЗДРАВОМЫСЛИЯ Солнечные берега реки Леты Солнечные берега реки Леты Ставка на мертвого жокея ТВЕРДАЯ СКАЛА ПРИНЦИПА ТОГДА НАС БЫЛО ТРОЕ ТОРЖЕСТВО ПРАВОСУДИЯ Тогда нас было трое ХОЗЯИН ЦЕНА ОБЕЩАНИЯ ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ЖЕНИЛСЯ НА ФРАНЦУЖЕНКЕ ШОРОХИ В БЕДЛАМЕ ЭТО СЛУЧИЛОСЬ В РОЧЕСТЕРЕ Я -- ЗА ДЭМПСИ! Я СТАНУ ОПЛАКИВАТЬ ИХ В ГРЯДУЩЕМ
Ирвин Шоу. Тогда нас было трое
----------------------------------------------------------------------- Пер. - А.Симонов. В кн: "Ирвин Шоу. Богач, бедняк". М., "Правда", 1987. OCR & spellcheck by HarryFan, 14 March 2001 -----------------------------------------------------------------------
За окном один за другим раздались два выстрела, и Мэнни Брукс проснулся. Он открыл глаза и посмотрел на потолок. Даже сквозь закрытые занавески чувствовалось, что солнце светит вовсю. Он повернул голову. На соседней кровати безмятежно спал Берт. Непотревоженное одеяло охраняло его сны. Мэнни встал с кровати и, как был, босиком, в пижаме, подошел к окну и раздвинул занавески. С полей еще тянулся хлопьями утренний туман, а дальше, внизу, гладкое в лучах октябрьского солнца, лежало море. Повторяя линию берега, вдали зелеными грядами поднимались к блеклому небу Пиренеи. Из-за стога сена ярдах в ста от террасы отеля показалась собака, а за нею охотник. Они шли медленно, и охотник перезаряжал ружье. Глядя на него, Мэнни с нежностью завзятого чревоугодника вспомнил вчерашний ужин - отъевшуюся на летних кормах жирную куропатку. Охотник был пожилой, в рыбацкой штормовке и рыбацких резиновых сапогах. Он размеренно и твердо шагал вслед за своей собакой по щетинистому жнивью. "Дай бог, - подумал Мэнни, - и мне шагать не хуже, когда мне будет столько и тоже будет октябрь и утро". Мэнни было двадцать два. Он шире распахнул занавески и посмотрел на часы. Одиннадцатый час. Вчера они допоздна засиделись в казино в Биаррице. Еще летом, когда они были на Лазурном берегу, один отпускник, лейтенант-парашютист, открыл им беспроигрышную систему игры в рулетку, и с тех пор они пробовали силы в каждом встречном казино. Система требовала крупных ставок, и они никогда не выигрывали больше чем 8000 франков за вечер, да и то приходилось просиживать у колеса чуть ли не до трех часов ночи, но с тех пор, как они встретили лейтенанта, они не проиграли ни разу. И поездка стала неожиданно роскошной, особенно когда они попадали в места, где были казино. По этой системе нужно было, не думая о номерах, ставить только на красное и черное, причем порядок двойных ставок был довольно сложный. Вчера вечером они выиграли всего 4500, а просидели до двух часов ночи. И все-таки, когда встаешь поздно, и погода хорошая, и старик прямо под твоим окном охотится на птичек, несколько тысячефранковых бумажек на твоем туалетном столике придают утру оттенок благодушия и удачи. Здесь, у окна, Мэнни чувствовал, как солнце греет босые ноги, как воздух пахнет солью, и под дальнее бормотание прибоя думал о вчерашней куропатке, о казино и обо всем остальном, что было этим, уже закончившимся летом, и вдруг понял, что ехать сегодня домой, как они договорились, он не хочет. Не отводя глаз от охотника, который медленно двигался за своей собакой через коричневое поле темным силуэтом на фоне моря, Мэнни знал, что когда-нибудь, когда он станет старше и вернется мыслями к этому лету, он подумает: "Ах, как это было хорошо - быть молодым!". У него была завидная способность в одно и то же время радоваться чему-то с непосредственностью юности и с меланхолической рефлексией старости, и Берт как-то сказал ему не то в шутку, не то всерьез: "Мэнни, я тебе завидую. У тебя редкий дар: быть и одновременно тосковать, потому что это уходит. У тебя под каждый вексель двойное обеспечение". У этого дара была и своя оборотная сторона. Расставаться с местами, которые он полюбил, было для Мэнни тяжелым испытанием. Любой отъезд, любое прощание он переживал вдвойне, потому что старик, который путешествовал внутри него, каждый раз грустно шептал: этого больше никогда не будет. Но прощание с этим долгим, затянувшимся до октября, летом, было особенно трудным - труднее всех расставаний и отъездов, какие Мэнни помнил. Он чувствовал, что пришли последние дни последнего настоящего праздника в его жизни. Поездка в Европу - подарок родителей по случаю окончания колледжа; теперь он возвращается, и вот они на причале - у них доброжелательно-требовательные лица, они ожидают, что он начнет свою трудовую деятельность, они спрашивают, что он намерен делать, они предлагают ему должности и советы, они заботливо и неумолимо надевают на него ошейник рассудительности и ответственности - этих неизбежных спутников зрелости. Отныне ему предстоит каждый год, давясь в спешке, проглатывать кусочек лета, тщательно отмеренный в беспросветности конторы. Последние дни твоей юности, сказал ему старик внутри, последние семь суток - и причал. Мэнни повернулся и посмотрел на спящего Приятеля. Берт спал спокойно, вытянувшись на спине, а из-под одеяла торчал, как перпендикуляр, его длинный и тонкий обгорелый нос. "И этого больше не будет", - подумал Мэнни. Стоит надвинуться причалу, и они никогда не будут так близки. Так близки, как у моря на скалах в Сицилии, как в те дни, когда они карабкались по залитым солнцем развалинам Пестума или гонялись за двумя английскими девчонками по всем ночным кабакам Рима. Никогда они не будут так близки, как в дождливый полдень во Флоренции, когда они оба впервые заговорили с Мартой. Никогда не будут так близки, как во время долгого путешествия по Лигурийскому побережью, когда они втроем, с трудом втиснувшись в крохотную открытую машину, мчались навстречу ветру к границе, останавливаясь, когда вздумается, чтобы выпить белого вина или окунуться в одной из крошечных купален на побережье, где радужные флажки плещутся на горячем ветру средиземноморского полдня. Так близки, как в тот день, когда, склонившись над пивом в баре при казино в Жуан-ле-Пен, парашютист таинственно посвящал их в свою беспроигрышную систему. Как на рассвете, под бледно-лиловым небом, когда они, веселые и довольные, возвращались в свой отель после очередной победы, а Марта клевала носом, сидя между ними на сиденье. Так близки, как в ослепительный полдень в Барселоне, когда; прикрывая глаза от палящего солнца, они сидели на трибуне высоко над ареной, потели и неистовствовали, а внизу матадор совершал круг почета, подняв над головой бычьи уши, и вокруг него падали на песок цветы и мехи с вином. Никогда не будут так близки, как в Саламанке, и в Мадриде, и на дороге через горячую, соломенного цвета пустыню по пути во Францию, когда рот обжигал сладкий и крепкий испанский бренди, а они все пытались вспомнить мелодию, под которую танцевали в пещерах цыгане. Так близки, наконец, как в этом маленьком побеленном баскском отеле, в этой комнате, где сейчас спит Берт, а он, Мэнни, стоит у распахнутого окна и следит, как исчезает вдали старик со своим ружьем и собакой, а в комнате над ними, свернувшись клубочком, как ребенок, спит Марта, спит, пока они вдвоем, обязательно вдвоем, словно каждый из них не доверяет ни другу, ни самому себе, не придут, не разбудят ее и не сообщат ей свои планы на сегодняшний день. Мэнни распахнул занавески до конца, и солнце залило всю комнату. "Если мне в жизни хоть раз суждено опоздать на пароход, - подумал он, - так пусть это будет пароход, который послезавтра должен отойти из Гавра". Мэнни подошел к постели Берта, осторожно ступая среди раскиданного белья. Он ткнул приятеля пальцем в голое плечо. - Маэстро, - позвал он, - встаньте и воссияйте. По правилам игры тот, кто проигрывал в теннис, должен был называть другого "маэстро" в течение двадцати четырех часов. Накануне Берт обыграл его со счетом 6:3, 2:6, 7:5. - Уже одиннадцатый час, - Мэнни снова ткнул его в плечо. Берт открыл глаза и холодно уставился в потолок. - Я вчера перебрал? - спросил он. - Бутылка вина на всех за обедом и по две кружки пива после, - ответил Мэнни. - Я не перебрал, - сказал Берт с явным огорчением. - Но на улице дождь. - На улице ясно, жарко и солнечно, - парировал Мэнни. - Все говорили, что на Баскском побережье обязательно идет дождь, - жалобно сказал Берт, не двигаясь с места. - Все врали, - сказал Мэнни, - вставай к чертовой матери. Берт медленно выпростал ноги и сел - тощий, костлявый и голый до пояса, в пижамных штанах, которые были ему коротки и из которых нелепо торчали его большие ноги. - Знаешь ли ты, толстяк, почему женщины в Америке живут дольше, чем мужчины? - спросил он, щурясь на Мэнни против солнца. - Нет. - Потому что они спят по утрам. - Он откинулся на кровать, не отрывая ног от пола. - Я из принципа хочу прожить не меньше, чем американская женщина. Мэнни закурил сигарету, а другую кинул Берту. Тот ухитрился зажечь ее, не поднимая головы от подушки. - Пока ты тут тратил на сон драгоценные часы детства, у меня появилась идея. - Положи ее в ящик для жалоб и предложений. - Берт зевнул и закрыл глаза. - Предприятие награждает седлом из шкуры бизона любого сотрудника, выдвинувшего идею, которая, будучи осуществлена... - Слушай, - миролюбиво сказал Мэнни, - по-моему, мы должны опоздать на этот чертов пароход. Минуту Берт молча курил, сощурившись и устремив нос в потолок. - Некоторые люди, - сказал он наконец, - рождены, чтобы опаздывать на пароходы, на поезда или на самолеты. Например, моя матушка. Она однажды спаслась от верной смерти, заказав на обед два десерта вместо одного. Самолет взлетел в тот миг, когда она добралась до летного поля, а через тридцать пять минут от этого самолета уже остались рожки да ножки. Никто не спасся. А все из-за мороженого с давленой клубникой... - Послушай, Берт. - Эта привычка Берта болтать о посторонних вещах, пока он над чем-нибудь думал, раздражала Мэнни. - Я уже все знаю про твою маму. - Весной она просто сходит с ума по этой клубнике. Скажи, ты хоть раз в жизни на что-нибудь опаздывал? - Нет, - сказал Мэнни. - И ты считаешь, что еще не поздно менять образ жизни? По-моему, это легкомысленно... Мэнни пошел в ванну и набрал в стакан воды. Когда он вернулся, Берт по-прежнему лежал в постели, свесив ноги, и курил. Мэнни подошел, и аккуратно вылил ему воду прямо на загорелую грудь. Вода разбрызгалась и тоненькими ручейками потекла по ребрам на простыню. - Освежает, - сказал Берт, не выпуская сигареты изо рта. Они оба засмеялись, и Берт сел на кровати. - Ладно, толстяк, я правда не думал, что ты всерьез. - Идея в том, чтоб не уезжать отсюда, пока не испортится погода. От такого солнца ехать домой? - Ну, а как быть с билетами? - Пошлем телеграмму в пароходство, сообщим, что поедем позже. Они будут счастливы: у них там желающих хоть пруд пруди. Берт рассудительно покивал. - А как быть с Мартой? - спросил он. - Вдруг ей уже сегодня надо быть в Париже? - Марте никуда не надо. И никогда не надо. Ты это знаешь не хуже меня. Берт снова кивнул. - Самая везучая девушка в-мире. За окном снова раздался выстрел. Берт повернулся и прислушался. Еще один. - Ото, - сказал Берт. - Дай бог, чтобы сегодняшняя куропатка была не хуже вчерашней. Он поднялся. В своих развевающихся пижамных штанах он похож был на мальчишку, из которого выйдет неплохое пополнение для команды колледжа, если его усиленно откармливать целый год. До армии он был круглолицый и розовощекий, но к майской демобилизации стал тощим и долговязым, и у него торчали ребра. Когда Марта над ним подтрунивала, она говорила, что в плавках он похож на английского поэта. Берт повернулся к окну, а Мэнни обошел кровать и стал рядом с ним, глядя на горы, на море, на солнце. - Ты прав, - сказал Берт, - только идиоту придет в голову уезжать в такой день. Пошли скажем Марте, что представление продолжается. - Они быстро натянули веревочные туфли, полотняные штаны и тенниски, поднялись по лестнице и без стука вошли к Марте. Ветер хлопал ставнем по стеклу, но Марта продолжала спать, свернувшись под одеялом так, что наружу торчали только макушка и несколько спутанных черных и коротких прядей. Подушка валялась на полу. Мэнни и Берт помолчали, глядя на свернувшуюся клубком, закутанную в одеяло фигурку, и каждый был уверен, что другой даже не подозревает, о чем он думает. - Проснись! Проснись для славы, - негромко сказал Берт. Он подошел к постели и потрепал Марту по макушке. Мэнни почувствовал, как у него самого по кончикам пальцев пробежал электрический ток. - Не надо, еще же ночь, - сказала Марта, не открывая глаз. - Уже почти полдень. - Насчет полдня Мэнни соврал на два часа. - И нам нужно тебе кое-что сказать. - Говорите и выметайтесь, - буркнула Марта. - Понимаешь, у толстяка родилась идея, - сказал Берт над самой ее головой. - Он хочет остаться здесь до самых дождей. Как тебе это нравится? - Вполне. Берт и Мэнни с улыбкой переглянулись: до чего хорошо они ее изучили. - Марта, - сказал Берт, - ты единственная девушка в мире, которая лишена недостатков. Потом они вышли, чтобы дать ей одеться.
Они познакомились с Мартой Холм во Флоренции. Они бродили по одним и тем же музеям и церквям и поэтому постоянно сталкивались друг с другом; она была одна и явно американка, и, как сказал Берт, красивее оттуда не привозят, и они в конце концов разговорились. Может быть, все дело в том, что-впервые они столкнулись с ней в галерее Уффици, в зале Боттичелли, и Мэнни в первую минуту показалось, что, если бы не короткие, темные, неровно подстриженные волосы, она была бы вылитая Примавера [весна (ит.) - картина Боттичелли], высокая, тонкая и по-детски угловатая, с продолговатым узким носом и глубокими, задумчиво-грустными, таящими опасность глазами. Мэнни почувствовал, что зашел в своих фантазиях слишком далеко, и смутился: какая она Примавера - нормальная американка в брюках, двадцать один год от роду, из них год у Смита, а все-таки... Он никогда не говорил об этом Марте, а уж Берту - тем более. У Марты было множество знакомых во Флоренции и окрестностях (потом обнаружилось, что у нее множество знакомых в любом месте и любых окрестностях), и она устроила так, что их пригласили пить чай на вилле с плавательным бассейном в Фьезоле, а потом на званый вечер, где Мэнни несказанно удивился, обнаружив, что танцует с графиней. Марта уже два года обживала Европу, она прекрасно знала, куда стоит ходить, а где тоска зеленая; она говорила по-итальянски, и по-французски, она бывала готова, когда обещала быть готовой, не ныла, если приходилось сделать пять шагов на своих двоих, смеялась, когда Берт и Мэнни шутили, могла пошутить сама, не хихикала, не рыдала и не дулась, и это ставило ее на пять голов выше любой другой известной Мэнни девицы. Они пробыли во Флоренции три дня, и пора было двигаться в Портофино и дальше во Францию, но даже думать не хотелось о том, чтобы оставить ее во Флоренции одну. Судя по всему, собственных планов у нее не было. - Я говорю матери, что посещаю лекции в Сорбонне, и это, в общем-то, правда, по крайней мере зимой. - Ее мать после третьего развода жила в Филадельфии, и Марта время от времени посылала туда фотографии, чтоб, когда она наконец надумает возвратиться, не случилось конфуза на пристани: вдруг мамаша ее не узнает? У Мэнни с Бертом был серьезный разговор, после чего они засели с Мартой в кафе на Пьяцца дель Синьориа, заказали кофе и выложили ей все. - Мы постановили, - начал Берт, а Мэнни сидел рядом и молча соглашался, - мы постановили, что группа Брукс - Карбой - путешествие по Европе без путеводителя - готова использовать вас в качестве переводчика, квартирмейстера и главного дегустатора заграничных деликатесов. Плюс облагораживающее женское влияние. Вас интересует такое предложение? - Да, - сказала Марта. - Тогда мы бы хотели как-то увязать наши расписания, - сказал Мэнни. - Плыть по течению - вот и все мое расписание, разве я вам этого еще не говорила? - Марта улыбнулась. Но Мэнни любил во всем доскональную ясность. - Значит, из этого следует, что вы хотите с нами поехать? - Из этого следует, что я очень хочу с вами поехать. И я надеялась, что вы меня позовете с собой. - И она с признательностью поглядела сперва на Мании, потом столько же на Берта, веселая и уже готовая ко всему на свете. - Ладно, - сказал Берт. - Мы с Мэнни все обсудили, и, как говорится, карты на стол. Тут надо кое-что обговорить заранее, иначе у нас будет не жизнь, а сплошной кошмар. Мы тут выработали небольшой деловой свод законов, и если вы их принимаете - мы завтра трогаемся. Если нет - желаем вам приятно провести лето. - Давай, Берт, - заторопился Мэнни, - не пересказывай всю преамбулу конституции. - Правило номер один. - Марта слушала Берта очень внимательно и кивала. - Оно же правило основное. Никакой путаницы в отношениях. Мы с Мэнни старые друзья, мы кучу лет мечтали об этом путешествии, нам было неплохо до сих пор, и мы не хотим кидаться друг на друга, драться на дуэли и тому подобное. Но знаю я этих женщин... - Он сделал паузу и подождал, чтоб кто-нибудь улыбнулся. Они не улыбнулись. - До армии, - пояснил Мэнни, - он бы этого не сказал. - Так что вы знаете про женщин? - очень серьезно спросила Марта. - Я знаю, что женщины все время заняты проблемой выбора. Допустим, они входят в комнату и видят там пятерых-мужчин. Мозги у них тут же начинают работать, как компостер: Оно, не Оно, но... Возможно; Сомнительно; Исключено. - Ах так... - Марта прыснула, виновато прикрыла рот рукой и постаралась спрятать улыбку. - Прошу прощения, Мэнни... Вы тоже так думаете? - Не знаю, - смутился Мэнни. - Я ведь в армии не служил, у меня не было возможности изучить этот вопрос, как Берту. - Если речь идет о Мэнни и обо мне, - продолжал Берт, - я даже могу предсказать ваш выбор, чтобы вам зря не мучиться и не тратить драгоценного времени. - Предскажите, - попросила Марта, - я вас очень прошу. - Сначала вы предпочтете меня. Почему - это как-нибудь в другой раз. Потом пройдет какое-то время, поворот - и вот он, Мэнни, ваш избранник на веки вечные. - Бедный Берт. - Марта сочувственно почмокала. - Это ужасно! Каждый раз выигрывать только приз открытия сезона. Ну, а зачем вы мне это все рассказываете? - Вы должны обещать нам не выбирать. Но если несчастье все-таки произойдет, то ваш секрет вы унесете с собой в могилу. - Унесу в могилу, - повторила Марта со всей торжественностью, на какую только была способна. - До отплытия парохода мы ваши братья, вы наша сестра - и все. D'accord? [Согласны? (фр.)] - D'accord, - кивнула Марта. - Отлично! - Берт и Мэнни переглянулись, довольные всеобщей рассудительностью. - Правило номер два, - продолжал Берт. - Если через какое-то время мы чувствуем, что вы нам надоели, мы говорим вам: "До свиданья", - и вы отбываете. Никаких слов, никаких взаимных обвинений, никаких сцен. Дружеское рукопожатие, и - привет! - на ближайшую железнодорожную станцию. - D'accord дважды. - Правило номер три: каждый платит ровно треть расходов. - Само собой разумеется, - сказала Марта. - Правило номер четыре. - Берт вошел во вкус, он, как директор компании, излагал план операции штату своих служащих. - Каждый может идти, куда хочет и с кем хочет, и не обязан ни перед кем отчитываться. Мы не союз неделимый, потому что неделимые союзы быстро приедаются. О'кэй? - Свободно-необременительное объединение суверенных государств, - сказала Марта. - Понятно. Присоединяюсь. Они пожали друг другу руки среди огромных, расплывающихся в сумерках статуй и наутро двинулись в путь, предварительно разработав план, как втиснуть Марту в машину, а ее вещи в багажник на крышу; и все это удалось им как нельзя лучше. За все лето они ни разу не разошлись во мнениях, хотя беседовали обо всем на свете, и среди прочего - о сексе, религии, браке, выборе профессии, положении женщины в современном обществе, театре Нью-Йорка и театре Парижа и о том, какой минимум купального костюма считается приличным на пляжах Италии, Франции и Испании. А когда в Сен-Тропезе Берт на неделю завел роман с пухленькой золотоволосой американкой, Марту это никак не тронуло, даже когда его дама сердца открыто перебралась в их отель, в соседнюю с Мэнни и Бертом комнату. Честно говоря, вряд ли что-нибудь могло вывести Марту из равновесия. Она встречала новый день со странной, похожей на сон безмятежностью. Сама она как будто ничего и не решала, но, что бы ни решили остальные, она следовала этому с одной и той же добродушной и ободряющей улыбкой, рассеянно-безразличная к тому, что из этого может выйти. Это обаятельное безволие Мэнни как-то связывал с ее редкостной способностью ко сну. Если утром кто-нибудь ее не будил, она могла спать до полудня, до двух часов, и то, что накануне все легли спать рано, не имело никакого значения. Организм тут был ни при чем, потому что она никогда не жаловалась на недосып и не просилась спать, как бы поздно они ни засиделись и как бы рано ее в этот день ни подняли. Писем она не писала и почти не получала, потому что ей никогда не приходило в голову оставить свой будущий адрес, когда они откуда-нибудь уезжали. Если ей нужны были деньги, она посылала телеграмму в Париж, в банк, который выплачивал ей содержание; а когда деньги приходили, она их тратила на что попало. Тряпки ее почти не занимали, даже волосы, по ее словам, она обстригала так коротко, чтобы не возиться все время с прической. Когда разговор заходил о будущем, о том, кто чем намерен заниматься, тут от нее вообще нельзя было добиться ничего путного. "А я не знаю, - и она пожимала плечами и улыбалась самой себе ласково и снисходительно, озадаченная собственным неведением. - Наверно, я пока поболтаюсь просто так. Подожду, погляжу. У меня своя тактика - я дрейфую. А что, кто-то из наших с вами сверстников делает что-нибудь такое уж интересное? Не видела. Я жду откровения, это откровение и наставит меня на путь истинный. А заранее брать на себя какие-то обязательства - зачем? Куда торопиться?" Но странно, ее инертность привлекала Мэнни куда больше, чем положительная ограниченность всех его знакомых девиц, которые твердо знали, чего они хотят: выйти замуж, нарожать детей и стать членами местных клубов; или пойти на сцену и стать знаменитыми; или издавать журналы и быть деканами женских колледжей. А Марта - ей просто пока не попалось ничего стоящего, поэтому она ждет. И ему казалось, что уж если в конце концов она что-то для себя найдет, это будет что-то настоящее, прекрасное и уникальное. Из всего, о чем они договорились во Флоренции, только одно условие так и осталось невыполненным; за исключением недели в Сен-Тропезе, прошедшей под знаком пухлой блондинки, они все время проводили вместе; впрочем, неделимый союз образовался только потому, что всем троим больше нравилось общаться друг с другом, чем с кем-нибудь еще. Ничего бы из этого не вышло, не будь Марта Мартой, будь она кокеткой, жадиной или дурой или не будь Мэнни с Бертом такими старыми друзьями и не доверяй они друг другу во всем и без оглядки, и, наконец, ничего бы не вышло, будь они все чуть постарше. Но вот вышло, по крайней мере до этих первых октябрьских дней, и, бог даст, так и будет до той минуты, пока они, чмокнув на прощание Марту, не сядут на свой корабль и не отбудут домой.
Они лежали на опустелом пляже часов до двух, а потом полезли купаться. Вода была холодная, и, чтобы не замерзнуть, они поплыли наперегонки. Заплыв был короткий, ярдов пятьдесят, но Мэнни так старался не отстать от Марты, что под конец совсем сбился с дыхания. Марта легко его обогнала, и, когда он, отфыркиваясь и безуспешно пытаясь отдышаться, подплыл к ней, она уже безмятежно покачивалась, лежа на спине. - Если бы не моя астма, - Мэнни ухмыльнулся, стараясь скрыть неловкость, - ты бы от меня не уплыла. - Не расстраивайся, Мэнни, женщины вообще лучше держатся на поверхности. Они остановились на мели, глядя, как Берт плывет к ним по-собачьи. - Берт, - сказала Марта, когда он наконец подплыл к ним, - в жизни еще не видела мужчины, который, когда плывет, был бы так похож на пожилую леди за рулем электрического автомобиля. - Но это - единственный мой недостаток, - сказал с достоинством Берт. Они выскочили на берег, вопя и размахивая руками, розовыми от холодной воды. На берегу они переоделись, скромности ради заматываясь по очереди в большое полотенце. Марта влезла в брючки чуть ниже колена и в трикотажную рубашку, какие носят рыбаки, - в синюю с белым полоску. Мэнни смотрел, как легкими, небрежными движениями она приводит в порядок свой туалет, и чувствовал, что никогда в жизни ему больше не увидеть такого забавного и необъяснимо трогательного зрелища: Марта Холм, в тельняшке, на залитом солнцем пляже, стряхивает морскую воду с коротких темных волос. Они решили не завтракать в ресторане, а устроить пикник, сели в двухместный "МГ", который в прошлом году достался Мэнни по наследству от старшего брата, уже, в свою очередь, совершившего на нем путешествие по Европе. Марта заняла свое место между ними на сиденье, поверх тормозной коробки, и они отправились в город, купили холодного цыпленка, длинный хлеб, кусок гриерского сыра, одолжили у фруктовщика корзину, купили у него огромную кисть винограда и, прихватив пару бутылок розового вина, влезли снова в машину и вокруг всей бухты поехали к старой крепости, которую кто-то когда-то держал в осаде и которая потом кому-то сдалась, а теперь летом здесь учили желающих ходить под парусами. Они поставили машину и пошли по широкой, отбеленной морем крепостной дамбе, неся корзину и бутылки, а вместо скатерти - большое влажное полотенце. Отсюда, с дамбы, был хорошо виден весь пустынный овал бухты, по которому медленно ползла рыбачья плоскодонка под самодельным парусом, направлявшаяся в Сент-Барб, и пустынный пляж, и белые и красные домики Сен-Жан-де-Люза. Причал яхт-клуба под крепостной стеной был забит маленькими голубыми финнами, принайтованными или поднятыми на блоках по случаю наступающей зимы, а откуда-то издали доносились одинокие и еле слышные удары молотка; единственный не по сезону усердный владелец зашивал планками крутой бок своего рыбачьего ялика. А далеко в море, там, где серое и голубое сливаются в горизонт, зыбь качала флотилию охотников за тунцами. Был отлив, и волны, белые, пенистые, но не Грозные, перекатывались по голой, косо уходящей в море гряде камней, на которой покоилось основание дамбы. По другую сторону дамбы над гладью залива торчали округлые бастионы старой крепостной стены, разрушенной морем лет сто назад; были они остроплечие, ветхие и бессмысленные, какие-то древнеримские, похожие не то на акведуки, по которым подавали горную воду и давно уже исчезнувшие города, не то на казематы, где последние пленники умерли полтысячи лет назад. Они дошли до-площадки на краю дамбы, отделенной от тела волнолома широким каналом, по которому суда входили и выходили из бухты. Даже в такой тихий день на этой плоской каменной площадке Мэнни почудилось что-то дикое и опасное, когда валы беззлобно, но всею силою обрушивались на дамбу и сквозь канал бередили тихую гладь залива. Мэнни вообще побаивался высоты, и, когда он смотрел с крутого обрыва стены в изменчивую зеленую глубину, отороченную пеной, у него возникало чувство такой беспомощности, словно это он там, внизу, мечется и ныряет среди валов и камней, а волны наваливаются, и уходят, и бьются друг о друга, веером рассыпая острые фонтанчики брызг. Он, конечно, промолчал бы, но когда Марта сказала: "Вот здесь и сядем", - а они были еще далеко от площадки, он был благодарен ей и старательно помог расстелить полотенце-скатерть по самой середине дамбы. Дул ветерок, капризный, порывистый и пронзительный по временам, но Берт все равно стащил с себя рубашку и принялся загорать. У Мэнни грудь поросла мягкой рыжеватой густой шерстью. Он стеснялся этого и сказал, что раздеваться на ветру слишком холодно. Берт знал, в чем дело, и иронически покосился на Мэнни, но промолчал. Пока Марта резала цыпленка и раскладывала хлеб, сыр и виноград на листочках бумаги посередине полотенца, чтобы никому не тянуться, Берт, подняв голову, прислушивался к далекому неторопливому и размеренному стуку, доносившемуся с причала. - Когда я слышу этот стук, - сказал он, - вот так, как сейчас, я вспоминаю финал "Вишневого сада". Все опустело, все печально, все готово к смерти, пришла осень. - А я, когда слышу, думаю, - Марта переложила кисть винограда, - раз-лад, раз-вод. - Вот, вот, - сказал Берт. - Это и есть разница между Россией и Америкой. - Он подошел к обрыву и стал на самом краю дамбы - кончики пальцев над рискованной пустотой - и, длинный, нескладный, костлявый, воздев к небу руки, стал читать, обращаясь к горизонту: - "Бейся, бейся, бейся о холод серых камней, о море! Я тоже словами сердца скажу сокровенные мысли..." - Прошу к столу, - сказала Марта. Она сидела, поджав ноги и закатав по локти рукава своей тельняшки, руки у нее были загорелые и, при ее хрупкости, неожиданно округлые и крепкие. Она попробовала цыпленка и сказала: - Вот это пикник так пикник! И муравьев нет. Мэнни отхлебнул вина прямо из бутылки, потому что стаканов они с собой не брали принципиально, отломил горбушку от длинного хлеба и взял кусок темного мяса. Берт присел по другую сторону от Марты, медленно подогнул под себя длинные ноги, взял кусок цыпленка и, жуя, разглагольствовал: - Как вы считаете, может молодой американец, неглупый и непьющий, сколотить состояние, если построит во Франции завод по производству бумажных тарелок и стаканчиков? - Это разрушило бы несказанное средневековое очарование, - сказала Марта. - Ах это самое, древнее, средневековое, затрепанное, несказанное очарование со следами жирных пальцев на бумаге... Мэнни, ты представляешь себе, есть женщина, которая может это оценить? А? - Он театрально поднял бровь и продолжал с напускным пафосом: - Боже, как нам повезло! Что бы было, если бы в этой флорентийской галерее мы не встретили Марту? Во что превратилось бы наше путешествие? Нас бы растащил на куски этот ширпотреб Европы - все эти итальянские кннозвездочки, которые того и гляди выпрыгнут из своего декольте, все эти костлявые французские манекенщицы, все эти золото-коричневые американские разводки с голодными глазами и с духами от Арпежа. О боже! Неужели ты не ощущаешь, что в тот день в музее само Нечто направляло наши шаги? Скажи мне правду, толстяк, неужели ты не чувствуешь себя, как у Христа за пазухой? - Где это ты научился так вещать? - спросила Марта, сидя по-турецки и время от времени безмятежно прихлебывая из бутылки. - Мой дед был баптистским проповедником в Мемфисе, штат Теннесси, он научил меня бояться бога, читать Библию, разбираться в кукурузе и говорить сложносочиненными предложениями. - Берт встал и погрозил цыплячьей ножкой Атлантическому океану. - Покайтесь, грешные, ибо вы плавали в теплой воде и строили глазки невинным девицам. - Затем с поклоном обернулся к Марте. - Покайтесь и вы, что, играя в игорных домах, домой до сих пор не послали открытки. Покайтесь, ибо, спеша к наслаждениям, вы опоздали на свой пароход. - Хочешь сыру? - спросила Марта. - С горчицей. - Берт сел и глубокомысленно уставился на Мэнни. - Как ты думаешь, Мэнни, - начал он после паузы, - мы на самом деле так счастливы или нам это только кажется? Вечная жвачка философов - иллюзия или реальность? Камень ли это? - Его снова заносило в риторику. - Синь ли этот океан и мокра ли его вода? А эта девушка, она на самом деле прекрасна? А то, что у нас в кармане, - это настоящие деньги или премиальные купоны, которые в 1922 году выпустила в Дулуте табачная компания, которая потом обанкротилась в первый четверг после кризиса? А то, что мы пьем, - это доброе французское вино или уксус, приправленный кровью и морской водой? "Розе де Беарн", - прочел он этикетку на бутылке, - похоже на настоящее, но, может быть, это только кажется. А мы трое, кто мы? Наделенные богатством и властью белозубые, юные и прекрасные американские принцы, путешествующие по величайшей из подданных территорий, или мы, сами того не зная, жалкие изгнанники и это - бегство, а море за спиной - наше спасение?.. Ты можешь сказать наверняка? Ты читал утром газеты? Мы друзья и братья или мы предадим друг друга до заката? Посмотри, нет ли у леди за пазухой кинжала... - Спасайся, кто может, - сказала Марта, - предохранительный клапан сорвало. Мэнни мечтательно улыбнулся, он любил эти выходки Берта. Сам он был немногоречив и суховат - говорил только то, что хотел сказать, слово в слово. Но он питал слабость к словесным фейерверкам приятеля и восхищался Бертом, как человек, любящий музыку, но лишенный таланта, восхищается своим другом - отличным пианистом, который готов, когда надо, сесть за рояль, не дожидаясь дополнительного приглашения. Это началось давно, им еще было по шестнадцать, и они учились вместе в школе, и Берт развлекался тем, что сочинял белым стихом малопочтительные импровизации на тему, предполагаемых постельных подвигов их немолодой, слегка лысоватой химички. Время от времени Берту за это влетало, потому что он не знал удержу и страха, и уж если его заносило, то он договаривался до черт-те чего, кто бы при сем ни присутствовал. Одно из таких представлений довело их до драки с четырьмя молодыми немцами. Случилось это совсем недавно в Ницце, в какой-то brasserie [пивной (фр.)], и им потом пришлось удирать от полиции. Сначала Берт заговорил с этими парнями и спросил, откуда они. Поколебавшись, они ответили, что из Швейцарии. "Из Швейцарии? - ласково переспросил Берт. - А из каких мест? Из Дюссельдорфа? Из Гамбурга?" Крупные, широкоплечие немцы почувствовали себя неловко, они отвернулись к стойке и склонились над пивом, но Берт не отставал. "Лучшее место в Швейцарии, - сказал он громко, - это Бельзен - такой провинциальный, уютный, полный воспоминаний. Я всегда говорил, что Швейцария обязательно выиграла бы войну, если бы не эти часовщики, которые всадили ей нож в спину. И поделом". "Кончай, - шепнул Мэнни, - их четверо. Они нас задавят". - Марта потянула его за руку и замотала головой, предостерегая. Но Берта уже понесло. "Счастлив сообщить вам, джентльмены, - он широко улыбнулся, - что, как и многие чистокровные храбрецы американцы, я всегда верил в великую Швейцарию". Немцы начали перешептываться, а Мэнни тем временем снял часы и спрятал в карман, чтобы не разбились в драке. "Заткнись, Берт, - сказала Марта. - Сейчас они тебя двинут пивной кружкой". "А теперь, мальчики, - Берт поднял стакан, - я предлагаю вам выпить за великого маленького швейцарца, за нашего добрейшего и милейшего, за нашего Любимейшего, за старину Адольфа Гитлера, а потом мы все вместе споем "Швейцария юбер аллес". Слова, я полагаю, вы еще не забыли..." Мэнни успел незаметно придвинуться, и, когда первый немец замахнулся, он перехватил его руку и два раза ударил правой. Немцы были медлительны, но крепки и очень злы, и, когда Мэнни удалось оттащить Берта к дверям, у него самого уже был расквашен нос, у Берта воротник болтался на ниточке, а официанты на разные голоса призывали полицию. Они бежали по темным закоулкам Ниццы, слыша, как замирают вдали беспорядочные крики. Берт радостно посмеивался на бегу, размахивая правой рукой - кисть онемела после того, как он стукнул одного из немцев по черепу, - и то и дело фыркал: "Ты из какой Швейцарии, Фриц? Из Лейпцига? Или из Нюрнберга?". Полчаса спустя, когда они уже сидели в полной безопасности в баре на Променад дез Англе, Мэнни и Марте это тоже стало казаться забавным, и с тех пор все лето, стоило кому-нибудь сделать глупость, его немедленно спрашивали: "Ну, а ты из какой Швейцарии?". Сейчас Берт сидел, ласково баюкая бутылку розового вина и устремив взор на залив. - Я, пожалуй, открою бюро путешествий нового типа. Путешествие в межсезонье по слегка захирелым курортам. Я напишу проспект "Познайте блаженство! Будьте выше моды! Покиньте Вашего Спутника Жизни на предстоящий отпуск!". Мэнни, как ты считаешь, твой папа отвалит нам денег на такое прекрасное начинание? Берт непоколебимо верил, что отец Мэнни сверхъестественно богат и только и ждет повода вложить деньги в одно из предприятий, которое Берт соизволит ему предложить. Это могла быть и закладка плантации авокадо в Граце и постройка четырехтысячефутового подъемника для лыжников в маленькой деревушке из двадцати двух домов в испанских Пиренеях. Отца Мэнни Берт рассматривал в этих проектах как основной и неисчерпаемый источник капитала, себе же отводил роль главного директора-распорядителя, постоянно пребывающего в Европе. - Мэнни, - сказал Берт, - не пора ли нам послать папе телеграмму? - Не пора, - сказал Мэнни. - Но такой случай бывает раз в жизни, - продолжал Берт, - солить он свои деньги собирается, что ли? Ты знаешь, что такое налог на наследство? Как только придет его последний час, явятся чиновники из налогового управления - и поминай как звали. Ладно, придумаем что-нибудь другое. Чтобы я да не нашел, куда вложить его доллары? - Он смерил взглядом Марту, которая между тем уже принялась за виноград. - Марта, - сказал он, - знаешь ли ты, что в недалеком будущем из тебя получится недурной источник доходов? - Когда мне будет восемьдесят пять, - сказала Марта, - я пожертвую свой скелет науке. - Главное - не выйти замуж за американца, - продолжал Берт. - Комиссия [по расследованию антиамериканской деятельности] по нему плачет, - заметила Марта. - Америка не место для хорошенькой женщины. - Берта снова понесло. - Квартиры становятся слишком маленькими, служанки - слишком дорогими, и в один прекрасный день наша красотка может вдруг очутиться в уютном маленьком гнездышке в Скарсдейле среди телевизоров, кухонно-уборочных машин и приглашений вступить в Родительско-учительскую ассоциацию. Красивой женщине лучше жить в стране с душком некоторого упадка, где еще не все экономически целесообразно, ну, например, во Франции. Ты бы вышла замуж за милого сорокапятилетнего мужчину с аккуратными усиками и огромным наследственным поместьем где-нибудь на холмистых берегах Луары. Прекрасная охота осенью, легкие вина собственного изготовления, несколько дюжин слуг, которые сдергивают шапчонки при приближении вашей колымаги. Муж будет тебя обожать, будет приглашать всех твоих друзей, чтобы ты не скучала одна, пока он месяцами будет в Париже устраивать свои дела и лечить печенку у своего доктора. - Ну, а при чем тут ты? - спросила Марта. - Его тоже пригласят, чтоб ты не скучала, - сказал Мэнни. Ему не нравился этот разговор. Берт, конечно, шутил, но Мэнни знал, что, если бы Марта в самом деле женила на себе старика с большими деньгами, Берт бы ее одобрил. Как раз накануне, когда они заговорили о том, кто какую изберет карьеру, Берт заметил: главное - это распознать свой дар и суметь его использовать. А суметь использовать - значит суметь избавиться от этого невыносимого занудства - от работы. - Так вот, твой дар, - ухмыльнулся он, - твой дар - красота. С этим проще простого. Ты берешь мужчину, привораживаешь его - и дело сделано. Я человек, одаренный вдвойне, но в конечном счете это не так надежно. У меня есть обаяние - это раз. - В собственный адрес он позволил себе ухмыльнуться пошире. - И мне на все начхать - это два. Однако если я окажусь достаточно умен и сумею поставить на верную лошадь, то я с этого конька долго не слезу. Но вот Мэнни... - Берт с сомнением покачал головой. - Его дар - добродетель. Бедняга, что с этим добром делать? Сейчас он сидел на краю полотенца, с удовольствием ощипывал виноградную гроздь и мотал головой. - Нет, гостем быть - это не для меня. Я предпочитаю что-то постоянное. Ну, например, я управляющий поместьями - этакий нелепый американец без особых претензий, которому нравится жить во Франции на берегу симпатичной речки. Я хожу по полям в старом твидовом пиджаке, от меня попахивает лошадьми и новенькими дубовыми бочками, меня любят все и каждый в отдельности, я с присущей мне изощренностью беседую о политике, играю с хозяйкой в триктрак у камина, если хозяин в очередной отлучке, а потом поднимаюсь в ее спальню со стаканом арманьяка в руке и с присущей мне американской изощренностью развлекаю ее на старом родовом ложе... - Боже, какая идиллия! - сказала Марта. - У каждого века собственная идиллия, - мрачно парировал Берт. - Мы живем между войнами. Мэнни почувствовал себя неловко, а когда он оглянулся на Марту, ему стало совсем не по себе: Марта смеялась. С самой Флоренции они вместе смеялись над чем угодно, говорили о чем угодно, но слышать, как она смеется сейчас, ему было неприятно. Он встал. - Я пойду вздремну, а вы, когда соберетесь идти, меня разбудите. Он отошел шагов на тридцать, положил под голову свитер и растянулся на гладких, согретых за день камнях. Он слышал, как они чему-то смеялись, - маленький интимный островок смеха среди огромной, пронизанной солнцем пустоты. Прикрыв веки, чтоб солнце не било в глаза, прислушиваясь к отдаленному журчанию смеха, Мэнни понял, что ему больно. Боль была какая-то странная, она была везде и нигде. Стоило почувствовать - вот она подкатила к горлу, - и она ускользала, но не пропадала совсем, а вновь касалась его своими неуловимыми и жестокими щупальцами. Жара слепила веки, и, не в силах открыть глаза, Мэнни вдруг понял, что это не боль, а печаль. Печаль была глубокая, путаная, в ней смешалось все: и ощущение обездоленности, и тень надвигающегося отъезда, и тоска по настоящему, которое безвозвратно становится прошлым и так же безвозвратно перестает быть простым и ясным, и путаница чувств, такая глубокая, какой он Никогда еще не испытывал. Но, потрясенный этими мыслями, поглощенный ими безраздельно, Мэнни все равно знал, что, если бы вдруг, шестым чувством угадав то, что с ним происходит. Марта перестала смеяться, встала, прошла бы эти тридцать шагов по дамбе и подошла к нему, если бы она села рядом и тронула его за руку, в тот же миг все было бы в порядке. Но она не пошевельнулась и только громче смеялась над тем, что говорил ей Берт и чего он, Мэнни, не мог услышать. И тогда Мэнни понял, что он сделает. Как только они поднимутся на борт и все самоограничения прикажут долго жить, а свод законов потеряет силу, он напишет Марте и сделает ей предложение. Неуклюже подгоняя слова, он стал придумывать это письмо: "Ты, конечно, я понимаю, этого не ожидаешь, потому что за все лето я об этом даже не заикнулся, но я так долго сам не понимал, что происходит со мной, и потом мы все трое договорились еще во Флоренции, что у нас все будет на чисто дружеской основе, и я рад, что так оно и было. Но теперь я уже на пароходе и чувствую себя вправе рассказать тебе, что я чувствую. Я люблю тебя, и я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж. Я не знаю, что ты чувствуешь, но, может быть, и тебе мешал этот наш договор, как он мешал мне, и потому ты не сказала мне ничего. По крайней мере я надеюсь, что это так. Во всяком случае, я, как только вернусь домой, найду себе работу и устроюсь, а ты можешь приехать потом, и я познакомлю тебя с родителями, ну, и так далее...". Письмо перестало писаться. Он представил себе, как мама поит Марту чаем и занимает ее беседой: "Вы говорите, ваша мама живет в Филадельфии? А ваш папа... о... Попробуйте это печенье. И вы говорите, вы познакомились с Мэнни во Флоренции, а потом вы все втроем, вместе с Бертом, за это лето объехали всю Европу... Вам с лимоном или со сливками?". Мэнни покачал головой. Когда подойдет время, с мамой он как-нибудь справится. Он снова взялся за воображаемое письмо: "Ты как-то сказала, что не знаешь, как собой распорядиться. Что ты ждешь какого-нибудь откровения, и это откровение поможет тебе найти себя. Может быть, это смешно, что я предлагаю себя в качестве такого откровения, но вдруг тебе покажется, что, выйдя за меня замуж, ты..." Мэнни даже головой замотал от отвращения. Даже если бы она по нему с ума сходила, от такой фразы она бы бросилась бежать без оглядки. Перепрыгнув через трудное место, Мэнни продолжал: "Я не знаю, есть ли у тебя кто-нибудь, потому что, пока ты была с нами, ты никем больше не интересовалась, и ты никогда ни с кем так не говорила, и, насколько я понял, из нас двоих тоже никому не оказывала особого предпочтения...". Мэнни открыл глаза и повернул голову туда, где сидели Берт и Марта. Почти касаясь друг друга лбами, они о чем-то тихо и серьезно разговаривали. Он вспомнил, что Берт назвал своим даром. "У меня есть обаяние, и мне на все начхать". "Пусть, - подумал Мэнни с удовлетворением, - даже если его самовлюбленность она проглядела, этот дар вряд ли предел ее мечтаний. И потом еще блондинка в Сен-Тропезе, - что было, то было, тут уж никуда не денешься. Так что если у Берта и были какие-то виды на Марту или Марта, как предсказывал Берт, непременно должна была сделать выбор, то после блондинки о чем может идти речь? А Берта они сделают другом дома - забавный холостяк, лучше не придумаешь", - решил Мэнни. Мэнни задремал, а в мозгу рождались картинки одна милее и удивительнее другой. Марта сходит с самолета в Айдлуайлде - когда пришло его письмо, у нее уже не хватило терпения плыть пароходом, - и прямо у взлетно-посадочной полосы падает ему на грудь. Воскресенье, уже поздно, они с Мартой просыпаются в своем собственном доме и решают подремать еще часок, а потом идти завтракать. Званый вечер; они входят рука об руку, и одобрительный, завистливый, едва уловимый шепоток проносится по комнате, потому что она так прекрасна. Марта... Кто-то кричит. Далеко-далеко кто-то кричит. Мэнни открыл глаза и озадаченно заморгал. "Почему это кто-то кричит у меня во сне?" - подумал он. Крик повторился, и Мэнни встал и посмотрел на залив. Ярдах в трехстах от берега виднелась лодка. Та самая плоскодонка, которую они заметили раньше. Лодка перевернулась, и две фигурки цеплялись за еле различимое над водой днище. Он продолжал смотреть на них, и оттуда снова послышался вопль, отчаянный и нечленораздельный. На солнце блеснула рука. Машут. Мэнни обернулся. Берт и Марта уснули прямо на полотенце, положив головы рядышком и вытянувшись на камнях, так что их тела образовали широкое "V". - Берт! Марта! Вставайте! Берт зашевелился, потом сел, протирая глаза. С залива снова донесся вопль. - Это оттуда, - Мэнни показал на залив. Берт, не вставая, резко повернулся и взглянул на перевернутую лодку и на полузатонувшие фигурки вцепившихся в нее мужчины и женщины. - Час от часу не легче, - сказал Берт. - Что это они там делают? - Он толкнул Марту локтем в бок. - Вставай, тут кораблекрушение показывают. Лодка была почти неподвижна и только слегка рыскала, когда фигурки пытались переменить положение. Потом Мэнни увидел, как мужчина оттолкнулся и поплыл к берегу. Он плыл медленно и каждые тридцать секунд останавливался, махал руками и испускал вопль. После такой остановки он исчезал под водой, затем снова выныривал на поверхность, поднимая истерические фонтаны брызг. - Ну и ну, - сказал Берт, - он ее там бросил. Берт уже стоял, и рядом с ним стояла Марта, и оба смотрели в ту сторону. Мужчине еще оставалось плыть добрых триста ярдов, и со всеми этими воплями, маханием и нырянием было не похоже, что он когда-нибудь доберется до твердой земли. Женщина, по-прежнему цеплявшаяся за лодку, тоже время от времени что-то кричала, и голос ее, злобный и пронзительный, разносился по сверкающей тихой глади залива. Наконец Мэнни удалось разобрать, что кричал пловец: "Au secours! Je noye, je noye!" [На помощь! Тону, тону! (фр.)]. Мэнни почувствовал легкое раздражение. В солнечный день, посреди мирного, тихого залива жутким голосом кричать "тону" - это уже слишком, театральщина какая-то. Он подошел к краю дамбы, туда, где стояли Берт и Марта. - С ним все в порядке, - сказал Берт, - у него отличный толчок ногами. - Но это ему так просто не пройдет, - добавила Марта, - взять и бросить свою даму на волю волн - ну и ну! Тем временем мужчина снова исчез под водой. На этот раз он что-то долго не показывался, и Мэнни, глядя на то место, где канул этот человек, почувствовал, как у него пересохло во рту. Но вот он показался снова, и обнаженные, белые руки и плечи его блеснули на фоне темно-синей воды. Он, видимо, стягивал под водой рубашку, и действительно, через мгновение она всплыла и, задубевшая от воды, медленно закачалась на волнах. Человек снова закричал. Теперь уже было очевидно, что он взывает к ним троим, стоящим на дамбе. И снова поплыл, тяжело шлепая руками по воде. Мэнни оглядел берег и причал, куда на зиму были вытащены лодки. Ни одной подходящей посудины, ни куска веревки. Он прислушался, не раздастся ли стук молотка, который они слышали, подходя к дамбе. И вспомнил, что стук давно затих, еще когда они обедали. Вдали, на той стороне залива, возле домиков, обращенных к воде, не было ни души: ни купальщиков, ни рыбаков, ни детей - никого. Словно весь этот мир - камни, песок и море - был отдан им троим, стоящим на дамбе, да еще женщине, которая, вцепившись в днище перевернутой лодки, что-то пронзительно и злобно кричала полуголому мужчине, который медленно удалялся от нее, с трудом загребая воду. "Почему все это не случилось в августе?" - с раздражением подумал Мэнни. Он взглянул вниз, туда, где невысокие, зыбкие гребни волн монотонно ударяли в основание дамбы. Был отлив, и под водой, всего в каких-нибудь четырех-пяти футах от поверхности, громоздились обломки камня и бетона. Отсюда нырять - обязательно врежешься в камни. Мэнни в замешательстве оглянулся. Марта, щурясь, глядела на воду и задумчиво, словно школьница, размышляющая над задачкой, грызла ноготь на большом пальце. Берт с насмешливым любопытством наблюдал за происходящим, будто смотрел выступление акробата в третьеразрядном цирке. - Дурак чертов, - сказал Берт негромко. - Лодкой он правит, как сапожник, а держаться поближе к берегу у него ума не хватило. - Французы! - сказала Марта. - Они же думают, что они все могут. - И снова принялась за ноготь. Человек опять им что-то крикнул. - Что будем делать? - спросил Мэнни. - Обложим этого идиота последними словами, пусть только на берег выйдет. Тоже мне моряк! - ответил Берт. Мэнни следил за пловцом. Теперь тот плыл медленнее и с каждым взмахом, казалось, все глубже оседал в воде. - По-моему, он не доплывет, - сказал Мэнни. - Увы и ах, - сказал Берт, - тем хуже для него. Марта промолчала. Мэнни с трудом проглотил комок. "Я не могу, - подумал он. - Мне всю жизнь будет вспоминаться этот день, когда я стоял и смотрел, как человек тонет". И еще одна картина замаячила перед ним. Изображение было резкое, отчетливое, со всеми деталями. Берт, Марта и он - втроем - стоят перед конторкой. За конторкой француз-полицейский. На полицейском фуражка, он что-то строчит в маленькой черной книжечке, и авторучка у него протекает. - Итак, - говорит полицейский, - вы желаете заявить об утопленнике? - Да. - Значит, вы видели этого джентльмена на некотором расстоянии от берега, он махал вам рукой, а потом исчез? - Да. - А леди? - Когда мы видели ее в последний раз, она держалась за лодку и ее уносило в море. - Ага. И вы... гм... и что же вы предприняли? - Мы... мы пришли и заявили об этом. - Да, да, конечно. - Опять он что-то царапает в своей книжечке. Протянул руку: - Ваши паспорта, пожалуйста? - Быстро перелистывает и, холодновато усмехнувшись, бросает их на конторку. - Ах, американцы, ну-ну... Человек снова исчез на целую секунду. Мэнни опять судорожно глотнул, но комок застрял в горле. - Я сейчас его выловлю, - сказал он. Но не двинулся с места, как будто то, что он это сказал, уже каким-то образом могло все исправить: вытащить человека на берег, перевернуть обратно лодку, прекратить вопли. - Ярдов двести пятьдесят туда, - сказал Берт очень тихо, - и почти двести пятьдесят обратно с французом, который рехнулся от страха и норовит вцепиться тебе в горло. - Да, - благодарно подтвердил Мэнни, - ярдов двести пятьдесят. - Ты ни разу в жизни не проплыл и пятидесяти ярдов, - Берт говорил по-дружески и убедительно. Человек снова закричал. Он охрип, и в голосе его послышался ужас. Мэнни быстро зашагал назад, туда, где крутые ступеньки спускались к узкой полоске берега у подножия дамбы. Он не бежал, стараясь не сбиться с дыхания до того, как придется влезать в воду. - Мэнни! - услышал он голос Берта. - Мэнни, не будь идиотом! Но и спускаясь по скользким замшелым ступеням, Мэнни успел заметить, что Марта промолчала. Очутившись на берегу, он зашагал вдоль моря к тому месту, откуда можно было плыть напрямик. Потом остановился, тяжело дыша, и ободряюще помахал пловцу рукой. Снизу казалось, что до него не двести пятьдесят ярдов, а куда больше. Он скинул сандалии и сдернул с себя рубаху. Сразу стало холодно. Он снял брюки, кинул их в сторону на песок и остался в одних трусах. Тут он заколебался. Это были старые трусы, собственноручно и неуклюже заштопанные у ширинки. Ему вдруг представилось, как его тело прибьет к берегу, как люди увидят эту убогую штопку и как они улыбнутся. Непослушными руками он с трудом расстегнул пуговицы, и трусы упали на песок. Он не спеша входил в воду. "Она же никогда не видела меня голым, интересно, что она думает", - пронеслось у него в голове. Он оступился, наткнулся на камень, и ему стало больно до слез. Но он продолжал идти, пока не погрузился по грудь; тогда он оттолкнулся и поплыл. Он старался не спешить, чтобы сохранить силы до того времени, когда он подплывет к утопающему. Всякий раз, как он оглядывался и смотрел, сколько уже проплыл, ему казалось, что он вообще не продвигается вперед, и еще ему трудно было все время плыть прямо. Его почему-то сносило влево, к дамбе, и то и дело приходилось проверять направление. Один раз он обернулся и посмотрел на дамбу, туда, где оставил Берта и Марту. Их там не было, и у Мэнни на мгновение перехватило дыхание. "Где они? Ушли?" - мелькнула мысль. Он перевернулся на спину, теряя драгоценные секунды, и увидел их. Они стояли на берегу, у самой воды, и следили за ним. "Ага", - подумал Мэнни. Он снова перевернулся и размеренно поплыл вперед, к французу. Когда он поднимал голову, ему казалось, что француз по-прежнему кричит, а расстояние между ними не сокращается ни на йоту. Он решил подольше не смотреть в ту сторону. А то после этого труднее плыть. Потом у него начали уставать руки. "Не может быть, - подумал он, - я и пятидесяти ярдов не проплыл". Но спина и локти одеревенели, кости не поворачивались в суставах, а в плечах возле шеи появилась какая-то тупая, усталая боль. Правую кисть начало сводить, он перестал ею грести и лишь расслабленно гладил по воде; это сильно замедлило ход, но он просто не знал, что еще с ней делать. Судорога напомнила ему, что он совсем недавно поел и живот у него набит сыром, вином и виноградом. Он продолжал плыть, видя перед собой только зеленую стенку воды, чувствуя, как при каждом толчке вода давит ему на уши. И вдруг вспомнил, как в детстве на берегу озера в Нью-Хэмпшире, где они проводили каждое лето, мать повторяла: "Два часа после еды никаких купаний". Она сидела на берегу на деревянном стульчике, под полосатым зонтом и смотрела, как дети резвятся на узком, усыпанном мелкой галькой пляже. Теперь ныли шея и затылок; разрозненные мысли заплывали в голову и ускользали, словно их смывало волной. "Я никогда особенно не любил плавать, - вспомнил он. - Войдешь, окунешься - и на берег. Плавать вообще быстро надоедает. Все время одно и то же. Левая рука, правая рука, толчок, левая рука, правая рука, толчок. А куда? И зачем?" Он так и не научился, чтобы вода не заливалась в уши: потом иногда часами ходишь как глухой и никак не выльешь, пока не проспишь несколько часов на одном боку. Предплечья немели, и он стал грести чаще, чтобы заставить работать плечи, и ему казалось, что он очень глубоко сидит в воде, что-то уж слишком глубоко. "Чего зря морочить голову? - уговаривал он себя. - Хватит думать о руках, думай о чем-нибудь еще. Думай, как ты его будешь спасать, когда доплывешь". Он мучительно пытался слепить французскую фразу, которую он скажет, когда очутится рядом с французом: "Monsieur, j'y suis. Doucement. Doucement" [Сударь, вот я. Осторожно. Осторожно (фр.)]. Сначала надо держаться поодаль и постараться его успокоить, а потом уже хватать. Он смутно помнил, что когда-то, когда ему было четырнадцать лет, он видел, как на пруду учили спасать утопающих. Ему тогда было не до этого, потому что стоявший рядом мальчик то и дело исподтишка шлепал его мокрым полотенцем. Что-то там объясняли, что, если утопающий хватает тебя руками за шею, надо нырнуть, а потом вывернуться и, упершись рукой ему в подбородок, отжать голову назад. Он не верил этому тогда, в четырнадцать, и сейчас тоже. Все эти способы хорошо применять, пока ты на суше. Потом еще он от кого-то слышал, что надо стукнуть человека по челюсти так, чтобы он потерял сознание. Сухопутные разговоры. За всю жизнь он пока никого не нокаутировал. Мама очень не любит драк. "Monsieur, soyez tranquille. Roulez sur votre dos, s'il vous plait" [Спокойно, сударь. Перевернитесь, пожалуйста, на спину (фр.)]. Потом он схватит его за волосы и начнет буксировать на боку. Только бы француз его понял. С этим акцентом столько мук: французы никак не хотят его понимать, особенно здесь, на Баскском побережье. То ли дело Марта. Все рассыпаются в комплиментах ее французскому. Что ж тут особенного: сколько лет она в Сорбонне! Вот и поплыла бы с ним, хотя бы как переводчица... "Tournez sur votre dos" [повернитесь на спину (фр.)]. Так, пожалуй, будет лучше. Он плыл медленно, с трудом, глаза резало от соленой воды. Теперь, когда он поднимал голову, перед глазами мельтешили какие-то белые и серебряные точки, все остальное сливалось в одно пятно, и он толком ничего не мог разглядеть. Он продолжал плыть. "Еще пятьдесят гребков, - подумал он, - и я передохну, просто лягу на спину и оглянусь по сторонам. Полежать на спине - это же высшее счастье, доступное человечеству". Он начал считать гребки. Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать... О господи, а что, если он лысый? Он попытался вспомнить, как она выглядела, эта голова, когда француз барахтался возле перевернутой лодки. Что-то там, кажется, поблескивало. "Лысый, - в отчаянии подумал Мэнни. - И тут мне не везет". Он начал считать сначала. Досчитав до тридцати пяти, он понял, что придется передохнуть. Он заставил себя сделать еще пять гребков и перевернулся на спину, отдуваясь, выплевывая воду и глядя в небо. Он немного отдышался, потом снова перевернулся на живот и, работая ногами, приподнялся над водой в поисках француза. Он сощурился и тыльной стороной ладони протер глаза, едва не потеряв при этом равновесие и не нахлебавшись воды. Француза не было. "Ну вот, утонул", - мелькнуло в голове. Потом он услышал какое-то тарахтение и завертелся в воде. От того места, где Мэнни последний раз видел француза, к перевернутой плоскодонке двигался рыбачий баркас. Изо всех сил работая ногами, Мэнни следил, как баркас остановился и двое охотников за тунцами перевесились и втащили женщину на борт. Он решил, что скорее всего баркас, не замеченный им с дамбы, вынырнул с южной стороны из-за мыса, на котором когда-то стоял один из фортов, и, пока он сам плыл, не видя и не слыша ничего, баркас прошел вдоль дамбы со стороны моря и вошел в канал. С баркаса бросили конец, взяли плоскодонку на буксир и, сделав разворот, направились к Мэнни. Он ждал их, тяжело переводя дыхание. Баркас был медлительный и старый, окрашенный в синий цвет, и вблизи он казался большим и надежным. Мэнни видел обращенные к нему широкие и загорелые лица и синие береты. Они кивали ему, и, когда баркас замедлил ход и остановился, он сделал над собой усилие и помахал им рукой. - Ca va? [Как дела? (фр.)] - крикнул сверху рыбак и подмигнул ему. Крохотный, но еще дымящийся окурок сигареты прилип к его губам. Мэнни даже сумел улыбнуться в ответ: - Ca va bien, - отозвался он. - Tres bien [Хорошо. Очень хорошо (фр.)]. Спасенный, все еще голый по пояс, подошел к борту и с любопытством уставился на Мэнни. Мэнни обнаружил, что шевелюра у него весьма густая. Француз ничего не сказал. Это был толстый молодой человек, и у него было благородно-обиженное выражение лица. Рядом появилась его дама. Она была здорово намазана, и морская вода нанесла непоправимый урон румянам и туши. Она негодующе посмотрела на Мэнни, потом повернулась к французу. - Crapaud, - сказала она громко, схватила его за уши и потрясла. - Espece de cochon [жаба, свинья (фр.)]. Француз закрыл глаза и позволил делать со своей головой все, что угодно, но сохранил на лице печальное благородно-обиженное выражение. - Alors, - сказал один из рыбаков, бросая Мэнни конец. - Allons-y [А ну! Поехали (фр.)]. Мэнни жадно взглянул на веревку. И тут вспомнил, что он голый. Он помотал головой. Только этого ему еще сегодня не хватало: чтоб его выловили из моря и чтоб он, голый, очутился рядом с этой женщиной, которая трясет своего поклонника за уши и обзывает его свиньей и жабой. - У меня все о'кэй, - сказал он наклонившимся к нему коричневым, грубоватым, улыбающимся лицам рыбаков, привычных к подобного рода забавным и пикантным происшествиям и избавлениям. - Je suis о'кэй. Я хочу поплавать, то есть je voudrais bien nager. - О'кэй, о'кэй, - закивали рыбаки и засмеялись, словно он отмочил что-то потрясающе остроумное. Они подтянули конец, помахали ему рукой; баркас развернулся и пошел к пристани, волоча за собой плоскодонку. Но даже сквозь шум мотора Мэнни слышал, как женщина продолжала вопить. "Ну что ж, - подумал Мэнни, глядя вслед удаляющемуся баркасу, - по крайней мере они меня поняли". Он обернулся. Берег показался ему за тысячу километров, и он удивился, как это ему удалось заплыть так далеко. Никогда в жизни он так далеко не заплывал. На фоне крепостной башни у самой воды он разглядел маленькие и четко различимые фигурки Берта и Марты. Солнце уже давно прошло зенит, и от них падали длинные тени. Глубоко вздохнув, Мэнни двинулся в обратный путь. Чуть не через каждые десять ярдов он переворачивался на спину и отдыхал, и поначалу ему казалось, что он совсем не двигается вперед, а понапрасну болтает руками и ногами, но в конце концов, оступившись, он коснулся дна. Здесь было еще глубоко - по горло. Он оттолкнулся и упрямо продолжал плыть. Он и сам не знал, что хочет этим доказать, но плыл он до тех пор, пока кончики пальцев не заскребли по песку, плыл изо всех сил, стараясь, чтобы это походило на кроль. Потом он встал. Его плохо держали ноги, но он встал и заставил себя улыбнуться и, голый, медленно пошел к тому месту, где возле кучки его вещей стояли Берт и Марта. Вода текла с него ручьями. - Ну, - сказал Берт, когда Мэнни подошел к ним, - из какой ты Швейцарии, парень? Мэнни нагнулся, взял махровое полотенце и стал растираться. Он весь дрожал. И тут он услышал, как Марта засмеялась. Он вытерся насухо. Это отняло много времени. Он очень устал, и его била дрожь, и ему было как-то безразлично, что он голый. Потом они молча сели в машину и молча вернулись в отель, и, когда Мэнни сказал, что устал и хочет прилечь отдохнуть, они оба согласились, что это самое правильное. Он спал плохо. В ушах, полуоглохших и полных воды, как отдаленный прибой, стучала кровь. Когда Берт пришел звать его обедать, Мэнни сказал, что ему есть не хочется и вставать тоже. - После обеда мы двинем в казино, - сказал Берт, - заехать за тобой по дороге? - Не надо, - сказал Мэнни, - мне сегодня вряд ли повезет. В полутемной комнате наступило короткое молчание. - Ладно, спи спокойно, толстяк, - сказал Берт и вышел. Оставшись в одиночестве, Мэнни долго смотрел на темный потолок. "Какой я толстяк? - думал он. - Зачем он меня так называет? Это началось с середины лета". Потом он снова заснул и проснулся, только когда услышал, как машина подъехала к отелю, потом осторожные шаги проследовали по лестнице мимо его двери и на следующий этаж. Он услышал, как дверь наверху отворилась, потом так же тихо затворилась, закрыл глаза и попытался уснуть. Когда он проснулся снова, подушка была влажной: вода вылилась, наконец, из ушей. Он сел на постели, и кровь перестала стучать в висках. Он зажег лампу, посмотрел на соседнюю кровать. Берта не было. Он взглянул на часы. Половина пятого. Он встал, закурил сигарету, подошел к окну и распахнул его. Заходила луна, и море было светлое, словно к нему подмешали молока. Оно монотонно ворчало, как старик, что ропщет на жизнь, которая уже прошла. Он вдруг подумал о том, где бы он сейчас был, если бы из-за волнолома не появился баркас. Потом потушил сигарету и стал собираться. Собирать особенно было нечего: все лето они путешествовали налегке. Закончив сборы, он проверил на цепочке запасной ключ от машины. Потом написал Берту записку, что решил ехать в Париж. Что надеется успеть в Париж до отплытия их парохода. Что надеется: это не очень нарушит планы самого Берта, и что он уверен: Берт все поймет. О Марте он не упомянул. В отеле были погашены огни. В темноте он вынес чемодан и швырнул его в машину, на свободное место рядом с шоферским сиденьем. Он надел плащ и перчатки и, включив мотор, осторожно вывел машину на дорогу. Он не обернулся посмотреть, не разбудил ли кого-нибудь шум мотора и не подошел ли кто-нибудь к окну - взглянуть, кто это там уезжает. Низкие участки дороги заволокло туманом, и он ехал медленно, чувствуя на лице холодную влагу. Равномерные взмахи дворников по ветровому стеклу, влажные и упругие конусы света от фар впереди на дороге словно гипнотизировали его, и он ехал и ехал и ни о чем не думал. Когда наступил рассвет, он был уже далеко за Байонной. Он выключил фары: впереди, пересекая темные, поросшие соснами склоны Ландов, лежало серое, вымытое полотно дороги. И только тут он разрешил себе вспомнить о том, что произошло. И подумал: "Я сам виноват. Лето надо было кончать вчера".
Ирвин Шоу. Солнечные берега реки Леты
----------------------------------------------------------------------- Пер. - А.Симонов. В кн: "Ирвин Шоу. Богач, бедняк". М., "Правда", 1987. OCR & spellcheck by HarryFan, 14 March 2001 -----------------------------------------------------------------------
Хью Форстер всегда все помнил. Он помнил дату битвы у Нью-Коулд-Харбор (31 мая - 12 июня 1864-го); помнил, как звали его учителя в начальной школе (Уэбел, вес - 145 фунтов, рыжий, без ресниц); он помнил рекордное число неудачливых игроков, не набравших ни одного очка за одну игру по Национальной лиге (Диззи Дин, Сент-Луисские козыри, 30 июля 1933-го, 17 человек, против Юнцов); он помнил пятую строчку из стихотворения "Жаворонку" Шелли ("И потому так чист безмерный твой экстаз"); он помнил адрес самой первой девочки, которую он поцеловал (Пруденс Коллинвуд, 248, Юго-Восточная Темпл-стрит, Солт-Лейк-Сити, Юта, 14 марта 1918-го); он помнил даты трех разделов Польши и разрушения Храма Иерусалимского (1772, 1793, 1795-й и 70-й н.э.); он помнил количество кораблей, взятых Нельсоном в Трафальгарской битве (20), и профессию главного героя романа Френка Норриса "Мактиг" (зубной врач); он помнил имя человека, завоевавшего Пулитцеровскую премию по истории в 1925-м (Фредерик Л.Паксон), имя победителя дерби в Эпсоме в 1923-м (Папирус) и номер, написанный им на чеке в 1940-м (4726); он помнил свое кровяное давление (165 на 90, повышенное), свою группу крови (0) и свое зрение (плюс 2 правый глаз и плюс полтора - левый); он помнил, что сказал ему начальник, когда его увольняли с первой работы ("Эту работу будет теперь делать машина"), и что сказала его жена, когда он сделал ей предложение ("Я хочу жить в Нью-Йорке"); он помнил настоящее имя Ленина (Владимир Ильич Ульянов) и что послужило причиной смерти Людовика XIV (гангрена ноги). Он помнил также породы птиц, средние глубины судоходных рек Америки, имена всех пап, включая и авиньонских, до и после их вступления на престол; пропорции и объемы Гарри Хейлмана и Хейни Грох, даты полных солнечных затмений, начиная с царствования Карла Великого, скорость звука, место погребения Д.Г.Лоренса, все рубай Омара Хайяма, население заброшенного сеттльмента Роаноук, прицельное расстояние при стрельбе из автоматического ружья Браунинга, кампании Цезаря в Галлии и Британии, имя пастушки в "Как вам будет угодно" и количество денег, которые лежали у него в "Химическом Банке и Кредите" утром 7 декабря 1941-го (2.367,58). Потом он забыл о 24-й годовщине своей свадьбы (январь, 25-е). Утром его жена Нарсис как-то странно поглядывала на него за завтраком, но он читал вчерашнюю вечернюю газету и думал: "Никогда у них не будет порядка в Вашингтоне", - и не обратил на это внимания. Пришло письмо от их сына, который учился в университете в Алабаме, но Форстер сунул его в карман, не распечатав. Оно было адресовано ему одному, значит, он опять просит прислать денег. Когда Мортон писал семейные письма, выполняя сыновний долг, он адресовал их обоим родителям. Мортон учился в Алабаме, потому что с такими отметками невозможно было устроить его в Йель, Дартмут, Уильямс, Антиох, колледж города Нью-Йорка или Колорадский университет. Нарсис спросила, не хочет ли он к обеду рыбы, и он сказал "да". А еще Нарсис сказала, что это просто преступление, до чего подорожала рыба, и он сказал "да". И она спросила, не случилось ли что-нибудь, и он сказал "нет", поцеловал ее и вышел из дому, сел в метро на станции "242-я улица" и стоял всю дорогу до самой работы, читая утреннюю газету. Родители Нарсис когда-то жили во Франции, чем и объяснялось такое имя, но теперь он уже привык к нему. Читая газету в набитом вагоне, он потихоньку мечтал, чтобы они пропали, те, о которых пашут в газетах. Хью пришел на работу первым, забрался в свой уголок и, оставив дверь открытой, сел за свою конторку, наслаждаясь гладью не заваленных бумагами столов и тишиной. Он вспомнил, как Нарсис подозрительно шмыгала носом за завтраком, словно собиралась заплакать. К чему бы это? Но, зная, что объяснение не заставит себя долго ждать, бросил об этом думать. Нарсис плакала от пяти до восьми раз в месяц. Компания, в которой он работал, выпускала однотомную энциклопедию, абсолютно полную, на индийской бумаге, с семьюстами пятьюдесятью иллюстрациями. Был даже разговор, чтоб назвать ее Гигантская Карманная Энциклопедия, но к окончательному решению так пока и не пришли. Хью трудился над "С". Сегодня надо было составить Саго, Сода, Софокл и Сорренто. Он помнил, что в Сорренто жил Максим Горький и что из ста двадцати трех пьес, написанных Софоклом, найдено всего семь. Хью в общем-то неплохо чувствовал себя на работе, пока не появлялся м-р Горслин. М-р Горслин был владелец и главный редактор издательства. Он верил, что лучший способ заставить своих служащих работать - это стоять за их спинами и молча наблюдать, как они трудятся. Стоило м-ру Горслину войти в комнату, как у Хью появлялась щекочущая слабость в паху. М-р Горслин был сед, носил твидовые костюмы, обладал внешностью пикадора и начинал с календарей. Его издательство все еще выпускало массу самых разнообразных календарей, порнографических, религиозных я тематических. Хью был незаменим в составлении календарей, потому что он помнил и когда умер Оливер Кромвель (3 сентября 1658-го), и когда Маркони отправил первое послание по беспроволочному телеграфу через Атлантический океан (12 декабря 1901-го), и дату первого пароходного рейса от Нью-Йорка до Олбани (17 августа 1807-го). М-р Горслин ценил особые таланты Хью и по-отечески неумолимо пекся о его благоденствии. М-р Горслин верил в гомеопатические средства и живительные свойства сырых овощей, особенно баклажанов. Кроме того, прочтя в 1944 году книгу о комплексах упражнений для глазных мышц, он выбросил очки и стал их ярым противником. В 1948 году он настоял на том, чтобы Хью отказался от очков, и целых семь месяцев Хью мучился постоянной головной болью, от которой м-р Горслин предписал ему лечиться каким-то гомеопатическим средством - от него в голове у Хью возникало ощущение, будто ему туда влепили заряд мелкой дроби. Теперь, появляясь за спиной Хью, м-р Горслин с неудовлетворенностью итальянского генерала, смотрящего на Триест, упрямо таращил глаза на его очки. Со здоровьем дела у Хью были не так уж плохи, но оставляли желать лучшего. Он часто страдал насморком, и глаза его после ленча наливались кровью. Он не скрывал этих своих недостатков и того, что в холодную погоду ему по нескольку раз в час приходилось совершать прогулки в туалет. В этих случаях м-р Горслин нарушал привычное молчание, чтобы прописать ему диету, улучшающую работу носовых каналов, глаз и почек. Сегодня утром м-р Горслин заходил в комнату дважды. Первый раз он молча простоял за спиной Хью пять минут, потом сказал: "По-прежнему на Соде?" - и вышел. В следующий раз он восемь минут стоял, не произнося ни слова, потом сказал: "Форстер, вы полнеете. Белый хлеб", - и вышел. Каждый раз Хью чувствовал знакомую слабость в паху.
Перед самым перерывом в контору влетела дочь. Она чмокнула Хью, сказала: - Поздравляю тебя, папуля! - и вручила ему небольшой продолговатый пакетик, перетянутый вверху цветной резинкой. Клэр было двадцать два, и замужем она была четыре года, но упрямо продолжала звать его "папуля". Смущенный Хью открыл пакетик. Там была авторучка с золотым колпачком. Это была четвертая авторучка, подаренная ему Клэр за последние шесть лет: две - в дни рождения, третья - на рождество. Она не унаследовала отцовской памяти. - Это еще зачем? - спросил Хью. - Папуля, - сказала Клэр, - ты шутишь! Хью уставился на ручку. Он твердо знал, что это не день его рождения (12 июня) и, уж конечно, не рождество (25 декабря). - Не может быть, - недоверчиво проговорила Клэр. - Забыл? Ты? Хью вспомнил лицо Нарсис за завтраком, ее шмыгающий нос. - О господи!.. - сказал он. - Сегодня вечером не вздумай являться домой без цветов, - сказала Клэр. Она беспокойно глянула на отца. - Папуля, ты плохо себя чувствуешь? - Я в полном порядке, - раздраженно ответил Хью, - а о годовщине раз в жизни каждый может забыть. - Только не ты, папуля. - И я. Я тоже человек, - сказал он, но был потрясен. Он отвинтил колпачок и, низко склонившись над столом, заглавными буквами написал в блокноте: ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ГОДА. Теперь у него стало восемь авторучек. - Это как раз то, что мне нужно, Клэр, - сказал он, пряча ручку в карман, - большое спасибо. - Ты не забыл, что обещал повести меня обедать? Клэр сговаривалась с ним об этом накануне по телефону, чтобы за обедом, как сообщила она Хью, обсудить с ним ряд серьезных вопросов. - Конечно, нет, - поспешно сказал Хью. Он надел плащ, и они вышли. Он заказал морской язык, но потом, вспомнив, что Нарсис за завтраком сказала, что на ужин будет рыба, передумал и заказал баранью отбивную. Клэр заказала жареного цыпленка, уолдорфский салат и бутылку вина, потому что, сказала она, после бутылки вина день кажется не таким печальным. Хью не понимал, почему хорошенькой двадцатидвухлетней девочке необходима бутылка вина, чтобы день не казался таким печальным, но не вмешивался. Пока Клэр исследовала карту вин, Хью достал из кармана письмо Мортона и принялся за чтение. Мортон просил прислать двести пятьдесят долларов. По его словам, он одолжил "плимут" у одного из приятелей по колледжу и, возвращаясь с танцев, влетел на нем в канаву, а ремонт ему обошелся в сто двадцать пять долларов. С ним в машине была девушка, она себе сломала нос, а доктор потребовал за нос сто долларов, которые Мортон обещал заплатить. Потом шли десять долларов за две книги по этике и еще пятнадцать, пользуясь выражением самого Мортона, для круглого счета. Хью сунул письмо в карман, не сказав о нем Клэр ни слова. "Это еще слава богу, - подумал Хью, - в прошлом году, когда его чуть не выгнали из школы за списывание на экзамене по теории счислений, было хуже". Поедая цыпленка и запивая его вином, Клэр рассказывала отцу о своих тревогах. Главная - это Фредди, ее муж. Она была в нерешительности, сообщила она, расправляясь с цыпленком, - бросать его или заводить ребенка. Она была уверена, что у Фредди роман с другой женщиной, на 78-й Восточной улице, они встречаются днем, и, прежде чем предпринять какие-либо шаги в том или другом направлении, она просила Хью повидаться с мужем, поговорить с ним, как мужчина с мужчиной, и выяснить его намерения. С ней Фредди не станет объясняться. Стоит ей заговорить об этом, как он уходит из дому и ночует в отеле. Если развод, то шесть недель в Рино обойдутся Хью в тысячу долларов минимум, потому что Фредди ее уже предупредил, что на такую ерунду не даст ни цента. И вообще у Фредди сейчас финансовые затруднения. Он превысил свой счет в автомобильном агентстве, на которое работает, и они две недели назад перестали переводить ему деньги. Ну, а если ребенок, то доктор, такой, какой ей нужен, обойдется в восемьсот долларов, и еще минимум пятьсот на больницу, на сиделок, но вообще-то она знает, что тут во всем можно положиться на папулю. Она пила вино и говорила, говорила, а Хью молча ел. Фредди, по ее словам, уже пять месяцев не платил членских взносов в гольф-клубе, и они собираются объявить об этом публично, если он не внесет долг до воскресенья. А это такой позор, что просто срочно необходимо заплатить, и Фредди, как получил письмо от секретаря клуба, места себе не находит и на всех кидается. - Я сказала ему, - продолжала Клэр со слезами на глазах, не переставая методично жевать, - я сказала ему, что я с радостью пойду работать, но он ответил, что будь он проклят - он не даст никому повода говорить, будто он не в состоянии обеспечить собственную жену. И правда ведь, за это его можно только уважать. А еще он сказал, что больше ни за что не попросит у тебя ни гроша. И разве можно им после этого не восхищаться? - Конечно, - сказал Хью, памятуя, что за четыре года зять перебрал у него в долг три тысячи восемьсот пятьдесят долларов и не вернул ни цента. - Конечно, конечно. Он знал, что ты сегодня пойдешь со мной разговаривать? - Смутно, - сказала Клэр и налила себе еще стакан вина. Тщательно подобрав последние кусочки яблока и грецких орехов из салатницы, Клэр добавила, что рада бы не сваливать на него все это, но он единственный в мире человек, чьему решению она может довериться. Он такой надежный, здравомыслящий и находчивый, а она уже и не знает, любит она Фредди на самом деле или нет, и в голове у нее такая путаница, и она не может смотреть, как Фредди все время мучается из-за денег, и пусть Хью скажет, только честно, как он думает: ей уже можно стать матерью в ее двадцать два? К тому времени, как они покончили с кофе, Хью пообещал поговорить в ближайшее время с Фредди о той женщине с 78-й улицы, и подписать чек либо на путешествие в Рино, либо на акушера - это уж как сложится дело - и обещал подумать насчет просроченных членских взносов.
По пути в контору Хью купил для Нарсис сумку из крокодиловой кожи за шестьдесят долларов, и, когда он выписывал чек и отдавал его продавщице, его на мгновение кольнуло острое беспокойство: не дай бог вдруг инфляция. После ленча работать было трудновато, потому что он все продолжал думать о Клэр и о том, какой она была маленькой (корь в четыре, через год свинка, шины на зубах от одиннадцати до пятнадцати, прыщи между четырнадцатью и семнадцатью). Он медленно двигался по Сорренто. М-р Горслин во второй половине дня заходил дважды. Первый раз он сказал: "Все еще на Сорренто?" - а второй раз: "Какого черта! Кому интересно, что этот коммунистический русский написал там книгу?". Кроме обычной слабости в паху, Хью в этот день чувствовал, как у него учащалось дыхание и комок подкатывал к горлу, когда м-р Горслин стоял у него за спиной. После работы он поехал на Лексингтон-авеню, в маленький бар, где три раза в неделю они встречались с Джин. Она уже была там и допивала первый виски, и он сел рядом и приветственно сжал ее руку. Они любили друг друга уже одиннадцать лет, но поцеловал он ее лишь однажды, в день, когда пришел конец войне в Европе, потому что она была школьной подругой Нарсис еще по Брин Мор, и давно, когда все только еще начиналось, они решили вести себя благородно. Она была высокая, величественная женщина; жизнь ее не баловала, отчего она выглядела сравнительно молодо. В часы, когда день уже клонится к вечеру, они потаенно и печально сидели в печальных маленьких барах и тихими, тоскливыми голосами говорили о том, как все могло сложиться совсем по-другому. Вначале разговоры их были оживленнее, и иногда на целых полчаса к Хью возвращались оптимизм и уверенность того молодого человека, который был среди первых в колледже и не знал еще, что от цепкой памяти, таланта и ума до удачи дорога совсем не близкая. - Я думаю, - сказала Джин, пока он потягивал свой виски, - скоро нам придется покончить со всем этим. Это уже ни к чему не приведет. Ну в самом деле, разве я не права? И мне скверно. Я чувствую себя виноватой, а вы? До сих пор Хью не приходило в голову, что он в чем-то виноват, кроме разве что того поцелуя в день победы. Но сейчас, когда Джин сказала об этом, он понял, что каждый раз, входя в бар и видя ее за столиком; он будет теперь чувствовать себя виноватым. - Да, - сказал он печально, - наверно, вы правы. - Я уезжаю на лето, - сказала Джин. - В июне. Когда вернусь, видеться мы больше не будем. Хью горестно кивнул. До лета еще оставалось пять месяцев, но чувство было такое, будто позади что-то прошелестело и упало, словно опустился занавес. Всю дорогу домой ему пришлось стоять, а вагон метро был так набит, что он не мог даже развернуть газету. Он читал и перечитывал первую страницу и думал при этом: "Нет, я определенно рад, что меня не выбрали в президенты". В поезде было жарко, и, зажатый среди пассажиров, он чувствовал себя жирным и неуклюжим, и в нем вдруг поднялось дотоле незнакомое, неловкое чувство, что его тело ему в тягость. Потом перед самой 242-й улицей он обнаружил, что крокодиловая сумка осталась на столике в конторе. На мгновение от ужаса защекотало в горле и под коленками. И дело было даже не в том, что, приди он домой с пустыми руками, весь вечер будут вздохи, полувысказанные упреки и почти неизбежные слезы. И даже не в том, что он не доверял женщине, которая вечерами убирала контору и которая однажды (3 ноября 1950 года) - в этом он не сомневался - взяла из правого верхнего ящика почтовых марок на доллар и тридцать центов. Но сейчас, в уже опустевшем вагоне, некуда было скрыться от мысли о том, что за один день он дважды что-то забыл. Он не мог припомнить, чтоб еще хоть раз с ним случилось что-нибудь подобное. Он потер лоб кончиками пальцев, словно это могло ему помочь отыскать хотя бы туманное объяснение. Он решил больше не пить. Он выпивал всего пять-шесть виски в неделю, но, с другой стороны, алкоголь вызывает частичную амнезию (временную утерю памяти), это в медицине хорошо известно, и, может быть, он слишком восприимчив. Вечер прошел, как он и предполагал. На станции он купил роз для Нарсис, но о крокодиловой сумке, забытой на столе, промолчал, потому что, как он правильно рассудил, это только усугубило бы его утренний проступок. Он даже предложил ей отправиться в город и ради такого торжественного случая пообедать где-нибудь в ресторане, но Нарсис целый день в одиночестве растравляла свои раны и лелеяла свое мученичество, и она настояла на том, чтобы они ели рыбу по девяносто три цента за фунт. К половине одиннадцатого она уже плакала. Хью спал плохо и на следующий день явился на службу рано, но даже вид крокодиловой сумки, которую уборщица положила на самую середину стола, не поднял его настроения. В тот день он забыл названия трех пьес Софокла ("Эдип в Колоне", "Трахиния" и "Филоктет") и номер телефона своего зубного врача.
Так это началось. Хью все чаще и чаще совершал прогулки в справочную библиотеку на тринадцатый этаж, он страшился этих прогулок, потому что всякий раз, как он снова и снова на протяжении часа пересекал комнату, сослуживцы поглядывали на него с недоумением и любопытством. Был день, когда он не смог вспомнить названий произведений Сарду, какова территория Санто-Доминго, симптомы силикоза, определение синдрома и как умерщвлял свою плоть, Симеон-Столпник. В надежде, что все как-нибудь обойдется, он не сказал об этому никому, даже Джин, там, в маленьком баре на Лексингтон-авеню. М-р Горслин все дольше и дольше простаивал за стулом Хью, и Хью сидел, делая вид, что работает, делая вид, что прекрасно выглядит; брыли его болтались, как веревки виселицы, а мозг был точно кусок мороженого мяса, который изгрызли волки. Однажды м-р Горслин пробормотал что-то о гормонах, в другой раз отправил Хью отдыхать в четыре тридцать. Хью работал у м-ра Горслина восемнадцать лет, и это был первый случай, что м-р Горслин сам предложил ему уйти домой, не дожидаясь конца рабочего дня. Когда м-р Горслин вышел, Хью продолжал сидеть за столом, слепо уставившись в отверзшуюся перед ним бездну. Как-то утром, несколько дней спустя после годовщины свадьбы, Хью забыл название своей утренней газеты. Он стоял перед газетным киоском, глядя на разложенные "Таймсы", "Трибьюны", "Ньюзы" и "Мирроры", и все они были на одно лицо. Он знал, что последние двадцать лет он каждое утро покупал одну и ту же газету, но сейчас ни по макету, ни подзаголовкам он не мог определить, какую именно. Он наклонился и впился взглядом в газеты. Один из заголовков сообщал, что вечером президент будет произносить речь. Выпрямившись, Хью обнаружил, что не помнит имени президента и демократ он или республиканец. В первое мгновение он испытал то, что можно описать только как острую боль наслаждения. Но он знал, что это обманчиво, как экстаз, пережитый Т.Е.Лоренсом, когда турки едва не забили его до смерти. Он купил экземпляр "Холидей" и всю дорогу безучастно разглядывал цветные фотографии далеких городов. В этот день он забыл, в каком году Джон Л.Саливэн выиграл первенство мира в тяжелом весе и имя изобретателя подводной лодки. Ему пришлось идти в справочную библиотеку еще потому, что он не был уверен, где находится Сантандер - в Чили или в Испании. В полдень он сидел за столом, уставясь на собственные руки: уже целый час он не мог избавиться от ощущения, что у него между пальцами бегают мыши. В это время в комнату вошел его зять. - Привет стариканам! - сказал зять. С того самого дня, как зять переступил порог его дома, он обращался с Хью непоколебимо весело. Хью встал, сказал "привет" и осекся. Он смотрел на зятя. Он знал, что это его зять. Знал, что это муж Клэр. Но не мог вспомнить, как зовут этого парня. Второй раз за этот день в нем поднялась звенящая волна наслаждения, та же, что и утром у газетного киоска, когда он обнаружил, что забыл, как зовут президента Соединенных Штатов и к какой партии он принадлежит. Только на этот раз ощущение было более продолжительным. Оно длилось, пока они с зятем обменивались рукопожатиями, и все время, пока ехали с ним в лифте, и потом, в соседнем баре, где он поставил зятю подряд три мартини. - Хью, старикан, - сказал зять, принимаясь за третий мартини, - перейдем к делу. Клэр сказала, что вам нужно со мной о чем-то потолковать. Что там у вас? Давайте выкладывайте поскорее, и покончим с этим. Хью пристально взглянул через столик на сидящего напротив мужчину. Он добросовестно обшарил весь мозг, но не мог придумать ничего, что интересовало бы их обоих. - Ничего, - медленно сказал Хью, - ничего особенного... Пока Хью платил за выпивку, зять враждебно поглядывал на него, но Хью лишь довольно хмыкал про себя и рассеянно улыбался официантке. На улице, возле выхода, они приостановились. Зять прокашлялся. - Послушайте, старина, если это о... Но Хью сердечно пожал ему руку и бодро зашагал прочь, чувствуя себя хитрым и ловким. Однако, очутившись снова в конторе, глядя на свой захламленный стол, Хью обнаружил, что ощущение легкости исчезло. К этому времени он уже перешел на "Т" и при виде клочков бумаги и кучи книг на столе вынужден был признаться самому себе, что успел забыть многое о Таците и уж вовсе ничего не помнит о Тэне. На столе лежал листок бумаги с датой и обращением "Дорогой...". Он внимательно глядел на бумагу, пытаясь вспомнить, кому же он писал. Только пять минут спустя Хью сообразил, что письмо предназначалось сыну и он собирался по просьбе сына послать ему чек на двести пятьдесят долларов. Он полез во внутренний карман за чековой книжкой. Книжки не было. Он тщательно осмотрел все ящики стола, но и там книжки не было. Он затрепетал: впервые в жизни он положил чековую книжку не на место. Он решил позвонить в банк и попросить их прислать новую. Он взял телефонную трубку. И бессмысленно уставился на нее. Он забыл номер телефона своего банка. Он положил трубку, взял телефонный справочник, открыл его на букве "Б"... И остановился. В горле пересохло. Хью глотнул. Он забыл название своего банка. Он взглянул на страницу с названиями банков. Все они казались ему смутно-знакомыми. Но ни одно ничего ему не говорило; Он закрыл справочник, встал и подошел к окну. Глянул вниз. Два голубя сидели на карнизе, вид у них был озябший, а в доме напротив в окне стоял лысый мужчина с сигарой и пристально смотрел на улицу, словно размышляя, не кинуться ли ему вниз. Хью вернулся к столу и сел. "Может, это предзнаменование, - подумал он, - эта история с чековой книжкой? Может, это знак, что пора взяться всерьез за сына? Пусть хоть раз сам за себя ответит". Он взял ручку, собираясь написать все это в Алабаму. "Дорогой..." - прочел он. Он долго смотрел на это слово. Потом аккуратно закрыл ручку и положил ее в карман. Он больше не помнил имени сына. Он надел пальто и вышел, было всего три двадцать пять. Он направился к музею. Шагалось легко, и с каждым кварталом он чувствовал себя все лучше и лучше. Дойдя до музея, он уже чувствовал себя так, словно выиграл пари на сто долларов, хотя у него был всего один шанс к четырнадцати. В музее он пошел в раздел Египта. Он много лет собирался посмотреть Египет, но всегда был слишком занят. Покончив с Египтом, он почувствовал себя великолепно. В метро по дороге домой он продолжал себя чувствовать великолепно. Он больше не пытался покупать газет. Они потеряли для него всякий смысл. Имена, которые упоминались в газете, ничего ему не говорили. Это было все равно, что читать "Синд обсервер", издаваемую в Карачи, или "Эль Мундо", выходящую в Соноре. Без газеты долгий путь оказался куда более приятным. Всю дорогу в метро он рассматривал людей вокруг. Теперь, когда он больше не читал, что эти люди проделывают друг с другом, его попутчики казались и интереснее и куда симпатичнее. Правда, стоило ему переступить порог собственного дома - блаженство кончилось. Нарсис по вечерам стала к нему слишком внимательно приглядываться, и ему приходилось быть очень осторожным в разговорах. Он боялся, что Нарсис догадается, что с ним происходит. Он не хотел, чтобы она беспокоилась или принялась его лечить. Он весь вечер сидел и слушал проигрыватель, но забыл сменить пластинку. Это был автоматический проигрыватель, и последнюю пластинку - Второй фортепьянный концерт Сен-Санса - он проиграл семь раз подряд, пока, наконец, из кухни пришла Нарсис и, заявив, что она сойдет с ума, выключила проигрыватель. Он рано лег спать. Он слышал, как на соседней кровати плакала Нарсис. Третий раз за этот месяц. Значит, осталось еще от двух до пяти раз. Это он помнил. На следующее утро он корпел над Талейраном. Он работал, низко склонившись к столу, работал медленно, но не так уж плохо, когда вдруг почувствовал, что кто-то стоит за его спиной. Он развернулся вместе со стулом. За спиной, пристально глядя на него, стоял седой мужчина в твидовом костюме. - Ну? - отрывисто сказал Хью. - Вы кого-нибудь ищете? Мужчина ни с того ни с сего покраснел и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью. Хью равнодушно пожал плечами и вернулся к Талейрану. Когда он спускался после работы, лифт был переполнен, холл внизу затопили служащие конторы, спешившие поскорее выбраться на улицу. Возле выхода стояла очаровательная девушка. Она улыбалась и через головы устремленных домой клерков махала Хью рукой. Хью на мгновение остановился, польщенный, готовый улыбнуться в ответ. Но у него свидание с Джин, да и вообще староват он уже для этих штучек. Он нахмурился и нырнул в поток выходящих из здания людей. Ему показалось, что вслед раздался вопль, как будто кто-то кричал: "Папа!" - но он понимал, что это ему послышалось, и даже не обернулся. Он доехал до Лексингтон-авеню, радуясь теплому зимнему вечеру, и пошел на север. Он прошел мимо двух баров, но, подходя к третьему, замедлил шаг. Он мысленно повторил свой путь, вглядываясь в фасады баров. Все три блестели хромированной сталью и неоновыми огнями и были неотличимы друг от друга. Напротив через улицу был еще бар. Он подошел к нему, но и этот ничем не отличался от остальных. На всякий Случай он вошел, но Джин здесь не было. Он заказал виски прямо у стойки и обратился к бармену: - Сюда за последние полчаса не заходила дама, одна, а? Бармен поглядел на потолок, подумал. - Какая она из себя? - спросил он. - Она... - Хью замолк. Залпом выпил. - А, ну ладно, - сказал он, положил на прилавок долларовую бумажку и вышел. Подходя к метро, он чувствовал, что всего один раз в жизни ему было так же хорошо, как сейчас, - тогда ему было одиннадцать лет, и 9 июня 1925 года он выиграл бег на сто ярдов на ежегодных легкоатлетических состязаниях средней школы Бригмана в Солт-Лейк-Сити. Чувство это, разумеется, испарилось, едва Нарсис поставила на стол суп. Глаза у нее опухли; по-видимому, она плакала днем. Странно, Нарсис никогда не плакала в одиночестве. За обедом под пристальным взглядом Нарсис Хью снова почувствовал, как между пальцами бегают мыши. После обеда Нарсис сказала: - Я не такая дура. Тут замешана другая женщина. И еще она сказала: - Никогда не думала, что со мной может случиться такое. Отправляясь спать, Хью чувствовал себя, как пассажир утлого суденышка в зимнюю бурю у мыса Гаттераса.
Он проснулся рано. За окнами светило солнце. Он лежал в постели, и ему было хорошо и тепло. С соседней кровати послышался шорох. Взгляд его пересек узкое пространство, разделявшее две кровати. На соседней кровати лежала женщина. Ей было за сорок, волосы накручены на бигуди. Она похрапывала во сне. Хью готов был поклясться, что никогда в жизни ее не видел. Он тихо выбрался из постели, быстро оделся и вышел прямо в солнечный день. Он машинально дошел до метро. Он наблюдал, как люди торопятся к поездам, и понимал, что и ему надо бы последовать их примеру. Ему чудилось, что где-то в городе, там, в южном его конце, в каком-то высоком здании на узкой улице, ждут, что он придет. Но он знал, что, как ни старайся, он ни за что не найдет этого здания. "Эти теперешние здания, - пришло ему в голову, - слишком похожи друг на друга". Он широко зашагал от станции в сторону реки. Река блестела от солнца, а вдоль берегов тянулась кромка льда. Мальчик лет двенадцати в теплом двубортном пальто из шотландки и вязаной шапочке сидел на скамейке и глядел на реку. У его ног, прямо на замерзшей земле, лежали учебники, перетянутые кожаным ремешком. Хью присел рядом. - Доброе утро, - сказал он, улыбаясь. - Доброе утро, - ответил мальчик. - Что ты делаешь? - спросил Хью. - Считаю яхты, - сказал мальчик. - Я вчера насчитал тридцать две яхты. Это без моторок. Я моторки не считаю. Хью кивнул. Он засунул руки в карманы и стал смотреть вниз, на реку. К пяти часам они с мальчиком насчитали сорок три яхты. Моторок они не считали. Лучшего дня он не мог припомнить во всей своей жизни.
Ирвин Шоу. На французский манер
----------------------------------------------------------------------- Пер. - А.Симонов. В кн: "Ирвин Шоу. Богач, бедняк". М., "Правда", 1987. OCR & spellcheck by HarryFan, 14 March 2001 -----------------------------------------------------------------------
Беддоуз вернулся из Египта утром. Он приехал в свой отель, пожал руку портье, сообщил ему, что поездка была приятная, но египтяне просто невыносимы. От портье он услышал, что город, как всегда, набит приезжими, а цена на номера, как всегда, снова поднялась. - Теперь туристский сезон продолжается двенадцать месяцев в году, - сказал портье, вручая Беддоузу ключ. - Никто больше не сидит дома. С ума можно сойти. Беддоуз поднялся наверх и велел бою засунуть пишущую машинку в стенной шкаф, чтобы не видеть ее совсем. Он открыл окно и с удовольствием посмотрел на медленно текущую под окнами Сену. Потом принял ванну, переоделся, придвинул телефон и попросил телефонистку на коммутаторе набрать номер Кристины. У этой телефонистки была зловредная привычка повторять номера по-английски, и Беддоуз с улыбкой подумал, что здесь все осталось, как было. Когда эта женщина дозвонилась до нужного номера, там, на том конце провода, началась знакомая суматоха. Телефон в отеле у Кристины стоял в холле, довольно далеко от ее номера, и Беддоузу пришлось медленно повторять ее фамилию по буквам: Тате (Т - Теодор, А - Андре, Т - Теодор, Е - Елена), пока до мужчины, который ответил на звонок, дошло, кто такая мадемуазель Тате, и он пошел сообщить Кристине, что некий американский джентльмен требует ее к телефону. Беддоуз услышал, как Кристина идет через холл к телефону, и решил, что, судя по звуку, на ней туфли на высоких каблуках. - Алло, - сказала Кристина. В это время в трубке раздался треск, но Беддоуз все равно узнал этот знакомый голос с взволнованным придыханием. Кристина вообще говорила по телефону так, словно каждого звонка она ждала, как приглашения на бал. - Салют, Крис, - сказал Беддоуз. - Кто это? - Голос Египта, - сказал Беддоуз. - Уолтер! - Кристина страшно обрадовалась. - Когда ты прилетел? - Сию минуту, - Беддоуз соврал на час, чтобы доставить ей удовольствие. - Скажи, ты на высоких каблуках? - Что? - Я спрашиваю, у тебя туфли на высоких каблуках? - Погоди минуточку, дай погляжу, - сказала Кристина. И после паузы добавила: - Ты что, стал ясновидцем в Каире? Беддоуз хмыкнул. - Обыкновенное ближневосточное жульничество. Запасся им в невиданном количестве. Где мы завтракаем? - Уолтер, - сказала Кристина, - я в отчаянии. - У тебя свидание? - Ну да. Когда ты научишься пользоваться телеграфом. - Ладно, ничего страшного, - сказал Беддоуз небрежно. Он взял за правило никогда не выказывать разочарования. Он подозревал, что, если попросить Кристину, она отменит свидание, но у него было другое правило - никогда ни о чем не просить. - Стало быть, увидимся позднее. - Может, попозже, днем, зайдем куда-нибудь выпьем? - С этого и начнем, - сказал Беддоуз. - В пять? - Лучше в полшестого, - сказала Кристина. - Где ты в это время будешь? - спросил Беддоуз, слегка задетый новой отсрочкой. - Около площади Этуаль, - сказала Кристина. - У Александра? - Договорились, - сказала Кристина. - Может, ты для разнообразия сегодня придешь вовремя? - Будь повежливей, человек первый день как вернулся в Париж, - сказал Беддоуз. - A tout a l'heure [пока (фр.)], - сказала Кристина. - Что вы сказали, мадам? - В этом году даже дети все, как один, научились говорить по-французски. - Кристина засмеялась. - Как хорошо, что ты снова в городе! Раздался звонкий щелчок - она повесила трубку. Беддоуз не спеша опустил трубку на рычаг и подошел к окну. Он смотрел на реку и думал о том, что сегодня впервые за долгое-долгое время Кристина не приехала к нему сразу же, как только он вернулся в Париж. Река казалась холодной, деревья облетели, и небо было таким серым, словно оно и не знало другого цвета. И, несмотря на это, в облике города было что-то нежданное. Даже в такую паршивую зимнюю погоду, когда нет ни солнца, ни снега, Париж таил в себе что-то нежданное. Он пообедал вместе с журналистом из Ассошиэйтед Пресс, который только что вернулся из Америки. Этот человек рассказывал, что дела в Америке идут отвратительно, что даже если завтракать в забегаловках, и то с тебя сдерут не меньше полутора долларов, и что Беддоуз должен молить бога за то, что он не там, а тут. Беддоуз чуть-чуть запоздал, но Кристины в кафе еще не было. Он сидел на застекленной террасе у огромного окна, чувствуя, как зимний день через стекло холодит ему локоть. На террасе было полно женщин, которые пили чай, и мужчин, читавших вечерние газеты. За окном под деревьями собирались ветераны какого-то полка, воевавшего еще в первую мировую войну; пожилые люди со знаменами зябли в своих шинелях и орденах и суетливо выстраивались в колонну, готовясь вслед за военным оркестром промаршировать к Триумфальной арке, чтоб возложить на могилу венок в память о своих товарищах, погибших в битвах, о которых все уже давным-давно позабыли. Ох, эти французы, - кисло вздохнул про себя Беддоуз, кисло, потому что Кристина опаздывала и день не оправдывал возлагавшихся на него надежд. - Ох, эти мне французы, всегда они найдут повод застопорить уличное движение. У них такой запас мертвецов, что остается только воздавать им и воздавать. Он заказал себе пива, потому что слишком много выпил за обедом. Он и съел слишком много - набросился после египетского перерыва на французскую еду. В желудке было как-то неуютно, и он внезапно почувствовал, что очень устал от всех этих миль, которые ему пришлось проделать за последние двадцать четыре часа. "Когда тебе тридцать пять, - подумал он, погружаясь в вечернюю меланхолию, - пусть самолет будет самым быстрым, полет самым спокойным, а сиденья самыми мягкими, кости твои уже начинают беспощадно отсчитывать мили". Тридцать пять ему исполнилось три месяца назад, и с тех пор, он стал как-то болезненно реагировать на свой возраст. Он разглядывал свое лицо во всех зеркалах, замечал морщинки под глазами и седину в бороде, когда брился. Он от кого-то слышал, что стареющие футболисты бреются по два-три раза в день, чтобы ни хозяева, ни спортивные журналисты, не дай бог, не заметили предательского серебра в щетине. "Может быть, и профессиональным дипломатам нелишне принять это на вооружение?" - думал он. Семьдесят минус тридцать пять будет тридцать пять. Это зловещее уравнение все чаще, особенно к концу дня, приходило ему на ум после того, как он перевалил через середину. Он посмотрел на улицу, где за холодным стеклом все еще топтались, выравнивая нестройные ряды, ветераны со своими флагами; их дыхание вместе с сигаретным дымом в виде маленьких облаков висело у них над головами. Ему вдруг страшно захотелось, чтоб они, наконец, зашагали и убрались отсюда как можно дальше. Слово "ветеран" неожиданно и больно резануло слух. А еще ему хотелось, чтоб Кристина наконец пришла. Опаздывать - это было на нее совсем не похоже. Она относилась к той редкой категории девушек, которые прибывают на свидание в точно назначенный час. Тут же он некстати вспомнил, что она еще умеет быстро одеваться и на приведение в порядок прически тратит не больше двух минут. У Кристины были светлые волосы, по-парижски коротко остриженные, так что шея оставалась голой. Беддоуз вспомнил о шее Кристины, и ему стало как-то легче. Они весело проведут вечер, думал он. В Париже человек не имеет права чувствовать себя усталым и старым. Если я себе это позволю, придется бежать куда глаза глядят. Он думал о предстоящем вечере. Они пройдутся по барам, и постараются не встречать друзей, и постараются не пить слишком много, а потом поедут в бистро на рынке, где едят толстые бифштексы и запивают их терпким красным вином, а потом, может быть, поедут в ночной клуб, где выступает забавный и необычный театр марионеток и где трое молодых людей поют смешные песни, которые в отличие от многих других песен, исполняющихся в ночных клубах, смешные на самом деле. Когда после их песен выходишь на улицу, чувствуешь себя весело и блаженно, а главное, тебе кажется, что только так и должен себя чувствовать человек в Париже в два часа ночи. Они были там с Кристиной в ночь накануне отлета в Каир. Пойти туда снова в первую ночь после прилета - в таком решении была какая-то приятная завершенность, которая доставляла ему необъяснимое удовольствие. В тот вечер Кристина была очень красива, лучше всех в большом зале, где было полно красивых женщин, и он даже пошел танцевать, в первый раз за много месяцев. Оркестр был крохотный: пианино и электрогитара, из которой гитарист извлекал густые, колышущиеся звуки; играли они известные французские песни, те самые, слушая которые всегда чувствуешь, как прекрасна любовь в этом городе и как она полна печали и сдержанного раскаяния. Музыка привела Кристину в мечтательное настроение, что было на нее совсем не похоже; она держала его за руку, пока шла программа, и целовала его, когда свет гас между номерами. А когда он сказал, что завтра утром улетает, на глаза у нее навернулись слезы, и она сказала: "Что же я буду делать без тебя целых два месяца?". И он, на которого это тоже подействовало, осторожно рассудил, что сейчас самое время уехать, раз она вступает в ту самую фазу. Это была, как он ее называл, фаза предматримониального томления, тут надо быть настороже, особенно поздней ночью, в Париже, в залах, где царит полумрак, где рояли и электрогитары поют песни о мертвой листве, и мертвой любви, и о любящих, разлученных войной. Беддоуз уже был однажды женат и считал, что пока с него хватит. Жены имеют обыкновение рожать детей, кукситься, начинать пить и увлекаться другими мужчинами, когда их мужей на три-четыре месяца отсылают по службе на другой конец света. Кристина его немножко удивила. Томление было совсем не в ее духе. Он знал ее до недавнего времени не очень хорошо, но они были знакомы четыре года, почти с самого ее прилета из Штатов. Она понемножку позировала фотографам и была достаточно красива, чтобы неплохо на этом зарабатывать, но, по ее словам, ей было противно чувствовать себя идиоткой, изображая на лице нечто томное, как того требовала мода, и сексапильное, как того требовали заказчики. Она умела печатать на машинке, знала стенографию и от случая к случаю работала с американскими бизнесменами, которые на месяц - на два приезжали по делам в Париж. По-французски она заговорила с первого же дня, как приехала, умела водить машину и время от времени выкидывала номера - нанималась компаньонкой к старым американским дамам и путешествовала с ними в страну замков или в Швейцарию. Спать она в свои двадцать шесть, кажется, никогда не хотела, она готова была бодрствовать ночи напролет, ходила на все вечеринки, и, насколько было известно Беддоузу, за ней числились два романа с его приятелями: один был вольнопрактикующий фотограф, второй - пилот транспортного самолета, он погиб в авиационной катастрофе при вылете из Франкфурта. Ей можно было позвонить в любой час дня и ночи, не опасаясь, что она рассердится, и с ней не стыдно было появиться в любом обществе. Она всегда знала, какое бистро сейчас в моде, кто в каком ночном клубе выступает, кого из художников стоит пойти посмотреть, кто сейчас в городе, а кого надо ждать на будущей неделе и в каком из маленьких отелей неподалеку от Парижа можно вкусно пообедать или приятно провести уик-энд. Больших денег у нее никогда не было, но одевалась она превосходно, достаточно по-французски, чтобы нравиться своим французским друзьям, и в то же время не слишком по-французски, так что у американцев не возникало подозрений, будто она делает вид, что родилась в Европе. Одним словом, может, ваша бабушка и не пришла бы от нее в восторг, но, как сказал ей однажды сам Беддоуз, она была украшением самых бестолковых и беспокойных лет - второй половины двадцатого века.
Ветераны, наконец, тронулись; в наступающих сумерках видно было, как лениво полощутся их знамена; вот демонстрация обогнула контору авиакомпании на углу и двинулась вверх по Елисейским полям. Беддоуз смотрел им вслед и несколько туманно размышлял о других демонстрациях и других знаменах. Потом он увидел Кристину: она шла широким шагом наискосок через улицу, наперерез движению, быстро и уверенно лавируя среди машин. "Проживи она в Европе хоть до конца дней, - подумал Беддоуз, с улыбкой наблюдая за ее движениями, - но стоит ей пройти десять шагов, и всем сразу станет ясно, что родилась она по ту сторону океана". Когда она открыла дверь на террасу, Беддоуз встал. Она была без шляпы, и Беддоуз заметил, что волосы у нее сильно потемнели, с тех пор как он ее не видел, и стричь она их стала не так коротко. Когда она подошла к столику, он расцеловал ее в обе щеки. - Добро пожаловать. На французский манер, - сказал он. Она на мгновение крепко прижалась к нему. - Смотрите-ка, - сказала она, - он опять тут. Она села, распахнула пальто и улыбнулась ему через стол. Щеки у нее раскраснелись от холода, глаза сияли, и вся она была ослепительно молодая. - Дух Парижа из американского квартала, - сказал Беддоуз, дотрагиваясь до ее руки на столе, - что ты будешь пить? - Чай. Я так рада тебя видеть! - Чай? - Беддоуз скорчил гримасу. - Что-нибудь случилось? - Ничего, - Кристина помотала головой. - Просто хочу чаю. - Тоже мне напиток! Разве так встречают путешественника, вернувшегося в родные пенаты? - И пожалуйста, с лимоном. Беддоуз пожал плечами и попросил официанта принести чай. - Ну, как там в Египте? - спросила Кристина. - А я разве был в Египте? - Беддоуз смотрел Кристине в лицо, и у него было радостно на душе. - Так по крайней мере писали газеты. - Ах, да... - Беддоуз заговорил серьезно и деловито. - Новый мир жаждет родиться, борется за это, для феодализма - слишком поздно, для демократии - слишком рано... Кристина состроила гримасу. - Очаровательное изложение, как будто специально для архивов госдепартамента. Ну, а если так, между двумя рюмками, то как там в Египте? - Солнечно и печально, - сказал Беддоуз. - После двух недель в Каире проникаешься сочувствием ко всем окружающим. А что тут в Париже? - Для демократии слишком поздно, для феодализма слишком рано, - сказала Кристина. Беддоуз засмеялся, наклонился через стол и поцеловал ее. - Ну, а если между двумя поцелуями? - спросив он. - Как тут в Париже? - Так же, - сказала Кристина и помедлила. - Почти так же. - Кто есть на горизонте? - Вся компания, - ответила Кристина небрежно. - Все те же счастливые изгнанники: Чарльз, Борис, Энн, Тедди... Тедди был тот самый вольнопрактикующий фотограф. - Часто его видишь? - спросил Беддоуз как можно легкомысленней. - О-о-о! - Кристина чуть-чуть улыбнулась. - Проверка документов, - ухмыльнулся Беддоуз. - Нет, не часто, - сказала Кристина. - Его гречанка в городе. - Все еще гречанка? - Все еще гречанка. Подошел официант и принес чай. Она налила чай в чашку и выжала туда лимон. У нее были длинные ловкие пальцы, Беддоуз заметил, что она перестала пользоваться ярким лаком. - Что ты сделала с волосами? - спросил Беддоуз. Кристина рассеянно провела по ним рукой. - А ты заметил? - О, где вы, кудри золотые, мы видели вас так недавно! - Решила вернуть свой цвет. - Кристина помешала сахар в чашке. - Хочу поглядеть, что из этого выйдет. Правится? - Я еще не понял. И потом они стали длиннее. - Угу. Это на зиму. А то шея мерзнет. Говорят, такая прическа меня молодит. - Правильно говорят, - сказал Беддоуз. - Тебе теперь больше одиннадцати не дашь. Кристина улыбнулась и потянулась к нему чашкой с чаем. - За тех, кто возвращается, - сказала она. - Чай и тост - вещи для меня несовместимые, - сказал Беддоуз. - Ты просто придира и фанатик спиртных напитков, - сказала Кристина и невозмутимо отхлебнула из своей чашки. - А теперь насчет планов на вечер, - сказал Беддоуз. - Я думаю, мы можем удрать от наших милых Друзей и отправиться обедать в тот ресторанчик на рынке, потому что я умираю - хочу мяса, а после этого... - Он запнулся. - Что случилось? Мы что, не сможем даже вместе поужинать? - Дело обстоит не совсем так, - Кристина медленно помешивала чай, не поднимая глаз от чашки. - У меня свидание... - Отмени этого типа, - выпалил Беддоуз. - Гони нахала в шею! - Не могу, - Кристина спокойно посмотрела ему в глаза. - Мы должны с ним встретиться здесь, он должен прийти с минуты на минуту. - Ах, вот оно что! - Беддоуз понимающе кивнул. - Это несколько меняет дело. - Да. - А мы не можем его куда-нибудь сплавить? - Нет, - сказала Кристина. - Мы его не можем сплавить. - Еще не родился такой человек, от которого нельзя было бы избавиться, - сказал Беддоуз. - Ты ему объясняешь, что твой старый друг только что вернулся из пустыни, что он едва не умер там от дизентерии и едва не погиб в религиозных войнах, что он нуждается в утешении, что ты должна привести в порядок его расшатавшиеся нервы и т.д. и т.п. Кристина, улыбаясь, покачала головой. - Прости, но из этого ничего не получится. - Хочешь, я это сделаю? - спросил Беддоуз. - Как мужчина с мужчиной. Слушайте, старина, мы все люди взрослые, публика цивилизованная... Ну, в таком духе. - Нет, - сказала Кристина. - Почему нет? - спросил Беддоуз, понимая, что нарушает свое собственное, давно и ревностно соблюдаемое правило ни о чем не просить. - Почему мы не можем этого сделать? - Потому что я не хочу, - сказала Кристина. - Вот оно что, - сказал Беддоуз. - Стало быть, ветер переменился. - Да, - мягко ответила Кристина. - В какой-то степени переменился. А пообедать мы можем все вместе. Втроем. Он очень хороший человек. Он тебе понравится. - Когда я возвращаюсь в Париж, - сказал Беддоуз, - мне в первый вечер мужчины вообще не нравятся. Они помолчали, и Беддоуз вспомнил, сколько раз, бывало, Кристина отвечала по телефону: "О'кэй, это, конечно, грешно, но я его спроважу. Значит, встретимся в восемь". И, сидя напротив нее, трудно было поверить, что она не скажет этого ни сейчас, ни через минуту, потому что она так же, как и раньше, смотрела на него, так же, как и раньше, дотрагивалась до его руки, потому что, кажется, ничего не переменилось. - Два месяца - долгий срок, а? - спросил Беддоуз. - Особенно в Париже. - Нет, - сказала Кристина. - Это совсем не долгий срок, ни в Париже, нигде. - Хелло, Кристина. - Высокий, светловолосый, плотного сложения молодой человек стоял возле стола, держа шляпу в руках, и улыбался. - Видишь, я нашел это кафе. - Он наклонился и поцеловал ее в лоб. Беддоуз встал. - Джек, - сказала Кристина, - это Уолтер Беддоуз. А это Джон Хейслип. Доктор Хейслип. Мужчины пожали друг другу руки. - Он хирург, - сказала Кристина, пока Хейслип отдавал пальто и шляпу служителю и усаживался рядом с ней. - Его в прошлом году чуть не сфотографировали для "Лайфа", он что-то такое там придумал с почками. Через тридцать лет он будет жутко знаменит. Хейслип хмыкнул. Он был большой, спокойный, уверенный в себе, в нем было что-то от спортсмена, и, вероятно, он выглядел моложе, чем был на самом деле. Беддоуз с первого взгляда понял, как этот человек относится к Кристине. Тут Хейслип и не пытался ничего утаить. - Что будете пить, доктор? - спросил Беддоуз. - Лимонад, с вашего разрешения. - Un citron presse [один раз лимонад (фр.)], - сказал Беддоуз официанту. Он с любопытством покосился на Кристину, но лицо ее ничего не выражало. - Джек не пьет, - сказала Кристина. - Он говорит, что люди, которые зарабатывают себе на жизнь тем, что вспарывают животы другим людям, не имеют права пить. - Когда я выйду на пенсию, - сказал Хейслип весело, - я это наверстаю, я буду пить так, что руки у меня будут дрожать, как листья на ветру. - Он повернулся к Беддоузу. Нетрудно было заметить, что оторвать взгляд от Кристины ему стоило больших усилий. - Как провели время в Египте? - спросил он. - О-о, - удивленно протянул Беддоуз, - вы знаете, что я был в Египте? - Кристина мне все о вас рассказала, - ответил Хейслип. - Я поклялся страшной клятвой, что, как только вернусь в Париж, на месяц забуду, что на свете есть такая страна, - сказал Беддоуз. Хейслип засмеялся, смех у него был басовитый и легкий, а в лице только добродушие и ни следа неловкости. - Я очень хорошо вас понимаю, - сказал он. - Мне иногда точно так же хочется забыть о своей больнице. - А где ваша больница? - спросил Беддоуз. - В Сиэтле, - быстро ответила за него Кристина. - И давно вы в Париже? - тут Беддоуз заметил, как Кристина бросила взгляд в его сторону. - Три недели, - сказал Хейслип. Он отвернулся от Беддоуза и снова стал смотреть на Кристину, словно только в этом положении ему могло быть хорошо и спокойно. - И только представить себе, как все может измениться за три недели. Господи боже мой! - он похлопал Кристину по руке и снова засмеялся. - Еще неделя - и назад, в больницу. - Вы здесь по делам или просто так? - сам того не желая, Беддоуз начинал тянуть резину разговора, который неизбежно ведут друг с другом все американцы, впервые встречаясь за границей. - То и другое понемножку, - сказал Хейслип. - Меня пригласили сюда на съезд хирургов, а уж по собственной инициативе я осмотрел несколько больниц. - И что вы можете сказать о французской медицине теперь, когда вам удалось кое-что посмотреть? - спросил Беддоуз; следователь, который сидел внутри, автоматически задавал вопросы за него. - Как вам сказать, - Хейслип на мгновение с трудом отвел взгляд от Кристины. - Они здесь работают совсем иначе, чем мы. По интуиции. У них нет нашего оборудования и наших денег на исследовательскую работу, так что им приходится рассчитывать только на свою проницательность и интуицию, - он усмехнулся. - Но если вы чувствуете себя неважно, мистер Беддоуз, вы смело можете им довериться. Они ничем не хуже всех прочих. - Я чувствую себя прекрасно, - сказал Беддоуз и тут же сообразил, что трудно было сказать что-нибудь более идиотское. От этих разговоров Беддоуз начинал чувствовать себя не в своей тарелке, но не от того, что они говорили, а от того, как этот человек смотрел на Кристину - преданно, во все глаза, словно растворяясь в этом взгляде. Наступила пауза, и Беддоуз почувствовал, что, если он сам не вставит слово, они могут молчать до бесконечности. - Вы хоть побродили по Парижу? - нашел он не самый удачный выход из положения. - Только по Парижу, и то мало, - сказал Хейслип. - А я бы с удовольствием съездил сейчас на юг. В Сен-Поль-де-Ванс. Кристина только о нем и говорит. Подозреваю, что это настолько не похоже на Сиэтл, что об этом можно только мечтать, и при всем том - водопровод и человеческая еда. Вы ведь там бывали, не правда ли, мистер Беддоуз? - Бывал, - сказал Беддоуз. - Кристина мне рассказывала, - сказал Хейслип. - О, благодарю вас, - обратился он к официанту, который поставил перед ним лимонад. Беддоуз внимательно посмотрел на Кристину. Ранней осенью они провели в этом городе целую неделю вместе; интересно, что именно она рассказала своему доктору? - Мы отправимся туда в следующий приезд, - сказал Хейслип. - Угу, - сказал Беддоуз, отметив про себя это "мы" и любопытствуя, кого под этим "мы" подразумевает Хейслип. - И скоро вы собираетесь сюда приехать? - Через три года. - Хейслип аккуратно извлек кубики льда из лимонада и положил их на блюдце. - Я думаю, что раз в три года я могу выкроить полтора месяца, Летом люди не так часто болеют. - Он встал. - Прошу прощения, - сказал он, - но мне надо позвонить в несколько мест. - Вниз по лестнице и направо, - сказала Кристина. - Там есть женщина, которая говорит по-английски, она тебя соединит. - Кристина не доверяет моему французскому, - засмеялся Хейслип. - Она утверждает, что это уникальный случай, когда знакомство с романсами Пюже оказало влияние на французский язык. - Он двинулся было к выходу, но остановился. - Я искренне надеюсь, мистер Беддоуз, что вы пообедаете с нами. - Как вам сказать, я в принципе договорился кое с кем встретиться. Но посмотрим, может, мне и удастся отвязаться. - И прекрасно. - Хейслип на ходу мгновенно прислонился к плечу Кристины, словно хотел незаметно получить дополнительный заряд уверенности, и, лавируя между столиками, двинулся к выходу. Беддоуз неприязненно смотрел ему вслед и думал: "Ну что ж, по крайней мере я хоть внешне дам ему десять очков вперед". Потом он обернулся к Кристине. Кристина с отсутствующим видом гоняла ложкой чаинки по дну чашки. - Поэтому и волосы длиннее и цвет у них свой, - сказал Беддоуз. - Да, поэтому, - Кристина продолжала размешивать чаинки в чашке. - И лак для ногтей. - И лак для ногтей. - И чай. - И чай. - А что ты ему рассказывала о Сен-Поль-де-Ванс? - Все. - Оторвись ты от этой чашки, черт бы ее побрал. Кристина медленно отложила ложку и подняла голову. Глаза у нее блестели, но бог их знает, отчего они блестели, а рот был плотно сжат, и это, видимо, стоило ей немалых усилий. - Что значит все, что ты хочешь этим сказать? - настаивал Беддоуз. - Все - значит все. - Зачем? - Затем, что мне не нужно ничего от него скрывать. - Сколько времени вы знакомы? - Ты же слышал - три недели. Один мой приятель в Нью-Йорке попросил его зайти меня проведать. Кристина посмотрела ему прямо в глаза. - На будущей неделе я выйду за него замуж, а потом вернусь вместе с ним в Сиэтл. - А через три года летом приедешь сюда на шесть недель, потому что летом люди не так часто болеют. - Вот именно. - И тебе это нравится? - Да. - По-моему, ты сказала это слишком вызывающе. - Не надо выпендриваться, - сказала Кристина хрипло. - С этим кончено раз и навсегда. - Официант! Виски мне принесите! - крикнул Беддоуз по-английски. Он на мгновение забыл, где находится. - Ты тоже, - обратился он к Кристине, - выпей что-нибудь, ради бога. - Чаю, - сказала Кристина. - Слушаюсь, мадам, - сказал официант и удалился. - Я хочу задать тебе несколько вопросов, - сказал Беддоуз. - Задавай. - Я могу рассчитывать на откровенность? - Да. Беддоуз набрал в себя побольше воздуху и посмотрел в окно. Какой-то человек в дождевике неторопливо шел мимо, он читал газету и качал при этом головой. - Ладно, - сказал Беддоуз, - так что ты в нем нашла такого замечательного? - И как я, по-твоему, должна ответить на этот вопрос? - спросила Кристина. - Он мягкий, хороший человек, он приносит людям пользу. Ты можешь что-нибудь по этому поводу возразить? - И это все? - И он любит меня. - Она произнесла это глухо. За все время, что они были вместе, Беддоуз ни разу не слышал от нее этого слова. - Он любит меня, - повторила Кристина бесцветным голосом. - Это я видел, - сказал Беддоуз. - Безумно. - Безумно, - сказала Кристина. - А теперь позволь задать тебе еще один вопрос, - сказал Беддоуз. - Ты хотела бы сейчас встать из-за стола и уйти отсюда со мной? Кристина отодвинула от себя чашку и задумчиво поворачивала ее из стороны в сторону. - Да, - сказала она. - Но ты не уйдешь, - сказал Беддоуз. - Не уйду. - Почему? - Давай поговорим о чем-нибудь другом, - сказала Кристина. - Куда ты собираешься поехать в следующий раз? В Кению? В Бонн? В Токио? - Так почему нет? - Потому что я устала от таких, как ты, - сказала Кристина отчетливо. - От корреспондентов, от пилотов, от многообещающих молодых государственных деятелей. Я устала от блестящих молодых людей, которые постоянно куда-то уезжают описывать революцию, подписывать договор или умирать на войне. Я устала от аэропортов и от провожаний. Я устала от того, что мне не положено плакать, пока самолет не взлетит, устала мчаться со всех ног по первому звонку, устала днем и ночью подходить к телефону. Я устала от всех этих избалованных и хмельных международных душек. Я устала сидеть за обеденным столом с мужчинами, с которыми я была близка, и ворковать с их гречанками. Устала от того, что меня передают из рук в руки, устала любить больше, чем любят меня. Я ответила на твой вопрос? - Более или менее, - сказал Беддоуз. Его удивляло, что люди за соседними столиками еще не начали обращать на них внимание. - Когда ты улетел в Египет, - продолжала Кристина, не понижая голоса, - я приняла решение. Я стояла возле проволочной ограды, смотрела, как заправляют огромные самолеты, смотрела на огни, а потом я перестала плакать и решила: в следующий раз улетать буду я, и пусть кто-то другой мучается возле этой ограды. - И ты нашла этого другого? - Да, нашла, - просто сказала Кристина. - Но я не хочу, чтобы он мучился. Беддоуз наклонился и взял ее руки в свои. Они безвольно лежали в его ладонях. - Крис... - сказал он. Она смотрела в окно. За толстым оконным стеклом сгущались сумерки и загорались огни, она сидела силуэтом на фоне этих огней, чистая, юная, неумолимая. Он смотрел на нее, и беспорядочные воспоминания лезли в голову: первая их встреча и другие первые встречи с Другими девушками, и еще как она лежала рядом с ним ранним утром под лучами осеннего солнца всего каких-нибудь три месяца назад, когда это солнце вплывало в их комнату в маленьком отеле на юге, а из окна были видны коричневые Нижние Альпы и далекое море. Держа ее руки в своих, узнавая прикосновение маленьких, как будто детских пальцев, он почувствовал, что если сейчас, сию минуту он сумеет заставить ее обернуться, все будет по-другому. - Крис... - шепнул он. Но она не повернула головы. - Пиши мне в Сиэтл, - сказала она, не сводя глаз с запотевшего стекла, в котором отражались, искажались и множились огни кафе и ресторана напротив. Беддоуз выпустил ее руки. Она не убрала их, руки лежали на столе, и блеклый лак ногтей тускло отражался на покрытой пятнами деревянной его поверхности. Беддоуз встал. - Лучше я пойду, - сказал он. Говорить было трудно, собственный голос, который он слышал словно издалека, звучал как-то странно. "Господи, - подумал он, - я старею, того и гляди я начну плакать в ресторанах". - Я не хочу ждать, пока он принесет счет, - сказал Беддоуз. - Скажи своему приятелю, что я, к сожалению, не могу с вами вместе пообедать и что я приношу ему свои извинения за то, что ушел не расплатившись. - Это пустяки, - ровным голосом сказала Кристина, - он будет рад заплатить. Беддоуз наклонился, поцеловал ее сначала в одну щеку, потом в другую. - Прощай, - сказал он, и ему показалось, что он сумел при этом улыбнуться. - На французский манер. Он быстро оделся и вышел на улицу. Он прошел мимо конторы авиакомпании и, повернув за угол, вышел на бульвар, где за полчаса до него промаршировали ветераны. Ничего не видя, как слепой, он дошел до Арки, там возле могилы и Вечного огня в вечернем тумане поблескивали листья лаврового венка. Он знал, что в эту ночь ему лучше не быть одному, что надо куда-нибудь зайти, кому-нибудь позвонить и кого-нибудь пригласить пообедать. Но он шел мимо одной, второй, третьей телефонной будки, и хотя всякий раз он замедлял шаг, но так никуда и не вошел. Потому что во всем городе не было человека, которого он хотел бы видеть в этот вечер.
Ирвин Шоу. Круг света
----------------------------------------------------------------------- Пер. - А.Симонов. В кн: "Ирвин Шоу. Богач, бедняк". М., "Правда", 1987. OCR & spellcheck by HarryFan, 14 March 2001 -----------------------------------------------------------------------
По земле стелился туман, и на каждом спуске свет фар утыкался в жидкий молочный суп. Был первый час ночи - ни одной встречной машины, они в одиночестве мчались вверх по холму, по узкой дороге, ведущей к дому. Между главным шоссе и домом Виллардов на этой дороге стояло еще четыре дома, но во всех четырех было темно. На переднем сиденье сидели втроем: Мартин, сестра и ее муж. Линда включила радио и в такт оркестру тихо напевала: "Сейчас - не время, и здесь - не место...". Джон Виллард удобно устроился за рулем, он только поддавал газу и улыбался, когда Линда наклонялась к его уху и преувеличенно страстно, как певица в ночном баре, тянула: "Но ваше ди-ивное лицо...". - Осторожней, - сказал Виллард, - вы щекочете ухо водителю! - Последний год, - подхватил Мартин, - из-за такого вот щекотания несчастных случаев произошло больше, чем от пьянства, национальных праздников и неисправных тормозов. - Кто это сказал? - набросилась на него Линда. - Это широко известный статистический факт. - А какое мне дело, - сказала Линда, - если это водительское ухо сводит меня с ума! Виллард засмеялся. - Эй, солдатик, чтоб я больше не видела у вас этой самодовольной физиономии, - сказала Линда. Виллард снова засмеялся, а Линда опять запела, прислонившись затылком к руке Мартина, лицо ее в раме темных рассыпавшихся по плечам волос казалось веселым и молодым в неярком свете приборного щитка. "Дай бог, - подумал Мартин, искоса поглядывая на сестру, - чтобы через десять лет после свадьбы я с женой возвращался под утро из города в таком же настроении". Мартин прилетел из Калифорнии сегодня под вечер, следом за своей телеграммой, где сообщалось, что он уволился с работы и едет в Европу, а по дороге заглянет к ним, если они обещают ему угол и не дадут умереть с голоду. Линда встретила его в аэропорту; ему показалось, что за те два года, что они не виделись, она совершенно не изменилась; они заехали за Виллардом в контору и все вместе отпраздновали приезд Мартина: сперва выпили, потом прекрасно пообедали да еще позволили себе по такому случаю бутылку шикарного вина. Дело было в пятницу, и, поскольку Вилларду не надо было завтра идти на работу, они отправились в ночной клуб, где девушка в белом платье пела французские песни. Мартин и Виллард по очереди танцевали с Линдой, и Линда сказала: "Ну, как все чудно вышло! А ведь предупреди ты меня заранее, я бы стала искать тебе партнершу на этот вечер, и нас было бы четверо, и все пошло бы прахом. Двое на двое - что может быть ужаснее?". Мартин был на семь лет моложе Линды, и она любила его больше других братьев. Пока Мартин был в колледже, он проводил с Линдой и Виллардом каждое лето, участвовал во всех их вечеринках как лишний кавалер, играл с Виллардом в теннис и подвергал, по мнению Линды, смертельной опасности жизнь их маленьких сыновей, обучая их обоих нырять, плавать, ездить на велосипеде, играть в бейсбол и падать с деревьев. Машина проехала мимо заросших зеленью каменных ворот. - Нет, - сказала Линда, - два года - это слишком долго. И как нам жить без тебя, пока ты будешь в Европе? - А вы приезжайте меня навестить, - предложил Мартин. - Вы только послушайте, что он говорит, - сказала Линда. - Вечером - на самолет, и утром вы уже там. - Ты что, знаешь кого-нибудь, кто хочет нас прокатить задаром? Нам еще десять лет рассчитываться за эти владения. - Она показала на темные заросли за окном машины. - Тут очень мило, - через запотевшее стекло Мартин взглянул на промокший до черноты лес, - настоящая глушь. - Да уж, цивилизацией здесь не пахнет, - сказала Линда, - семнадцать акров таких зарослей, что ни пройти, ни проехать. - Разве нельзя расчистить часть земли под что-нибудь стоящее? - А налоги? - откликнулся Виллард, поворачивая из леса на кольцевую дорожку перед большим кирпичным особняком с белыми колоннами, который возник из пелены тумана. Внизу света не было, только на втором этаже занавешенное окно было чуть светлей остальных, и в темноте дом казался особенно большим и внушительным. - Линда, надо обязательно хоть одну лампочку у входа оставлять зажженной, - сказал Виллард. - Это все новая служанка, - сказала Линда, - она помешалась на экономии, сколько ни говорю ей об этом - все без толку. Виллард остановил машину, Мартин прихватил свой чемодан с заднего сиденья, и они вышли. - Обрати внимание на эту изысканную архитектуру, - сказала Линда, когда они поднимались по ступенькам среди колонн, - призрак Древней Греции. - И все-таки ты сначала войди внутрь, - заметил Виллард, отворяя дверь и зажигая свет, - увидишь - игра стоит свеч. А что до участка, так для ребят это просто клад. - И еще одно очень важное преимущество, - добавила Линда, сбрасывая пальто на спинку кресла в прихожей, оклеенной бумажными обоями, - телевизор здесь ни одной станции толком не принимает. Они прошли в гостиную, Линда зажгла светильники, а Виллард налил всем виски, чтобы Мартину не скучно было продолжать восхищаться их домом. Гостиная была большая, просторная и славная, с разными картинками, в беспорядке развешанными по стенам, с ворохами книжек, журналов и разных полубесполезных мелочей, каждая из которых была чуть-чуть, а не на месте. Мартин оглядел комнату и улыбнулся: во всем чувствовался немножко безалаберный и веселый нрав сестры - в яркой окраске стен, в суматохе ваз, цветов и антикварных безделушек, в самом духе уютного беспорядка, который и сейчас царил в комнате, хотя был час ночи и весь вечер в комнате не было ни души. Линда сбросила туфли и, поджав ноги, пристроилась в уголке огромной тахты; двумя руками она держала стакан с виски и глядела на обоих мужчин; ее уже клонило ко сну, но она никак не хотела, чтобы этот вечер кончался. - Слушай, Мартин, серьезно: ты что, в самом деле не сможешь пожить у нас хотя бы недельку? - В понедельник я должен быть в Бостоне, - сказал Мартин, - оттуда в среду самолетом - в Париж. - Мальчишки будут выть от досады, - сказала Линда. - Впрочем, у тебя еще будет время передумать: в субботу и воскресенье мы приглашены на три вечеринки, и я надеюсь, что ты там кого-нибудь себе найдешь. - Какое счастье, что мне надо загодя быть в Бостоне, - рассмеялся Мартин. - Приду в себя до отлета. Линда поболтала виски в стакане. - Джон, - сказала она, - зачем откладывать, давай прочтем ему эту нотацию сразу. - Знаешь, поздно уже, Линда. - Виллард был слегка сконфужен. - Что это еще за нотация? - подозрительно спросил Мартин, заранее ощетиниваясь, как и положено младшему брату. - Ну, одним словом, когда от тебя пришла телеграмма, Линда и я, мы подсчитали... Слушай, после того, как ты кончил колледж, ты уходишь уже с третьего места - так ведь? - С четвертого, - сказал Мартин. - Сначала ты работал в Нью-Йорке. Потом в Чикаго, в Калифорнии. Теперь Европа. - Виллард говорил, исполняя свой долг родственника, друга, долг добропорядочного гражданина, проработавшего пятнадцать лет в той самой конторе, в которую он поступил. Закончив юридический колледж. - Ты уже не мальчик, хватит летать с места на место, это... - Ты слишком круто забираешь, - сказала Линда; она с беспокойством следила, как гаснет улыбка на лице Мартина, как он постукивает пальцами по стакану с виски, - прямо ректор Массачусетского технологического в актовый день или генерал Паттон перед войсками, - не надо так. - Она повернулась к Мартину. - Видишь ли, разговор у нас был вот о чем: представь себе, что в один прекрасный день ты вдруг обнаружишь, что тебе уже тридцать, а жизнь проходит мимо... - А может быть, это ты сама обнаружила, что тебе уже тридцать и жизнь проходит мимо? - ухмыльнулся Виллард. - Утекает, сочится, как песок между пальцев, - сказала Линда и состроила такую забавную гримасу, что лицо Мартина снова расцвело. - Но это на самом деле очень важно, - Линда снова стала серьезной. - Человек с приятной внешностью может всю жизнь прокрутиться, ничего не делая. Особенно во Франции. - Я недостаточно хорошо знаю французский, чтобы прокрутиться, ничего не делая, - сказал Мартин весело. Он встал, ткнул сестру пальцем в макушку и направился к низенькому столику возле самого окна, который служил здесь баром, - добавить в виски льда. - Понимаешь, Мартин, - снова заговорила Линда, - мы решили просто тебя предупредить - тактично, ненавязчиво. Мы не хотели... - Слушайте, - сказал Мартин, не отводя глаз от окна, - вы гостей не ждете? - Гостей? - изумился Виллард. - В такой час? - Там какой-то человек, он смотрит сюда, - Мартин вытянул шею, чтобы разглядеть угол дома. - А к балкону приставлена лестница... Так, теперь он слез... - Лестница! - Линда вскочила с тахты. - Там дети! - и она бросилась из комнаты наверх. Мужчины рванулись за ней. В холле возле дверей детской горела лампочка, свет ее проникал в комнату, и Мартин разглядел две кроватки и мирно посапывающих мальчишек. Из полуоткрытой двери соседней комнаты слышался мерный храп служанки. Дав Линде и Вилларду время убедиться, что с детьми все в порядке, Мартин направился к окнам. Окна были открыты, но дорогу на балкон преграждали жалюзи, опущенные до самого пола и закрытые на крючок. Мартин откинул крючок и вышел на балкон. Балкон опирался на Колонны главного входа и тянулся вдоль всего фасада. Ночь была сырая и темная, туман еще сгустился, свет из окон первого этажа отражался в лужах и мешал смотреть. Мартин подошел к перилам и, перевесившись, стал всматриваться в темноту. Откуда-то сбоку из-за стены донесся шорох, Мартин глянул туда. На черном фоне древесных стволов быстро удалялось расплывчатое белое пятно. Мартин повернулся и ринулся через комнату мальчиков, на ходу шепнув Вилларду: "Он внизу. С той стороны". Мартин мчался вниз, прыгая через три ступеньки, за ним мчался Виллард. Мартин распахнул входную дверь, прогромыхал по гальке, устилавшей подъездную аллею, и, минуя лестницу у балкона, бросился за угол. Виллард успел на ходу прихватить в нижнем холле фонарик, но фонарик был слабый, и луч его бессмысленно тыкался то в мокрый склон, поросший густой травой, то в чащу кустов и деревьев, где скрылся незваный гость. Уже без особой надежды на успех Мартин и Виллард некоторое время продирались сквозь эти заросли, царапаясь о кусты, вспахивая кучи мокрых, набухших, как губка, прошлогодних листьев и резко поводя лучом то в одну, то в другую сторону. Они двигались молча, злоба кипела в них, и попадись им сейчас тот человек, ему бы от них не уйти, разве что он был бы вооружен и готов на все. Но они никого не нашли и ничего больше не услышали. Прошло еще минут пять, и Виллард сдался. - Это все без толку, - сказал он. - Пошли назад. В молчании они повернули к дому. Подойдя к лужайке, они увидели Линду: жалюзи в детской были подняты, и свет, падающий на балкон, выхватывал ее из темноты. Перегнувшись через перила, Линда все отталкивала лестницу, пока, наконец, лестница, покачнувшись, не свалилась на землю. - Нашли? - окликнула она Мартина и Вилларда. - Нет, - сказал Виллард. - В доме все на месте, - сказала Линда. - Он даже не попал внутрь. А лестница эта - наша. Садовник днем лазил и, наверное, забыл ее здесь. - Иди домой, замерзнешь на балконе, - сказал Виллард. Мартин и Виллард в последний раз окинули взглядом темную лужайку и неясные очертания стеной стоящего за ней леса. Они подождали, пока Линда уйдет с балкона и закроет жалюзи. Потом вошли в дом. Мартин остался внизу, а Виллард поднялся наверх, еще раз взглянуть на детей. Гостиная уже не казалась Мартину такой веселой и уютной, как раньше. Когда Виллард с Линдой спустились вниз, Мартин стоял у окна, через которое он заметил лестницу и человека на лужайке. - Надо же быть таким идиотом! "Вы гостей не ждете?" - он горестно помотал головой. - Это ночью-то! - Ну что с тебя взять, ты же только что из Калифорнии, - сказала Линда. Они засмеялись, и сразу стало легче на душе. Виллард долил всем виски. - Мне бы притвориться, что я его не заметил, - сказал Мартин. - Отойти от окна как ни в чем не бывало, выйти через боковую дверь... - Такие сообразительные люди бывают только в кино, - сказал Виллард. - А в нормальной жизни они спрашивают: "А не ждете ли вы гостей?" - Но знаете, что интересно, - сказал Мартин, припоминая, - мне кажется, если бы я еще раз столкнулся с этим типом, я бы его узнал. Ведь, в сущности, он был от меня в пяти шагах и свет из окна падал прямо на него. - Похож он был на преступника? - опросила Линда. - Кто в час ночи не похож на преступника? - Я позвоню в полицию, расскажу им, что тут у нас произошло, - и Виллард направился в холл, к телефону. - Погоди, Джонни, - Линда протянула руку и остановила его. - Лучше утром. А то ты позвонишь, они примчатся и всю ночь не дадут нам спать. - Но нельзя же сидеть сложа руки, - возмутился Виллард, - и смотреть, как какие-то люди безнаказанно взбираются по лестницам и ломятся в твой дом. - Я не вижу проку в этом звонке, - сказала Линда. - Сегодня они его все равно не поймают. - Что верно, то верно, - заметил Мартин. - Зато они непременно полезут наверх осматривать детскую, разбудят мальчиков, напугают их... - Линда говорила сбивчиво и нервно. До этой минуты она держалась молодцом, но теперь наступила реакция, она была вся как на иголках и ни сидеть, ни разговаривать спокойно уже не могла. - Зачем все это нужно? - продолжала она. - Ты не должен быть таким упрямым! - Кто упрямый? - изумился Виллард. - Я сказал только, что хорошо бы вызвать полицию. Я что, на этом настаивал? Мартин, скажи хоть ты! - Ну, как сказать... - начал Мартин рассудительно, желая задобрить сестру. - По-моему... Но Линда не дала ему договорить. - В конце концов он же ничего не сделал! Заглянул в окно, только и всего. И не спать целую ночь из-за того, что кому-то взбрело в голову заглянуть к вам в окно, - по-моему, это глупо. Я вообще готова поклясться, что это был не грабитель... - То есть как? - возмутился Виллард. - А что ему здесь грабить? Драгоценностей у меня нет, а моей единственной шубе уже семь лет от роду, и ни один вор, если он в здравом уме... - Тогда что же он все-таки делал на этой проклятой лестнице? - спросил Виллард. - Может быть, он просто-напросто охотник подглядывать в чужие окна, - предположила Линда. - Просто-напросто! - Виллард залпом проглотил свое виски. - Если ты ходишь целый день в чем мать родила, не задергивая при этом штор... - Ну не будь таким ханжой, - сказала Линда. - Кто меня здесь видит, кроме бурундуков? - Здесь! Если бы только здесь! А то где бы мы ни жили. Ох, эти современные женщины! - Он с горестным видом повернулся к Мартину. - Вот женишься - сам увидишь: половину времени ты будешь бегать и задергивать шторы, если ты, конечно, не хочешь, чтобы вся Америка любовалась тем, как твоя жена одевается и раздевается. - Не ханжи, Джон, - Линда повысила голос. - Ну кому в этой глуши может прийти в голову... - Мне, - сказал Виллард, - и этому типу с лестницей тоже, видимо, пришло в голову. - Кто знает, что у него было на уме? Ладно, я сдаюсь. С сегодняшнего дня начинаю задергивать все шторы до единой. Но все равно это ужасно. Так жить в своем собственном доме. Как в тюрьме. - Изредка накидывать на себя халат - это, ей-богу, не значит жить как в тюрьме, - заметил Виллард. - Джон, - произнесла Линда колючим голосом, - у тебя ужасная привычка: ты становишься ханжой в самые решительные моменты жизни. - Дети, дети, - вмешался Мартин, - у меня сегодня выходной. - Извини, - сразу оборвал спор Виллард, а Линда принужденно засмеялась. - Вам бы собаку купить, - сказал Мартин. - Он терпеть не может собак. Он предпочитает жить в склепе, - и Линда принялась гасить лампы в гостиной. С тем все и разошлись по своим спальням, оставив для общего спокойствия свет в нижнем холле, хотя можно было поручиться, что бродяга, кто бы он ни был и с какой бы целью ни приходил, сегодня ночью не вернется.
Утром Виллард позвонил в полицию, и они обещали приехать. Линде пришлось изобрести подходящий предлог, чтобы увести мальчишек из дому, во всяком случае, до самого обеда: увидят полицейских, начнут задавать вопросы, а в результате перестанут чувствовать себя в безопасности в своем собственном доме - ей этого ужасно не хотелось. Но вытащить детей из дому оказалось нелегкой задачей, они ни за что не желали расставаться с дядей и никак не могли понять, почему Мартин не может провести утро вместе с ними, а он не мог им признаться, что ему нужно дождаться полицейских и попытаться описать внешность бродяги, который крался к их окну, когда они спали. Однако к тому времени, когда приехала полицейская машина, детей в доме уже не было. Двое полицейских не спеша обошли участок, профессиональным глазом окинули лестницу, балкон и заросли и все записали в свои книжечки. Когда они спросили Мартина о внешности этого человека, он сам был несколько смущен туманностью своего описания; у него возникло неприятное ощущение, что его рассказ полицейских разочаровал. - Я ни на минуту не сомневаюсь, что если бы я увидел его еще раз, я бы непременно его опознал, - говорил Мартин, - но в его внешности не было ничего такого, за что можно уцепиться, то есть, ну, вы понимаете, ни большого шрама, ни повязки на глазу, ни сломанного носа, ничего такого... - Ну, а возраст? - спросил старший из полицейских. - Что-нибудь средних лет, сержант, - сказал Мартин, - где-то между тридцатью и сорока пятью, пожалуй, так. Виллард улыбнулся, Мартину показалось, что и сержант Мэдден с трудом сдерживает улыбку. - Вы понимаете, что я хочу сказать, - заторопился Мартин, - от и до. - Цвет лица? Что вы можете сказать об этом? - спросил Мэдден. - Понимаете, при таком освещении, да еще в тумане... - Мартин умолк, перебирая в памяти вчерашние впечатления. - Он был очень бледен. - Он был лысый? - спросил Мэдден, сделав в своей книжечке какую-то пометку. - Или у него была большая шевелюра? И снова Мартин засомневался: - На нем, пожалуй, была какая-то шляпа. - Какая шляпа? Мартин пожал плечами. - Шляпа как шляпа. - Может быть, кепка? - подсказал Мэдден. - Нет, нет, не кепка. Шляпа. - А какой он был из себя? - методически дознавался Мэдден, записывая каждое слово. - Высокий, приземистый или какой? Мартин в замешательстве покачал головой. - Вы знаете, боюсь, что от меня вам будет мало проку. Он стоял под самым окном, вон там, и свет падал на него сверху, и... и я даже не берусь вам сказать... Но так, по впечатлению, он был скорее плотного телосложения. - У вас есть какие-нибудь предположения, кто бы это мог быть, а, сержант? - спросил Виллард. Полицейские понимающе переглянулись. - Видите ли, мистер Виллард, - сказал Мэдден, - в любом городе всегда найдется два-три любителя шляться по ночам. Проверим, у нас тут возле банка строят новый торговый центр, а рабочих привезли из Нью-Хэйвена. Разные, очень разные там попадаются люди. - Он явно не доверял этим чужакам из Нью-Хэйвена. Мэдден закрыл свою книжечку и спрятал ее в карман. - Если что-нибудь выяснится, мы дадим вам знать. - Если бы я увидел его снова, я узнал бы его непременно, - повторил Мартин, пытаясь реабилитировать себя в глазах полицейских. - Если у нас возникнут какие-нибудь подозрения, мы тогда вызовем вас взглянуть на задержанных, - сказал Мэдден. - Завтра вечером меня уже не будет. Я улетаю во Францию. Полицейские снова переглянулись; их суровые взгляды не оставляли ни малейших сомнений в том, что они думают о некоторых американских гражданах, которые, являясь свидетелями преступления, позволяют себе улетать во Францию. - Что ж, поглядим, что тут можно сделать, - сказал Мэдден мрачно, без всякого оптимизма. Мартин и Виллард долго смотрели вслед полицейской машине, пока она не скрылась из виду. - Знаешь, забавно, - сказал Виллард, - до чего запросто полицейский может заставить тебя почувствовать, что ты кругом виноват. Они вернулись в дом, и Виллард пошел звонить Линде, что все в порядке, полицейские уехали и можно везти мальчишек домой.
В тот же день они были приглашены к одним друзьям на коктейль, а потом к другим друзьям на обед, и Линда поначалу сказала, что она никуда не пойдет, что ей даже подумать страшно, как это она оставит детей одних в доме после того, что произошло. Виллард в ответ поинтересовался, не собирается ли она сидеть дома все вечера напролет, пока детям не стукнет двадцать. И добавил, что кто бы ни был этот человек, но напугали его как следует и он теперь постарается держаться от их дома на самом почтительном расстоянии. Тут Линда решила, что он прав, но сначала она должна все рассказать служанке. Было бы бессовестно вот так уйти и оставить служанку в полном неведении. Но, предупредила она мужа, весьма возможно, что после этого служанка соберет свои вещички и уйдет. А служанка у них была не из спокойных, ей было уже немало лет, и работала она в их доме меньше двух месяцев. С тем Линда и отправилась на кухню, а Виллард стал прохаживаться по гостиной, нервно вздрагивая на каждом шагу. - Больше всего не выношу искать новых служанок, - пояснил он Мартину. - С тех пор, как мы сюда въехали, эта уже шестая. Но Линда появилась из кухни сияющая и объявила, что служанка, оказывается, вовсе не такая психопатка, как казалось, и что новость она восприняла довольно спокойно. - Она слишком стара, чтобы на нее кто-нибудь покусился, - пояснила Линда, - и она успела привязаться к детям, так что она остается. Виллард унес лестницу в гараж, гараж запер, проследил за тем, чтобы и в детской, и в комнате Линды, и в его собственной комнате, и даже в соседней с ними ванной все жалюзи были заперты изнутри, потому что все эти комнаты выходили на тот самый балкон, к которому не далее как вчера была приставлена та самая лестница.
Коктейль был как две капли воды похож на тысячу других коктейлей, проходивших в этот субботний вечер повсюду, в радиусе ста миль от Нью-Йорка; Виллард и Линда рассказали о своем бродяге, а Мартину пришлось описывать, как он выглядел, при этом снова, как и в разговоре с полицейскими, он усомнился в своей умственной полноценности - очень уж туманным и приблизительным выглядело его описание. - Шляпа у него была надвинута на глаза, а лицо было какое-то пустое, без выражения, и бледное, я об этом сказал сержанту, и напряженное... - Еще не успев договорить, Мартин поймал себя на том, что к облику человека за окном, возникшему из ночного тумана, добавилась новая черта, что напряженность, которую он ощутил в этом человеке, новая подробность, извлеченная из недр памяти, что черты этого лица, которое он пытается вспомнить, он упрощает и огрубляет так, что они превращаются в обозначение, в символ, в некий расовый признак этого опасного видения, пристально взирающего из темноты промозглого леса на хрупкую незащищенность уютного кружка света. Рассказ гостя Виллардов навел всех на разговор о грабителях, бродягах и похитителях детей. - ...И тут вдруг он видит этого малого; тот стоит на стеклянной крыше и глядит на него во все глаза, а дело-то летом, и ход на крышу открыт, это все на 23-й Западной, и мой дружок лезет на крышу, гонится по крышам за тем малым, загоняет его в угол, но тут малый достает нож, и моему дружку пять раз делают переливание крови, пока, наконец, не выясняется, что жизнь его в безопасности. А того полиция, конечно, не нашла. - ...Сорок пятого калибра, заряженный. Прямо возле моей постели в любое время дня и ночи. Это наше время, и все эти молодые люди, которые посходили с ума! Нет, если кто-нибудь вздумает проникнуть в мой дом, его ждет достойная встреча. И что хотите думайте, в воздух я стрелять не буду... - ...Цепочка на дверях, и все, из всех, до последнего, ящиков и из буфета, все кучей навалено на ковре. И я не могу вам сказать, что они там делали еще - они были с дамами, - вы сами можете себе представить. А в полиции им объяснили, что эти люди часто так делают, особенно когда добыча кажется им недостаточной. Но я вам скажу так: чего еще они могли ожидать, живя в районе, где сплошные пуэрториканцы? - ...И было это, разумеется, давно, когда он имел питомник, где держал датских догов, так, представьте себе, на следующий день после того, как похитили сына Линдберга, он таки продал своих собак, всех, до последней. И в три раза дороже, чем он за них просил до этого. Со стаканом в руке Мартин вежливо выслушивал все это, с удивлением обнаруживая, что во всех этих солидных, довольных собой людях, во всем их уютном добропорядочном обществе живет один и тот же страх, проникшее во все поры предчувствие опасности, и что лицо за окном дома Виллардов заставило их лишний раз вспомнить о том, что существуют темные силы, всегда готовые по своей злой воле обрушиться на их головы, взорвав их домашний уют, что, несмотря на все запертые двери, на всю полицию, несмотря на все их заряженные сорок пятые, перед этими силами они наги, безоружны и уязвимы. - У них у всех озноб по коже от твоего рассказа, смотри, как они его смакуют, - сказала Линда, подходя к Мартину. - Смакуют? Вряд ли, - заметил он, сосредоточенно вглядываясь в посерьезневшие лица, лица владельцев особняков. Он отметил про себя, что Линда решила не принимать этой истории близко к сердцу и забыть о вчерашней нервотрепке и о всех своих волнениях по поводу полиции. Это в ней и восхищало и беспокоило его одновременно, ему страшно было подумать, что он уедет, а она по-прежнему будет жить в этом гулком доме с колонками, среди пустынных зарослей, тем более что Виллард по нескольку раз в неделю задерживается на работе допоздна и возвращается из города уже за полночь. Ведь в конце концов этого человека не поймали, на него не пала даже тень подозрения, так кто ему мешает переждать неделю, месяц, два месяца, а потом вернуться в другую дождливую ночь, когда снова не будет луны? - Нам пора идти, - сказала Линда. - В восемь тридцать нас ждут к столу. - Взглядом заговорщика она окинула комнату. - Может, хочешь кого-нибудь взять с собой? Чарльзы предупредили, что у них будет только легкий ужин, так что если ты решишь прийти не один... - Нет, нет, спасибо, - улыбнулся Мартин. - Они все очень милы, но... - и запнулся. Высокая блондинка в синем платье, которая только что вошла в комнату, извинялась перед хозяйкой за опоздание. Волосы у нее были уложены в пучок низко на затылке, что придавало ей величественный и чуть старомодный вид. Голос, когда она разговаривала с хозяйкой, звучал негромко и мелодично, и вообще она могла дать десять очков вперед любой из присутствующих дам. - Вот, - сказал Мартин и подмигнул Линде, - эту даму я б с собой взял. Подожди еще минут десять. Линда покачала головой. - Пустой номер, братец. Эту даму зовут Анна Бауман, она замужем. И мужчина возле двери - ее муж. Линда указала стаканом на дверь, где спиной к ним стоял высокий мужчина в хорошо сшитом темном костюме и разговаривал с Виллардом и хозяином дома. Мартин бросил последний взгляд на прелестную миссис Бауман. - В таком случае незачем ждать десять минут, - сказал он. - Ты еще увидишь ее завтра, - утешила его Линда, когда они направлялись к двери. - По-моему, Виллард договорился с ними поиграть завтра утром в теннис. Стараясь не обращать на себя внимания, они поспешили к двери, чтобы захватить Вилларда, который все еще беседовал с хозяином дома. Бауман уже отошел от них и теперь разговаривал с группой гостей по соседству. - Уже идем? - спросил Виллард, когда Мартин и Линда приблизились. - А ведь верно, пора. - Он протянул руку и похлопал Баумана по плечу. - Гарри, - сказал он, - познакомьтесь с моим зятем. Мы с ним завтра приедем к вам играть в теннис. Бауман, стоя к ним спиной, досказывал какую-то историю группе гостей, потом слушатели разразились хохотом, и он повернулся. У него было бледное, тщательно ухоженное лицо; он с улыбкой протянул руку Мартину: - Как я рад! Я столько о вас слышал. Ваша сестра мне все о вас рассказывает. Скажите, это правда, что вы однажды едва не выиграли сет у Херба Флема? - Нам обоим было тогда по двенадцати лет, - сказал Мартин, следя за тем, чтобы ни один мускул на его лице не дрогнул, стараясь вести себя непринужденно, как и полагается гостю, который уже собрался было покинуть вечеринку, но остановился на пороге и теперь банально отвечает на банальные вопросы случайного знакомого. Это давалось ему с трудом, потому что, стоило ему внимательно посмотреть на открытое, не тронутое временем и невзгодами лицо стоящего перед ним мужчины, как у него не осталось ни малейшего сомнения: Бауман был тот самый человек, которого он видел из окна накануне ночью. - Рекомендую вам как следует выспаться, - говорил тем временем Вилларду Бауман. - В парной игре завтра придется порядком попотеть. - Он наклонился и с привычной бесцеремонностью друга дома поцеловал Линду в щеку на прощанье. - Кстати, захватите завтра ваших мальчишек. Мешать они нам не будут - пусть поиграют с нашими мальчиками. - Он помахал им рукой и снова вернулся к прерванному разговору, светский, прекрасно одетый человек, всюду чувствующий себя как дома и всюду окруженный друзьями, - таких крепких сорокалетних мужчин чаще всего видишь или на торжественной встрече бывших выпускников какого-нибудь маститого колледжа, или на вице-председательском кресле в одной из контор, безупречных по репутации, где все полы устланы толстыми коврами, а о деньгах говорят только вполголоса и за закрытой дверью. - Он уже ленится бегать, зато парные играет как бог, - заметил Виллард, когда они выходили. Мартин не ответил, он молча проследовал за сестрой и ее мужем до самой машины. И в машине, пока они ехали в следующие гости, он продолжал молчать, мысленно складывая и перекладывая детали этой головоломки - больше всего ему Сейчас хотелось остаться одному и подумать, в памяти всплывала открытая, ничем не потревоженная улыбка Баумана, когда их знакомили, и твердое пожатие его сухой, крепкой руки, руки теннисиста; и еще он вспоминал, как Бауман фамильярно и привычно поцеловал Линду на прощанье. - Линда, ты должна дать мне одно торжественное обещание, - говорил за рулем Виллард, пока они тряслись по узкой проселочной дороге, торопясь к очередному обеденному столу. - Какое обещание? - спросила Линда. - Обещай всякий раз, когда мы будем собираться на коктейль, напоминать мне: Виллард, пить джин тебе уже не по возрасту.
За обедом для тех гостей, которые не были у Слокумов на коктейле, Мартину пришлось еще раз описать во всех подробностях человека, которого он видел за окном. На этот раз он старался сделать описание как можно более туманным. Это давалось ему нелегко. Приметы Баумана (возраст - под сорок, голубые глаза, рыжеватые, коротко остриженные волосы, большой улыбчивый рот, ровные зубы, рост - около шести футов, вес - килограммов восемьдесят, крепкое телосложение, широкие плечи, общее впечатление: добропорядочный гражданин, отец семейства, деловой человек) лезли в голову, срывались с языка, точные, легкоузнаваемые, грозные; и не выйти за пределы туманных общих мест, удержаться в рамках своего предыдущего рассказа было невероятно трудно. Можно было сразу обрушиться на этого человека, но Мартин решил, что это не имеет смысла, что ни единым мимолетным словом он не бросит тень на Баумана, пока не будет абсолютно убежден, что именно Бауман и есть тот самый человек, которого он видел. Пока они с Линдой и Виллардом ехали домой, пока они сидели перед сном за последним стаканчиком, он решил для себя, что им он тоже пока не скажет ни слова. Пристально глядя на сестру, он вспомнил, как она волновалась, требуя, чтобы не вызывали полицию, как она воевала из-за этого с Виллардом и как все-таки настояла на своем, как она потянулась к Бауману, чтобы он ее поцеловал, там, на пороге, после этого коктейля. Он вспомнил, что у нее и у Вилларда - отдельные спальни и обе выходят на балкон, а Виллард раза два или три в неделю возвращается из города очень поздно. Мартину было стыдно за все эти домыслы, но он не мог ничего с собой поделать. Линда - его сестра, и он ее любит, но так ли уж хорошо он ее знает после стольких лет разлуки? Он подумал о том, что он сам далеко не святой, и о том, сколько раз ему приходилось об этом жалеть. А ведь она - его сестра, и, какой бы невинной, прелестной и добродетельной женой она ни казалась, они сделаны из одного теста. "Нет, - решил он, - ждать и только ждать".
На следующее утро, в одиннадцать часов, они были уже на теннисном корте. Мартин с Виллардом играли против Баумана и еще одного игрока по фамилии Спенсер; у Спенсера была хорошая подача, но и только. Зато Бауман легко двигался по корту, удар у него был хорошо поставлен, и играл он с удовольствием, весело подтрунивая над партнерами, независимо от того, выигрывал он или проигрывал. Оба мальчика Виллардов тоже были здесь и играли в уголке корта с Бауманами-младшими, тех было трое: два мальчика и девочка - от шести до одиннадцати лет. Дети Баумана были, как показалось Мартину, какие-то бледные и прибитые, слишком вежливые и слишком сдержанные для своих лет. Когда сыграли два сета, появилась миссис Бауман; к изумлению Мартина, она была, как на официальном приеме, в темном полотняном платье с белым воротником, на который спускались густые темно-русые волосы, собранные в тяжелый узел; она несла на подносе кувшин с оранжадом и стаканы. Все время, пока она была рядом и наблюдала за игрой, Мартин ошибался чаще обычного, потому что то и дело поглядывал в ее сторону, изучая ее, почти бессознательно пытаясь уловить момент, когда они с мужем посмотрят друг на друга, поймать этот взгляд, знак, симптом, намек. Но она спокойно сидела возле корта, молчала, не аплодировала, когда у кого-то прорезывался хороший удар, и воздерживалась от замечаний, когда кто-то мазал. Кажется, и на пятерых детей, которые играли вокруг, она обращала столь же мало внимания; вскоре в середине розыгрыша мяча она поднялась и прошествовала к дому, высокая, изысканно элегантная, чужая всему, словно посланец иных миров; молчаливое и живописное украшение на зеленом газоне, тянущемся вверх по склону, к большому белому красивому дому. Во время третьего сета поднялся ветер, при свечах и обманных ударах мяч относило в сторону, играть стало трудно, и они решили оставить это занятие. Все обменялись рукопожатиями и, отойдя к боковой линии, принялись за оранжад. Оба мальчишки Виллардов немедленно оседлали отца, требуя оранжада, зато дети Баумана молчаливо остановились поодаль, выжидательно глядя на отца, и подошли только тогда, когда отец налил каждому по стакану и подозвал их. Каждый тихим голосом произнес "Благодарю вас", и они немедленно отошли назад, вежливо прихлебывая из своих стаканов. - Какая жалость, что вы не остаетесь здесь на все лето! - обратился Бауман к Мартину, когда они присели возле корта с оранжадом в руках. - Вы бы сильно подняли уровень тенниса во всей округе. Вы бы даже время от времени вытягивали к сетке вашего бедного старичка зятя. - Он добродушно хмыкнул, подмигнул Мартину и стал отирать полотенцем пот со лба. - Мне к концу будущей недели надо быть в Париже, - сказал Мартин и внимательно взглянул на Баумана, не выдаст ли тот себя взглядом, не мелькнет ли на его лице тень облегчения. Но Бауман продолжал безмятежно утираться полотенцем и улыбаться. - Нам будет очень вас не хватать, - сказал он, - особенно по выходным дням. Но уж по крайней мере сегодня на обед вы к нам придете? - Он решил ехать в Нью-Йорк шестичасовым, - ответил за Мартина Виллард. - Но это уж просто глупо, - сказал Бауман. - Мы сегодня собираемся жарить барашка на вертеле, прямо в саду. Если только не будет дождя. Останьтесь еще на вечер. В воскресенье Нью-Йорк - мертвый город, что вы там будете делать? - Он говорил дружелюбно, тоном гостеприимного хозяина. - Знаете что, пожалуй, я останусь, - вдруг решился Мартин. - Вот это я понимаю, - искренне обрадовался Бауман, а Виллард взглянул на Мартина с некоторым изумлением. - Мы постараемся, чтобы вы об этом не пожалели. Я предупрежу всю нашу провинциальную братию, они будут лезть из кожи вон. Эй, дети! - окликнул он. - Пошли завтракать. По дороге домой Виллард оторвался от баранки и повернулся к Мартину. - Как это ты передумал, Мартин? - спросил он. - Или вся загвоздка в миссис Бауман? - А что, разве она того не стоит? - в тон зятю, вопросом на вопрос ответил Мартин. - Должен тебя предупредить: все окрестные донжуаны пробовали свои силы на этом поприще, - сказал Виллард и усмехнулся. - Полное мимо. - Папа, - спросил старший из мальчиков, - а кто это - Дон-Жуан? - Это один человек, который жил много лет назад, - ответил Виллард, пресекая расспросы.
Целый день Мартин исподволь расспрашивал о Бауманах. Он узнал, что они женаты уже четырнадцать лет, богаты (у родителей миссис Бауман заводы по переработке хлопка, у самого Баумана контора в Нью-Йорке), часто устраивают вечера, все вокруг их любят, он узнал также, что Вилларды встречаются с ними раза два-три в неделю, что Бауман в отличие от многих других женатых мужчин их круга ни одной женщиной, кроме своей жены, не интересуется. Одеваясь к обеду, Мартин думал о том, что дело запутывается чем дальше, тем хуже. Когда накануне он впервые увидел Баумана, он был совершенно уверен, что именно его он заметил из окна гостиной; когда сегодня утром он снова увидел его на теннисном корте, эта уверенность только окрепла. Но его дом, его жена, дети, все, что рассказывали о нем Виллард и Линда, а главное, искренняя непринужденность, с какой Бауман его встретил, то, как он уговаривал его прийти к обеду, его ничем не омраченное хорошее настроение - все было как будто специально подстроено, чтобы поколебать уверенность Мартина. Если это в самом деле был Бауман, он не мог не узнать Мартина и едва ли мог сомневаться в том, что и Мартин узнает его. Ведь они смотрели друг на друга по крайней мере секунд десять, светло было, как днем, и расстояние между ними было всего пять футов. И потом, если это был Бауман, что ему стоило отменить теннис: позвонить и сказать, что он вчера перебрал, или что сегодня слишком сильный ветер, или выдумать еще дюжину других предлогов? "А, черт побери!" - выругался про себя Мартин, завязывая перед зеркалом галстук. Он знал: надо что-то делать, и делать сегодня же вечером, но ему так не хватало времени, он чувствовал себя таким одиноким и таким неуверенным в себе, а решиться надо было на поступки, которые могли привести к самым нелепым и даже трагическим последствиям. Когда он спустился вниз, в гостиную, там был только Виллард, который в ожидании Линды сидел и читал воскресные газеты; соблазн рассказать ему все и тем самым снять с собственных плеч хоть часть этой жуткой, давящей ответственности был страшно силен, но, едва он открыл рот, вошла Линда, уже готовая к отъезду, и Мартину пришлось промолчать. Он шел к машине, волоча в себе эту ни с кем не разделенную тяжесть, и мечтал о том, чтобы у него было еще две недели, еще месяц, чтобы осмотреться, чтобы ничего не делать сгоряча, а действовать осторожно, имея хоть какое-то решение. Но у него не было этих двух недель. У него был сегодняшний вечер. В первый раз с тех пор, как он ушел с работы в Калифорнии, он горько пожалел, что едет во Францию.
К обеду гостей съехалось много: больше двадцати человек. Вечер был теплый, и все устроились под открытым небом, на лужайке, где были накрыты столы. На столах в фонарях-молниях горели свечи, мягко, но достаточно ярко освещая лица сидящих, а двое официантов, нанятых Бауманами специально по этому случаю, сновали взад и вперед между столом и жарящейся в дальнем конце сада тушей, возле которой, розовый от огня, орудовал Бауман в поварском переднике. Мартин сидел за одним столом с миссис Бауман, между ней и хорошенькой молодой женщиной по фамилии Винтере, которая без устали флиртовала с каким-то мужчиной, сидевшим за соседним столом. В самый разгар обеда Мартин с удивлением обнаружил, что мужчина, с которым флиртовала миссис Винтере, ее собственный муж. Миссис Бауман беседовала с Мартином о Франции, где она побывала еще до войны, совсем девочкой, и еще раз лет пять назад. Выяснилось, что она интересуется гобеленами; она настоятельно советовала Мартину съездить в Байо посмотреть замечательные гобелены в тамошнем соборе, а кроме того, сходить в Париже в музей современного искусства, где, по ее словам, были выставлены некоторые образцы работы современных художников в этом жанре. Голос у нее был низкий, ласковый, но какой-то монотонный и безжизненный; похоже было, что и о других, более личных темах она говорит все тем же мелодичным, приглушенным, безликим, на одной ноте тоном, как будто минорную песню втиснули в одну октаву. - Вы в ближайшее время не собираетесь во Францию? - спросил Мартин. - Нет, - сказала она, - я больше не путешествую. Она повернулась к соседу справа, и Мартину так и не удалось спросить, почему же она больше не путешествует; последняя фраза ее застыла в воздухе, равнодушная и окончательная, как официальное правительственное заявление. Все остальное время разговор за столом шел общий, Мартин тоже иногда вставлял свои замечания, а взгляд его то и дело обращался к соседнему столу, где во главе сидел Бауман в своем поварском фартуке; раскрасневшийся и чуточку чересчур шумный, он ни на мгновение не забывал о своих хозяйских обязанностях, разливал вино, весело смеялся шуткам гостей и ни разу даже не взглянул на стол, где рядом с Мартином сидела его жена. Дело шло к полуночи, и гости уже начали разъезжаться, когда Мартину, наконец, удалось остаться с Бауманом с глазу на глаз. Бауман стоял у стола, придвинутого к стене дома, который служил для гостей баром, и наливал себе бренди. Поварской фартук он с себя уже снял; налив бренди, он недвижимо уставился на свой стакан, лицо его внезапно стало бледным, как тогда, усталым и каким-то отрешенным, словно он на мгновение забыл и о вечеринке, и о своих обязанностях хозяина, и о разъезжающихся гостях. Мартин подошел к-Бауману с первой фразой наготове - он вынашивал ее последние полчаса. - Мистер Бауман, - начал он. В первую секунду ему показалось, что тот его просто не слышит. Потом Бауман как-то почти незаметно встрепенулся, поднял голову и изобразил на лице ту легкую, дружелюбную улыбку, которую носил, не снимая, весь вечер. - Гарри, мой мальчик, просто Гарри, - сказал Бауман. - Гарри, - послушно согласился Мартин. - Ваш стакан пуст, мой мальчик, - сказал Бауман и потянулся к бутылке бренди. - О нет, благодарю вас, с меня на сегодня хватит, - остановил его Мартин. - Вы правы. Бренди не дает уснуть по ночам. - Я все думал о вашем деле, - сказал Мартин. - О моем... Не понимаю, о чем вы? - Бауман взглянул на него искоса. - Насчет вашего теннисного корта, - торопливо пояснил Мартин, - то есть, короче говоря, он у вас находится на возвышенном месте, и, когда поднимается ветер, ну, как сегодня... - Да, да, верно, чертовски досадно, не правда ли? Я подозреваю, что мы его устроили не там, где следовало, он совершенно открыт с северной стороны, но так настаивал архитектор. Я в этом, правда, ничего не смыслю, кажется, все дело упирается в дренаж... - он неопределенно помахал рукой в воздухе, потом отпил глоток бренди. - Вы знаете, - сказал Мартин, - мне кажется, я бы мог вас научить, как поправить это дело. - Серьезно? Как это мило с вашей стороны, - язык у Баумана чуть-чуть заплетался. - Как-нибудь на днях заходите, и мы с вами... - Я, видите ли, завтра уезжаю и... - Да, ведь верно. - Бауман раздраженно потряс головой, словно сетуя на свою память. - Франция. Светоч мира. Я совсем забыл. Счастливчик. В ваши годы... - Я подумал, не пойти ли нам сейчас туда, это займет всего несколько минут... Бауман задумчиво опустил стакан, потом, слегка прищурившись, внимательно посмотрел на Мартина. - Да, - сказал он, - конечно. Вы очень любезны. Они двинулись между столов в глубь сада, туда, где в нескольких сотнях ярдов на фоне звездного неба вырисовывался остроконечный узор ограды теннисного корта, сделанной из металлических столбов и натянутой проволочной сетки. - Мартин, - окликнула Линда, - куда это вы оба устремились? Нам пора собираться домой. - Я вернусь буквально через минуту, - сказал Мартин. Они шли по поляне, которая плавно поднималась к теннисному корту, и ноги их неслышно ступали по росистой траве. - Надеюсь, вы не очень скучали? - заметил Бауман. - Я имею в виду сегодняшний вечер. Боюсь только, что у нас было слишком мало молодежи. Всегда не хватает молодежи... - Я совсем не скучал. Это был прекрасный вечер. - Да? - Бауман пожал плечами. - Надо же чем-то заниматься, - добавил он невразумительно. Они подошли к теннисному корту, луна стояла в первой четверти, и на землю падала узорчатая тень решетки. Было безветренно и очень тихо, шум веселья, которое уже угасало за столами среди свечей, доносился к ним издалека, негромко, но явственно. - Такая же история с кортом была у моего приятеля, - заговорил Мартин, не спуская с собеседника пристального взгляда, - возле Санта Барбары, и он высадил с северной стороны корта живую изгородь. Тень от нее на корт не падает. Через пару лет изгородь была уже высотой футов в восемь, и даже сильный ветер после этого игре не мешал, если не давать слишком высоких свечей. А высаживать изгородь надо поодаль от металлической сетки, недалеко, но так, чтобы ветки не прорастали внутрь и не терялись мячи. Примерно вот тут, - и Мартин показал, где именно. - Да, действительно, прекрасная идея. Надо будет на неделе непременно поговорить с садовником, - сказал Бауман, потом подергал молнию на ширинке и спросил: - Не присоединяетесь? Одно из самых больших наслаждений. Окропить росу при лунном свете в наш сверхмеханизированный век. Мартин молча ждал, а Буман, сделав свое дело, застегнул молнию и весело сказал: "Вот!" - словно ребенок, хвастающийся, что совершил похвальный поступок. - Ну, а теперь мне пора к моим гостям. Мартин протянул руку и взял Баумана за плечо. - Бауман, - сказал он. - Ау? - удивленно откликнулся Бауман и остановился. - Что вы делали в пятницу вечером под окнами моей сестры? Бауман отстранился слегка, повернулся и, склонив голову набок, озадаченно уставился на Мартина. - Это вы о чем? - он засмеялся. - О, да это шутка! Ваша сестра утаила от меня, что вы такой шутник. Откровенно говоря, по ее рассказам, у меня сложилось впечатление, что вы весьма серьезный молодой человек. Я даже припоминаю, она как-то раз говорила, что ее это беспокоит... - Что вы делали там, под окнами? - повторил Мартин. - Мой мальчик, боюсь, что нам пора идти домой, - сказал Бауман. - Хорошо, - сказал Мартин, - я пойду домой. Но я расскажу сестре и Вилларду, что это были вы, и я позвоню в полицию и им тоже расскажу. - Вы становитесь занудой, молодой человек. - Тон у Баумана был беспечный, и в свете луны было заметно, как он улыбается. - Вы всех поставите в нелепое положение, и себя в первую очередь. Вам же никто не поверит. - Сестра мне поверит. И Виллард. - Мартин повернулся и зашагал в ту часть сада, где на столах догорали свечи. - А что до остальных - посмотрим. - За спиной он слышал шаги Баумана. - Погодите минуточку, - сказал Бауман. Мартин остановился. В молчании смотрели они друг на друга. - Из-за этого вы задержались еще на день? - спросил Бауман с сухим смешком. - Да. - Я так и подумал, - кивнул Бауман. Тыльной стороной ладони он потер щеку, негромкий сухой шорох выдал проступившую небритость. - Ну ладно, - сказал он равнодушно, - предположим, что это был я. Что вы от меня хотите? - Я хочу знать, что вы там делали. - А какая вам разница? - спросил Бауман. Теперь он говорил, как упрямый, своевольный ребенок, в голосе у него прорывалась высокая хныкающая нотка. - Я что-нибудь украл? Я что-нибудь сломал? Если это так важно - считайте, что я наносил визит. - Это с помощью лестницы? Ничего себе визит! - А не надо оставлять лестницы где попало, - устало бросил Бауман. - Слушайте, оставьте меня в покое. Уезжайте в свою Францию и оставьте меня в покое, а? - Что вы там делали? - настаивал Мартин. Бауман нелепо и безнадежно взмахнул руками. - Я делал очередной обход, - сказал он. - Последний раз вас спрашиваю. И предупреждаю, я обращусь в полицию. Бауман вздохнул. - Я же только наблюдаю, - прошептал он. - Я никому не делаю зла. Мальчик, прошу вас, оставьте меня в покое. - Как это понять - наблюдаю? Бауман беззвучно захихикал. - Наблюдаю за счастливчиками, - проговорил он кокетливо, как молодая девица, и Мартин на мгновение усомнился, нормален ли этот человек, что стоит рядом с ним на залитой лунным светом росистой траве. - Вы даже представить себе не можете, сколько счастливчиков на первый взгляд живет вокруг. - Теперь он словно сообщал что-то по секрету. - Всех возрастов, размеров и вероисповеданий... Они ходят, демонстрируя миру свои улыбающиеся физиономии, они пожимают друг другу руки, они отправляются по утрам на работу и целуют своих жен на станциях при возвращении, они поют на вечеринках, они не забывают положить деньги в церковные кружки, они произносят речи на заседаниях родительских советов о том, как надо воспитывать молодое поколение, они вместе отправляются в Отпуск, они приглашают к себе друзей, занимаются любовью, кладут деньги в банки и обзаводятся страховкой, они заключают сделки и хвастаются друг перед другом, какие они удачливые; они покупают новые дома, они любят своих родственников и крестят своих детей; они обследуются в двенадцать месяцев раз, чтобы узнать, нет ли у них рака; они все делают вид, что они знают, что делают, чего хотят и куда идут... Как я. - Он снова засмеялся своим дребезжащим смехом. - Но весь вопрос в том: кого они хотят обмануть? Кого я хочу обмануть? Взгляните на меня. - Он придвинулся к Мартину и жарко задышал ему в лицо, от него пахло джином, вином и бренди. - Самый большой дом в округе, самая красивая жена. Могу с законной гордостью сообщить, что десяток мужчин в округе имели на нее виды, а она ни разу даже бровью не повела. Трое детей, которые говорят "Да, сэр" и "Нет, сэр" и читают на ночь молитвы "Если мне не суждено проснуться..." и "Помяни, господи, маму и папу". И все это - показуха. Все от начала до конца. Иногда я ложусь с женой и совершаю этот акт, и это ровным счетом ничего не значит. Одно животное покрывает другое, как в джунглях. Одно животное похотливое, другое, ну, скажем, покорное. И не более того. Я вылезаю из ее постели, иду в свою постель и стыжусь самого себя, я не чувствую себя человеком. Вы можете это понять? Я пьян, да, я пьян, но если б я был честен, когда трезв, я бы сказал вам то же самое. А что это значит для моей жены? Жив я или умер - какая ей разница? Ее значительно больше интересует, купит ли она в будущем году зеленые занавеси для гостиной. Когда я утром уезжаю на работу, у меня такое ощущение, что ей раза три в день приходится отрываться от дел и напрягать память, чтобы вспомнить, как меня зовут. А мои дети? Это отдельное государство, заграница, которая только и ждет своего часа, чтобы объявить войну. Небольшой сюрприз - бросить бомбочку и прикончить папочку. Так оно и бывает. Читайте газеты. Дети убивают родителей каждый день. Я уж не говорю о том, что они бросают их, оставляют подыхать. Взгляните на обитателей домов для престарелых. Сколько их - обреченных вечно жить под опекой! Я целый день сижу в конторе, я кого-то нанимаю, я кого-то увольняю, я ворочаю делами, а за моей спиной неотрывно стоит пустота, огромная пустота. Мартин слегка отодвинулся, почувствовав, что вот-вот задохнется от бьющего в лицо перегара, от бурного потока слов, извергаемого этим человеком, который до последней минуты казался Мартину более или менее таким же, как и все, кого он встречал за последние два дня. У него возникло сомнение: а может быть, это путаное, бессвязное и жалкое признание всего-навсего уловка, хитрый ход, чтобы уйти от разговора? - Я не понимаю, зачем при всем при том лазить по балконам и подглядывать в окна. - Я ищу ответа, - хитро усмехнулся Бауман. - Я землепроходец, я ищу оазис посреди великой американской пустыни. Я оптимист. Я верю, что ответ есть. Я верю, что бывают люди, которые не притворяются. Они кажутся счастливыми, и они счастливы на самом деле. Но для этого их нужно застать врасплох, мой мальчик, когда они и не подозревают, что на них смотрят, а иначе тайное никогда не станет явным. Когда человек знает, что на него смотрят, он напяливает на себя такую улыбку, как будто во время отпуска фотографируется на фоне исторических достопримечательностей. Нет, зверя надо смотреть в естественных условиях. В самом выразительном ракурсе, как говорят фотографы, когда все тайное становится явным. Вот он поздно вечером сидит на кухне за чашкой кофе и разговаривает с женой о жизни. Что написано на его лице? Любовь, ненависть, усталость? Или он вообще думает, как бы поехать во Флориду с другой женщиной? А вот он помогает своему десятилетнему сынишке готовить уроки. Какую тайну откроет его лицо? Он еще на что-то надеется или нет? Или в постели. Есть в них нежность человеческих существ, прикасаются ли они друг к другу ласково и благодарно, или они просто спариваются, по-звериному, как моя жена и я? - Вы хотите сказать, - недоверчиво спросил Мартин, - что вы стараетесь за ними наблюдать в такие минуты? - Разумеется, - спокойно ответил Бауман. - Вы сошли с ума, - сказал Мартин. - Если вы и дальше собираетесь так со мной разговаривать, - Бауман обиженно подернул плечом с видом человека, которого не так поняли, - то нет смысла пытаться вам что-нибудь объяснить. Что, по-вашему, большее безумие: жить так, как я, год за годом, ничего не чувствуя, и думать постоянно об одном - есть какой-то секрет, кто-то знает его, остается его разгадать и воспользоваться им, если удастся. Или махнуть на все рукой, пусть будет все как есть?.. В чем же дело? Неужели вся жизнь - просто пустой номер? Для всех? - и презрительно добавил: - Уж не вы ли мне ответите на все эти вопросы? Вам бы самому постоять под парой окон и посмотреть. С вашей честной и энергичной калифорнийской физиономией. Оставайтесь - я возьму вас в очередной обход. Вы сидели с ними за столом - теперь посмотрите, что у них внутри, - он жестом указал на освещенный свечами угол сада. - Ваша соседка справа, хорошенькая такая. Миссис Винтере. Которая целый вечер виснет на своем муже и смеется его шуткам так, будто он ими торгует на телевидении и зарабатывает по миллиону в год; она держит его за ручки, словно до свадьбы им осталось три дня. Но я там был. Я там был... Хотите знать, что они делают, когда возвращаются ночью домой? - Я не желаю слышать, - возмутился Мартин. Миссис Винтере была ему симпатична. - Да вы не волнуйтесь, - насмешливо продолжал Бауман. - Это не возмутит вашей врожденной стыдливости. Они молчат. Она поднимается наверх, заглатывает целую пригоршню пилюль, потом намазывает лицо кремом и надевает маску для сна, а он тем временем сидит один внизу при свете единственной лампочки и пьет виски не разбавляя. А когда вылакает полбутылки, заваливается тут же на кушетку, не снимая ботинок, и спит. Я был там четыре раза, и все четыре - одно и то же. Пилюли, виски, молчание. Показательные голубки. Лопнешь от смеха! А другие... Даже сами с собой, один на один. Вы, кажется, не знакомы с нашим священником, преподобным отцом Фенвиком? - Нет, - сказал Мартин. - Ну да, разумеется, нет. Мы с вами сегодня играли в теннис вместо того, чтобы преклонять колена. - Бауман хихикнул. - Несколько воскресений назад я нанес визит этому божьему человеку. Его спальня расположена в цокольном этаже. Это импозантный седовласый джентльмен. Если бы вам нужен был исполнитель на роль папы римского, вы через пять минут взяли бы его в свой фильм. Мягкая, смиренная улыбка на лице и божественное всепрощение, которое он источает на весь штат Коннектикут. И чем бы, вы думали, он был занят, когда я за ним наблюдал? Стоял вполоборота перед большим, в полный рост, зеркалом в одних шортах, втягивал живот и внимательно, с одобрением рассматривал, как это у него получается. Вы даже представить себе не можете, в какой он прекрасной форме, он, по всей вероятности, отжимается раз по пятьдесят в день. Потом он долго и нежно, как женщина, взбивал спереди свою шевелюру, добиваясь того самого вида не от мира сего, которым он знаменит. Он всегда выглядит так, словно слишком поглощен общением с господом, чтобы успевать еще следить за своей прической. А кроме того, он строил в зеркало рожи и воздевал руки для святого благословения - это он репетировал воскресное представление, стоя голый, в одних шортах, и ноги у него были, как у отставного футбольного защитника. Старый жулик. А чего я ждал, я даже не знаю. Может быть, я надеялся увидеть, как он молится на коленях, весь уйдя в общение с господом, с таким затаенным счастьем на лице, какого никогда не увидишь в церкви. - Бауман резко оборвал себя, в темноте еще придвинулся к Мартину и доверительно зашептал: - А что касается радостей плоти, тут я заглянул к нашим африканским родственникам. - О ком это вы? - озадаченно спросил Мартин. - О цветных. Ближе к первозданному. Проще, у них нет наших комплексов, - так я по крайней мере думал. У Слокумов живет одна цветная парочка. Вчера вечером вы их видели, они разносили напитки. Им обоим лет по тридцать пять. Муж - громадина, кажется, что он может двигать стены голыми руками. Жена - чудо-женщина. Огромная, с великолепной, пышной грудью, и потрясающим задом. Я как-то сидел позади них в кино, так, когда они смеются, это похоже на салют наций. Кажется, увидев их в постели, мы со своими белыми, жалкими, примитивными, слабосильными и строго нравственными ласками должны бы сгорать со стыда. Ну так я их однажды видел. В доме Слокумов у них комната при кухне, там можно подобраться к самому окну. И я их видел как раз в постели, но только они почему-то... читали. Как вы думаете, что читала она? - Бауман перевел дух и засмеялся. - Она читала "Второй пол" - это французская книжка о том, как плохо обходились с женщиной еще с мезозойских времен. А он читал Библию. Первую страницу. Книгу Бытия. "Вначале было Слово". - Бауман снова засмеялся, видимо, эта история доставляла ему особое удовольствие. - Я возвращался туда несколько раз, но у них были задернуты занавески, и, что они теперь читают, я так и не узнал... - Гарри, Гарри! - донесся голос миссис Бауман. Она стояла ярдах в тридцати от них, белым пятном в лунном свете. - Что ты там делаешь? Гости уходят. - Да, дорогая, мы сейчас идем, - откликнулся Бауман, - я только доскажу анекдот юному Мартину и тотчас присоединюсь к вам. - Поскорее, уже поздно, - миссис Бауман повернулась, пересекла дорожку лунного света и направилась к дому. Бауман молча, недоуменно и грустно смотрел ей вслед. - Что вам было нужно от моей сестры и Вилларда? - спросил Мартин, потрясенный тем, что ему пришлось услышать; если в начале вечера он не знал, как ему поступить, то сейчас он растерялся окончательно. - Они - моя последняя надежда, - тихо сказал Бауман. - Давайте лучше вернемся, - и он двинулся по траве рядом с Мартином. - Если есть на свете люди, которые... - Бауман заколебался, подбирая слово, - соединены - дороги друг другу, желанны друг другу... Я возвращаюсь из города тем же поездом, что и Виллард, жены встречают всех на перроне, и ваша сестра тоже, но она как будто чуть-чуть не со всеми, она словно в преддверии, она готовится, и, когда она видит его, у нее меняется лицо... Конечно, они не вешаются друг на друга, как Винтерсы, но иногда они просто касаются друг друга кончиками пальцев. И с их мальчишками... Они что-то знают, они что-то такое нашли, чего я не знаю, не нашел. Когда я вижу их, у меня такое чувство, что я - на пороге. Вот оно. Еще мгновение - и оно мое. Поэтому-то я едва не попался в ту ночь. Господи, я занимался этим годами, и ни один человек меня не видел. Я осторожен, как кошка. Но в ту ночь, когда я смотрел на вас троих, как вы сидели в гостиной за полночь, я забыл, где я. Когда вы подошли к окну, я... мне захотелось вам улыбнуться и сказать... сказать, да, да, молодцы... А может быть, я в них ошибаюсь тоже. - Нет, в них вы не ошибаетесь, - задумчиво проговорил Мартин. Они уже подошли к самым столам, где еще горели свечи, когда в доме кто-то включил радио. Из динамика на террасе полилась музыка. Танцевало несколько пар. Виллард танцевал с Линдой. Они танцевали отстранение, легко, едва касаясь друг друга. Мартин остановился и положил руку на плечо Баумана - остановить и его. Бауман дрожал. Мартин чувствовал сквозь рукав, как его бил озноб. - Послушайте, - сказал Мартин, не спуская глаз с сестры и ее мужа. - Я должен сказать это им. И я должен сообщить в полицию. Даже если никто ничего не сумеет доказать, вы понимаете, чем это может для вас обернуться, особенно здесь? - Понимаю, - ответил Бауман, не сводя с Вилларда взгляда вопрошающего, тоскливого и отчаянного, - делайте что хотите. Мне это совершенно все равно, - уронил он. - Я никому ничего не скажу... пока. - Мартин сказал это резче, чем ему хотелось, стараясь, чтобы в голосе не прорвалась ни единая нотка жалости, - так было лучше для самого Баумана. - Но сестра пишет мне каждую неделю. И если я услышу, что кто-то опять видел человека под окном, хоть раз, хоть один-единственный раз... Бауман все еще смотрел на танцующих. - Ничего вы не услышите, - он пожал плечами. - Я буду по ночам сидеть дома. Никогда и ничего я не узнаю. Зачем только я сам себя обманываю? И он пошел прочь, сильный телом и смятенный духом, шпион, заблудившийся во тьме, у которого карманы набиты данными бесчисленных разведок, не поддающимися расшифровке. Он медленно прошел среди танцующих, и через несколько мгновений Мартин услышал его громкий, добродушный смех, смех доносился со стороны стола, служившего в этот вечер баром, около которого собрались нетанцующие гости, в том числе мистер и миссис Винтере; они стояли, обняв друг друга за талию. Мартин отвел глаза от группы возле бара и снова посмотрел на сестру и ее мужа, которые танцевали на выложенной плитами веранде под негромкую ночную музыку, как бы доносившуюся издалека и таявшую под открытым небом. И, рожденная новым зрением, явилась в нем вера, что не Виллард ведет ее в танце, не Линда следует за ним в движении, а просто плывут они, нежно и нерасторжимо вместе, волшебно огражденные от всех опасностей. "Бедный Гарри, но даже если все это так, как мне привиделось, - подумал он, направляясь к Линде, чтобы сказать ей, что готов ехать домой, - даже если это так, завтра я покупаю им собаку".
Ирвин Шоу. Задумчивая, мило оживленная
----------------------------------------------------------------------- Пер. - А.Симонов. В кн: "Ирвин Шоу. Богач, бедняк". М., "Правда", 1987. OCR & spellcheck by HarryFan, 14 March 2001 -----------------------------------------------------------------------
Зазвонил телефон, и мисс Дрэйк сняла трубку. Мисс Дрэйк - это моя секретарша. Я получил ее под рождество, когда был произведен в младшие компаньоны фирмы "Роналдсон, Роналдсон, Джонс и Маллер". Ее стол стоит в моем кабинете. И хотя кабинет у меня всего девять футов на восемь и в нем даже нет окна, присутствие мисс Дрэйк означает, что я делаю успехи в жизни, и я время от времени ловлю себя на том, что смотрю на нее с гордостью и с некоторым самодовольством, как яхтсмен на первый приз, завоеванный в больших гонках. - Мистер Ройал, это вас, - сказала мисс Дрэйк, - какая-то мисс Хант. - Когда меня спрашивает по телефону женщина, даже если это моя собственная жена, в голосе мисс Дрэйк появляются игривые интонации, полубранчливые и полуснисходительные. Какая-то мисс Хант. На мгновение я подумал о последствиях и заколебался. Мисс Дрэйк ждала. Она в конторе недавно, и для нее Кэрол Хант - всего лишь какая-то мисс Хант, которая звонит мне по телефону. Она еще слабо освоилась в нашей конторе, и не все сплетни успели до нее дойти. А может быть, сама сплетня так устарела, что даже самые болтливые и злоязыкие из секретарш забыли о ней или так ее обсосали, что, извлекают на свет божий не раньше, чем исчерпают весь остальной запас. Что ж удивительного, ведь прошло уже почти два года... У боли свои законы, и те, кто утверждает, что человечество только и делает, что стремится избежать боли, сами не знают, что говорят. - Сказать ей, что вы заняты? - спросила мисс Дрэйк, готовая опустить трубку на рычаг. Таких секретарш, как мисс Дрэйк, надо время от времени увольнять, а то они слишком много думают за своих нанимателей. - Нет. Я подойду, - сказал я, надеясь, что физиономия моя сохранила при этом обычное, будничное, деловое выражение.
Мисс Дрэйк нажала переключатель, я взял трубку и после двух лет впервые услышал голос Кэрол: - Питер, ты не против, что я тебе позвонила? - Нет, - сказал я. Что бы я ни чувствовал, слово "против" сюда никак не подходило. - Я уже несколько недель никак не могу решиться тебе позвонить и все откладываю, а сегодня последний день, и я обязательно должна с тобой поговорить. - Голос у нее был все тот же, низкий, хорошо поставленный, мелодичный и чувственный, и я развернулся в кресле так, чтобы мисс Дрэйк не видела моего лица. Закрыв глаза, я слушал ее голос, и два призрачных, потерянных, принесших много боли года угрожающе отодвинулись и растаяли вдали. Мне снова звонила Карол Хант, звонила сказать, что будет ждать меня в баре, напротив ее дома, на Второй авеню, звонила напомнить, что в субботу нас ждут к обеду в Вестпорте, звонила повторить, что она меня любит... - Я уезжаю, Питер, сегодня, - продолжал доноситься голос, и сквозь его взрослую серьезность пробивались солнечные лучики детства, от которых когда-то у меня замирало сердце, - и если для тебя это не очень обременительно, я бы рада была тебя повидать. Хотя бы на несколько минут. Мне надо тебе кое-что рассказать. - Уезжаешь? - Что ей тут надо, этой мисс Дрэйк? - А куда? - Я еду домой, Питер, - сказала Кэрол. - Домой? - задал я идиотский вопрос. Я почему-то привык считать, что Нью-Йорк - ее единственный дом. - В Сан-Франциско, - сказала она. - Поезд отходит в три тридцать. Я взглянул на часы на моем столе. Было одиннадцать пятнадцать. - Есть предложение, - сказал я. - Пойдем куда-нибудь пообедаем, - произнося это, я уже знал, что ничего не скажу Дорис. Человек имеет право соврать один раз за шесть с половиной месяцев супружеской жизни. - Пообедать не успею, - сказала Кэрол. Спорить с ней было бесполезно. В чем другом, а в этом ее не смогли изменить прошедшие два года. - Когда? - сказал я. - Когда и где мне тебя ждать? - Поезд уходит с Пенсильванского вокзала. Может, встретимся в баре Стэтлера, через дорогу от вокзала, часов в... - Она замолкла, словно подсчитывая в уме, что именно ей нужно мне сказать, и, как режиссер радиопостановки, выверяя по секундомеру необходимое на это время. - Ну, скажем, в половине третьего. - В половине третьего, ладно, - и тут я решил пошутить - от таких шуток потом просыпаешься среди ночи и не знаешь, куда деться со стыда. - Скажи, в чем ты будешь, чтобы я тебя с кем-нибудь не перепутал. - Наверное, как ни дорого обошлись мне эти два года, мне очень хотелось убедить ее, что они мне нипочем. А может быть, я просто старался показать, что мне все нипочем. Теперь такая мода - на кого ни посмотришь, все изо всех сил стараются показать, что им все нипочем. Наступило молчание, и на мгновение мне показалось, что она сейчас повесит трубку. Потом она заговорила. Голос у нее был ровный, сдержанно холодный. - Я надену улыбку до ушей, - сказала она, - девственно-падшую. Ну, до половины третьего. Я опустил трубку и еще с полчаса пытался заниматься делом, но работать, конечно, не мог. В конце концов я встал, надел пальто и шляпу и сообщил мисс Дрэйк, что меня не будет часов до четырех. Положение младшего компаньона в фирме "Роналдсон, Роналдсон, Джонс и Маллер" дает кое-какие преимущества, и одно из них в том, что по случаю трагедии или торжества ты можешь отсутствовать день или полдня, если у тебя эти неделовые мероприятия не повторяются слишком часто. Я шатался по городу, дожидаясь назначенного часа. День стоял ясный, холодный и солнечный; Нью-Йорк сиял зимним блеском, солнце горело в миллионах окон, а оттенки теней, по-северному многообразные, придавали ему броский, деловой и привлекательный вид. Я думал о том, что должна чувствовать Кэрол сейчас, зная, что через три часа она уедет из этого города.
Я встретил ее на одном театральном коктейле, в квартире на 54-й улице. Я был по тем временам еще новичком в Нью-Йорке и ходил на все вечеринки, куда бы меня ни пригласили. У Гарольда Синклера, работавшего в нашей фирме, был брат Чарли, актер, который время от времени брал нас с собой, когда отправлялся в гости. Мне нравились театральные вечеринки. Девушки там бывали красивые, выпивки подавали вволю, и все люди казались мне талантливыми, благородными и остроумными, особенно после целого дня общения с юристами. Она стояла в углу комнаты у стены и разговаривала с пожилой дамой, у которой волосы отливали голубизной; дама эта, как я потом выяснил, была вдовой одного продюсера. До тех пор я ни разу не видел Кэрол Хант ни на сцене, ни в жизни, да она и не успела к тому времени сыграть ни одной такой роли, чтобы имя ее запомнилось и на нее стали бы показывать пальцами. Я взглянул на нее и понял, что такой красивой девушки я в своей жизни еще не видел. Наверное, я и до сих пор так думаю. Красота ее не била в глаза, но она, казалось, лучилась свежестью и здоровьем в этой набитой людьми, продымленной насквозь комнате. Она была небольшого роста, блондинка, с гладко причесанными волосами и темно-синими глазами, движения ее были просты, и в них не было ничего показного; разговаривая с вдовой продюсера, она не рыскала взыскующим взглядом по комнате, как большинство других присутствующих дам. Ее стройная шея как бы вырастала из высокого воротничка платья, а рот, слегка тронутый краской, выглядел по-детски мило оживленным. При виде ее вас не покидало ощущение хрупкости, нетронутости, юности, и хотя дом, где это происходило, был набит людьми, так или иначе связанными с театром, я почувствовал, что и она чужая в этой компании. И еще я почувствовал, что неброскость, утонченность во всем ее облике мешают другим разглядеть то, что сразу увидел я, - какая она красивая. Тут я, конечно, ошибался.
Три месяца спустя я сделал ей предложение. Эти три месяца я виделся с ней почти каждый день. Я встречал ее у служебного входа в театр, где она играла, и с неизвестно откуда взявшейся предусмотрительностью скупца увозил ужинать в какой-нибудь ресторанчик поменьше и побезлюдней. Я шесть или семь раз смотрел спектакль, в котором она была занята, и, хотя роль у нее в этой пьесе была маленькая и незначительная, каждый раз выходил из театра с ощущением, что она потрясающе талантливая актриса. Влюбленный - всегда биограф предмета своей любви; все эти три месяца, что мы провели так тихо и уединенно, я все глубже забирался в ее прошлое, и мне казалось, что, открывая для себя немудрящие тайны ее детства и юности, докапываясь до истинных корней ее призвания, я тем самым все крепче привязываю ее к себе. И чем больше я узнавал о ней, тем больше убеждался, что она не просто красивая, она необычайная, редкая девушка. С того времени как кончилась война, меня преследовало тревожное чувство, что большинство моих друзей, и мужчин и женщин, позволили себе расслабиться, пустились по течению, ограничились кругом малых желаний. И поскольку найти тому оправдание в наш неустойчивый век не так уж сложно, я все чаще стал замечать, что многие из самых близких, самых дорогих мне людей в конце концов опустились, потеряли себя. Словом, это было почти физическое облегчение, когда, по уши влюбившись в Кэрол Хант, я понял к тому же, какими высокими достоинствами она обладает. Она приехала в Нью-Йорк пятью годами раньше, в числе прочих четырех, а может, и сорока четырех тысяч девушек. Она только что окончила колледж, а молодому человеку, который в беге на восемьсот восемьдесят ярдов не имел в тот год себе равных на Тихоокеанском побережье, она решительно заявила, что замуж за него не пойдет. Его звали Дин, и, по словам Кэрол, он больше походил на кинозвезду, чем на бегуна на средние дистанции, а семейство его владело целой вереницей отелей на Западном побережье. Насколько она могла судить, принимая во внимание ее молодость, неопытность и вполне понятную гордость оттого, что ей сделал предложение молодой человек, на которого имели виды все ее подруги, она была в него влюблена. У нее самой было всего пятьсот долларов, отец ее умер, а мать была замужем за инженером, который зарабатывал совсем негусто, и все-таки она отказалась от выгодной партии. Она отказалась, потому что собиралась в Нью-Йорк, потому что собиралась стать актрисой. Она отдавала себе отчет в том, что не она одна, что еще четыре тысячи девушек обрушатся на этот город, обуреваемые тем же желанием, и что все они, вместе со счастливчиками и неудачниками прошлых лет, будут отталкивать ее локтями на этом крохотном пятачке, где счастливый билет выпадает далеко не каждому. Она прекрасно понимала, насколько рискованно это предприятие и как велика ставка (ее молодость, ее быстроногий возлюбленный, вереница отелей и все, что к ним прилагается); она сознавала, какую роль в этом деле играет удача, какую бездну таланта можно положить зазря, предвидела возможность неудачи и готова была снести ее боль. Все это она разложила по полочкам логично и трезво, потому что она была умная девушка и не чуждалась логики, она умела думать, и это (в чем она тоже отдавала себе отчет) давало ей неоспоримое преимущество почти перед всеми остальными четырьмя тысячами девушек где угодно, только не в театре - здесь это не могло помочь ей победить. И вот так, разложив все по полочкам, она взяла из банка свои пятьсот долларов, поцеловала на прощание опечаленного бегуна, три дня и четыре ночи протряслась в душном купе и, наконец, ступила на нью-йоркскую землю. Все это она проделала не потому, что была одержима театром, не потому, что у нее были романтические представления о жизни за кулисами, не потому, что ее сжигала страсть к приключениям или она хотела пожить в необыкновенном великом городе или познакомиться с людьми, каких не бывает в Сан-Франциско. Она совершила это, ибо была уверена, что в ней таится великий талант, потому что ничто другое в этом мире ее не привлекало. Она совершила это с твердой, холодной одержимостью художника, преданного своему искусству.
И вот, вычислив все логично и трезво, она взялась за маленькие роли, она играла их прилично, и больше чем прилично, и даже, случалось, играла их так, что лучше их и не сыграешь. Но удовлетворение, которое приносила такая работа, было неполным и потому мучительным. То, что она вынуждена была играть не в полную силу - а в силах своих она была теперь уверена, как никогда, - скромные, малозаметные в спектаклях, эпизодические роли, все это рождало в ней ощущение, что время уходит, силы растрачиваются попусту, верные шансы упущены. Раза три или четыре ее начинали пробовать на ведущие роли в тех самых пьесах, в которых другие молодые актрисы в конце концов добивались успеха. Но каждый раз что-нибудь вставало ей поперек дороги: то из Голливуда приходила телеграмма, что некая звезда, оказывается, свободна до конца сезона, то обнаруживалась другая молодая исполнительница, которая, по мнению режиссера, лучше смотрелась в сочетании с исполнителем главной роли, то актриса, имевшая шумный успех у прессы в предыдущем сезоне, внезапно оказывалась не у дел и заступала ей дорогу. И всякий раз она, скрывая разочарование и нетерпение, снова бралась за меньшие роли и играла их с затаенной яростью, которую, по ее собственным словам, ухитрялась припрятать за своим инженюшным обаянием. Она была осторожна: не заводила врагов, не выставляла напоказ своего недовольства. Когда придет ее время, когда из мешанины событий проглянет ее шанс, ее трамплин, готовый вознести ее ввысь, на пути ее не встанет ни обиженный ею режиссер, ни озлобленный продюсер, которого она когда-то заставила почувствовать перед собою вину, и даже просто завистливая актриса не захочет специально перебежать ей дорогу. Тем временем она попробовала свои силы на телевидении, но проработала в трех разных постановках и отказалась от дальнейших предложений. Разумеется, деньги эти были бы совсем не лишние, но три постановки убедили ее, что вред, который она себе наносит как актрисе, этими деньгами не окупается. Она очень точно представляла себе, как она должна работать, знала, что она из тех актрис, кто ищет путь к роли на ощупь, кому нужны длительные репетиции и недели мучительных раздумий, чтобы сделать роль по-настоящему. Так что отнюдь не скромность, а гордость и умение не самообольщаться заставили ее понять, что с тем минимумом репетиций, на которые обрекает ее телевидение, она не может сыграть в полную силу, даже если этого никто, кроме нее, не видит.
Почти каждой хорошенькой девушке, которая появляется в театре, обычно предлагают сделать кинопробу, настал и ее черед. Кэрол работала с полной отдачей, и когда увидела себя на экране, то осталась в общем довольна тем, как это у нее получилось. Человек, который устраивал эту пробу и теперь сидел с ней рядом в просмотровом зале, тоже был доволен. Но он был старый человек, который занимался этим делом много лет, и на своем веку он видел немало хорошеньких и талантливых девочек. - Очень хорошо, просто очень хорошо, мисс Хант. - Голос у него был мягкий и вежливый, манеры изысканные, он привык разочаровывать страждущие юные дарования в самой необидной и утешительной манере. - Но ваш нынешний нос вызовет возражения на побережье [то есть в Голливуде]. - Как? - переспросила Кэрол, удивленная и слегка задетая. Она гордилась своим носом и считала, что в смысле красоты нос - лучшее, что у нее есть. Это был довольно длинный нос с маленькой горбинкой и напряженно-нервными ноздрями, и один ее молодой поклонник, артистическая натура, сказал ей как-то, что ее нос напоминает носы великих английских красавиц на портретах восемнадцатого века. На йоту, на почти незаметное чуть-чуть, нос отклонялся от прямой линии, но обнаружить это можно было, только пристально изучая ее лицо, и она свято верила, что легкая асимметричность эта придает ее лицу неповторимую индивидуальность. - Так чем вам не нравится мой нос? - спросила она. - Он чуть длинноват для кино, моя дорогая, и, не правда ли, мы с вами знаем, что в смысле прямоты он тоже не свят. Это очаровательный нос, и вы им можете гордиться до конца дней своих, но, - говорил он, улыбаясь, подслащая правду резкую, официальную и объективную правдой помельче, благожелательной, но лично ему принадлежащей, а оттого к делу не относящейся, - американский зритель не привык видеть в картинах молодых девушек с носами такой необычной формы. - Я могу вам назвать шесть кинозвезд, у которых носы не правильнее моего, - упрямо настаивала Кэрол. Старик улыбнулся и пожал плечами. - Ну разумеется, моя дорогая. Но они кинозвезды. У них своя индивидуальность. А публика принимает индивидуальность сразу, со всеми потрохами. Если бы вы были звездой, мы бы наняли рекламистов, и они написали бы оды вашему носу. Через некоторое время вашему носу цены бы не было. Когда в контору входила бы не известная никому девушка, все бы говорили: "Смотрите, у нее нос мисс Хант. Давайте немедленно заключим с ней контракт". И он снова улыбнулся ей, и она не удержалась и улыбнулась в ответ, несмотря на разочарование, смягчившись от его смешных утешений. - Ну что ж, - сказала она, поднимаясь, - я вам очень благодарна. Старик продолжал сидеть. Он сидел в большом кожаном кресле, поглаживая рукоятки пульта, соединяющего просмотровый зал с киномехаником в аппаратной, и задумчиво глядел на нее: он еще не покончил с делом, за которое ему платили деньги. - Но, разумеется, из этого положения есть выход. - Что вы имеете в виду? - спросила Кэрол. - Носы - дело рук божьих, но человеческое вмешательство им тоже не противопоказано. Тут Кэрол увидела, что ему неловко говорить то, что положение вынуждает его говорить, и что высокий риторический его стиль - всего лишь средство показать ей, что ему это неприятно. Она понимала, что не много найдется актеров или актрис, которые сумели бы смутить этого жестокого и ласкового старика, и то, что он был смущен, льстило ей. - Пластическая операция, - рассуждал между тем старик, - немножко подрезать здесь, чуть поддолбить кость там, и через три недели ваш нос не вызовет нареканий ни у одного человека, даю вам почти стопроцентную гарантию. - Вы хотите сказать, что через три недели у меня будет вполне стандартный нос, как и полагается начинающей киноактрисе? - спросила Кэрол. Старик печально улыбнулся: - Более или менее так. - И что тогда? - Тогда я подпишу с вами контракт. И смогу вам предсказать достаточно многообещающее будущее там, на побережье. "Достаточно, - заметила про себя Кэрол. - Достаточно многообещающее. Даже в предсказаниях своих он не хочет мне лгать". И она представила себе, какие видения проносятся сейчас перед глазами этого старика, представила так ясно, словно он облек их в слова. Хорошенькая девочка с ее приемлемо подстриженным носом и контрактом в кармане, которую фотографируют для рекламы купальников, эпизодические роли, потом, может быть, роли побольше в фильмах, что похуже, и так два, три, четыре года, а затем пожалуйте за ворота, надо освободить место другим хорошеньким девочкам - они помоложе, они нам больше подходят. - Благодарю вас, - сказала Кэрол, - но мой теперешний, кривой и длинный нос мне чем-то ужасно дорог. Теперь старик встал, он кивнул ей с таким довольным видом, что было очевидно: если и не от имени компании, то от своего собственного имени он готов поздравить ее с этим решением. - Да, - сказал он, - для сцены ваш нос безупречен. Больше чем безупречен. - Хочу вам открыть один секрет, - так искренне, как с этим старым человеком, Кэрол еще ни с кем не разговаривала в этом городе. - Знаете, почему я пришла сюда, к вам? Если сделать себе имя в кино, намного легче пробиться в театре. А мне нужен именно театр. Старик смотрел на нее пристально, сперва удивленно, потом с одобрением, отдавая должное ее искренности. - Ну что ж, - сказал он галантно, - тем лучше для театра, - и добавил: - Так я вам позвоню в другой раз. - Когда это будет? - А когда вы будете звездой первой величины, - сказал он беспечно, - я позвоню вам и предложу все золото мира, только бы вы согласились у нас работать. Он протянул руку, и Кэрол пожала ее. А он взял ее ладонь, подержал в своих - больших и розоватых, - слегка похлопал по ней, на мгновение на лицо его легла тень воспоминания обо всех храбрых, честолюбивых и хорошеньких девушках, которых он встречал за последние тридцать лет, и оно стало печальным и сердитым. - Вот жизнь, будь она проклята, а? - сказал он.
- Мне тоже ужасно дорог твой теперешний нос, - заявил я, когда Кэрол закончила свой рассказ. - И твои теперешние волосы. И губы. И... - Осторожней, - сказала Кэрол, - не забывай, пожалуйста, что прежде всего ты мне нравишься потому, что ты сдержан и благовоспитан. Ну что ж, я был сдержан и благовоспитан, правда, недолго. Как ни верила Кэрол в свой талант, она ухитрялась держать эту веру при себе. Женщина-фанатик, - так объяснила мне Кэрол однажды вечером, - особенно если она одержима верой в свой талант, в свой будущий успех, всегда рискует прослыть бесчувственной и самовлюбленной и оттолкнуть тем самым от себя людей, на которых могла бы рассчитывать, когда придет ее шанс. А ее дар, о котором она судила холодно и без всякой самонадеянности, это дар хрупкости, застенчивости, детскости, дар вызывать сострадание и романтические чувства. Немалый дар, - он проложил на театре не одну дорогу к блистательным победам, - но если вне сцены разговаривать с безапелляционностью генерала, отдающего приказания победоносным армиям, или проповедника, доказывающего существование ада, то маловероятно, чтобы когда-нибудь удалось вынести эти выдающиеся достоинства на сцену. И она носила все свои честолюбивые мечты в себе, как багаж, утаенный от таможенного досмотра, как необыкновенный чудодейственный бальзам, который поддерживает ее силы только до тех пор, пока никто не подозревает о его существовании. Собственно говоря, скрывать все это и не составляло ей особого труда. Тщеславие ее тешил лишь конечный, бесспорный успех. Она не рвалась к бессмысленным победам на промежуточных финишах. На вечеринках она никогда не стремилась завладеть всеобщим вниманием, была снисходительна в оценках, не пыталась отбить у других девушек случайно попавших в их сети режиссеров и драматургов, которые могли оказать содействие при распределении ролей. С мужчинами она вела себя осторожно, разборчиво и в мужском обществе была хрупкой, застенчивой, взволнованной, мило оживленной, юной и одухотворенной. И цинизмом это было только отчасти. Три месяца, которые я положил на все эти изыскания, были для меня полезны вдвойне. Я вообще человек последовательный, и по характеру и по роду занятий, поэтому знать все, или почти все, о девушке, которой я вот-вот собирался сделать предложение, казалось мне очень важным. А самое главное - чем больше я о ней узнавал, тем больше она для меня значила. Ясность и бескомпромиссность цели поднимали ее в моих глазах на высоту, недосягаемую для тех бесцельно мечущихся по жизни молодых женщин, с которыми меня до тех пор сводила судьба, а ум и мужество, проявленные на пути к этой цели, представлялись мне надежным залогом будущего семейного счастья. То, что эти несколько аскетические добродетели сочетались в ней с хрупкостью подростка, восхищало меня и трогало до глубины души. Что же до нее, то, когда после пяти лет душевного затворничества у нее появился наперсник, который не мог ни перебежать ей дорогу, ни предать ее, который совершенно искренне преклонялся перед теми самыми ее качествами, которые она должна была скрывать от всех остальных, это было как гора с плеч, и она, наконец, позволила себе немного расслабиться. Поначалу мой интерес к ее жизни показался ей подозрительным, потом подозрительность уступила место удивлению и благодарности, и в конце концов, как мне кажется, это, не меньше чем все прочие мои достоинства, привело ее к мысли, что она меня любит. Мы сидели в моей машине у дверей ее дома на Восточной 58-й улице, когда я предложил ей руку и сердце. В этот воскресный вечер я заехал за ней в театр, где они репетировали пьесу, премьера которой должна была состояться в Бостоне через три недели, Чарли Синклер тоже был занят в этом спектакле, и мы, прежде чем ехать домой на другой конец города, зашли с ним выпить по рюмочке. Наступила полночь, улица была по-осеннему темная и пустынная, и мне пришла в голову мысль: а зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня? Я сделал предложение, но она мне ничего не ответила. Она продолжала сидеть, уютно устроившись чуть поодаль справа от меня, завернувшись в свое просторное шерстяное пальто, и через ветровое стекло смотрела прямо перед собой на темную улицу и две нитки фонарей. Предложение я делал впервые в жизни и, как это делается, толком не знал, а Кэрол как будто и не собиралась мне помочь. - Учти, я делаю тебе предложение исключительно в интересах собственного здоровья, - сказал я, неуверенно улыбаясь, стараясь и улыбкой и словами снять со всего происходящего налет официальности и облегчить Кэрол отказ, если она вознамерится мне отказать. - Посуди сама, я встаю в семь часов утра, чтобы не опоздать в контору, и, если мне и дальше придется каждый вечер возить тебя в половине двенадцатого ужинать, я через пару месяцев сойду с круга, как несчастный старый форд образца двадцать пятого года. Быть безнадежно влюбленным молодым адвокатом и вести при этом жизнь молодого, безнадежно влюбленного артиста - мне просто не хватит запаса прочности. Кэрол молча сидела рядом, глядя прямо перед собой, уличные фонари контражуром освещали ее профиль. - Дай минуту подумать, мне надо тебе сказать что-то очень важное. - Даю тебе час, даю тебе всю эту благословенную и прекрасную ночь. - Я ждала, что ты это скажешь. Я хотела, чтобы ты это сказал. - Что - это? Что полуночные бдения подрывают мое здоровье? - Нет, что ты просишь меня выйти за тебя замуж. - У меня есть дивная идея, - сказал я, придвигаясь, - давай поженимся на будущей неделе, пока не началась новая война и пока тебе еще неизвестно мое темное прошлое, и отправимся в свадебное путешествие куда-нибудь, где бывает тепло и не бывает юристов. А поскольку это будет первый в моей жизни медовый месяц, меня спокойно отпустят недель на шесть. - Да, но меня никто не отпустит на шесть недель, - сказала Кэрол. - И это как раз то самое важное, о чем я хотела с тобой поговорить. - Ох, я же совсем забыл про театр. - Я вздохнул и продолжал с оттенком надежды: - А вдруг пьеса в Бостоне провалится и вам придется сматывать удочки? Мы с тобой в тот же день садимся на самолет и улетаем в Сицилию, а... - Пьеса не провалится, я думаю, она скорее будет иметь успех, - сказала Кэрол. - Но пусть бы она даже провалилась, я все равно не могу уехать на шесть недель из Нью-Йорка в разгар сезона. - Ладно, значит, мы проведем свой медовый месяц на Сорок четвертой улице. - Послушай меня, пожалуйста, - сказала Кэрол, - я хочу, чтобы ты отдавал себе отчет, что у нас будет за жизнь, если мы с тобой поженимся. - Я уже отдаю себе отчет, это будет потрясающая жизнь! - Я хочу, чтобы ты запомнил мои слова. Я на самом деле собираюсь стать великой актрисой. - Черт возьми, - ответил я, - меня это нисколько не огорчит. Я вообще человек современный. Будь это в моей власти, я бы распахнул настежь все гаремы! Конечно, я не мог знать, как буду себя вести, впервые делая предложение, но я никак не предполагал, что начну отпускать одну сомнительную шуточку за другой. - Сначала дослушай меня до конца, - упрямо продолжала Кэрол. - Я могу вступить в брак только на определенных условиях. Тут я должна рассуждать, как мужчина... - Напрасно, по-моему, женщины тоже имеют право голоса... К тому же... - Я хочу, чтобы ты понял: я не принадлежу к той категории девиц, которые, покрутившись несколько лет возле театра, потом выходят замуж, рожают детей, уезжают в провинцию и до конца дней своих болтают о том, как они были актрисами в Нью-Йорке... - Погоди минутку, пока еще, кажется, никто не собирался в провинцию... - Главным в моей жизни всегда будет моя работа, а не мой муж, точно так же, как в жизни настоящего мужчины на первом месте в конце концов бывает работа. Тебя это устроит? - спросила она сурово. - В высшей степени. Мне это даже нравится. - Он еще не пришел, - сказала Кэрол, - но он придет. Мой шанс. И когда он придет, я буду на месте, и я его не упущу. Я должна сидеть и ждать, а не ездить по курортам, нянчить детей или принимать гостей и играть с ними в бридж. И если мне придется уезжать на гастроли сразу на целый год, потому что это есть моя работа, то... - Мадам, - взмолился я, - может быть, хватит на сегодня? Тогда она, наконец, засмеялась, мы поцеловались и несколько минут сидели молча, прижавшись друг к другу, уже почти забыв о всех ее предупреждениях, и когда я сказал: "Все будет хорошо, очень хорошо", - она кивнула и снова поцеловала меня, и мы отправились в бар отметить это событие, а там мы договорились, что поженимся в июне: к тому времени, по всей вероятности, уже должна сойти их пьеса. Мы попрощались у подъезда, я поцеловал ее, пожелал спокойной ночи, но задержал в последнее мгновение и сказал серьезно: "Один последний вопрос, Кэрол...". - Да? - Что будет, если ничего так и не будет? Если своего шанса ты так и не дождешься? Она помедлила с ответом, потом сказала спокойно: "Я буду разочарована на всю жизнь".
Она дождалась своего шанса всего три с небольшим недели спустя, в Бостоне; пришел он с той стороны, откуда его никто не ждал, и шанс этот нас доконал. Мы говорили с ней по телефону почти каждый вечер, в предпоследний раз я звонил ей около часу ночи, и она была у себя в отеле, в номере. За два дня до этого состоялась премьера, и Кэрол рассказывала, что об ее игре появился похвальный отзыв в одной из вечерних газет, что Эйлин Мансинг, голливудская звезда, которая играла главную роль в их пьесе, тоже получила прекрасные отзывы и теперь больше не устраивает истерик на репетициях. Она мне также сообщила, что она меня любит, что очень ждет субботы, когда я утренним поездом приеду к ней на уик-энд. Двенадцать часов спустя, выйдя из конторы перекусить, я купил газету, и там на первой полосе я увидел фотографию Кэрол. Рядом была помещена фотография мужчины по имени Сэмуэль Боренсен, рядом по той простой причине, что в четыре тридцать утра Сэмуэль Боренсен был обнаружен мертвым в постели Кэрол Хант, в ее номере в бостонском отеле. Изображение Сэмуэля Боренсена не раз появлялось на первых полосах газет и раньше: смеющееся - он улыбался с самолетных трапов по пути в Европу на очередную конференцию; патриотическое - он произносил речи на званых обедах, среди отцов промышленности; торжественное - ему вручали почетные степени в университетских аудиториях. Он был один из тех людей, которые все время на виду, они разъезжают с места на место, произносят речи и ворочают делами - иначе их и не мыслишь. Я не встречал его ни разу в жизни и не знал, что Кэрол с ним знакома. Я внимательно посмотрел на фотографию. На фотографии он был массивный, дюжий и представительный, и видно было, что он знает себе цену. Я прочел заметку под фотографией и узнал, что ему пятьдесят лет и что в Палм-Бич живут его жена и двое почти взрослых детей. Кэрол, по словам газеты, была привлекательная юная блондинка, которая в данный момент участвовала в спектакле под названием "Миссис Ховард" и должна была через две недели появиться с этим спектаклем в Нью-Йорке. Я отшвырнул газету, пошел к себе домой и позвонил в Бостон. К моему удивлению, меня почти мгновенно соединили с номером Кэрол, я говорю - к удивлению, ибо у меня почему-то было такое чувство, что теперь, когда Кэрол заняла собой первые полосы газет, дозвониться до нее будет почти невозможно. - Да? - голос у нее был тихий и мелодичный. - Кэрол, это Питер. - О! - Хочешь, чтобы я приехал? - Я старался, чтобы в голосе моем не было ни обвинения, ни осуждения. - Нет, - ответила она. - Ты не хочешь мне ничего объяснить? - Нет, - ответила она. - Ну что ж, - сказал я, - до свидания. - До свидания, Питер. Я повесил трубку. Потом я немножко выпил, позвонил в контору и сообщил, что на десять дней уезжаю из города. Я рассказывал в конторе о том, что мы обручены, а газеты они уже успели прочитать сами, поэтому они сказали: "Разумеется, езжай". Я сел в машину и поехал в Коннектикут, в маленький городишко, где был прелестный отель, в котором я как-то останавливался перекусить прошлым летом. Во всем отеле я был один, я читал, бродил по окрестностям или глядел из окна на голые деревья, на мертвенный зимний пейзаж. Большую часть времени я думал о Кэрол. Я перебирал эти наши три месяца день за днем в поисках хоть какого-нибудь ключа к происшедшему, чего-то, что я раньше, по глупости, или по влюбленности, не заметил, но не обнаружил ничего. Имя Боренсена за это время не упоминалось ни разу - тут не было никаких сомнений. И каковы бы ни были ее прежние связи, они решительно прервались, когда появился я, потому что я не мог вспомнить ни одного случая, когда бы она отказалась встретиться со мной, стоило мне только об этом попросить. Это может показаться странным, но я не злился. Конечно, мне было больно, конечно, я был потрясен и даже некоторое время подумывал о том, чтобы уехать из Нью-Йорка и начать все сначала где-нибудь в другом месте. Но в конце концов я обнаружил, что беспокоюсь больше о ней, чем о себе. Я представлял себе Кэрол, хрупкую, беззащитную, прелестную, в окружении докторов, полицейских и репортеров, вынужденную каждый день выходить на сцену под пристальными, любопытными, пожирающими ее взглядами публики, и это не давало мне спать по ночам. Карьеру ее я считал конченой. И через пять дней один в пустом отеле я уже думал только о Кэрол, пытаясь сообразить, чем же я могу ей помочь. Любовь, как я обнаружил, не прекращается просто так, оттого, что в один прекрасный день, идя обедать, ты берешь газету и видишь на первой полосе фотографию своей возлюбленной. Я уже готов был сесть в машину и отправиться в Бостон, чтобы выяснить, не могу ли я чем-нибудь помочь Кэрол, когда меня осенило, что Чарли Синклер тоже занят в этой пьесе. Я позвонил в контору Гарольду Синклеру, взял у него номер телефона Чарли и заказал разговор с Бостоном. Чем являться туда как снег на голову, куда полезнее сначала выяснить, что там делается с Кэрол и как я могу ей помочь. Я, разумеется, не собирался снова поднимать вопрос о женитьбе, это будет спасательная операция, а не восторженное жертвоприношение, мрачно сказал я самому себе. - Питер, ты? Каким ветром? - спросил Чарли, когда меня с ним, наконец, соединили. - Ну, что скажешь? - Он был очень удивлен моим звонком. - У меня все в порядке. Как вы там, в Бостоне? - До позавчерашнего дня стоять было и то негде, - сказал Чарли. - Я не об этом, - нетерпеливо перебил его я: Чарли Синклер вообще человек несерьезный, у него дурацкая привычка отвечать невпопад. Подозреваю, что именно поэтому он и стал актером. - Как там Кэрол? - Цветет! - сказал Чарли. - Она так мужественно переживает понесенную утрату, что одним своим видом может из статуи выжать можжевеловую слезу. А я всегда думал, что Чарли к ней хорошо относится. Только тут я, наконец, понял, почему, бывая среди людей, связанных с театром, Кэрол так старалась не говорить о себе. - Как они к ней относятся? - спросил я, стараясь на него не злиться. - Ну, те, кто заняты в пьесе? - Все так чертовски предупредительны, точно у нее умер папа, - сказал Чарли. - Они попросили ее подать заявление об уходе? - Ты что, сдурел? Они рвут на себе волосы, что не написали ее имя лампочками над входом. А ты думаешь, почему у нас каждый вечер ни одного свободного места? - Ты правда не шутишь? - я все еще не мог ему поверить. Я знал, что в театре случаются странные вещи, но это было уже чересчур. - Шучу? - переспросил он. - Да когда она появляется на сцене, по залу пробегает какой-то странный булькающий звук, а потом становится так тихо, как будто их всех придушили в креслах. Просто физически ощущаешь, как они следят за каждым ее движением, так, словно целый вечер на нее направлен персональный прожектор. Когда она уходит со сцены, в зале творится что-то невообразимое. Эйлин Мансинг того и гляди взорвется. - Это меня мало волнует, - сказал я. - Как на ней все это сказывается? - Кто ее знает, - сказал Чарли холодно, - как и что сказывается на этой девчонке. Если тебе интересно, могу сообщить: режиссер сказал, что она сейчас играет раз в двадцать лучше, чем когда бы то ни было. - Что ж, - сказал я не очень уверенно, - это хорошо. - Ты так думаешь? - спросил Чарли. - У меня еще есть вопрос, - сказал я, игнорируя его замечание. - Как ты думаешь, она после всего этого сможет найти работу? - Работа сама ее найдет, - сказал Чарли. - Два импресарио из Нью-Йорка уже были здесь. Так ты приедешь? - Нет, - сказал я. - Люди умирают каждый день, - сказал Чарли. - Одни отдают свое тело науке, другие - искусству. Хочешь что-нибудь ей передать? - Нет, - сказал я, - спасибо, Чарли. - Ты образцовый друг, - сказал Чарли. - Хотя бы для приличия спросил у меня, как мои дела. - А как твои дела, Чарли? - Так себе, - и он холодновато засмеялся. Даже поверить трудно, что он вырос в той же семье, что и его брат. - Ладно, увидимся в Нью-Йорке, - и он повесил трубку. После этого уже не имело смысла дальше торчать в пустом маленьком отеле в Коннектикуте посреди зимы, и я вернулся в город и снова начал работать. Первые несколько дней это было нелегко, и каждый раз, когда я входил в комнату, у меня было ощущение, что люди, сидящие в этой комнате, только что говорили обо мне. Даже теперь, через два года после того, как все это случилось, мне кажется подозрительным, если при моем появлении кто-то внезапно прерывает разговор, и я ловлю себя на том, что всматриваюсь в лица, боясь обнаружить в них любопытство или сочувствие.
Я не собирался больше встречаться с Кэрол, но в день их первого нью-йоркского спектакля я сидел в одиночестве на балконе, вобрав голову в плечи, словно надеясь, что так меня никто не узнает. До пьесы мне не было никакого дела. Я ждал выхода Кэрол, и, когда она появилась на сцене, я понял, что Чарли Синклер говорил правду. Сначала по залу пробежал зыбкий, глухой шепоток, а затем наступила напряженная тишина. Тут я понял, что Чарли имел в виду, когда сказал, что на нее словно направлен персональный прожектор; казалось, каждое ее движение аккумулирует внимание зрительного зала, любая ее реплика, любой простейший жест приобретали значение, никак не соответствующее роли, которую она исполняла. И играла она - как никогда, это тоже была правда. Она прекрасно смотрелась и вела роль с такой незнакомой мне раньше уверенностью и безмятежностью, как будто внезапный взрыв всеобщего внимания открыл в ней неведомые ей самой глубины ее таланта. Когда дали занавес, ей аплодировали почти так же, как Эйлин Мансинг, ведущей актрисе этого спектакля, а когда я пробирался к выходу, люди вокруг непрестанно повторяли ее имя. На следующий день я купил все газеты, какие только были: ее не только заметили, о ней писали куда больше, чем ее роль того заслуживала. Критики настоящие, те, что не опускаются до сплетен, ни словом не обмолвились о том, что случилось в Бостоне, двое из них посвятили свои статьи ей одной, предсказывая блестящее будущее. А один, которого в это утро Кэрол наверняка считала самым проницательным человеком в Нью-Йорке, даже употребил в своем панегирике слова: "хрупкая", "задумчивая", "романтическая" и "оживленная". Что до моих собственных чувств, то я не ощущал ни боли, ни радости. Я словно оцепенел, но при этом я испытывал странное любопытство; подозреваю, что и на спектакле и в газетах я искал какой-нибудь ключик, который помог бы мне открыть, где я ошибся. Больше я Кэрол не видел, но по театральным страницам газет я следил за ней и не удивился, когда наткнулся на сообщение, что она уходит из состава "Миссис Ховард" и начинает репетировать главную роль в новой пьесе. Я пошел и на эту премьеру; в первый момент я изумился, увидев имя Кэрол, набранное на афишах гигантскими буквами, а потом почувствовал удовлетворение. Ведь, несмотря на то, что мы так прочно расстались, я все еще не избавился от не знающей сомнений веры в ее талант, и мне было приятно, что надежды мои сбылись так скоро. В выборе пьесы сказалась проницательность постановщиков. Она играла роль девушки, которая два с половиной акта кажется всем воплощением доброты и трогательности, и только в самом конце выясняется, какая это стерва. Они использовали не только свойства ее таланта, но и ее репутацию, и лучше подать ее зрителю было просто невозможно. Но вот странно: что-то у нее не заладилось. Не знаю почему, но, хотя все она делала вроде бы верно, играла с таким спокойствием и уверенностью, какие не часто встретишь у начинающей актрисы, в итоге вы испытывали все-таки разочарование. Публика принимала ее вполне мило, и рецензии на следующий день были неплохие, однако ее партнер по этому спектаклю и уже немолодая характерная актриса, которая появилась на сцене только в середине второго акта, занимали рецензентов куда больше, чем Кэрол. Я думал, что это ей ничем особенно не грозит, что в следующей пьесе или через одну она возьмет свое. Но Чарли Синклер объяснил мне, что я ошибаюсь. - Пустой номер, - сказал Чарли. - Это был ее шанс, и она его упустила. - Я бы не сказал, что она так уж плохо играла. - Она играла не плохо, но дело не в этом, - она не тянет на главную роль. И теперь все об этом знают. Будьте здоровы, разрешите откланяться. - Что теперь с ней будет? - спросил я. - Эта пьеса продержится недели три, потом, если ей хватит ума, она быстренько вернется на вторые роли. Если ей их дадут играть. Но только ей не хватит ума - никому не хватает, поэтому она будет болтаться в ожидании еще одной главной, потом какой-нибудь дурак даст ей сыграть эту главную роль, и уж тогда они сдерут с нее шкуру и повесят на стенку, а ей останется или записаться на курсы стенографии и машинописи, или найти себе мужа. Дальнейшее развитие событий заставило меня более высоко оценить умственные способности Чарли Синклера, ибо все произошло в точности так, как он предсказал, впрочем, от этого он не стал мне симпатичнее. В следующем сезоне Кэрол действительно сыграла еще одну главную роль, и критики действительно разделали ее под орех. Я не ходил смотреть ее в этом спектакле, потому что к тому времени познакомился с Дорис и чувствовал, что не стоит лишний раз бередить раны. Больше я ее не видел ни нарочно, ни случайно, имя ее совершенно исчезло со страниц театральных новостей, а знакомство с Чарли Синклером я просто прервал, так что в тот день, когда Кэрол позвонила мне утром в контору, я даже понятия не имел, чем она теперь занимается. Когда мне случалось вспомнить о ней, я чувствовал, что память моя отзывается на это грозной болью, и старался больше об этом не думать.
Я пришел к Стэтлеру чуть-чуть раньше времени, заказал выпить и стал смотреть на дверь. Она явилась ровно в два тридцать. На ней была отороченная бобром шубка, которой я не видел в те времена, когда мы встречались каждый вечер, и скромный, но изящный, дорогого вида синий костюм. Она была такой же красивой, какой я ее помнил, и, пока она шла через зал к моему столику, я видел, как все остальные мужчины в баре бросали на нее горящие взгляды. Я не поцеловал ее, не пожал ей руку, я, кажется, улыбнулся и сказал "хелло", наверняка я помню только, что думал я в этот момент об одном: она не изменилась - и неуклюже помогал ей снять пальто. Мы сели рядом, лицом к залу, и она заказала чашку кофе. Она никогда много не пила, и, как бы ни повлияли на нее события двух последних лет, к вину они ее не пристрастили. Я повернулся на сиденье, чтобы лучше ее видеть, и она слегка улыбнулась, зная, что я на нее смотрю, зная, что я ищу на лице ее след провала, тень сожаления. - Ну как? - спросила она. - Так же. - Так же. - Она засмеялась коротко и беззвучно. - Бедный Питер. Мне было не по душе такое начало. - Что будешь делать в Сан-Франциско? - спросил я. Она беспечно пожала плечами. Этого жеста я раньше за ней не замечал. - Не знаю, - сказала она. - Искать работу. Охотиться за женихами. Размышлять о совершенных ошибках. - Мне жаль, что все так получилось, - сказал я. Она снова пожала плечами. - Издержки производства, - сказала она. Она посмотрела на часы, и мы оба подумали о поезде, который ждет, чтобы увезти ее из этого города, где она прожила семь лет. - Я пришла сюда не для того, чтобы поплакать тебе в жилетку, - сказала она. - Я кое-что должна рассказать тебе о той ночи в Бостоне, чтобы не было никаких недомолвок, а времени у меня очень мало. Она заговорила, а я сидел, тянул свое виски и не смотрел на нее. Она говорила быстро и хладнокровно, ни разу не сбившись, словно все то, что случилось с ней в ту ночь, до последней маленькой черточки было так надежно уложено на полочках памяти, что до конца дней своих она ничего не сможет забыть. По ее словам, в ту ночь, когда я звонил ей из Нью-Йорка, она одна сидела у себя в номере; поговорив со иной, она еще раз повторила свою роль - в нее были внесены кое-какие изменения. Потом легла спать. Когда ее разбудил стук в дверь, она некоторое время лежала неподвижно, сначала подумала, что ей это почудилось, потом решила, что просто кто-то ошибся номером и сейчас уйдет. Но стук раздался снова, ошибиться было уже невозможно, негромкий, сдержанный, настойчивый стук. Она зажгла свет и села на постели. - Кто там? - спросила она. - Откройте дверь, Кэрол, прошу вас, - голос был женский, требовательный и низкий, слегка приглушенный дверью. - Это я. Эйлин. "Эйлин, Эйлин, - тупо повторяла про себя Кэрол. - Не знаю я никаких Эйлин". - Кто? - переспросила она, все еще не в силах проснуться окончательно. - Эйлин Мансинг, - послышался шепот из-за двери. - Ой, мисс Мансинг, - Кэрол соскочила с кровати босиком, в ночной рубашке, с накрученными волосами бросилась открывать дверь. Эйлин Мансинг шмыгнула из коридора, в спешке едва не сбив Кэрол с ног. Кэрол закрыла дверь и обернулась: Эйлин Мансинг стояла возле смятой постели в крошечном номере, и лицо ее в резком свете единственной лампочки над кроватью было похоже на черно-белый набросок портрета. Это была красивая тридцатипятилетняя женщина, которая выглядела красивой и тридцатилетней на сцене и красивой, но сорокалетней вне ее. На сцене она выглядела на пять лет моложе благодаря четкой лепке лица и головы, а также поразительному запасу животной энергии, которую она источала. Довеском в пять лишних лет вне сцены она была обязана спиртным напиткам, часто ущемляемому честолюбию и, если верить рассказам, многочисленным любовным треволнениям. На ней была та же черная юбка джерси и свитер, которые Кэрол заприметила, когда они возвращались со спектакля, поднимались вместе на лифте и желали друг другу спокойной ночи в коридоре. Апартаменты мисс Мансинг находились в нескольких десятках футов от комнаты Кэрол, наискосок по коридору и окнами выходили на площадь перед отелем. Кэрол почти машинально отметила про себя, что Эйлин Мансинг трезва, что чулки у нее слегка перекручены, а рубиновая булавка, которая была приколота на плече несколько часов назад, исчезла. Кроме того, губы у нее были только что накрашены, и накрашены наспех, неровно и слишком жирно, отчего в резком свете ее большой рот казался почти черным и как-то неуверенно сползал на сторону. - В чем дело? Что случилось, мисс Мансинг? - спросила Кэрол спокойным и ободряющим, насколько это было возможно, тоном. - У меня беда, - пробормотала женщина. Голос у нее был хриплый и испуганный. - Большая, большая беда... Кто живет в соседнем номере? - Она подозрительно взглянула на стенку, у которой стояла кровать. - Не знаю, - сказала Кэрол. - Кто-нибудь из наших? - Что вы, мисс Мансинг! Из всей труппы на этом этаже только мы с вами. - Хватит называть меня "мисс Мансинг"! Я вам еще не гожусь в бабушки. - Эйлин. - Это уже лучше, - сказала Эйлин Мансинг. Она стояла, слегка покачиваясь из стороны в сторону, и не спускала пристального взгляда с Кэрол, словно приходила к какому-то важному решению относительно нее. Кэрол прижалась к двери, чувствуя, как дверная ручка давит на позвоночник. - Мне нужен друг, - сказала Эйлин. - Мне нужна помощь. - Если я могу быть хоть чем-нибудь... - Любезность оставьте при себе. Мне нужна настоящая помощь. Кэрол внезапно почувствовала озноб, только сейчас она заметила, как ей холодно босиком, в одной ночной рубашке. Она мечтала только б том, чтобы эта женщина ушла. - Накиньте что-нибудь, - сказала Эйлин Мансинг так, словно она, наконец, приняла решение. - И очень вас прошу, пойдемте ко мне в номер. - Но сейчас так поздно, мисс Мансинг... - Эйлин. - Да, да, Эйлин. А мне завтра так рано вставать, и... - Чего вы боитесь? - спросила Эйлин Мансинг хрипло. - Я ничего не боюсь, - соврала Кэрол. - Только мне кажется, нет никакой причины... - Причина есть, - сказала Эйлин Мансинг. - И еще какая причина! В моей кровати - мертвец.
Человек лежал на широкой постели поверх одеяла, голова его, лежавшая на подушке, была слегка повернута в сторону двери, глаза открыты, а на лице застыла удивленная полуулыбка. Рубашка и пиджак его висели на спинке стула вместе со строгим галстуком темно-синего цвета, одна нога была босая. На другой болтался носок с прицепленной к нему резинкой. Пара черных аккуратно сдвинутых туфель выглядывала из-под кровати. Это был величественных размеров мужчина с жирным вздымающимся животом и зеленовато-серой кожей, даже для большой двуспальной постели он казался слишком огромным. Ему было под пятьдесят, волосы у него были седые и жесткие, и, хотя он лежал мертвый и полуголый, он тем не менее был похож на удачливого, занимающего высокие посты деятеля, привыкшего всеми командовать. И тут Кэрол его узнала. Сэмуэль Боренсен. Она и раньше видела его фотографии в газетах, а два дня назад в холле гостиницы кто-то показал ей его самого. - Он только-только начал раздеваться, - заговорила Эйлин Мансинг, с горечью глядя в сторону кровати, - потом вдруг сказал: "Что-то мне не по себе. Я, пожалуй, прилягу на минутку", - и умер. Кэрол отвернулась от кровати. Она не хотела больше смотреть на этот дряблый и высокомерный труп. Теперь на ней поверх ночной рубашки был ночной халатик, на ногах ночные туфли, отороченные мехом, и все-таки ей было, как никогда, холодно. Ей хотелось выбраться из этой комнаты, залезть в свою постель, укутаться одеялом, согреться и напрочь забыть, что кто-то стучался в ее дверь. Но Эйлин Мансинг стояла, загораживая проход, а в открытую дверь за ее спиной можно было рассмотреть ярко освещенную гостиную большого двойного номера, уставленную цветами, бутылками, корзинами фруктов, усыпанную телеграммами, - Эйлин Мансинг была звездой в новой постановке, которой все предрекали большой успех. - Я знала его десять лет, - говорила Эйлин Мансинг, глядя мимо Кэрол на постель. - Десять лет мы были друзьями, и вот на тебе - он является и выкидывает такой номер. - А может быть, он еще не умер? - сказала Кэрол. - Вы не послали за доктором? - За доктором? - Эйлин Мансинг хрипло засмеялась. - Только доктора нам не хватало. Вы представляете себе, что будет, если в три часа ночи сюда примчится доктор и обнаружит мертвого Сэма Боренсена в постели Эйлин Мансинг? Вы представляете себе, что будет завтра в газетах? - Простите меня... - заговорила Кэрол, решительно избегая смотреть в сторону мертвеца, - но я думаю, мне наверное, лучше вернуться к себе. Я никому ничего не скажу и... - Вы не можете оставить меня здесь одну. Если вы оставите меня одну, я выброшусь в окно. - Я счастлива была бы помочь вам, но как? - Кэрол говорила с трудом, потому что горло у нее пересохло и при каждом слове его перехватывали болезненные спазмы. - Я не знаю, что мне сделать, чтобы... - Вы можете помочь мне одеть его и перенести в его комнату, - ровным голосом произнесла Эйлин Мансинг. - Что, мисс Мансинг? - Мне одной не справиться, он слишком велик. Я даже рубашки на него не смогла натянуть. В нем килограмм девяносто. Он слишком много ел, - сказала Эйлин Мансинг свирепо. Она упрекала сейчас это неподвижно лежащее тело за все те пагубные пристрастия, которые привели его в эту комнату и оставили нетранспортабельным на кровати. - Но, между нами говоря... - Где его номер? - перебила ее Кэрол, безуспешно стараясь сдержать спазмы в горле. - На девятом этаже. - Мисс Мансинг, - проговорила Кэрол, она заметила, что та все еще неровно дышит. - Мы на пятом этаже. Его комната на девятом - еще четыре этажа. Предположим, я вам помогу, но что проку? Мы же не можем везти его на лифте. - Я и не думала о лифте. Мы могли бы отнести его через черный ход. Кэрол заставила себя повернуться и посмотреть на мертвеца. Он горой лежал поверх одеял, огромный, неподвижный и такой тяжелый, что кровать под ним просела посередине; невозможно было даже представить себе, что его можно сдвинуть с места. "Если уж ей непременно надо было попасть в такую историю, - подумала Кэрол, - неужели нельзя было подобрать мужчину более умеренных габаритов?" - Об этом даже думать нечего, - проговорила Кэрол, борясь со спазмами в горле. - Черный ход в противоположном конце здания - это раз, а во-вторых, нам вдвоем его не унести, его придется волочить. - Ее саму поразило, насколько непринужденно она об этом говорила, насколько просто позволила втянуть себя в этот заговор. - Нам придется волочить его по коридору мимо двадцати дверей, непременно кто-нибудь услышит, мы, наконец, можем наткнуться на ночного дежурного. Но предположим, мы его благополучно дотащим до лестницы - вдвоем мы его не сможем поднять даже на один пролет. - Мы сможем его оставить на лестнице, - сказала Эйлин Мансинг. - До утра его там никто не найдет. - Как вы можете? - А что мне делать? - исступленно воскликнула Эйлин Мансинг. - Что вы там стоите, ухмыляетесь и объясняете мне, чего я не могу? Кэрол с удивлением провела рукой по лицу, как будто хотела на ощупь проверить, какое на нем выражение. Оттого, что она старалась говорить, не выказывая страха, от усилий преодолеть спазмы в пересохшем горле, губы ее свело в такую гримасу, что мисс Мансинг в ее состоянии вполне могла принять это за улыбку. - Кто еще из труппы живет на нашем этаже? - спросила Мансинг. - Из мужчин кто-нибудь есть? - Нет, - сказала Кэрол. Сьюард - их продюсер - на два дня уехал в Нью-Йорк, а остальные мужчины жили в другом отеле. - Мистер Мосс, - вдруг с надеждой вспомнила она. - Ну конечно, он живет в этом отеле. (Мистер Мосс играл в спектакле главную мужскую роль.) - Он меня ненавидит, - сказала Эйлин Мансинг. - И живет на десятом этаже. И вообще он здесь с женой. Кэрол взглянула на будильник, стоящий на столике возле постели рядом с бледным, перекошенным полуулыбкой лицом мертвеца. Было почти четыре часа. - Знаете что, - заговорила она неестественно оживленно, ретируясь к двери, - пойду-ка я к себе в комнату и подумаю хорошенько, а если мне что-то придет в голову... Она внезапно сорвалась с места и выскочила в гостиную мимо никак этого не ожидавшей Эйлин Мансинг. Дверь удалось открыть не сразу, и Эйлин Мансинг настигла ее и цепко схватила за руку. - Подождите, куда вы, умоляю вас! - говорила она. - Вы не можете меня бросить вот так, одну. - Но я не представляю себе, чем могу быть вам полезна, мисс Мансинг, - проговорила Кэрол, она тяжело дышала, словно после долгого бега, хотя здесь, в ярко освещенной гостиной, среди ваз с цветами и корзин с фруктами, она чувствовала себя все же намного увереннее. - Если б я чем-нибудь могла помочь, я бы с удовольствием. Но я... - Послушайте, - шепнула мисс Мансинг, не отпуская ее руки. - Не надо закатывать истерик. У нас еще столько дел. Идемте сядем, - сказала она успокаивающе и подвела Кэрол к дивану. - Садитесь. Возьмите себя в руки. Времени у нас много. Не будем терять голову. Кэрол безропотно дала себя усадить. Ей очень хотелось сказать, что ей очень жаль, но она тут ни при чем, что не она в три часа утра зазвала к себе в спальню знаменитость со слабым сердцем, что не она десять лет поддерживала отношения с мужчиной, у которого в Палм-Бич жена и двое детей. Она и побаивалась Эйлин Мансинг, и жалела ее, и никак не могла решиться бросить ее одну в этой неразберихе цветов, телеграмм, обломков крушения и предвестий скандала. - Хотите выпить? - спросила Эйлин Мансинг. - По-моему, нам обеим не худо бы выпить. - Да, с удовольствием. Премьерша налила два стакана почти неразбавленного виски и один протянула Кэрол. "Мы очень дружны с Эйлин Мансинг, - завертелась в голове какая-то нелепица, - мы часто после спектакля допоздна засиживаемся у нее в номере, потягиваем виски, разговариваем о театральных делах; нынешним своим успехом я во многом обязана ее тонким замечаниям, которые..." - Слушайте, Кэрол, - Эйлин Мансинг придвинулась к ней, - совершенно ясно одно - нельзя, чтобы его нашли у меня. - Нельзя, - тупо повторила Кэрол, на какое-то мгновение становясь Эйлин Мансинг и отчетливо понимая всю невозможность того, чтобы Сэмюэля Боренсена обнаружили мертвым в ее комнате. - Но... - Я этого не вынесу, - сказала Эйлин Мансинг. - Это меня доконает. Довольно уже вылили на меня грязи по поводу моего второго развода. Кэрол смутно припомнила какие-то газетные истории насчет частных детективов, какого-то дневника, фотографий, снятых с помощью телеобъектива и фигурировавших в суде, и еще за несколько лет до того что-то о несчастном случае на шоссе в Мехико, когда рабочего, вышедшего на шоссе с проселочной дороги, сбили насмерть и полиция обнаружила, что человек, сидевший за рулем, был пьян и что он вовсе не был мужем Эйлин Мансинг (первым, вторым или третьим?), хотя они провели трое суток в каком-то отеле в Энсенадо, записавшись в книге под вымышленными именами. - Им пришлось больше чем на год изъять из проката фильмы с моим участием, - продолжала Эйлин Мансинг, рука ее судорожно сжимала стакан, из которого она пила большими глотками. - И похоже было на то, что они вообще перестанут меня снимать. А если выплывет это дело, - добавила она с горечью, - каждый дамский клуб в этой стране будет требовать, чтобы меня сожгли на костре. Господи, - сказала она, разрываясь от жалости к самой себе, - стоит мне что-нибудь сделать, как подо мной тут же разверзается пропасть. Я уже исчерпала все. Мне больше никто ничего не простит. Все со мной случается не ко времени. - И она пила механически и жадно. - Если б что-нибудь подобное случилось, когда я еще только начинала, все было бы в порядке. Даже больше чем в порядке - это было бы кстати. Будь я молоденькой девушкой, начинающей свою карьеру, - хриплый и горестный шепот ее наполнял эту огромную, роскошную комнату, - люди бы говорили: "Ну что с нее спрашивать - она молоденькая и живет одна! Конечно, такой человек мог уговорить ее на что угодно". И все бы мной заинтересовались, все стали бы расспрашивать обо мне, говорить обо мне, старались бы взглянуть на меня. О господи, - воскликнула она с пафосом, - ну почему это не случилось со мной пятнадцать лет назад - это было бы лучше, чем чемодан восторженных рецензий! Кэрол встала. Ей уже не было холодно, спазмы в горле тоже прекратились. Она посмотрела сверху на Эйлин Мансинг спокойно и сочувственно, как все понимающая сестра. - Эйлин, - сказала она, и впервые это имя так легко слетело с ее губ. "Вот он, этот шанс, - думала она. - Кто бы мог подумать, что это случится именно так". - Эйлин, - сказала она, ставя стакан и беря руки женщины, которая была намного старше ее, в свои сочувственные, по-сестрински ласковые руки, - Эйлин, не надо волноваться. Я, кажется, знаю, что нужно делать. Эйлин Мансинг подозрительно взглянула на нее снизу вверх, по-прежнему ничего не понимая. - Что? - спросила Эйлин. Руки ее, холодные и безвольные, лежали в ладонях Кэрол. Голос Кэрол был тверд и спокоен. - Я считаю, что пора браться за дело, если мы хотим до утра перенести его в мою комнату.
Тихий и мелодичный голос умолк, воспоминания оборвались. Мы снова были в баре Стэтлера, спустя два года после памятной ночи. Мы посидели молча. Я - потому, что был слишком ошарашен и потрясен, Кэрол - потому, что, насколько это касалось ее, история была закончена. - По правде говоря, - добавила она, помолчав, - все вышло именно так, как мы думали. И только в одном я просчиталась. Я думала, что я лучше, чем оказалась на самом деле, вот и все. Ну, а кому не случается ошибаться? - Она посмотрела на часы и встала. - Мне пора. Я подал ей шубу, и мы вместе двинулись к двери. - Одного не понимаю, - сказал я. - Зачем ты все это мне рассказала? Стоя в дверях, спиной к улице, где шумел город, она искренне и ласково посмотрела мне в глаза. - Скорее всего мы больше никогда не встретимся, и я хотела, чтобы ты знал - я не изменяла тебе. Мне не хотелось, чтобы ты обо мне плохо думал. Она потянулась, поцеловала меня в щеку и двинулась в сторону вокзала, юная, нежная, очаровательная - и безумная. Когда она шла через улицу в своем элегантном костюме, мягкой меховой шубке с рассыпавшимися по плечам блестящими светлыми волосами, казалось, она выступает в поход - завоевывать этот город.
Ирвин Шоу. Ставка на мертвого жокея
----------------------------------------------------------------------- Пер. - Л.Завьялова. В кн: "Ирвин Шоу. Богач, бедняк". М., "Правда", 1987. OCR & spellcheck by HarryFan, 14 March 2001 -----------------------------------------------------------------------
Когда зазвонил телефон, Ллойд Барбер лежал на кровати и читал "Франс суар". Было уже два часа дня, но из-за дождя, который шел пятые сутки кряду, Барберу не хотелось выходить на улицу. Он просматривал таблицу чемпионата страны по регби. Сам он никогда не ходил на регби, и его не интересовало, какое место в этой таблице занимает Лилль, По или Бордо, но все остальное он уже прочитал. В темной комнатке было холодно, потому что с десяти утра до шести вечера отопление отключали, и он лежал на продавленной двуспальной кровати в носках, накрывшись пальто. Он поднял телефонную трубку, и портье сказал: - Мистер Барбер, вас внизу ожидает дама. Барбер глянул на свое отражение в зеркале, висевшем над комодом наискосок от кровати, и пожалел, что выглядит так скверно. - Она назвалась? - Нет. Может, мне спросить? - Не стоит, я иду. Он положил трубку и, спустив ноги с кровати, нащупал ими туфли. Он всегда начинал с левого ботинка, на счастье. Потом застегнул ворот рубашки, поправил галстук, отмечая про себя потертость на узле. Надев пиджак, он похлопал по карманам, проверяя, есть ли у него сигареты. Сигарет не было. Он пожал плечами и вышел из номера, оставив свет гореть назло управляющему, который был с ним нелюбезен. Морин Ричардсон сидела в небольшой прихожей, в одном из тех выцветших плюшевых кресел, которыми обставляются третьеразрядные парижские отели, чтобы клиенты тут не засиживались. Ни одна лампа не горела, и тусклый, мертвенно-зеленый свет просачивался с дождливой улицы сквозь пыльные шторы. Морин была молоденькой хорошенькой девушкой с большими доверчивыми голубыми глазами, когда Барбер познакомился с ней во время войны, незадолго перед тем, как она вышла за Джимми Ричардсона. Но с тех пор она родила двоих детей, дела у Ричардсона шли неважно, и теперь на ней было насквозь промокшее поношенное пальтишко, румянец пропал, и при зеленоватом свете лицо приняло цвет слоновой кости, а глаза поблекли. - Привет, Красотка, - сказал Барбер. Ричардсон всегда звал ее так. И хотя это вызывало смех его друзей по эскадрилье, оставался верен себе, и в конце концов так ее стали звать все. Морин резко обернулась, словно испугавшись. - Ллойд, - сказала она, - как я рада, что застала тебя. Они пожали друг другу руку, и Барбер спросил, не хочет ли она пойти куда-нибудь и выпить кофе. - Пожалуй, нет, - ответила Морин. - Я оставила детей пообедать у подруги и обещала забрать в два тридцать, так что времени у меня в обрез. - Ну, что ж, - сказал Барбер. - Как Джимми? - Послушай, Ллойд... Морин подергала себя за пальцы, и Барбер заметил, что руки у нее погрубели, а ногти обломались. - ...ты не видел его? - Что? - Барбер озадаченно посмотрел на нее сквозь тусклый свет. - Что ты имеешь в виду? - Ты не видел его? - переспросила Морин испуганным голоском. - С месяц назад, - сказал Барбер. - А что? Он задал вопрос, почти зная ответ. - Он исчез, Ллойд, - ответила Морин. - Тридцать два дня назад. И я не знаю, что мне делать. - Он куда-нибудь уехал? - спросил Барбер. - Не знаю. - Морин достала пачку сигарет и закурила. Она была настолько расстроена, что не предложила сигарету Барберу. - Он мне не сказал. - Она жадно курила. - Я страшно беспокоюсь и подумала, может, он что-нибудь сказал тебе или ты виделся с ним. - Нет, - осторожно ответил Барбер. - Он ничего не говорил. - Удивительное дело. Мы женаты больше десяти лет, и он еще никогда так не поступал, - сказала Морин, пытаясь совладать с голосом. - Однажды вечером он пришел домой и сказал, что его отпустили с работы на месяц и он вернется дней через тридцать. Обещал рассказать мне все по возвращении и умолял не задавать вопросов. - И ты не задавала вопросов? - Он вел себя так странно, - сказала Морин. - Я еще не видела его таким. Нервный. Возбужденный. Можно сказать, счастливый, но всю ночь он ходил смотреть на детей. Он никогда не давал мне повода беспокоиться из-за девочек, - гордо сказала Морин. - Совсем не как другие мужья - за примерами далеко ходить не надо. У него была одна отличительная черта - ему можно было доверять. Так что я без лишних вопросов помогла ему собраться. - И что он взял с собой? - Только дорожную сумку с легкой одеждой. Словно собирался в летний отпуск. Даже прихватил теннисную ракетку. - Теннисную ракетку, - утвердительно кивнул Барбер, как будто это вполне естественно, если муж берет с собой теннисную ракетку, перед тем как исчезнуть из дому. - Ты получила от него хоть какое-нибудь известие? - Нет, - ответила Морин. - Он сказал, что писать не будет. Слышал ты что-либо подобное? Даже при всей своей тревоге она позволяла себе говорить тоном обиженной жены. - Я всегда знала, что нам нечего было ехать в Европу. Ты - дело другое. Ты не женат и всегда вел бесшабашный образ жизни, не то что Джимми... - Ты звонила ему на работу? - прервал ее Барбер. Ему не хотелось слушать, что думают люди о его бесшабашной холостяцкой жизни. - Я просила позвонить одного знакомого, - ответила Морин. - Было бы слишком подозрительно, если бы звонила жена и спрашивала, где ее муж. - И что ему ответили? - Что они ждали его возвращения еще два дня назад, но он так и не объявился. Барбер взял сигарету из пачки Морин и закурил. Это была первая сигарета с самого утра, и она показалась ему необычайно приятной. Он даже эгоистически проникся благодарностью к Морин за то, что она пришла к нему в отель. - Ты что-нибудь знаешь, Ллойд? - спросила Морин, такая несчастная и заморенная в своем промокшем пальтишке при этом тусклом свете. Барбер заколебался. - Нет, - ответил он. - Но я сделаю несколько звонков и завтра перезвоню тебе. Они встали. Морин натянула перчатки на покрасневшие руки. Перчатки были поношенные. Глядя на них, Барбер вдруг вспомнил, какой изящной и сияющей она была, когда они впервые встретились в Луизиане, несколько лет назад, и какими подтянутыми, в хорошо пригнанной форме, с новыми нашивками на груди были он, Джимми, и другие лейтенанты. - Послушай, Красотка, - сказал Барбер, - а как у тебя насчет деньжат? - Я пришла к тебе не за этим, - твердо ответила Морин. Барбер достал бумажник и тщательно проверил его содержимое. В этом, однако, не было нужды. Он точно знал, сколько там осталось. - На, возьми, - сказал он, протягивая Морин бумажку в пять тысяч франков [здесь и далее денежные суммы указаны в старых франках], - и употреби на дело. Морин сделала движение, словно отказываясь принять деньги. - Я действительно не имела в виду... - начала она. - Тихо, Красотка, - сказал Барбер. - В Париже не найдется американки, которая не сумела бы истратить пять тысяч в такой день, как этот. Морин вздохнула и сунула купюру в записную книжку. - Мне ужасно неловко брать у тебя деньги, Ллойд. Барбер чмокнул ее в лоб. - Это на память о дивно-голубом прошлом, - сказал он, пряча бумажник обратно в карман. В нем было теперь пятнадцать тысяч франков, и, как он считал, этого должно было хватить ему на всю оставшуюся жизнь. - Джимми мне вернет их. - Ты думаешь, с ним все в порядке? - спросила Морин, стоя вплотную к Барберу. - Конечно, - с притворной беспечностью ответил Ллойд. - Никакой причины для беспокойства. Вполне возможно, что когда я позвоню тебе завтра, он сам уже снимет трубку и выдаст мне за то, что пока он отсутствует, я увиваюсь за его женой. - Это точно, - ответила Морин с жалкой улыбкой. Она прошла через мрачное фойе и вышла на дождливую улицу. Барбер вернулся в номер, поднял телефонную трубку и стал ждать, когда старик внизу соединит его с городом. На полу стояли два открытых чемодана, набитые рубашками, - они не уместились в ящиках комода, предоставляемого отелем. На нем лежали: просроченный счет от портного; письмо его бывшей жены из Нью-Йорка, которая спрашивала, что он прикажет делать ей с его армейским пистолетом, который, как оказалось, лежит на дне большого чемодана; письмо от матери, которая молила его перестать быть таким дураком, вернуться домой и найти постоянную работу; письмо от женщины, которая его не интересовала, с приглашением приехать к ней на виллу неподалеку от Эз, где, по ее словам, красиво и тепло и где ей нужен мужчина в доме; письмо от парня, который летал с ним в войну стрелком и уверял, что Барбер спас ему жизнь, когда он был ранен в живот над Палермо, и, как это ни удивительно, потом написал книгу. Теперь он по меньшей мере раз в месяц посылал ему длинные письма, написанные неплохим слогом. Это был странный парень, с обостренным восприятием, который постоянно мучился вопросом, оправдывают ли он и его любимые - к ним он не без смущения причислял и Барбера, главным образом из-за тех восьми минут над Палермо - надежды, какие они подавали. "Нашему поколению грозит опасность, - отпечатал он в своем письме. - Это опасность измельчания. Все, что нам суждено было пережить, мы пережили до срока. Наша любовь выродилась в слепую привязанность, ненависть - в отвращение, отчаяние - в меланхолию, страсть - в пристрастие. Мы живем жизнью послушных лилипутов в короткой интермедии со смертельным исходом". Письмо привело Барбера в полное уныние, и он оставил его без ответа. С него хватало подобных разговоров с французами. Хорошо бы его бывший стрелок перестал писать ему письма или по крайней мере сменил тему. Барбер не ответил и бывшей жене, потому что приехал в Европу в надежде забыть ее. Он не ответил матери, потому что скорее всего та была права. И он не поехал в Эз, потому что, как ни трудно ему было, не собирался себя запродавать. В раму зеркала над комодом была вставлена фотография - он сам и Джимми Ричардсон на пляже в Довиле. Семейство Ричардсонов снимало там прошлым летом домик, и Барбер провел с ними несколько уик-эндов. Джимми был еще одним из тех, кто в войну привязался к Барберу. Так получалось, что Барберу дарили свою преданность именно те люди, преданности которых он не искал. "Люди цепляются за тебя потому, что ты всегда притворяешься, и стоит кому-нибудь войти в комнату, как ты, сам того не желая, становишься развеселым и самоуверенным", - как-то сказала ему со зла одна девица. На этом фото они с Джимми были запечатлены в плавках на фоне залитого солнцем моря, и Барбер выглядел высоким ухоженным блондином, которому посчастливилось иметь внешность типичного калифорнийца, рядом с Джимми, напоминавшим закормленного несмышленого ребенка. Барбер всмотрелся в фотографию. Джимми никак не был похож на человека, способного исчезнуть на тридцать два дня. Что касается его, то Барбер с отвращением подумал, что, сам того не желая, он казался развеселым и самоуверенным. Барбер дотянулся до фотографии, сорвал ее и кинул в ящик комода. Затем, держа телефон на весу, с отвращением оглядел комнату. При свете лампы темная деревянная мебель имела мрачный вид, как будто ее источили жучки, а кровать, с крапчатым плюшевым покрывалом цвета гнилых груш, могла отбить всякий сон даже у человека, бодрствовавшего несколько суток подряд. Его пронзила острая тоска по номерам отелей "Стетлер" и по купе в поездах, курсирующих между Нью-Йорком и Чикаго, Сент-Луисом и Лос-Анджелесом. В трубке послышался свист и потрескивание, что вернуло Барбера к действительности. Он назвал коммутатор отеля "Георг V". Когда его соединили, он спросил мистера Смита, мистера Берта Смита. Помешкав, девушка ответила, что мистер Смит больше в отеле не проживает. Барбер поспешил спросить, пока его еще не разъединили, не ожидают ли возвращения мистера Смита в ближайшее время или не оставлял ли он нового адреса. "Нет, - ответила девушка после затяжной паузы, - его возвращения не ожидают, и он не оставлял своего адреса". Барбер положил трубку. Это известие его не удивило. Берт Смит непостижимым образом менял отели и мог сменить десяток с тех пор, как Барбер общался с ним последний раз. Барбер сознательно старался не думать о Джимми Ричардсоне, его жене, которую вся эскадрилья дружелюбно звала Красоткой, его двух малышах. Хмурясь, он подошел к окну. Зимний парижский дождь густо моросил над узкой улицей, скрывая ее очертания в бессильной злобе городского дождя, обесцвечивая дома через дорогу так, что нельзя было и представить себе, как они выглядели раньше. Рабочий разгружал грузовик с ящиками вина, явно досадуя на непогоду, и этот парижский звон бутылок заглушали и поглощали струи серой воды, которая лилась отовсюду - с небес, оконных карнизов, вывесок, скатанных тентов над витринами. В такой день нельзя было утратить мужа, утратить друга. В такой день нельзя было оставаться одному, или иметь в кармане последние пятнадцать тысяч, или оказаться в узкой комнате отеля, где с десяти утра до шести вечера отключали отопление. В такой день нельзя было оставаться без работы, сигарет или обеда. В такой день нельзя было мучить себя вопросами и признаться, что, сколько бы ни нашлось оправданий, в конце концов во всем виноват ты сам. Барбер снова встряхнулся. Нет никакого смысла весь день просидеть в номере. Если он намерен что-либо предпринять, то надо отыскать Берта Смита. Он взглянул на часы. Было около половины третьего. Он постарался припомнить все места, где когда-либо видел Берта Смита днем, в половине третьего. Модный ресторан возле Рон-Пуэн, где обедали киношники, владельцы французских газет, богатые туристы; бистро на бульваре Латур-Мобур на Левом берегу; рестораны в Отейе, на Лоншане и в Сен-Клу. Барбер заглянул в газету. Сегодня все они собирались в Отейе. Если Берт Смит сегодня не на бегах и все еще в Париже, вполне вероятно, что он мог быть сейчас в каком-нибудь художественном салоне. Берт Смит - любитель живописи или по крайней мере покупал картины с умом и знанием дела. Поскольку Смит проживал в отелях, номера которых - неподходящее место для собирания коллекции, возможно, он закупал картины для перепродажи, или являлся посредником, или, когда это были выдающиеся полотна и правительство не хотело, чтобы они уплыли за границу, занимался контрабандой. Еще Барберу случалось видеть Смита под вечер в сауне "Клариджа". Округлившийся человечек с удивительно ладными ногами, он сидел в клубах пара, завернувшись в простыню, и становился все более пунцовым; он расплывался в улыбке по мере того, как вместе с потом из него выходил жир, которым он оплыл с годами, питаясь в лучших ресторанах Европы. Несколько раз он видел Смита часов в шесть вечера в парикмахерской отеля "Георг V", где тот брился, а затем в баре наверху, и в баре "Релэ Плаза", или внизу, в Английском баре отеля "Плаза-Атене". А поздно вечером он встречал его в различных ночных клубах - "Элефан Блан", "У Кэролл", "Ля роз руж"... Барбер с грустью думал о своих последних пятнадцати тысячах франков в бумажнике. Ему предстоял длинный, сырой, тяжелый день и большие расходы. Он надел шляпу, пальто и вышел на улицу. Дождь все не переставал. Он окликнул такси и назвал водителю адрес ресторана возле Рон-Пуэн.
Это началось примерно два месяца назад на трибуне ипподрома в Отейе как раз перед шестым заездом. День был туманный, и зрителей собралось немного. Барберу не очень везло, но по подсказке он поставил пять тысяч в шестом заезде, где ставки были восемь к одному, и поднялся на верхний ряд, чтобы лучше видеть. Рядом с ним на трибуне сидел только один зритель - невысокий мужчина в дорогой по виду велюровой шляпе, с биноклем и длинным свернутым зонтом, похожий на англичанина. Он улыбнулся Барберу и кивнул ему. Вежливо отвечая улыбкой, Барбер подумал, что уже видел этого человека, или его брата, или с десяток других похожих на него мужчин в барах, ресторанах, на улице, обычно со стройными девушками, которые могли быть третьеразрядными манекенщицами или перворазрядными проститутками. Человек с зонтом подошел к нему, минуя ряд отсыревших сидений из бетона. У него были маленькие ноги в щегольских туфлях, яркий галстук, холеное лицо с большими красивыми карими глазами в оправе из пушистых темных ресниц. Барбер определил его для себя как экспортно-импортное, которое невозможно было точно отнести к какой-либо национальности. Это лицо выражало одновременно обходительность, цинизм, самоуверенность, чувственность и отчаяние и могло принадлежать турку, венгру, греку или уроженцу Басры. Такое лицо вы могли повстречать в Париже, или Риме, или Брюсселе, или Танжере, всегда в самых шикарных местах, и оно всегда принадлежало деловому человеку. При виде такого лица у вас возникало чувство, что время от времени оно представляло собой интерес и для полиции. - Добрый день, - сказал по-английски человек, прикасаясь к шляпе. - Вам сегодня везет? Он говорил с акцентом, происхождение которого определить трудно. Словно бы в детстве он посещал школы многих стран, а десять его нянек были десяти разных национальностей. - Так себе, - осторожно ответил Барбер. - Кто вам нравится в этом заезде? - Человек указал зонтом на дорожку, по которой не спеша шли лошади, направляясь к дальней линии старта, проведенной на грязной траве. - Номер три. Человек пожал плечами, как будто жалел Барбера, но хорошее воспитание не позволяло ему сказать об этом вслух. - А как сейчас обстоят дела с кино? - спросил человек. - Кино вернулось домой с месяц назад, - ответил Барбер, слегка удивленный, что человек в курсе этого дела. Одна американская компания снимала фильм о войне, и Барберу посчастливилось получить на четыре месяца хорошо оплачиваемую работу технического консультанта, помогающего актерам укладывать и пристегивать парашюты и разъясняющего режиссеру разницу между П-47 и Б-25. - А белокурая звезда экрана? - спросил человек, снимая очки. - Она тоже вернулась домой. Человек поднял брови и покачал головой, словно выражая сожаление, что его новый знакомый и город Париж лишились столь очаровательной звезды экрана. - Что ж, - сказал он, - по крайней мере теперь вы вольны днем ходить на бега. Он посмотрел в бинокль на дорожку. - Пошли. Номер три вел все время до последней прямой, где его быстро обошли четыре лошади. - Здесь дистанция каждого заезда, - сказал Барбер, - на сто метров длиннее положенного. - Он вытащил свои билеты, разорвал их все сразу и бросил на мокрый бетон. Он с удивлением наблюдал, как человек с зонтом, достав несколько билетов, тоже разорвал их. Барбер заметил, что они были ставками на номер три, и крупными. Человек с зонтом бросил свои билеты с покорным и почти веселым выражением лица, словно привык рвать все, что неожиданно теряет ценность. - Вы остаетесь на последний заезд? - спросил человек с зонтом, когда они начали спускаться мимо пустых рядов. - Хватит, - ответил Барбер. - Сегодня мне уже достаточно везло. - Почему бы вам не остаться? - предложил человек. - Возможно, у меня что-нибудь прояснится. Барбер задумался, прислушиваясь к их шагам по бетону. - У меня машина. Я мог бы подбросить вас в город, мистер Барбер. - О-о! - удивился Барбер. - Вы знаете, как меня зовут. - Конечно, - ответил мужчина, улыбаясь. - Почему бы вам не подождать меня в баре? Мне надо еще получить по нескольким билетам. - А я думал, вы проиграли, - с подозрительностью сказал Барбер. - Только то, что поставил на номер три, - сказал человек и, достав билеты из другого кармана, помахал ими. - Но я всегда подстраховываюсь. Человек всегда должен думать, как ему подстраховаться. Так я увижу вас в баре? - О'кей! - согласился Барбер и не потому, что надеялся получить от человека с зонтом какую-нибудь информацию о следующем заезде, а потому, что его подвезут домой. - Я буду там. Кстати, а как вас зовут? - Смит, - ответил человек. - Берт Смит. Барбер пошел в бар и заказал кофе, потом заменил его на бренди, сочтя, что после такого заезда кофе ему маловато. Он стоял в баре, сгорбившись над стойкой, и с горечью думал, что относится к категории людей, которые никогда не заботятся о том, как бы подстраховаться. "Смит, - думал он, - Берт Смит - еще одна страховка. Интересно, сколько имен перебрал он, прежде чем остановиться на этом?" Смит неслышно вошел в бар в своих щегольских туфлях и, улыбаясь, осторожно опустил руку на плечо Барбера. - Мистер Барбер, - сказал он, - мне шепнули, что в седьмом заезде выиграет номер шесть. - Мне всегда не везло на "шестерке", - ответил Барбер. - Это всего лишь любезный слушок, - сказал Смит, - не бог весть что - двадцать два к одному. Барбер недоверчиво посмотрел на человека с зонтом. Интересно, подумал он, зачем это Смиту надо. "Какого черта, - выговаривал он себе, направляясь к окошку кассы, - мне всегда проигрывать?" Он поставил пять тысяч франков на номер шесть и суеверно пробыл в баре все время заезда, попивая бренди. Номер шесть выиграл, обогнав всех на полпути, и, хотя ставки снизились, ему выплатили восемнадцать к Одному. Барбер шел в сырых сумерках по брошенным газетам и вытоптанной траве, которая пахла деревней, и похлопывал себя по внутреннему карману, где приятным грузом лежала пачка в девятнадцать тысяч франков, а довольный маленький человек семенил рядом с ним.
У Берта Смита был "ситроен", и он вел его на большой скорости, ловко пробираясь между машинами, притормаживая, заезжая в крайний ряд далеко от светофора, чтобы при зеленом рвануть вперед. - Вы часто играете на скачках, мистер Барбер? - спросил он, когда они миновали регулировщика в белой накидке, затерявшегося на блестевшей мостовой. - Слишком часто, - ответил Барбер, наслаждаясь теплом машины, действием последнего бренди и приятной тяжестью в кармане. - Вам нравится азартная игра? - Кому же она не нравится? - Многие не любят азартной игры, - сказал Смит, чуть не задев грузовик. - Мне жаль их. - Жаль их? - Барбер с удивлением посмотрел на Смита. - Почему? - Потому, - вкрадчиво улыбаясь, ответил Смит, - что в наше время наступает такой момент, когда человек сталкивается с необходимостью рисковать, и не только ради денег. И когда она приходит, а тебе это непривычно и не доставляет удовольствия, скорее всего ты проиграешь. Дальше они ехали молча. Время от времени Барбер косился на это изнеженное, самоуверенное лицо, на которое падал свет от приборной доски. "Я не отказался бы посмотреть на его паспорт, - подумал Барбер, - на все те паспорта, какие у него были последние двадцать лет". - Во время войны, например... - заговорил Смит. - Да? - Когда вы совершали боевой вылет, разве не случалось, что вам неожиданно приходилось принять важное решение в какую-то долю секунды? И если промедлить и не рискнуть, тогда - трах! - отняв руку от баранки, Смит плавно опустил ее, направив большой палец вниз. Он улыбнулся в сторону Барбера. - Наверное, вы один из тех молодых людей, которые не единожды смотрели смерти в глаза. - Наверное, - ответил Барбер. - Мне это нравится в американцах, - сказал Смит. - Такая черта делает их более похожими на европейцев. - Откуда вам известно, что я был на войне? - спросил Барбер. Он впервые задал себе вопрос, по случайному ли совпадению Смит оказался рядом с ним на трибуне перед шестым заездом. Смит заулыбался: - Сколько вы пробыли в Париже? Полтора года? - Шестнадцать месяцев, - ответил Барбер, удивляясь, откуда Смиту известно и это. - Тут нет ничего сверхъестественного. Люди болтают в барах, на званых обедах. Одна девушка шепнет другой. Париж - большая деревня. Где мне вас высадить? Барбер взглянул в окно, определяя, где они едут. - Недалеко отсюда. Мой отель находится рядом с авеню Виктора Гюго. На машине туда не подъехать. - О, да, - сказал Смит так, будто знал все отели. - Если это не слишком навязчиво с моей стороны, - сказал Смит, - долго ли вы собираетесь пробыть в Европе? - Все зависит... - От чего? - От удачи, - усмехнулся Барбер. - У вас была хорошая работа в Америке? - спросил Смит, не спуская глаз с машины впереди. - Через тридцать лет, вкалывая по десять часов в день, я стал бы третьим человеком в компании. - Кошмар, - улыбнулся Смит. - А здесь вы нашли занятие поинтереснее? - Временами, - ответил Барбер, начиная осознавать, что его экзаменуют. - После войны трудно чем-либо заинтересоваться, - сказал Смит. - Война очень скучное занятие. Но когда она закончилась, обнаруживаешь, что мир еще скучнее. Это наихудшее последствие войны. Вы продолжаете летать? - От случая к случаю. Смит кивнул. - Вы продлеваете права на управление самолетом? - Да. - Это разумно, - сказал Смит. Он резко свернул к тротуару и остановился. Барбер вышел из машины. - Приехали, - сказал Смит. Улыбаясь, он протянул руку, и Барбер пожал ее. У Смита была пухлая рука, но в ней ощущалось железо. - Спасибо за все, - сказал Барбер. - Спасибо за компанию, мистер Барбер, - ответил Смит, задерживая его руку в своей и глядя на него из машины. - Было очень приятно. Надеюсь в скором времени вас увидеть. Возможно, мы принесем друг другу удачу. - Наверняка, - усмехнувшись, сказал Барбер. - Я всегда дома для тех, кто выигрывает при ставках восемнадцать к одному. Смит улыбался, не выпуская руку Барбера из своей. - Возможно, что в ближайшие дни у нас будет даже нечто получше ставки восемнадцать к одному. Он помахал ему, и Барбер захлопнул дверцу. Смит влился в поток автомашин, чуть было не вызвав столкновение двух малолитражек позади. Чтобы объявиться снова, Смиту потребовались две недели. С самого начала Барбер знал: что-то назревает, но ждал терпеливо, любопытствуя и забавляясь, обедая в хороших ресторанах, где Смит считался завсегдатаем, посещая с ним художественные салоны, слушая его рассуждения об импрессионистах, посещая бега и чаще выигрывая, нежели проигрывая благодаря информации, которую Смит получал от людей с поджатыми губами, вертевшихся у касс. Барбер делал вид, что ему нравится этот умный человечек больше, чем на самом деле, а Смит, в свою очередь, - и Барбер знал это, - делал вид, что Барбер нравится ему больше, чем на самом деле. Это было своего рода завуалированное циничное обхаживание, в котором ни одна сторона еще не раскрыла свои карты. Только в отличие от обычных обхаживаний первые две недели Барбер не мог догадаться, что именно Смиту от него нужно. И вот однажды, поздно ночью, после обильного ужина и хождений по ночным клубам, когда Смит казался непривычно молчаливым и поглощенным своими мыслями, они стояли перед отелем Смита, и тут он сделал свой ход. Была холодная ночь, на улице ни души, не считая проститутки с собакой, которая, проходя мимо, бросила на них безнадежный взгляд. - Вы будете у себя в отеле завтра утром, Ллойд? - спросил Смит. - Буду, - ответил Барбер. - А что? - А что? - рассеянно повторил Смит, глядя вслед явно продрогшей женщине с пуделем, которая спускалась по безлюдной темной улице. - А что? - Смит некстати захихикал. - Мне хотелось бы вам что-то показать. - Буду все утро дома, - ответил Барбер. - Скажите, друг мой, - сказал Смит, касаясь рукой в перчатке рукава Барбера, - а вы не задумывались, почему я так часто встречался с вами последние две недели, щедро угощал хорошей едой и поил лучшим виски? - Потому, что я очаровательный, интересный и развеселый парень, - ответил Барбер, ухмыляясь. - А еще потому, что вам от меня что-то нужно. Смит рассмеялся, на этот раз громче, и погладил рукав Барбера. - А ведь вы не полный идиот, дружище, верно? - Верно, не полный, - подтвердил Барбер. - Скажите, дружище, - почти шепотом сказал Смит. - Вам не хотелось бы заработать двадцать пять тысяч долларов? - Что? - спросил Барбер, будучи уверенным, что ослышался. - Тс-сс, - сказал Смит, вдруг весело улыбнувшись. - Подумайте над этим. Увидимся утром. Спасибо, что меня проводили. Он отпустил руку Барбера и направился к отелю. - Смит! - позвал его Барбер. Смит игриво прижал палец к губам. - Тс-сс. Спокойной ночи. До утра. Барбер проводил его взглядом до вращающихся стеклянных дверей, которые вели в просторный, залитый светом вестибюль, где не было ни души. Барбер шагнул было следом за ним, но остановился, поднял воротник и медленно пошел к своему отелю. "Я так долго этого ждал, - подумал он, - что могу подождать и до утра".
На следующее утро Барбер еще лежал в постели, когда дверь отворилась. Шторы были задернуты, и пока Барбер дремал в темном номере, в его сонной голове сверлило: "Двадцать пять тысяч, двадцать пять тысяч...". Услышав, что дверь отворилась, он открыл глаза. В дверном проеме вырисовывалась плотная фигура мужчины невысокого роста, подсвеченная бледным светом из коридора. - Кто тут? - спросил Барбер, продолжая лежать. - Извините, Ллойд, - сказал Смит. - Спите, спите. Я зайду позже. Барбер разом сел. - Смит! - воскликнул он. - Входите. - Мне неловко вас беспокоить... - Входите, входите! Барбер встал с кровати, пошел босиком к окну, раздвинул шторы и выглянул на улицу. - Господи, что вы знаете, - сказал он, поеживаясь и прикрывая окно. - Какое солнце! Закройте дверь. Смит закрыл за собою дверь. На нем было серое твидовое пальто английского покроя и мягкая фетровая шляпа, а в руке он держал большой конверт из плотной бумаги. Он выглядел свежеотмытым, выбритым и давно проснувшимся. Щурясь от яркого солнца, Барбер надел халат, мокасины и закурил. - Извините, - сказал он, - я хочу умыться. Он зашел за ширму, отгораживающую раковину и биде. Пока он тщательно умывал холодной водой лицо и смачивал волосы, он слышал, как Смит подошел к окну, мелодично напевая тенорком, не фальшивя, арию из оперы, которую Барбер наверняка слышал, но не мог припомнить названия. "Ко всему прочему, - подумал Барбер, причесываясь, не щадя волос, - держу пари, что этот сукин сын знает пятьдесят опер". Барбер вышел из-за ширмы с почищенными зубами, причесанный, чувствуя себя свежее и не в столь невыгодном положении. - Париж, - выглядывая в окно, сказал Смит. - Какой ординарный город! Какой фарс! - Он обернулся с улыбкой на лице. - Счастливец! Вы можете себе позволить смачивать волосы. - Он с грустью потрогал свои поредевшие волосы, тщательно приглаженные щеткой. - Каждый раз, когда я мою голову, волосы падают у меня, как листья с дерева. Сколько, вы сказали, вам лет? - Тридцать, - сказал Барбер, зная, что Смит это прекрасно помнит. - Что за возраст, - вздохнул Смит. - Какой момент чудесного равновесия. Достаточно в годах, чтобы знать, чего хочешь, и все же достаточно молод, чтобы быть ко всему готовым. - Он отошел от окна, сел и бросил плотный конверт на пол рядом со стулом. - Ко всему. - Он почти кокетливо поднял глаза на Барбера. - Надеюсь, вы припоминаете наш разговор? - спросил Смит. - Я припоминаю, что кто-то говорил мне что-то про двадцать пять тысяч долларов. - Ага, значит, вы помните, - весело сказал Смит. - Ну и что? - Слушаю вас, - сказал Барбер. Смит потер перед его лицом мягкие руки, и его негибкие пальцы сухо затрещали. - У меня есть предложеньице, - сказал он. - Интересное предложеньице. - Что я должен сделать за свои двадцать пять тысяч долларов? - спросил Барбер. - Что вы должны сделать за свои двадцать пять тысяч долларов? - тихо повторил Смит. - Совершить небольшой полет. Я полагаю, вам приходилось летать за значительно меньшее вознаграждение? - закудахтал он. - Это уж точно, - сказал Барбер. - А что еще мне предстоит делать? - Больше ничего, - несколько опешив, ответил Смит. - Вас по-прежнему это интересует? - Продолжайте, - сказал Барбер. - Мой приятель недавно приобрел новехонький одномоторный самолет. Одномоторный "бичкрафт". Замечательная, приятная, комфортабельная машинка, надежная на все сто. - Смит с удовольствием описывал эту замечательную машинку, новую с иголочки и такую надежную. - Сам он, конечно, не летает. Ему нужен личный пилот, который был бы всегда под рукой. - На какой срок? - спросил Барбер, пристально наблюдая за Смитом. - На тридцать дней, не более, - улыбнулся ему Смит. - И плата неплохая, правда? - Мне пока еще трудно судить, - ответил Барбер. - Продолжайте. Куда он хочет лететь? - Он, видите ли, египтянин, - чуть пренебрежительно сказал Смит, - словно эта национальная принадлежность - личное невезение человека, о котором упоминают лишь в кругу друзей, да и то шепотом. - Богатый египтянин, любитель путешествовать. В особенности наезжать во Францию. На юг Франции. Он просто обожает юг Франции и бывает там всегда, когда представляется случай. - Ну и? - В будущем месяце он хотел бы совершить два полета из Египта в окрестности Канн и обратно, - сказал Смит, не спуская глаз с Барбера, - на своем личном новом самолете. Затем, при третьем полете, вдруг окажется, что он торопится и поэтому полетит рейсовым самолетом, а его личный пилот полетит вслед за ним два дня спустя, один. - Один? - спросил Барбер, стараясь уяснить себе последовательность фактов. - Да, один, - сказал Смит. - Но с ним полетит еще маленький ящик. - Ага, - ухмыльнулся Барбер. - Значит, еще и маленький ящик. - Еще и маленький ящик, - с явным удовольствием улыбнулся ему Смит, - все рассчитано, ящичек весом в двести пятьдесят фунтов. Достаточная степень надежности для самолета такого типа при полете в оба конца. - А что будет в этом ящичке весом в двести пятьдесят фунтов? - спросил Барбер спокойно и с облегчением, поскольку уже понял, что ему предлагают. - Вам это знать необходимо? - А что я скажу таможенникам, когда они об этом спросят? - ответил Барбер вопросом. - Пойдите и спросите Берта Смита? - Вам не придется иметь дела с таможенниками, - ответил Смит, - уверяю вас. Когда вы вылетите из Каира, ящика на борту не будет. И когда вы приземлитесь в Каннах, ящика на борту тоже не будет. Разве не ясно? Барбер сделал последнюю затяжку и погасил сигарету. Он внимательно вглядывался в Смита, который удобно сидел на стуле с прямой спинкой в неубранной комнате и выглядел слишком ухоженным и хорошо одетым в таком месте и в такой час. "Наркотики", - подумал Барбер, почти ощутив их присутствие. - Нет, Берти-бой, не ясно, - резко сказал Барбер, - давай выкладывай все до конца! Смит вздохнул. - У вас пока еще не пропал интерес? - Пока еще не пропал, - ответил Барбер. - Хорошо, - голосом, полным раскаяния, сказал Смит. - Вот как все произойдет. Вам нужно будет примелькаться. Вы несколько раз взлетите и сядете в каирском аэропорту. Ваши бумаги всегда будут в полном порядке. Они вас запомнят. Ваше появление на летном поле станет делом обычным. И когда вы полетите уже один, все произойдет так же, как обычно. У вас будет с собой только небольшая сумка с личными вещами. На вашей летной карте будет отмечено, что пунктом назначения являются Канны и что вы сделаете промежуточные посадки на Мальте и в Риме только для заправки. Вы взлетите с каирского аэродрома. Затем отклонитесь от курса всего на несколько миль. Чуть в сторону от побережья - и вы полетите над пустыней. Вы сядете на старой взлетной полосе английских ВВС, которой не пользовались с 1943 года. Там вас встретят несколько человек... Вы слушаете? - Слушаю, - ответил Барбер. Он отошел к окну и стоял, глядя вниз на улицу, освещенную солнцем, спиной к Смиту. - Они погрузят ящик в самолет. Все это займет не более десяти минут, - продолжал Смит. - На Мальте вас никто ни о чем не спросит, вы не покинете самолет и пробудете там ровно столько, сколько надо для заправки. То же самое в Риме. Вы прибудете на южный берег Франции вечером, до восхода луны. И тут еще раз, - Смит говорил, как бы смакуя слова, - чуть отклонитесь от курса. На небольшой высоте перелетите холмы между Каннами и Грассом. В условленном месте увидите огни, расположенные в определенном порядке. Вы снизитесь еще, откроете дверь и с высоты ста футов выбросите ящик. Потом закроете дверь, повернете в сторону моря и сядете в Каннах. Никаких отклонений от намеченного маршрута. Вам не придется ничего предъявлять на таможне для досмотра. Вы покинете самолет раз и навсегда, и за это мы заплатим вам двадцать пять тысяч долларов, как я вам уже говорил. Чудненько, правда? - Чудненько, - ответил Барбер. - Старый планчик, лучше не придумаешь. - Он отвернулся от окна. - А теперь скажи, что же будет в этом ящике? Смит закудахтал так, словно его распирало от веселья и он должен был поделиться им. - Деньги, - сказал он. - Всего лишь деньги. - Сколько? - Весом в двести пятьдесят фунтов. - От удовольствия у глаз Смита образовались морщинки. - Пачки английских банкнот, плотно упакованные в легком, но прочном металлическом ящике. Пятифунтовые купюры. В этот момент Барбер подумал, что говорит с психом. Но перед ним сидел Смит, пышущий здоровьем и деловой, непохожий на человека, который хоть раз в жизни усомнился в своем рассудке. - Когда мне заплатят? - спросил Барбер. - После доставки ящика, - ответил Смит. - Послушай, Берти... - Барбер несогласно покачал головой. Смит закудахтал. - Я предупреждал себя, что имею дело не с дураком, - сказал он. - Ладно. Мы переведем двенадцать тысяч пятьсот долларов на ваше имя в швейцарский банк еще до первого полета в Египет. - Ты мне так доверяешь? Улыбка сползла с лица Смита. - Да, мы вам так доверяем. - Тут улыбка появилась снова. - А сразу после доставки груза переведем остаток. Превосходная сделка. Твердая валюта. Никакого подоходного налога. Вы станете богатым. Полубогатым. - Он захихикал собственной шутке. - Всего небольшой полет на самолете. Чтобы помочь египтянину, который обожает юг Франции и не без основания озабочен неустойчивой ситуацией у себя на родине. - Когда я встречусь с этим египтянином? - Когда вы придете на взлетное поле и отправитесь в первый полет, - сказал Смит, - он уже будет там. Не волнуйтесь. Он уже будет там. Вы что, еще колеблетесь? - опасливо спросил он. - Я думаю, - ответил Барбер. - Учтите, все это не имеет никакого отношения и вашей родине, - богобоязненно сказал Смит. - Я бы даже не предложил ничего такого человеку, который сражался за свою родину на войне. И это не имеет никакого отношения к англичанам, к которым вы, возможно, питаете нежные чувства. Ну, а египтяне... - Он пожал плечами, нагнулся, поднял конверт из плотной бумаги и вскрыл его. - Здесь у меня все карты, если вы захотите их изучить. Маршрут отмечен, но, разумеется, в конечном счете полет совершаете вы. Барбер взял толстую пачку карт и открыл одну наугад. На нее были нанесены подходы к Мальте с моря и расположение взлетно-посадочных полос. Барбер подумал о двадцати пяти тысячах долларов, и карта дрогнула в его руках. - Все это до смешного просто, - сказал Смит, наблюдая за Барбером. - Детская игра. Барбер положил карту. - Если это так просто, за что вы платите двадцать пять тысяч долларов? Смит рассмеялся. - Допускаю, что существует небольшой риск. Это невероятно, но поди знай. Если хотите, мы платим за ничтожно малую долю риска. В конце концов война должна была выработать у вас иммунитет к риску. - Когда я должен дать вам ответ? - Сегодня вечером. Если вы откажетесь, нам, естественно, придется изменить свои планы. А мой египетский друг такой нетерпеливый. - Кто это мы? - спросил Барбер. - У меня, конечно же, есть коллеги, - ответил Смит. - Кто они? Смит развел руками, выражая сожаление. - Мне ужасно неприятно, но я не могу ответить на этот вопрос. - Я позвоню вам вечером. - Хорошо. Смит встал, застегнул пальто, аккуратно надел мягкую итальянскую шляпу чуть набок, по старой моде. Он провел пальцами по ее полям, выверяя наклон. - Сегодня после обеда я собираюсь на ипподром. Может быть, вы присоединитесь ко мне? - А куда именно? - В Отейе. Там сегодня скачки с препятствиями. - У вас уже есть какие-нибудь сведения? - Кой-какие. Там будет кобыла, которую выпускают в первый раз. Жокей говорит, что она очень хорошо показала себя на тренировках, но подробности я узнаю только в три. - Я приду. - Хорошо, - обрадовался Смит. - Хотя, конечно, не в моих интересах, чтобы вы разбогатели раньше времени, - захихикал он, - но дружбы ради... Оставить вам карты? - Да, - ответил Барбер. - Увидимся в три, - сказал Смит, когда Барбер открыл перед ним дверь. Они обменялись рукопожатием, и Смит вышел в коридор, освещенный тусклым светом слабых гостиничных лампочек. Барбер запер за ним дверь, вынул из конверта карты и разложил их на смятых простынях и одеялах. Давненько он не видел авиационных карт. Северный Египет, Средиземное море, остров Мальта. Сицилия и побережье Италии. Генуэзский залив. Морские Альпы. Он внимательно рассматривал карты. Средиземное море выглядело очень широким. Он не любил летать над открытым морем на одномоторном самолете. По правде говоря, он вообще не любил летать. После войны он старался делать это как можно меньше. Он не искал объяснения, но, отправляясь в поездку, всегда предпочитал автомобиль, поезд или пароход. "Двадцать пять тысяч долларов!" - подумал он. Он аккуратно сложил карты и спрятал их обратно в конверт. В данный момент карты не могли ему помочь. Он снова прилег, откинувшись на подушки и заложив руки за голову. "Открытое море, - подумал он, - пять раз". Но и это не самое страшное. А вот как насчет египтянина? В войну Барбер побывал в Каире. Он вспомнил, что ночью полицейские, вооруженные карабинами, ходили там по двое. Ему не нравились страны, где полицейские носили карабины. А египетские тюрьмы... Он заворочался на кровати. Кто знает, сколько человек замешано в таком деле. И достаточно одному настучать... Один недовольный слуга или какой-нибудь жадный и пугливый сообщник... Он закрыл глаза и почти наяву увидел, как толстые полицейские в темных мундирах, вооруженные карабинами, подходят к блестящему новому самолету. Или, предположим, спустит шина, или сломается шасси при посадке. Кто знает, в каком состоянии посадочные дорожки, заброшенные в пустыне с 1943 года. "Двадцать пять тысяч долларов!" Или, предположим, ты согласился. Ящик лежит с тобою рядом на сиденье, позади, все ниже и ниже остается Египет, под тобой простирается голубое море, и мотор работает как часы. И... вдруг появился патруль. Колеблющаяся точка вдали вырастает в... На чем летают египетские ВВС? На "спитфайерах", оставшихся с войны, предположил Барбер. Они быстро нагоняют тебя - их скорость в два раза больше - и подают сигнал поворачивать... Он закурил. Двадцать пять тысяч долларов; Скажем, уже сам ящик должен быть прочным при весе в сто пятьдесят фунтов. Сколько весит пятифунтовая купюра? Будет ли их тысяча в фунте? Пять тысяч умноженные на сто. Примерно полтора миллиона долларов! У Барбера пересохло во рту. Он встал и выпил два стакана воды. Потом заставил себя сесть на стул и унять дрожь в руках. Если произойдет авария или по той или иной причине он не выполнит задание... Если деньги пропадут, а сам он сумеет спастись... Смит не похож на убийцу, хотя кто знает, как выглядят убийцы в наши дни. И кто знает, что представляют собой люди, замешанные в этом деле. Мои коллеги, как назвал их Смит, кто они - его будущие коллеги? Богатый египтянин, несколько человек на старой взлетной дорожке британских ВВС в пустыне, люди, которые должны в условленном порядке расставить огни на холмах за Каннами. Сколько еще других, которые тайно переходят границу, незаконно перебираются из одной страны в другую, вооруженные пистолетами и с золотом в чемоданах - всех, кто пережил войну, тюрьму, обличения. Сколько еще других, тебе незнакомых, которых ты увидишь лишь мельком в отблесках яркого африканского солнца или бегущими по темному склону французских холмов, с кого и взятки гладки, но от кого зависит твоя жизнь. Они рискуют угодить в тюрьму, ссылку, пасть от полицейской пули ради своей доли в этом ящике, набитом купюрами. Барбер вскочил, оделся и вышел, заперев за собой дверь. Ему не хотелось сидеть в холодной, неубранной комнате и рассматривать карты. Весь остаток утра он бесцельно бродил по городу, невидящими глазами смотрел на витрины и думал о вещах, какие купил бы, будь у него деньги. Отвернувшись от витрины, он увидел полицейского, который смотрел на него безразличным взглядом. Барбер присмотрелся к нему: небольшого роста, ничем не примечательное лицо, тонкие усики. Глядя на полицейского, Барбер вспомнил рассказы-о том, как они расправляются с подозрительными при допросах в задних помещениях участка. И американский паспорт не выручит, если они задержат тебя с кругленькой суммой английских фунтов под мышкой. "Впервые в жизни, - подумал Барбер, медленно шагая по запруженной улице, - я собираюсь преступить закон". Его удивило, что он думает об этом так спокойно. "Почему это? Может, из-за газет и фильмов? Преступления становятся обыденным явлением, приемлемым и для тебя. Ты не думаешь о нем, но вдруг когда оно входит в твою жизнь, понимаешь, что подсознательно воспринимал мысль о преступлении как почти нормальное явление, сопутствующее повседневной жизни. Полицейские должны знать, что все люди однажды смотрят на вещи с другой стороны - противозаконной. Они должны вглядываться во все замкнутые лица прохожих, чтобы распознать, кто собирается совершить кражу, убийство или уклониться от явки в суд. От такой работы можно рехнуться, и у них, наверное, появляется желание арестовывать всех подряд".
Когда Барбер наблюдал, как лошади на дрожащих ногах переступали по разминочной площадке перед началом шестого заезда, он почувствовал, что его кто-то шлепнул по плечу. - Берти-бой, - не оборачиваясь, сказал он. - Извините за опоздание, - сказал Смит, пристраиваясь рядом с Барбером у барьера. - Вы боялись, что я не приду? - Что говорит жокей? - спросил Барбер вместо ответа. Смит опасливо огляделся. Потом улыбнулся. Он совершенно уверен и ставит сам. - На какой номер? - На пятый. Барбер посмотрел на номер пять. Это была гнедая с породистой благородной головой и тонкой костью. Грива и хвост заплетены, шкура блестела. Она ступала напряженно, но не слишком нервно, изящно. Ее жокей - человек лет сорока с удлиненным французским носом - был уродлив, а когда открывал рот, обнаруживалось, что у него почти нет передних зубов. На нем была каштановая жокейка, закрывавшая уши, и белая шелковая блуза с каштановыми звездами. Глядя на него, Барбер пожалел, что такие уродливые люди скачут на таких красивых животных. - О'кей, Берти, - сказал он, - пошли к окошку. Барбер поставил десять тысяч франков на одну лошадь. Ставки были приличные - семь к одному. Смит поставил двадцать пять тысяч франков. Они пошли рядом и вместе поднялись на трибуну, пока лошадей выводили на дорожку. Зрителей было немного, и так высоко оказалось всего еще несколько человек. - Ну что, Ллойд, - спросил Смит, - ты смотрел карты? - Да, смотрел. - И как? - Это замечательные карты. Смит посмотрел на него с раздражением. - Издеваешься, что ли? - сказал он. - Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Ты согласен? - Я... - начал Барбер, наблюдая, как внизу лошади перешли на легкий галоп. Он сделал глубокий вздох, - скажу тебе после заезда. - Ллойд! - послышался голос откуда-то снизу, правее, и Барбер обернулся в этом направлении. По ступенькам тяжело взбирался Джимми Ричардсон. Он всегда был полноватым и по-детски пухлым, а парижская еда никак не способствовала его похуданию. Поэтому, устремляясь к Барберу, он запыхался, пальто у него расстегнулось и открывало клетчатую жилетку. - Как поживаешь? - задыхаясь, спросил он, поднявшись на тот ряд, где сидели Смит и Барбер, и похлопал его по спине. - Я увидел тебя и подумал, может, ты что-нибудь знаешь про этот заезд. Я в этом деле ничегошеньки не смыслю и промаялся тут весь день. Мне на скачках жутко не везет. - Привет, Джимми! - поздоровался Барбер. - Мистер Ричардсон, мистер Смит, - представил он. - Рад познакомиться, - сказал Ричардсон. - Как пишется ваша фамилия? - пошутил он и рассмеялся сам. - Нет, правда, Ллойд, ты что-нибудь знаешь? Морин просто убьет меня, если я вернусь домой и скажу, что потратил полдня впустую. Барбер покосился на Смита, который доброжелательно наблюдал за Ричардсоном. - Вот Берти, кажется, удалось что-то разузнать. - Ну, пожалуйста, Берти! - взмолился Ричардсон. Смит растянул рот в улыбке. - Номер пять, похоже, в хорошей форме. Но вам следует поторопиться. Они вот-вот должны стартовать. - Номер пять, - повторил Ричардсон. - Вас понял. Я мигом туда и обратно. Он побежал вниз, перепрыгивая через ступеньки так, что полы его пальто развевались позади него. - Он - доверчивая душа? - спросил Смит. - Джимми был единственным ребенком в семье. Таким и остался. Смит вежливо улыбнулся. - Откуда вы его знаете? - Он из моей эскадрильи. - Из вашей эскадрильи, - кивнул Смит, задумчиво глядя вслед Ричардсону, фигура которого уменьшалась по мере того, как он устремлялся к кассе. - Он пилот? - Ага. - И хороший? Барбер пожал плечами. - Лучших пилотов убили, а худших наградили всеми возможными медалями. - Чем он занимается в Париже? - Служит в фармацевтической компании. Тут по звону колокола лошади устремились к первому препятствию. - Боюсь, что ваш друг опоздал, - сказал Смит, приставляя бинокль к глазам. - Да-а, - ответил Барбер, наблюдая за всеми лошадьми сразу. Номер пять упал на четвертом препятствии. Лошадь перемахнула через препятствие вместе с двумя другими и вдруг упала и перекатилась на другой бок. Все остальные пронеслись дальше. Четвертое препятствие находилось далеко от трибун, и было трудно разглядеть, что, собственно, произошло, пока, минуту спустя, кобыла не поднялась на ноги и не побежала легким галопом вслед за другими, волоча оборванные поводья. Тут Барбер увидел, что жокей лежит неподвижно, лицом вниз, чуть ли не под мышкой. - Плакали наши денежки, - спокойно произнес Смит. Он отнял бинокль от глаз, достал билеты, разорвал и выбросил. - Разрешите, пожалуйста. - Барбер протянул руку за биноклем. Смит перекинул ремешок через голову, и Барбер направил бинокль на отдаленное препятствие, у которого лежал жокей. Двое служителей уже подбежали к пострадавшему и перевернули его на спину. Барбер навел на резкость, и расплывчатые фигуры двух людей, суетившихся у неподвижного тела в блузе с каштановыми звездами, стали четкими. Даже сквозь линзы их движения казались до ужаса торопливыми и безнадежными. Подняв жокея с земли, они неуклюже отбежали с ним в сторону. - Черт побери! - Это был Ричардсон, который снова поднялся к ним. - Окошко закрылось у меня перед самым носом... - Не жалуйтесь, мистер Ричардсон, - сказал Смит, - мы упали на четвертом препятствии. Ричардсон заулыбался. - Это мое первое везение за целый день. Внизу перед трибунами скакала кобыла без наездника, стараясь не попасться в руки конюху, который ловил ее поводья. Барбер не спускал бинокля с двух служителей, несших жокея. Внезапно они опустили его на траву и один приложил ухо к белой шелковой блузе. Потом выпрямился, и они понесли тело дальше, но теперь шли медленно, как если бы спешить уже не имело смысла. Барбер вернул бинокль Смиту. - Я пошел домой. На сегодня с меня хватит спорта. Смит взглянул на него. Потом приложил бинокль к глазам и навел на двух служителей, которые несли жокея. Затем положил бинокль в футляр и повесил на ремне через плечо. - У них разбивается по меньшей мере один жокей в год, - тихо сказал он. - Ничего удивительного для подобного спорта. Я подвезу вас домой. - Скажите, а этот парень мертв? - спросил Ричардсон. - Он состарился и слишком долго занимался этим делом, - ответил ему Смит. - Бог ты мой! - глядя вниз на дорожку, сказал Ричардсон. - А я-то расстроился из-за того, что не успел на него поставить. Вот это была бы ставка, - сказал он с детской миной на лице, - ставка на мертвого жокея! Барбер начал спускаться к выходу. - Я с вами, - сказал Ричардсон. - Сегодня у меня такой невезучий день. Все трое спускались с трибуны молча. Внизу люди собирались кучками, и вокруг слышался странный шум, который становился все громче по мере того, как новость передавали из уст в уста. Когда они подошли к машине, Барбер сел на заднее сиденье, позволив Ричардсону сесть рядом со Смитом впереди. Ему хотелось хоть чуточку побыть одному. Смит ехал медленно и молчал. Даже Ричардсон нарушил молчание только раз. - Что за нелепая смерть, - сказал он, - в каком-то паршивом заявочном заезде. Барбер забился в угол, наполовину прикрыв глаза и не глядя вокруг. Он продолжал вспоминать, как служители подняли жокея во второй раз. Поставить на эту лошадь предложил Смит, подумал он и, плотно закрыв глаза, увидел карты, разложенные на кровати в его номере. Средиземное море. Морские просторы. Ему вспомнился запах гари. Худший из всех. Запах вашей мечты в войну. Запах раскаленного металла и тлеющей резины. Ставка Смита. - Приехали, - объявил Смит. Барбер открыл глаза. Они остановились на углу тупика, где находился вход в отель. Барбер вышел из машины. - Подожди, Берти, - сказал он, - я хочу тебе кое-что отдать. Смит посмотрел на него вопросительно. - Разве это к спеху, Ллойд? - спросил он. - Да. Я мигом вернусь. Барбер поднялся к себе в номер. Все карты были сложены стопкой на комоде, кроме одной, которая лежала раскрытая рядом. Подходы к Мальте. Он быстро ее сложил, сунул все карты в плотный конверт и спустился к машине. Смит стоял у машины и курил, нервно придерживая шляпу рукой, потому что поднялся ветер, который гнал опавшие листья по мостовой. - Возьми, Берти, - сказал Барбер, протягивая ему конверт. Смит не взял конверт. - Надеюсь, вы понимаете, что делаете? - сказал он. - Конечно. Смит и тут не взял конверт. - Мне не к спеху, - мягко сказал он. - Почему бы вам не подержать их у себя еще денек? - Спасибо, нет. Смит молча смотрел на Барбера. На улице только что зажглись люминесцентные фонари, излучая неприятный бело-голубой свет, и мягкое лицо Смита, на которое падала тень от шикарной шляпы, выглядело припудренным, а красивые глаза были темными и плоскими под пышными ресницами. - Только потому, что у препятствия упал жокей... - начал было Смит. - Возьми, - повторил Барбер, - или я выброшу их в водосток. Смит повел плечами. Он протянул руку и взял конверт. - Второго такого шанса у вас никогда не будет. - Спокойной ночи, Джимми. - Барбер нагнулся, обращаясь к озадаченному Ричардсону, который сидел в машине и следил за их беседой. - Большой привет Морин. - Слушай, Ллойд, - сказал Ричардсон, собираясь выйти из машины, - а почему бы нам не выпить? Морин ждет меня домой не раньше чем через час. И я подумал, может, пройдемся по нашим старым местам и... - Извини, - сказал Барбер, которому больше всего на свете хотелось побыть одному. - У меня свидание. Как-нибудь в другой раз. Смит повернулся и задумчиво посмотрел на Ричардсона. - У вашего друга всегда свидания. Парень пользуется успехом. Я и сам не против выпить, мистер Ричардсон. Вы окажете мне честь, если присоединитесь ко мне. - Ну что ж, - неуверенно произнес Ричардсон. - Я живу в стороне ратуши и... - Это мне по пути, - приветливо улыбаясь, ответил Смит. Ричардсон опять уселся на своем сиденье. Смит тоже хотел было сесть в машину. Но остановился и поднял глаза на Барбера. - Кажется, я ошибся в вас, Ллойд? - презрительно сказал он. - Да, - ответил Барбер. - Я старею. И не хочу слишком долго заниматься этим делом. Смит хихикнул и сел в машину. Они не попрощались за руку. Он захлопнул дверцу, и Барбер следил глазами, как машина рванула от тротуара - так, что таксист, ехавший сзади, едва успел налечь на тормоза, чтобы избежать столкновения. Барбер смотрел, как большая черная машина понеслась по улице, освещенной неприятным бело-голубым светом. Потом вернулся в отель, поднялся к себе в номер и лег на кровать, потому что после скачек всегда чувствовал себя разбитым. Час спустя он встал. Ополоснул лицо холодной водой, чтобы окончательно проснуться, но даже после этого чувствовал апатию и пустоту. Он не был голоден и не хотел пить. И продолжал думать о мертвом жокее в испачканной землей шелковой блузе. Ему никого не хотелось видеть. Он надел пальто и вышел, возненавидев свою комнату в тот момент, когда закрыл за собою дверь. Он медленно брел к площади Этуаль. Была сырая ночь, и с реки плыл туман, и улицы были почти безлюдны, потому что все сидели по домам и ужинали. Он не смотрел ни на одну из освещенных витрин, потому что долго еще не собирался ничего покупать. Он прошел мимо нескольких кинотеатров с неоновыми вывесками в плывущем тумане. В фильме, думал он, сейчас герой летел бы в Африку. Он будет не раз на грани провала в Египте, но избежит ловушку в пустыне и вовремя прикончит нескольких темнокожих на взлетной полосе. И, конечно же, над Средиземным морем у него забарахлит мотор, волны будут доставать до крыльев, и самолет в конце концов затонет, но сам он не особенно пострадает, разве что отделается фотогеничным шрамом на лбу. И, конечно же, он успеет выловить ящик. А еще окажется, что он либо служащий министерства финансов, либо агент британской разведки, и он никогда не усомнился бы в своей удаче, и у него никогда не сдали бы нервы, и в финале картины у него не останется в кармане каких-то несколько тысяч франков. Если же это высокохудожественный фильм, то над холмами стелился бы густой туман, и самолет стал бы кружить и кружить, безнадежно заблудившись, пока у него, наконец, не иссякнет горючее и герой не рухнет на землю среди горящих обломков. Однако при всех своих увечьях, едва держась на ногах, он попытается спасти ящик, но не сможет сдвинуть с места, и в конце концов пламя заставит его отступить, и он прильнет к дереву, и с почерневшим от дыма лицом разразится безумным смехом, наблюдая, как горят самолет и деньги, чтобы показать всю тщетность человеческих желаний и алчности. Барбер мрачно улыбался, стоя перед огромными афишами кинотеатра и прокручивая сценарии. "В кино это получается гораздо лучше, - думал он. - Там приключения переживают герои приключений". Он свернул с Елисейских полей и медленно пошел без определенной цели, пытаясь решить, поесть ли ему или сначала выпить. Почти автоматически он подошел к "Плаза-Атене". За те две недели, пока Смит его обхаживал, они встречались тут, в Английском баре, почти что каждый вечер. Барбер вошел в отель и спустился в Английский бар. И тут увидел Смита и Ричардсона, которые сидели в углу зала. Барбер улыбнулся. "Ну, Берти-бой, а ты времени даром не теряешь", - подумал он. Подойдя к стойке, он заказал себе виски. - Пятьдесят боевых вылетов, - донеслись до его слуха слова Ричардсона. У Джимми был громкий голос, который гулко разносился повсюду. - Африка, Сицилия, Италия, Юго... В этот момент Смит увидел Барбера. Он холодно кивнул ему, без всякого намека на приглашение. Ричардсон повернулся в своем кресле и смущенно улыбнулся Барберу, покраснев, как человек, которого застали с девушкой друга. Барбер им помахал. Он задумался, а не следует ли ему подойти, сесть рядом и попытаться отговорить Ричардсона от этого дела. Он наблюдал за ними двумя, пытаясь понять, что они думают друг о друге. Или, точнее, что Смит думает о Ричардсоне, потому что с Джимми все было однозначно: кто ставил ему выпивку, тот становился ему другом по гроб жизни. При всем том, через что он прошел - война, женитьба, рождение детей, жизнь на чужбине - Джимми так никогда и не подозревал, что кто-нибудь может его невзлюбить или постараться причинить ему зло. Если вы принимали Джимми, это называлось доверчивостью. Если он вам докучал, это называлось глупостью. Барбер внимательно наблюдал за лицом Смита. Теперь он достаточно знал его, чтобы многое сказать о том, что скрывается за красивыми глазами и бледным, припудренным лицом. Вот сейчас Барбер мог сказать, что Джимми Ричардсон осточертел Смиту и он хочет от него отделаться. Улыбаясь самому себе, он продолжал тянуть свое виски. Берту потребовалось всего около часа, подумал Барбер, чтобы, глядя в эти пустые глаза, слушая этот гулкий бесцветный голос, решить, что Джимми совсем не тот человек, который смог бы перевезти небольшой ящик с пятифунтовыми купюрами из Каира в Канны. Барбер быстро допил виски и вышел из бара раньше, чем Смит и Ричардсон встали из-за столика. Этим вечером ему было совершенно нечего делать, но не хотелось оказаться за ужином в обществе Джимми и Морин Ричардсон.
С тех пор прошло почти два месяца, и никто не слышал о Джимми Ричардсоне вот уже тридцать два дня. Потратив чуть ли не полдня на поиски, Барбер так и не напал на след Берта Смита. Его не было ни в ресторанах, ни на бегах, ни в художественных салонах или парикмахерской, сауне, барах. И никто не видал его уже несколько недель. Было около восьми вечера, когда Барбер пришел в Английский бар отеля "Плаза-Атене". Он промок от ходьбы под дождем и устал, и его туфли намокли, и он чувствовал, что у него начинается простуда. Он оглядел бар - тут было почти пусто. Решив побаловать себя и с сожалением вспоминая о деньгах, потраченных за целый день на такси, он заказал виски. Барбер потягивал виски в этом спокойном баре, снова и снова возвращаясь к мысли: "Я должен был предупредить Джимми". Но что он мог сказать? И Джимми не стал бы его слушать. Все же он должен был сказать: "Плохие предзнаменования, Джимми, ступай-ка домой... Я видел, как самолет упал у четвертого препятствия... Я видел, как египтяне несли труп по вытоптанной траве... Я видел, как карты и шелк обагрились кровью". "Я чертовски просчитался, - с горечью думал Барбер, - когда был уверен, что Джимми Ричардсон слишком глуп, и поэтому ему не предложили таких денег, а Берт Смит слишком умен, чтобы его подрядить". Он ничего не сказал из того, что обязан был сказать, и это обернулось горем для молодой женщины, оставшейся без мужа, без денег и умоляющей о помощи, которая теперь может быть лишь запоздалой. Без денег - Джимми Ричардсон был слишком глуп, чтобы попросить аванс. Он вспомнил, как выглядели Джимми и Морин, улыбающиеся, и возбужденные, и по-юношески значительные, когда стояли рядом с полковником Самнерсом, командиром авиаполка, на их свадьбе в Шривпорте. Вспомнил, как самолет Джимми чуть не разбился над Сицилией. Вспомнил лицо Джимми, когда тот садился в Фоджо с горящим мотором. Вспомнил, как Джимми пьяно орал песни в одном из баров Неаполя. Вспомнил, как на следующий день после приезда в Париж Джимми заявил: "Парень, этот город создан для меня. Европа у меня в крови". Допив виски, Барбер расплатился и медленно поднялся по лестнице. Он зашел в телефонную будку, позвонил к себе в отель, чтобы узнать, кто его спрашивал. - Мадам Ричардсон звонила вам весь день, начиная с четырех часов, - ответил старик на коммутаторе. - Она просила вас позвонить ей. - Хорошо, спасибо, - сказал Барбер и хотел было повесить трубку. - Минутку, минутку, - раздраженно сказал старик. - Она звонила час назад предупредить, что собирается уходить, и просила передать, что если вы вернетесь до девяти, хорошо бы вы пришли в бар отеля "Беллмен" - она будет там. - Спасибо, Генри, - сказал Барбер. - Если она случайно позвонит еще, скажи, что я уже направляюсь туда. Он вышел из отеля и шел медленно, хотя дождь так и не прекратился. "Беллмен" находился рядом, и он не торопился встретиться с Морин Ричардсон. Подойдя к "Беллмену", он постоял в нерешительности, прежде чем войти, чувствуя, что слишком устал для этой встречи с Морин, и сожалея, что ее нельзя отложить хотя бы до завтра. Он вздохнул и толкнул дверь. Это был небольшой бар, заполненный солидными и хорошо одетыми мужчинами, которые проводили тут время за аперитивом, прежде чем пойти ужинать. И тут он увидел Морин. Она сидела в углу, вполоборота к залу, перекинув свое поношенное пальто через спинку стула. Она была за столиком одна, а рядом на подставке стояла бутылка с шампанским в ведерке. Барбер прошел к ней, раздраженный видом шампанского. "Вот на что она ухнула мои пять тысяч, - с досадой подумал он. - В наши дни женщины тоже посходили с ума". Он поклонился и поцеловал Морин в лоб. Она нервно вскочила, потом, увидев, что это он, улыбнулась. - О, Ллойд, - как-то странно зашептала она, и, тесно прижавшись, поцеловала его. От нее сильно пахло шампанским, и, похоже, она была пьяна. - Ллойд, Ллойд... - произнесла она, чуть отодвинувшись от него и держа за обе руки. Ее глаза были полны слез, а губы дрожали. - Я пришел, как только мне передали, - сказал Ллойд нарочито деловым тоном, опасаясь, что Морин закатит истерику на глазах у всех присутствующих в баре. Она продолжала стоять, шевеля губами и сжимая его руки своими. Он смущенно опустил на них глаза. Они по-прежнему были огрубевшими, а ногти обломанные, но на ее пальце сияло огромное бело-голубое кольцо. Его не было, когда она приходила к нему в отель, и он знал, что никогда раньше не видал ее с таким кольцом. Он поднял глаза и почти испуганно подумал; "Какого черта она затеяла? В какое дело замешана сама?" И тут он увидел Джимми. Тот пробирался к ним между столиков. Его лицо расплылось в улыбке. Он выглядел похудевшим и сильно загорел, словно только что вернулся после месячного отпуска на южном пляже. - Привет, мальчик, - сказал Джимми, и его голос гулко разнесся по бару, перекрывая шум разговоров. - А я сейчас только опять тебе звонил. - Он вернулся домой. Он вернулся сегодня в четыре часа, Ллойд, - сказала Морин и плюхнулась на стул. Что бы там ни случилось еще сегодня после четырех, было ясно одно - она сидела тут и пила шампанское. Она не выпускала одну руку Барбера, подняв на своего мужа изумленные глаза. Джимми хлопнул Барбера по спине и крепко пожал ему руку. - Ллойд, - произнес он, - добрый старина Ллойд. Гарсон! - закричал он на весь зал. - Еще бокал! Снимай пальто. Садись, садись, - велел он Барберу. Ллойд снял пальто и медленно опустился на стул. - Со счастливым возвращением домой, - спокойно сказал Барбер. Он высморкался. Простуда уже давала себя знать. - Перво-наперво, - сказал Джимми, - у меня кое-что для тебя есть. - Он широким жестом запустил руку в карман, извлек пачку десятитысячных банкнот в три дюйма толщиной и отделил от нее одну. - Морин мне все рассказала, - серьезно начал он. - Ты чертовски хороший друг. У тебя найдется сдача с десяти тысяч? - Не думаю, - ответил Барбер, - скорее всего нет. - Гарсон, - обратился Джимми к официанту, который ставил третий бокал. - Разбейте на две по пять, пожалуйста. Французский прононс Джимми заставлял вздрагивать даже американцев. Джимми аккуратненько разлил шампанское в три бокала. Он поднял свой и чокнулся сначала с Барбером, потом с Морин. Морин продолжала смотреть на него так, словно увидела впервые и больше уже не надеялась увидеть ничего столь удивительного за всю жизнь. - За преступление! - сказал Джимми и подмигнул. При этом он скорчил физиономию, какая бывает у шаловливого ребенка, которому трудно совладать с лицом. Морин захихикала. Они выпили. Шампанское было превосходным. - Сегодня ты ужинаешь с нами, - объявил Джимми. - Ужин по случаю победы. Мы будем втроем. Только Красотка, я и ты, потому что, если бы не ты... И тут он торжественно положил руку Барберу на плечо. - Да, - сказал Барбер. У него застыли ноги, сырые брюки прилипли к мокрым носкам, и ему пришлось опять высморкаться. - Красотка показала тебе свое кольцо? - спросил Джимми. - Да, - ответил Барбер. - Она получила его только в шесть часов, - сказал Джимми. Морин вытянула руку и залюбовалась кольцом. И снова захихикала. - Я знаю место, где можно отведать фазана, и тебе подадут лучшее вино в Париже, и... Официант вернулся и протянул Джимми две пятитысячные бумажки. У Барбера промелькнула мысль, а сколько они могут весить. - Если ты когда-нибудь окажешься на мели, - сказал Джимми, протягивая ему одну купюру, - то знаешь, к кому прийти, правда? - Да, - подтвердил Барбер и сунул бумажку в карман. Он начал чихать и десять минут спустя извинился, выразив сожаление, что не может просидеть весь вечер с такой простудой. Оба, Джимми и Морин, пытались уговорить его остаться, на что он мог ответить только одно - что вдвоем им будет лучше. Он допил второй бокал шампанского, пообещал не исчезать и вышел из бара, чувствуя, что его пальцы застыли в мокрой обуви. Он был голоден и обожал фазана, и, в сущности, его простуда была не такой уж и сильной, даже если из носа и текло все время. Но он знал, что не усидит целую ночь между Морин и Джимми Ричардсон, наблюдая, как они все время смотрят друг на друга. Он вернулся в свой отель пешком, потому что отныне с такси он завязал, и уселся на край кровати прямо в пальто, не включая света. "Лучше мне отсюда податься, - думал он, вытирая мокрый нос тыльной стороной ладони. - Этот континент не для меня".
В ПЛЕНУ У БЕССОННИЦЫ
Кэхилл вошел в тихий дом, бесшумно прикрыв за собой дверь. Повесив шляпу и пальто, с удовольствием втянул сырой ночной запах, исходящий от его одежды; сразу заметил записку на телефонном столике и тут же узнал старательный, корявый почерк горничной -- он всегда его забавлял, стоило лишь увидеть. "Вам звонил мистер Ривз,-- прочитал он.-- Ему нужно поговорить с вами. Он говорит, что это очень важно". Кэхилл направился к телефону, стоявшему под большим зеркалом; взглянул на ходу на часы: уже второй час ночи, поздно беспокоить кого-то звонками. Можно подождать до утра -- не горит. Он разглядывал себя в мутном стекле зеркала, с удовлетворением отмечая, что лицо у него, как и прежде, худое, моложавое и глаза, несмотря на три стакана, осушенные во время встречи вечером, не налились кровью. Вот только седина на висках становится все заметнее и морщины под глазами никуда не пропадают. Подумал, меланхолично вздохнув: "Да, стареем, стареем..." Выключив в холле свет, поднялся наверх. Крупный, грузный мужчина, он довольно грациозно, легко поднимался по устланной мягким ковром лестнице своего дома. Приятно прикасаться к отполированной глади поручня, вдыхать сложные, стойкие ароматы жилого помещения, притихшего в чуткой тишине: лимонный запах полировки для мебели, осеннее благоухание хризантем, доносящееся из гостиной, тонкие духи жены, разливающиеся по всему дому. Проходя мимо соседних дверей -- за ними спят его сын и дочь -- подумал в эту секунду о своей темноволосой семнадцатилетней девочке, которая мирно спит сейчас в своей кровати под теплым стеганым одеялом, а ее рот уже почти взрослой женщины все еще сохраняет во сне привычные детские черты. На ходу, подчиняясь нахлынувшим сентиментальным чувствам, провел кончиками пальцев по дощатой двери. За дверью сына раздается, он ясно слышит, его глухое мычание во сне, потом -- его голос: "На перехват! На перехват!" Вот все смолкло... Кэхилл широко улыбнулся, -- интересно, сколько спокойных, а порой и тревожных снов о зеленых полях и солнечных днях посещают его пятнадцатилетнего ребенка? Вот он, скряга Кэхилл, минует двери, за которыми в эту полночь спрятаны его сокровища... А теперь -- прямо в ванную и там раздеться, чтобы не беспокоить спящую жену. Надев пижаму и шлепанцы, он с минуту постоял перед аптечкой, раздумывая, стоит ли принять успокоительное для желудка, выписанное ему во вторник доктором Мэннерсом; он задумчиво погладил живот. Брюшко, конечно, есть, ничего не скажешь, вот уже лет семь или даже восемь, но он все равно чувствует себя хорошо, на здоровье особенно не жалуется. Черт с ним, пора отказаться от тирании таблеток! Не став прибегать к помощи медицины, погасил свет в ванной и, стараясь ступать неслышно, направился в спальню. Сел на край своей кровати, сбросил шлепанцы и теперь ходил по-домашнему, свободно, глядя на спящую на соседней кровати жену. Даже не шевельнется... Тусклый лунный свет проникает через зашторенные окна, ясно очерчивает ее голову на подушке... Крепко спит, не отреагировала даже, когда он нечаянно задел рукой подставку лампы на спальном столике, издавшую глухой металлический звук. Как молода, красива и кажется такой беззащитной при этом приглушенном свете... Кэхилл скорчил недовольную гримасу, заметив, что жена в бигуди,-- оставила лишь одну свободную прядь, видимо в качестве супружеской приманки. Да, только женщина слишком уверенная в своем муже может позволить себе постоянно лежать по ночам в этих неприглядных металлических трубочках... Залезая под простыню, он улыбнулся этой показавшейся ему забавной мысли: так чувства его к ней не увяли, не ослабли... Под одеялом его всего медленно обволакивала желанная теплота, и он блаженно вытянулся, чувствуя, как постепенно расслабляются мышцы после долгого, утомительного трудового дня. Шторы, облитые лунным светом, мягко шуршат на окнах... Его охватывает хрупкая, приятная дрема... Сын и дочь спят там, за стеной их спальни,-- спят крепко, как и полагается молодым, и ничто не нарушит их сна. Первая лекция у него завтра утром в девять. Рядом спит жена, в этих смешных бигуди... Вряд ли что-нибудь может помешать их счастливому браку. На встрече он говорил довольно хорошо, и профессор Эдвардс, заведующий кафедрой, потом даже зашел к нему, похвалил. На второй лекции по философии завтра утром, ровно в двенадцать, его будут слушать три самых способных студента колледжа -- двое юношей и девушка, довольно красивая; все они не скрывают, как обожают его, и постоянно цитируют его фразы, когда занятия с ними проводят другие преподаватели. Кэхилл зашевелился под одеялом в полудреме, приятные образы тянулись чередой в его засыпающем мозгу. Завтра хорошая, ясная погода -- судя по метеосводке в газете. И он наденет свой новый твидовый костюм... Уже почти совсем засыпая, вспомнил вдруг о записке Джо Ривза, подумал с раздражением: что значит "очень важно", что там такого особенно спешного? Беспокойно задергался, прогоняя сон и чувствуя, что снова бодрствует. Но, услыхав ровное дыхание жены с соседней кровати, умиротворенный, и сам заснул.
Сирена, скорее всего, загудела еще до того, как Кэхилл проснулся; она грубо ворвалась в его сон. Вдруг он снова увидал себя в Лондоне, в холодном помещении для постоя; самолеты пикируют у него над головой, строчат пулеметы... Вновь его преследовало старое, знакомое ощущение: гибнут в своих горящих домах его соседи на улице за окном... Слабо постанывая, он весь дрожал под одеялом и простыней, рассчитывал во сне, что к утру не погибнет, и через какое-то время окончательно проснулся... Устремил невидящий взор на темный потолок, чувствуя, как ничем не объяснимый пот выступил по всему телу. Что такое, что стряслось? Потом до него вдруг дошло, что он у себя дома, лежит в своей постели; война давно кончилась. Визжащая сирена доносилась с улицы -- наверно, полицейский автомобиль; его вызвали, чтобы расследовать кражу со взломом или доставить валяющегося на тротуаре пьяницу домой. Эхо от этого воя отражалось от не тронутых злоумышленником домов, от лужаек перед ними, с вытоптанной травой... Покачал головой -- его раздражала собственная нервозность; снова посмотрел через комнату на жену: все спит -- крепко, не шевелясь, ровно дыша, вытянув руки по швам; бигуди в волосах не мешают ей лежать на подушке, и до ее сознания не долетают истошные звуки сирен и горькие воспоминания о них... Вот теперь он действительно проснулся и теперь лежит, дрожа всем телом. До него долетает любой звук, он его отчетливо слышыт, и каждый имеет свою особенность: ветерок ритмично шевелит накрахмаленные, хрустящие шторы на окнах; легко поскрипывают лестницы, подчиняясь многолетнему гнету старых домов; урчат где-то далеко переключаемые в коробке скорости грузовика -- он проезжает уличный перекресток и тревожит в радиусе целой мили всех, кто мучается бессонницей; и даже спокойные вдохи и выдохи жены, их никак не назовешь храпом, действуют ему на нервы, как громкие удары маятника, что не останавливается ни на час, ни на ночную минуту, напоминая всем страдальцам, ворочающимся с боку на бок, лишенным сна, что бессонница завтра наверняка отзовется непереносимой дневной усталостью... Бросил взгляд на фосфоресцирующие стрелки часов на спальном столике: половина пятого; вновь тяжело опустил голову на подушку. Уже поздно принимать таблетку снотворного. Примешь -- будешь весь день сонным, словно под действием наркотика: времени как следует выспаться под ее воздействием уже не остается. Вездесущая проблема современной цивилизации эта постоянно бьющая молоточком в висок мысль: уже поздно принимать таблетку снотворного... а может, напротив, рано? Как это скажется на организме завтра утром? Хуже будет или лучше -- кто знает? По всей стране отяжелевшие, сонные, нервно дрожащие руки нашаривают в темноте часы, а в усталой голове ведется подсчет... Таблетка прекратит свое действие через шесть часов, а вставать ему уже через четыре. Сон -- первейший природный ресурс, который так быстро исчерпывается современным человеком. Эрозия нервной системы... ее не остановить никаким громким проектом, частным или общественным -- все равно! Лежит он весь напрягшись, превозмогая неприятные ощущения во всем теле... Веки налились усталостью, глаза словно засыпало песком -- приходится часто моргать и энергично тереть их ладонями. Под одеялом тепло, но сырой ветер, долетающий из окна, неприятно холодит лоб... Мускулы правой ноги сдавило судорогой -- ощущение такое, что сухожилие от лодыжки до колена за одну ночь сильно укоротилось... В желудке, по самой диафрагме, донимают мелкие спазмы... Положил на это место ладонь и явственно почувствовал вызываемые недомоганием хаотичные вздрагивания. К горлу подкатывает выпитое накануне виски, теперь уже кислое и противное. Все дело в этой проклятой сирене -- как ему было хорошо до нее... Вновь вспомнил об этой треклятой записке. Если Джо Ривз звонил так неожиданно, значит, стряслось что-то серьезное. Что-то он не припомнит другого случая, когда Ривз звонил и оставлял для него сообщение по телефону. Еще на заре своей студенческой карьеры Джо решил стать человеком цивилизованным, вежливым, непосредственным, и его привычка все воспринимать не торопясь, легко и серьезно с годами лишь укреплялась. Но что за спешка заставила его передать такую просьбу -- позвонить даже в час ночи? В конце концов, они чуть ли не ежедневно видятся с Джо за ланчем. Любое дело можно отложить до завтрашнего полудня. Конечно, если это не что-то из ряда вон выходящее... Кэхилл все ворочался в постели, стараясь не открывать глаз,-- может, ему удастся обмануть сон, попасть в объятия этого капризного Морфея...1 Ну вот, теперь он все время будет гадать, что произойдет завтра... Нет, бездумная пустота в голове так и не появляется, несмотря на все его усилия. Как это ни прискорбно, он вдруг вспомнил, что у Джо имеется веская причина срочно ему позвонить,-- где-то в глубине подсознания он ожидал и опасался этого. Вот уже двенадцатый день, если не больше, он который раз спрашивал себя, слышал ли Джо, что он, Кэхилл, говорил о нем в клубе факультета. С тех пор он терзался чувством вины, ему было очень за себя стыдно. Даже оправдание -- ссылка на то, что хватил лишнего,-- не успокаивает. Во время дискуссии по поводу причин популярности Джо среди студентов Кэхилл неосторожно и неосмотрительно, не пощадив его самолюбия, бросил: "Джо Ривз очаровывает своих студентов? Очень просто: да, он внушает им, мол, они очень многому учатся у него благодаря его обширным знаниям в экономике. А на самом-то деле только усваивают тайны очарования Джо Ривза". Глупо, конечно, такое сморозить,-- хотя, как известно, в каждой шутке есть доля правды; между прочим, присутствовавшие при этом Ллойд и Эвартс злобно хихикали над его замечанием. Да-да, последние две недели Джо, кажется, довольно холодно к нему относился,-- наверняка эту реплику ему передали, что почти неизбежно в студенческом городке, где все друг друга хорошо знают. Скверно, надо признаться, очень скверно! Они с Джо Ривзом близкие друзья уже больше двадцати лет; сейчас-то их дружеские отношения носят, скорее, формальный характер, не то, что в молодости (ну кто, в самом деле, сохраняет с другом прежние отношения после женитьбы), и все равно это глупость, опрометчивость с его стороны -- так рисковать, позволять себе подобные замечания за стаканчиком виски. К тому же он, Кэхилл, вовсе не такого мнения о Джо. Пусть он человек несколько поверхностный, спорить здесь нечего (особенно это проявляется в последние годы, когда ему сопутствует успех буквально во всем: президенты университетов его любят, жены факультетских коллег и студенты -- тоже), но под этой маской скрывается и проницательность, и здравый смысл, и инстинктивное представление о чести,-- все, что, несомненно, и притягивает его к Джо в первую очередь. Скорее всего, в нем говорила ревность, и он чувствовал свой промах. Позволительно ли взрослому человеку с такой легкостью делать подобные язвительные замечания? Вероятно, Ривз узнал об этом на следующее же утро, и в течение двух недель размышлял над ним, и, конечно, злился все больше, и, наконец, сегодня вечером его так допекло, что он решил раскрыть карты. Ведь Кэхилл не станет отрицать, что говорил такое; но ни за что не признается, что в нем на какой-то миг возобладала ревность... Такое признание означало бы только одно -- конец многолетней дружбе! Джо, несмотря на всю показную уверенность в себе, ужасно раним и тщеславен -- он не прощает нанесенных ему оскорблений... А что означает для него, Кэхилла, разрыв с Джо? Вместе они учились в колледже, путешествовали по странам Европы; одалживали при необходимости друг другу деньги, книги, галстуки; не скупились на взаимные советы; вместе праздновали, отмечали разные события; вместе скорбели и переживали счастливые минуты... Даже сейчас раз или два в неделю встречаются, и с женами обедают дома, в непринужденной обстановке, и это приятно: если и не совсем искренне, зато такие встречи не дают им забыть о своей счастливой, будоражащей молодости. И вот теперь, из-за какой-то легкомысленной фразы, из-за дурацкого ядовитого замечания все идет насмарку! С горечью в сердце он уставился в потолок. Да, во всем виноват его острый язык -- с годами он развязывается все больше, превращается в губительную силу. Дай только любителю потрепаться шанс -- и он своим помелом наломает дров, как пить дать! Накрахмаленные шторы поскрипывают на окнах от легкого ветерка -- этот звук эхом отзывается в его сознании... Да нет, само собой, Джо еще ничего не слыхал... Оставил сообщение по телефону... Ну и что же? Для этого может быть куча иных причин. Вот только каких? Джо долгое время самым неразрывным образом связан с его жизнью, со многими людьми, прошлыми событиями, с проблемами и обещаниями в настоящем. Это может касаться всего на свете: его жены, детей, работы, здоровья, финансового положения -- да чего угодно... Эдит слегка зашевелилась на соседней кровати, чуть слышно вздохнула во сне, не чуя собственного дыхания, не представляя себя в эту секунду... вот ее сопение громче, это был уже почти легкий храп... Кэхилл смотрел на ее затемненное ночными тенями лицо: спит, отдыхает, ни о чем не тревожится... На ее спокойном лице нельзя прочитать ничего,-- ни малейшей попытки помочь ему в его ночном бдении она бы не сделала... Вдруг он почувствовал к ней неприязнь, недоверие. Подумать только, так спокойно, так бессознательно счастлива, в то время как муж ее лежит с открытыми глазами, переживает угрызения совести... Да это не что иное, как полное самоустранение, молчаливая неверность, что-то вроде беспечной жестокости... Кэхилл холодно разглядывал жену. Поразительно моложавое лицо! А ведь ей уже тридцать восемь,-- можно сказать, сороковник! Легкомыслие -- вот что сохранило ей молодость. Возрасту требуется определенная работа мыслей и чувств, они и закладывают морщины на лице, но Эдит?.. По-прежнему красива, привлекательна, несмотря на эти бигуди и сеточку на голове. Почему она так рьяно заботится о своем внешнем виде? Не ради него, и говорить нечего! Может, у нее есть другой мужчина? Да разве об этом узнаешь? Лекции он читает и в других студенческих городках и часто отлучается из дома. Когда он отсутствует, она проводит время так, как ей хочется, и никто не имеет права задавать ей вопросы сомнительного характера. А что, если Джо хотел что-то сказать ему по этому поводу -- сообщить нечто не терпящее отлагательства? Невольно он вспомнил о вечере неделю назад в гостях у Кромвеллов. Вышел на темное крыльцо, а там сидят, очень близко друг к другу, Эдит и Джо, тихо перешептываются о чем-то. Внезапное появление Кэхилла, кажется, сильно смутило обоих. Эдит даже вздрогнула. Довольно стандартная шутка,-- мол, застал их на месте преступления,-- по сути дела, ничего не объяснила и обстановку не разрядила. Кэхиллу пришлось немного поволноваться, но потом он забыл об этом инциденте, решив не придавать ему никакого значения. У Джо с Эдит сотни причин, чтобы тихо, без свидетелей беседовать вдвоем -- никакого криминала. Отношения у них всегда были дружеские, с самого начала. Даже неизменно целуются при встрече, вдруг вспомнил Кэхилл. А почему, собственно говоря? Сам он, например, никогда не целует жену Джо,-- ну, разве что торжественно и церемонно -- по поводу сочельника или дней рождения. Вообще в современном мире все слишком много себе позволяют в отношении этих взаимных поцелуев. Черт бы их подрал! Все эти хитрые, далекие от полной невинности объятия супружеских пар на глазах у всех, -- в них часто проскальзывает приглашение к интиму и мало ли там еще к чему? Ну а если взглянуть на все беспристрастными, холодными глазами, Джо вполне готов для подобного эксперимента. У него с женой далеко не все шло как по маслу. Она утомляла его, действовала ему на нервы, и этого не скрыть от посторонних глаз. Джо часто затевал с ней ссоры, и у гостей порой складывалось впечатление, что незадолго до их приезда она горько плакала. Кроме того, довольно часто уезжала на Средний Запад погостить в своей семье и пропадала там довольно долго. Ни одна счастливая в браке женщина не похвастается такой нарочитой привязанностью к отцу с матерью. Когда наступали продолжительные периоды вновь обретенной холостяцкой жизни, одному Богу известно, чем занимался Джо. К тому же, вспоминал Кэхилл, Джо и в молодости далеко не был примерным холостяком и, если судить по его словам, с тех пор не сильно изменился в лучшую сторону. А вот еще подозрительная деталь: Эдит, насколько он помнит, постоянно смеялась его шуточкам. Все это наводит на печальные размышления,-- ничуть не способствует сохранению чистоты ее репутации; между прочим, его, Кэхилла, шуткам она почти никогда не смеется... Правда, его никак не назовешь остроумным, но ей-то пора бы к этому привыкнуть -- за восемнадцать лет совместной жизни. На одно мгновение ему стало не по себе -- он не остроумен; пожалуй, сейчас, в сорок этот факт для него еще более прискорбен, ибо теперь он это честно осознает. В молодости он отличался куда более высоким мнением о себе. Эдит тогда нравились его шутки, она смеялась, да и другие тоже. Теперь-то он вполне отдает себе отчет, что дело было вовсе не в его остроумии, а просто в молодости, которой свойственны хорошее настроение и веселость... Только они и создавали вокруг него легкую, располагающую атмосферу. Теперь все это уже в далеком прошлом, нечего притворяться. Его стезя -- становиться как можно незаметнее, серьезнее, солиднее... Пусть те, кто не лишены к тому таланта, занимаются всякими там шуточками. Ривз, с его актерскими, выгнутыми дугой бровями, с его умением подавать слушателям всякую легковесную чепуху... Блистает в гуще гостей на вечеринках, окруженный смешливыми молодыми людьми -- любителями позубоскалить. Конечно, нельзя не признать -- он просто призван нравиться красивым женщинам, обречен на мужскую привлекательность. От этой мысли Кэхилл только мрачнел. К тому же Ривз такой худощавый, подтянутый и по-молодому стройный, хотя никогда в жизни не занимался спортом. У Бога отвратительная привычка -- все сокровища складывать в одну корзину. Если все объективно взвесить, женщину, которая предпочла бы Кэхилла Джо Ривзу, можно назвать только чокнутой. Припомнились ему все истории, какие приходилось слышать на протяжении многих лет, о хороших друзьях, меняющихся женами. Один военнослужащий, возвратившись в Америку с фронта в Европе, увидел на пристани встречавших его брата и свою жену: те обрадовали его потрясающей свежей новостью -- они любят друг друга и намерены пожениться, но не могут без его разрешения... Ну а он, Кэхилл, какое разрешение должен дать Джо Ривзу и своей жене, мирно спящей сейчас рядом с ним? А может, они и без него уже обошлись? Испытывая ненависть к Эдит, он вертелся под смятыми одеялом с простыней, чуть слышно стонал, думая, что впредь надо принимать снотворное сразу, как просыпается, сколько бы там ни было на часах... Попытался плотнее сомкнуть веки, возможно, Эдит тут вовсе ни при чем, а все дело в Доре Митчелл? Ну да, какие могут быть сомнения! И дураком же он был, сам накликал на себя беду. Дора Митчелл, его студентка, в прошлом году вбила вдруг себе в голову, что влюблена в него. Девятнадцать лет, неспокойные, всегда чего-то ждущие черные глаза, какая-то особая, торжествующая красота,-- он, Кэхилл, считал ее вызывающей. Вообще воспринимал все это как недоразумение, покуда Дора не сказала ему сама, что ждет его после занятий на крыльце библиотеки. После этого сколько раз -- давно потерял счет -- Кэхилл встречался с ней в тихих, уютных кафе и барах, возил ее с собой в деревню, в маленький отель в пятнадцати милях от города, выпить по чашечке чаю. Ему льстила ее преданность, он утолял какой-то свой неопределенный, смутный, средневековый голод с помощью ее молодости, он был ей так благодарен за высокое с ее стороны, абсолютно искреннее к нему уважение. И конечно, благоразумно до нее не дотрагивался, даже не поцеловал ни разу. Но кто поверит этому, увидев в затемненном дальнем углу сельского отельчика "Красное колесо" его, оживленного немолодого человека, и ее -- высокую, красивую, с обожанием взирающую на него девушку? А он прекрасно знал, что их неоднократно замечали вместе. Кроме того, Дора раза два закатывала ему истерику, заявляя, что "так дальше продолжаться не может"; предложила даже (в духе киношной мелодрамы) поговорить откровенно с его женой, с Эдит... От этой мысли Кэхилл вздрогнул под одеялом. Вполне возможно, что Дора отправилась к Ривзу поплакаться у него на плече и разрыдалась перед ним, поддалась соблазну разыграть бешеную страсть молодости. Например, побывала у Ривза сегодня вечером,-- вот почему тот немедленно позвонил ему и просил перезвонить как можно скорее. Нежность, убежден был Кэхилл,-- это слепое, острое как бритва оружие, которое служит для истребления дураков. Его стали терзать горькие размышления: что произойдет, если его дочь Элизабет (она всего на два года младше Доры) в один прекрасный день все узнает -- от какой-нибудь представительницы студенческого землячества, из заметки в газете, от стряпчего, готовящего бракоразводный процесс, наконец, от самой Доры за мороженым с газировкой после баскетбольного матча? Какой отвратительный гротеск! Из-за нескольких часов приятной беседы, ради иллюзорного, эфемерного тщеславия, щекочущего нервы мечтания о грехе без его совершения, идти на такой опасный риск! "Поистине,-- думал он, впадая во все большее отчаяние,-- ему надо бы сходить к психоаналитику и сказать ему, что его якобы преследует желание покончить с собой!.." Нет, об этом не может быть и речи! Разве позволит он себе такое? Лучше быть таким же безумным, как Петр Великий; просто сумасшедшим, который вопит и бьется в обитой войлоком палате, чем платить первый взнос зеленому юнцу -- психоаналитику, едва прочитавшему кое-какие первые книги Фрейда и Юнга. Нет, абсолютно ли он нормальный человек или ползающая по веткам спятившая обезьяна -- ему все равно придется, как и прежде, читать курс философии в аудиториях 22, 12 и 53А, а также студентам на подготовительных. Все дело в деньгах. Подумав о деньгах, он снова застонал. На нем еще висят три взноса за автомобиль. Плата за учебу Элизабет -- ее нужно внести недели через две. А еще масло? Сколько же сейчас стоит фунт масла? Ростбиф -- раз в неделю, восемьдесят центов за фунт; его сын Чарлз; горничная Маргарэт,-- она, между нами говоря, съедает по четыре ребрышка зараз. В тишине он вел подсчет, повторяя все словно хорошо выученную, навсегда затверженную жуткую ночную молитву: страховка; налоги; одежда; услуги дантиста, врача; подарки многочисленной семье жены; развлечения... Вдруг ему пришло в голову: Ривз позвонил, чтобы обрадовать его -- сообщить о продвижении по службе. Бог свидетель -- он очень этого хочет, а старик Эдвардс должен вот-вот выйти на пенсию и освободить для него место на самом университетском верху. Ривз в весьма дружеских отношениях с президентом университета, обедает с ним раз в месяц; они на "ты", безоговорочно доверяют друг другу. Ривз собирался с ним увидеться сегодня вечером, он знает, Ллойд с его кафедры сказал, а ему известны все университетские сплетни. Ривз что-то узнал и спешит передать ему добрую весть?.. Как заманчива идея продвижения по службе! Двенадцать -- пятнадцать дополнительных сотен в год на дороге не валяются. Не читать больше самый скучный курс философии -- в аудитории 53А; никаких утренних занятий в восемь часов... Но очень скоро радостное возбуждение спало: скорее всего, дела обстоят наоборот. Президент всегда с ним лишь подчеркнуто вежлив, не больше; он отлично помнит, что в списке на повышение его имя пропущено, а повышение вместо него получили Кеннеди и О'Рурк, преподаватели значительно моложе его. Нисколько не удивится, принимая все во внимание, если от него вообще решат избавиться -- он был далеко не самый популярный преподаватель в колледже. Если быть с собой до конца честным, не стал бы и обижаться, если бы уволили. С того самого времени, как он вернулся с фронта, эта работа доводила его до ручки своей скукой. А заниматься чем-то поинтереснее -- да тоже, между прочим, неохота. Лучше всего -- это сидеть в кресле у камина и глядеть в шаловливый огонь. Еще -- пить чуть побольше виски, но не столько, чтобы вредить здоровью. Никогда не притворяться, что он что-то знает; никогда не создавать впечатление, что чем больше знаний накоплено учеником, тем для него лучше. Все это весьма опасные доктрины -- для профессоров, ассистентов, преподавателей, учителей. Может, других это и интересует. Только подумать: когда он в последний раз видел на факультетском собрании президента, тот был с ним подчеркнуто холоден; да, именно, холоден -- как ледышка. Чистка с помощью холодного безразличия; казнь в университетском стиле; медленная, довольно мучительная смерть среди библиотечных полок. Теперь ему послышался голос Джо Ривза в телефонной трубке: предостерегает, пытается передать ему как можно мягче новость неприятную, взбодрить сладкой ложью о хороших вакансиях в других колледжах... Начались горькие раздумья о том, что с ним произойдет, если он вдруг лишится работы. Плата за квартиру, ростбифы, плата за обучение дочери, одежда... Можно, конечно, найти себе богатую жену -- в этом есть свои преимущества. Но и это до конца проблему не решает... Всегда объявится свора жирных родственников, которые станут высасывать из тебя все соки,-- как тот канатоходец, сломавший ногу, когда, поскользнувшись, слетел с каната. Отец Эдит работал на железной дороге в штате Пенсильвания. Вышел на пенсию и теперь получает сто тридцать пять долларов в месяц; не густо, что и говорить. Стал вдруг вспоминать богатых невест, на которых был бы не прочь жениться. Ровена... как ее там звали? Двадцать лет назад, в Чикаго; связана с судовладением. Отец служил на пароходах, курсирующих по большим озерам. Но как можно жениться на девушке по имени Ровена? К тому же она весила сто семьдесят фунтов, никак не меньше,-- без всяких преувеличений. Может, даже больше -- сто восемьдесят... К тому же влюбчива, как кошка. Кому нужна такая жена? Озерные пароходы, или не пароходы,-- все равно, если у нее такой ужасный вес. Тем не менее тогда у него была единственная реальная возможность жениться на богатой. Везет же некоторым -- встречают в жизни красивых, милых девушек, чьи отцы имеют контрольный пакет акций в "Чейз Нэшнл бэнк" или владеют империей горных разработок в Центральной Америке. И все же, женись он на этой Ровене (Ровена Крумман, вот как ее звали,-- Боже, что за чудовищное имя!), не пришлось бы ему трястись сейчас в этой постели. Что же он имеет? Семьсот долларов в банке, триста пятьдесят пять из них -- долга, и это все. Еще месяц -- и потом пособие. Большое им спасибо за такое пособие! Приблизительно девять десятых американцев, как и он сам, ходят по краю пропасти, они ежедневно чувствуют угрозу своей жизни, но тем не менее улыбаются, лицемерят, притворяются, ночами не спят, надеются -- нервы не подведут, не лопнут; стоят на самом краю, и он рушится, сыплется у них под ногами... А еще эти китайцы: старательно обшаривают все тротуары в поисках просыпавшегося на землю риса; бегут впереди армий с двумя кастрюлями на спине и одеялом и в вежливой восточной манере умирают от голода. Не следовало бы Джо Ривзу позвонить и им? Нет ли у него важного сообщения и для китайцев? Никакая философия в мире не поможет, когда ударят холода... А самому ему надо как-то устроить все в жизни лучше, надежнее. Где-то упустил он свой шанс -- слишком был ленив, глуп, самодоволен. Само собой разумеется, Ривз мог позвонить ему и по совершенно другому поводу, к примеру касательно Элизабет. Неопровержимый факт: в субботу вечером Кэхилл застал этих голубчиков -- целовались у двери... Вот вам, пожалуйста,-- шок для родителя! Что прикажете делать, когда застигаете свою семнадцатилетнюю дочь, целующуюся с племянником вашего лучшего друга? Воспитывать дочь -- все равно, что сидеть на неразорвавшейся бомбе, которая во время войны пробила крышу дома и оказалась в подвале. Может пройти год, два -- и все хорошо. Или вобще ничего не случиться. В мире полно дурных, падших женщин, но ведь всем им когда-то было семнадцать, и они были смазливыми любимицами своего дорогого папочки. Дочери министров, адмиралов, политических лидеров... Откуда ее папочке знать, каким порывам плоти поддается его дочь, с кем их разделяет, сидя там, в соседней комнате, со студенческими вымпелами, темными непроницаемыми шторами на окнах и фотографиями в рамочках? От Элизабет тоже не дождешься никакой помощи, это точно. Всегда была скрытным, своенравным ребенком, шла напролом, своей собственной дорогой, с презрением отвергая любые отцовские советы или поддержку. Никогда отчаянно не врала, но и не говорила больше того, что считала необходимым,-- лучше сэкономить на правде. Иногда он пытался поставить на ее место другую девочку, чтобы со стороны более объективно посмотреть на дочь. Она уже девушка, с прекрасно развитыми формами, преждевременно -- внешне -- стала настоящей женщиной: многообещающие глаза бросают вызов, скрытая чувственность так и рвется наружу -- точно как у ее матери... Боже, Боже, это мучительно -- только бы не о ней! Или Ривз намерен поговорить с ним по поводу Чарли? Нужно рассмотреть и вопрос о сыне. Кроме пожирания громадного количества дорогих бифштексов, когда это ему случайно удается, Чарли еще очень плохо учится (не исключено -- потому, что основательно глупый парнишка) и постоянно сталкивается с местными властями. Завзятый прогульщик с хорошо подвешенным языком, гроза всех мальчишек на школьных дворах, злобный вандал в раздевалках, постоянная причина длительных визитов Кэхилла с извинениями: к родителям детей с разбитыми Чарлзом носами; к сердитым, оскорбленным им учителям; однажды пришлось даже наведаться в полицейский участок -- Чарли проник в сельский магазин теннисных принадлежностей и похитил там дюжину жестяных коробок с мячами и две связки хромовой проволоки. Возможно, как раз в тот момент его отважный, резвый мальчишка превратился в малолетнего преступника?.. Хитроватое, плутоватое, без тени покорности лицо, окаймленное белокурыми волосами... Взглянуть на сына объективно -- что так и бросается в глаза? Наглость и нахальство, столь свойственные веку, с этими гангстерскими радиопередачами и призывающими к откровенному насилию книжками-комиксами; насилием и полной безответственностью двух, а то и трех поколений киногангстеров и экранных сексуальных маньяков. Не дают им покоя ненависть к умным, хорошим книгам; пристрастие к крепкому виски; постоянные разводы в судах; банкротства косяком -- и все становится с годами только хуже. Кэхилл попробовал представить себя семидесятилетним стариком, которому приходится содержать балбеса сына, платить из своего кармана алименты его красоткам блондинкам, выручать его из судов магистрата, всячески пытаться замять все выдвинутые против него обвинения за езду в нетрезвом виде и драки с полицейскими... "Завтра,-- мрачно рассуждал он,-- придется по душам поговорить с этим юным оболтусом". Хотя кто знает, дадут ли его строгие увещевания положительный результат. Трудно поручиться за это. Отец Джона Диллинджера, вероятно, не раз разговаривал с сыном по душам у себя на ферме в штате Индиана, да и старик Аль Капоне наверняка неоднократно приглашал в свой дом в Бруклине с многочисленными обитателями священника местного прихода, чтобы тот научил уму-разуму его черноглазого хулиганистого сынка... Остается только надеяться, что Ривз при встрече с ним на следующий день не скажет ни слова по поводу Чарли. В постели, как ему показалось, стало ужасно жарко, просто невыносимо; ручеек пота потек по ложбинке его груди. Он отбросил одеяло с простыней. Раздался довольно громкий треск статического электричества, возникшего от трения, и вокруг его фигуры вспыхнул пучок странных голубоватых искр... Эдит пошевелилась во сне, видимо, из-за этого резкого звука, но так и не проснулась. Все с тем же мрачным видом глядел он на нее, чутко прислушиваясь к ее ровному дыханию. Пришла бы домой пораньше, предупредила его, что проведет весь вечер здесь,-- пришлось бы ей самой отвечать на звонок Ривза. Тот подсказал бы ей, о чем с ним переговорить, и в результате избежал бы этой жуткой ночи, этих терзаний, сомнений, догадок... Твердо решил: он, черт подери, и с ней как следует завтра поговорит, задаст ей два-три неприятных вопроса. Нет, нет, так не годится! Нужно схитрить! Догадается, что ей намерены учинить допрос,-- наверняка рассердится, надуется и будет молчать, не разговаривать с ним несколько тягостных дней. В доме начнется настоящий тарарам, ему самому придется идти на попятный, уступать ей во всем, и такое положение продлится до самой Пасхи. Нет, он будет вести себя небрежно, действовать экспромтом,-- например, станет читать у нее на глазах газету, задавать ничего не значащие вопросы о детях и добьется, что ей (застанет ее врасплох) придется пойти на кое-какие признания,-- если, конечно, есть в чем признаваться. Вдруг ему стало стыдно, что он плетет заговор против собственной жены, которая ему во всем доверяет и сейчас так сладко спит на соседней кровати. Повинуясь какому-то внутреннему импульсу, собрался было встать, подойти к ней, нежно обнять... Предпринял даже такую попытку, сел в кровати, но потом передумал. Иной раз он будил ее посреди ночи, и она принималась ужасно ворчать... Можно не сомневаться -- она испортит ему настроение на весь следующий день. Вглядывался в нее, чувствуя к ней отвращение. Еще эти все дела с двумя кроватями... До войны спали в одной большой, широкой кровати, как и полагается всем женатым людям. Чтобы чувствовать, что в самом деле живешь в браке, оба, он и она, должны объединиться, чтобы защитить себя от напора внешнего мира, и каждую ночь проникать в теплую крепость супружеского ложа. А две кровати неизбежно знаменуют собой предостережение -- о грядущем разъединении, отказе от связывающей их общности, об одиночестве и взаимном отторжении. Когда он вернулся с войны, Эдит заявила, что больше не будет спать с ним в одной кровати, ибо давно отвыкла от этого. И он,-- надо же, такой дурак! -- пошел на это. Появились в доме две кровати, а значит, два матраса и дополнительных теплых одеяла (лишние расходы -- целых три сотни долларов). На все это ушло целиком его выходное пособие. Вот награда за всю прйденную им войну --жена теперь спит одна, на своей кровати. А герои войны должны спать одни -- на своей... Ладно, но сейчас-то зачем из-за этого волноваться? Этот бой он проиграл -- давным-давно -- и теперь каждую ночь остается один на один со своей бессонницей. Вот сегодня, в очередную такую ночь (думал он с несколько просветленной головой и ораторским настроением), пришлось обсуждать с самим собой эту проблему с сообщением, оставленным Джозефом Ривзом. Главное сейчас -- это каким-то образом все систематизировать, подойти к проблеме с научной точки зрения. Ну, как рубрики в журнале "Тайм": "Бизнес", "Политика", "Общенациональные интересы", "Наука", "Религия", "Секс" -- аккуратно все разложено по полочкам. Две минуты на каждую рубрику -- и у тебя на вооружении достаточно фактов, разных мнений; с таким багажом можно ожидать выхода очередного номера... Общенациональные интересы... В нашем, двадцатом веке... Три дня назад, во время ланча, Ривз заявил, что общенациональные интересы -- это всего лишь эвфемизм1 бойни: уже завершенной, осуществляемой, вынашиваемой в планах; в прошедшем, настоящем и будущем времени. С соответствующим ростом бюджета на эти цели. Последние несколько месяцев Ривз буквально одержим идеей войны. На том же ланче у них состоялась довольно-таки неприятная беседа о возможности новой войны -- она вот-вот неизбежно начнется. Ривз -- он всегда излучал непобедимый оптимизм по всем другим вопросам -- старательно рылся в газетах и журналах, выискивая новые тревожные доказательства неминуемости военного конфликта, во время которого наверняка будут применены эти ужасные новые орудия. Кэхилл последнее время даже старался избегать встреч с Ривзом -- ему эта тема претила, не хотелось об этом думать. А мрачный поток статистических данных о пределах досягаемости атомных бомб и снарядов и о смертоносном потенциале биологического оружия, постоянно вырывавшийся изо рта его друга, нисколько не прибавлял аппетита за ланчем. Кроме того, Ривз составил скорбный обзор -- сколько можно насчитать эпизодов на протяжении истории, когда целые народы, фактически целые цивилизации, своими безрассудными действиями совершали, по сути дела, массовые самоубийства. Исходя из этого он предрекал: широкомасштабное самоуничтожение, возможно, в ближайшие несколько лет повторится. Чтобы оставаться в здравом уме и не допустить помешательства, размышлял Кэхилл, с негодованием стараясь вытеснить из сознания эти апокалиптические аргументы, нормальный человек должен воздерживаться от подобных мыслей -- таков его твердый выбор. И так он бессилен, постоянно преследуем черными мыслями, то и дело погружается в холодный душ страшных, не зависящих от его воли событий, страдает по ночам от бессонницы; пусть всячески избегает обсуждения таких вопросов или хотя бы делает это днем, когда нервы куда более уравновешенны и спокойны. Война, война, зло безнадежное, повторял про себя Кэхилл, вспоминая кладбища в Нормандии и свист снарядов над головой... На земном шаре в десятках мест строчили пулеметы, одни люди с радостью, старательно убивали других людей, приглашая американцев, русских, берберов, малайцев, югославов, финнов и болгар присоединиться к ним в этой бойне. Стоит почитать газету, послушать радио, проснуться за четверть часа до рассвета -- тут же начинают одолевать мысли о смерти. В 1945 году, когда он вернулся домой с войны, то был уверен -- все самое страшное позади. "Мой предел,-- шутил он всегда,-- это только одна война". И верил в это. Но у других, кто куда влиятельнее его, казалось, другие пределы. Одно дело храбро натянуть военную форму, когда тебе тридцать три, и отправиться на относительно старомодную войну, где идет в ход знакомое оружие: пулеметы, мины, бомбы. И совершенно другое сейчас, семь лет спустя, когда тебе уже сорок и ты ведешь сидячую, размеренную жизнь, думать о возможности участия в атомной или биологической войне. У тебя неплохой дом, есть жена, дети, и вдруг в любой момент ты можешь превратиться в радиоактивную пыль или стать прибежищем для чумных бактерий. Как крепко спит жена, как ей удобно отдыхать одной... Интересно, а как спят другие в этот тревожный год?.. Сквозь шторы уже пробивается сумеречный рассвет. Боже, даже такой слабый свет режет ему глаза, теперь ему весь день чувствовать себя совершенно разбитым. Но с каким-то мазохистским остервенением он продолжал мысленно зачитывать дальше свой список: политика. Да, этот предмет способен заставить человека провести ночь-другую без сна. По словам Ллойда, все того же сплетника, Ривза после встречи с президентом университета (у него в кабинете) вызывали на секретное совещание комитета сенаторов штатов, прибывших сюда из столицы для расследования коммунистического влияния на территории колледжа. Ллойд в течение многих лет вел активную деятельность в нескольких весьма сомнительных организациях, Ривзу он никогда не доверял, и ему все это совсем не нравилось. -- Этот Ривз -- "человек, преданный компании",-- с презрением бросил однажды Ллойд в его присутствии.-- Способен продать лучшего друга за одну улыбку крупного держателя акций. И многозначительно глядел на Кэхилла, когда произносил эти слова -- "лучшего друга"; теперь он отдает себе отчет, что Ллойд обмолвился об этом далеко не случайно. Думая о том, что же мог сообщить Ривз членам комитета, он заерзал в постели. В довоенные годы, когда коммунизм был вполне респектабельной политической доктриной, сам Кэхилл принимал участие в работе различных комитетов; многие члены их, он уверен, состояли в компартии, и он позволял им не раз использовать свое честное имя в качестве подписанта на целом потоке безвредных петиций и заявлений если и не составленных коммунистами, то, несомненно, пользовавшихся их полным одобрением. Однажды они с Ривзом даже отправились на какой-то довольно мирный, открытый для всех партийный митинг, где несколько его знакомых в своих речах утверждали, что коммунизм -- это, по сути дела, американизм двадцатого века, и несли прочую чепуху. Ему предложили вступить в партию,-- он это хорошо помнит, забыл только, кто именно подошел к нему с таким предложением и произнес эти памятные слова. В партию он не вступил и больше на ее митинги не ходил. А если комитет сенаторов располагает информацией, полученной от агентов, что он посещал партийные митинги, и коммунисты предлагали ему к ним присоединиться. Как ему поступить в таком случае? Пойти на заведомое лжесвидетельствов и заявить, что никогда на митинге не бывал, или сказать правду? Но в таком случае придется отвечать и на другие вопросы. Например: "Был ли там профессор Кейн?"; "Выступал ли мистер Райян, преподаватель химии, с речью, посвященной деятельности Коммунистической партии?"; "Изучите, пожалуйста, этот список имен и назовите людей, которые принимали участие в митинге". Что ему делать в подобной ситуации? Профессор Кейн был на митинге, произнес там речь; Кэхиллу известно, что он тихо, без особого шума, вышел из партии во время заключения русско-германского пакта о ненападении и с тех пор отказывался иметь что-либо общее с коммунистами. Но кто мог бы знать, чту сообщил профессор Кейн членам комитета? Хоть он и его приятель, но ему, разумеется, нужна работа. Скажи Кэхилл правду -- и Кейн в течение месяца лишится работы и его доброе имя покроют несмываемым позором. Ну а этот бедняга Райян? Его уже отстраняли временно от должности по подозрению в коммунистической деятельности, у него больная жена, требуются деньги на адвоката, чтобы защитить себя. Коммунист или не коммунист, но всегда был приличным человеком, застенчивым, абсолютно безвредным. Трудно понять, почему он так поступил. Сам он был против проповедуемых Райяном идей, но тот ему все равно нравился, по-человечески он жалел его, и, в конце концов, пятьдесят долларов не такие уж большие деньги. Кэхилл поделился с Ривзом, что отдал эти несчастные пятьдесят долларов Райяну, даже просил его тоже помочь коллеге. Ривз холодно ответил, что тот сам во всем виноват -- и в просьбе отказал. А если Ривза заставят на комитете рассказать об этих пятидесяти долларах? Что он, Кэхилл, скажет, если его начнут допрашивать; как он будет себя вести, проявит ли честность и мужество? Но о какой чести может идти речь в подобной ситуации? Разве лжесвидетельствование --это честно? С другой стороны, честно ли портить жизнь своим друзьям, самому себе? Верит ли он по-настоящему, что тот же Райян, например, невинный парень, настоящий идеалист, или у него есть в этом отношении свои сомнения? Райян, ученый, с тихим, мягким голосом и с постоянной застенчивой улыбкой на устах, примерный семьянин,-- потенциальный предатель и убийца, опасный заговорщик, выступающий против ценностей дорогих ему, Кэхиллу?.. Нет, он слишком устал и раздражен сегодня утром, чтобы принимать верные решения. Предположим, поинтересуются этим митингом. "Когда, в какой день состоялся?", "В каком году?", "Кто вас пригласил?" Не вспомнить ему эти факты, память словно затянуло плотной завесой тумана. Что он там ни ответит -- все не так. Сказать честно: "Я не помню!" -- как это будет выглядеть в протоколе, в газетах? Попытка скрыть правду, свою вину, достойная лишь полного презрения. Ну ладно, хватит двух минут для размышлений о политике. Куда проще все в журнале: через семь дней -- свежий номер, а в нем целый набор старательно отобранных, приглаженных, анонимных фактов. Новый деятель -- еженедельно, анонимно, под другим заголовком. В каждом номер -- своя тема: честный человек; лжесвидетель; любитель секса; преданный человек; специалист по экономике. И так пятьдесят два раза в год: в каждом номере что-то новенькое, интересное. Никаких безответственно приводимых, неверных фактов -- никогда и нигде. "На Рождество мы познакомим вас с тем, кто всегда и ко всем дружески настроен"; а за статьей о нем последует другая -- о предателе, и все это под красивой, глянцевой обложкой, неограниченным тиражом. За окном послышался странный мягкий звук, словно кто-то вздохнул, и Кэхилл почувствовал, что ветер задул куда сильнее и вдруг начал падать снег. Мелкий, словно капли дождя, снег проникал через открытое окно, падал на пол, образуя бледный, замысловатый узор. Вот вам и приятная, теплая погода, как предсказывали метеорологи, рассердился Кэхилл. Лгуны от науки, вот кто они такие. При помощи неточных инструментов с вызывающим уверенность видом нагло обманывают своими ложными прогнозами. Вот так же в прошлый вторник и его врач Мэннерс: вооружился после рентгена стетоскопом и, дружески похлопывая его по спине, заявил -- будете, мол, время от времени испытывать боль, покалывание; ничего не поделаешь, это неизбежно, ведь вы уже немолодой человек. Интересно, сколько людей умерли в воскресенье, после того, как всю неделю врачи убеждали их, что так и должно быть, раз они уже не молоды, как прежде. Обычное, легкомысленное убеждение всех, кто выбрал профессию врача: предсмертная агония -- обычное состояние живого человека. "Этот Мэннерс,-- с пренебрежением думал он,-- никогда не стал бы судить так легкомысленно о себе, если бы его грудь содрогалась от болезненных ощущений, от неясной, пока еще далекой боли. Но ведь она существовала, беспокоит -- там, внутри... В доказательство Кэхилл поднял левую руку, протянул -- ну вот, снова, как последние несколько месяцев, легкое сдавливание -- тупое, неуловимое -- в груди, в области сердца... -- Просто легкое недомогание,-- убеждал его Мэннерс,-- нервы шалят. Вам не о чем пока беспокоиться. Конечно, ему, Мэннерсу, беспокоиться не о чем; нервы, по его мнению, виноваты и в сжатии живота. "Нервы" --это современный эквивалент слова "судьба", замена средневекового дьявола, постоянно насылавшего на человечество маловразумительные, зачастую со смертельным исходом болезни. "Нервы" -- вот постоянная формула ленивых диагностов. Или -- Кэхилл почувствовал, как у него перехватывает дыхание от ужасной мысли,-- Мэннерс по доброте, из сострадания скрывает от него истинную информацию о его заболевании... Дружеское похлопывание по спине, нехитрый рецепт -- сахарная вода с белладонной, а после того, как он закроет за собой дверь кабинета, задумчивый взгляд, пожатие плечами и фатальная запись в его, Филипа Кэхилла, истории болезни: "Прогноз негативный". Кэхилл просунул ладонь под пижамную куртку и положил на теплый живот, словно прикосновение к нему способно открыть ему ужасный секрет -- что скрывается там, внутри. Под рукой он чувствовал мелкую неритмичную дрожь. Ничего хорошего, конечно. Мозг сопротивляется, не желая подсказать ему то слово, которого он больше всего боится. Сколько раз видел его в газетах, на рекламных афишах, на автобусах, слышал по радио... Если такое случается в животе -- это верная смерть, на восемьдесят процентов; эту болезнь очень трудно выявить, обычно верный диагноз сильно запаздывает. Ривз звонил ему по этому поводу? Мэннерс был у него, все объяснил и спросил его, как ему поступить? Ведь подобные услуги друзья должны оказывать друг другу. Подумать только, все начинается, когда мальчишки играют в теннис, летом гоняются друг за другом на лодках по озеру, колобродят на дружеских попойках... И вот тебе на -- тридцать лет спустя вам приходится зайти к другу и сообщить ему, что он скоро умрет... Ну ладно, хватит валяться в постели! Вылез из-под одеяла, встал; ноги словно ватные, дрожат от усталости, стоит он неуверенно... И еще эти продолжительные болезненные ощущения в желудке... Набросил халат, просунул ноги в шлепанцы; посмотрел на Эдит: все еще мирно спит, ритм ее мерного дыхания ничуть не изменился. Еле двигаясь, шаркая подошвами шлепанцев, Кэхилл тихо вышел из спальни. Спустился по лестнице, крепко держась за поручень, слегка дрожа от промерзшего ночного воздуха, заполнившего весь дом. В холле, внизу, подошел к телефону на столике под большим зеркалом. Он все еще колебался, стоя перед аппаратом; часы в гостиной показывают без десяти семь. Поднял трубку, набрал номер Джо Ривза. Слушая длинные гудки в трубке, внимательно изучал себя в зеркале: изможденное, усталое лицо, веки опухли, под глазами большие, синеватые, словно грязные круги; волосы спутаны, лишены живого блеска; взгляд затравленный. Еще несколько томительных секунд смотрел на себя, потом повернулся к зеркалу спиной. Наконец услышал -- кто-то поднимает трубку на другом конце провода; очень долго возился с ней... Наконец, теряя терпение, Кэхилл сам произнес: -- Хэлло! Хэлло! Сонный, низкий голос сердито пробормотал в трубку: -- Дом мистера Ривза. Кто звонит? -- Хэлло! -- в третий раз раздраженно проговорил Кэхилл.-- Это ты, Вайолет? -- Да, это Вайолет. Кто звонит? -- Вайолет,-- Кэхилл старался говорить как можно яснее -- хорошо знал, с каким подозрением горничная относится к телефону.-- Это мистер Кэхилл. -- Кто-кто?.. -- Кэхилл. Мистер Кэхилл. -- Мистер Кэхилл, зачем звонить в такую рань? --удрученно пробурчала недовольная Вайолет. -- Знаю, знаю,-- пытался успокоить ее Кэхилл.-- Дело в том, что мистер Ривз звонил, велел оставить для меня записку. Настаивал, чтобы я позвонил немедленно, как только смогу. Он уже встал? -- Не знаю, мистер Кэхилл.-- Было слышно, как она громко зевает.-- Его дома нет. -- Что ты сказала? -- Он уехал. Вчера вечером. Вместе с миссис Ривз. Они уехали на уик-энд. Единственная живая душа во всем доме это я. Послушайте,-- продолжала она нетерпеливым, жалобным голосом,-- я здесь уже околеваю от холода -- стою у телефона в ночной рубашке, а в этом ужасном холле гуляют сквозняки... Кэхилл чувствовал, что Вайолет уже теряет терпение и готова швырнуть трубку -- ее излюбленный трюк, им она часто обрывала все беседы по телефону на полуслове; теперь это его не забавляет. -- Послушай, Вайолет,-- он всячески старался не вспугнуть ее,-- не вешай трубку. Куда они уехали? -- Пес их знает, они мне не докладывают. Вы же знаете мистера Ривза. Все было спокойно, вчера вечером сидел, как обычно, в своем кресле дома; вдруг вскочил и говорит миссис Ривз: "Пошли в машину -- уедем отсюда куда-нибудь на пару дней!" Захватили с собой совсем маленькую сумку. На миссис Ривз были брюки в обтяжку, так она и не подумала переодеться. Может, покататься поехали, кто их знает. В понедельник вернутся. Так что нечего вам беспокоиться. Обескураженный, Кэхилл опустил трубку на рычаг, поднял голову -- он увидел Элизабет... Стоит у подножия лестницы, в почти прозрачной ночной рубашке; полы халата, едва наброшенного, небрежно распахнуты; темные волосы спадают на плечи, плотной завесой закрывая шею и горло; лицо сонное, глаза еще полузакрыты; на губах блуждает снисходительная улыбочка. -- Папа, какого черта ты звонишь в такой фантастически ранний час? Кому -- одной из своих девиц? Кэхилл тупо воззрился на нее. Через полупрозрачную ткань ночной рубашки он отлично видел ее пышные груди, всей массой выпирающие на обнаженной грудной клетке, с роскошной, нежной кожей. -- Не твое дело!-- грубо оборвал он ее.-- Ступай наверх! И в следующий раз, когда тебе взбредет в голову спуститься в такой ранний час вниз, позаботься о том, чтобы быть прилично одетой. Это твой дом, а не увеселительное заведение! Тебе ясно? Обиженная гримаска исказила миловидное лицо; краска, поднимаясь от груди, добралась, заливая все на своем пути, до щек... -- Да, конечно,-- тихо ответила она.-- Да, папа. Повернулась, стыдливо прижимая к телу полы распахнувшегося халата. Кэхилл смотрел ей вслед, пока она медленно поднималась по ступеням. Собрался было что-то сказать, окликнуть, но вдруг осознал, что ему нечего ей сказать и его упрямый ребенок ни за что не вернется. Пошел в гостиную, тяжело опустился там на стул, чувствуя, как озяб. Словно в каком-то диком, охватившем его приступе стал лихорадочно думать, как ему дожить до понедельника.
СТРАСТИ МЛАДШЕГО КАПРАЛА ХОУКИНСА
Младший капрал Альфред Хоукинс стоял на пристани города Хайфы; влажные от пота пальцы сжимали длинную полицейскую дубинку, непривычно тяжелый шлем давил на голову. Он наблюдал, как морской буксир постепенно втаскивает в бухту двухмачтовую шхуну "Надежда". На палубах и оснастке кишмя кишат люди,-- отсюда они похожи на темный рой пчел, а не на людей. -- Прошу тебя, Господи,-- нашептывал про себя молитву Хоукинс, вместе с бойцами своего взвода стоя по стойке "вольно" на средиземноморском солнцепеке,--убереги ты меня, не дай расправиться ни с кем из них! -- Нечего зря миндальничать с этими типами!-- учил их лейтенант Мэдокс, стоя перед его взводом.-- Всыпьте им пару раз -- сразу станут как шелковые, истинными джентльменами станут. Вон он, лейтенант, напрягая зрение, уставился на приближающуюся к пристани шхуну. Хоукинс уверен: на круглой, покрасневшей физиономии лейтенанта заметно приятное ожидание. Посмотрел на других бойцов: за исключением Хогана, по лицам ничего не скажешь. В Лондоне, во время войны, Хоукинс однажды слышал, как американский летчик, капитан по званию, говорил: "Англичане будут совершенно равнодушно взирать на казнь через повешение Гитлера; на своих дочерей, заключающих браки с членами королевской семьи, или на то, как им самим отрубают топором ноги выше колен,-- у них ни один мускул не дрогнет на лице. Такую армию победить просто невозможно". Этот американский офицер был, конечно же, пьян, но, оглядываясь вокруг и вспоминая прежние времена -- тот день за Каеном, или второй, на Вейне, или третий, когда он со своей ротой вошел в концлагерь в Бельзене,-- Хоукинс хорошо понимал, о чем говорил этот американец. Через минут десять -- пятнадцать все его товарищи могут оказаться в самой гуще приличной бойни на борту этой шхуны -- с применением дубинок, или ножей, или даже бомб кустарного производства, и теперь, за исключением Хогана, снова все того же Хогана, все они выглядели так, словно построились для обычной рутинной утренней переклички у своего барака. Но этот Хоган -- ирландец, а это далеко не одно и то же. Худенький паренек, невысокого роста, с мужественным, красивым лицом, с перебитым носом; неловко суетится, скулы напряглись от возбуждения, то и дело взволнованно сдвигает шлем то на лоб, то на затылок, тяжело дыша, размахивает дубинкой, а его громкими вздохами перекрываются все приглушенные звуки, доносящиеся от шхуны до берега, и разговоры солдат. На шхуне запели: пение то взмывало вместе с судном, то проваливалось, и какая-то едва слышная чужеземная мелодия, казалось, с вызовом добирается до них по зеленой маслянистой воде. Хоукинс знал несколько слов на еврейском, но сейчас никак не мог понять, о чем поется в этой песне. Какая-то дикая, несущая в себе явную угрозу песнь, должны ее были исполнять не на этом солнцепеке и не рано утром, и не женские голоса, а лишь поздно вечером, в пустыне, отчаянные, не в ладах с законом люди. За последние недели Эстер перевела для него две-три еврейские песни, и он заметил, что в них постоянно фигурируют такие слова, как "свобода" и "справедливость". Но они вряд ли подходили к этой нудной, опасной, хриплой мелодии, долетавшей до них, словно жужжание, через бухту с медленно идущего старого судна. Как ему хочется, чтобы они сейчас ничего не пели. Поют -- значит все дело сильно осложняется, тем более что поют о свободе и справедивости. В конце концов, они ведь поют и для него, и для его товарищей в строю; как он в таком случае должен поступить? На что они рассчитывают? Хоукинс закрыл глаза,-- словно от этого исчезнет шхуна с гроздями людей на ней, которая неумолимо приближается к пристани, пропадут и дубинки, и транспортные суда, ожидающие их у берега, чтобы отправить в каторжную тюрьму на Кипр,-- оборвутся низкие связки огрубевших, вызывающих голосов этих евреев... Лицо его, с закрытыми глазами, молодое, почти детское, вспотевшее от накаленного тяжелого шлема, мучительно сосредоточенное, ничего не говорило ни лейтенанту, ни его товарищам вокруг, ни этим беглецам, которых ему предстояло подвергнуть наказанию. Так неудобно в этой шерстяной боевой форме, с этим тесным брезентовым поясом; он жалел, что очутился в Палестине, служит в армии, что он англичанин и до сих пор жив. Нет, отнюдь не об этом он мечтал, когда спустя шесть месяцев после окончания войны снова призвался в армию. Толком и сам не знал, чего ожидал от такого своего решительного шага. Только в одном был уверен -- надоело до чертиков жить в Саутгемптоне, среди разрушенных доков и взорванных жилых домов, переносить эту проклятую погоду с вечными туманами. Приходилось жить в одном доме с отцом, которому оторвало руку во время воздушного налета в 1941 году; с сестрой, чей муж погиб в 1943 году, при освобождении итальянского города Бари, с Нэнси (правда, весьма короткое время), которая позже развелась с ним и вышла замуж за американского сержанта в портовом батальоне охраны,-- непыльная работенка для солдата во время войны, лафа! После четырех лет, проведенных на армейской службе (когда пошел, ему было всего семнадцать), вовсе не улыбалось искать работу докера на разрушенных пристанях; выстаивать в очередях за пособием по безработице; вновь страдать зимой от английских холодов и туманов в неотапливаемом доме, особенно после того, как повидал кое-что в теплой жаркой Африке и солнечной Франции. Что он умел? Только быть солдатом, больше ничего. Теперь служба стала несколько привлекательней: повысили денежное довольствие, обещали множество довольно расплывчатых льгот. И вообще, если быть до конца честным, о нем реально заботились только в армии. Кто же станет заботиться о гражданском, какое бы там правительство ни было в стране -- социалистическое, не социалистическое... Хотя, конечно же, голосовал он за социалистов. Читал все политические памфлеты, знал, чем занимается в королевской армии рядовой солдат -- сын, внук, правнук простого работяги. Но в армии существовало кое-что другое, не менее привлекательное. Там он впервые в жизни получил возможность читать, особенно когда находился на излечении в госпитале: первый раз немецкая пуля угодила ему в бедро; позже он был ранен осколком шрапнели -- за двенадцать дней до окончания войны. В библиотеке госпиталя оказалось собрание сочинений Герберта Уэллса, и он терпеливо и медленно одолел его, соглашаясь со всеми энергичными, резкими аргументами знаменитого старика. К тому времени, как выписался из госпиталя, он стал убежденным социалистом, с головы до ног, и свято верил: образование способно изменить облик нашего мира; насилие -- отрыжка примитивных исторических периодов, и постепенно, год за годом, человечество вполне может стать лучше. Открыл на мгновение глаза -- шхуна теперь гораздо ближе к нему, он чувствует ее запах... На палубе, видимо, не менее трехсот человек, мужчин и женщин; их сжимает там как сельди в бочке, и рассчитывать на санитарные удобства явно не приходится. Вот бы объявился вдруг там, на палубе, Герберт Уэллс в форме современного младшего капрала... Интересно, что он стал бы делать в подобной ситуации? Во время войны все было гораздо легче, проще. Там, впереди, на той стороне поля, -- немцы, или ты сидишь на холме, в двух милях от них; ты стреляешь по ним, они, естественно, по тебе. Разбомбили его дом, оторвали руку его отцу, убили его свояка, и с этим уж ничего не поделаешь. И все солдаты, все военнослужащие разделяли его чувства, все думали точно так, как он, независимо от того, кем были. А теперь... Их лейтенант, Мэдокс, люто ненавидит всех евреев и приходит в дикий восторг от задания, поставленного перед ним сегодня утром на этой пристани. Само собой, лейтенант Мэдокс ненавидит всех подряд, за исключением англичан,-- он побывал в Индии, Малайзии и Франции и, несомненно, с равным удовольствием раскраивал бы черепа индийцев, малазийцев и французов. Но вот он оказался в Палестине и теперь с нетерпением ожидает, когда начнет избивать евреев. Есть еще у них рядовой Флеминг, тихий, способный тридцатипятилетний человек, коммунист. Хоукинс, конечно, знал, что коммунисты не особо высокого мнения о сионизме, и все же они не желали раскраивать черепа всем евреям подряд. А вот рядовой Флеминг, отличный солдат, стоит себе спокойно по стойке "вольно"; готовясь к выполнению служебного долга, сжимает, как и все остальные, ночные дубинки. Но есть и Хоган, один из лучших друзей Хоукинса,-- вместе пили пиво в Иерусалиме и Тель-Авиве; он, как и сам Хоукинс, католик, и они вдвоем посещали по воскресеньям утренние мессы; отца его убили англичане, когда в 1936 году начались беспорядки в Дублине. Хоган часто гулял с ним и с Эстер; та обычно приводила ему свою подружку, и они отправлялись купаться на пляж в Тель-Авиве, ходили по вечерам в кино, когда в кинотеатрах шли музыкальные фильмы. Хоган тоже ненавидел евреев -- только из-за того, что другой его кузен, он служил в Шестой воздушной армии, подорвался на еврейской мине на дороге к Реховоту двумя месяцами ранее -- ему оторвало ногу. Как поступил бы Герберт Уэллс на залитой солнечным светом пристани с ирландским сиротой, который с едва сдерживаемым приступом яростного гнева устремил взор на морской буксир, все ближе подтягивающий к берегу темное судно с современной оснасткой, где на палубе поют беженцы. Предположим, и сам Герберт Уэллс оказался евреем,-- ведь и он мог стоять сегодня солнечным утром на палубе "Надежды" -- после всех этих кровавых расправ в Германии, нелегального путешествия по всей Европе и незаконного вояжа по Средиземному морю. Что сделал бы этот умный, подающий надежды государственный деятель, стоя там, на судне, как старая лошадь на живодерне, и ожидая, когда заработают полицейские дубинки и он окажется на Кипре, за колючей проволокой? Мимо прошел араб, катя перед собой тачку; он поставил ее перед строем солдат. Длинные, костлявые руки цвета темного красного дерева свисают из рукавов разорванной рубахи. Чахлая черная бороденка; от него дурно пахнет,-- стоит, широко улыбаясь солдатам беззубым ртом. Но когда улыбается, похож, скорее, на довольного, благодарного ребенка, и некоторые солдаты улыбаются ему в ответ. Араб, поглядев через плечо на приближающееся судно, заулыбался еще шире и провел пальцем по адамову яблоку, словно перерезая себе глотку. -- Ну-ка, убирайся отсюда, грязный старый негодяй! -- крикнул ему лейтенант Мэдокс, тоже широко улыбаясь.-- Проваливай! Не путайся под ногами! Не хватало нам еще международных осложнений на этой пристани! Араб, вскинув голову, с застывшей улыбкой на лице вновь повторил свой жест -- так обезьянничает ребенок, видя, что его поведением довольны взрослые. Наклонившись, он снова взялся за свою тачку и, хихикая, покатил ее с грохотом по камням. Хоукинс никак не мог вспомнить, говорил что-нибудь Герберт Уэллс по поводу арабов или нет. Наверняка писатель высказался по этой проблеме -- в своих книгах он задевает множество тем. Но точно не вспомнить... Арабы, между прочим, гораздо более приятные люди, чем евреи. Во-первых, всегда делают то, что им говорят. Потом, никогда не стремятся загнать тебя в угол и завязать с тобой громкую политическую дискуссию. Эстер живет в одном доме с семьей по фамилии Фридман, беженцами-немцами; оба сына служили во время войны в еврейской бригаде. Эти два парня, когда он заходит к Эстер, заранее его поджидают и начинают бомбардировать вопросами: "Почему Англия не придерживается Бальфурской декларации?"1, "Почему Англия позволяет великому муфтию, который сотрудничал во время войны с нацистами, вернуться, чтобы натравить арабов против Каира?". Довольно странно сидеть в маленькой побеленной гостиной жилого дома, приставив свою винтовку к стене (время от времени дивизионный штаб издавал приказ, чтобы все военнослужащие, временно покидающие бараки, непременно захватывали с собой свое оружие), пить чай, есть вкусные сладкие пирожки, которые непременно навязывала мадам Фридман, и неистово, но все же достаточно вежливо спорить с этими двумя юными ветеранами, вероятно, активными членами еврейского подполья,-- это они, возможно, бросили утром бомбу и укокошили старшего сержанта. -- Все же несправедливо!-- пожаловался он Эстер, когда ему наконец удавалось увести ее из дома.-- Они со мной так разговаривают, словно я за все это несу личную ответственность. Эстер, бросив на него косой взгляд, отвернулась; молвила осторожно: -- Может быть, они так думают о всех английских солдатах? -- И ты такого мнения, как они? Эстер, покачав головой, твердо взяла его за руку, крепко ее сжала, возразила с серьезным видом: -- Нет, я вообще не думаю о тебе как об английском солдате. Голос у нее такой ласковый, томный, торжественно-спокойный... Шли вдвоем по тихой улочке с беленькими домиками, дыша прозрачным чужеземным воздухом. Его солдатские сапоги гулко стучали по мостовой, винтовка болталась на плече; а рядом с ним шла девушка, в тонком белом платьице и в голубом джемпере; ветер нежно трепал ее мягкие, светло-каштановые волосы... -- Ты только послушай! Это Хоган; тон у него сердитый, нервный. -- Святые карающие небеса! Через час они запоют по-другому -- вот увидишь! Хоукинс открыл глаза: шхуна совсем близко, и песни отчетливо доносятся до них по воде с перегруженного пассажирами судна -- пронзительные женские сопрано сливаются с угрожающими басами мужчин. Хоган, вспомнил вдруг Хоукинс, тоже распевал песни, только на другом языке -- на кельтском, и в них тоже часто упоминались такие слова, как "свобода" и "справедливость". Этим песням Хогана научил дедушка в память о погибшем отце: ему прострелили горло на дублинской мостовой люди в точно такой военной форме, какую Хоган носит сейчас, находясь в семидесяти пяти милях к северу от Иерусалима. Однако нехорошо как-то следить за приближением этого судна, фут за футом -- он снова закрыл глаза. Позже можно еще насмотреться вдоволь. Сейчас он думал об Эстер: они договорились, что он зайдет за ней вечером в Тель-Авиве и они сходят в кино, если он рано освободится. Что ему придется делать, какие обязанности выполнять, ему неизвестно, и он сомневался, что сообщит ей об этом позже. Отношения с ней довольно сложные. Всегда такая веселая, приветливая, красивая, юная -- в общем, самая приятная из всех девушек, такую и дома встретишь по счастливой случайности. Но ему не забыть того момента, когда она вдруг сорвалась и без всяких видимых причин безудержно разрыдалась в его объятиях,-- рыдала дико, безутешно, цеплялась за него руками, словно желая удостовериться, что он еще рядом и живой. По национальности она немка, ее мать и отца убили в Мюнхене, а мужа задержали англичане возле Хайфы, где незаконно высадились иммигранты в 1939 году. Отправили в лагерь; там он заболел тифом и умер. Местные власти разрешили Эстер посетить мужа в тот день, когда он умер; однажды она рассказала ему об этом, но вообще-то они старались избегать в разговорах таких тем. Ее муж -- двадцатилетний, крепко сбитый молодой человек, любитель посмеяться (Хоукинс видел его фотографию),-- за период болезни потерял очень много в весе, до девяноста фунтов, и страшно вопил в бреду, и вот в этот момент она его наконец увидела. Жену он не узнал, и когда она вошла к нему, то пережила самые тяжелые минуты в своей жизни -- так трудно ей было смотреть на этого орущего, похожего на скелет мальчишку, который все время бессмысленно поворачивался к стене в пустой, зарешеченной камере. Потом всю войну Эстер находилась под домашним арестом, и ей не разрешалось выходить на улицу с захода солнца до рассвета. Когда Хоукинс впервые с ней познакомился, это была тихая, застенчивая, почти испуганная девушка, и, может быть, как раз потому, что она была застенчивой и испуганной -- такой же, как он,-- Хоукинс и полюбил ее. Вот уже несколько месяцев подряд, если он чего-то где-то ждал и закрывал глаза, как сейчас, в данную минуту, его постоянно посещал сон наяву. Зима, холодная, ветреная ночь, они с Эстер сидят вдвоем перед жарким камином в своем собственном доме. Он так и не понял, где находится этот дом,-- в Англии, в тихой деревушке, или же на ферме в Палестине, зажатой между небольшими древними холмами, среди апельсиновых рощ. Они что-то читают и время от времени отрывают глаза от книги, чтобы улыбнуться друг другу. Разговаривать не хочется, просто приятно глядеть на пылающий огонь. Вдруг раздается стук в дверь, и в доме собираются гости -- нет, немного, только самые лучшие, близкие друзья. Хоган, с аккуратно приглаженными, непослушными, жесткими волосами; Флеминг с женой, учительницей из Линдса, о которой он так часто говорил; Робинсон (служил с ним, Хоукинсом, в одном взводе в Африке) -- всегда было трудно в своем сне наяву вспомнить, что Робинсона давно нет в живых, он похоронен на небольшом, продуваемом всеми ветрами кладбище возле Константинополя. Все беседуют в теплой комнате; потом Хоукинс открывает несколько высоких бутылок с крепким пивом, и очень скоро Хоган начинает петь своим старательным, по-детски чистым голосом: поет печально-пронзительные песни, которым его научил дедушка в память о погибшем отце,-- слов никто не понимает, но всем нравятся эти меланхоличные, берущие за душу мелодии, которые заставляют чувствовать какой-то особый подъем... Хоукинс заморгал, отказывая себе в удовольствии тихо досмотреть свой сон до конца. Смешно, конечно, вот так бредить, в результате все становится еще хуже -- стоит открыть глаза и снова посмотреть вокруг. Стоит он на пристани, на самом солнцепеке, и ожидает приказа лейтенанта Мэдокса начать побоище. А там, в горах, позади него, в этих дивных апельсиновых рощах, люди сейчас прячут винтовки, ножи, пулеметы, чтобы убивать друг друга. В Англии же, если судить по тем письмам от членов семьи, что доходят до него, все готовятся голодать и замерзать, лишь бы отпраздновать потом святую победу в этой войне. Как жаль, что он еще так молод! Может, будь ему тридцать, или сорок, или даже пятьдесят,-- все было бы гораздо лучше понятно. Во время войны они не мучались от холода, их хорошо кормили; русские их любили, американцы просто обожали, французы осыпали поцелуями, когда они входили даже в небольшой городок. Куда бы ни пошли -- повсюду их встречали как героев и спасителей. Хорошо помнит он тот день, когда были опубликованы результаты выборов. Находился он еще в Германии, в Гамбурге; один американец, сержант, подошел к нему и торжественно заявил: "Солдат, меня зовут Макарти. Я платный член Си-Ай-О из Индианаполиса. Решил сказать англичанам, какие они, по-моему, чудесные, славные ребята! Вы -- первый из них, кого я встретил. Вы продемонстрировали всему миру, как должны вести себя цивилизованные люди!" Этот американец, само собой, был пьян (когда американцы по достоинству оценивали другие народы, если предварительно не пропустят стаканчиков десять?), но твердо пожал Хоукинсу руку и дружески хлопнул его по спине. А он, Хоукинс, пошел своей дорогой -- широко ухмыляясь, с гордым видом, потому что голосовал за Эттли1 и прочих кандидатов, которые обещали доказать, что страной можно управлять во имя процветания рабочего класса, не опасаясь никаких катастроф или насилия. Как он рад, что этого американца нет поблизости, что он не стоит рядом с ним на пристани и не видит его -- в тяжелом шлеме, с длинной полицейской дубинкой -- здесь, в этой стране: где полным-полно вдов и сирот и не существует ни одной семьи целиком; где в полном составе проживают только те, кому повезло чудом избежать смерти; где любой житель, любая девочка на улице и школьник в классе, любой фермер, прокладывающий плугом борозду, расскажет точно такую историю своей жизни, как Эстер, поделится горькими воспоминаниями, мучительными кошмарами, где память о крематориях мелькает, словно тень, на каждом лице; где по ночам людям снятся барабанный стук в двери и ночные аресты, где всеобщие страдания, явления приближающейся предсмертной агонии народа стали настолько привычны, что на них уже никто не обращает внимания. "Как все же плохо, как печально быть в наши дни англичанином",-- озадаченно размышлял Хоукинс, пристально глядя на судно,-- а оно все ближе, совсем рядом... Ему, англичанину, когда он жил на родине, приходилось постоянно, ежедневно вести отчаянную борьбу с голодом и холодом; забрасывала судьба в Палестину -- метаться, улаживая конфликты, между евреями и арабами; оказался в Индии -- заниматься тем же самым, чтобы не допустить кровавых столкновенй между индусами и мусульманами; на островах Восточной Индии -- между голландцами и яванцами. И нигде у тебя нет друзей, никто не оправдывает твоих действий; на голове только шлем, в руках ночная дубинка, а перед глазами колючая проволока и лейтенант, а до ушей доносятся эти надрывные песни на чужих языках, и они летят в тебя, как ручные гранаты. Читай все политические памфлеты, принимай участие во всех выборах, исправно молись в церквах по воскресеньям -- все бесполезно, ибо с каждым днем становится все хуже, каждый день ты все больше превращаешься в злодея, каждый день твою военную форму проклинают на улицах все большего числа городов, на всех основных языках. Глаза его сами закрылись... -- Хоукинс! Он вздрогнул, выпрямился: перед ним стоял лейтенант Мэдокс. -- Черт бы тебя побрал, Хоукинс! -- кричал ему Мэдокс.-- Когда ты научишься стоять в строю со своими открытыми идиотскими глазами?! Ну-ка, иди сюда! -- Слушаюсь, сэр! -- Сжав покрепче дубинку, он подошел к двум матросам, которые приставляли трап к борту причалившего судна. На нем, принайтованном канатами к пирсу, уже никто не пел -- на палубе стояла гробовая тишина. -- Рассредоточиться! Рассредоточиться! -- орал Мэдокс подчиненным.-- Никто не должен спрыгнуть на пристань! Все спускаются по трапу! Все чувствовали ужасную, тошнотворную вонь. Молча взирали евреи сверху на лейтенанта и его людей,-- во взглядах чувствовалась глубокая, холодная ненависть. Вдруг через громкоговоритель раздался спокойный, приятный голос -- по крайней мере, полковник береговой охраны, никак не меньше: -- Леди и джентльмены! Призываю вас соблюдать образцовый порядок! Прошу спускаться по двое по трапу, идти направо, к судну, стоящему на якоре за вашей шхуной. Вы отправляетесь на остров Кипр, где о вас в дальнейшем позаботятся в лагерях британской армии. Если среди вас есть больные -- то им будет оказана медицинская помощь. К вам будут относиться с должным вниманием. А теперь прошу вас -- покиньте вашу шхуну! В громкоговорителе раздался щелчок, голос замолчал. Ни один человек на борту не пошевелился. -- Ладно,-- сказал Мэдокс,-- поднимаемся! С нарочитой медлительностью солдаты взвода стали подниматься по трапу на борт шхуны. Хоукинс шел сразу за капитаном, рядом шагал Хоган. На последней ступеньке трапа Хоукинс на мгновение остановился, обвел взглядом палубу. Мерцание глаз -- потемневших, злых, уставившихся в упор на незваных гостей; смешение изможденных лиц -- на них наложили свой отпечаток горе и отчаяние; покачивание толпы людей в изорванных одеждах -- такое тряпье можно было снять лишь с трупов на разрытых кладбищах. На мгновение у него закружилась голова, его зашатало,-- Боже, он уже видел это раньше... Вспомнил когда: Бельзен, нацистский концлагерь... Куда ни повернешься, повсюду этот Бельзен. Там, в Бельзене, стояла такая же вонь; те же глаза, те же изорванные одежды; надолго запомнился ему один старик (как выяснилось позже, ему было около тридцати). Отворилась дверь одного из бараков, и он медленно вышел, протянув перед собой руки,-- не руки, а, скорее, клешни с когтями; голова, похожая на обнаженный череп, дергалась. Но самое страшное в его облике -- улыбка, что Хоукинс осознал позже: этот несчастный пытался улыбнуться ему в знак приветствия,-- Боже, какая у него получилась улыбка -- жуткая, угрожающая... Подойдя к нему, Хоукинсу, он упал на землю, и когда Хоукинс нагнулся над ним, то понял, что заключенный умер. Но здесь, на судне, к нему никто не протягивает рук и ни у кого на лице нет такого выражения, которое позже вспомнишь как попытку улыбнуться. У противоположного борта сгрудились женщины, перед трапом -- группа молодых людей; Хоукинс понял -- драка все же будет. Вдруг его поразила безумная мысль: среди них наверняка есть такие, кто видел его в Бельзене, готов побиться об заклад! Что они подумают о нем?.. -- Ну-ка, иди сюда! -- заорал как сумасшедший Мэдокс.-- Иди сюда, кому сказано! Медленно, с каким-то сонливым повиновением, Хоукинс выбрался в первый ряд взвода. "Нет, я не стану их бить! -- решил он, когда шел в этой вонючей, какой-то нереальной тишине.-- Не стану избивать их, что бы ни произошло!" Тут Хоган, замахнувшись дубинкой, опустил ее с резким, ужасным хрустом на чье-то плечо. Вопли, крики отражались диким, звериным эхом, как под громадным сводом, где-то у него над головой; врезались в него чьи-то тела, кровь, теплая, вязкая, на его лице; путаница молотящих направо и налево рук; темное поблескивание вздымающихся и падающих дубинок на фоне желтого неба; неясная фигура с воплем выбрасывается за борт... Хоукинс старался прикрыть голову, чтобы его, беспомощного, не прикончили в толпе, но десятки рук выхватывали у него дубинку; причиняли острую боль удары по лицу, и ему приходилось неистово размахивать руками, чтобы не отняли у него это его оружие -- дубинку. Вдруг он почувствовал, как пара рук схватила его за горло... Впился взором в смуглое, искаженное дикой гримасой лицо, в эти безжалостные, обезумевшие глаза, всего в каких-то шести дюймах от него,-- сильные, цепкие пальцы все сильнее сдавливали ему горло... Как ни старался Хоукинс вырваться, все напрасно -- от этих мощных рук не найти спасения. "Боже,-- кровь стучала у него в голове,-- да он меня задушит!.. Нет, не надо!-- хотелось ему сказать этому человеку.-- Ты же не понимаешь! Я ведь ничего не делаю! Я сам был в Бельзене -- среди заключенных..." Но мощные руки сжимались у него на горле все сильнее... Перед его глазами -- другие: холодные, беспощадные, в них сквозит выражение горького триумфа,-- этот жаждущий задушить его человек совершал, наконец, возмездие за все: за гетто в Польше; за смерть своих детей; за конфискованные автомобили; за бичевание кнутом; за печи крематориев; за могилы, вырытые там, в Европе... Мир уже подергивается пленкой тумана... ему рвут горло, колени подкашиваются... Теряя сознание, Хоукинс пятился куда-то в этой орущей толпе, слыша, как вокруг него щедро сыплются смачные, сокрушающие удары мокрыми от крови дубинками. Собрав последние, покидающие его силы, он все же сумел оторваться от напавшего и ударить его дубинкой. Но тот не разжал рук на его горле... Ударил его еще раз, прямо по лицу -- оно тут же исчезло за свистящим потоком крови, но пальцы с прежней силой сжимали ему горло... И тогда -- и откуда взялись силы? -- он стал наносить удары по тому, кто пытался его задушить... Лицо его уже превратилось в сплошное кровавое месиво, разбитая челюсть как-то странно свисала на сторону, и лишь глаза, горящие ненавистью, впивались в глаза Хоукинса. Наконец по железным пальцам, сомкнутым на горле Хоукинса, пробежала волна конвульсий, и этот человек без единого звука, медленно опустился на палубу рядом с ним... Хоукинс вонзил в него мстительный взгляд, но его ударили чем-то по голове, и он рухнул на своего противника. Когда снова открыл глаза и сознание вернулось к нему, он лежал на палубе и вокруг было тихо-тихо, лишь доносится откуда-то издалека тихий женский плач. Он с усилием сел, осмотрелся: все, кровавое побоище закончилось. С трапа на пристань сходят женщины Вот откуда слышится этот плач -- его издают эти живые узлы с лохмотьями; солдаты сталкивают их по трапу на землю Палестины, а оттуда -- на другое судно, стоящее в тридцати трех футах от шхуны. Хоукинс пощупал горло: ужасно болит, а из ранки под ухом еще сочится кровь; чувствует он себя отвратительно, сильно кружится голова... От плачущих женщин отвернулся -- не хочется смотреть на них. Рядом с ним на палубе безжизненно лежит человек лицом вниз; на нем рубашка военнослужащего американской армии, брюки Королевских ВВС; босой, порезанные ступни распухли, покрылись запекшейся черной кровью. Взял его за плечо, осторожно перевернул: мертв; глаза все еще открыты; лицо разбито; выбитая челюсть свисает; выбитые зубы, окровавленные десны. Но глаза открыты -- глаза того, кто пытался его убить на борту шхуны "Надежда"... Хоукинс поднялся с палубы. Идти трудно -- еле-еле, преодолевая слабость, зашагал к воротам в колючей проволоке на самом конце пристани. Мэдокс там: весь в поту, но, по-видимому, ужасно доволен. -- Отлично поработал, Хоукинс!-- похвалил лейтенант.-- Я следил за тобой. Ты ранен? -- Пустяки!-- ответил Хоукинс, удивляясь хриплым, странным звукам, вылетавшим у него из горла.-- Не о чем беспокоиться. -- Отлично! Мы уже заканчиваем, через несколько минут возвращаемся в лагерь.-- И озабоченно поглядел на изуродованное горло Хоукинса.-- По-моему, ты не в лучшей форме. Тебе лучше не трястись в грузовике со всеми, я отвезу тебя на своем джипе. -- Слушаюсь, сэр!-- глухо ответил Хоукинс; стараясь держаться прямо, поплелся к припаркованному джипу, с большим трудом забрался на заднее сиденье, откинулся на брезент и закрыл глаза, ни о чем больше не думая. Минут через десять к джипу подошли Мэдокс с водителем; автомобиль медленно выкатился за ворота. Оборачиваться не хотелось, но Хоукинс не сумел преодолеть себя, не увидеть снова пристань, два судна -- старую, притихшую, разбитую, покинутую пассажирами шхуну и заполненный до отказа транспорт: он уже разводил пары, готовясь к переходу до Кипра. Там, на транспорте, снова пели, но теперь печально и не так громко, и Хоукинс подумал: "Нужно обязательно попросить Эстер, пусть переведет мне эту песню". А на пристани стоял тот же араб со своей тачкой и с любопытством разглядывал лежавшего там мертвого человека -- такого теперь тихого и одинокого. Хоукинс закрыл глаза. Джип, набирая скорость, удалялся от берега. "Интересно,-- лениво, преодолевая боль, размышлял Хоукинс (собственная голова казалась ему чужой и не работала как надо),-- интересно, удастся мне сегодня вечером добраться до Тель-Авива и пригласить Эстер в кино?" Потом раздался взрыв, и, даже когда он взмыл в воздух, не переставал думать: "Ну вот, похоже, подорвались на армейской мине". Больно шлепнувшись о землю, он пополз -- как мог, то и дело замирая: все плыло перед глазами и вокруг, а он с тупой настойчивостью твердил про себя: "Я должен им сказать... они не смеют так поступать со мной... они не понимают... ведь я был в Бельзене..." Наконец он затих.
ВСТРЕЧА ВДОВ
Лихорадочный рев двигателя доносился с темного, подернутого пеленой тумана неба. Эмили Клеменс стояла у кромки летного поля, держа под руку свою дочь Пегги и прислушиваясь к глухому, то убывающему, то нарастающему рокоту -- словно далекие приливы и отливы; ночная мгла надвигалась со стороны по-зимнему холодного необозримого пространства Тихого океана. Время от времени двери диспетчерской терминала отворялись и из них выскальзывала в плотный туман фигура в слабом отражении неоновых огней -- так выходит из операционной медсестра: тихая, беззвучная, печальная, абстрактная. Эмили, в свои семьдесят, уже чувствовала, как устала. В этом самолете из Нью-Йорка, что слепо кружит в таящем опасность, податливом, сером воздушном пространстве между грядой гор с одной стороны и морем -- с другой,-- летит ее дочь. Они не виделись целых одиннадцать лет. Какой неудачный, отвратительный день! За завтраком Эмили отчаянно поругалась с Пегги в залитой солнцем столовой их дома с облупившейся штукатуркой, где они жили вот уже три года. Медленно потянулись часы тревожного ожидания -- все это так действует ей на нервы, просто невыносимо! Двигатели самолета завывают, урчат, чихают в пропитанной влажностью сырой тьме. На коже у нее конденсируется туман, превращаясь в острые, жгучие капельки холодной воды. Присесть бы где-нибудь... но ведь как-то неловко сидеть в удобном, мягком кресле для пассажиров в такой напряженный момент, когда твоя дочь беспомощно кружит в самолете, так высоко над землей, и жизни ее угрожает вполне реальная опасность. Почему-то она чувствовала, что если будет мужественно стоять, преодолевая острую боль в ногах и головокружение, пронзающее затылок, дочь ее каким-то необъяснимым образом окажется в более безопасном и надежном положении. Она бросила взгляд на Пегги: какое у той далекое, отстраненное, сосредоточенное лицо на фоне резко очерченного неонового края мерцающих огней... На шее повязан теплый шарф, руки засунуты глубоко в карманы широкого, как у школьницы, пальто,-- ей никак не дашь ее пятидесяти, выглядит куда моложе. -- Как ты думаешь,-- задала вопрос, колеблясь, Эмили,-- с ними все будет в порядке? -- Откуда мне знать, мама.-- Голос у Пегги спокойный, холодный, простуженный.-- Ты же сама слышала, что говорил этот служащий: ожидается разрыв в пелене тумана в течение ближайшего получаса. -- Да, конечно!-- спохватилась Эмили; тяжело вздохнула. По крайней мере, и эта несносная Пегги все же волнуется. Неважно, что она думала по поводу своей сестры все эти долгие десять лет! Во время войны Пегги вела себя очень хорошо, просто образцово. Когда умер ее муж, Лоуренс, была так благоразумна, так холодно-рассудочна. Какое мужество, какую стойкость проявила, когда ей сообщили, что Бад погиб в Германии, а ведь Бад -- единственный сын! Пегги так хорошо вела себя, что для Эмили стало настоящим шоком, когда выяснилось, как она озлобилась на Айрин. Кажется, ей абсолютно наплевать на сестру, все равно, жива она еще или умерла, прилетит наконец или погибнет в авиакатастрофе. Одно дело обычная семейная свара и совсем другое, когда ее доводят до таких просто неприличных пределов и не меняют неприязненного отношения к обидчику долгие годы. А сейчас такое время, вокруг столько смертей... Их осталось всего трое -- три одинокие старые женщины -- из всей их веселой, беззаботной, большой семьи. Теперь появился новый тип женщины, с отвращением раздумывала Эмили,-- современная женщина, она давно покончила с множеством условностей и общепризнанным порядком вещей, утратила способность любить и прощать, как это делала когда-то моя мама. Самолет, натужно кряхтя, пролетел где-то совсем рядом. Почти физически чувствуется -- так ей кажется -- дрожание двигателей; видны в кромешной тьме глаза пилота, напряженно вглядывающегося в пространство через покрытое крупными каплями дождя лобовое стекло кабины. А где-то в задних рядах салона сидит, привязавшись ремнями, на всякий пожарный случай, Айрин... Сколько прошло лет с их последней встречи!
Эмили, закрыв глаза, пыталась вспомнить своих дочек тогда, давно, в лучшие дни их жизни. Одна старше другой всего на год, и их повсюду принимали за близнецов: появлялись всегда вместе, играли рядом, одна носила одежду другой; воспитывали летом своих кукол в залитой солнечным светом глубине двора,-- это еще до войны, когда все дружно жили в большом, просторном доме в Лос-Анджелесе, а мистер Клеменс был еще жив. Обе такие красивые: блондинки, стройные, с огромными, серьезными черными глазами. Сестры постоянно, внимательно изучали друг друга и заливались при этом по-детски звонким смехом -- веселым, таинственным смехом их частного, такого дорогого для них мирка, куда заказан доступ взрослым. -- Я намерен терпеливо ждать,-- говорил им мистер Клеменс, восседая на верхней ступеньке высокого крыльца их дома душной, ясной калифорнийской ночью, глядя сверху вниз на играющих у его ног двух маленьких девочек.-- Ждать и беречь себя, покуда вы наконец не достигнете зрелого возраста. Тогда обе вы выйдете замуж за миллионеров с Восточного побережья, у которых полно акций железнодорожных компаний, потому что станете такими красавицами, что ни один мужчина не сумеет преодолеть соблазна и не обратить на вас своего повышенного внимания. А я брошу работу в нефтяной компании и поселюсь на своем приусадебном участке с жирным черноземом. Шесть месяцев в году буду гостить у Айрин и ее мужа, кататься на их яхте неподалеку от летней колонии в Ньюпорте или Род-Айленде, пожирать омаров и черпать густую похлебку -- рыба, моллюски и свинина -- из серебряных звонких мисок. Потом поеду в гости к Пегги и ее мужу: будем с ним вместе охотиться на охотничьих угодьях в штате Джорджия, весь день гоняться за лисами и фазанами, а вечерами допоздна пить крепкое, бьющее в голову вино. Так она и стояла с закрытыми глазами, прислушиваясь к надрывному вою двигателей в непроглядной из-за тумана дали, и ей казалось, что она отчетливо слышит низкий, глухой голос мужа в их уютном, таком домашнем садике, много-много лет назад, резкий, по-детски высокий, пронзительный смех дочурок, мелодично напевающих: -- Па-апочка, па-апочка, какой ты глу-упый!
Там, где когда-то цвел их садик, стоит теперь пятиэтажное здание фабрики. Мистер Клеменс умер в 1914 году, и его пророчества в отношении браков дочерей не сбылись. Конечно, они в самом деле стали красивыми девушками и никак не могли пожаловаться на отсутствие кавалеров, постоянно крутившихся возле них,-- самых разнообразных, на любой вкус,-- пригожих, талантливых, состоятельных: все перебывали в их квартире в Нью-Йорке, куда Эмили с девочками переехала после смерти Клеменса. Пегги и Айрин обращались с молодыми ухажерами с очаровательной беспощадностью,-- передавали их друг другу и только беспрестанно хихикали, лежа в своей спальне, обсуждая жалкие, неловко выраженные претензии одного или другого. Неизменно появлялись на людях только вместе, вдвоем, и строго настаивали, чтобы влюбленные в ту или другую сестру кандидаты в женихи ухаживали за ними обеими в равной мере, с одинаковой пылкостью,-- Эмили казалось тогда, что собственную компанию они предпочитают любой компании молодых людей, которым оказывали лишь мимолетные знаки внимания. Холодно, с хорошо рассчитанной на эффект точностью они создавали из себя контрастные, однако дополняющие одна другую личности. Пусть какому-то незадачливому юноше все же удавалось миновать сети, расставленные одной из сестер,-- он непременно попадал в капкан другой; стоило ему уберечься от пламени -- и он падал жертвой ледяной стужи. Айрин, более высокого роста, более красивая из них, постоянно играла роль независимой, безрассудной интеллектуальной молодой женщины с сардонической улыбкой на лице. Пегги, ниже ее ростом, пухленькая, полненькая, постоянно раздаривала мимолетные улыбки и бросала на окружающих косые, быстрые взгляды, и Эмили часто слышала, как они гогочут в своей тихой спальне над проведенными "операциями", словно пираты, которые делят добычу удачливого сезона и вспоминают при этом свои самые отважные вылазки. Эмили, сама она была всегда девушкой простой, без ухищрений,-- только с самым серьезным видом покачивала головой и полушутя-полусерьезно говорила им за завтраком, когда они шуршали утренними газетами и атласными платьями с кружевами, хрустели тостами и, звучно булькая, проглатывали горячий, обжигающий кофе: -- Возмездие грядет, мои разлюбезные, возмездие не за горами! Каждую из вас уже ждет молодой человек, и он-то уж заставит вас дорого заплатить, в двойном, даже в тройном размере, за все ваши хитроумные плутни.
Каждую из них ждал мужчина -- в этом Эмили была права, конечно, но одного не сумела предусмотреть: что он окажется одним для обеих ее дочерей... О Боже, где это она, как здесь оказалась, что делает в этом холодном, непроницаемом тумане -- ведь время уже к полуночи; почему у нее над головой раздается этот раздражающий гул самолета? Вспомнила все же, но не сразу, пришлось приложить кое-какие усилия. Ничего не поделаешь, старость не радость. Теперь все в памяти ее сместилось. Образы и воспоминания нагромождались одно на другое, словно на кинопленке с двойной экспозицией, и то, что произошло лет тридцать назад, вдруг возникало в голове куда ярче, интенсивнее, чем вчерашнее, а мертвецы разговаривали куда оживленнее, чем живущие вокруг, а дочь казалась ей куда более реальной, куда более знакомой, когда ей было двадцать семь, чем вот эта безразличная пожилая женщина с холодным, равнодушным лицом, которая стоит сейчас рядом с ней и держит ее под руку.
Вот Эмили сидит в гостиной в своей квартире в Нью-Йорке (когда же это было -- в 1915 или 1916 году?), шьет блузку для Айрин. Ночь выдалась сырая, тяжелые капли дождя барабанили по стеклам окон, шторы чуть колыхались. Посмотрев на них, она сказала: -- Нужно постирать на этой неделе. Айрин промолчала; лежала, вытянувшись во весь рост, на кушетке, уставившись в потолок. Отворилась дверь, и в гостиную вошла Пегги -- не одна, с незнакомым мужчиной; оба поблескивали от дождевых капель, а Пегги весело смеялась, стряхивая с волос брызги. -- Мама,-- сказала она,-- это Рейнольд Вейген, он немец. По профессии журналист и очень любит оперу. Если только ты потеряешь бдительность, он споет тебе Вагнера. Рейнольд, позволь представить тебе мою сестру Айрин. Очень вежливый молодой человек, невысокого роста, полноватый, круглолицый. Совсем не похож на мрачного предтечу беды. Наклонившись, поцеловал руку Эмили, потом Айрин -- та уже сидела на кушетке, с любопытством разглядывая гостя. -- Ах,-- воскликнул немец,-- какая же приятная у вас семья! Далеко не модный костюм, и в манере разговаривать проскальзывало что-то старомодное. Хотя акцента практически не было. -- Боже мой, скорее чаю! -- заторопилась Пегги.--Мы просто умираем без чашки горячего чая! Садись, Рейнольд, и постарайся очаровать мою матушку и сестрицу, а я быстренько сбегаю на кухню и принесу побольше чаю -- целое ведро. Пегги пошла на кухню, а Айрин встала с кушетки и устроилась на стуле с парчовой обивкой, под большой лампой. Под ярким светом юбка ее переливалась. -- Мне кажется,-- заговорила она низким, ставшим вдруг мелодичным голосом,-- что наша опера звучит для вас несколько странно -- в ушах таких людей, как вы, мистер Вейген, кто часто слушал оперу в Европе. -- Ах, что вы!-- возразил с присущей ему галантностью Рейнольд.-- Как раз наоборот. По-моему, она просто превосходна! Вы часто ходите в оперный театр? -- Так, время от времени,-- улыбнулась она.-- Американцам трудно заставить себя сводить девушку на оперу. -- Вам нравится опера? -- Просто обожаю!-- уверенно заявила Айрин. Эмили сильно удивилась: дочь ее после их переезда в Нью-Йорк была в оперном театре раза два или три. -- Наслушаться не могу! -- призналась девушка. -- Ах, вот оно что!-- Рейнольд весь просветлел от удовольствия.-- Может, вы как-нибудь окажете мне честь и пойдете в оперу вместе со мной? -- Буду счастлива,-- согласилась Айрин. Вейген сделал глубокий вдох. -- Сейчас они по пятницам вечером дают "Зигфрида"1. Вас устраивает? -- Просто чудесно! Не знаю, право, как дождаться пятницы. Молодые люди внимательно смотрели друг на друга, а Эмили, сидя на стуле у окна, занималась шитьем. "Бедняжка Пегги,-- думала она,-- и зачем ей понадобился этот чай? Ничего хорошего от такого приглашения ждать не приходится, могу поспорить с кем угодно!" Да, давно это было... Вот она со своими девочками в их спальне, с атласной пунцовой скатеркой на ночном столике. Пегги, с побледневшими, безжизненными губами, сидит на кровати, а Айрин говорит -- громко, хрипло, с вызовом: -- Я собираюсь выйти за него замуж. Если только получу у них разрешение. Сама поеду в Джорджию и заключу с ним брак прямо в тюрьме, в его камере. Мне наплевать, что будут говорить по этому поводу люди вокруг! Мне глубоко наплевать, чей он тайный агент,-- немецкий, египетский или чей-то еще! Какое они имеют право бросать человека в тюрьму?! Война не война -- черт знает что такое! Мне наплевать на эту войну! Хорошо бы ее проиграть! Мы ведь дикие, варвары, не умеем обращаться с цивилизованными людьми, и посему мы только выиграем, если эту войну проиграем!
Двери диспетчерской снова отворились, вышел мужчина без головного убора. Постоял, печально вглядываясь в темное небо с несущимися низкими свинцовыми облаками, откуда доносился натужный гул самолетных двигателей. Безрадостно покачал головой, вернулся в помещение; двери за ним захлопнулись, гулко и печально, в этой туманной пелене. "Ну а взять эти бракосочетания,-- думала Эмили.--Сколько же я, старая женщина, повидала их на своем веку! Сколько счастливых невест, сколько ярких цветов, сколько радушных гостей!.." Айрин, в белом атласном платье, в церкви на Двадцать четвертой улице -- ее потом снесли. Какой триумф, какой вызов постоянно мелькали в ее глазах, с какой гордостью она разглядывала приглашенных -- совсем не так, как полагается вежливой, радующейся такому событию невесте. Пегги, в красивой желтой тюлевой накидке, как ближайшая подруга невесты; у нее темные круги под глазами, как будто она не спала несколько ночей подряд. Бракосочетание Пегги полгода спустя. Ее жених -- Лоуренс, очень красивый, высокий, с продолговато-угловатым, честным, добродушным лицом. Айрин на свадьбе не было, она уже уехала в Германию, но прислала по случаю бракосочетания сестры длинную поздравительную телеграмму. Пегги ее вскрыла сразу же, первой из всех дружеских посланий, потому что знала, от кого она, и, прочитав, передала Лоуренсу. -- Это от моей сестры,-- объяснила она.-- Шлет нам свои поздравления и благословляет нас с тобой. У них скоро будет ребенок, советует нам последовать их примеру. Она также просит прислать ей твою фотографию. Лоуренс, широко улыбнувшись, засунул телеграмму в карман. Долго она пролежала у них в доме в одной из картонных коробок, где целые годы хранились все телеграммы и письма, покуда в доме не объявилась новая горничная и не выбросила прочь весь этот хлам.
Самолет теперь медленно кружил над головой, совершая вслепую облеты над аэродромом; тяжело вздыхая, Эмили прислушивалась к его гулу,-- эти звуки наводят ее на мысли о злом фатуме. Если бы Пегги получше узнала этого немца, проявила свою сообразительность; если бы Айрин не была такой самоуверенной, такой проницательной и хитроумной... Тогда, быть может, сегодня Пегги сидела бы в этом несчастном самолете, в этой болтанке в ночной, непроглядной, туманной мгле, а Айрин стояла бы рядом с ней, вся замерзшая, с плотно сжатыми губами... Ах, если бы Пегги не привела тогда в их дом этого человека! Или Айрин не было бы в тот вечер дома... Как же она старалась всегда проявлять разумную заботу о своих девочках; как оберегала, направляла их, руководила ими; как пыталась изменить, вылепить по-новому глину текущих событий! И вот теперь, в семьдесят лет, ей приходится стоять на этом аэродроме, без сил, опасаясь грозной случайности,-- так обанкротившийся азартный игрок подвигает последнюю свою жалкую фишку к безжалостной лопатке крупье, живо ерзающей взад и вперед по расчерченной на квадраты крышке стола. Сколько лиц она помнит; сколько уютных комнат, в которых была когда-то счастлива; сколько всего ужасного, что приключилось с ней! Среди неясных, лишенных резких очертаний образов, которые постоянно всплывали у нее перед глазами, больше всего досаждали ей письма. Отлично помнит, как они все выглядели: иностранные марки, беглый почерк Айрин, с крупными, размашистыми буквами; большие, плотные серые конверты, иногда даже запах ее духов -- каким-то образом сумел сохраниться в продолжительном путешествии по воздуху через океан. "А это -- наш Ганс". (Как странно звучит имя ее внука -- Ганс, ведь в их семье всех мужчин обычно называли Джоном, Питером, Люком или Томасом.) "Он немного похож на Бисмарка, но мы искренне надеемся, что, когда ему исполнится три годика, это сходство пройдет". Или: "Дела у Рейнольда идут не слишком успешно, но кто может похвастаться лучшей участью в этой бедной стране? В общем, мы стараемся не жаловаться. У Ганса прорезались семь зубиков; мы перестанем, наверно, их считать, когда ему стукнет десять". Или: "Дитрих весил целых десять фунтов, когда появился на свет, и его рождение было связано с небольшим скандалом в этой голодной стране, словно мы воровали еду или брали взятки. Я настояла, чтобы его назвали Дитрих Джонатан, в честь нашего папочки, а все его родственники, типичные пруссаки, возмущенно поднимали на меня брови, но я им так и не уступила, ни на йоту. Думаю, когда возвращались домой, бурчали: "А чего еще можно ожидать, если в жены берут американку?"" Или: "Прошу вас, пришлите мне, пожалуйста, фотокарточку Бада,-- он теперь, уже, вероятно, не умещается на своем коврике из медвежьего меха? Если вы не пришлете нам несколько его снимков, то немецкие тетки страшно удивятся, когда наконец его увидят и убедятся в том, что он уже не лежит голенький на своем животике". Но тетки с племянником так никогда и не встретились. Когда в 1936 году Айрин написала, что Рейнольд приезжает на три месяца в Америку, в престижную командировку от газеты (добавив, что он не сможет взять с собой мальчиков -- пусть спокойно продолжают учебу), Пегги сменила интерьер в комнате для гостей в своем доме -- наклеила новые обои, с крупными, в полном цвету, розами, и постелила новый ковер, с голубым ворсом. Научила Бада говорить по-немецки: "Доброе утро, тетя Айрин и дядя Рейнольд", и еще одну фразу: "Как поживают там мои тетушки? Надеюсь, что хорошо". Баду уже исполнилось двенадцать, и он страшно гордился своими лингвистическими успехами и даже самостоятельно научился произносить по-немецки "до свиданья" и "моему папе очень нравится мюнхенское пиво". Эмили даже сейчас, в этом промозглом тумане, улыбнулась, вспоминая смешного Бада, в потертом старом свитере и грубых, белых, длинных парусиновых брюках,-- как он стоял, широко улыбаясь, посередине комнаты и медленно, отчетливо произносил по-немецки фразу о том, как его папе нравится мюнхенское пиво. А вот тот день, когда они приехали, вспоминала с трудом. Тридцать шестой год давно миновал, и сколько с тех пор произошло разных событий! Очень красивый немецкий белый пароход,-- кажется, он назывался "Европа", с высокой, парящей в воздухе палубой, нависавшей будто прямо над улицей,-- остановился у пристани Нозерн-ривер. Играл оркестр,-- интересно, что он играл тогда, в тридцать шестом? Какую-то немецкую песню, но она ее не запомнила, хотя потом ей не раз приходилось слышать бравурные немецкие песни в "Новостях дня", рассказывающих о шумных парадах германской армии. Порывы ледяного ветра доносились до них с забитой ледяными глыбами реки. Бад, в только что купленном для него новом голубом пальто, правда, уже коротком ему в рукавах, пораженный величавым пароходом, шаркал ногами по пристани. Лоуренс держал Пегги за руку, улыбался им в ответ, его бледность говорила о том, что у него пошаливает здоровье. Пегги, с серьезным лицом, с сияющими глазами, пристально вглядывалась в трап, пытаясь поскорее узнать сестру. Вот идет высокая, эффектная дама, в меховом манто, с ярким, красивым, знакомым лицом... Эмили тогда подумала: "Эта женщина, должно быть, очень богата..." Потом до нее вдруг дошло: "Да это же моя дочь, Айрин!" Но все еще не уверенная в своей правоте, машинально стала рыться в сумочке, отыскивая очки. Рядом с красавицей шел низенький, плотный, начинающий заметно толстеть мужчина; когда он снял свою шляпу, Эмили поняла -- да ведь это Рейнольд, только уже сильно облысевший... В памяти ее словно открылись шлюзы, хотя она уже достигла семидесятилетнего рубежа... При встрече, конечно, много суеты, волнений, все по очереди целовались, все говорили одновременно, перебивая друг друга, громко смеясь. Но подробности все же ускользали от нее: как все на самом деле происходило, что говорила Пегги Рейнольду и какой у нее при этом был вид, заметила ли она на ее лице в ту минуту признаки давно пережитой боли и сожаления,-- нет, этого ей не вспомнить... Отчетливо сохранилась в памяти только вечеринка. В сущности, это не вечеринка, а настоящий званый ужин,-- по крайней мере, так задумали Пегги и Лоуренс. Проходил он в полуподвальной столовой их дома, окна выходили на небольшой садик. Эмили сказали, что Рейнольд в последнее время процветает в Германии, его там очень ценят и он даже переехал в Берлин; к тому же у них с Айрин есть еще просторный загородный дом, где сейчас живут их сыновья. И она, Эмили, так гордилась этим радушным лысым толстячком! За обеденным столом он весь сиял, как новый пятак, был приятен и любезен с гостями, к каждому проявлял подчеркнутое уважение. Костюм у него, как и прежде, был старомодным. Сидел он рядом с друзьями Пегги и Лоуренса. Вдруг на фоне мерной, гудящей беседы раздался резкий возглас Айрин: -- Гитлер? Конечно, я ему верю! В столовой сразу стало тихо, а мистер Розен, партнер Лоуренса, осторожно положил свою вилку на тарелку, как будто вилка стала для него неподъемной ношей, а тарелка -- чем-то неимоверно хрупким. А Айрин продолжала: -- По-моему, мистер Рузвельт проявляет большую наглость, когда позволяет себе плохо говорить о Германии и громогласно оплакивать то, что там сейчас происходит. Как бы вы отреагировали, если бы Гитлер произносил речи, критикующие внутренние дела Америки? -- Дорогая,-- одернул ее Рейнольд,-- по-моему, не стоит говорить о политике за обедом -- это плохо действует на пищеварение. -- Какая чепуха! -- отмахнулась Айрин.-- Вот этот джентльмен, сидящий по правую руку от меня,-- она жестом указала на Генри Конноли, одного из старых приятелей Лоуренса,-- распространялся о политике добрых полчаса. Мне думается, он не прав, и я позволю себе его поправить. Этот джентльмен утверждает, что нам в Германии нужна революция. Что если мы сами не прогоним из страны нацистов, весь мир нас уничтожит, потому что мы всего лишь дикари,-- уничтожит всех до единого, со всеми потрохами.-- Айрин с вызывающим видом обвела взглядом гостей. Эмили с тревогой подумала: может, ее дочь слишком много выпила? Женщинам нельзя много пить, когда они в гостях. -- С того самого момента, как я сюда приехала,-- громко продолжала Айрин, чтобы все хорошо ее слышали,-- я читаю все газеты, слушаю, что говорят, и должна признаться -- меня просто тошнит от всего этого. Вы понятия не имеете, что у нас происходит. Бездумно глотаете коммунистическую пропаганду, даже не стараясь понять, где истина, а где ложь. Я ведь там живу, а вы -- нет, и должна со всей ответственностью сказать вам: если бы к власти не пришел Гитлер... -- Дорогая,-- пытался урезонить жену Рейнольд,-- прошу тебя, выбери другую тему! -- И не подумаю!-- огрызнулась Айрин.-- Тебя послали сюда, чтобы ты лично убеждал американцев в их неправоте. Почему бы тебе не начать делать это прямо сейчас? -- И снова обратилась к гостям: -- Так вот, хочу вам сказать: если бы Гитлер не пришел к власти, то нас всех истребили бы евреи и коммунисты. -- Лоуренс,-- произнес мистер Розен, тихо поднимаясь со своего места,-- Кэрол, боюсь, нам пора. Встала и Кэрол Розен, и Эмили помнит, какой смертельной бледностью покрылось ее лицо. Лоуренс, тяжело вздохнув, тоже вышел из-за стола, проводил чету Розен до двери в прихожую. Оттуда до стола доносились обрывки приглушенного разговора, но Эмили ничего не могла разобрать, так как Айрин все еще разглагольствовала, заглушая всех: -- Кажется, мистер Розен -- еврей, и мне, конечно, жаль, если я оскорбила его в лучших чувствах. Но если он такой чувствительный, ему полезно пообщаться с людьми, которые ему сообщат кое-какие упрямые факты из повседневной жизни. Лоуренс вернулся к столу и остановился за спинкой стула Айрин. Он казался таким утомленным, таким измочаленным; тихо-тихо заговорил: -- Думаю, нет смысла притворяться, что все у нас в порядке и наш ужин идет своим чередом. Смею предположить, что всем вам сейчас хочется уйти отсюда, и я вполне разделяю ваше желание. Пегги, дорогая,-- обратился он к жене,-- можно тебя на минутку? -- Конечно, почему нельзя? -- откликнулась Пегги и вышла из столовой вместе с Лоуренсом. -- Айрин,-- молвила опечаленная Эмили дочери,-- ты могла бы и помолчать, не рассуждать о таких деликатных вещах. Женщинам вообще не подобает произносить пылкие речи -- как бы там ни было. -- Ах, мама,-- возразила Айрин,-- зачем казаться глупее, чем на самом деле? Ступай и прочти сказочку на ночь своему внуку, а нас, взрослых, оставь в покое! -- И вновь холодным взглядом оглядела всех гостей. -- Я приношу вам свои извинения, если вы считаете, что я устроила отвратительную сцену, но ничего не могу с собой поделать. Я в Америке уже три дня, и эта страна вызывает у меня только тошноту. Остается только искренне надеяться, что я больше никогда ее не увижу! Помолчала немного и продолжала: -- По-моему, все вы в той или иной мере разделяете чувства Лоуренса, своего друга. Зачем же удивляться, что европейцы потешаются над вами? У вас ничуть не больше представления о том, что на самом деле происходит в Германии, чем у индейца племени сиу, живущего среди прерий в штате Южная Дакота. Там, в Берлине, я в основном защищаю вас, заверяю своих друзей, что они неправы, что все здесь интеллигентные, прогрессивно мыслящие люди, просто тяжелые на подъем. Теперь, когда я вернусь в Берлин, попрошу их извинить меня, скажу, что сильно заблуждалась в отношении вас. Остальные гости тоже встали и, вежливо пожелав Эмили спокойной ночи, покинули дом. Рейнольд тяжело, грузно опустился на стул, помешивая ложечкой пролитое на блюдце кофе. Эмили, пораженная, впилась глазами в дочь. Трудно даже представить, что заставило ее проявить такую агрессивную невоздержанность. Сама Эмили не голосовала с 1924 года и твердо считала, что политика -- это удел ирландцев. Пусть занимаются ею, если им охота. -- Вот уж рада, что мои сыновья не воспитываются в этой идиотской стране! -- добавила Айрин. Отворилась дверь, в столовую вошла Пегги -- явно нервничала, но старалась держать себя в руках. "Ох, как плохо сейчас все обернется",-- поняла Эмили. -- Айрин,-- начала Пегги,-- нам нужно поговорить. -- Послушайте, девочки,-- вмешалась встревоженная Эмили,-- не стоит говорить друг другу дерзости, о которых вы обе потом пожалеете. -- Заранее знаю, о чем пойдет речь! -- возгласила Айрин.-- Муж Пегги, этот защитник черномазых, только что отчитал ее, и теперь моя сестра намерена предложить нам покинуть ее дом. -- Совершенно верно! -- подтвердила Пегги.-- И желательно сегодня же. -- Пегги! -- воскликнула Эмили.-- Айрин! -- Я просто в восторге! -- Айрин отодвинула свой стул.-- Рейнольд! Рейнольд последовал ее примеру, пытаясь втянуть свой толстый живот поглубже, чтобы не мешал. -- Цивилизованные люди,-- ораторствовал он,-- должны подходить к подобному вопросу безличностно, в абстрактных терминах. Если хотите знать, в исторической перспективе... -- Убирайтесь прочь,-- ровным тоном велела Пегги. -- Пегги! -- повторила, правда уже чуть слышно, Эмили.-- Айрин! Айрин выбежала из комнаты, а Рейнольд остановился возле двери, картинно поклонился всем и торопливо двинулся за женой...
И вот теперь Пегги -- какое у нее холодное и равнодушное лицо -- стоит рядом с Эмили, а над их головами все еще надсадно гудят двигатели самолета, и от этих звуков закладывает уши. Как далеки они теперь от Нью-Йорка! Лоуренс лежит в могиле; нет в живых и Рейнольда -- попал под бомбежку Восьмой армии ВВС США в Берлине, и его не удалось извлечь из-под руин. Неподалеку от того места, где он был погребен под грудой камней, лежал его племянник Бад -- погиб при неудачной переправе через реку Саар; оба сына Айрин полегли в далекой России, и неизвестно, какие им там приходилось форсировать реки. Теперь письма от Айрин такие печальные, по ним чувствуется, насколько она сейчас разбита,-- вдова, оставшаяся без сыновей, горько оплакивающая свои потери в разрушенной стране. "Я попрощалась с Рейнольдом в одиннадцать утра, и потом появились в небе бомбардировщики, и в час дня стали падать бомбы; больше я его не видела". Или: "Дитриху исполнилось всего семнадцать, когда забрали и его. Мне сказали, что его отправят в зенитную часть, но на самом деле отправили в пехоту; у него не было никакого шанса выжить в этой мясорубке. Его товарищи рассказали, что он храбро сражался до конца". Или еще: "Конечно, нашего красивого дома в Берлине больше нет, но, к счастью, сохранилась дача. Мне повезло, что она оказалась в американской зоне. Не в силах передать тебе, что я испытывала,-- слезы наворачивались на глаза, когда увидела благородные лица американских солдат, услыхала, как один обратился ко мне со словами: "Мэм, я родом из Милуоки, штат Висконсин". Все они были так добры ко мне, даже выделили мне охрану из трех человек, когда узнали, что я американская гражданка. Такая охрана сейчас просто необходима: по стране бродят дикие банды освобожденных из тюрем преступников, грабят, убивают, и у них нисколько не больше жалости к людям, чем у беспощадного тигра. Большая часть моих капиталов находится в русской зоне, и мне пришлось трижды приезжать в Берлин, чтобы попытаться вернуть хоть какую-то сумму, но банки все время хитрят и не желают идти мне навстречу. Тот почтовый перевод, что ты прислала с этим симпатичным лейтенантом Уилсоном (он был так добр ко мне), оказался очень кстати. Ты и представить не можешь, с каким нетерпением я жду, когда снова увижу свою родину и вновь поселюсь вместе с тобой, как тогда, встарь; попробую забыть как какой-то кошмар все, что мне пришлось пережить". Ссора с Пегги за обеденным столом перед поездкой на аэродром произошла вот как. -- Я не желаю жить в одном доме с этой женщиной! --упрямо повторяла Пегги, когда Эмили умоляла ее позволить Айрин приехать к ним. -- Что же ей делать? -- вопрошала Эмили.-- Не забывай -- ей уже за пятьдесят. У нее больше нет родственников -- ни одной души во всем мире, кроме нас с тобой,-- и только к нам она может обратиться в случае беды. Пегги неожиданно разрыдалась. -- Всякий раз, как смотрю на ее фотографии,-- призналась она,-- начинаю думать о Баде, о том, как он тонул в этой немецкой реке... Не понимаю, почему я должна со всем этим мириться?! Кровное родство, кровь и плоть... При чем здесь все это, скажи мне на милость?.. -- Пегги, дорогая, она ведь изменилась,-- говорю тебе. Это сразу видно по ее письмам. У нее все теперь в прошлом. Ты должна простить ее, должна! Эмили тоже расплакалась, вспоминая все свои трагические заблуждения, не оставившие никакой светлой надежды события, тяжкое прошлое, скорбные могилы близких, царившую повсюду ненависть, разбитые вдребезги упования... При виде материнских слез, этого сморщенного, старческого, изможденного лица со следами безутешного горя, Пегги неожиданно смягчилась, обняла мать, постаралась утешить. -- Ну, ладно, ладно,-- приговаривала она,-- успокойся, не надо плакать... Ладно, все хорошо... Пусть приезжает! Если она в самом деле изменилась -- пусть приезжает. После завтрака под предлогом, что ей нужно в город за покупками, Эмили поехала в церковь и там долго, словно оцепенев, сидела молча. Через разноцветную мозаику окон прямо на нее сочились мягкие, солнечные лучи, высвечивая ее глубокие религиозные чувства. Она с воодушевлением молила Бога, чтобы Айрин и правда изменилась. Эмили точно знала, была уверена, что долго не протянет, и желала прожить остаток жизни в уютной атмосфере незлобивости и любви, в одном доме со своими двумя пожилыми дочерьми, которые так хорошо начинали в жизни, питая большие надежды на блестящее будущее. Но, увы, все кончилось так неудачно: призрачные надежды рухнули, и теперь жизнь их стала совершенно иной. Пришлось им узнать, что такое одиночество, печаль, нищета, постоянно горько оплакивать свои утраты, страдать от мучительных воспоминаний о погибших.
Сигнальные огни на взлетно-посадочной полосе посылали вверх, в гущу тумана, слабые, словно разбавленные водой блики. Гул самолета становился все слышнее, и вот Эмили вдруг увидела -- огни его неуверенно выскользнули из густой белесой темноты. Самолет занесло в сторону, он резко застопорил ход; двигатели нервно загудели, когда он наконец тяжело плюхнулся на полосу и заскользил по бетонке, касаясь ее краем крыла, потом снова подпрыгнул вверх, в воздух, и опять, еще более неуклюже приземлился на бетонку; выпрямился, выровнял крылья, совершил какой-то безумный полуоборот -- и остановился, замер прямо перед ними... Двигатели заглохли, винты крутились все медленнее, выбрасывая на кожухи бледные, разноцветные фонтанчики какой-то жидкости. Эмили глубоко, с облегчением вздохнула. -- Ну вот, все в порядке, мама,-- сказала Пегги.-- Они благополучно приземлились. -- Вот теперь мне бы поскорее присесть...-- прошептала Эмили. Пегги медленно повела ее вдоль ограждения к скамье у выхода -- туда должны направиться пассажиры. Эмили тяжело опустилась на скамью, чувствуя, как дрожат колени под шерстяным плотным костюмом. Служащие подогнали к самолету трап; широко отворилась дверца, и пассажиры стали выходить из салона. -- Какой позор! Какой кошмар! -- возмущалась одна из пассажирок, спускаясь по трапу на землю.-- Просто чудо, что мы не разбились! Ручеек пассажиров, человек восемь -- десять, медленно прокладывал себе путь к выходу. Три женщины, пятеро или шестеро мужчин... Эмили с тревогой изучала лица, пытаясь разглядеть, какое из них -- лицо Айрин. Вот довольно молодая женщина с ребенком на руках... Нет, это явно не Айрин. Две другие куда старше ее; фигуры обеих точно такие, как у ее дочери... Вышли на полоску неонового света... Эмили нетерпеливо встала со скамьи и, вытянув шею, напряженно вглядывалась... Пегги не выпускала ее руки из своей. Нет, эти лица ей не знакомы! Эмили повернулась к Пегги, спросила: -- Ты ее видишь? Пегги покачала головой. Одна из прибывших, прекрасно одетая, вышла вперед. Она улыбалась Эмили, и та улыбнулась в ответ. Боже, ведь это же Айрин, а она ее не узнает,-- родная мать называется... Но пассажирка прошла мимо, и ее заключил в крепкие объятия крупный молодой человек, который стоял у них за спиной и только повторял: -- Боже мой, мамочка, не заставляй меня больше так волноваться! Еще одна женщина только что спустилась с трапа самолета и стояла в ярком неоновом снопе света возле выхода: одета бедно, неряшливо -- потрепанное пальто с потертым бобровым воротником; ей явно не меньше шестидесяти; лицо круглое, все в морщинах, хмурое, недовольное, раскрасневшееся от ледяной стужи. -- Пегги,-- Эмили сильно нервничала,-- может быть, обратиться к стюардессе... -- Минутку,-- пробормотала Пегги,-- по-моему, эта женщина... -- Просто отвратительно! -- громко жаловалась неряшливо одетая женщина господину, стоявшему рядом с ней.-- Какая тошнотворная волынка! Надо же, так рисковать жизнью! Ну и страна, доложу я вам! Могу заверить -- такого никогда не произошло бы в Германии! Америка называется! У нас каждый аэродром еще в тридцать седьмом был оборудован установками для борьбы с туманами. Просто отвратительно! Эмили почувствовала, как Пегги сдавила ей руку. Женщина в потрепанном пальто еще раз оглянулась по сторонам с презрительной миной, скользнула взором по лицу Пегги... -- Должно быть, меня вон там ждут,-- сообщила она своему собеседнику и бодро зашагала к выходу; грузная фигура ее все больше растворялась в темноте. -- Пегги, окликни ее...-- попросила Эмили, боясь потерять эту фигуру из вида.-- Пегги...-- Как трудно говорить, язык не повинуется, он неподвижен, застрял во рту.-- Кажется, это твоя сестра Айрин... -- Да, вижу,-- отозвалась Пегги.-- Какие могут быть сомнения! Только теперь до Эмили дошло, что дочь не позовет сестру -- не позовет никогда... -- Айрин!..-- слабым голосом крикнула Эмили. Потом чуть громче: -- Айрин! Мы здесь!.. Темная фигура выступила из плотной туманной мглы, повернулась и не спеша направилась к ним. С каждым шагом она становилась все более реальной Айрин, все больше похожей на нее... -- Сюда! К нам! -- сквозь слезы кричала, как могла, Эмили.-- Добро пожаловать домой!
ОДНОРУКИЙ
-- Мне хотелось бы завершить донесение об этой троице.-- Капитан Михайлов через стол протянул клочок бумажки Гарбрехту. Тот взглянул на имена. -- Переводчики в отделе по гражданским делам в американском штабе. У американцев очаровательная привычка -- нанимать на такую работу исключительно бывших нацистов. Как нам кажется, неплохо бы заглянуть в прошлое этих джентльменов.-- И Михайлов улыбнулся. Улыбка этого коренастого, невысокого человека, с круглым, замкнутым лицом и белесыми, неулыбчивыми глазами, напоминала цветок, выбитый неуверенной рукой ваятеля на камне. Гарбрехт знал двоих из них: Михайлов прав, они бывшие нацисты. Однако придется основательно подумать, рассказать ли о них Михайлову, а если рассказать, то как много и что именно. Пока что он внимательно наблюдал, как Михайлов, отперев ящик своего стола, вытащил оттуда пачку американских оккупационных марок и методично, своими прямыми, ловко, как рычаги работающими руками, отсчитывает купюры; закрыл ящик на ключ, пододвинул деньги Гарбрехту. -- Этого вполне достаточно, чтобы вы протянули до следующей недели. Потом увидимся. -- Слушаюсь, капитан! -- Гарбрехт накрыл ладонью деньги, подтащил поближе к себе, к самому краю стола. Вынул бумажник и стал медленно, одну за другой, аккуратно вкладывать туда купюры. Действовал он неловко и неуклюже, ибо пока не научился шустро работать левой рукой; его правая была зарыта во дворе полевого госпиталя, расположенного на пивзаводе, за тысячу четыреста миль отсюда. Михайлов равнодушно взирал на его суетливые движения, но помощь не предлагал. Спрятав бумажник, Гарбрехт встал, взял пальто, наброшенное на спинку стула, с трудом натянул на плечи. -- Итак, до следующей недели. -- До следующей,-- отозвался Михайлов. Гарбрехт не отдал ему честь; открыл двери и вышел. Спускаясь по грязным ступеням и проходя мимо двух субъектов в штатском, маячивших в темном холле, он думал с каким-то нервным ощущением триумфа: "По крайней мере, я не отдал честь этому подонку. И не делаю этого уже третью неделю подряд". Субъекты в штатском уставились на него невидящим, но угрожающим взглядом. Теперь он их слишком хорошо знал и больше не боялся. Они так смотрели на все, что их окружало. Если перед ними стояла лошадь, крутился ребенок или лежал букет цветов -- они на все это смотрели с угрозой в глазах. Просто такой была удобная для них, отработанная ими притирка к этому миру,-- в точности как улыбка у Михайлова. "Эти русские,-- размышлял Гарбрехт, шагая вниз по улице,-- такие мерзкие люди -- и вдруг в Берлине!" Гарбрехт шел не глядя по сторонам. Облик немецких городов стал монотонно одинаковым: груды камней, булыжники, разбитые статуи, аккуратно подметенные дорожки между кучами битого кирпича, маячащие поодиночке мрачные стены, каркасы зданий, полуразрушенные дома, где каким-то образом ухитрялись жить десятки семей. Шагал быстро, энергично, как и все другие, размахивая несколько неуклюже единственной рукой, чтобы не утратить равновесия, но из того, что он видел, очень немногое производило на него впечатление. Когда ему отрезали руку, им целиком овладело немеющее оцепенение. Словно тебе ввели какое-то анестезирующее средство в позвоночный столб. Ты пребываешь в полном сознании, все видишь, все слышишь, можешь говорить, понимаешь, что с тобой делают, но при этом -- абсолютно никаких ощущений. В конце концов, это Гарбрехт знал, анестезия рассосется, но сейчас она ему очень, очень нужна, ибо стала для него самой ценной и надежной защитой. -- Лейтенант! -- раздался у него за спиной женский голос. Гарбрехт не оглянулся. -- Ах, лейтенант Гарбрехт! Он остановился, не спеша повернулся: вот уже больше года никто его так не называл. Какая-то блондинка небольшого роста, в сером пальто спешила к нему. Он глядел на нее, озадаченный: никогда прежде ее не видел, и начал уже сомневаться, она ли выкрикнула его фамилию? -- Это вы мне кричали? -- спросил он, когда она остановилась перед ним. -- Да, я,-- подтвердила она. Худенькое, бледное, но довольно красивое лицо; она даже не улыбнулась. -- Я шла за вами от офиса Михайлова. -- Уверен, что вы обознались! -- Гарбрехт решительно повернулся и зашагал прочь. Блондинка не отставала, все время, как и он, убыстряя шаг. -- Прошу вас,-- проговорила она,-- не делайте из себя идиота! Затем своим ровным, нетребовательным голосом напомнила ему кое-что такое о нем, чего, он был в этом уверен, ни одна живая душа на свете не знала, и, чтобы окончательно добить его, она назвала его истинным именем. Наконец он понял, что так просто ему от нее не отделаться, выхода нет. Остановился посередине разбитой улицы, вздохнул и после продолжительной паузы молвил: -- Очень хорошо. Я иду с вами. В комнате пахло приготовляемой едой, вкусной едой,-- вероятно, ростбифом и супом на густом бульоне. Тот самый незабываемый запах, что исчез в Германии около 1942 года, и Гарбрехт, хотя с тех пор многое испытал, все равно невольно почувствовал, как накапливается, мучая его, вязкая слюна из набухающих под языком желез. Комната, довольно просторная, с высоким потолком, по-видимому, когда-то отличалась особой элегантностью. Выложенный камнем камин, большое зеркало над ним -- разбитое. В силу какого-то оптического обмана в каждой из его разбитых частей отражались разные образы, из чего Гарбрехт сделал вывод, что там спрятано что-то необычное, ярко сияющее. Девушка ввела его в комнату бесцеремонно, без всяких формальностей, попросила сесть и тут же исчезла. Гарбрехт чувствовал, что от этой обстановки мышцы у него начинают затвердевать. Сидел прямо, напрягшись всем телом, на сломанном деревянном стуле, обводя холодным взглядом разбитый письменный стол, удивительный, большой кожаный стул за ним, это странное зеркало и большой, высотой футов десять, портрет Ленина -- единственное украшение на стене. Ленин смотрел на него со стены через года, с этой небрежно выполненной героической литографии, бросая ему издалека вызов черными, дикими глазами. Дверь, через которую он вошел сюда, отворилась, и на пороге появился какой-то мужчина. Громко хлопнув дверью, быстро, через всю комнату подошел к письменному столу. Потом, резко повернувшись на каблуках, в упор посмотрел на Гарбрехта. -- Так, так,-- он улыбался, голос звучал радушно, даже приветливо,-- вот и вы. Простите, что заставил себя ждать. Ужасно, ужасно сожалею. Он просто весь сиял, и от того места, где он стоял перед столом, до Гарбрехта, казалось, почти физически доносилась теплота излучаемого им гостеприимства. Коренастый, небольшого роста, с розоватым, правда, немного бледным лицом, шелковистыми длинными волосами,-- видимо, отрастил их, пытаясь скрыть все более заметную тенденцию к облысению. Похож на миловидного помощника мясника, несколько перезревшего для такой работы, или на силача в акробатическом номере в маленьком, захудалом цирке -- того, который стоит внизу, а остальные взгромождаются на его крепкую спину. Гарбрехт встал и, сощурив глаза, пытался его получше разглядеть, вспомнить -- видел ли когда-нибудь прежде этого человека. -- Нет, нет, зря стараетесь!-- Силач размахивал пухлыми руками.-- Нет, мы никогда прежде не встречались, не стоит понапрасну напрягать мозги. Садитесь, садитесь, прошу вас! Прежде всего удобства, все остальное -- потом.-- Легкими, воздушными прыжками проскакал через всю комнату и почти силой усадил Гарбрехта на стул. -- Этот урок мы усвоили от наших друзей американцев. Как и работать спустя рукава. Вы только посмотрите, чего они только не добились просто сидя бульшую часть времени на своем копчике на стуле.-- И громко захохотал, словно давая понять, что такую ужасно смешную шутку нельзя не оценить по достоинству. Совершил несколько легких, воздушных прыжков в обратном направлении, демонстрируя изящную походку, вспорхнул и сел на большой кожаный стул, стоявший за письменным столом. При этом он все время сиял, глядя на Гарбрехта. -- Позвольте мне сказать,-- начал Гарбрехт,-- что я не имею ни малейшего представления, по какой причине меня попросили прийти сюда. Я пришел,-- продолжал он, осторожно подбирая слова,-- только потому, что эта молодая дамочка меня сильно заинтересовала, к тому же у меня выдался свободный часик, в любом случае вот... -- Довольно, довольно.-- Незнакомец с солидным видом раскачивался взад и вперед на своем скрипучем кожаном стуле.-- Вы ведь пришли -- ну и ладно. Я счастлив. Очень, очень рад. Весьма доволен. Сигаретку? -- И сделав резкое движение, протянул ему бронзовую коробку с сигаретами, лежавшую на столе. -- Нет, не сейчас, спасибо,-- отказался Гарбрехт, хотя ему ужасно хотелось закурить, аж в горле свербило. -- Ах так!-- Толстячок широко улыбнулся.-- Какая редкость! Единственный немец, отказавшийся от сигаретки после капитуляции. Надо же! Ну да ладно...-- взял из коробки сигарету, ловко зажег.-- Прежде представимся друг другу, лейтенант. Меня зовут Антон Сидорф. По званию -- капитан, дивизия Германа Геринга. Я сохраняю такой титул.-- И снова, еще шире, улыбнулся.-- Человек сохраняет от войны все, что может. -- Насколько я понимаю,-- сказал Гарбрехт,-- вам известно мое имя. -- Да, конечно.-- Казалось, Сидорф внутри просто весь бурлил от рвущегося наружу юмора.-- Да, конечно, знаю. Да, да, знаю. Я столько слышал о вас! Просто рвался на встречу с вами. Ну а рука...-- вдруг со смешливого он перешел на торжественно-серьезный тон.-- Где же это случилось? -- В Сталинграде. -- Ах, в Сталинграде!-- повторил Сидорф с таким чувством, словно говорил о зимнем курорте, где ему довелось провести чудесный отпуск.-- Много хороших душ загублено там, много невинных душ. Просчет. Один из многих. Тщеславие. Самая ужасная вещь в мире -- тщеславие победоносной армии. Какая потрясающе интересная тема для историков -- роль человеческого тщеславия в военных катастрофах. Вы со мной согласны? -- Он жадно пожирал глазами Гарбрехта. -- Капитан,-- холодно отвечал Гарбрехт,-- я не намерен сидеть здесь весь день. -- Само собой!-- с готовностью отозвался Сидорф.--Естественно. Вам, конечно, любопытно узнать, для чего я вас сюда пригласил? Понимаю.-- Он попыхивал все быстрее своей сигаретой, и над его головой, над бледным лицом плавали перед разбитым зеркалом кольца дыма. Вдруг он вскочил и сел на край стола, устремив по-мальчишески озорной взгляд на Гарбрехта.-- Ну,-- он не утрачивал пока своего радушия,-- какой смысл сейчас что-то скрывать? Дело прошлое. Я вас знаю. Знаю, какой отличной репутацией пользовались вы в нашей партии... Гарбрехт почувствовал, как холодный комок подкатывает к горлу. По-видимому, все значительно хуже, чем он ожидал. -- ...Какая многообещающая карьера до этого заслуживающего сожаления несчастного случая в Сталинграде,-- плавно продолжал Сидорф,-- преданный, оправдывающий доверие офицер и так далее. По-моему, нет смысла входить в детали по этому поводу, как вы думаете? -- Нет,-- согласился Гарбрехт,-- не стоит.-- Он встал.-- Если вам все равно, то мне хотелось бы, чтобы вы больше об этом не упоминали. Все это в прошлом, и, как я надеюсь, обо всем этом вскоре будет забыто. Сидорф захихикал. -- Что вы, что вы! -- легко упрекнул он его.-- Ни к чему быть таким осторожным в общении со мной! Для таких людей, как вы и как я,-- и сделал широкий, великодушный жест,-- ничто никогда не забывается. Человек, который говорил то, что говорили мы, делал то, что делали мы; на протяжении стольких лет хорошо оплачиваемый партийный чиновник, отличный солдат, настоящий немец... -- Меня больше не интересует то,-- объявил громко, чувствуя, что это все равно не поможет, Гарбрехт,-- что входит в ваши понятия о настоящем немце. -- Дело не в том, что вас интересует или не интересует, лейтенант,-- Сидорф все еще широко улыбался, гася свою сигарету.-- Прошу меня простить. Дело в том, что должно быть сделано. Ведь просто, не так ли? -- Я не намерен ничего делать!-- упрямо стоял на своем Гарбрехт. -- Прошу меня великодушно простить еще раз.-- Сидорф со счастливым видом беззаботно раскачивался взад и вперед, сидя на краю стола.-- Есть кое-какие пустяковые задания, которые нужно выполнить, и вы для этого можете оказаться человеком весьма полезным. Прошу прощения, но вы их выполните. Вы работаете на русских, собираете для них информацию в Американской зоне оккупации. Полезный паренек, ничего не скажешь. Но вы еще работаете и на американцев, собираете для них информацию в Русской зоне.-- Сидорф все еще глядел на собеседника, излучая счастье.-- Как вам повезло! Гарбрехт принялся горячо отрицать это, но, поняв, что все его усилия бессмысленны, только недоуменно пожал плечами. Выход, конечно, найти можно, но отрицания бесполезны. -- Мы тоже, по крайней мере несколько человек из нас, могли бы с большой пользой для себя использовать подобную информацию.-- Теперь голос Сидорфа становился все тверже, все жестче, в нем звучало только слабое эхо первоначальной веселой расположенности -- так стихает взрыв смеха в дальнем конце аллеи в холодную, непроглядную ночь.-- В данный момент у нас, конечно, не такая большая организация, как у русских; пока мы не столь хорошо экипированы, как американцы... но мы куда больше... куда больше,-- он фыркнул, подыскивая нужное слово,-- любопытны и куда более тщеславны. В комнате воцарилась напряженная тишина. Гарбрехт уставился на заплывшую жиром лысоватую голову с бледным лицом на фоне разбитого зеркала, с множеством действующих на нервы, странных отражений. Будь он здесь один, наверняка, уронив голову на грудь, заплакал бы, как случалось с ним довольно часто последнее время, причем без всякой видимой причины. -- Почему бы вам не остановиться, не образумиться? -- выдавил он через силу.-- Какой в этом смысл? Сколько раз вы уже биты? Сидорф ухмыльнулся. -- Ну, еще разок, во всяком случае, не помешает. Как вы оцениваете мой ответ -- находчивый? -- Я на это не пойду!-- твердо произнес Гарбрехт.--Я со всем покончу! Не желаю больше принимать в этом участия. -- Прошу прощения,-- веселость вновь вернулась к Сидорфу,-- однако должен заметить, что вы ни с чем никогда не покончите. Какой все же ужас -- разговаривать в таком тоне с человеком, который отдал свою руку за любимый фатерлянд! -- В его тоне чувствовалась притворная жалость.-- Боюсь, однако, что русским станет известно ваше подлинное имя, то положение, которое вы занимали в партии начиная с тридцать четвертого года; им станет известно о ваших заигрываниях с американцами, и они, по-видимому, с большим удовлетворением узнают, что вы были адъютантом начальника концентрационного лагеря в Майданеке зимой сорок четвертого, когда несколько тысяч людей уничтожено по приказу, на котором стояло ваше имя. Сидорф весело, негромко постукивал каблуками ботинок о ножку стола. -- Тем более что они только что приступили к проведению трибуналов над военными преступниками... и эти, новые, продлятся уже не десять месяцев, смею вас заверить, лейтенант. Прошу меня простить за такую манеру разговора с вами, но даю вам твердое обещание больше не говорить о таких вещах. Соскочив с края стола, он прошелся по диагонали комнаты своей быстрой походкой. -- Разделяю ваши чувства,-- тихо признался он.--Часто меня одолевают точно такие: все, кончено, раз и навсегда! Но покончить со всем не так просто, даже невозможно. Вы сами в этом очень скоро убедитесь и будете за это нам очень и очень благодарны. -- Что вы хотите от меня? -- нервно задал вопрос Гарбрехт.-- Что я должен сделать? -- Так, пустяки. По сути дела, ничего. Просто каждую неделю являться сюда ко мне и сообщать обо всем, что вы донесли русским и американцам. Ну, само собой разумеется, и о том, что они будут вам говорить. Вся работа займет не больше пятнадцати минут. Не так уж много. Вот и все. Больше ничего. -- Пятнадцать минут в неделю!-- рассмеялся Гарбрехт, сам того не ожидая.-- Больше ничего! -- Совершенно верно.-- Сидорф тоже засмеялся.--Это не так плохо, уверяю вас. Вы сможете здесь пообедать, сигареты всегда в вашем распоряжении. Можете считать, что для вас вернулись прежние, счастливые времена. По рукам! -- Он отступил от него на несколько шагов, улыбка так и не исчезла с его бледного лица.-- Как я рад, что все устроилось!-- Взяв руку Гарбрехта, он сердечно потряс ее обеими своими.-- Ну, до следующей недели! Гарбрехт бросил на него злой, мрачный взгляд, тяжело вздохнул. -- До следующей недели,-- повторил он. Сидорф любезно открыл перед ним дверь, и он вышел. В коридоре никого, нет охранников и у двери. Гарбрехт шел медленно, пол холла поскрипывал под ногами... все здесь, кажется, пропиталось аппетитными запахами... На улице он сразу окунулся в сумеречный холодный вечерний воздух. Двигался наугад среди больших куч разбитого кирпича, держа направление к американскому контрольному пункту и глядя прямо перед собой. "До следующей недели"... Нужно обязательно спросить его, зачем у него на стене висит портрет Ленина. Кабинет капитана Петерсона сильно отличался от мрачной, обшарпанной комнаты, где, сидя за столом, занимался своими делами капитан Михайлов. В углу -- клерк, на стене -- развернутый американский флаг, из комнаты рядом доносится веселый перестук пишущих машинок. Холодильник, под окнами -- теплые батареи, а на столе Петерсона -- фотография в рамочке: красивая девушка с маленьким белокурым ребенком. Сняв пальто, Гарбрехт устроился на удобном, с плюшевым сиденьем трофейном стуле -- ждать прихода Петерсона. Беседы с Петерсоном всегда стоили ему гораздо меньшего нервного напряжения, чем разговоры с Михайловым. Петерсон, молодой человек крупного телосложения, говорил на хорошем немецком языке и, как ни странно, на вполне приличном русском. Человек он доброжелательный, наивный, и, Гарбрехт не сомневался, на сто процентов верит его превосходно подделанным документам и с не меньшим искусством подделанному личному делу и принимает всерьез, без особого нажима, постоянные упоминания о том, что он, Гарбрехт, ярый антинацист с самого начала. Петерсон -- неисправимый энтузиаст. С пиететом1 относится к войне, на которой у него немало заслуг, делающих ему честь; с восторгом -- к Германии: ее природному ландшафту, ее искусству, к ее народу, первой, по его мнению, жертве Гитлера, и свято верит в светлое будущее. Михайлов -- совсем другой человек. Сохраняя мрачный вид, никогда не комментирует официальные, довольно мягкие заявления Москвы по поводу немецкого народа; но, Гарбрехт знал, считает немцев не первыми безвинными жертвами Гитлера, а первыми соучастниками во всех его позорных делах. В последнее время, вынужден признать Гарбрехт, у Петерсона его бескрайнего энтузиазма явно поубавилось. Теперь он, похоже, сбит с толку, иногда им овладевает злость и усталость. В начале его наивность доходила до того, что он и русских представлял в розовом свете. Поручал Гарбрехту такие рутинные, такие относительно безобидные задания в Русской зоне, что тот, будь у него что-то вроде совести, наверняка хорошо подумал бы, брать ему деньги за свои услуги или отказаться от оплаты. Петерсон, когда вошел в кабинет, весь расплылся в широкой улыбке и в этот момент напоминал счастливого школьника, которого только что перевели в основной состав футбольной команды. Этот высокий, грузный молодой человек обладал особой манерой говорить -- быстро, скоропалительно, возбужденно. -- Рад видеть вас, Гарбрехт! -- любезно встретил он его.-- Боялся, что не застану вас. Весь субботний вечер у меня хлопот полон рот -- сам разносил написанные мной приказы по всему учреждению, упаковывал вещи, прощался... -- Прощались? -- недоуменно переспросил Гарбрехт, чувствуя, как его пробивает мелкая дрожь страха.-- Куда же вы едете? -- Домой! -- Петерсон, выдвинув из стола три ящика, стал быстро их опорожнять; вскоре на столе перед ним образовалась внушительная куча документов.-- Домой, в Соединенные Штаты Америки! -- Но мне казалось, что вы решили остаться. Вы говорили, что приезжает жена и... -- Знаю, знаю...-- Петерсон не задумываясь выбросил в мусорную корзину целую пачку отпечатанных на мимеографе1 бумаг.-- Я передумал.-- На секунду оторвавшись от ящиков, он спокойно посмотрел на Гарбрехта.--Они не приедут. Не хочу, чтобы мой ребенок рос и воспитывался в Европе. Так я решил. Он тяжело опустился на стул, глядя поверх головы на лепные украшения на потолке. -- Честно говоря, надоело ошиваться по Европам. Вначале думал, что здесь я могу сделать много полезного. Ну а теперь...-- он пожал плечами,-- нужно заняться чем-то другим. Лучше уехать в Америку и там как следует разобраться во всем, прочистить себе мозги. На войне -- куда проще. Там ты знаешь, что перед тобой противник, и тебе известно, где именно он в данную минуту находится. А теперь... Петерсон снова пожал плечами, помолчал. -- Может, я слишком глуп для такой работы. Или слишком многого от нее ожидаю. Здесь я уже год, а все вокруг, мне кажется, становится хуже. Будто скользишь вниз по ледяной горке. Скользишь медленно, порой даже незаметно для самого себя... но все время вниз. Может быть, Германия всегда производила такое впечатление. Может, именно поэтому здесь так много самоубийств. Я хочу уехать отсюда, чтобы, не дай Бог, не проснуться однажды утром и не сказать себе: "Но ведь у них верная идея!" Вдруг он встал, его тяжелые армейские ботинки громко, по-командирски стукнулись о пол. -- Пойдемте! Хочу представить вас майору Добелмейеру. Он меня здесь заменит. Петерсон открыл перед Гарбрехтом дверь кабинета, и они вошли в приемную, где четыре девушки в военной форме стучали за столами на пишущих машинках. Петерсон шел впереди. -- Кажется, армия Соединенных Штатов намерена отныне получать от вас, Гарбрехт, отдачу, равную затрачиваемому на вас денежному содержанию,-- говорил Петерсон на ходу, не поворачиваясь к собеседнику.-- Добелмейер -- это вам другого поля ягода, он совсем не похож на мягкого, простого в общении молодого капитана Петерсона. Гарбрехт смотрел Петерсону прямо в затылок. "Выходит,-- хладнокровно думал он,-- ему не удалось до конца его одурачить. Может, и хорошо, что он уезжает". Но стоило Петерсону открыть двери одного из кабинетов в холле и войти туда -- одного взгляда на фигуру майора, на его тяжелое, мрачное, подозрительное лицо Гарбрехту оказалось достаточно, чтобы сразу признать: он не прав -- уж лучше пусть остается Петерсон! Петерсон его представил. -- Садитесь,-- пригласил майор басом на довольно гладком немецком. Петерсон, сказав на прощание: "Ну, желаю удачи, мне пора идти", вышел. Майор долго, внимательно читал разложенные перед ним на столе бумаги. "По-моему, слишком долго!" -- решил Гарбрехт. Вновь ощутил, как нарастает напряженность во всех мышцах, как там, в комнате Сидорфа. Да, дела идут все хуже, положение его все сильнее запутывается. -- Гарбрехт,-- наконец произнес майор не поднимая головы,-- я читал ваши донесения. Больше он ничего не сказал, снова углубившись в медленное, тщательное изучение бумаг; прикрыл глаза руками, еще ниже склонил голову, и под подбородком у него образовалась большая жирная складка. -- Так что? -- Гарбрехт взял на себя инициативу, так как был уже не в силах выносить этого томительного подозрительного молчания. Добелмейер еще немного помолчал; наконец заговорил снова: -- За все любой даст вам не больше десяти марок. Думаю, правительству Соединенных Штатов следует привлечь вас к суду за получение денег обманным путем. -- Мне очень жаль,-- засуетился Гарбрехт,-- но мне казалось, это как раз то, что вам нужно, и я... -- Не нужно мне лгать!-- оборвал майор и, подняв все же голову, своими рыбьими глазами уставился на него. -- Дорогой майор...-- начал было Гарбрехт. -- Замолчите,-- спокойно приказал майор.-- Мы здесь сейчас заняты созданием нового режима. Для этого вы должны давать нам нужные сведения. Тогда все будет в порядке. Если вы сделать этого не в состоянии, ищите себе другую работу. Надеюсь, теперь вам ясна позиция нас обоих? -- Да, сэр,-- торопливо откликнулся Гарбрехт. -- Не мне учить вас вашему бизнесу сейчас -- уже поздно. Существует только один способ, когда проведенная операция окупает себя; есть только одно правило, которому нужно всегда строго следовать. Все наши тайные агенты должны действовать так, как будто народ, за которым они шпионят, является активно действующим врагом Соединенных Штатов, как будто между нами началась война. В противном случае собираемая вами информация не имеет никакого смысла и осязаемой ценности, она бесцельна. Когда вы приносите мне информацию, это должна быть достоверная информация о врагах, которые ищут в нашей обороне слабые места, создают различные склады вооружения, сосредоточивают свои войска, вооруженные силы в специальных отведенных для этой цели местах, повсюду ищут удобные поля, где прогремят решающие сражения. Меня не интересуют собранные на скорую руку сплетни. Мне необходимы сведения о диспозиции вражеских сил и четкие указания на агрессивные намерения в отношении нас, американцев. Ясно? -- Да, сэр. Майор поднял со стола три защепленных скрепкой листа. -- Вот ваше последнее донесение.-- С этими словами он спокойно, методично вначале разорвал его пополам, потом две половинки еще пополам и презрительно бросил клочки на пол.-- Вот что я о нем думаю. -- Понятно, сэр. Гарбрехт чувствовал, как ручейки пота затекают под воротник, и понимал, что для майора его состояние не осталось незамеченным,-- по-видимому, оно его забавляло. Но что он мог сделать, чтобы скрыть это? -- Наша контора отослала последний доклад, построенный на кухонных сплетнях,-- сурово продолжал майор.-- С этого дня мы будем посылать только полезную информацию военного характера или вообще ничего! Я не намерен платить вам за проделанную за последние две недели работу. Вы не заработали этих денег. Убирайтесь отсюда! И не возвращайтесь, покуда у вас не будет на самом деле что-то важное, чтобы сообщить мне.-- И снова склонился над бумагами на столе. Гарбрехт тихо встал и вышел, сознавая, что майор так и не поднял головы, когда он закрывал за собой дверь. Греты дома не было, и ему пришлось простоять на улице возле двери весь вечер на холодном ветру, так как эта стерва привратница отказывалась признавать его и открывать ему дверь. Грета вернулась только за полночь -- ее в закрытом автомобиле привез какой-то американский офицер. Он долго, неловко целовал ее на прощание, и Гарбрехту пришлось наблюдать за этой любвеобильной сценой с другой стороны улицы, где он укрылся в густой тени. Машина уехала, и Гарбрехт торопливо перешел через разбитую улицу, чтобы опередить Грету, встретить ее до того, как она проскользнет в дом. Грета говорила по-английски и служила американцам в качестве машинистки и клерка, подшивающего документы в досье, ну а по вечерам, по-видимому, выполняла неофициальную, внештатную работу. Гарбрехту не хотелось слишком глубоко под нее копать. Грета очень мила, она разрешала ему пользоваться своей комнатой, когда он находился в Американской зоне, к тому же у нее в шкафу всегда приличный запас консервных банок, которые постоянно дарили ей ее сотрудники; она женщина щедрая, добросердечная и вполне довольна их отношениями. До поражения Германии в войне Грета была завзятой патриоткой: Гарбрехт познакомился с ней, когда она навещала раненых в госпитале, а он лежал там с только что ампутированной рукой, после печального для него возвращения из России. Гарбрехт не мог точно сказать, что руководило ею в ее чувствах к нему -- патриотизм, жалость или извращенность,-- да он и не старался глубоко вникать в ее мотивы. В любом случае Грета оставалась уютным пристанищем, где можно бросить надежный якорь, все эти дикие прошедшие годы, и он любил ее. -- Привет! -- Неслышно подкрался он к ней сзади. Она возилась с замком и резко обернулась, словно он ее сильно напугал. -- Ах!-- вырвалось у нее.-- Я не знала, что ты сегодня придешь... -- Извини, я никак не мог связаться с тобой. Наконец ей удалось открыть входную дверь, и они вошли вместе. Грета отперла дверь своей комнаты на первом этаже и с раздражением, изо всех сил захлопнула ее за собой. "Так, понятно,-- без особой радости подумал он,-- мне сегодня здесь ничего не улыбается". Вздохнул, спросил: -- Что случилось? -- Ничего,-- ответила она; медленно, методично стала раздеваться, позабыв о своей обычной грациозной стыдливости, не покидавшей ее даже в этой маленькой, грязноватой, обшарпанной комнатке. -- Тебе помочь? -- вежливо осведомился Гарбрехт. Грета, перестав стаскивать чулки, задумчиво смотрела на него. Качнув головой, резко стащила за пятку чулок с правой ноги. -- Ты бы, конечно, мог,-- она презрительно сощурила глаза,-- но ты этого не сделаешь. Гарбрехт бросил на нее косой взгляд. -- Почем ты знаешь? -- Потому что ты каким был, таким и остался,-- холодно пояснила она.-- Слабаком, тихоней. В общем, отвратительным. -- В чем дело? Что я должен сделать для тебя? Ему, конечно, было бы легче, откажись она говорить, но ведь спросить-то все равно нужно. Грета методически стаскивала чулок с левой ноги. -- Возьми с собой четверых-пятерых друзей -- бывших героев немецкой армии,-- заговорила она все с тем же пренебрежением,-- и отправляйтесь к дому Фреды Рауш. Сорвите с нее одежду, побрейте наголо голову и в таком виде проведите ее по улице. -- Что-что? -- Гарбрехт не верил собственным ушам.-- Ты думаешь, что говоришь? -- Ты всегда вопил о чести,-- громко произнесла Грета.-- Твоя честь, честь армии, честь Германии! -- Да, но при чем здесь Фреда Рауш? -- Честь -- это для немцев только тогда, когда они побеждают, да? -- Грета злым жестом стащила платье через голову.-- Просто отвратительно! Гарбрехт покачал головой. -- Не знаю, о чем ты говоришь. Мне казалось, что Фреда -- твоя хорошая подруга. -- Даже французы были куда храбрее вас!-- Грета не обращала никакого внимания на его слова.-- Ловили своих женщин, бесцеремонно брили им головы... -- Ну, хорошо,-- устало пробормотал Гарбрехт.-- Но что натворила твоя Фреда? Грета бросила на него свирепый взгляд. Волосы ее перепутались и беспорядочно падали на плечи, крупное, довольно полное тело в тонкой комбинации все тряслось от холода и охватившего ее приступа гнева. -- Сегодня вечером она пригласила меня с моим лейтенантом к себе в гости... -- Ну и что? -- Гарбрехт пытался сконцентрировать внимание на ее рассказе. -- Она живет с американским капитаном. -- Ну и что? -- с сомнением в голосе спросил он. Половина подруг Греты спит с американскими капитанами, а второй этого очень хочется. Неужели такой пустяк довел Грету до такого ужасного расстройства, чтобы даже потребовать мести? -- Ты знаешь, какая у нее фамилия? -- задала риторический вопрос Грета.-- Розенталь! Она же еврейка! Гарбрехт вздохнул; его дыхание порождало какие-то пустые, печальные звуки в этой холодной полуночной комнате. Посмотрел на Грету, стоявшую перед ним: все лицо ее вдруг сморщилось, на нем пролегли дрожащие складки. Всегда спокойная, мирная, добродушно-веселая, может, слегка глуповатая девушка -- и вдруг такой сюрприз. Он был в шоке. -- Если тебе вдруг приспичило побрить голову Фреде,-- заговорил Гарбрехт все тем же усталым, тягучим тоном,-- то поищи кого-нибудь другого. Я тебе не мальчик на побегушках! -- Конечно, я знала, что на тебя рассчитывать нечего.-- Теперь от ее слов веяло ледяным холодом. -- Говоря откровенно,-- Гарбрехт пытался ее урезонить,-- я уже порядком устал от этого еврейского вопроса. По-моему, пора забыть о нем раз и навсегда. Может, на какое-то время он и годился, но теперь, похоже, мы его использовали до конца. -- Ах вон оно что! Успокойся! Что я, дура, могла ожидать от калеки? Оба замолчали. Грета продолжала раздеваться -- с презрением и подчеркнутой асексуальной фамильярностью. Гарбрехт тоже не спеша разделся и лег. Грета, в черной ночной рубашке из искусственного шелка (подарок щедрого американского лейтенанта), сидя перед маленьким, шатким зеркалом, накручивала волосы на бигуди. Глядя на ее отражение, Гарбрехт вспомнил вдруг то множество зыбких отражений в разбитом зеркале в офисе Сидорфа... Закрыл глаза, которые словно жгло пчелиное жало, чувствуя, как дрожат веки; пощупал складку саднящего шва на правом плече. До конца своей жизни, вероятно, так и не сможет преодолеть чувства шока при виде этого странного рваного шва на своем теле. Никогда ему не избавиться от шока, если кто-то из окружающих называет его калекой. Нужно установить с Гретой более дипломатические отношения. Единственная его знакомая девушка, и время от времени в ее постели он испытывает истинную человеческую теплоту и несколько часов блаженного забытья. Смешно терять ее из-за какой-то глупой политической дискуссии, которая ему абсолютно неинтересна. Сейчас не так просто найти для себя девушку. Во время войны все куда проще: можно иметь кучу девушек, просто проявляя к ним обычную человеческую жалость. Но эта жалость пропала там, в Реймсе. Любому немцу, крепкому, абсолютно здоровому, все труднее конкурировать с престижем победителей, их пахучими сигаретами и шоколадом. А что уж там говорить об одноруком... Каким ужасным обернулся весь день -- и вот вам, такая же ужасная концовка. Выключив свет, Грета по-хозяйски влезла в постель, даже не прикоснувшись к нему. На всякий случай он протянул к ней руку. Она не шелохнулась. -- Отстань, я устала! У меня был трудный, долгий день. Спокойной ночи! Гарбрехт долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к легкому храпу Греты. От маленького зеркала на той стороне комнаты отражался дрожащий, тревожный свет уличного фонаря, и блики играли у него на закрытых веках...
Приближаясь к дому, где находился штаб Сидорфа, Гарбрехт почувствовал, что невольно ускоряет шаг,-- это могло объясняться только тем, что он желает этой встречи. Уже четвертую неделю доставлял он свои донесения этому толстяку -- бывшему капитану и усмехается про себя, вспоминая, какой любовью вдруг проникся к Сидорфу. Тот оказался совсем нетребовательным. С интересом выслушивал сообщения Гарбрехта о встречах с Михайловым и Добелмейером, то и дело довольно пофыркивая; хлопал себя по ляжке, когда ему что-то особенно нравилось, а сам с присущей ему хитростью и чувством юмора изобретал всевозможные вполне достоверные небольшие истории, маленькие юморески, которые должен передавать вначале русским, а потом американцам. Сидорф никогда не встречался ни с теми, ни с другими, но казалось, понимал и тех и других гораздо лучше Гарбрехта, и, нужно сказать, авторитет Гарбрехта как в глазах капитана Михайлова, так и майора Добелмейера постоянно рос после того, как им занялся Сидорф, наставляя на путь истинный. Открывая дверь в штаб-квартиру Сидорфа, он с грустной улыбкой вспоминал, с каким гнетом страха, тревожных предчувствий впервые вошел сюда. Ждать ему пришлось совсем недолго: мисс Реннер, та блондиночка, которая впервые заговорила с ним на улице, тут же открыла ему дверь в комнату экс-капитана. Сидорф явно был в хорошем расположении духа: весь сияя, ходил взад и вперед перед своим столом маленькими, даже крошечными шажками, очень похожими на танцевальные па... -- Привет, привет! -- радушно молвил он, когда Гарбрехт появился.-- Как хорошо, что вы пришли! Гарбрехту никогда не удавалось различить: притворные утверждения, что руки у него, Гарбрехта, не связаны и он имеет свободу выбора,-- это проникнутое юмором хитроумие или доведенные до автоматизма приятные манеры. -- Какой чудесный день! -- верещал Сидорф.-- Просто великолепный! Вы слышали новость? -- Какую? -- осведомился довольно осторожно Гарбрехт. -- Как "какую"! Первая бомба! -- Сидорф радостно захлопал в ладоши.-- Сегодня днем, в два тридцать, взорвана первая бомба в Германии. В Штутгарте! Какой поистине торжественный день! Незабываемый день! После восемнадцатого года понадобилось целых двенадцать лет, чтобы немцы наконец приступили к реальной оппозиции союзникам. И вот теперь, менее чем за год после капитуляции,-- первая бомба! Какое счастье! -- Он сиял, весело глядя на Гарбрехта.-- Ну, вы довольны? -- Очень,-- дипломатично ответил Гарбрехт. Бомбы -- это не для него. Может, для человека с двумя руками это развлечение, но не для него... -- Теперь мы приступаем к настоящей работе.-- Сидорфу с большим трудом удалось загнать себя снова на кожаный стул за столом, и теперь он бросал с него пронзительные взгляды на Гарбрехта.-- До сих пор ничего значительного. По сути дела, лишь создание организации. Испытание ее отдельных составных частей. Чтобы убедиться, кто может работать, а кто -- нет в режиме жесткой дисциплины. Практика превыше всего. Теперь всяким маневрам конец! Мы приступаем к боевым действиям на поле боя! "Эти солдаты, профессионалы,-- горько размышлял Гарбрехт, чувствуя, как взломано его вновь обретенное умиротворение,-- видно, так никогда и не смогут выбросить привычный жаргон из своего мышления. "Маневры", "поле боя"... Судя по всему, они считают своим достижением лишь то, что непременно связано со взрывами, а единственное воспринимаемое ими политическое средство, доставляющее им удовольствие,-- это смерть". -- Лейтенант,-- обратился к нему Сидорф,-- мы и вас проверяли. И я рад сообщить вам...-- он сбивался на риторику,-- мы решили, что вы человек достойный нашего уважения и полного доверия. Теперь начинается ваша настоящая миссия. В следующий вторник вы встречаетесь с мисс Реннер. Она поведет вас в дом одного нашего друга. Он передаст вам пакет. Вы отнесете его по адресу, данному вам мисс Реннер. Не скрою, что это дело связано с определенной опасностью для вас. В пакете будет завернут часовой механизм, который взорвет первую бомбу в новой нашей войне против союзников здесь, в Берлине... Гарбрехту в эту минуту показалось, что Сидорф находится где-то далеко-далеко от него, и его искаженный голос пробивается к нему через громадное расстояние. "Все было слишком хорошо, чтобы быть правдой,-- размышлял он, словно в тумане,-- эта легкая, приятная, безопасная жизнь мальчика, доставлявшего донесения,-- жизнь, которую он вел до этого времени. Оказывается, все это хитроумная, коварная игра, ее придумал этот Сидорф, подвергая его испытанию". -- Капитан...-- прошептал он.-- Капитан... но я не могу... не могу... -- Это только начало,-- продолжал, словно в трансе, Сидорф, словно вовсе и не слыхал слов, перебивших его продолжительное выступление.-- В конечном итоге взрывы станут раздаваться постоянно, и днем и ночью, по всей стране. Американцы во всем будут обвинять русских, а русские -- американцев; все будут испытывать все больший страх и все сильнее не доверять друг другу. Тогда они тайно установят с нами связь, явятся к нам, начнут торговаться с нами, делая все более крупные ставки -- кто кого перещеголяет! "Этого никогда не будет!-- все еще пребывая в густом тумане, твердил про себя Гарбрехт.-- Никогда! Это все старые песни... И во время войны нам об этом говорили. Американцы поссорятся с англичанами, англичане порвут с русскими... И вот с чем они теперь остались в своем Берлине: англичане, разговаривающие на кокни, этой тарабарщине; татары, пригнанные из Сибири; негры, доставленные с берегов Миссисипи... Такие люди, как Сидорф, стали жертвами собственной пропаганды,-- в конечном итоге уповали только на собственные надежды, прислушивались только к собственной лжи. И он, Гарбрехт, на следующей неделе должен прогуливаться среди праздношатающихся американских военных полицейских с этим сложным, тикающим часовым механизмом под мышкой только ради больных галлюцинаций Сидорфа. Можно убедить любую другую нацию -- достаточно людям посмотреть на жалкие руины, оставшиеся от некогда красивых городов, на бесконечно тянущиеся к горизонту кладбища с крестами, на марширующие в сердце столицы вражеские войска, и они скажут: "Нет, все это ничего не дало". Но только не немцы. Геринг только что умер в Нюрнбергской тюрьме, а вот перед ним другой толстяк убийца, с такой же слащавой улыбкой, как у Геринга, потирая от удовольствия руки, кричит -- этот день никогда не забудут, потому что взорвана первая бомба!" Гарбрехт, сидя на жестком деревянном стуле, чувствовал себя таким потерянным, таким безнадежным; наблюдал, как этот толстяк нервно, радостно дергается за своим стулом, слышал его грубоватый, добродушный голос: -- В последний раз для этого нам понадобилось целых четырнадцать лет! Гарбрехт, поверьте мне, на сей раз мы затратим на все не более четырех! К пятидесятому году вы получите звание полковника, и неважно, сколько у вас рук, одна или две, и все такое прочее... Гарбрехт хотел протестовать, сказать что-то убедительное -- такие слова, которые остановят этого кривляющегося, веселого, кровожадного, обманутого сумасшедшего,-- но из его сомкнутых губ не вырвалось ни единого звука. Возможно, позже, когда он останется один, он сможет что-то придумать, чтобы выбраться из этого готового вот-вот захлопнуться, вызывающего головокружение капкана. Но только не здесь, не в этой темной, с высоким потолком комнате, где беснуется жирный капитан, с разбитым зеркалом, с мрачным, неуместным здесь портретом мыслителя Ленина, висящим на треснувшей стене,-- жуткая, издевательская шутка Сидорфа. -- Но вместе с этим,-- увлеченно продолжал Сидорф,-- вы продолжите свою обычную, постоянную работу. Господи помилуй! -- засмеялся он.-- Да вы станете самым богатым человеком в Берлине после того, как и те и другие выплатят вам все, что полагается! -- Голос у него вдруг изменился -- стал низким, заговорщическим.-- Вы знаете таких людей -- фамилии Клейбер и Макевски, работают в конторе Михайлова? -- Он сверлил его своими хитрыми глазами. -- Мне кажется, нет,-- подумав несколько секунд, ответил Гарбрехт. Конечно, он их знает. Оба значатся в платежной ведомости Михайлова и работают в Американской зоне, но какой смысл говорить об этом Сидорфу? -- Неважно,-- засмеялся Сидорф после почти незаметной, слишком короткой паузы.-- Вы передадите их имена и вот этот адрес американскому майору.-- Вытащил клочок бумаги из кармана и положил его на стол перед ним.-- Вы скажете майору, что они русские шпионы и их можно найти вот по этому адресу.-- Он постучал пальцем по бумаге.-- Это весьма ценный улов для майора,-- с явной иронией пояснил Сидорф,-- и он, конечно, щедро вознаградит вас за такую важную информацию. После этого у него непременно появится вполне объяснимое желание доверять вам более трудные задания. -- Слушаюсь,-- отозвался Гарбрехт. -- Вы уверены,-- Сидорф улыбался, продолжая сверлить его взглядом,-- в самом деле уверены, что не знаете этих людей? В это мгновение Гарбрехт понял: Сидорф знает, что он ему лжет; но теперь уже поздно что-то предпринимать. -- Нет, я их не знаю,-- твердо повторил он. -- Могу поклясться... Ну да ладно,-- пожал плечами Сидорф,-- неважно.-- Обогнул, с бумажкой в руке, стол, подошел к стулу, на котором сидел Гарбрехт.-- Когда-нибудь,-- он положил твердую руку ему на плечо,-- вы поймете, что и мне можно в полной мере доверять. Так что это вопрос...-- он засмеялся,-- вопрос дисциплины.-- И передал ему клочок бумаги с адресом. Гарбрехт, отправив его в карман, встал со стула. -- Я доверяю вам,-- покорно сказал он.-- А как же иначе... Сидорф громко расхохотался. -- Я люблю удачные ответы!-- закричал он.-- В самом деле люблю меткие ответы! -- И по-братски обнял Гарбрехта за плечи.-- Не забывайте, однако,-- продолжал поучать он,-- мой первый и единственный урок, его нужно обязательно усвоить: главный принцип для наемного информатора -- говорить тому, кто ему платит, только то, что тому хочется слышать. Любая передаваемая информация должна точно согласовываться с давно им выработанными теориями. Тогда он оказывает вам доверие и считает вас все более ценным сотрудником. Однако,-- он снова засмеялся,-- не пытайтесь испробовать все это на мне. Я совершенно другой работодатель. Я вам не плачу... и поэтому рассчитываю, что вы всегда будете правдивы и откровенны со мной. Вы не забудете этих моих слов? --И, повернувшись к Гарбрехту, нагло, грубо уставился ему в глаза -- он уже не улыбался. -- Да, герр,-- ответил Гарбрехт,-- я их никогда не забуду. -- Вот и отлично! -- Сидорф подталкивал его к двери.-- А теперь идите вниз, к мисс Реннер. Она сделает все, что нужно.-- И мягко вытолкнул Гарбрехта за дверь, резко захлопнув ее за ним. Гарбрехт постоял с минуту, глядя на дверь, потом медленно стал спускаться по лестнице вниз, к мисс Реннер. Позже, по дороге к конторе Михайлова, он старался не думать о беседе, состоявшейся у него с Сидорфом, и об этом хитроумном смертоносном приспособлении, в данную минуту ожидающем его где-то на другом краю города. Ему захотелось вдруг остановиться и, прислонив лоб к холодной, потрескавшейся каменной стене пустого, разграбленного дома, мимо которого он сейчас шел, заплакать -- и плакать, плакать на этом завывающем, обжигающем холодном ветру... После всего пережитого, после стольких смертей, увиденных собственными глазами, после операционной в госпитале на пивзаводе в Сталинграде человек имеет право на что-то рассчитывать -- на мир, покой, на безопасность. А вместо этого нб тебе -- вновь наседает на тебя дилемма, этот никому не нужный флирт со смертью на следующей неделе. Его жизнь и без того натыкается на каждый острый выступ каждого прожитого последнее время года; ее безжалостно вышвыривает на берег любой девятый вал, прокатывающийся по всей Германии. Даже немеющее оцепенение уже не помогало. Шаркал подошвами, как в тумане, не разбирая, куда идет. Споткнулся о булыжник, кем-то бездумно вытолкнутый из тротуара; резко выбросил вперед руку, чтобы не потерять равновесия, но поздно -- со всего маху свалился в сточную канаву. Ударился головой о бетонную плиту, почувствовал на ладони теплую кровь, вытекающую из раны, нанесенной острым осколком разбитого камня. С трудом сел, глядя на свою руку при тусклом свете. Кровь струилась из грязных, рваных ран, а в голове словно гремел набат... Так и сидел на тротуаре, опустив голову, ожидая, когда в ней снова все прояснится и он сможет встать на ноги. "Нет, выхода нет,-- думал он, превозмогая головную боль,-- и никогда не будет. Глупо надеяться на это". Ему все же удалось медленно подняться, и он упрямо поплелся по намеченному маршруту -- к офису Михайлова. Михайлов низко согнулся над своим столом, и при свете одной-единственной лампочки походил на отвратительную зеленую лягушку. Он даже не взглянул на Гарбрехта. "Говорить тому, кто платит, только то, что тому хочется слышать..." Гарбрехт сейчас почти физически слышал насмешливый, дружеский голос Сидорфа. Может, этот Сидорф знал, что говорил? Русские в самом деле настолько глупы, американцы слишком подозрительны... Вдруг Гарбрехт сообразил, что скажет Михайлову. -- Ну?-- наконец произнес Михайлов, все еще упершись взглядом в крышку стола.-- Что-нибудь важное? Вам удалось разузнать что-нибудь об этом новом человеке, которого используют американцы? На прошлой неделе Михайлов просил его разузнать все, что можно, о Добелмейере, но Гарбрехт решил про себя помалкивать о том, что ему известно об американце. Вымолвит хоть слово, хоть раз поскользнется, проговорится,-- это вызовет серьезные подозрения у Михайлова, начнут допытываться, установят слежку... Заговорил громким, ровным голосом: -- Да. Он представитель второго немецко-американского поколения. На гражданке был адвокатом в штате Милуоки. В самом начале войны попал под следствие, ибо, как утверждают, в тридцать девятом и сороковом годах вносил свои средства в дело вооружения Германии. Гарбрехт видел -- Михайлов медленно поднимает голову, все внимательнее смотрит на него, глаза его загораются неподдельным интересом. "Сработало! -- подумал он.-- И впрямь сработало". -- До настоящего разбирательства так и не дошло,--вдохновенно выкладывал он свою выдуманную историю,-- в самом конце войны он сразу получил офицерское звание и был направлен в Германию по секретному приказу. Некоторые члены его семьи живы и в настоящее время проживают в Английской зоне, в Гамбурге. Его кузен был командиром подводной лодки в немецком флоте; лодка затонула в сорок третьем году в районе Азорских островов. -- Конечно, конечно!-- сразу оживился Михайлов; голос его звучал торжественно -- явно доволен такой информацией.-- Очень типично...-- Он не объяснил, что имеет в виду под этим словом, но глядел теперь на Гарбрехта с выражением безграничного обожания на лице. -- В течение нескольких следующих недель,-- начал Михайлов,-- вам придется поработать над двумя задачами. Мы попросили всех наших сотрудников оказать нам в этом посильное содействие. Мы уверены, что американцы морем доставили в Англию несколько атомных бомб. У нас есть основания предполагать, что они будут размещены на территории Шотландии, неподалеку от аэродрома в Престуике. Из Престуика сюда осуществляются ежедневные полеты, и экипажи, как говорят, не очень бдительны. Постарайтесь разузнать, не проводится ли там подготовка, пусть даже на первоначальном, подготовительном этапе, для базирования где-то в этом районе нескольких американских самолетов Б-29. Каркасы ремонтных мастерских, новые резервуары для хранения топлива, новые радарные станции предварительного освещения, ну и так далее. Постарайтесь что-нибудь разузнать. Сможете? -- Да, товарищ.-- Гарбрехт заранее знал, что для Михайлова разузнает все на свете. -- Очень хорошо! -- Михайлов отпер замочек в ящике стола, вытащил деньги.-- Тут для вас премия,-- объявил он с механической, безжизненной улыбкой. -- Благодарю вас, сэр.-- Гарбрехт запихнул деньги в карман. -- Итак, до следующей недели. -- До следующей недели,-- повторил Гарбрехт. На сей раз он отдал честь Михайлову. Тот козырнул ему в ответ, и Гарбрехт направился к двери. Хотя на улице темно и холодно, а в голове еще стоял звон от падения и удара, он шел легко, широко улыбаясь себе самому. Он шел в Американскую зону. С Добелмейером он встретился на следующее утро. -- Вас наверняка могут заинтересовать вот эти люди.-- И выложил на стол перед ним клочок бумажки с фамилиями тех людей, которых Сидорф поручил ему выдать.-- Платные тайные агенты русских; ниже указан их адрес. Добелмейер смотрел на имена, и его тяжелое, дородное лицо медленно расплывалось в широкой улыбке. -- Очень, очень интересно! Просто замечательно! -- Большой рукой он аккуратно разглаживал скомканный клочок, словно равнодушно ласкал его.-- Я получил несколько запросов на более полную информацию о профессоре, о котором я вас просил кое-что разузнать. Кажется, Киттлингер. Вам что-нибудь удалось раздобыть? Гарбрехт разузнал, скорее по чистой случайности, совсем ненамеренно, что профессор, очень старый, никому не известный учитель физики в Берлинском медицинском училище, убит в концентрационном лагере в 1944 году; он был также уверен, что о смерти его не сохранилось никаких документов. -- Профессор Киттлингер,-- бойко, вдохновенно начал врать Гарбрехт,-- с 1934 года и до окончания войны работал над проблемой ядерного распада. Десять дней спустя после вступления русских в Берлин его арестовали и отправили в Москву. С тех пор о нем ничего не было слышно. -- Конечно, конечно,-- ворковал Добелмейер. "Этот атом,-- думал с охватывающим его легким возбуждением Гарбрехт,-- просто чудесная вещь: действует как волшебное заклинание, открывает все двери. Только упомяни об атоме -- и они искренне начнут верить любой чепухе, которой вы станете их пичкать. Может,-- он улыбнулся про себя,-- я когда-нибудь и стану специалистом в этой области? Подумать только: "Гарбрехт, атомные секреты, лимитед". Какое щедрое, простое для возделывания, сулящее богатый урожай поле!" Добелмейер тем временем старательно записывал весьма сомнительную историю профессора Киттлингера, ядерщика-экспериментатора. Впервые за все время своей работы на американцев Гарбрехт вдруг осознал, что, по сути дела, ему это нравится. -- Вас также может заинтересовать,-- продолжал он тихо,-- то, о чем мне удалось узнать вчера вечером. Добелмейер, выпрямившись за столом, весь превратился во внимание. -- Конечно,-- ласково поощрил он. -- Возможно, по существу, эта информация сама по себе ничего не значит -- так, пьяный, безответственный треп, не больше... -- Что же это? -- Добелмейер подался вперед всем телом. -- Три дня назад генерал Брянский, ну, из русского Генерального штаба... -- Знаю, знаю!-- нетерпеливо перебил Добелмейер.-- Я знаю его. Он в Берлине уже неделю. -- Ну...-- неторопливо произнес Гарбрехт, намеренно разжигая еще больше охватившее майора нетерпение.-- Ну так вот. Он произнес речь перед небольшой группой офицеров в офицерском клубе, и потом, когда надрался, начали циркулировать некоторые слухи о том, чту он болтал в пьяном виде. Честно говоря, даже не знаю, стоит ли сообщать вам об этом... Все так эфемерно... расплывчато... В общем, как я уже сказал, слухи... -- Давайте, давайте! -- глядя на него жадными глазами, подначивал Добелмейер.-- Я хочу знать об этом! -- В общем, по слухам, он сказал, что через шестьдесят дней начнется война. Атомная бомба -- вещь абсолютно ненужная и бессмысленная, сказал он. Красная армия пройдет быстрым маршем с берегов Эльбы до берега Английского канала за двадцать пять дней. Тогда пусть американцы бросают на них свою атомную бомбу. Они уже будут в Париже, в Брюсселе, в Амстердаме, и американцы даже не посмеют их тронуть... Само собой, я не могу поручиться за его слова, но... -- Конечно, он так сказал! -- охотно подтвердил Добелмейер.-- Но даже если не он, так другие.-- И устало откинулся на спинку стула.-- Я включу ваше сообщение в свой отчет. Может, хоть это пробудит кое-кого от спячки там, в Вашингтоне. Мне наплевать -- слухи, не слухи... Я сообщаю обо всем, и точка. Подчас получаешь гораздо больше надежной информации от слухов, чем от самых тщательно документированных свидетельских показаний. -- Да, сэр,-- Гарбрехт поддакнул. -- Не знаю,-- продолжал майор,-- слышали ли вы что-нибудь о бомбе, взорвавшейся в Штутгарте? -- Да, сэр, слышал. -- У меня своя теория на сей счет. Это не единственный случай. За этим взрывом последуют другие, помяните мое слово. Мне кажется, что если тщательнее во всем покопаться, дойти до самого, так сказать, дна,-- там можно обнаружить наших дорогих друзей -- русских. Я хочу, чтобы вы над этим как следует поработали. Посмотрим, что вам удастся разузнать... на этой неделе. -- Да, сэр. "Какой все же замечательный человек этот Сидорф,-- подумал он.-- Как хитер, насколько верна его интуиция! Нет, он вполне достоин доверия". Гарбрехт встал. -- Это все, сэр? -- Все.-- Добелмейер протянул ему конверт.-- Вот ваши деньги. За эту неделю и за те две, когда я задержал вам выплату, приступив к исполнению своих служебных обязанностей. -- Большое спасибо, сэр. -- Нечего меня благодарить! -- оборвал его майор.-- Эти деньги вы заработали. Встретимся на следующей неделе. -- На следующей неделе, сэр.-- Отдав честь, Гарбрехт вышел. У подъезда на улице стояли двое военных полицейских со скучными лицами. Их каски, пояса, пряжки, нагрудные знаки поблескивали на зимнем солнце в безоблачном синем небе. Гарбрехт, улыбнувшись, дружески кивнул им. Его забавляла мысль (правда, пока преждевременно) о том, как он понесет при себе с самым надменным видом сложнейшие детали первой бомбы в Берлине мимо них, под самым их носом. Скорым шагом Гарбрехт шел вниз по улице, стараясь дышать поглубже, постоянно нащупывая небольшой, выпирающий из-под пальто бугор -- конверт с деньгами. Он чувствовал, что так долго сковывавшее его оцепенение пропадает, он освобождается от него и ему на смену не приходит никакой боли -- вообще никакой боли.
ОБНАЖЕННАЯ В ЗЕЛЕНЫХ ТОНАХ
В молодости Сергей Баранов, художник, предпочитавший рисовать большие натюрморты с румяными яблоками, зелеными грушами и очень оранжевыми апельсинами, вступил в Красную Армию, принял участие в нескольких боях с белыми -- нанеся им, естественно, минимальный урон -- в районе Киева. Крепкий, здоровый, мечтательный по характеру, доброжелательный юноша, не умевший никому ни в чем отказать; когда его друзья встали на сторону революции, он пошел за компанию вместе с ними; служил преданно, верой и правдой, никогда не падал духом, с удовольствием жевал твердый, как камень, солдатский хлеб, спал на соломе вместе со всеми, нажимал на курок старенького ружья, если ему приказывали это делать командиры, храбро шел в бой вместе со всеми и с таким же успехом драпал вместе со всеми, если нужно было спасать свою шкуру. Когда революция завершилась, он демобилизовался, получив скромную награду за бой, в котором участия не принимал, поселился в Москве и снова стал писать розовощекие яблоки, зеленые груши и очень оранжевые апельсины. Все его друзья восторженно отзывались о революции, были убеждены, что произошло нечто просто великолепное, и он, Сергей, чтобы не выделяться из их числа, любезно, для вида, соглашался с ними, разделял их юношеский задор. Дело в том, что его на самом деле интересовало только одно -- писать яркими красками натюрморты, фрукты и овощи. Когда в его студии или в кафе, где он частенько бывал, начинались оживленные дискуссии о Ленине, Троцком, нэпе, он лишь искренне, заразительно смеялся, отшучиваясь: -- Кто его знает? Пусть решают философы. К нему, награжденному герою революции и художнику с головы до ног, все относились очень хорошо. Ему выделили отличную мастерскую под стеклянной крышей и выписали паек рабочего, занятого тяжелым трудом. Все с теплотой отзывались о его картинах, ибо он знал секрет, как изображать на полотне овощи и фрукты настолько вкусно, что они сами просились в рот. Продавал он их всегда быстро, без задержки, и его работы можно было увидеть в домах и кабинетах очень многих важных шишек нового режима -- это аппетитное, яркое пиршество красок, оживлявшее мрачные, бесцветные стены учреждений. В 1923 году, когда он встретил и завоевал пухленькую, красивую молодую даму из Советской Армении, в его живописи наступил новый этап: он начал рисовать "ню". Так как при этом он сохранил прежнюю технику, то, несмотря на резкую смену сюжета, ему постоянно сопутствовал успех и он шел вперед семимильными шагами. Теперь его картины, такие же вкусные, притягательные, сочетали в себе поразительные черты сада и гарема, и все гонялись за копиями его работ, с изображением обнаженных, здоровых, полных женщин, с розоватой кожей; таких картин не чурались даже самые высокопоставленные лица в государстве. Несомненно, он продолжал бы в таком духе и по сей день, удачно создавая целые галереи полотен, изображающих крепко сбитых, весьма легко одетых, аппетитных девушек, вместе с грудами невиданно громадных красноватых гроздей винограда и желтых бананов, пожиная один успех за другим, постоянно осыпаемый все новыми почестями, если бы вдруг, невзначай, на каком-то литературном вечере не встретил женщину, ставшую в конце концов его женой. Анна Кронская была одна из тех поразительно энергичных женщин, с тонкими чертами лица, которых революция, освободив от ярма постоянного ухода за детьми и рабского труда на кухне, обрушила на мир мужчин. Угловатая, хищная, умная, с хорошо подвешенным языком, измученная несварением желудка, демонстрирующая глубочайшее презрение к представителям мужского пола, такая женщина, как она, могла делать все -- заведовать магазином или готовить боевые сводки. Как сказал один из ее друзей, пытаясь провести различие между Анной и ее более мягкими современницами, "по утрам перед выходом из дома Анна не красит губы и не пудрит лицо,-- она его скоблит, словно точильным камнем". В Москве в то время, когда они встретились с Сергеем, ее неудержимо тянуло на ниву общественного воспитания. Под ее присмотром уже находились -- в количестве двадцати трех -- дневные ясли для работающих родителей, с целым штатом робких, запуганных мужчин и женщин, и она, несомненно, уже оставила свой заметный след на новом, подрастающем поколении молодого государства. Дети, которых она воспитывала, считались самыми чистоплотными и самыми "скороспелыми" во всем Советском Союзе, и это происходило до тех пор, покуда в 1938 году в ходе обычной проверки по выявлению нервных заболеваний не выяснилось, что бывшие воспитанники ее безупречных во всех отношениях яслей опережали все группы населения страны по числу нервных расстройств в соотношении три к одному. В незавершенном исследовании, проведенном одним весьма ученым полковником артиллерии во время месяца затишья на Южном фронте в 1944 году, содержались такие данные: благодаря стараниям Анны Кронской в отношении выросшего под ее опекой поколения Красная Армия лишилась больше живой силы, чем полностью укомплектованная бронетанковая бригада Девятой немецкой армии. Тем не менее этот отчет был воспринят с долей скептицизма со стороны начальства дотошного полковника, ибо, как раскопало ОГПУ в его досье, этот исследователь был любовником мисс Кронской в период между третьим и седьмым августа 1922 года и сам обратился со слезной просьбой перевести его в Архангельск восьмого числа того же месяца. Так вот именно эта дама, в компании одного поэта-героя и стареющего летчика-испытателя, положила глаз на крепко сбитого, пышущего здоровьем Баранова, когда он входил в комнату через двери, и она всего за несколько секунд приняла твердое как сталь решение, призванное в корне изменить всю прежнюю жизнь художника. Придавая еще больше блеска своим черным, как карборунд, глазам, она прошла к нему через всю комнату, без всякой робости сама представилась ему, не обращая абсолютно никакого внимания на пришедшую вместе с ним прекрасную девушку из Советской Армении. Она активно начала любовный процесс, и три месяца спустя он завершился узами брака. Что так сильно, неудержимо привлекало ее в Баранове? На этот вопрос не могли дать ответа даже ее самые близкие друзья. Может, она увидела в этом художнике простоту, мягкость, доброжелательность вкупе с крепким здоровьем, отличным пищеварением и нервную систему без всяких комплексов,-- все это незаменимые качества для мужа деловой дамы, ответственного лица, которая каждый день возвращается домой поздно вечером, измочаленная и уставшая после тысячи дневных беспокойств и забот. Какими бы ни были истинные причины, Анна всецело завладела Сергеем, отрезав ему все пути отхода. У него произошла слезная, душераздирающая сцена прощания с любимой советской армянкой, он в последний раз нарисовал ее обнаженной, розоватой, как свои любимые фрукты, и даже помог перенести кое-какие вещички этой несчастной женщины в новую комнату, которую сумела найти для нее Анна в районе трущоб, расположенном в трех четвертях часа пешего хода до центра города. После этого Анна въехала к мужу, привезя с собой новое одеяло, три набитых до отказа ящика с политическими памфлетами и отчетами и большую настольную лампу с подставкой, изогнутой, как шея у гусыни. Брак с самого начала казался абсолютно счастливым, и в самом Баранове произошла лишь одна заметная перемена, кроме постоянно растущей тенденции постоянно хранить полное молчание в шумной компании: он больше не рисовал "ню". Ни одной картины, ни одного наброска, ни одной акварельки от талии и выше оголенной части женского тела не выходило больше из его мастерской. Теперь он, целиком посвятив себя растительному миру, миру овощей и фруктов, как будто разработал новый подход, с новым пониманием, к изображению на полотне яблока, апельсина или груши. Такие же вкусные, точно так, как и прежде, просящиеся в рот изображались им овощи и фрукты, но сами картины изменились, словно кто-то подменил их текстуру: в его работах появилось преследующее вас, настраивающее на меланхоличный лад благоухание, словно выбранный им для сюжета плод только что сорван с печальной осенней ветки -- последний от щедрот уходящего года, из последнего сбора с деревьев и виноградников,-- на этих медленно умирающих виноградных листьях и ветках фруктовых деревьев уже гуляли, постанывая, злые зимние ветры. Новое направление в творчестве Баранова приветствовали с уважительными, сдержанными похвалами как критики, так в равной мере и широкая публика, и теперь копии его нового периода висели во многих музеях и общественных местах. Успех нисколько его не изменил. Он только стал куда более молчалив, рисовал и писал уверенной рукой, много экспериментировал со свеклой и тыквами, в еще более темно-красных и желтых тонах; повсюду появлялся только в сопровождении своей желтовато-бледной, болезненной, но по-прежнему блестящей жены, которую слушал с образцовым вниманием каждый вечер, а она, воспользовавшись таким обстоятельством, все активнее монополизировала все беседы о литературе, искусстве, политике, образовании и сфере промышленности. Однажды, правда, он, по просьбе жены, отправился в одни из детских яслей, где приступил к обычной работе: хотел нарисовать там группу детишек. Поработал приблизительно с час, затем, отложив кисти в сторону, разорвал холст и бросил в печку. Потом многие слышали, как он долго рыдал, закрывшись в мужском туалете, и никак не мог взять себя в руки. В эту историю никто, по сути дела, не верил, ее передавала одна молодая учительница, которая поссорилась с Анной Кронской и была по ее требованию уволена как ненадежный элемент. Как бы там ни было, правда это или ложь, но Баранов вернулся в мастерскую, где продолжил писать натюрморты с буряками и тыквами. Приблизительно в это время он пристрастился рисовать по ночам при лампе с гусиной шеей, которую привезла в дом Анна в качестве приданого. Теперь у них, в силу важности каждого по отдельности, появилась собственная отдельная квартира, расположенная всего в миле от его студии, и крепко сбитую, но теперь слегка сгорбленную фигуру художника, тяжело бредущего по занесенным снегом пустынным улицам, постоянно видели на этом отрезке -- от мастерской до его дома. Он стал ужасно таинственным, постоянно закрывал двери на ключ и, когда друзья спрашивали его, над чем он сейчас работает, лишь загадочно, вежливо улыбался и тут же переводил разговор на другую тему. Анна, само собой разумеется, никогда не интересовалась его работой, так как была постоянно занята, всегда в хлопотах, и только на открытии его персональной выставки, этом значительном событии, в котором приняла участие интеллектуальная элита правительства и представители изящных искусств, впервые увидела картину, над которой ее муж трудился последние несколько месяцев. Это была "ню". Но не такая, какие Баранов рисовал прежде. На громадном, отпугивающем полотне -- ни одного розового пятнышка. Преобладающий цвет зеленый, тот, что угрожающе окрашивает все пространство высокого неба перед началом мощных циклонов и ураганов,-- желтовато-зеленый, колдовской, угнетающе действующий на сетчатку глаза цвет. Сама фигура женщины, с висячими грудями и гладкими волосами, с морщинистой брюшиной и не полными, но все равно дразнящими бедрами, тоже выполнена в различных зеленых тонах, а пронзительные, какие-то демонические глаза под строгими бровями отличались другим оттенком этого доминирующего на картине цвете. Рот -- наиболее страшная деталь картины -- был нарисован густой черной краской, что создавало странное впечатление громко выкрикиваемой, с завываниями, речи, как будто художник поймал свою модель в момент изрыгаемого ею маниакального потока ораторского красноречия. Этот рот, казалось, занимал все полотно, по сути дела все пространство в зале, и из него изливался непрерываемый, патологический, сияющий риторический поток; как было сразу замечено, зрители старались, испытывая какую-то необъяснимую неловкость, не смотреть, если удавалось, на эту часть картины. Задний фон тоже сильно отличался от обычных, тщательно, с богатым воображением выписанных материалов; теперь там была какая-то пена, обломки какого-то крушения, зазубренные каменные руины храмов и домов под зеленым и черным, как уголь, небом. Единственное связующее звено с прошлым творчеством Баранова на полотне -- вишневое дерево, справа на переднем плане. Но и оно какое-то чахлое, вырванное из земли с корнем; зеленого цвете гриб пожирал, присосавшись, его ветви; его, по-видимому, страдающий ствол обвивала своими смертоносными крепкими объятиями толстая, похожая на тело змеи виноградная лоза, а старательно прописанные зеленые черви ползали между незрелыми фруктами и жевали их. По всеобщему мнению, эта картина производила странный эффект -- все в ней смешалось: безумие, гений, бьющая через край энергия, грядущая катастрофа, печаль, отчаяние. Когда в зал вошла Анна Кронская, зрители стояли группами, глядя с жутким любованием на новую картину. -- Великое полотно!-- услыхала она слова Суварнина, критика по искусству из "Серпа". -- Невероятно! -- прошептал художник Левинов, когда она проходила мимо. Сам Баранов стоял в углу, застенчиво принимая поздравления от охваченных благоговейным страхом друзей,-- он был очень взволнован. Анна, не веря собственным глазам, уставилас ь на картину мужа,-- он сам, с привычным розоватым цветом лица, с приятной, как всегда, улыбкой на губах, со своим покорным выражением, ни на йоту не отличался от ее прежнего мужа, которого она знала все последние годы. Хотела было подойти к нему, поздравить, хотя картина показалась ей абсолютно оторванной от действительности, но ее на ходу перехватили двое руководителей тракторного завода в Ростове, и она так увлеклась своей лекцией о тракторостроении, что совершенно позабыла и о выставке, и о картине Баранова, вспомнив обо всем лишь поздно вечером. Время от времени кое-кто из приглашенных бросал долгие, любопытные взгляды на Анну, особенно когда она оказывалась перед шедевром мужа. И хотя Анна чувствовала настороженные взгляды и от нее не могло ускользнуть тревожное, неуловимое выражение устремленных на нее глаз, она старалась не замечать этого, не поддаваться своим чувствам, так как давно привыкла к подобным различным по интенсивности и доброжелательности взглядам со стороны своих подчиненных, когда она появлялась в палатах и кабинетах вверенных ей яслей. Истинной причины поспешных, первых пробных оценок картины посетителями галереи она так и не открыла для себя, и никто во всем Советском Союзе не осмелился бы навести ее на такую мысль. Дикое, кошмарное лицо, увенчивающее ужасное тело обнаженной в зеленых и черных тонах, обладало фамильным сходством с Анной Кронской, и никакая намеренная стилизация художника не могла этого скрыть. Это были абсолютные близнецы -- нарисованная и реально существующая женщины, и их обеих связывали какие-то отвратительные нити, которые не могли избежать ничьего внимания. Второй человек во всей Москве, кроме нее, который не знал, что художник нарисовал портрет своей жены,-- тот, кто покорно возвращался домой вместе с ней каждый вечер. Ничего не зная, чувствуя, как счастлив новой свалившейся на него славой, Сергей Баранов повел жену в тот вечер на балет в честь своего успеха, а позже заказал в кафе три бутылки шампанского, большую часть которого вылакали двое "трактористов" из Ростова. Следующая после открытия выставки неделя ознаменовала собой наивысшую точку в жизни Баранова, как и тогда, на первом этапе его творчества. Его постоянно приглашали на празднества, там его все шумно чествовали; прохожие указывали на него пальцами, где бы он ни появлялся; его приветствовала пресса, призывала заняться настенной росписью, чтобы своим творчеством, своими кистями и красками покрыть квадратные акры стен,-- он просто плавал в ярком, бурном потоке похвал. Критик Суварнин, который едва отвечал на его приветствия прежде, снизошел до того, что сам пришел к нему в мастерскую, чтобы взять у него интервью, и, что самое главное, вопреки всем прецедентам явился к нему абсолютно трезвым. -- Скажи мне,-- говорил он Баранову, косясь на него своими белесыми, холодными глазами, которые пробуравили насквозь не одно полотно,-- скажи мне, пожалуйста: как это художник, рисовавший до этого лишь фрукты, вдруг создает такую потрясающую картину? -- Ну, такое иногда происходит вот таким образом,-- начал объяснять Баранов, к которому за последнюю неделю вернулась прежняя разговорчивость и экспансивность.-- Как ты наверняка заметил -- если ты видел мои последние работы,-- они становились все более печальными, дышащими меланхолией. Суварнин задумчиво кивнул в знак согласия. -- Моя палитра делалась все более приглушенной. Коричневый цвет, темно-коричневый, все чаще вторгался на мои холсты. Фрукты... ну, честно говоря, плоды вдруг начали вянуть, побитые морозом, являть собой безотрадную, печальную картину. Я возвращался к себе в студию, садился перед картиной и начинал плакать. Плакал час, иногда целых два. В полном одиночестве. Меня теперь каждую ночь посещали странные сны. Сны о смерти; сны о поездах, выползающих из-под сводов вокзалов; сны о том, как меня хоронят заживо, а меня обнюхивают темно-бурые лисицы и другие небольшие животные... Баранов говорил, все больше воодушевляясь, как говорит вполне здоровый, нормальный человек, здраво описывающий симптомы какой-то ужасной болезни,-- он от нее так страдал, но ему удалось ее преодолеть. -- Самый плохой из этих снов -- тот, который постоянно повторялся. Будто я нахожусь в маленькой комнате, где полно женщин, одних женщин. Она ими битком набита. И все они могли говорить -- только один я не мог. Я, конечно, пытался, двигал губами. Мой язык дрожал во рту. Беседы, звучавшие вокруг меня, оглушали меня, как визгливые свистки локомотивов или французские рожки. А я не мог вымолвить ни единого звука. Казалось бы, так просто, а поди ж ты! Просто ужасно! Словно тебя каждую ночь бросают в новую отвратительную тюрьму. Мне стало страшно ложиться в постель. Я приходил домой, впиваясь глазами в пустой холст, долго, внимательно на него смотрел -- на это полотно на мольберте, на разложенные должным образом картофелины и баклажаны, но, увы, у меня не было сил взять в руки кисти. Любой художник, как вы отлично знаете, может что-то создать, лишь повинуясь своим собственным эмоциям. Как можно передать обуревающие тебя чувства в образе баклажана, картофелины? Я чувствовал, что уже никогда не смогу снова писать картины. Стал даже подумывать о самоубийстве. Суварнин понимающе кивал. Ему пришло в голову, не записать ли то, что художник ему говорит,-- этого он не делал вот уже двадцать лет, после того как пришел к твердому выводу, что точность и аккуратность в репортаже --злейший враг творческой критики. Правда, сунул все же руку в карман за карандашом, но его там не оказалось, забыл дома. Вытащив руку из пустого кармана, старался уже не помышлять ни о каких записях беседы. -- Да, о самоубийстве,-- повторил Баранов, покраснев от радостного ощущения, что этот грозный, этот ужасный критик Суварнин с таким удивительным вниманием слушает его исповедь.-- Я стонал, визжал от злости.-- Баранов, конечно, прекрасно знал, что ничего такого он не делал, просто сидел в мрачном настроении, молча перед мольбертом, но ему казалось, что вот такие живые описания охватившей его страсти понравятся критику, и он попал, нужно сказать, в самую точку.-- Плакал, рыдал от отчаяния. Суварнин беспокойно ерзал на своем стуле, невольно поглядывая на бутылку водки на столе и облизывая уголки рта, но Баранов увлеченно продолжал, с тревогой сознавая, что, может быть, слишком далеко зашел со своими образными синонимами. -- Я принялся наносить хлесткие удары кистью по холсту -- куда попало, словно слепец. Не направлял руки, не искал нужные мне краски. Не смотрел больше на разложенные в определенном порядке картофелины и баклажаны. Внутренний ужас был моим гидом, он рисовал за меня. Я превратился в послушный инструмент своих тяжелых снов. Даже не смотрел, что делаю. Писал всю ночь напролет, потом -- каждую ночь, одну за другой. Я не понимал, что делаю... Теперь Баранов уже позабыл, что хотел произвести определенное впечатление на критика,-- он просто говорил правду, говорил неудержимо. -- Я знал только одно: по мере того как картина близится к окончанию, какая-то тяжкая ноша спадает с моих плеч. Мое подсознательное освобождается из своей тюрьмы. Когда я засыпал, мне уже не снились эти страшные сны, я не лишался голоса, не немел и черно-бурые лисицы больше не обнюхивали меня. Теперь во сне я видел зеленые виноградники весной, полногрудых женщин, к которым меня тянуло на улицах. И вот, когда я завершил, когда, отодвинув свой стул, стал смотреть на сделанное мной, на эту обнаженную в зеленых тонах, на руины,-- я был удивлен, ошарашен тем, что натворил. У меня сложилось впечатление, что, войдя в свою мастерскую, я обнаруживаю в ней незнакомого человека, чужака, который, воспользовавшись тем, что я был в отпуске, завладел моим мольбертом. Но все равно, кто бы это ни был, я ему благодарен. Как благодарен и Зеленой даме, изображенной на холсте. И он и она,-- искренне признался Баранов,--освободили меня из ада. Суварнин встал, молча пожал руку художника. -- Из страданий,-- молвил он наконец,-- рождается великое искусство. Из глубин отчаяния мы способны достичь небесных высот. Вот возьмите Достоевского... Баранов кивнул, хотя чувствовал себя неловко -- трижды пытался дочитать до конца "Братьев Карамазовых", да так и застревал на странице 165. Но Суварнин не заострял на этом внимания. -- Прочтите мою статью в субботнем номере,-- предложил он скромно.-- Думаю, вам понравится, будете довольны. -- Благодарю вас,-- робко произнес Баранов, с трудом дожидаясь, покуда критик уйдет, чтобы немедленно позвонить Анне и сообщить ей главную новость.-- Я ваш должник. -- Пустое.-- Суварнин кратко и точно продемонстрировал свою способность к отточенной фразе, благодаря чему он пользовался такой высокой, надежной репутацией в ряде городов.-- Вы в долгу перед искусством. Ну,--спросил он,-- чем собираетесь теперь заняться? Какая следующая картина? Баранов улыбался, счастливый. -- Вишни,-- ответил он.-- Шесть кило вишен в плетеной корзинке. Мне их принесут с рынка в два часа. -- Очень хорошо! -- одобрил Суварнин. Еще раз пожали друг другу руки, и критик исчез, бросив прощальный досадливый взгляд на бутылку водки. Баранов сел, ожидая, словно во сне, когда принесут заказанные вишни и размышляя, не пора ли ему завести черновик для своих будущих интервью. В субботу Баранов дрожащими руками открыл журнал. Нашел страничку с фотографией Суварнина наверху, прочитал набранный большими черными буквами заголовок: "Грязь в галерее". Заморгал от неожиданности, ничего не понимая; стал читать. "На прошлой неделе,-- писал Суварнин,-- контрреволюция нанесла один из самых отважных ударов по русскому искусству. Из-под чудовищной кисти того самого Баранова, которому удавалось до сих пор ловко скрывать свои еретические, позорные наклонности под горами гнилых фруктов,-- ныне он искренне полагает, что смело и бесстыдно продемонстрировал свою истинную личину,-- вышел тошнотворный образец декадентского буржуазного искусства". Баранов опустился на стул, пытаясь ртом схватить побольше воздуха, заставить активнее заработать свои больные легкие. Пересилил себя, решил читать дальше. "Это -- гангренозная опухоль умирающего мира капитализма,-- Баранов даже в таком расстроенном состоянии заметил, что Суварнин использовал свою излюбленную фразу.-- Художник вкупе со своими союзниками троцкистами, этими отпетыми бандитами, выступил с предупреждением в адрес всего Советского Союза, продемонстрировал, что двурушники и тайные агенты, как черви, проползли, просочились в сердцевину культурной жизни нашего отечества. Со своим предательством и развращенностью, печально знаменитый Баранов сумел все же выставить свою чудовищную картину, этого монстра, в галерее, повесить ее на стену для всеобщего обозрения. Что ж, пусть ею теперь занимается общественный прокурор. Ожидая результатов расследования, которое, несомненно, будет проведено, мы, представители мира искусств, должны еще крепче сплотить наши ряды, чтобы защитить себя. Не позволим же вероломному и коварному Баранову и иже с ним, раболепно преданным всем причудам и опасным отклонениям их хозяев -- плутократов, осквернять стены наших художественных галерей такими образцами дадаистского1 отчаяния, реакционного кубизма2, ретроградного абстракционизма, сюрреалистического архаизма, аристократического индивидуализма, религиозного мистицизма, капиталистического фрейдизма!" Баранов отложил журнал. Нет, дальше он читать не будет! Сколько раз он читал его прежде, так что мог представить себе, о чем там говорится дальше, даже не читая. Сидел на своей табуретке, с несчастным видом глядел на шесть кило ярко-красных вишен, с такой тщательностью уложенных в плетеной корзинке... Перед ним дымился в руинах разрушенный в одно мгновение его внутренний мир. В дверь постучали. Не успел он сказать: "войдите!", как она отворилась и на пороге появился сам Суварнин. Критик сразу подошел к столу, бесцеремонно налил себе в стакан на пять пальцев водки и тут же ее выпил до дна. Повернулся к Баранову. -- Вижу, вы прочитали мою статью,-- сказал он, тыча пальцем в лежавший рядом раскрытый журнал. -- Да, прочитал,-- хрипло ответил Баранов. -- Так вот.-- Суварнин вытащил из кармана странички своего оригинала.-- Не угодно ли полюбопытствовать, что написано у меня? Баранов онемевшими руками взял исписанные листочки, поднес поближе к глазам. Суварнин налил себе еще водки. Баранов читал, и текст расплывался у него перед глазами: "...перед нами разворачивается во всю свою мощь новый талант... отважная попытка покончить с проблемами одолевающих нас сомнений и разочарований... начало полного понимания... блистательная демонстрация технических возможностей художника... первое погружение в глубины современной психики в живописи..." Баранов отодвинул странички. -- Так... так что же произошло? -- изумленно и как-то рассеянно поинтересовался он. -- Все это дела комитета,-- объяснил Суварнин,-- они видели вашу картину. Потом прочитали мою критическую статью. Попросили меня внести в нее кое-какие изменения, -- этот Клопоев, председатель комитета, ну, тот самый, который нашлепал восемьдесят четыре портрета головы Сталина, был особенно не в себе. -- Что же теперь со мной будет? Суварнин пожал плечами. -- Ничего хорошего,-- откровенно поведал он.-- Как ваш друг, советую вам: уезжайте поскорее из страны. Подошел, взял со стола странички своего оригинала, разорвал их на мелкие кусочки, соорудил из них небольшую кучку на полу и поднес спичку... Подождал, пока погас маленький костер, тщательно растер ногой пепел, допил водку, на сей раз прямо из горлышка, и вышел из мастерской. Эту ночь Баранов не сомкнул глаз. Всю ночь он выслушивал свою жену. Та увлеченно, торопливо говорила с восьми вечера до восьми утра -- вдохновенная речь, в ней каждая более или менее важная тема освещалась с такой точностью, настолько полно, что наверняка понравилась бы самому Эдмунду Берку1, жившему в другой стране, где жизнь была куда приятнее и лениво размереннее. Днем ее уведомили, что их квартира передается одному виолончелисту, дядя которого работал в Центральном Комитете. В пять часов ее освобождали от всех служебных обязанностей как начальника воспитательной системы детских яслей и переводили на должность помощника врача-диетолога в колонию для детей с криминальными наклонностями, расположенную в тридцати километрах от Москвы. Используя все эти факты в качестве трамплина, перед аудиторией, состоявшей всего из одного человека, опершись спиной на взбитые подушки, она в течение двенадцати часов кряду демонстрировала мужу свое красноречие, ни разу при этом не повторяясь, лишь делая время от времени паузы, чтобы вдохнуть воздух. -- Уничтожены, разорены,-- ясно, без всякой хрипоты констатировала она ровно в восемь, когда загудели протяжные гудки на фабриках, возвещая о начале рабочего дня.-- Мы абсолютно разорены. И за что? За какую-то идиотскую, бессмысленную мазню, в которой никто не понял ни уха ни рыла! Человек хочет быть художником. Бог с ним! Хотя это и ребячество, пусть будет, я ничего не имею против, я не жалуюсь. Человек хочет рисовать яблоки. Глупо? Ну и что из этого! Но яблоки на холсте хотя бы можно понять. Они не имеют никаких политических аллюзий. Яблоки не превращаются в бомбы. Но эта... эта голая сука... Для чего она? Какое она имеет отношение ко мне? Какое, я спрашиваю? Онемев, Баранов во все глаза смотрел на жену, подперев подушкой голову. -- Ну, давай! -- обратилась к нему Анна.-- Давай, скажи хоть что-нибудь! Нельзя же быть вечным молчуном. Скажи хоть что-нибудь! Одно слово... -- Анна,-- произнес наконец срывающимся голосом расстроенный Баранов,-- Анна... прошу тебя...-- Он явно колебался; хотел сказать ей: "Анна, я люблю тебя", но передумал. -- Ну? -- подталкивала она мужа.-- Ну, что скажешь? -- Анна, не будем терять надежды. Может, все еще образуется. Анна окатила его ледяным взглядом. -- Здесь, в Москве, никогда и ничто не образуется. Никогда! Заруби себе на носу! Оделась и поехала в детскую колонию, на свою новую работу в качестве помощника врача-диетолога на кухне. Все предсказания Анны в скором времени полностью подтвердились. Те злобные нападки, которые обрушились на голову несчастного Баранова во всех газетах и журналах Советского Союза, превращали статью Суварнина в беспредельную хвалебную песнь. Нью-йоркский журнал "Новые массы", который никогда прежде не упоминал имени художника, вдруг напечатал на одной целой странице выполненный пером Клопоева рисунок головы Сталина, а на противоположной -- яростную критическую статью о Баранове, называя его "предателем рабочего класса всего мира, развратником на манер западных толстосумов, любителем сенсаций с Парк-авеню, человеком, которому только сидеть дома и рисовать карикатуры для журнала "Нью-Йоркер". В следующей статье какой-то писатель, который впоследствии принял католическую веру и стал работать для киностудии "Метро-Голдвин-Майер" и писать сценарии о какой-то поп-звезде, тоже не преминул воспользоваться "делом Баранова", чтобы напомнить всем, что первым провозвестником социалистического реализма был сам великий Микеланджело. В Москве на съезде художников, который проходил под руководством все того же свирепого, пламенного Клопоева, единогласно исключили Баранова из творческого союза -- все 578 голосов "за" и ни одного "против". Однажды утром всего за два часа, с десяти до двенадцати, со стен музеев, учреждений и кабинетов ответственных лиц мгновенно, как по мановению волшебной палочки, исчезли все картины Баранова на территории всей России. Мастерская, которой Баранов пользовался целых десять лет, была у него отобрана и передана художнику, рисовавшему различные значки и надписи для Московского метрополитена. Двое верзил в штатском постоянно следовали за Барановым, не давая ему покоя ни днем ни ночью. Его почта постоянно опаздывала и приходила вскрытой. Анна Кронская обнаружила микрофон под раковиной на кухне, где она сейчас работала. Старые друзья, увидев издалека запятнавшего себя Баранова, торопливо переходили на другую сторону улицы. Теперь ему не удавалось достать билеты ни на балет, ни в театр. Какая-то женщина, которую он прежде и в глаза не видел, заявила, что у нее от него незаконнорожденный сын. Дело разбиралось в суде, в результате он его проиграл, и теперь ему приходилось еженедельно выплачивать девяносто рублей алиментов "своему ребенку". В общем, он едва не угодил в лагерь. Чувствуя, в какую сторону дует ветер, Баранов положил в вещевой мешок свою старую кисть с верблюжьим ворсом, лампу с подставкой в форме гусиной шеи -- и вместе с Анной выехал из страны. Он был так худ, так изможден, что на него было страшно смотреть. Полгода спустя, летом 1929 года, Баранов с Анной устроились в Берлине. Атмосфера, царившая в это время в немецкой столице, имела самое благоприятное воздействие на художников, и Баранов с головой окунулся в работу: он рисовал апельсины, лимоны, яблоки в том же своем раннем, "съедобном" стиле, и к нему тут же пришел успех. -- Мы будем здесь очень счастливы,-- предрекла Анна и на сей раз тоже не ошиблась.-- Ты будешь писать только одни натюрморты, фрукты и овощи. Будешь очень экономно пользоваться черными тонами. Постараешься избегать всевозможных "ню" и политических аллюзий. Постоянно будешь держать рот на замке,-- я буду говорить за двоих. Понятно? Баранов был только рад подчиняться этим простым и здравомыслящим приказаниям. Определенная расплывчатость, неуверенность линии в его работах -- что-то вроде легкого тумана -- объяснялась его подсознательными колебаниями художника, они не позволяли ему представить на холсте свой сюжет слишком четко, даже точно рассчитать место лимона на столе, покрытом скатертью. Зато можно выгодно сравнить эти его картины с теми первыми, которые он написал, когда вернулся с фронтов революции. Он процветал; щеки вновь пополнели, порозовели, он даже отрастил небольшое брюшко. На лето снимал небольшое шале1 в Баварии, и у него была превосходная мастерская в Тиргартене, которую ему сдавали в аренду. Приучился подолгу сидеть в пивных и пить вкусное мюнхенское пиво и по-прежнему, как только заходила речь о политике, отделывался тем же вопросом, как тогда, в далекие дни в России: -- Кто его знает? Пусть разбираются философы. Когда Суварнин, поведение которого вначале вызывало лишь подозрение со стороны официальных лиц, а потом обернулось официальным остракизмом -- и в этом, конечно, была прежде всего виновата его неопубликованная статья о картине Баранова,-- приехал в Берлин, где ему негде было преклонить голову, Баранов, проявляя щедрость, пригласил его к себе. Критик жил в свободной комнате под его мастерской, и однажды, когда Суварнин рассказал ему, что его зеленая обнаженная заняла самое достойное место в новом музее декадентского искусства в Ленинграде, Баранов только довольно хмыкнул. Анна нашла работу в качестве инструктора по физическому воспитанию в одной из новых молодежных организаций, которые росли как грибы в то время, и вскоре ее старания и разработанные ею весьма эффективные программы были замечены. Благодаря своим неустанным усилиям она подготовила целые батальоны женщин со стальной мускулатурой, с громадными, сильными бедрами, которые могли шагать по восемнадцать часов кряду по пересеченной местности, вспаханным полям и запросто голыми руками разоружить довольно крепких мужчин, вооруженных винтовками со штыками. Когда к власти пришел Гитлер, ее вызвали в правительство и поручили руководить всей обширной программой физических тренировок для женщин в Пруссии и Саксонии. Значительно позже статистическое Бюро материнства и фронта национальной чести опубликовало доклад, в котором указывалось, что воспитанницы, прошедшие соответствующие тренировки у Анны, распространяя по стране ее опыт, добились весьма печальных результатов: у их подопечных немок происходили выкидыши или рождались мертвые дети, и это в соотношении семи к одному. Но об этом, само собой, стало известно тогда, когда чета Барановых покинула страну. В период с 1933 по 1937 год жизнь Барановых была ничуть не хуже той, какую они вели в самые счастливые денечки там, в Москве. Баранов неустанно трудился, и его вкусные, зрелые фрукты на холстах украшали множество стен в жилищах знаменитых обитателей; как утверждают, несколько его натюрмортов висели даже в личном, недоступном для отравляющих газов бомбоубежище фюрера под зданием его канцелярии, заметно оживляя довольно суровую обстановку. Популярность Анны и доброжелательность Баранова нравились многим, и их часто приглашали на различные социальные мероприятия и приемы, на которых Анна, как всегда, решительным образом монополизировала беседу, разглагольствуя с присущей ей ясностью и осторотой наблюдений по поводу таких важных и серьезных тем, как военная тактика, производство стали, дипломатия и воспитание детей. Как вспоминали их друзья, именно в этот период сам Баранов становился все более немногословным, большей частью в любой компании молчал. На приемах или вечеринках он обычно стоял рядом с Анной, жуя спелые виноградные ягоды или миндальные орешки, отвечая на вопросы рассеянно, односложно. Вдруг он начал худеть, и его уставшие глаза говорили о том, что он плохо спит по ночам, видит дурные сны. Стал опять писать по ночам, закрывая дверь на ключ, опуская ставни на окнах, и всю его громадную мастерскую освещала лишь лампа с гусиной шеей. Для друзей Анны и самого Баранова стало большим сюрпризом появление новой обнаженной в зеленых тонах. Суварнин, который видел и оригинал, и новую берлинскую "ню", утверждал, что, вероятно, последняя куда лучше первой, хотя изображенная на полотне фигура, по крайней мере по своей концепции, вполне идентична. -- Страдание на твоем холсте,-- говорил Суварнин, который в это время работал в правительстве в качестве разъезжающего критика официальной государственной архитектуры (на этом посту, как вполне разумно считал он, совершенные в суждениях ошибки не столь заметны и не столь опасны, как это бывало у него при оценки живописи),-- проступает еще с большей силой, чем прежде, оно просто невыносимо. Оно героическое по характеру, гигантское, достигает божественных масштабов,-- ясно, что Баранов погрузился в темные подвалы отчаяния. Может, я так об этом сужу потому, что мне известны ночные кошмары, испытываемые художником, особенно тот, часто повторявшийся, когда ты, стоя в одной комнате с многочисленными без устали болтающими женщинами, не мог раскрыть рта, чтобы произнести хотя бы слово. Именно поэтому, возможно, у меня появилось сильное ощущение, что все это -- олицетворение всего человечества, оцепеневшего, бессловесного, впавшего в отчаяние, молча, но энергично протестующего против трагических перипетий жизни. Особенно мне понравился такой милый, совершенно новый нюанс -- обнаженный карлик-гермафродит, которого слева на переднем плане обнюхивает пара маленьких черно-бурых животных... Баранов, конечно, не был опрометчив и не торопился выставлять на обзор широкой публики свое новое творение. (Внутренняя необходимость, подвигшая его на создание вновь своего шедевра, получала свое полное удовлетворение после завершения картины, а тех пока еще не увядших воспоминаний о вреде, который он причинил себе с Анной, оказалось вполне достаточно, чтобы отбить любое тщеславное желание показать публично свое произведение в Берлине.) Но все произошло помимо его воли. Гестапо во время своих рутинных обходов домов и кабинетов людей, имевших обыкновение читать иностранные газеты (к сожалению, Баранов никак не мог отделаться от такой привычки), обнаружило зеленую обнаженную в тот день, когда Баранов ее закончил. Двое сыщиков оказались ребятами простыми, но в достаточной мере пропитанными национал-социалистской культурой, чтобы учуять здесь отступничество и ересь. Потребовав подкреплений, они организовали заградительный кордон вокруг дома и позвали начальника бюро, которое занималось этими вопросами. Через час Баранова арестовали, а Анну сняли с работы и отправили работать в качестве помощника врача-диетолога в дом для незамужних матерей на польской границе. Как и в Москве, никто здесь, в Берлине, даже один полковник, отчаянный бретер, из танковой дивизии СС, с которым у Анны были весьма интимные отношения, не осмелился заступиться за него, убедить всех в том, что Баранов работал один и никогда тайно не посещал модель для своей зеленой обнаженной. Баранова допрашивали в гестапо целый месяц. Более или менее обычный допрос, в ходе которого он лишился трех зубов и был дважды приговорен к смертной казни, преследовал одну-единственную цель -- чтобы он, Баранов, выдал всех своих сообщников, передал гестапо полный их список и признался в совершении кое-каких актов саботажа на расположенных поблизости от его дома авиационных заводах, которые он наверняка совершал на протяжении последних семи месяцев. Когда он находился в руках гестапо, его картину повесили для обозрения широкой публики на большой выставке, организованной нацистским министерством пропаганды, чтобы ознакомить ее с новейшими тенденциями в декадентском антинемецком искусстве. Эта выставка имела громадный успех, и ее посетили сотни тысяч людей, гораздо больше, чем любую другую из всех состоявшихся до этого времени в Берлине. Из тюрьмы он вышел сутулым, разбитым человеком, которому теперь в течение нескольких месяцев предстояло есть только жидкую пищу. В день его выхода на свободу ведущий критик берлинской "Тагеблатт" выступил с официальным мнением по поводу картины Баранова. "Это воплощение еврейского анархизма в его наивысшем проявлении. Подстрекаемый Римом (на заднем фоне на картине виднелись руины маленькой разрушенной сельской церквушки), в сговоре с Уолл-стрит и Голливудом, получая приказы из Москвы, этот червяк и варвар, урожденный Гольдфарб, сумел внедриться в самую сердцевину германской культуры, пытаясь тем самым дискредитировать здоровье немецкой нации и здравомыслие наших немецких институтов правосудия. Это не что иное, как пацифистская атака на нашу армию, флот и авиацию, отвратительная восточная клевета на наших славных немецких женщин, торжество так называемой распутной психологии венского гетто, зловоние из сточных ям, столь дорогих сердцу французских дегенератов, хитроумный аргумент в пользу английского министерства иностранных дел, распространяющего повсюду свой кровожадный империализм. С присущим нам некрикливым чувством собственного достоинства мы, немцы, и мир немецкого искусства, мы, проповедники гордой, святой немецкой души, должны сплотить крепче свои ряды и в уважительной, но твердой форме, спокойным тоном потребовать, чтобы вырезали с корнем эту гангренозную опухоль из жизни нашей нации. Хайль Гитлер!" В эту ночь, лежа в постели рядом с Анной, которой, к счастью, удалось получить трехдневный отпуск, чтобы встретить мужа, вернувшегося из тюрьмы домой, слушая обычную ныне двенадцатичасовую лекцию жены, Баранов с признательностью вспоминал сравнительно деликатную фразировку критика из газеты "Тагеблатт". На следующее утро они встретились с Суварниным. Тот заметил, что, несмотря на некоторый физический урон, который пришлось понести его приятелю за последний месяц, Баранов, казалось, вновь обрел внутреннюю уверенность и душевную умиротворенность и с его плеч спала большая часть тяжкого, неосязаемого, но разъедающего душу бремени. И несмотря на эту утомительную ночь, посвященную целиком ораторскому искусству его супруги, несмотря на месяц полицейской обработки, он казался таким свеженьким, отдохнувшим, как будто все последние ночи очень хорошо спал и никакие страшные сны его не мучали. -- Не нужно было тебе этого повторять,-- с упреком произнес Суварнин. -- Знаю,-- ответил Баранов,-- но я ничего не мог с собой поделать. Она получилась сама по себе, эта картина. -- Хочешь дам тебе совет? -- Давай! -- Уезжай из страны! -- сказал Суварнин.-- Уезжай как можно скорее! Но Анна, которой так нравилась Германия, где, как она была уверена, она вновь поднимется на верх социальной лестницы, наотрез отказалась. Ну а разве мог Баранов уехать без нее? Просто немыслимо! В течение следующих трех месяцев его трижды зверски избили на улице банды СА, а одного очень похожего на него человека, жившего от него в трех кварталах, ногами забили до смерти пятеро молодых людей, правда по ошибке; все его картины были собраны и сожжены по официальному распоряжению; его привратник обвинил его в гомосексуализме, и после трехдневного судебного разбирательства он был приговорен условно; его арестовали и допрашивали в течение суток, после того как задержали, когда он проходил мимо канцелярии Гитлера с фотоаппаратом в руках, направляясь в ломбард,-- фотоаппарат у него конфисковали. Но даже все эти ужасные события не поколебали решимости Анны остаться в Германии. Только когда началось судебное разбирательство с целью стерилизации Баранова, представлявшего якобы угрозу чистоте немецкой крови, она наконец сдалась и перешла вместе с ним швейцарскую границу во время ужасной снежной бури. Чете Барановых понадобилось больше года, чтобы перебраться из Швейцарии в Америку. Когда Сергей прогуливался по 57-й улице в Нью-Йорке, пристально вглядываясь в витрины художественных галерей, где наблюдалось самое экстремальное смешение всех стилей, от самого мрачного сюрреализма до приторного натурализма, и все они мирно уживались друг с другом, он чувствовал, что прошел через все страдания и все муки, все жизненные перипетии не напрасно, ибо в конце концов прибился к надежной, тихой гавани. Испытывая большую благодарность к Америке, в эмоциональном порыве они подали прошение о предоставлении им американского гражданства в первую же неделю пребывания в этой стране. В качестве доказательства своей новой, недавно родившейся приверженности к новой родине он даже отправился посмотреть на игру "Гигантов" на стадионе "Поло граундс", хотя ему так и не стало ясно, что именно делают игроки в районе второй базы; к тому же он, считая теперь себя американским патриотом, приучил себя к вкусу коктейля "Манхэттен", который искренне считал национальным американским напитком. Следующие несколько лет были, можно сказать, самыми счастливыми в жизни Барановых. Критики и его патроны поголовно считали, что этот русский с мягким, вкрадчивым голосом внес в искусство какой-то таинственный европейский флер, и все его картины на выставках неизменно распродавались за приличную цену. Одна крупная винопроизводительная компания не только поместила на своих этикетках нарисованные Барановым соблазнительные виноградные гроздья, но и рекламировала его картины, а одна упаковочная компания из Калифорнии купила его большой натюрморт, изображающий громадную корзину с горкой аппетитных апельсинов. Сняв с нее большую бумажную копию на двадцати четырех больших листах, она развесила эту рекламу на рекламных щитах от одного края Америки до другого. Баранов купил небольшой дом в Джерси, неподалеку от Нью-Йорка, и в Америке оказался Суварнин, которому удалось улизнуть из Германии с большим трудом, так как за его поимку была назначена значительная сумма, и все из-за того, что, разглагольствуя в пьяном виде, он доказывал всем окружающим, что немецкой армии ни за что не дойти до стен Москвы за три недели. Кто-то "стукнул", и ему грозила нешуточная опасность. Баранов с радостью и присущим ему радушием пригласил старого друга критика пожить с ними. Испытывая головокружение от вновь обретенного чувства полной свободы, Баранов начал по памяти рисовать "ню" в розовом цвете -- крепко сбитую женщину. Но Анна, которая к этому времени сотрудничала в одном официальном политическом журнале новостей и слыла большим авторитетом по вопросам коммунизма и фашизма, очень быстро взяла всю ситуацию под свой жесткий контроль. Хладнокровно, большим кухонным ножом разрезала на мелкие кусочки холст и немедленно уволила полную, крепкую девушку-чешку с румяными, похожими на яблочки щечками, которая работала у нее на кухне, несмотря на то что обиженная кухарка пошла на невиданный по смелости шаг -- заручилась справкой от видного врача о своей девственности, пытаясь сохранить за собой прибыльное место. Успех Анны в Америке, где мужчины давно вышколены и слушают только женщин и где такая особая речистость и красноречие воспринимались с ошеломляющим восхищением со стороны ее коллег мужчин, был еще куда более ослепительным, чем там, в Европе. К концу войны руководство журнала, в котором она работала, поручило ей должность редактора отдела политического анализа, медицины для женщин, мод, книг и, конечно, ухода за детьми. Ей даже удалось пристроить в своем журнале Суварнина, где он занимался рецензированием новых кинофильмов до осени 1947 года, когда был вынужден отказаться, так как потерял зрение. Анна стала хорошо знакомой всем, знаменитой личностью в Вашингтоне, выступая в качестве незаинтересованной свидетельницы перед несколькими важными комитетами конгресса, произносила пылкие, убедительные речи на совершенно различные темы -- от доставки по почте подрывной литературы до воздействия полового воспитания на образовательную систему в нескольких северных штатах. Она прошла даже через такой возбуждающий опыт: однажды, поднимаясь с ней в лифте, ее ущипнул за ягодицу один из старейших сенаторов с Запада. Она постоянно получала множество приглашений -- на бесчисленные обеды, приемы, съезды, вечеринки -- и повсюду ее, как верный оруженосец, лично сопровождал Баранов. Вначале, вероятно, под воздействием свободной атмосферы, царившей в литературных и художественных кругах Америки, Баранов расстался со своим привычным немногословием и молчаливостью, которые столь заметно проявлялись в последние годы его жизни в Москве. Теперь он часто весело смеялся, распевал песни Красной Армии без особого на то приглашения, упрямо смешивал коктейли "Манхэттен" в домах своих друзей и откровенно высказывался по всем обсуждаемым темам, делая это с обезоруживающей искренностью и приятной увлеченностью. Но вдруг он постепенно стал погружаться в прежнее, молчаливое, мрачное состояние. Жуя земляные орешки, время от времени произнося что-то неразборчиво односложное, он на всех приемах обычно стоял рядом с Анной, не спуская с нее глаз, слушая со странной сосредоточенностью, как лихо она разглагольствовала, ясно, откровенно и без утайки, о грядущей судьбе республиканской партии, о новых тенденциях в театральном искусстве и о путаной Американской конституции. Как раз в это время у Баранова вновь начались проблемы со сном. Он худел и снова начал работать по ночам. Хотя Суварнин и наполовину ослеп, все же он видел, что происходит. Поддаваясь растущему возбуждению, он с нетерпением ожидал великого дня. Заранее написал яркую статью, в которой отдавал должное поразительному гению своего друга, как сделал это в Москве много лет назад. Суварнин принадлежал к числу таких писателей-критиков, которые терпеть не могут писать и не видеть написанное ими напечатанным, и тот факт, что почти двадцать лет назад его принудили отказаться от изложенной им на бумаге искренней оценки творчества друга, лишь еще сильнее разжигал в нем желание увидеть свой текст набранным. К тому же какое счастье снова писать о живописи спустя многие долгие месяцы после Бетти Грейбл и Ван Джонсона. Однажды утром, когда Анна была в городе и в доме царила полная тишина, Баранов зашел к нему. -- Не хочешь ли сходить со мной в мастерскую? При этих словах Суварнин так и затрясся всем телом. Спотыкаясь на ходу, он поспешил из дома следом за Барановым, по дорожке для автомобиля, к амбару, который тот превратил в мастерскую. Долго взирал своими почти погасшими глазами на громадный холст. -- Да,-- благоговейно произнес он наконец,-- вот это, скажу я тебе, на самом деле великое творение. Вот что я думаю по этому поводу.-- И вытащил из кармана заранее приготовленные исписанные листочки. Когда он закончил читать свое хвалебное слово в адрес своего гениального друга, у того на глазах выступили слезы. Он незаметно смахнул их рукой. Подойдя к Суварнину, он поцеловал его в щеку,-- на сей раз даже вопроса не возникало о том, стоит ли прятать шедевр. Баранов, осторожно свернув холст, положил его в футляр, и вместе с Суварниным они отвезли его дилеру. По тайному взаимному согласию решили тактично ничего не сообщать по этому поводу Анне. Два месяца спустя Баранов стал новым героем мира искусств. Его дилер даже натянул перед его картиной -- "Зеленая обнаженная" -- бархатные веревочки, чтобы толпа сильно не напирала. Славословия Суварнина казались бледным и несерьезным лепетом по сравнению с бурным потоком залихватских эпитетов, которых не жалели в этой связи другие критики. Несколько раз наравне с именем Баранова упоминался Пикассо, а ряд критиков даже сравнил его с Эль Греко. Смышленый Теллер выставил в своих витринах целых шесть украшенных норковыми мехами манекенов зеленых "ню" в туфельках из кожи ящерицы. Нарисованные Барановым этикетки для винограда и местного сыра, которые художник продал в 1940 году за двести долларов, принесли ему сегодня на аукционе пять тысяч шестьсот долларов. Музей современного искусства прислал к нему своего человека, чтобы провести с ним переговоры о его ретроспективной выставке. Всемирная ассоциация доброй воли, в головной части списка которой фигурировали видные имена дюжины знаменитых законодателей и лидеров промышленности, обратилась к нему с просьбой представить его картину, ставшую гвоздем этого сезона, на выставке американского искусства, которую организаторы собирались отправить потом в четырнадцать стран за государственный счет. Даже Анна, которой никто не осмеливался намекнуть на довольно интересное сходство жены художника с его моделью, казалось, была весьма всем довольна и в порядке исключения позволила Баранову говорить без умолку весь вечер и ни разу его не перебила. На открытии выставки американского искусства, которая вначале, перед длительным турне по заокеанским странам, открылась в Нью-Йорке, Баранов, вполне естественно, находился в центре всеобщего внимания. Фотографы делали его снимки во всех мыслимых позах: то он играет с бокалом любимого коктейля "Манхэттен", то жует ломтик поджаренного хлеба с семгой, то разговаривает с женой какого-то посла, то в задумчивости, окруженный толпой поклонников и поклонниц, взирает на свой шедевр. Это была вершина, венец его существования, и если бы он внезапно умер в эту полночь, то вполне мог бы считать себя счастливым человеком. На самом деле, если смотреть на этот вечер с точки зрения всех последовавших за этим событий, то неудивительно, что Баранов так горько сожалел о том, что не умер тогда, в полночь. Ибо неделю спустя в конгрессе США какой-то горячий сторонник экономии во всем, представитель внешней палаты, взбешенный тем, что он назвал безответственной склонностью администрации к бездумному растранжириванию денег -- она взялась финансировать надежными, полновесными американскими долларами отправку этой зловещей пародии на искусство нашим недавним союзникам в войне,-- потребовал провести тщательное расследование всего этого сомнительного предприятия. Этот возмущенный законодатель пошел дальше и назвал главный экспонат выставки, "Зеленую обнаженную", написанную каким-то русским, иностранцем, тошнотворной мазней, инспирированной коммунистами, прямым оскорблением американской женственности, ударом по превосходству белой расы, антиэстетичным психологическим табу, которое стыдно показать его четырнадцатилетней дочери даже в сопровождении матери. Все больше распаляясь, он назвал картину Баранова: декадентской; способной своими иноземными грудями вызвать презрение к республике Соединенных Штатов; явной, хорошо рассчитанной помощью Сталину в "холодной войне" между Россией и США; пощечиной героям, осуществившим знаменитый "берлинский мост" во времена русской блокады; угрозой нашей торговле; оскорблением наших южных соседей; художественным гангстеризмом; естественным последствием ослабления наших иммиграционных барьеров; доказательством необходимости введения федеральной цензуры в прессе, на радио, в кино; катастрофическим результатом Акта Вагнера, регулирующего отношения рабочих и работодателей. События продолжали нарастать как снежный ком. Консервативно настроенный радиокомментатор с медоточивым голосом в своей передаче из Вашингтона заявил: он снова предупредил всю страну от края и до края, что патернализм1 Нового курса президента Рузвельта непременно приведет к подобным чудовищам, довольно прозрачно намекнув при этом, что художник, написавший картину, приехал в их страну нелегально,-- по сути дела, тайно высажен на берег с подводной лодки вместе с какой-то женщиной, которая называет себя его женой. Несколько газетных корпораций осветили это дело как в своих редакционных статьях, так и в колонках новостей и направили своих не самых смирных сотрудников на ферму к Баранову, чтобы взять интервью у главного виновника разгоревшегося громкого скандала. Те сообщили, повергая всех в ужас, что у него, Баранова, в доме на самом почетном месте стоит самовар, а внешняя стена мастерской выкрашена в красный цвет! Один издатель задал вполне уместный вопрос: почему в число экспонатов готовящейся выставки не включена обложка журнала "Сэтердей ивнинг пост"? Руководители Американского легиона выразили формальный протест против отправки этих картин из Америки в те страны, где их мужественные парни еще совсем недавно так храбро сражались, а сам Баранов никогда американским ветераном не был. Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности палаты представителей конгресса США направила повестки чете Барановых, распорядилась поставить их домашний телефон на прослушивание и нанять для этого специального человека, хорошо говорящего по-русски. В ходе парламентских слушаний выяснилось, что Баранов в 1917, 1919 и 1920 годах служил в Красной Армии, и в результате Американское иммиграционное бюро получило общественное порицание за проявленную халатность при въезде столь сомнительных личностей в страну. Священнослужители всех трех религиозных конфессий приняли петицию, призывающую правительство приостановить отправку по морю картин в Европу, которая, как известно, пережила немало потрясений именно в сфере религиозной и не очень тверда в вере. Один знаменитый юрист, как утверждают, заявил, что устал от этих экспертов современного искусства и мог сам написать "Зеленую обнаженную" ничуть не хуже, если бы только у него под рукой было ведро амбарной краски и кисть обойщика. В одном общенациональном журнале приводились слова психиатра о том, что эта картина писалась, очевидно, человеком, давно отвергнутым своей матерью, который при этом обладает ярко выраженными тенденциями нестабильного, подверженного приступам агрессивности характера, и такие тенденции, несомненно, будут только усиливаться в будущем. ФБР выделило целый взвод расследователей, которые провели собеседования с семьюдесятью пятью друзьями Баранова и в результате выяснили, что супружеская чета подписывается на "Бук ов зе мантс клаб", журнал "Дом и сад", а также на газету "Дейли ньюс" и часто разговаривает по-русски перед своими слугами. Одним дождливым вечером на лужайке перед домом Баранова был сожжен крест, и ветер перенес, подхватив искры, огонь на уборную соседа -- в результате она сгорела дотла. Разъяренный, тот схватил короткоствольный пистолет и произвел несколько выстрелов по сиамскому коту Барановых, дважды ранив его в зад. Местная Торговая палата приняла решение о выселении из города Барановых, ибо их присутствие способствует его дурной репутации и это происходит как раз в тот момент, когда палата всеми силами старается залучить к себе завод по производству водопроводных труб, чтобы он открыл у них в городе процветающий бизнес. Группа коммунистов, выступающих за гражданские права, организовала массовый митинг с целью сбора средств для Баранова, но он, разоблачив их маневры, отказался от помощи. В ответ они осудили чету Барановых и потребовали ее депортации в Россию. Министерство финансов, внимание которого привлек весь этот шум, проверило налоговые ведомости четы Барановых за несколько последних лет и, обнаружив в них кое-какие нарушения, прислала им дополнительный счет на восемьсот двадцать долларов. Все их документы, связанные с получением американского гражданства, были тщательно проверены, и в результате выяснилось, что миссис Баранова неверно указала свой возраст. На радиофоруме на тему "Что нам делать с "Зеленой обнаженной"?" при упоминании имени Баранова поднялся оглушительный свист, и это все время повторялось до конца передачи, а на следующий день начальник почты в маленьком городке Массачусетс заявил, что расписанная Барановым для их почты стена с изображением сборщиков клюквы и рыбаков будет разрушена. Анна Баранова из-за поднятого вокруг ее имени громкого скандала вначале лишилась должности редактора отдела политического анализа в своем журнале, потом -- медицины для женщин, потом -- моды и книг и, наконец, воспитания детей. После всего этого ей позволили подать заявление об уходе. Баранов воспринимал все творящееся вокруг, словно находясь в тумане, и больше всего ненавидел эти долгие, нудные часы, когда жена обрушивала на него поток своего красноречия,-- начиная с полуночи и до восьми утра каждый день. Время от времени, высоко подняв для маскировки воротник пальто, он отправлялся в галерею, где эта вызывающая такие оголтелые споры картина все еще висела на стене, и молча, скорбно, ошарашенно вглядывался в нее. Когда однажды, узнав его, директор галереи отвел его в сторону и сообщил, не пощадив его самолюбия, что в ответ на оказываемое со стороны некоторых важных лиц давление власти приняли решение отменить выставку и не посылать картины в Европу, он расплакался. В тот вечер он сидел один, сгорбившись на своем деревянном стуле посередине холодной мастерской. Ставни были опущены, потому что соседские мальчишки немедленно обрушивали на окна град камней, стоило им заметить хотя бы в одном мелькнувшую тень. В руках Баранов держал маленький атлас мира, раскрытый на карте Карибского моря и Центральной Америки. Но он не смотрел на карту. Вдруг отворилась дверь, и в мастерскую вошел Суварнин; молча сел рядом. Безмолвствовали долго; наконец Баранов заговорил, не глядя на друга, дрожащим от переживаемых эмоций голосом: -- Сегодня я был в галерее; долго разглядывал свою картину. Может, все дело в моем больном воображении, но мне показалось, что я заметил в ней нечто странное. -- Что же? -- Вдруг эта картина мне кого-то напомнила. Долго-долго думал -- кого же? И вот сейчас, Суварнин, я вспомнил.-- Резко, с мучительным выражением на лице повернулся к критику, посмотрел на него в упор.-- Суварнин, признавайся: ты когда-нибудь замечал сходство "Зеленой обнаженной" с моей женой Анной? Суварнин подумал; закрыл глаза -- зрение испорчено многочисленными просмотренными им по службе фильмами; потер задумчиво нос; наконец признался: -- Нет, не заметил. Нет, ни малейшего. Баранов довольно улыбнулся. -- Боже, какое облегчение! -- вздохнул он.-- Каким ужасным шоком это стало бы для нее! -- Снова раскрыл атлас у себя на коленях и, опустив голову, внимательно разглядывал маленькие, закрашенные голубым и красным цветом страны, расположенные посередине теплой Атлантики. -- Суварнин,-- спросил он,-- ты когда-нибудь был в странах Карибского бассейна? -- Нет, никогда,-- ответил Суварнин. -- Какие, по твоему мнению, растут фрукты в Коста-Рике, которые мог бы изобразить на своем натюрморте художник? Суварнин, тяжело вздохнув, встал со стула. -- Иду упаковывать вещи,-- глухо сообщил он. Баранов остался один в холодной студии, по-прежнему остро вглядываясь в яркую, разноцветную, с повторяющейся раскраской карту.
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ЖЕНИЛСЯ НА ФРАНЦУЖЕНКЕ
Эта привычка крепко-накрепко укоренилась в нем. Теперь, по сути дела, она превратилась в ночной ритуал. Как только он садился в поезд для сезонников и льготников на Центральном вокзале, то первым делом раскрывал французскую газету. Чтение ему давалось с трудом, так как он начал сам изучать французский, когда вернулся с войны из Франции, а с тех пор прошел только год. В конце концов ему удалось прочитать почти всю ее: на второй полосе сводку о несчастных случаях и совершенных преступлениях, раздел политики, театральную и даже спортивные странички. Но, прежде всего, его интересовали информационные сообщения о покушениях, взрывах пластиковых бомб, одиночных и массовых убийствах, которые совершала в Алжире и по всей Франции ОАС1 -- секретная вооруженная организация, поднявшая мятеж против правительства генерала де Голля. Он искал одно имя. Вот уже больше года не мог его найти. И однажды дождливым весенним вечером, когда битком набитый этими провинциалами, жителями предместий, поезд медленно выползал из-под свода вокзала, он его, наконец, увидел. В газете сообщалось, что накануне ночью в Париже произошло одиннадцать взрывов. Были взорваны книжный магазин, аптека, квартиры двух чиновников, дом журналиста. Репортер получил несколько ранений в голову, но его жизнь, как обычно говорят, была вне опасности. Бочерч бросил газету под лавку. Нет, такую домой он не принесет. Он сидел, глядя в окно, покрытое каплями дождя, а поезд, выскочив из тоннеля, мчался вдоль Парк-авеню. Все произошло не совсем так, как он предсказывал, но его прогнозы оказались весьма и весьма точными. Он смотрел в окно. И вот нынешний год пропал, многоквартирные жилые дома Нью-Йорка с их мокрыми крышами исчезли тоже, и их заменили парижские улицы в разгар дня... Бочерч вошел в табачную лавку и с помощью разыгранной небольшой пантомимы и довольно понятных жестов получил то, что хотел,-- сигару. За этот день это уже вторая. Дома он закуривал сигару только после обеда, но сегодня он в отпуске, к тому же он с двумя старыми приятелями вкусно поел за ланчем, а Париж вокруг него был таким оживленным, таким странным, таким забавным, а вторая сигара вызывала у него еще более осязаемое ощущение роскоши и благополучия. Он со знанием дела зажег сигару и пошел, прогуливаясь по выставившей напоказ свое богатство улице, любуясь яркими витринами, красивыми женщинами, последними лучами осеннего солнца, освещающими высокую позеленевшую колонну, на верху которой гордо стоял Наполеон. Он заглянул в знаменитый ювелирный магазин, решив, правда не окончательно, проявить свою щедрую экстравагантность и купить сережки для жены. Он туда вошел, но очень скоро вышел, печально покачивая головой. Такие сережки ему не по карману. Чуть дальше он остановился у книжного магазина и купил ей большой, прекрасно отпечатанный альбом цветных эстампов Эколь-де-Пари1. Альбом стоил дорого, но если судить по сережкам, то игра стоит свеч. К тому же Жинетт никогда не сходила с ума по драгоценным украшениям. Ему в этом отношении явно повезло. Это еще объяснялось и тем, что до прошлого года, когда Бочерч стал партнером в той адвокатской конторе, в которой проработал со дня получения диплома, они с Жинетт были стеснены в средствах и не позволяли себе бездумно транжирить деньги. Дети, налоги, строительство своего дома возле Стэмфорда -- все это требовало больших денег, так что в результате оставалось совсем немного, и думать о приобретении бриллиантовых сережек уже не приходилось. Бочерч был уверен, что она так красива, так очаровательна, что бриллианты ей ни к чему. Он улыбнулся про себя: какой он умный и находчивый, и похвалил свой рациональный подход к жизни. Пройдя с полквартала от отеля, он увидел ее. Она шла в каких-то двадцати ярдах от него, в густой толпе прохожих, но он никогда не смог бы ни с кем спутать ее головку с аккуратной прической, ее строгую походку, прямую фигуру. Но она была не одна. Рядом с ней шел какой-то мужчина в плаще и мягкой зеленой тирольской шляпе. Жинетт взяла его под руку, и пара не спеша направилась к отелю на углу улицы Риволи. Они были увлечены серьезной беседой, и Жинетт, повернув голову, внимательно слушала своего спутника, который ловко лавировал между прохожими, направляя ее на свободное место. Время от времени они останавливались, как будто такой остановки требовала особая серьезность темы, которую они обсуждали. Глядя на них, Бочерч почувствовал, как вдруг пропадает, словно соскальзывает с него прежнее чувство роскоши, благополучия, пропадает удовольствие от пребывания в этом прекрасном городе. Такое с ним случалось впервые в жизни. Она была настолько увлечена беседой с этим человеком в плаще, настолько сосредоточенна и внимательна, дружелюбна, что, казалось, совершенно позабыла обо всем на свете. Подойди он к ней сейчас, встань перед ней, то пройдет немало времени, покуда она его не узнает, его, своего мужа. После почти тринадцати лет брака такая необыкновенная увлеченность жены разговором с этим чужаком, ее связь с этим незнакомцем, их появление на неизвестной ему улице заставили Бочерча почувствовать себя каким-то потерянным, отрешенным человеком, и на какое-то мгновение у него промелькнула мысль о вполне реальной возможности ее ухода от него. Он, остановившись, принялся разглядывать витрину, чтобы изгнать из своего сознания образ этой воркующей пары. Бочерч смотрел на свое отражение в стекле -- крупный, здравомыслящий, уверенный в себе мужчина, которому немного за тридцать, вполне привлекательный, с отличным здоровьем, с морщинками у рта, свидетельствующими о веселости нрава. Это было отражение человека, который никогда не проявлял капризов, никогда не был подвержен невротическим фантазиям, отражение человека, который мог положиться на самого себя, умел преодолевать любой кризис, действуя разумно и решительно, человека, которого ничто не заставит делать поспешных выводов, которого не расстроят, не потрясут беспочвенные страхи. Продолжая глядеть в витрину, он заставил себя трезво проанализировать, чем, какими причинами можно объяснить ту картину, которую только что видел. Жена сказала, что мать пригласила ее на ланч. Бочерч несколько раз обедал в компании этой старой дамы, но так как она не говорила по-английски, а он -- по-французски, то он вскоре понял, что его обязанность зятя посещать время от времени тещу к этому периоду исчерпала себя, и он вымолил у жены позволение встречаться за ланчем с друзьями. Он посмотрел на часы. Начало пятого. Любой ланч уже давно закончился, даже здесь, в Париже. Даже если она была у матери, то после ухода от нее по окончании ланча у нее была масса времени на другие встречи. Жинетт выросла в Париже, и дважды одна, без него, посещала Францию после их женитьбы. В таком случае этот человек в плаще мог быть одним из сотни ее старых друзей или знакомых, которого она встретила совершенно случайно на улице. Но мысль о том, как Жинетт и этот человек в плаще вели себя всего на расстоянии двадцати шагов от него, перечеркнула догадку о случайной встрече и заставила звучать слова "друг" или "знакомый" натянуто и фальшиво. С другой стороны, за тринадцать лет брака Жинетт никогда, ни на секунду, не позволяла ему усомниться в своей супружеской верности и не проявляла абсолютно никакого интереса к любому другому мужчине. Кроме того, в последний раз, когда она была в Париже, чтобы погостить у матери, то сократила на две недели свое пребывание там, так как, по ее словам, больше не могла выносить долгой разлуки с ним, Бочерчем, и детьми. И во время этого визита, который длится вот уже три недели, они повсюду были вместе, весь день, за исключением тех нескольких часов, когда женщины исчезают за дверьми парикмахерских салонов или роскошных мастерских кутюрье. Еще одно сомнение сбивало с толку. Если ей захотелось что-то скрыть от него, что тогда ей делать здесь, рядом с отелем, где она могла столкнуться носом к носу со своим мужем в любой момент? Если нечего от него скрывать и она чиста, тогда, может, она его нарочно провоцирует... Провоцирует для чего? Он старался стоять перед стеклом витрины абсолютно неподвижно, словно статуя, не шевеля даже пальцем. Он обучил себя этому трюку, полной застывшей неподвижности, давным-давно, когда его так и подмывало распоясаться, разразиться бранью, вести себя безрассудно, давая выход гневу и нетерпимости. В молодости он был страстным и яростно отчаянным. Его выгнали из двух подготовительных школ и одного колледжа. Ему удалось избежать военного трибунала в армии только благодаря неожиданно проявленной доброжелательности со стороны майора, которому он нанес оскорбление. Бочерч был нервным, теряющим порой рассудок драчуном, очень легко наживал себе врагов, проявлял свое нетерпение, бывал груб как с мужчинами, так и с женщинами. Он переделал себя, хотя это был медленный и весьма болезненный процесс, и все потому, что был достаточно умен, чтобы понять, что несет в себе разрушительное начало. Можно сказать, он изменил свой обычный отталкивающий образ, свое поведение. Он знал, чего хотел, каким хотел стать, чтобы достичь поставленных перед собой целей. И сызмальства знал, каковы эти цели. Надежная финансовая обеспеченность, репутация честного человека, не чурающегося тяжелой работы, достойный брак с любимой девушкой и хорошие, воспитанные дети, ну а позже -- политическая власть в руках и должность в Верховном федеральном суде. "Всего этого ему не добиться,-- думал вполне резонно он,-- если не научится держать себя в руках всегда, без исключений". Он насильно заставлял себя действовать не спеша, медленно, подавлять в себе приступы ярости, старался предстать перед окружающими спокойным, рассудительным человеком, умеющим держать себя в узде. Даже в отношениях с Жинетт ему удалось, почти до конца, сохранять этот свой новый образ. Все это далось высокой ценой, но теперь он понимал, что игра стоила свеч. Он в глубине души, конечно, знал, что человек он неистовый, непредсказуемый, готовый порой взорваться, самым фатальным образом причинить себе вред ради моментальной вспышки гнева, ради внезапно овладевшего им мимолетного желания. Его умышленно разработанные движения, мягкость речи, формальная атмосфера уединенности, которой он окружил себя, были лишь заранее четко рассчитанными способами самосохранения. Хотя внешне он казался самым спокойным, самым уравновешенным человеком в мире, внутри постоянно чувствовал грызущую его опасность. Хотя внешне казался таким хладнокровным, таким рационально мыслящим человеком, внутри ему постоянно приходилось вести ежедневную ожесточенную борьбу с самим собой, подавлять приступы ярости и отказываться от иррационального подхода к жизни, и ему приходилось постоянно жить в холодящем душу страхе ожидания того ужасного дня, когда мягкий, восхитительный, но все-таки притворный характер, который служил маской для его внутреннего кипения, не даст трещину и не разлетится на мелкие осколки. Провоцировать, провоцировать... Бочерч пожал плечами. Он бросил последний взгляд на отражение в витрине высокого, здравомыслящего, хорошо одетого человека, то есть на себя, и, повернувшись, направился к отелю. Жинетт с этим человеком в плаще тем временем исчезли из поля зрения. Бочерч быстро прошагал несколько ярдов до отеля, у входа выбросил сигару и вошел в вестибюль. Жинетт с этим незнакомцем стояли в холле возле стола консьержки. Ее спутник, сняв шляпу, медленно крутил ее в руках. Когда Бочерч подошел поближе, то услыхал, как Жинетт осведомлялась у консьержки: "Месье Бочерч уже вернулся?" -- это была одна из немногих фраз, которые он понимал на французском. -- Бонжур, мадам,-- сказал, улыбаясь, Бочерч, стараясь ничем себя не выдать.-- Не могу ли вам чем-то помочь? Жинетт обернулась. -- Том,-- сказала она,-- я думала, что ты уже вернулся.-- Она чмокнула его в щеку. Бочерчу показалось, что она вся напряжена и что ей как-то неловко.-- Прошу, познакомься с моим другом. Клод Местр. Мой муж. Бочерч с Клодом пожали друг другу руки. От краткого прикосновения у него возникло ощущение сухости и натянутых нервов. Высокий, худой человек с высоко поставленными изогнутыми бровями, мягкими каштановыми волосами. Глубоко посаженные, обеспокоенные глаза серого цвета и длинный прямой нос. Привлекательный мужчина, ничего не скажешь, но только лицо у него бледное, усталое, словно он сильно переработал. Он вежливо улыбнулся, приветствуя Бочерча, и в его улыбке была какая-то скрытая неясная привлекательность. -- Ты больше не выйдешь в город, Том? -- спросила Жинетт.-- Можно посидеть где-нибудь, выпить. Ну, что скажешь? -- Само собой,-- отозвался нейтральным тоном Бочерч. -- Мне не хотелось бы портить вам весь вечер,-- сказал Местр. У него чувствовался сильный акцент, но говорил он медленно и понятно, стараясь точно выговорить каждый слог.-- У вас так мало осталось времени в Париже. -- Нам нечего делать до обеда,-- сказал Бочерч.-- Я не прочь выпить. Они пошли по длинному узкому коридору, где дамы преклонного возраста пили чай. Бар помещался в громадном темном, почти пустом холле, с привычными потускневшими золотыми листочками и панелями из красного дерева: элегантная обстановка дворца девятнадцатого века. Местр учтиво открыл перед ними дверь. Когда они входили, Жинетт крепко стиснула руку Бочерча. Тот сразу ощутил сильный, приятный запах ее духов. -- Ну, как поживает мать? -- поинтересовался Бочерч, когда они шли через весь салон к высоким окнам, выходящим на Тюильри. -- Отлично,-- сказала Жинетт.-- Она так расстроилась, что ты не пришел со мной на ланч. -- Передай ей, в следующий раз обязательно приду.-- Они отдали свои пальто официанту и сели за столик. Бочерч передал ему и альбом с красочными эстампами, ничего не говоря Жинетт о том, что это такое. -- В этом баре какая-то зловещая атмосфера, не находите? -- спросил Местр, оглядываясь по сторонам.-- Скорее это очень удобное место для призраков любителей выпить. -- Думаю, здесь было довольно весело, скажем, в 1897 году,-- заметил Бочерч. Подошел официант, и все они заказали себе виски. Когда Жинетт слегка наклонилась к мужу, чтобы он зажег ей сигарету, он вновь почувствовал дразнящий запах ее духов. Он заметил, или это только показалось, холодное, задумчивое выражение на лице Местра, как будто этот француз пытался догадаться об их отношениях мужа и жены в тот краткий момент, когда они оба слегка наклонили друг к другу головы, потянувшись к зажженной зажигалке. В баре сидели двое крупных американцев, и их басовитые голоса создавали гудящий фон в глубине холла. Время от времени через пустые столики долетали их обрывочные понятные фразы. -- Главная проблема,-- говорил один из них,-- это бельгийская делегация. Они все такие мрачные и ужасно подозрительные. Я отлично понимаю почему, но...-- голос оборвался, погрузился в неразборчивый гул. -- Клод -- журналист,-- сказала Жинетт голосом хозяйки, представляющей гостей на домашнем приеме. -- Я могу только поздравить,-- произнес Бочерч.-- Имею в виду вашу профессию журналиста. Как и многим в Америке, в молодости мне хотелось стать журналистом. Но никто так и не предложил мне работу.-- "Да, именно его имя я видел в газете,-- подумал он.-- Я был прав. Она позвонила ему. Это не была никакая случайная встреча на улице". Местр пожал плечами. -- Может, скорее мне пристало поздравить вас с этим,-- ответил он.-- Я имею в виду, с тем, что никто вам не предложил работу. Иногда у меня бывают такие моменты, когда я считаю того человека, который доверил мне первую мою работу в газете, своим злейшим врагом.-- Он казался усталым, этот человек, лишенный всех иллюзий.-- Например, мне и мечтать не приходится, чтобы одеть свою жену так шикарно, как одевается Жинетт, или позволить себе шестинедельное турне по Европе в середине осени, подобно вам. "Как может мужчина питать такую отвратительную зависть, произносить такие неприятные слова?" -- подумал Бочерч. -- Ах,-- воскликнул он,-- значит, вы женаты? -- Женат, и навечно,-- заключил Местр. -- У него четверо детей,-- объяснила Жинетт. "Что-то она так торопится",-- с неприязнью подумал Бочерч. -- Я лично пытаюсь восстановить демографический дисбаланс, который оставил нам Наполеон в наследство,-- сказал Местр, улыбнувшись, с явной иронией в голосе. -- Ты видела его детей? -- спросил Бочерч Жинетт. -- Нет,-- однозначно ответила она. Больше он не дождался от нее никакой информации по этому поводу. Официант принес стаканы с выпивкой. Местр поднял свой. -- За ваше приятное пребывание в приятной стране,-- произнес он все с той же острой иронией.-- И за скорейшее возвращение домой. Они выпили. Воцарилась неловкая тишина. Чтобы нарушить тягостное молчание, Бочерч спросил: -- Какая у вас специальность? Я имею в виду, работаете ли вы в определенной области журналистики? О чем пишете? -- Моей областью являются война и политика,-- ответил Местр.-- Как видите, выигрышные темы. -- Да, тут не будешь сидеть сложа руки, как мне кажется,-- выразил свое мнение Бочерч. -- Да, вы правы. Всегда находятся дураки и жестокие негодяи, которые не оставят такого человека, как я, без работы,-- сказал Местр. -- Как вы думаете, а что произойдет здесь, во Франции? -- спросил Бочерч, решительно настроенный быть отменно вежливым и поддерживать беседу до того момента, покуда не выяснит, даже в результате осторожного намека, почему это Жинетт захотелось познакомить его с этим человеком. -- Ну а что вы сами думаете по этому поводу? Что может произойти здесь, во Франции? -- повторил Местр его вопрос.-- Теперь у нас во Франции новая форма приветствия. Она практически заменила привычные "Bonjour"1 и "Comment ca va?"2-- Он пожал плечами.-- Нам грозят серьезные неприятности. -- Всем грозят серьезные неприятности,-- отозвался Бочерч.-- Америке тоже. -- Неужели вы на самом деле думаете,-- Местр сверлил его своим холодным, ироничным взглядом,-- что в Америке у вас будут такие проявления насилия, волна политических убийств и вспыхнет гражданская война? -- Нет, не думаю,-- сказал Бочерч.-- Так вы считаете, что такое возможно здесь, у вас? -- В определенной мере,-- ответил Местр.-- Как видите, уже происходит. -- Вы полагаете, что такое снова произойдет? -- спросил Бочерч. -- Вполне вероятно. Но только в более обостренной форме. -- И скоро? -- Рано или поздно. -- Звучит довольно пессимистически,-- сказал Бочерч. -- Во Франции живут исключительно одни пессимисты,-- продолжал Местр.-- Стоит вам пожить здесь подольше, и вы сами в этом убедитесь. -- Ну, если это произойдет, как вы думаете, кто возьмет верх? -- Отбросы, самые худшие элементы,-- сказал Местр.-- Конечно, не навечно. На какой-то период. К сожалению, придется пережить такой период. Вряд ли это доставит нам удовольствие. -- Том,-- вмешалась в их диалог Жинетт,-- может, я доходчивее расскажу тебе все о Клоде.-- Она напряженно, внимательно слушала, что говорил он, не спуская с него глаз, в которых сквозила тревога.-- Клод работает в одной газете либерального направления, и ее уже не раз конфисковывало правительство за опубликованные об Алжире статьи. -- В общем,-- перебил ее Местр,-- выходит так, если газета публикует мою статью и ее за это не конфискуют, я начинаю рыться в себе в поисках первых признаков трусости. "Какая жалость к себе,-- подумал Бочерч,-- в сочетании с поразительным самодовольством". Чем больше этот человек разглагольствовал, тем меньше он ему нравился. -- Но это еще не все, Том,-- продолжала Жинетт. Она повернулась к Местру.-- Ты не возражаешь, Клод, если я скажу об этом, а? -- Ну, если ты считаешь, что это его заинтересует...-- Клод пожал плечами.-- Американцы обычно никогда серьезно не относятся к подобным вещам. -- Что вы, я очень серьезный американец,-- возразил Бочерч, в первый раз выдавая свое раздражение.-- Я почти каждую неделю читаю журнал "Тайм". -- Теперь вы подшучиваете надо мной,-- сказал Местр.-- Но я не виню вас за это. Во всем виноват только я один.-- Он рассеянно оглянулся.-- Нельзя ли еще выпить? Бочерч, помахав официанту, сделал рукой широкий круг, давая тому понять, что нужно заказ повторить для всех. -- Так что же такое -- "не все", Жинетт? -- спросил он, стараясь подавлять готовое вырваться наружу недовольство. -- Письма, телефонные звонки,-- сказала Жинетт. -- Какие письма, какие телефонные звонки? -- не понял он. -- С угрозой убить меня,-- с удивительной легкостью объяснил Местр.-- Письма обычно адресуются мне лично, звонками донимают жену. Вполне естественно, она сильно расстраивается, ведь она женщина. Особенно тогда, когда раздается до пяти или шести звонков в день. -- Ну и кто их пишет, эти письма? -- поинтересовался Бочерч. Как бы ему ни хотелось не верить этому человеку, что-то в его манере говорить сейчас указывало на правду.-- Кто звонит? Местр пожал плечами. -- Кто звонит? Чокнутые, старые вдовы -- любительницы оригинальных шуток, армейские офицеры в отставке, убийцы... Ведь они никогда не подписываются, само собой разумеется. Все это старо как мир. Анонимки всегда играли почетную роль во французской литературе. -- Вы думаете, это не пустые угрозы? -- Иногда.-- Подошел официант, Местр поднял на него глаза. Он молчал, покуда тот, поставив на стол стаканы, снова не удалился.-- Ну, когда я очень устал, подвержен депрессии или когда на дворе идет дождь. Тогда я думаю, что это не пустые угрозы. В любом случае, кое-кто из них на самом деле вынашивает такие планы. -- Ну и что вы в этой связи предпринимаете? -- Ничего,-- сказал Местр с удивлением.-- Что тут поделаешь? -- Для начала можно сходить в полицию,-- предложил Бочерч. -- В Америке любой, несомненно, обратился бы в полицию,-- сказал Местр.-- Здесь...-- Скорчив кислую гримасу, он довольно долго и не спеша потягивал виски.-- В данный момент у меня не очень хорошие отношения с полицией. На самом деле, я уверен, что вся моя почта вскрывается, что время от времени за мной устанавливают слежку и мой телефон прослушивается. -- Какой позор! -- искренне воскликнул Бочерч. -- Мне нравится твой муж,-- с прежней легкостью, почти игриво сказал Местр, обращаясь к Жинетт.-- Он считает подобные вещи позором. Чисто американский взгляд. -- У нас, в Америке, бывали такие же времена,-- сказал Бочерч, беря под свою защиту тот уровень политического своекорыстия, который существует у него на родине.-- Причем не так давно. -- Знаю, знаю,-- торопливо заговорил Местр,-- я вовсе не считаю Америку сказочной страной, которую обошли стороной особые заразные болезни нашего века. Но все равно, я просто утверждаю, что в Америке любой на моем месте пошел бы в полицию... -- Вы на самом деле считаете, что кто-то может предпринять попытку вас укокошить? -- спросил Бочерч. "Ничего себе,-- подумал он,-- проводить в Париже отпуск и разговаривать на такие темы!" -- Скорее всего не сейчас,-- спокойно сказал Местр, словно с юридической беспристрастностью рассматривая какую-то абстрактную проблему, не имеющую лично к нему никакого отношения.-- Но стоит начаться беспорядкам, то наверняка. -- Ну и когда, по вашему мнению, начнутся такие беспорядки? После нескольких недель, проведенных в этом мирном, сверкающем городе с его многочисленными нарядными магазинами, с его оживленной деловой активностью, с его громадным выбором самых разнообразных, самых утонченных удовольствий, никак нельзя было поверить, что вскоре все это бурное великолепие будет принесено в жертву насилию и кровопролитию. Просто невероятно! -- Когда все это начнется? -- повторил Местр. Он задумчиво скосил глаза через плечо Бочерча на отливающие красным деревом темные глубины бара, словно пытаясь нарисовать яркую картину того незавидного будущего, которое ожидало этот город.-- Я, как вам, наверное, известно, не вхожу в советы героев,-- чуть улыбнулся он,-- посему могу лишь строить догадки. Все, конечно, зависит от действий генерала1. От состояния его здоровья -- как политического, так и физического. От его способности к выживанию. В настоящий момент все мы переживаем период разрядки. Заговорщики ожидают нужного момента. Убийцы в той или иной мере сидят в своих норах. Но если генерала свергнут, не важно, в силу каких обстоятельств: его слишком большой самоуверенности, его престарелого возраста, в общем, по любой причине, тогда можно ожидать вслед за его падением серьезных политических событий. -- Каких же? -- спросил Бочерч. -- Может, мятежа армии в Алжире,-- продолжал Местр,-- приземления самолетов ВВС на различных аэродромах, волнения в рядах полиции, появления также вооруженных, прошедших специальную подготовку отрядов "коммандос" в различных районах страны, захвата правительственных учреждений, радио- и телестанций, пленения или даже убийства некоторых важных политических деятелей. Все это обычная процедура. Уже нет никакой тайны во всем этом. Проблематичным остается верное определение нужного момента. -- Ты веришь всему этому? -- Бочерч повернулся к жене. -- Да, верю,-- ответила она. -- Ну а твои остальные друзья придерживаются точно такого же мнения? -- Почти все,-- уверенно сказала она. -- Ну а вы,-- теперь Бочерч снова повернулся к Местру почти с видом обвинителя,-- что вы лично собираетесь делать, если такое, не дай Бог, произойдет? -- Предложу свои услуги правительству,-- ответил без колебаний Местр,-- то есть при условии, что я смогу найти его и меня к этому времени не запрут в каталажке. -- Иисусе Христе,-- воскликнул Бочерч.-- Как трудно, однако, быть французом! -- Но и в этом есть свои выгоды,-- сказал Местр.-- Правда, только иногда. -- Хорошо,-- сказал Бочерч, обращаясь к Жинетт.-- По-моему, я получил вполне исчерпывающую информацию. Только я не понимаю, для чего она мне? Почему вам захотелось все это высказать именно мне? Местр с Жинетт обменялись заговорщическими взглядами, и вновь Бочерч почувствовал себя в их компании чужаком со стороны, против которого плетутся сети заговора. Местр, наклонившись к Жинетт, легко коснулся ее руки. -- Позволь, дорогая, все ему объяснить,-- сказал он. Он, подняв свой стакан, допил его до конца, словно оратор, стремящийся выиграть время. -- Мистер Бочерч,-- официальным тоном начал он,-- ваша жена была настолько добра, что предложила обратиться к вам. Может, вы мне поможете...-- он сделал паузу, ожидая, что Бочерч его перебьет, но тот хранил молчание, явно не торопясь прийти ему на помощь. -- К несчастью, это вопрос денег,-- промямлил он наконец. "Боже мой,-- передернуло Бочерча,-- весь этот предварительный треп только ради того, чтобы попросить денег в долг!" Как он был зол в эту минуту на Жинетт за все ее тщательно разработанные, хитроумные маневры! Ожидая продолжения, он чувствовал, как на лице его собирались глубокие морщины -- верный признак грядущего отказа. -- Если что-то случится,-- опять взялся за свое Местр, явно чувствуя себя не в своей тарелке,-- а я верю, что так и будет, мне придется попытаться бежать из Франции. Или, по крайней мере, моя жена с детьми будет в большей безопасности в другой стране. В любом случае я чувствовал бы себя гораздо увереннее, если бы у меня были наличные деньги в другой стране. Они могли бы поддержать меня, помочь мне пережить трудный период ссылки, возможность которой лично для себя и всего своего семейства я вполне ясно предвижу. Нужен счет с определенным номером, например, в Швейцарии, которым либо моя жена, либо я сам могли пользоваться без особых формальностей... -- Я сообщила Клоду, что во вторник мы уезжаем в Женеву,-- перебила его Жинетт. Бочерч почувствовал вызов в ее голосе.-- Что нам стоит там это сделать? Пара пустяков! -- Ну а теперь позволь мне высказаться начистоту, Жинетт. Ты обещала своему другу, что мы дадим ему в долг определенную сумму денег для...-- Он остановился на полуфразе, заметив, насколько поражен его словами Местр.-- Может, я что-то не так понял? -- спросил он. -- Боюсь, что нет,-- сказал Местр. Теперь он казался смущенным и очень сердитым.-- Вопроса о займе никогда не возникало. Какое я имею право просить в долг у человека, которого прежде никогда в жизни не видел, хотя бы сотню франков? -- Жинетт,-- сказал Бочерч,-- думаю, ты все объяснишь гораздо лучше. -- Видишь ли,-- начала Жинетт,-- французский гражданин не имеет права вывозить деньги из страны.-- Ну, во всяком случае, какие-то крохи. А так как мы едем в Швейцарию, мне казалось, что могли бы помочь Клоду. -- Насколько я понимаю,-- уточнил Бочерч,-- никто не имеет права вывозить деньги из Франции, включая и американцев. -- Двести пятьдесят новых франков,-- сказал Местр. -- Но таможенники,-- перехватила инициативу Жинетт,-- никогда не пристают к американцам. Никогда даже не просят их открыть чемоданы. Ну а если кто-то из них поинтересуется, сколько при тебе наличных денег, ты можешь сказать, что какая-то жалкая сотня франков, и все тут. -- Но все-таки,-- упрямо стоял на своем Бочерч.-- С технической точки зрения мы в таком случае нарушаем закон. -- С технической, не с технической,-- нетерпеливо возразила Жинетт.-- Какая, в сущности, разница? -- Мои дорогие друзья, прошу вас,-- сказал Местр, положив обе руки на стол жестом миротворца.-- Прошу вас, не нужно из-за меня поднимать этот спор. Если вы испытываете хоть малейшее колебание, то я прекрасно понимаю... -- Позвольте, мистер Местр,-- сказал Бочерч,-- задать вам один вопрос. Предположим, что мы с Жинетт сейчас не приехали во Францию или, предположим, она вам не позвонила, что бы вы делали в таком случае? Местр задумчиво втянул щеки. Потом заговорил, но заговорил медленно, старательно подбирая слова: -- Думаю, мне пришлось бы попытаться найти для этого кого-нибудь другого. Но, смею заверить вас, я бы чувствовал себя очень, очень,-- он подыскивал нужное слово,-- очень неуверенно. Я же сказал вам, что время от времени за мной устанавливается слежка. Такую просьбу я мог бы доверить очень близкому другу, так как он рискует, поддерживая со мной близкие отношения, себя сильно скомпрометировать. Если ему не повезет, то и он может попасть под подозрение, особенно при переезде через границу в другую страну. Любого француза наверняка подвергнут обыску, если только он попытается выехать из страны. Вполне вероятно, допросят. В те времена, приход которых я предвижу, такой допрос непременно здесь, во Франции, будет весьма и весьма строгим и дотошным.-- Он улыбнулся, довольный своим сдержанным высказыванием.-- Мне не хотелось бы ради своей безопасности в это время злоупотреблять терпением, доброй волей и порядочностью ни одного из моих друзей. Человек, которому грозит опасность и которому так необходима помощь, всегда такая обуза. Достаточно в этой связи вспомнить, как всех раздражали эти беженцы во время войны.-- Он оглянулся на официанта, жестом подозвал его.-- Доставьте мне большое удовольствие,-- сказал он,-- позвольте мне заплатить за выпивку. -- Минуточку,-- остановил его Бочерч.-- Какую сумму вы предлагаете доставить в Швейцарию для вас? -- Четыре миллиона франков,-- ответил Местр.-- Старых, разумеется. -- Это всего лишь восемь тысяч долларов, Том,-- сказала Жинетт. -- Знаю,-- ответил Бочерч. Он взял из руки официанта чек, не обращая внимания на протесты со стороны Местра. Заплатив по счету, он встал.-- Мне нужно подумать об этом и переговорить обо всем с Жинетт. У нее есть ваш номер телефона. Мы позвоним завтра. Местр тоже встал из-за столика. -- Если вы не возражаете,-- сказал он,-- я предпочитаю позвонить вам сам. Чем меньше звонков ко мне, тем лучше... -- ...В Африке, например,-- басовито гудел один из американцев в глубине бара,-- старая система состязательного взяточничества рушится. Но пока никто не придумал ничего более эффективного... Бочерч вышел вслед за Местром и Жинетт из бара-холла. Они пошли по длинному узкому коридору, где дамы преклонного возраста все еще допивали свой чай, величественно восседая в дорогих манто среди бегающих под ногами пуделей, жуя свои пирожные. Им было наплевать на все заговоры, перемещения войск, уличные бои. Темная фаланга вдов, украшенная драгоценностями -- трофеями одержанных ими когда-то побед, сохраняла свою твердую уверенность в безысходности штурма, несущего свои перемены. В этом узком коридоре, где были рассредоточены серебристые старческие седые головки, устрашающие слова Местра, его мрачные предсказания казались несвязным рассказом ребенка об увиденном страшном сне. В холле Местр поцеловал руку Жинетт, и, сделав корректный, едва заметный поклон в сторону Бочерча, пошел к выходу. "Как он сутулится,-- заметил Бочерч,-- просто удивительно для такого еще молодого человека". И походка у него была тяжелой, лишенной элегантности. Когда он надевал свою зеленую тирольскую шляпу, он сделал это небрежно, совсем не стараясь перед ними порисоваться. Кем бы он ни был, сделал свой вывод Бочерч, он явно не профессиональный "истребитель женщин". Но когда он повернулся к Жинетт, ему показалось, что он заметил в ее глазах мягкий всплеск эмоций, который она, конечно, пыталась скрыть, но если это ей и удалось, то лишь частично. Но чем они были вызваны -- жалостью к нему или желанием,-- сказать было затруднительно. Они молча поднялись в свой номер. То удовольствие от отдыха, которое они вместе получали с самого начала их приезда в Париж, исчезло, а эта старинная комната с высоким потолком казалась им такой холодной, с неуклюже расставленной мебелью при мутном свете неярких ламп. Жинетт, повесив на крючок пальто, с равнодушным видом возилась со своими волосами, стоя у большого зеркала. Бочерч, бросив сверток с альбомом на стол, смотрел через высокое окно на сады Тюильри1, через улицу под ним, на которой то и дело возникали пробки. Все деревья уже расстались со своей листвой, стояли голые, а люди, спешащие куда-то мимо только что загоревшихся уличных фонарей, казались замерзшими и утомленными. Бочерч услыхал, как скрипнула кровать. Это на нее села Жинетт. -- Четыре миллиона франков,-- задумчиво произнесла она.-- Это все деньги, накопленные им за всю жизнь. Больше у него нет ничего в этом мире. Бочерч молчал. Он все глядел через окно на потемневшие в сумерках сады. -- Если ты не провезешь их для него,-- сказала она,-- то это сделаю я. Бочерч тяжело вздохнул. Он намеренно не спеша повернулся к окну спиной. -- Какую же глупость ты сморозила! -- прокомментировал он. Жинетт смотрела на него, не скрывая своей холодности и враждебности к нему. -- Ты так считаешь? -- спросила она.-- Может, ты и прав. Забросив ноги на кровать, она лежала, уставившись в потолок. -- Тем не менее я серьезно. -- Какой будет замечательный заголовок в газете,-- недовольно проворчал Бочерч: -- "Супруга нью-йоркского адвоката задержана в Париже полицией за попытку провезти контрабандой французские банкноты. Ее муж заверяет, что ему ничего неизвестно о такой преступной деятельности жены". -- Означает ли это, что ты отказываешься помочь Клоду? -- сказала она ровным голосом, не отрывая взора от потолка. -- Это означает, что, как правило, я являюсь законопослушным гражданином,-- сказал Бочерч.-- Еще это означает, что если я являюсь гостем в какой-то стране, то предпочитаю не надувать своих хозяев. -- Ах,-- язвительно воскликнула Жинетт.-- Какое счастье родиться американцем. И пуританином. Как это удобно! -- Это также означает, что я пытаюсь определить, стоит ли такой риск возможных выгод,-- продолжал Бочерч. -- Никаких выгод не будет,-- сказала Жинетт.-- И нечего тут гадать, чем это тебе грозит. Человек попал в беду, и мы можем ему помочь. Вот и все. -- Не он один. Таких, как он, пруд пруди,-- упрямо возразил Бочерч.-- Вопрос состоит в следующем: почему мы выбрали именно этого индивида, чтобы помочь ему? -- Он тебе явно не понравился, так? -- Никак не могу утверждать обратное. Это тип с громадным самомнением, он любуется своим умом и снисходительно относится к американцам. Вдруг, ни с того ни с сего, Жинетт расхохоталась. -- Чего это ты смеешься? -- настороженно спросил Бочерч. -- Потому, что ты такой точный аналитик,-- сказала Жинетт.-- Нарисовал его точный портрет. Да, он такой, совершенный образец француза-интеллектуала.-- Она снова засмеялась.-- Обязательно расскажу ему, как ты его здесь разделал под орех. Он будет вне себя от ярости. Бочерч озадаченно, ничего не понимая, смотрел на жену. Она смеялась искренне, без всякой фальши, и то, что только что сказала, ни одна женщина не скажет о мужчине, который ей нравится. Но снова перед его глазами замаячила эта парочка: оба они были так увлечены беседой друг с другом, что ничего не замечали вокруг, там, на улице, перед самым их отелем, к тому же почему это Жинетт с такой напористостью подталкивает его, Бочерча, на такой рискованный шаг -- оказать помощь этому Местру? Бочерч сел на край кровати. -- Вопрос состоит в следующем,-- повторил он свою фразу,-- почему мы из всех выбираем именно этого индивида, чтобы помочь ему? Жинетт молча лежала на кровати, вытянув руки по швам, положив ладони на покрывало из парчи. -- Потому что он -- мой друг,-- наконец ответила она. Потом снова помолчала.-- Этого разве недостаточно? -- Не совсем,-- уклончиво ответил Бочерч. -- Потому, что он француз, а я родилась в Париже,-- продолжала она.-- Потому, что он талантливый человек, потому, что я согласна с проповедуемой им политикой, потому, что люди, которые пытаются его убить,-- злодеи... Она сделала паузу, еще подождала реакции мужа. Но Бочерч по-прежнему молчал. -- И этого тебе недостаточно, да? -- сказала Жинетт. -- Тогда потому, что он был моим любовником,-- добавила она без особой эмфазы1, равнодушно глядя в потолок.-- Ты этого не ожидал? -- Я догадывался,-- признался Бочерч. -- Но это было давно,-- продолжала Жинетт.-- Во время войны. Он был моим первым мужчиной. -- Сколько раз ты виделась с ним после того, как мы поженились? -- спросил Бочерч. Он старался не глядеть на жену, но настороженно прислушивался, нет ли фальши в ее голосе. Жинетт никогда не была лгуньей, но ведь и такого вопроса между ними никогда не возникало, надо признаться, и Бочерч был уверен, что все поголовно: и мужчины, и женщины -- постоянно лгут, когда приходится обсуждать столь щекотливую тему. -- С 1946 года,-- сказала Жинетт,-- я встречалась с ним только дважды -- вчера и сегодня. -- Почему же через столько лет ты вдруг решила позвонить ему вчера? Жинетт протянула руку к ночному столику, вытащила из лежавшей на нем пачки сигарету. Машинально Бочерч дал ей прикурить. Она снова легла на кровать, положив голову на валик, выпуская кольца дыма вверх над собой. -- Не знаю,-- призналась она.-- Любопытство, ностальгия, чувство вины -- все эти средневековые чувства вдруг обрушились разом на меня, мне захотелось вспомнить то время, когда я была молода. А вдруг я теперь долго не увижу Париж? К тому же мне хотелось освежить кое-какие воспоминания, уточнить их... В общем, не знаю. У тебя никогда не появлялось желания встретиться со своей первой в жизни девушкой? -- Нет,-- понуро сказал Бочерч. -- Ну, может, мы, женщины, скроены иначе. Или это касается только француженок. Или только меня одной.-- Она, прищурившись, смотрела на потолок через плавающие облачка дыма.-- Тебя не волнует, что было потом? -- Нет,-- хмуро отрезал Бочерч. Он ничего не сказал ей о той мысли, которая его внезапно посетила там, на улице, когда он увидал их вдвоем, мысль о возможном ее уходе от него. -- Мы выпили по паре кружек пива у собора Парижской Богоматери, потому что он привел меня туда однажды, в день моего рождения. Не прошло и десяти минут, как он начал говорить о политике, о своих проблемах и о возможной своей ссылке в Швейцарию. Хотя эту тему затронула я, так что тебе не в чем его обвинять. -- Я ни в чем его не виню,-- сказал Бочерч.-- Но все же... почему ты ничего не сказала мне об этом вчера? -- Я подумывала о том, что смогу сама переправить через границу эти деньги, чтобы тебя не беспокоить. Потом сегодня я решила, что таким образом поступлю несправедливо по отношению к тебе и что тебе самому нужно поговорить с Клодом.-- Она, подняв голову, бросила на него пытливый взгляд.-- Разве я была не права? -- Права,-- ответил он. -- Я не могла себе и представить, что ты обойдешься с ним так сурово,-- сказала Жинетт.-- Ты себя вел в его компании так, как никогда прежде. Ты не был похож на самого себя. Ты всегда такой милый, такой обходительный с людьми. Но ты был настроен против него с самого начала и воспринял его в штыки. -- Это -- правда,-- сказал Бочерч, не удостаивая ее своими объяснениями.-- Послушай,-- продолжал он,-- если тебе не хочется мне обо всем этом рассказывать, то лучше не надо. -- Нет, надо,-- огрызнулась Жинетт.-- В таком случае ты лучше поймешь, почему я должна помочь ему, если смогу. Ты лучше поймешь его, меня. -- Неужели ты считаешь, что я тебя не понимаю? -- с удивлением спросил Бочерч. -- Не очень хорошо,-- ответила Жинетт.-- Мы всегда так сдержанны друг с другом, всегда так вежливы, всегда опасаемся, как бы не сболтнуть лишнего, чтобы, не дай Бог, не нанести друг другу обиду или даже оскорбление... -- Что же в этом дурного? -- искренне удивился Бочерч.-- Я всегда считал, что это одна из причин, сделавшая наш брак таким крепким, таким продолжительным. -- Крепким! -- усмехнулась Жинетт.-- Где ты видел крепкие браки? -- К чему, черт бы тебя побрал, ты клонишь, никак не пойму? -- возмутился Бочерч. -- Не знаю,-- вяло ответила Жинетт.-- Не жди ничего особенного. Может, я соскучилась по дому, правда, я не знаю, где мой дом. Может, нам не стоило приезжать в Париж. Может, потому, что я была глупой маленькой девчонкой здесь, в Париже, и по инерции обязана вести себя точно так, как глупая маленькая девчонка, когда я снова здесь, хотя я уже трезвомыслящая американская матрона. Я похожа на здравомыслящую американскую матрону, Том? Что скажешь? -- Нет, не похожа,-- осадил он ее. -- Я иду по улице и забываю, кто я такая, забываю, сколько мне лет, забываю, что у меня в сумочке американский паспорт,-- тихо рассуждала она.-- Мне снова восемнадцать лет, на всех улицах полно немцев в мышиного цвета форме, и я стараюсь понять, влюблена я или еще нет, меняю свое мнение на каждом углу и дико счастлива. Не падай в обморок! Я была счастлива не потому, что шла война и немцы гуляли по Парижу, я была счастлива потому, что мне было только восемнадцать. Войну нельзя рассматривать только в одном черном цвете, даже в оккупированной стране. Возьми меня за руку, прошу тебя. Она скользнула рукой по парчовому покрывалу к краю кровати. Он накрыл ее своей, сжимая ее длинные, холодные пальцы, чувствуя ее мягкую ладонь, тонкое колечко металла -- их свадебное кольцо. -- Мы никогда целиком не открывали друг другу душу, ни ты, ни я,-- печально сказала она,-- любой брак требует определенных взаимных признаний, а мы здесь жадничали, проявляли свою скупость.-- Она сжала его пальцы.-- Тебе нечего беспокоиться. Никакого всемирного потопа не будет. Никакой катастрофы. У меня нет списка скандальных любовных похождений. У меня был только один Клод, но потом я вышла за тебя замуж. Расхожее американское мнение о легкомысленных француженках ко мне не относится. Ты удивлен тем, что я тебе рассказываю. Может, что-то тебя коробит? -- Нет, нет,-- ответил Бочерч, вспоминая. Когда он впервые встретился в Америке с Жинетт, куда она приехала сразу после войны учиться, это была довольно неуклюжая девушка, стройная и красивая, но совсем не чувственная кокетка, хотевшая учиться. Когда они поженились, она была такой непрактичной, такой сдержанной, а чувственность пришла потом, спустя несколько лет. -- Он хотел на мне жениться,-- продолжала она.-- Клод. Я училась в Сорбонне, с головой погрузилась в изучение истории Средневековья. Это была одна из немногих безопасных областей науки при немцах. Им было наплевать, что думают люди о Карле Великом или соборе в Руане. Он был на три или четыре года старше меня. Очень красивый, с пронзительными глазами. Теперь этого о нем не скажешь, правда? -- Нет,-- ответил Бочерч,-- нет, на самом деле. -- Как быстро все меняется! -- Она тряхнула головой, как будто хотела прервать ход мыслей в этом направлении.-- Он писал пьесы. Правда, никому не показывал, потому что не хотел, чтобы их ставили, покуда немцы в Париже. Но и после войны, по-моему, никто их не ставил. Думаю, честно говоря, он не был талантливым драматургом. После освобождения Парижа мне стало известно, что во время немецкой оккупации он не только писал пьесы. Он был участником Сопротивления, его послали во французскую армию, и в тот же год, зимой он был тяжело ранен в бою при Белфуре. Провалялся два года в госпитале. Эти страшные годы коренным образом изменили его. Он стал каким-то озлобленным, ненавидел все то, что происходило во Франции, ненавидел все, что происходило в мире. Он утратил всякую светлую надежду на будущее, но если и не утратил ее до конца, то связывал ее только с нами двумя -- им и мною. Я для него стала светом в оконце. Я обещала выйти за него замуж, когда он окончательно выздоровеет, но потом мне дали стипендию, появилась возможность поехать в Америку учиться... Он умолял меня не ехать, требовал, чтобы мы заключили брак, если все же я решусь на это. Он постоянно твердил, что я обязательно найду кого-нибудь в Америке, забуду его, забуду Францию. Он заставил меня дать клятву: что бы ни случилось, если я выйду замуж в Америке, то обязательно вернусь в Париж, чтобы повидаться с ним. Я дала ему такую клятву. Мне это было нетрудно, ведь я любила его, и я была уверена, что больше у меня никого не будет. В любом случае, он все еще лечился в госпитале. Нужно было прежде выздороветь, потом найти себе работу, ведь у нас не было ни сантима в кармане. Потом я встретила тебя. Я пыталась. Сопротивлялась, как могла. Разве ты не помнишь? Голос у нее вдруг огрубел, в нем послышались требовательные нотки. Было ясно, что сейчас, в эту минуту, перед всплывшим у нее перед глазами образом ее любовника, лежащего на госпитальной койке, всего израненного, она оправдывала поступки девушки, расставшейся с юностью, ставшей совсем другой после стольких лишений и пережитых страхов во время войны. -- Ведь я сделала все, что могла, разве не так? -- Да,-- подтвердил Бочерч, вспоминая, сколько раз он собирался порвать с ней, сколько раз его приводила в ярость ее нерешительность, колебания, какие-то непонятные ему крайности. Теперь, после продолжительного брака, после рождения детей, после того, как их жизни тесно сплелись, все ему стало понятно. Сейчас он пытался решить, был бы он счастливее, знай все об этом тогда, был бы их брак более или менее удачным, мог бы в таком случае он повести себя иначе, мог бы любить ее еще больше или, может, меньше? -- Почему же ты тогда мне ничего не сказала? -- Но это была моя проблема. Это касалось только меня и его. В любом случае я не вернулась. Я ничего не говорила ему до дня нашей свадьбы. Только тогда я послала ему телеграмму. Просила его больше мне не писать. Умоляла простить. "Да, эти дни бракосочетаний,-- подумал Бочерч.-- Невесты бегут на телеграф: "Прошу, прости меня,-- телеграмма летит за четыре тысячи миль.-- Все между нами кончено, уже слишком поздно... Ты пробыл в госпитале слишком долго. Люблю тебя". -- Ну,-- сказал он, понимая, что ранит и ее и себя,-- теперь ты об этом сожалеешь? -- Он вспомнил фразу Местра.-- Ты могла бы заняться восстановлением демографического дисбаланса, как сказал этот человек. -- Еще не поздно,-- отрезала она.-- Даже сейчас.-- Она явно рассердилась, и это было реакцией на его язвительную подначку.-- Он до сих пор хочет на мне жениться, чтоб ты знал! -- Когда же? -- Да хоть сегодня! -- огрызнулась она. -- Ну а его четверо детей и все прочее? -- продолжал свою атаку Бочерч.-- Я уже не говорю о его жене, твоем муже и твоих детях. -- Я сказала ему, что все это полный абсурд. Мы все выяснили три года назад,-- призналась она. -- Три года назад? -- удивился Бочерч.-- Насколько я помню, ты говорила, что с 1946 года ты видела его дважды -- вчера и сегодня. -- Я солгала,-- ровным тоном ответила Жинетт.-- Конечно, я встречалась с ним, когда приезжала сюда. Нужно быть каким-то чудовищем, чтобы не встретиться с ним. Да, мы встречались с ним каждый день. -- Я не стану спрашивать, что произошло между вами,-- сказал Бочерч и решительно поднялся с края кровати. Он был потрясен ее признаниями, смущен, обижен. Свет, пробивавшийся через цветистый пыльный абажур лампы, тоже казался пыльным, рождавшим меланхолию, а повернутое в сторону лицо жены в упавшей на него вечерней тени казалось ему таким скрытным, незнакомым. В ее холодном, далеком голосе не чувствовалось любви. "Что же происходит с нашим отпуском? Испорчен напрочь!" -- подумал он. Бочерч подошел к столу возле окна, налил в стакан из бутылки виски. Он даже не спросил Жинетт, налить ли и ей. Виски обожгло ему горло. -- Ничего не произошло,-- наконец сказала Жинетт.-- Думаю, что я бы ему отдалась, попроси он меня об этом... -- Почему же? -- спросил Бочерч.-- Ведь ты же его все еще любишь, не так ли? -- Нет,-- ответила она.-- Не знаю, право, почему. Может, во всем виновато раскаяние, желание искупить свою вину. Во всяком случае, он не попросил. "Либо брак, либо ничего!" -- твердо сказал он. Он не хочет потерять меня вновь, не вынесет этого. Вот так. Дрожащими руками Бочерч поднес стакан к губам. Его окатывала волна ненависти к этому человеку, его бесили надменность, высокое самомнение этой постоянной, отчаянной, хотя и разбитой, но несломленной, стойкой любви. Он медленно поставил стакан на стол, удерживая себя, чтобы не швырнуть его о стену. Закрыв глаза, он замер на месте. Сделай сейчас малейшее движение, и кто знает, к чему это приведет. Он боялся за себя. Мысль о том, как сидели вдвоем, Местр и Жинетт, в кафе в то далекое парижское лето и беседовали, хладнокровно торгуясь, выдвигая те или иные условия, как отнять у него жизнь, язвила его куда сильнее, чем картина их обнаженных, переплетенных тел в постели. Можно простить столь привлекательную, нормальную, вполне понятную слабость человеческой плоти. Но как простить другое? Ведь они игнорировали, как будто их вообще никогда не существовало, совершенно справедливые требования к жене, установленные за долгие годы их брака им, Бочерчем; они вступили в заговор, словно его враги, которых он ненавидел еще больше за то, что они никогда ему не открылись. Если бы в эту минуту в этой комнате появился этот негодяй Местр, он с радостью его убил бы. -- Будь он проклят! -- сказал Бочерч. Его удивило, как обыденно, как спокойно прозвучал его голос. Он открыл глаза, посмотрел на Жинетт. Если только вот сейчас она осмелится сказать какую-нибудь пакость, он знал, что ударит ее, а потом покинет этот номер, страну, все на свете, раз и навсегда. -- Вот почему я вернулась домой на две недели раньше,-- сказала Жинетт.-- Я больше не могла выносить всего этого. Боялась, что не выдержу, сдамся, уступлю. И я убежала прочь. -- По-моему, лучше сказать -- я убежала назад, к мужу,-- зло поправил ее Бочерч. Жинетт, повернувшись к нему лицом, долго разглядывала его из накрывшей ее тени. -- Да, ты прав,-- согласилась она,-- так лучше. Именно это я имела в виду. Я убежала назад, к мужу. "Она сказала то, что нужно,-- подумал Бочерч.-- Правда, пришлось ее немного потренировать. Но в конце концов я все же добился своей цели. Она сказала то, что нужно". -- Ну а в будущем,-- спросил он,-- когда ты вновь приедешь во Францию, ты снова намерена встречаться с ним? -- Да,-- сказала она.-- Скорее всего. Разве можем мы избегать друг друга? -- Она немного помолчала.-- Ну, вот и все,-- сказала она.-- И вся история. Мне, конечно, нужно было тебе рассказать обо всем давным-давно. Ну а теперь ты ему поможешь? Бочерч посмотрел на нее. Вот она, лежит на кровати: блестящие волосы, маленькая восхитительная головка, женское лицо с еще слабо проступавшими на нем следами девичества, стройное, теплое, так хорошо ему знакомое, глубоко любимое тело, длинные опытные в любви руки, лежащие на покрывале... Теперь он точно знал, что никаких сцен насилия не будет, не будет и побега сегодня вечером. Он также знал, что теперь у них завязался еще более запутанный узел отношений, и теперь в них нашли свое место ее воспоминания, ее душевные раны, предательство, ее родная, чужая для него страна, со всеми ее чуждыми ему опасностями, принимаемые ею решения, ее страдания, чувство ответственности, ее ложь, ее верность отвергнутой ею любви. Он сел рядом и, наклонившись, нежно поцеловал ее в лоб. -- Конечно,-- сказал он,-- я помогу этому негодяю. Она тихо засмеялась, но тут же замолчала. Подняв руку, дотронулась до его щеки. -- В Париж мы теперь не приедем долго-долго,-- сказала она. -- Я не желаю с ним разговаривать, тем не менее,-- сказал Бочерч, прижимая ее ладонь к своей щеке.-- Займись-ка всем этим ты сама. -- Только завтра утром,-- ответила Жинетт. Она села в кровати.-- Смею надеяться, этот сверток для меня? -- спросила она. -- Да,-- сказал он,-- для тебя. Это как раз то, что тебе нужно. Жинетт, легко спрыгнув с кровати, прошла через всю комнату по линялому старому ковру, который заглушал все звуки ее почти босых, только в чулках, ног. Она аккуратно развернула сверток, сложила обертку, смотала ленточку. -- Это на самом деле то, что мне нужно,-- сказала она, поднимая со стола альбом и поглаживая ладонью его обложку. -- Правда, я хотел купить тебе бриллиантовые сережки,-- сказал Бочерч,-- но потом передумал. Для тебя это слишком грубо. -- Да, ты был на волоске от опасности,-- улыбнулась она.-- Теперь я приму ванну. А ты приходи ко мне, принеси что-нибудь выпить, и мы поговорим. А вечером выйдем вместе в город и закажем где-нибудь самый дорогой обед, возьмем на душу такой грех. Обед для двоих -- для тебя и меня. Сунув под мышку альбом, она вошла в ванную комнату. Бочерч сидел на кровати, косясь на пожелтевшие узоры на давным-давно выкрашенной стене напротив, стараясь определить, какова же его боль, каково же его счастье. Поразмыслив немного, он встал, налил себе и ей полные стаканы виски и отнес их в ванную комнату. Жинетт лежала, глубоко погрузившись в воду в старой громадной ванне, держа в руках над ее поверхностью альбом, старательно, с серьезным видом перелистывая страницы. Бочерч поставил ее стакан на плоский край ванны, а сам уселся на стул напротив нее, рядом с громадным, во всю высоту стены зеркалом, в стекле которого, покрывшемся от пара мелкими каплями, смутно отражались мрамор, бронза, блестящие плитки теплой, необычно большой, просторной комнаты, построенной когда-то для нужд века куда с большим размахом. Он потягивал виски и спокойно, без всякой тревоги, глядел на свою жену, вытянувшуюся во всю свою длину в дрожащей прозрачной воде, и теперь он точно знал, что их отпуск не испорчен, он исправлен. И не только отпуск. Нечто значительно большее.
ОБИТАТЕЛИ ВЕНЕРЫ
Он катался с раннего утра и теперь собирался закончить прогулку и отправиться на ланч в деревню, но Мэк попросил его -- давай, мол, прокатимся еще раз, потом позавтракаем, и так как это был последний день пребывания Мэка, Роберт решил внять его просьбе и снова забраться на гору. Погода была неустойчивой, но время от времени на небе появлялись чистые просветы без облаков, и вообще видимость была достаточно хорошей, и поэтому можно было без особых трудностей кататься почти все утро. В вагончике подвесной канатной дороги, наполненном до отказа пассажирами, им пришлось с трудом проталкиваться между людьми в ярких свитерах, пледах, с набитыми располневшими сумками,-- в них отдыхающие везли свои ланчи для пикников и теплую одежду, про запас. Двери закрылись, и вагончик, выкользнув из станции, плавно поплыл над полосой высоких сосен, растущих у подножия горы. В вагончике было так тесно, что с трудом можно было вытащить из кармана носовой платок или закурить сигарету. Роберта, не без удовольствия для него, крепко прижали к красивой молодой женщине -- итальянке с недовольной физиономией, которая объясняла кому-то через его плечо, что в Милане нельзя жить зимой, так как он становится просто ужасным городом. "Милан находится в очень неприятной климатической зоне,-- говорила она по-итальянски,-- и там постоянно идут проливные дожди, идут три месяца в году. Но все равно, несмотря на их пристрастие к опере, миланцы остаются вульгарными материалистами, которых интересует только одно -- деньги". Роберт достаточно знал итальянский, чтобы понять, на что жалуется эта привлекательная женщина. Он улыбнулся. Хотя он и не родился в Соединенных Штатах, гражданство получил американское еще в 1944 году, и теперь ему было так приятно услышать здесь, в самом центре Европы, что кого-то еще, кроме американцев, обвиняли в вульгарном материализме и их интересе только к деньгам. -- О чем говорит графиня? -- прошептал Мэк над головой рыжеволосой завитой швейцарки невысокого роста, стоявшей между ними. Мэк, лейтенант по званию, проводил здесь свой отпуск и приехал сюда из своей части, расквартированной в Германии. Он провел в Европе уже более трех лет и, чтобы показать всем окружающим, что он отнюдь не простой турист, всегда называл хорошеньких итальянок не иначе, как "графиня". Роберт познакомился с ним за неделю до этого, в баре отеля, в котором они оба остановились. Они относились к одному разряду лыжников авантюрного склада, рисковым, выискивающим для себя лишние трудности, катались вместе каждый день и теперь даже собирались вернуться сюда на отдых зимой следующего года, если только Роберту удастся приехать из Америки. -- Графиня говорит, что в Милане всех интересуют только деньги,-- перевел Роберт как можно тише, хотя в вагончике стоял такой гвалт, что разобрать сказанное им было просто невозможно. -- Если бы я был в Милане в одно время с ней,-- сказал Мэк,-- я бы проявил свой интерес к чему-то еще, не только к деньгам.-- Он с нескрываемым восхищением любовался красивой итальянской девушкой.-- Не можешь ли узнать, надолго она приехала? -- А тебе для чего? -- удивился Роберт. -- Потому что я пробуду здесь ровно столько, сколько она,-- сказал Мэк, ухмыляясь.-- Я намерен повсюду следовать за ней тенью. -- Мэк,-- попытался урезонить его приятель.-- Говорю тебе, не трать попусту время. Ведь сегодня -- последний день твоего здесь пребывания. -- Именно тогда происходит все самое лучшее,-- возразил Мэк.-- В последний твой день.-- Он весь сиял, глядя на итальянку,-- такой крупный, такой открытый, без всяких комплексов. Но она его не замечала. Теперь она жаловалась соседу на коренных жителей Сицилии. На несколько минут выглянуло из-за туч солнце, и в вагончике стало жарко,-- еще бы, сюда набилось не менее сорока пассажиров, все в зимней, толстой одежде, в таком маленьком пространстве. Роберта одолевала полудрема, и он больше не прислушивался к раздававшимся со всех сторон голосам на французском, итальянском, английском, швейцарском немецком, просто немецком. Роберту нравилось находиться среди участников этого неформального конгресса по языкознанию. Это стало одной из причин его приезда сюда, в Швейцарию, чтобы покататься на лыжах, если только ему удавалось взять на работе отпуск. В эти недобрые дни, которые переживал сейчас весь мир, он усматривал в таком многоязычном доброжелательном хоре людей луч светлой надежды,-- ведь они никогда ничем не грозили друг другу, всегда улыбались незнакомцам и собрались в этих сияющих снегом горах для того, чтобы просто предаться самым невинным удовольствиям, полюбоваться этой белизной и погреться на весеннем солнышке. Чувство всеобщей сердечности, которое Роберт с такой радостью разделял во время подобных путешествий, усиливалось и тем, что большинство людей, поднимающихся в гору на подъемниках или по канатной дороге, были в большей или меньшей мере ему знакомы. Лыжники, нужно заметить, организовали своеобразный международный клуб без всяких строгих правил, и одни и те же лица из года в год появлялись в Межеве, Давосе, Сен-Антоне, Валь Д'Изере, так что в конце концов у него складывалось такое ощущение, что он знает практически всех, катающихся на этих горах. Там были четверо или пятеро американцев, которых Роберт наверняка видел в Солнечной долине, в Стоуве, на Рождество. Они прилетели сюда организованными лыжными клубами чартерными рейсами компании "Свиссэй", которая каждую зиму устанавливала на эти перелеты определенную скидку. Американцы, эти молодые задорные ребята, впервые приехавшие в Европу, шумно, с восторгом относились ко всему, что здесь видели,-- Альпам, еде, снегу, погоде, к крестьянам в голубых робах, к шикарным дамам-лыжницам, к искусству инструкторов и их привлекательной внешности. Они пользовались такой огромной популярностью среди местных жителей потому, что беззаветно всем здесь наслаждались, не скрывая этого. Кроме того, они никогда не скупились на чаевые, как и подобает американцам, и такая их щедрость просто поражала швейцарцев, которым, конечно, было известно, что к любому предъявленному им счету за любые услуги автоматически добавлялись пятнадцать процентов от указанной суммы. Среди них были две привлекательные девушки, а один из юношей, долговязый парень из Филадельфии, неформальный лидер всей группы, был еще и отличным лыжником,-- он всегда шел первым при спусках и всегда помогал не очень ловким, если они попадали в беду. Этот филадельфиец стоял рядом с Робертом. Когда вагончик поднялся довольно высоко над крутым снежным лицевым склоном горы, он спросил его: -- Вы, по-моему, бывали здесь и раньше, не так ли? -- Да,-- ответил Роберт,-- и даже не один, а несколько раз. -- И какая, по-вашему, самая лучшая трасса для спуска в это время дня? -- Он говорил ровным тоном, растягивая слова, как говорят в хороших школах Новой Англии, а европейцы тоже приобщаются к нему, когда передразнивают американцев, представителей высшего класса, и хотят подшутить над ними. -- Сегодня, по-моему, все хороши,-- сказал Роберт. -- А как называется эта трасса, которую все расхваливают наперебой? -- снова спросил этот парень.-- ...Кайзер, или что-то в этом роде... -- Кайзергартен,-- подсказал Роберт.-- Это первая лощина направо, когда выйдешь из конечной станции канатной дороги на верхушке горы. -- Ну, как там, опасно? -- Этот спуск -- не для новичков,-- пояснил ему Роберт. -- Вы видели мое стадо лыжников, не так ли? -- Парень неопределенно махнул в сторону своих друзей.-- Как вы думаете, они там справятся? -- Ну,-- с сомнением в голосе ответил Роберт,-- это крутой склон оврага, на котором полно бугров, и там еще есть пара мест, где падать не рекомендуется, иначе полетишь кубарем и проскользишь по всему спуску... -- Ах, подумаешь,-- хмыкнул филадельфиец,-- мы попробуем. Риск укрепляет характеры. Мальчики и девочки,-- сказал он, повышая голос,-- в общем, трусы останутся на вершине и заправятся ланчем. Герои пойдут со мной. Мы отправляемся на Кайзергартен... -- Фрэнсис,-- произнесла одна из двух красавиц.-- Я уверена, что ты поклялся убить меня в этой поездке. -- Не так страшен черт, как его малюют,-- улыбнулся девушке Роберт, чтобы вселить в нее уверенность. -- Послушайте,-- сказала она, бросая явно заинтересованный взгляд на Роберта.-- По-моему, я уже где-то видела вас раньше? -- Да, конечно,-- подхватил Роберт,-- на этом подъемнике, вчера. -- Нет, не думаю.-- Девушка покачала головой. На ней была черная шляпка из мерлушки1 с ворсом, и она смахивала на студентку из университета с барабаном из военного оркестра, претендующую на роль Анны Карениной.-- Нет, только не вчера. Раньше. Вот только где? -- Я видел вас в Стоуве, на Рождество,-- признался Роберт. -- Да, да, именно там. Там я видела, как вы катались на лыжах,-- сказала она.-- Подумать только! Вы ходите на лыжах, как по шелку! Мэк громко рассмеялся, услыхав такое необычное сравнение, характеризующее лыжный стиль катания Роберта. -- Не обращай внимания, друг мой,-- отозвался Роберт. Ему было приятно, что его личность вызывает восхищение у этой девушки. -- Плох тот солдат, который пытается одолеть гору с помощью одной грубой силы. -- Послушайте,-- сказала девушка, немного озадаченная.-- У вас весьма своеобразная манера говорить. Вы что, американец? -- В какой-то мере -- да,-- ответил он.-- Во всяком случае, в настоящее время. Я родился во Франции. -- Ах вот оно что,-- протянула девушка,-- вы родились среди голых скал. -- Я родился в Париже,-- уточнил Роберт. -- Вы и теперь там живете? -- Нет, я живу в Нью-Йорке. -- Вы женаты? -- с беспокойством в голосе спросила девушка. -- Барбара,-- одернул ее филадельфиец,-- веди себя прилично. -- А что я сделала? -- запротестовала девушка.-- Просто задала самый обычный вопрос. Вам это неприятно, месье? -- Что вы, совсем нет. -- Так вы женаты? -- У него трое детей,-- подоспел ему на помощь Мэк.-- Самый старший из них собирается баллотироваться в президенты страны на следующих выборах. -- Ах, какая незадача,-- вздохнула девушка.-- Я перед поездкой сюда поставила перед собой ясную цель,-- встретиться с французом, но только неженатым. -- Я уверен, что поставленная вами цель обязательно будет достигнута,-- обнадежил он ее. -- А где ваша жена в данный момент? -- продолжала свой допрос девушка. -- В Нью-Йорке,-- уточнил Мэк, снова очень вовремя придя ему на помощь. -- Неужели она позволила вам смотаться и кататься здесь на лыжах одному? -- снова спросила девушка весьма неуверенно. -- Да,-- сказал Роберт.-- Вообще-то я сейчас нахожусь в Европе по делам. И сумел выкроить десять дней. -- Каким же бизнесом вы занимаетесь? -- спросила американка. -- Я занимаюсь бриллиантами,-- сказал Роберт.-- Продаю и покупаю алмазы. -- Вот именно такого человека я рассчитывала здесь встретить,-- снова притворно вздохнула девушка.-- Такого, который намывает алмазы. Но только, вполне естественно, неженатого. -- В основном я занимаюсь промышленными алмазами,-- пояснил Роберт.-- А это не одно и то же. -- Ну и что? Это сути не меняет...-- прокомментировала она. -- Барбара,-- снова одернул ее филадельфиец,-- ты хотя бы притворилась, что ты порядочная дама. -- Если нельзя поговорить по душам с американцем,-- обиженно отозвалась девушка,-- тогда с кем же, скажи на милость? -- Она посмотрела в плексигласовое окно вагончика.-- О, ничего себе,-- воскликнула она.-- Это не гора, а какой-то горный исполин, не правда ли? Я уже вся охвачена ужасом.-- Повернувшись, она внимательно посмотрела на Роберта. -- Да, вы на самом деле похожи на француза,-- не унималась она.-- Чудовищно элегантный. Вы на самом деле уверены, что женаты? -- Барбара! -- отчаявшись воздействовать на нее, крикнул филадельфиец. Роберт с Мэком засмеялись. Засмеялись и американцы. А девушка улыбалась, довольная, из-под своей мерлушковой с ворсом черной шляпки,-- ей ужасно нравились собственные кривляния и реакция присутствующих на ее поведение. Те из пассажиров вагончика, которые не понимали по-английски, тоже добродушно усмехались, слыша эти взрывы смеха, им тоже было очень приятно, хотя до них, конечно, не дошла эта шутка, и они не могли искренне разделить с ними их молодое, задорное веселье. И вдруг через взрывы смеха до него донесся голос какого-то человека поблизости. Он спокойно, холодным тоном, с явной неприязнью, говорил по-немецки: "Schaut euch diese dummen amerikanischen Gesichter an! Und diese Leute bilden sich ein, sie waren berufen, die Welt zu regieren". Роберта в детстве учили немецкому его дедушка с бабушкой из Эльзаса, и он понял то, что сказал этот человек, но заставил себя не поворачиваться в его сторону. Те годы, когда он мог потерять терпение, проявить свой характер, давно миновали, как ему хотелось верить, и так как никто в вагончике не расслышал этого тихого голоса и не понял произнесенных слов, ему не хотелось одному заводиться и выяснять отношения. Он приехал сюда, чтобы приятно провести время, и ему совсем не хотелось начинать драку или тем более вовлекать в нее Мэка с американцами. Давным-давно он научился одной мудрости,-- притворяться глухим, когда слышишь обидные, оскорбительные слова, или что-нибудь похуже. Если какой-то негодяй-немец, желая непременно уколоть американцев, скажет: "Посмотрите на эти глупые американские рожи. И они считают, что их народ избран свыше, чтобы править всем миром",-- то это, по существу, ничего не значит, и любой взрослый человек, если только он способен на это, просто обязан проигнорировать его оскорбления. Поэтому он и не старался смотреть в сторону этого человека, ибо прекрасно знал, что если он его схватит и вытащит из толпы, то потом уже долго не отпустит. Не сможет. Таким образом, он мог не внимать этому анонимному, но все же ненавистному голосу, пусть его слова пролетят мимо его ушей, как и другие, многие из тех, которые когда-либо произносили в его присутствии немцы. Он с трудом сдерживал себя, чтобы не посмотреть в сторону обидчика. Он закрыл глаза, сердясь на самого себя за то, что его расстроила случайно услышанная злобная тирада немца. Все было хорошо до сих пор, просто прекрасный отпуск, и глупо портить его, пусть даже на короткое время, из-за недружелюбного голоса, донесшегося до него из толпы. Если ты приехал в Швейцарию, чтобы покататься на лыжах,-- убеждал он себя,-- то никак нельзя ожидать, что здесь не столкнешься с немцами. Хотя теперь с каждым годом их становилось в этих местах все больше и больше,-- крупные, плотные, процветающие на вид мужчины, надутые, сердитые женщины с подозрительными взглядами, как у людей, постоянно опасающихся, как бы их не обманули. Все они, и мужчины, и женщины, создавали совершенно ненужную толчею в очередях к подъемникам, проявляя при этом потрясающий эгоизм и расистскую, неколебимую уверенность в собственном превосходстве. Если они катались на лыжах, то только с мрачным видом, большими группами, словно подчиняясь военным приказам. Вечерами, когда они отдыхали в барах и ресторанчиках, их своеобразное веселье было куда более невыносимым, чем их нарочитая мрачность и высокомерие днем. Все они сидели повзводно, с красными рожами, поглощали галлоны пива, разражаясь мощными залпами густого смеха, и орали студенческие застольные песни, которые выучили на мероприятиях в клубах по исполнению без аккомпанемента музыкальных произведений. Роберт, правда, еще не слышал, чтобы они пели свою знаменитую "Хорст Вессель", но он заметил, что они давно перестали выдавать себя за швейцарцев или австрийцев или что родились в Эльзасе. Даже в такой спорт, как лыжи, такой индивидуальный, легкий, призванный продемонстрировать грациозность спортсмена, немцы, казалось, вносили свойственное им стадное чувство. Пару раз, когда они застревали на станции подвесной канатной дороги, он в разговоре с Мэком выражал свое неудовольствие, но Мэк, который, несмотря на свой самодовольный, глупый вид защитника в команде, был отнюдь не дураком, выслушав его сетования, сказал: "Знаешь, главное -- это их изолировать, вот что я скажу тебе, парень. Они действуют всем на нервы, только когда собираются группами. Я прожил три года в Германии и встречал там немало хороших ребят и просто потрясающих девушек". Роберт согласился с ним,-- вероятно, Мэк прав. Во всяком случае, в глубине сердца он хотел, чтобы его приятель оказался прав. Как до войны, так и во время нее, в его зрелой жизни проблема немцев настолько занимала его, что день Победы, казалось, принес ему личное освобождение от них и стал своеобразной выпускной церемонией в школе, где ему пришлось затратить много лет на решение одной, скучной, доставляющей столько мучений задачки. Он убедил себя в том, что поражение в войне вернуло немцев к рациональным представлениям о мире. Таким образом, кроме утешения в том, что ему больше не придется рисковать своей жизнью и его они не смогут убить, он еще чувствовал громадное облегчение от того, что ему больше не придется так часто размышлять о них. После окончания войны он выступал за скорейшее восстановление нормальных отношений с Германией, за проведение по отношению к ней разумной политики, за проявление к ней простой человечности. Он с удовольствием пил немецкое пиво, даже купил себе "фольксваген", хотя если бы это зависело от него, то, принимая во внимание постоянно присутствующее в душе немцев латентное1 влечение ко всякого рода катаклизмам, он никогда бы не оснастил немецкую армию ядерным оружием. Но на своей работе он почти не имел никаких дел с немцами, и только здесь, в этой деревне в Граубундене, где их присутствие с каждым годом становилось все заметнее, проблема немцев вновь стала его волновать. Но ему нравилось это место и было противно думать, что из-за того, что здесь все чаще стали мелькать автомобили из Мюнхена и Дюссельдорфа, сюда не стоит больше приезжать в очередной отпуск. "Может быть,-- думал он,-- следует приезжать сюда в другое время: в январе, вместо конца февраля. Конец февраля и начало марта -- это, по сути, немецкий сезон, когда солнышко пригревает посильнее и не заходит до шести вечера. Немцы -- люди ужасно жадные на солнце. Их можно видеть повсюду, на всех горах,-- раздевшись по пояс, они сидят на камнях, поглощают свои завтраки на пикниках и, казалось, не пропускают мимо ни одного драгоценного солнечного лучика, как скупердяй не пропускает мимо своих рук ни одной монетки. Можно было подумать, что они явились сюда из страны, постоянно окутанной густым туманом, как планета Венера, и посему должны как можно больше насытиться яркой, блистающей на солнце природой, пропитаться насквозь этой веселой жизнью за короткое пребывание здесь в отпуске, чтобы потом не столь болезненно выносить суровый мрак, объявший их родину, и безрадостное поведение других обитателей Венеры до конца года". Роберт улыбнулся. От придуманной им концепции он почувствовал себя куда более расположенным ко всем окружающим его людям. "Может,-- подумал он,-- если бы я был холостяком, то нашел бы себе девушку из Баварии, влюбился бы в нее без памяти и забыл бы напрочь обо всем, что так беспокоило меня прежде". -- Предупреждаю тебя, Фрэнсис,-- говорила девушка в мерлушковой с ворсом шапочке,-- если ты погубишь меня в горах, то в Йеле у меня есть троица студентов предпоследнего курса, которые достанут тебя из-под земли! В эту минуту он вновь услыхал голос этого немца: "Warum haben die Amerikaner nicht genugend Verstand,-- снова начал он (тихо, но вполне отчетливо, стоя, по-видимому, где-то рядом), и в его голосе чувствовался чисто немецкий акцент, отнюдь не цюрихский и не один из диалектов швейцарского немецкого,-- ihre dummen kleinen Nutten zu Hause zu lassen, wo sie hingehoren?" Теперь он понял,-- больше он не станет заставлять себя не смотреть в его сторону, больше он не будет стоять молча, сложа руки. Он посмотрел на Мэка,-- не слышал ли он этих слов. Мэк немного понимал по-немецки. Мэк, этот крупный, широкоплечий парень, несмотря на свой добродушный характер, мог взбелениться, и тогда пиши пропало,-- если бы только он услышал, что сказал этот человек: "Почему американцы настолько безмозглые люди, что не могут оставить своих маленьких глупых шлюх дома, где им место?" Такому человеку нужно задать хорошую трепку. Но Мэк, настроенный миролюбиво, с восхищением, не отрывая глаз, смотрел на итальянскую "графиню". Это принесло Роберту некоторое облегчение. Швейцарская полиция смотрела сквозь пальцы на драки, независимо от того, кто их спровоцировал, но Мэк, если впадал в ярость, мог наломать таких дров, что из-за причиненного им значительного физического ущерба противнику мог запросто очутиться в каталажке. Для американского профессионального военного такая драка могла иметь весьма серьезные последствия. "Самое страшное, что может произойти со мной,-- размышлял Роберт, когда он все же повернулся, чтобы увидеть этого человека,-- это несколько часов, проведенных в полицейском участке, и нравоучение от судьи по поводу злоупотребления швейцарским гостеприимством". Он тут же решил, что, когда они выйдут из вагончика на вершине горы, он пойдет следом за этим человеком, который поносил американцев, и тихо скажет ему, что он, Роберт, понял все, что тот говорил об американцах в вагончике, и сразу же даст ему в морду. "Остается только надеяться,-- думал Роберт,-- что кем бы он ни был, он не окажется слишком крупных габаритов". Роберт не смог сразу выделить из толпы своего будущего противника. Спиной к нему, возле итальянки, стоял какой-то высокий человек, и Роберт был уверен, что голос до него донесся именно оттуда. Толпа мешала получше его разглядеть. Роберт видел только голову и плечи,-- широкие и мощные, они выпирали из-под его черной штормовки. На голове у него был белый картуз,-- такие во время войны носили военнослужащие немецкого африканского корпуса. Этот человек разговаривал с полной женщиной с тяжелым, неприятным лицом. Она что-то ему шептала, но что -- Роберт не слышал. И вдруг он резко ответил ей по-немецки: "Мне наплевать, сколько из них понимают по-немецки. Пусть себе понимают, на здоровье". В эту секунду Роберт понял, что он его нашел. Роберт почувствовал, как по его телу пробежала возбуждающая дрожь от нетерпения поскорее встретиться с ним. Мускулы у него напряглись, зачесались руки. "Как жалко,-- подумал он,-- что придется ждать целых пять минут, покуда их вагончик не прибудет на станцию на вершине горы". Теперь, когда он настроился на драку, любое промедление действовало ему на нервы. Он не спускал глаз с широкой спины этого человека, обтянутой черной нейлоновой штормовкой, и ужасно хотел, чтобы тот повернулся, чтобы увидать его лицо. Оставалось только гадать, как с ним расправиться,-- упадет ли он после первого его удара, принесет ли свои извинения, или придется пустить в ход лыжные палки. Роберт решил держать на всякий случай свои лыжные палки под рукой, хотя Мэк не одобрял сведения любых счетов с применением оружия. Роберт решительно сдернул свои тяжелые кожаные лыжные перчатки и засунул их за пояс. Исправление становится куда эффективнее, если его добиваются голыми кулаками. Вдруг у него в голове пронеслась мимолетная мысль,-- нет ли у этого человека на пальце перстня? Он впился глазами в спину этого человека, в его шею,-- ну почему же он не поворачивается? В это мгновение толстушка перехватила его взгляд. Опустив голову, она что-то прошептала этому человеку в черной штормовке, и через несколько секунд тот все же повернулся, делая вид, что это случайное, ничем не мотивированное движение. Этот человек посмотрел на Роберта в упор, и Роберт подумал, что если долго кататься на лыжах, то обязательно повстречаешь всех тех лыжников, с которыми когда-то был знаком. В то же время он понял, что предстоит отнюдь не просто кулачный бой на вершине горы. Он уже знал, что любым способом убьет этого человека с ледяными голубыми глазами, с белесыми ресницами, которые бросали ему вызов, сверля из-под белого козырька его картуза немецкого африканского корпуса.
Это случилось давным-давно, зимой 1938 года, во французской части Швейцарии, ему тогда было четырнадцать лет. Солнце опускалось за следующую гору, что пониже, температура -- десять градусов ниже нуля, и он лежал на снегу с подвернувшейся ногой, причем подвернувшейся как-то странно, неестественно, просто смех, но пока он еще не чувствовал боли, и вот увидел эти глаза. Они глядели на него внимательно сверху вниз. Он, конечно, повел себя очень глупо, но сейчас его больше волновало, что скажут родители, узнав, что он сломал ногу. Он поднялся на гору один, уже поздно днем, когда там почти не было лыжников, но все равно, даже это его не смутило. Он не остался на проложенной лыжной трассе, а поехал прямо через лес, с трудом продираясь через кустарник, в поисках целинного снега, на котором еще не пролегла ни одна колея от лыж других лыжников. Но неожиданно одна его лыжа ударилась о засыпанный снегом корень дерева, и он с разбега упал вперед, слыша, как сухо треснула кость его правой ноги, уже глубоко ушедшей в сугроб. Стараясь зря не паниковать, он сел в сугробе, глядя между стволов сосен в сторону трассы, шесты которой находились на расстоянии нескольких сотен метров от него. Если громко закричать, то, если по какой-то счастливой случайности неподалеку окажутся лыжники, они могли его услышать и прийти на помощь. Теперь он уже не полз к шестам, так как стоило ему сделать только одно движение, как ужасная острая боль пронзала всю правую ногу от лодыжки до паха, и ему пришлось отказаться от этой затеи. В лесу тени от деревьев становились все длиннее, и только пики самых высоких гор пока все еще были чуть окрашены розоватым светом на фоне застывшего зеленоватого неба. Он начинал замерзать, и время от времени все его тело вздрагивало от острых спазм. Роберт подумал, что обязательно умрет сегодня же ночью. Он вдруг представил себе, что в это время его родители с сестрой, вероятно, пьют чай в теплой уютной столовой своего шале, расположенного внизу в двух милях от этой горы. Он больно закусил губу, чтобы не расплакаться. Они начнут волноваться из-за него через час, может, через два, начнут что-то предпринимать, чтобы найти его, но ведь им даже неизвестно, с чего начинать. В вагончике подъемника с ним вместе сидело человек шесть или семь совершенно незнакомых ему людей, когда он поднимался в последний раз, и он никому не сказал, какую трассу выберет. Там было три горы, у каждой -- свой подъемник, и бесчисленное количество проложенных трасс,-- выбирай себе по вкусу, а отыскать его в темноте -- задача явно невыполнимая. Он еще раз посмотрел на небо. С востока на него медленно надвигались облака, закрывая, словно высокой черной стеной, и без того потемневшее небо. Если к тому же этой ночью пойдет снег, то в лучшем случае его труп обнаружат не раньше весны. Ведь он клятвенно обещал матери, что никогда не будет кататься на лыжах один, но нарушил данное ей обещание, и вот за это и кара. Вдруг он услыхал шум от лыж. Лыжник быстро скользил по прихваченному ледовой корочкой снегу трассы, издавая какие-то резкие, металлические звуки. Он его пока не видел, но все равно начал орать во всю силу своих легких, как безумный: "Au secours! au secours!"1 Чья-то тень, мчащаяся на высокой скорости, возникла на какую-то секунду высоко у него над головой, потом сразу исчезла за частоколом деревьев, вновь выпорхнула из чащи почти на уровне того места, где сидел Роберт. Роберт дико, словно в истерике, орал, но слова уже не вылетали у него из глотки,-- это был безумный, отчаянный, разрывающий голосовые связки крик, призывающий к нему внимание человечества, которое представляла в момент захода солнца за скованной морозом горой эта темная фигура опытного лыжника, стремительно несущегося, с металлическим скрипом стальных ободков лыж, со свистом разрезая воздух, вниз, к деревне у подножия. Вдруг, словно по мановению волшебной палочки, фигура резко остановилась, взметнув облако снежной пыли. Роберт продолжал орать, орать просто так, без слов, и его истерика звонким эхом отражалась в темном, мрачном лесу. На какое-то мгновение лыжник замер, и Роберт подумал, что у него галлюцинация, мираж, сотканный из тени и звуков, и там, на прибитом множеством лыж снегу на опушке леса, никого нет; он вообще не кричал, а только воображал, что кричит; что, несмотря на свирепые усилия, на чудовищное напряжение глотки и легких, он молчал, и поэтому его никто не слышал. Вдруг, неожиданно для себя, Роберт почувствовал, как черная непроглядная штора опустилась перед его глазами, а внутри теплая волна заливала все капилляры и протоки его организма. Слабо взмахнув руками, он повалился на спину в обмороке. Когда он пришел в себя, какой-то человек, стоя перед ним на коленях, снегом растирал ему щеки. -- Ах, вы услышали меня,-- сказал Роберт по-французски.-- Как я боялся, что вы меня не услышите. -- Ich verstene nicht,-- сказал этот человек.-- Nicht parler Franzusisch2. -- Как я боялся, что вы меня не услышите,-- повторил эту фразу по-немецки Роберт. -- Ты -- глупый, маленький мальчишка,-- сурово произнес он на четком, рубленом, литературном немецком языке.-- И очень счастливый. Я -- последний лыжник на этой горе.-- Он ощупал лодыжку Роберта. Руки у него были сильные и ловкие.-- Очень мило,-- с иронией сказал он.-- Три месяца в гипсе тебя обеспечено. А теперь лежи смирно. Я сейчас сниму лыжи. Так тебе будет удобнее.-- Он быстро, со знанием дела, развязал длинные ремни на ботинках, отцепил лыжи и воткнул их в сугроб. Смахнул снег с большого пня в нескольких ярдах от него, вернулся к Роберту и, зайдя ему за голову, взял его под мышки.-- Расслабься,-- сказал он.-- Не нужно мне помогать, понял? Незнакомец поднял Роберта. -- Опять тебе повезло,-- сказал он,-- ты легкий как перышко. Сколько тебе лет? -- Четырнадцать,-- ответил Роберт. -- Тогда в чем же дело? -- засмеялся его спаситель.-- Неужели они тебя здесь, в Швейцарии, не кормят? -- Я -- француз,-- сказал Роберт. -- А-а,-- протянул он, понизив голос.-- Француз.-- Он кое-как, то волоком, то на весу, дотащил Роберта до очищенного от снега пня и осторожно усадил его там.-- Ну вот,-- сказал он,-- по крайней мере, ты теперь не на снегу. Не замерзнешь... пока. А теперь слушай меня внимательно. Я с твоими лыжами спускаюсь вниз, иду в лыжную школу и сообщаю им, где тебя найти. Они пришлют за тобой сани. Они будут здесь менее чем через час. А теперь скажи, где ты остановился в этом городке? С кем живешь? -- С папой и мамой. Шале Монтана. -- Хорошо,-- понимающе кивнул он.-- Шале Монтана. Они тоже говорят по-немецки? -- Да. -- Отлично! Я позвоню им и сообщу, что их глупый сынок сломал ногу, и горный патруль доставит его в больницу... Как тебя зовут? -- Роберт. -- Роберт, а дальше? -- Роберт Розенталь,-- уточнил Роберт.-- Прошу вас, только не говорите им, что я серьезно повредил себе ногу. Они и так уже все переволновались. Этот человек почему-то не ответил ему сразу. Он занимался лыжами Роберта,-- связав их, он забросил их себе на плечо. -- Не беспокойся, Роберт Розенталь,-- сказал он.-- Я не стану их волновать, с них и этого достаточно.-- Взяв резкий старт, он легко, быстро заскользил между деревьями, держа его лыжные палки в одной руке и поддерживая второй качавшиеся на его плече лыжи Роберта. Его неожиданно быстрый уход застал Роберта врасплох, и только когда этот человек отъехал от него на приличное расстояние и почти исчез среди деревьев, Роберт вспомнил, что даже не поблагодарил его за то, что он спас ему жизнь. -- Спасибо,-- закричал он в нарастающую темень.-- Большое вам спасибо! Он не остановился, и Роберт никогда так и не узнал, слышал ли он его крик благодарности или не слышал. Прошел час, уже совсем стемнело, звезды на небе заслонили облака, которые собирались на востоке еще до заката солнца, но горный патруль не появлялся. У Роберта были часы со светящимся циферблатом. Отмечая по ним время, он точно определил, что ждет уже полтора часа,-- сейчас десять минут седьмого. Теперь ему стало ясно, что никто за ним не придет, и что если он хочет прожить до утра, то ему придется каким-то образом вылезти из леса и самому добираться до городка. Он весь окоченел от холода и никак не мог отойти от полученного шока. Его зубы ужасно стучали, словно челюсти его превратились в детали какой-то спятившей машины, над которой он потерял управление. Пальцы стали неподвижными и бесчувственными, а боли в ноге накатывались все усиливающимися волнами, заставляя пульсировать кровь в венах, как ему казалось, с металлическим звуком. Он натянул на голову капюшон ветровки, опустил как можно ниже голову на грудь, но очень скоро капюшон задубел от его оледеневшего дыхания. Вдруг до него откуда-то донесся скулящий звук. Только спустя несколько минут он понял, что скуление вырывается изнутри него, и он ничего не мог поделать с собой, чтобы его прекратить. С утроенной осторожностью, весь окоченевший, он попытался встать с пенька и пройти немного вперед по снегу, стараясь не давить своим весом на сломанную ногу, но в последний момент поскользнулся и упал. Он дважды вскрикнул. Теперь он лежал, зарывшись лицом в снег, и думал только об одном -- остаться вот в таком лежачем положении и забыть обо всем на свете, прекратить эти бесполезные невыносимые усилия, чтобы спасти свою жизнь. Позже, став взрослым, он пришел к выводу, что тогда его главной движущей силой была мысль об отце с матерью, о том, что они ждут его, ждут с тревогой, которая вот-вот перерастет в леденящий душу ужас, там, в городке, у подножия этой горы. Он пополз вперед на животе, разгребая руками перед лицом снег. Он цеплялся за камни, за низко висящие ветки деревьев, за покрытые снегом корни, чтобы выползти, наконец, преодолевая метр за метром, из леса. Часы слетели у него с руки еще где-то по дороге, и когда он добрался, наконец, до линии шестов, отмечающих границу утрамбованного снега проложенной трассы, он понятия не имел, сколько же затратил на это времени,-- пять минут или пять часов на преодоление этих сотен метров от того места, где упал. Он лежал, тяжело дыша, рыдая, впившись глазами в огоньки раскинувшегося под ним городка. Он знал, что ему никогда до них не добраться, но что это непременно нужно сделать. От непрерывной работы руками, когда он полз в глубоком снегу, ему стало теплее, даже жарко, с лица его градом катил пот, кровь вновь хлынула в его окоченевшие руки, а ногу теперь больно кололи тысячи острых иголочек. Огоньки городка теперь манили его, направляли его, и время от времени он замечал маркировочные шесты на фоне этого неяркого рождественского сияния. Ему куда легче было ползти по накатанному снегу трассы и иногда даже удавалось проползти без остановки десять или даже пятнадцать метров на животе, как на своеобразных санях. Он вскрикивал от боли, когда натыкался больной ногой на ледяной пригорок. Один раз он не смог остановить очень быстрого скольжения и угодил в небольшой горный ручей со стремительным течением, и когда минут через пять ему удалось выбраться на снег из ледяной воды, то его перчатки и одежда на животе и на коленях промокли насквозь. И все же огни городка были от него так же далеки, как и прежде. Наконец, он почувствовал, что выбился из сил и больше двигаться не может. Он был в полном изнеможении, и дважды, когда останавливался, его рвало кровью. Он попытался сесть, на случай, если сегодня ночью выпадет снег, то утром кто-нибудь сможет случайно увидеть его торчащую из сугроба голову. Когда он, выбиваясь из последних сил, хотел подняться, то увидал тень, промелькнувшую в пространстве между ним и огнями городка. Она, казалось, была очень близко от него, и он с последним вздохом окликнул ее. Позже спасший его крестьянин сказал, что услыхал от него два странных слова -- "простите меня!". Этот крестьянин вез на больших санях стожок сена из одного высокогорного амбара вниз, в долину. Он тут же, вывалив сено на снег, уложил на сани Роберта. Потом, осторожно притормаживая, по тропинке, змейкой пересекавшей трассу, съехал вниз и доставил пострадавшего в больницу.
Когда его матери и отцу сообщили, что их сын в больнице, то врач, сделав ему укол морфия, уже наполовину справился с наложением гипса. Ехать им туда сразу было бессмысленно, тем более что лишь на следующее утро, когда он лежал в серой больничной палате, обливаясь потом от адской боли в ноге с наложенным гипсом, он мог достаточно связно рассказать родителям, что же случилось с ним. -- Я видел, как этот человек очень быстро скатывался по спуску совершенно один,-- начал Роберт, стараясь говорить нормально, чтобы не дать родителям понять, скольких усилий это ему стоит. Чтобы успокоить родителей, рассеять их тревогу, вывести их из состояния шока, который до сих пор отражался на их страдальческих лицах, он усердно врал, притворяясь, что нога у него болит совсем немного, а все это происшествие не столь серьезно, чтобы так волноваться из-за него.-- Он услышал меня,-- продолжал Роберт,-- подъехал, снял с ног лыжи, усадил на пенек, чтобы мне было удобно ждать помощи, спросил, как зовут, кто мои родители, где они остановились, потом сказал, что сообщит в лыжную школу, где меня найти, чтобы за мной прислали сани, сказал, что позвонит в шале и скажет вам, что меня отправили в больницу. Потом прошло больше часа, уже стемнело, ничего не было видно вокруг, но за мной никто не приходил. Тогда я решил, что мне лучше не ждать, и сам пополз на животе вниз, и мне повезло, что встретил этого доброго крестьянина с санями и... -- Да, тебе на самом деле сильно повезло,-- тихо сказала его мать. Небольшого роста, полная, аккуратная женщина, чувствующая себя по-настоящему дома только в больших городах. Она терпеть не могла холода, она ненавидела эти горы, ей была ненавистна сама идея, что дорогие ей люди идут на безрассудный, по ее мнению, риск, так как при скоростном спуске с гор на лыжах можно запросто получить увечье, в подобном спорте без этого не бывает, и она приезжала сюда вместе со всеми в отпуск только потому, что он, Роберт, его сестра и их отец были страстно увлечены лыжами. Теперь она сидела с побелевшим от тревоги и усталости лицом, думая про себя, что если бы не временная неподвижность Роберта из-за гипса, то она немедленно отвезла бы его подальше от этих гор,-- будь они трижды прокляты,-- этим же утром на поезде в Париж. -- Послушай, Роберт,-- вмешался отец,-- может, когда ты испытывал такую сильную боль, тебе просто померещилось, что ты видел какого-то человека, что этот человек обещал позвонить нам и сообщить о несчастном случае в лыжную школу, чтобы они прислали за тобой горный патруль с санями? -- Ничего мне не померещилось, папа, и я ничего не выдумал,-- твердо сказал Роберт. Морфий еще действовал: он испытывал легкое головокружение, голова была тяжелой, и он никак не мог взять в толк, почему это отец разговаривает с ним так странно.-- Почему ты считаешь, что все это мне померещилось? -- Потому что,-- стоял на своем отец,-- нам никто не позвонил. Никаких звонков вообще не было до десяти вечера, когда позвонил врач из больницы. И никто не позвонил в лыжную школу. -- Нет, это не игра моего воображения,-- повторил Роберт. Его очень обидело, что отец принимает его за лгуна. С какой стати.-- Если бы он сейчас вошел в эту палату, я бы его сразу же узнал. На нем был белый картуз. Здоровый такой мужик в черной штормовке, с голубыми глазами; на них было забавно глядеть, поскольку ресницы у него белесые, почти белые, а если посмотреть со стороны, то могло показаться, что их у него нет вообще... -- Сколько ему, по-твоему, лет? -- спросил отец.-- Столько, сколько и мне? -- Отцу Роберта было около пятидесяти. -- Нет,-- ответил Роберт,-- не думаю. -- Он такого же возраста, как и твой дядя Жюль? -- Да,-- согласился Роберт.-- Приблизительно.-- Как ему сейчас хотелось, чтобы его мать с отцом оставили его в покое. Ведь с ним теперь все в порядке. Нога его в гипсе, он не умер, и через три месяца, как сказал врач, снова будет ходить, и ему ужасно хочется забыть, забыть навсегда то, что с ним случилось этой ночью в лесу. -- Выходит,-- вмешалась в их разговор мать,-- это -- мужчина лет двадцати пяти, в белом картузе, с голубыми глазами.-- Подняв трубку телефона, она попросила соединить ее с лыжной школой. Отец Роберта зажег сигарету, подошел к окну. Посмотрел, что творится за окном. Шел снег. Он валил с полуночи, и сегодня все подъемники не работали из-за сильного снегопада с порывистым ветром. При таких погодных условиях существовала вполне реальная опасность схода снежных лавин. -- Ты поговорил с крестьянином, который подобрал меня? -- спросил Роберт. -- Да, конечно,-- ответил отец.-- Он говорит, что ты очень храбрый мальчик. Он также сказал, что если бы он тебя не обнаружил, то ты смог бы проползти еще не больше пятидесяти метров. Я дал ему двести франков. Швейцарских, разумеется. -- Тише, вы,-- оборвала их мать. Ее как раз соединяли с лыжной школой. -- Это вас снова беспокоит миссис Розенталь. Да, спасибо, он выздоравливает, вообще все идет по плану,-- говорила она на своем четком мелодичном французском.-- Мы тут поговорили с ним, и в результате возник один довольно странный аспект всего этого дела. Он утверждает, что после того, как сломал ногу, какой-то лыжник остановился, помог ему снять лыжи, пообещал сходить в вашу лыжную школу, оставить там лыжи Роберта и попросить вас немедленно отправить за ним сани. Нам очень хотелось бы знать, приходил ли к вам на самом деле этот человек, сообщил ли о несчастном случае. Он должен был прийти к вам что-то около шести вечера.-- Она замолчала, слушая, что ей отвечают. Лицо ее напряглось.-- Понятно,-- сказала она. Немного помолчала.-- Нет, мы не знаем ни его имени, ни фамилии. Мой сын говорит, что ему около двадцати пяти лет, у него голубые глаза и он носит белый картуз. Минуточку, я спрошу.-- Она повернулась к сыну.-- Роберт, какой марки у тебя лыжи? Они сейчас посмотрят, нет ли их на улице в стеллаже. -- Аттенхофер,-- сказал Роберт.-- Длина метр семьдесят. На носках -- красной краской -- мои инициалы. -- Аттенхофер,-- повторила за ним мать в трубку.-- И на них есть его инициалы, написанные красной краской,-- Р. Р. Благодарю вас. Будем ждать. Отец Роберта, отойдя от окна, загасил сигарету в пепельнице. Несмотря на приобретенный за время отпуска загар, лицо у него сейчас было каким-то болезненным и уставшим. -- Роберт,-- сказал он с печальной улыбкой,-- тебе нужно впредь быть более осторожным. Ведь ты -- единственный мой наследник по мужской линии; и у меня слишком мало шансов произвести на свет другого. -- Да, папа,-- ответил Роберт,-- я постараюсь впредь быть поосторожнее. Мать нетерпеливо замахала на них рукой, чтобы они помолчали, и вновь прижала к уху телефонную трубку. -- Благодарю вас,-- сказала она.-- Прошу вас, сообщите мне, если вам что-то станет известно. -- Уму непостижимо! -- воскликнул отец.-- Разве может взрослый мужчина бросить мальчишку в лесу, чтобы он умер там от переохлаждения? И все это ради того, чтобы завладеть парой его лыж. Невероятно! -- Попался бы он мне в руки,-- вторила ему мать,-- пусть даже минут на десять. Роберт, дорогой, напрягись. Как он тебе показался? Это был... нормальный человек? -- По-моему, вполне нормальный,-- ответил Роберт.-- Мне так показалось. -- Ты ничего особенного в нем не заметил? Подумай-ка хорошенько. Может, какую-то деталь, которая поможет нам найти его. И это нужно не только нам, Роберт. Если в этом городке объявился человек, способный на такое, то очень важно предупредить людей, они должны знать этого злодея, чтобы не позволить ему сотворить то же самое, что с тобой, с другими мальчиками, если не хуже... -- Мама,-- сказал Роберт, чувствуя, что этот допрос матери сейчас доведет его до слез.-- Я же тебе все рассказал, все, как было. И, поверь, я не лгу тебе, мама. -- А какой у него был голос, Роберт? -- продолжала мать, не замечая состояния сына.-- Низкий, высокий? Какой у него был выговор? Такой, как у нас с папой? Можно было бы по нему предположить, что он жил в Париже? Может, у него был такой голос, как у твоих учителей или у кого-нибудь из живущих здесь, а он... -- Ах, да,-- спохватился Роберт, неожиданно вспомнив то, что ускользнуло из его памяти. -- Ну что? Что такое? Что ты хочешь сказать? -- звонко затараторила мать. -- Мне пришлось разговаривать с ним по-немецки,-- сказал Роберт. "Как он об этом забыл? Скорее всего, из-за этого морфия и дикой боли". -- Как так? Тебе пришлось разговаривать с ним по-немецки? -- Я начал говорить с ним по-французски, но он ничего не понял. Поэтому мы поговорили на немецком. Отец с матерью переглянулись. Затем мать тихо спросила его: -- Он говорил на хорошем, настоящем немецком? Или это был швейцарский немецкий? Ты ведь знаешь, что это далеко не одно и то же, не правда ли? -- Конечно, знаю, о чем ты говоришь? -- обиделся Роберт. Одной из любимых забав отца перед гостями в Париже было подражание своим швейцарским друзьям. Вначале он говорил на французском, а потом переходил на швейцарский немецкий. У Роберта был тонкий слух и ему легко давались языки. Не говоря уже о том, что в детстве он постоянно слышал, как говорили на немецком его дедушка с бабушкой, выходцы из Эльзаса, в школе он изучал немецкую литературу, знал наизусть большие отрывки из произведений Гете, Шиллера и Гейне.-- Тот человек говорил на нормальном, хорошем немецком языке,-- сказал он. В палате наступила тишина. Его отец снова подошел к окну и задумчиво смотрел на падающий, похожий на белое пушистое покрывало снег. -- Я знаю,-- тихо сказал он,-- он не мог этого сделать только ради твоих лыж. * * * В конце концов отец выиграл в семейном споре. Его мать хотела обратиться в полицию, попросить их поискать этого человека, хотя отец был против и все время убеждал ее в том, что это -- бесполезная затея. В этот швейцарский городок приезжают до десяти тысяч лыжников, чтобы провести здесь свой отпуск, среди них довольно много голубоглазых, хорошо говорящих на немецком языке людей. Пять раз в день сюда прибывают поезда, битком набитые пассажирами, и столько же убывает назад. Отец Роберта был уверен, что этот человек уехал отсюда в тот же вечер, когда Роберт сломал ногу, но, несмотря на это, чтобы лишний раз удостовериться в своей правоте, мистер Розенталь бродил по занесенным снегом городским улочкам, заглядывал во все бары на своем пути, внимательно всматриваясь в лица посетителей,-- нет ли среди них человека, похожего на того голубоглазого злодея, с которым столкнулся его сын там, высоко в горах. Он убеждал жену, что обращение в полицию ничего хорошего не даст, а лишь повредит, так как стоит только предать эту печальную историю огласке, как найдется немало людей, которые станут повсюду жаловаться, стенать,-- вот, мол, еще одна истеричная жидовская фантастическая история о нанесенном им вымышленном вреде. -- В Швейцарии полно нацистов всех национальностей,-- говорил отец Роберта матери во время этого спора, тянувшегося несколько недель кряду,-- и это лишь подбросит горючего в огонь. Теперь они смогут везде заявлять: "Вот, смотрите, там, где появляются евреи, обязательно начинается буза!" Мать Роберта, сделанная из более круто замешенного теста, чем отец, несмотря на то, что у нее были родственники в Германии, требовала справедливости любой ценой, но вскоре и сама убедилась в полной безнадежности поставленной перед собой цели. Дальше заниматься этим делом не имело смысла. Четыре недели спустя после несчастного случая, когда Роберт, правда, с трудом, но уже мог передвигаться самостоятельно, она, сидя рядом с ним в "скорой", которая везла их в Женеву, а оттуда в Париж, сказала ему безжизненным глухим голосом, сжимая его руку: -- Мы скоро уедем из Европы. Разве можно жить на континенте, где позволяют вытворять такое? Гораздо позже, во время войны, после того, как мистер Розенталь умер в оккупированной фашистами Франции, а Роберт с сестрой и матерью уже жили в Америке, один его друг, который, как и он, часто катался на лыжах в Европе, услыхал похожую историю о человеке в белом картузе и сказал, что его внешность в точности соответствует тому описанию, которое дал ему Роберт. Речь шла о лыжном инструкторе из Гармиш-Кирхена, или, может, Оберсдорфа или Фройденштадта. У него была пара богатых австрийских клиентов, и вместе с ними он кочевал каждую зиму с одного лыжного курорта на другой. Друг не знал имени этого человека, а когда однажды сам Роберт очутился в Гармише вместе с французскими войсками в последние дни войны, там уже никто на лыжах не катался...
И вот этот человек стоял рядом с ним, в каких-то трех футах -- по ту сторону от итальянской красавицы -- на фоне выстроившхся в линию черных связок лыж; его холодные, нагловатые глаза насмешливо разглядывали Роберта из-под белых, как у альбиноса, ресниц. Но человек его не узнавал. Немцу было теперь под пятьдесят, мясистое суровое лицо здорового человека с тонким шнурком губ придавало ему выражение уверенности в себе, говорило о его умении подчиняться дисциплине. Роберт ненавидел его. Ненавидел за попытку преднамеренного убийства четырнадцатилетнего мальчишки в 1938 году; ненавидел за сотрудничество с нацистами во время войны и за те преступления, которые он совершил, но, по-видимому, был прощен; ненавидел за смерть своего отца и за насильственную высылку матери из Германии; ненавидел за те оскорбительные слова, которые он произнес в адрес молодой красивой девушки небольшого роста в черной мерлушковой шапочке с ворсом; ненавидел за самоуверенный, наглый взгляд, за пышущее здоровьем, равнодушное лицо и могучую шею; ненавидел за то, что он мог смело, не таясь, глядеть прямо в глаза человека, которого пытался когда-то убить, а теперь не узнавал; ненавидел за то, что он здесь, за то, что вносил дыхание смерти вместе с ощущением не доведенного до конца возмездия в этот журчащий серебристый говорок в поднимающемся в гору вагончике, который словно застыл в безмятежном воздухе над доброй, гостеприимной страной. Но больше всего он ненавидел этого человека в белом картузе за то, что тот предательски нарушил с таким трудом созданный им, Робертом, его хрупкий мир, заключенный им с женой, детьми, работой, с его таким удобным, беспечным, щедрым на прощение послевоенным американизмом. Этот немец лишил его чувства возвращения к обычной жизни. Жизнь с женой, тремя детьми, в чистом, оживленном весельем доме уже не была чем-то обычным; не было теперь обычным включение его имени в телефонный справочник, как и раскланивание с приподыманием шляпы с соседом, как плата по счетам; теперь уже не были чем-то обычным повиновение закону и расчет по праву на помощь со стороны полиции. Этот немец отбросил его назад, через годы, к старой, более правдивой обычности,-- убийствам, пролитой крови, массовому исходу, преступному сговору, грабежам и руинам. Как долго он, Роберт, заблуждался, считая, что природу повседневной жизни можно изменить. И вот этот немец поставил его на место. Встреча с ним была, конечно, случайной, но этот случай приоткрыл ему то, что было постоянным, не случайным в его жизни, в жизни окружающих его людей. Мэк что-то ему говорил, девушка в мерлушковой шляпке пела своим нежным, мягким голоском американскую песню, но он не слышал, что говорил ему Мэк, и слова этой песни казались ему абсолютно бессмысленными. Отвернувшись от немца, он глядел на крутой скалистый угол горы, теперь почти совсем закрытый резво набежавшим откуда-то облаком, и пытался лихорадочно придумать, как ему избавиться от Мэка, от молодых американцев, чтобы пойти следом за этим немцем, дождаться, когда он будет один, и убить его. Он не собирался устраивать поединок, не собирался давать этому человеку шанс сохранить свою жизнь в кровавой драке. Нет, ему нужна была кара, возмездие, а не символ чести. Ему на память пришли рассказы заключенных в концлагерях во время войны о том, как они неожиданно столкнулись со своими палачами позже и передали их властям. Они добились удовлетворения, став свидетелями их казни. Ну а кому он может сдать этого немца, кому? Швейцарской полиции? За какое преступление? Где его отыскать в уголовном кодексе? Можно, конечно, сделать то, что сделал в Будапеште один бывший заключенный через три или четыре года после войны. Когда он случайно встретил на мосту через Дунай одного из своих тюремщиков, он просто схватил его за шиворот и столкнул в воду, наблюдая за тем, как тот тонет. Он объяснил властям, кто он такой и кем был тот человек, которого он утопил. Его отпустили с миром, и он стал общенациональным героем. Но Швейцария -- это вам не Венгрия, а Дунай слишком далеко отсюда, и война давным-давно закончилась. Нет, он будет действовать по-другому. Он будет идти за ним следом, идти, покуда тот не останется один, потом неожиданно нападет на него где-нибудь на крутом склоне, совершит убийство, смахивающее на несчастный случай, засыплет труп снегом и оставит в каком-нибудь глухом месте, где его только летом обнаружат местные фермеры, когда погонят в горы на пастбища свои стада. И никому ничего не говорить. Только нужно все делать быстро, не давая немцу времени догадаться, что он стал предметом особого внимания со стороны Роберта, чтобы не вызвать у него подозрений в отношении постоянно преследующего его американца, чтобы механизм памяти не заработал, и лицо худосочного, костлявого четырнадцатилетнего мальчика, которого он встретил на погрузившейся в темноту горе, в его сознании вдруг не трансформировалось в охваченное местью лицо взрослого человека. Роберт никогда в своей жизни не убил ни одного человека. Во время войны он был откомандирован американским штабом в качестве офицера связи во французскую дивизию, и хотя в него стреляли неоднократно, он после прибытия в Европу ни разу не выстрелил из своего пистолета. Когда закончилась война, он тайно благодарил Всевышнего за то, что Он лишил его возможности убивать. Теперь он понял, его тоже не пощадила война, она для него не закончилась. -- Послушай, Роберт...-- наконец где-то в подсознании всплыл голос Мэка.-- Что с тобой? Я с тобой разговариваю уже чуть ли не минуту, а ты, по-моему, не слышал ни слова. Ты случайно не заболел? У тебя какой-то странный вид, парень. -- Нет, все в порядке,-- ответил Роберт.-- Просто немного болит голова, вот и все. Может, мне нужно что-то съесть, выпить горячего. Так что ты спускайся один, без меня. -- И не подумаю,-- возразил Мэк.-- Я подожду. -- Не будь дураком,-- сказал Роберт, стараясь, чтобы его тон оставался дружеским и естественным.-- Послушай, ты рискуешь потерять свою "графиню". Знаешь, честно говоря, мне расхотелось сегодня кататься. Видишь, погода испортилась.-- Он махнул рукой в сторону темного облака, все плотнее окружающего вагончик.-- Ни черта не видно. Может, я даже вернусь назад этим же рейсом... -- Эй, послушай,-- перебил его Мэк.-- Что-то мне это все не нравится. Я буду с тобой. Может, отвести тебя к врачу? -- Оставь меня в покое, Мэк, прошу тебя,-- сказал Роберт. Он понимал, что его намерение избавиться от опеки Мэка может того обидеть, ну, ничего, он все как-нибудь уладит, только позже.-- Когда у меня начинаются эти головные боли, мне лучше побыть одному. -- Ты это серьезно? -- спросил Мэк. -- Вполне. -- О'кей. Значит, встретимся в отеле за чаем? -- Да, конечно,-- сказал Роберт. "После убийства,-- подумал он,-- я всегда пью хороший чай". Теперь он молил Бога, чтобы итальянка сразу же после того, как они окажутся на вершине, надела лыжи и убежала, а Мэк, вполне естественно, помчался за ней. И тогда Роберт спокойно пойдет следом за человеком в белом картузе. Вагончик теперь миновал последнюю опору и, замедляя ход, готовился к въезду на станцию. Пассажиры зашевелились, поправляя одежду, пробуя надежность креплений,-- в общем шла обычная подготовка к спуску. Роберт бросил быстрый взгляд на немца. Полная женщина рядом с ним суетливыми движениями заботливо, словно жена, наматывала ему на шею шелковый шарф. У нее было лицо поварихи. Ни она, ни ее спутник не смотрели в его сторону. "Ладно,-- подумал он,-- проблему с этой женщиной решу на месте". Вагончик остановился, и лыжники начали гурьбой выходить из него. Роберт стоял рядом с дверью и поэтому оказался в числе первых. Не оглядываясь, он быстро зашагал от станции; с внешней стороны скалистая гора уходила отвесно вниз. Роберт постоял на краю пропасти, глядя вниз. Если немцу вдруг взбредет в голову подойти сюда, к нему, чтобы полюбоваться открывающимся отсюда захватывающим дух видом или же оценить состояние трассы Кайзергартен, расположенной там, чуть дальше, то у Роберта появится вполне реальная возможность сделать только одно резкое движение, и этот человек с грохотом, увлекая за собой снежную лавину, полетит вниз, прямо на острые скалы, торчащие внизу, на расстоянии ста метров, и все будет кончено. Повернувшись, Роберт посмотрел на выход со станции, пытаясь отыскать в толпе лыжников человека в белом картузе. Он увидел Мэка. Тот выходил вместе с итальянкой. Он нес ее лыжи, что-то ей говорил, а она мило улыбалась ему в ответ. Помахав ему рукой, Мэк опустился на колени перед "графиней", чтобы помочь девушке надеть лыжи. Роберт глубоко вздохнул. Наконец-то Мэк больше ему не помеха. Американцы решили пойти позавтракать в ресторане, расположенном здесь, на вершине, в двух шагах от станции. Но он нигде не видел этого человека в белом картузе. Немец со своей спутницей пока еще не выходили. В этом не было ничего необычного. Иногда лыжники предпочитают натирать мазью свои лыжи на станции, в тепле, или им нужно сходить в туалет перед началом спуска. Все это только на руку ему. Чем дольше там задержится немец, тем меньше будет поблизости людей, когда он начнет свое преследование. Роберт ждал их, стоя на краю бездны. В этом все плотнее окутывающем вершину холодном облаке ему было тепло,-- он сейчас чувствовал себя способным на многое, могущественным, властным человеком, а в голове, как ни странно, не было никаких мыслей. Впервые в жизни он ощутил, какое глубокое, какое чувственное удовольствие получаешь от чьей-то гибели. Он весело помахал Мэку и его девушке-итальянке. Они вместе направлялись по дорожке к одной из самых простых трасс на той стороне горы. Двери станции отворились, и оттуда вышла, вернее выехала, женщина, которая была с немцем. Она была на лыжах, и Роберт понял, почему они так долго задержались. Они надевали лыжи в зале ожидания. В плохую погоду это делают очень многие лыжники, чтобы не мерзли руки при прикосновении к ледяному металлу креплений на холодном, пронизывающем ветру. Женщина придерживала дверь, и Роберт увидел, как через нее проходит этот человек в белом картузе. Он не выходил, как выходят все,-- он с удивительной ловкостью прыгал на одной ноге. Другая была ампутирована до бедра. Немец удерживал равновесие с помощью миниатюрных лыж, прикрепленных на концах лыжных палок, вместо обычных переплетенных ремешками колец. На протяжении многих лет Роберт видел и других одноногих лыжников, ветеранов гитлеровских армий, которые не желали из-за своего увечья лишать себя удовольствия побывать в любимых горах, и он всегда только восхищался их силой духа и искусством. Но никакого восхищения перед этим человеком в белом картузе он не испытывал. Сейчас, в эту минуту, он ощущал только горькое чувство утраты от того, что у него отняли в последний момент то, что ему было обещано и что ему было нужно позарез. И это потому, что у него не было достаточно сил, чтобы убить калеку, наказать того, кто уже получил свое наказание, и он презирал себя за проявленную слабость. Он смотрел вслед этому человеку, видел, как тот как-то хитро, по-крабьи, передвигается по снегу, ссутулившись над своими палками с игрушечными лыжами на их концах. Дважды или трижды, когда перед ним оказывался пригорок, женщина молча заходила ему за спину и подталкивала его, покуда он не преодолевал его и не выходил на спуск, где мог скользить дальше, уже без ее помощи. Окутавшее вершину облако унес налетевший ветер, и на какое-то мгновение из своего облачного плена вырвалось солнце. Роберт видел, как этот человек со своей женщиной направляются к входу на самую крутую трассу на этой горе. Без всяких колебаний этот человек смело, бесстрашно, с поразительным искусством быстро заскользил вниз, обгоняя многих робких и слабых лыжников, которые осторожно, словно на ощупь, катились вниз по склону. Глядя на эту пару, которая очень скоро превратилась в две крошечные фигурки в белом громадном пространстве под ним, Роберт понимал, что ничего не поделаешь, ему больше нечего ждать, не на что рассчитывать, кроме как на холодное вечное прощение, лишающее его всякой надежды. Обе фигурки, миновав освещенную солнечным светом верхнюю часть снежного склона, стремительно въехали в нижнюю, затянутую непроглядным облаком. Роберт вернулся к тому месту, где оставил лыжи. Надел их. Но делал это очень неловко. Руки его замерзли, так как он снял лыжные перчатки еще в вагончике подвесной канатной дороги, в том полном надежд, коротком, всего десять минут, невинном прошлом, когда считал, что за оскорбление, нанесенное немцем, можно расквитаться несколькими ударами голого кулака. Он скользил вниз по трассе, выбранной Мэком с итальянкой, и быстро догнал их, когда они преодолели всего половину склона. Когда они дошли до деревни, пошел снег, и они организовали для себя очень веселый, радостный ланч с изобилием вина, и девушка дала свой адрес Мэку, сказав, что он должен непременно навестить ее, когда снова приедет в Рим.
ГОРОДСКИЕ ЗВУКИ
Свернув с Шестой авеню, Уизерби зашагал вверх по улице к своему небольшому жилому дому в центре квартала. Каково же было его удивление, когда он увидел, что в окнах ресторана все еще горит свет. Он назывался "Святая Маргарита" и, по существу, был ресторанчиком итальянским, но с определенными французскими полутонами. Главная работа кипела там во время ланча, а по вечерам он рано закрывался, в десять тридцать. Иной раз, когда их одолевала лень или когда Уизерби брал работу на дом, они с женой там обедали. Ресторан был недорогой, и к тому же бармен по имени Джиованни был его другом. Время от времени, по дороге с работы домой, он заглядывал туда, чтобы опрокинуть рюмочку, потому что напитки там были высокого качества, всегда царила спокойная атмосфера и не гремел телевизор. Он уж было прошел мимо, но вдруг остановился, решив пропустить стаканчик виски. Жена сообщила, что идет в кино и поэтому вернется не раньше одиннадцати тридцати, он устал, и ему совсем не улыбалось возвращаться в пустую квартиру и пить в одиночестве. В ресторане был всего один посетитель, он сидел у стойки маленького бара, у самого входа. Все официанты давно разошлись по домам, а Джиованни сам менял стаканчики для него, наполняя их бурбоном1. Уизерби устроился в самом конце стойки, но их с этим посетителем разделяли всего два высоких стула -- такой короткой она была. Джиованни подошел к нему поздороваться. -- Добрый вечер, мистер Уизерби. Поставив перед ним стакан, бармен налил двойного виски, так, на глазок, не измеряя, открыл бутылку содовой, предлагая самому Уизерби сделать себе нужную смесь. Джиованни был совсем не похож на итальянца: крупный мужчина, с суровым квадратным лицом и седыми волосами, с прической на прусский манер. -- Ну, как дела сегодня, мистер Уизерби? -- поинтересовался он. -- Превосходно,-- ответил тот.-- По крайней мере, все было превосходно, когда я разговаривал с женой сегодня днем. Я только возвращаюсь с работы. -- Вы слишком много работаете, мистер Уизерби,-- сказал Джиованни. -- Да, вы правы,-- Уизерби отхлебнул большой глоток виски. "Ну что может быть лучше шотландского виски",-- подумал он, мысленно благодаря его умельцев-производителей, ласково, с удовольствием поглаживая стакан теплой ладонью.-- Что-то вы сегодня поздновато... -- Ничего, не беспокойтесь,-- сказал Джиованни.-- Мне некуда спешить. Пейте в свое удовольствие, пейте, сколько хотите. Хотя он разговаривал с Уизерби, тому все же показалось, что в первую очередь эти слова он адресует посетителю, сидевшему у другого конца стойки. Положив локти на крышку красного дерева, тот держал двумя руками стакан, глядя в него с чуть заметной улыбкой, подобно ясновидцу, который видит что-то неопределенное и расплывчатое в стеклянном шаре, но все равно нечто очень приятное, доставляющее ему удовольствие. Стройный, седоватый мужчина с вежливым интеллигентным лицом. Узкий, по моде, темно-серый костюм, яркая в полоску бабочка и застегнутая на пуговички сверху донизу оксфордская рубашка. На пальце левой руки Уизерби заметил обручальное кольцо. Он не был похож на таких завсегдатаев, которым нравится сидеть одним в баре и пить допоздна. В баре было полутемно, и у Уизерби возникло такое ощущение, что, будь сейчас здесь немного посветлее, он наверняка узнал бы этого человека: он мог оказаться тем, с кем они когда-то, пусть мимолетно, но пару раз встречались. В Нью-Йорке всегда так. Стоит некоторое время пожить в этом городе, и очень многие лица начинают казаться тебе мучительно знакомыми. -- Мне известно о ваших планах,-- сказал Джиованни,-- вы хотите переехать в деревню. -- В конечном счете, думаю, что да,-- подтвердил Уизерби.-- Если только удастся подыскать что-то поприличнее и не так далеко. -- Да, детям нужен свежий воздух,-- продолжал Джиованни.-- Заставлять их расти в городе, по-моему, нечестно по отношению к ним. -- Вы правы,-- согласился с ним Уизерби. Его жена Дороти была на седьмом месяце беременности. Они женаты уже целых пять лет, и это будет их первенец, и ему всегда доставлял абсурдное, примитивное удовольствие разговор о деревенском здоровом воздухе, которым должен дышать его ребенок.-- Ну, само собой, потом вопрос о школах...-- Как все же приятно болтать всякую банальную чепуху о детях, если ты только уверен, что они у тебя обязательно будут. -- После того, как это произойдет,-- сказал Джиованни, стоя перед ним,-- думаю, мы потеряем вас как своего клиента навсегда. -- Ну что вы,-- возразил Уизерби,-- мы все равно будем время от времени к вам заглядывать, чтобы поесть. -- Мистер Уизерби,-- донеслось до него вдруг. К нему обращался этот одинокий посетитель.-- Можно поздороваться с вами? Уизерби неохотно повернулся. У него не было настроения завязывать случайные беседы с незнакомцами. К тому же возникло мимолетное ощущение, что Джиованни не одобрял инициативы, проявленной этим человеком. -- Вы меня, конечно, не помните,-- продолжил он, нервно улыбаясь.-- Мы с вами встречались лет восемь или даже десять назад... ах, да... в моем магазине.-- Он издал какой-то свистящий звук -- прелюдию к смущенному смеху.-- По сути дела, мне кажется, вы заходили два, а может, и три раза... Тогда возник вопрос о нашей возможной совместной работе, если я все точно помню. Потом, когда я услыхал, как Джиованни назвал вас по имени, я невольно подслушал, что поделаешь. Я... ну... я Сидней Госден. Называя себя по имени, он понизил голос, как это иногда делают знаменитые люди, не желая продемонстрировать свою нескромность. Уизерби бросил взгляд через весь бар в сторону Джиованни, словно обращаясь к нему за помощью, но Джиованни в это время натирал до блеска стакан полотенцем, намеренно опустив глаза, по-видимому, не желая вступать в их беседу. -- Ах... да... да...-- сказал Уизерби довольно неопределенно. -- У меня был, то есть и сейчас есть, магазин на Третьей авеню,-- сказал Госден.-- Антиквариат, украшение интерьеров.-- Снова этот мягкий, свистящий, унижающий его достоинство смех, который и на смех-то не похож.-- Это было тогда, когда я собирался заняться рядом домов неподалеку от Бикмэн-плейс, а вы обратились к моему другу... -- Да, да, конечно,-- приветливо сказал Уизерби. Он до сих пор не мог вспомнить этого человека, как ни старался, но он отлично помнил этот случай. В то время он только начинал свою карьеру архитектора, и ему казалось, что удастся со всем справиться одному, когда до него донеслись слухи о том, что четыре старых здания на Ист-Сайде собираются соединить вместе и потом разбить на небольшие квартирки-студии. Какой-то человек из одной крупной фирмы, которая отказалась от этого подряда, сказал ему, что, может, все-таки стоит заняться этим проектом, и назвал в этой связи имя Госдена. Их беседа не отложилась твердо в его памяти -- минут пятнадцать -- двадцать довольно общего разговора в темном магазине, с незажженными бронзовыми лампами и сваленными в кучу, один на другой, старинными американскими столами. У него сложилось тогда впечатление о напрасной трате времени, о том, что он снова оказывается в тупике. -- Ну и чем все закончилось? -- спросил он. -- Да ничем,-- сказал Госден.-- Вы же знаете, как у нас это часто бывает. В конце концов, они просто снесли с лица земли весь квартал и на его месте построили один из этих чудовищных девятнадцатиэтажных жилых домов. Просто отвратительно. Ваши идеи тогда произвели на меня сильное впечатление. Сейчас он был похож на женщину на вечеринке с коктейлем, которая, загнав мужчину в угол, быстро тараторила, говорила ему все, что приходит ей в голову, только чтобы он не улизнул от нее в бар, не оставил ее одну, и тогда ей уже не удастся больше ни с кем поговорить за весь этот вечер, за всю свою жизнь. -- Я хотел пойти по вашим стопам, сделать такую же карьеру,-- торопливо продолжал Госден.-- Я тогда был абсолютно уверен, что вы самой судьбой призваны для великих свершений, но любой человек в этом городе постоянно занят какой-то чепухой, и, само собой, все его наилучшие упования...-- Он осекся, безнадежно махнув рукой, так и не закончив витиеватой своей фразы.-- Я уверен, что каждый день прохожу мимо возведенных вами зданий, этих монументов, поставленных в честь вашего таланта, не зная... -- Это не совсем так,-- сказал Уизерби.-- Я поступил на работу в одну большую фирму.-- Он назвал ее Госдену, и тот понимающе, с серьезным видом кивнул, давая ему понять, с каким уважением относится к их заметным достижениям.-- Я занимаюсь всякой мелочевкой. -- Все в свое время,-- весело заметил Госден.-- Значит, вы один из тех молодых людей, которые заталкивают нас, несчастных нью-йоркцев, в эти холодные, поблескивающие стеклом клетки. -- Ну, я не так уж молод,-- возразил Уизерби, мрачно размышляя о том, что это на самом деле так. А этот Госден мог быть старше его лет на десять -- самое большее. Он допил свой стакан. Ему не нравились манеры Госдена -- он был человеком словоохотливым, навязчивым, женоподобным, и от этого Уизерби было не по себе.-- Ну,-- сказал он, вытаскивая бумажник,-- думаю, мне... -- Ах, прошу вас, не уходите...-- попросил Госден. В его голосе чувствовались тревожные, мучительные нотки, и это Уизерби удивило.-- Если вы уйдете, Джиованни немедленно уберет все бутылки под замок и тут же выпроводит меня. Выпьем еще. Прошу вас. И вы со мной тоже. Сейчас ведь так поздно. Идти некуда. -- На самом деле мне...-- начал было Уизерби. Но тут он перехватил странный, настоятельный взгляд Джиованни, словно тот хотел передать ему какое-то экстренное сообщение. Бармен быстро налил второй стаканчик виски для Уизерби, бурбона для Госдена и не пожалел того же напитка для себя. -- Ну, вот,-- сказал Госден, сияя от удовольствия.-- Так-то оно лучше. Не подумайте только, мистер Уизерби, что я такой человек, который слоняется здесь постоянно, угощая выпивкой за свой счет всех подряд. На самом деле -- я скряга, просто невозможный скупердяй, в чем постоянно меня упрекает жена, ей это, конечно, не нравится. Он церемонно поднял свой стакан. Его длинная, узкая рука дрожала, и, глядя на нее, Уизерби подумал, уж не пьяница ли он. -- За эти холодные, красивые, пропитанные одиночеством стеклянные небоскребы города Нью-Йорка,-- произнес Госден свой тост. Они выпили. Джиованни расправился со своим стаканчиком одним залпом, он сразу его вымыл, насухо вытер до блеска, не меняя обычного выражения на лице. -- Мне здесь так нравится,-- сказал Госден, с довольным видом оглядывая тусклые лампы и картины с изображениями лигурийского побережья, плотно развешанные на стенах.-- Это уютное местечко вызывает у меня особые воспоминания: однажды, холодным зимним вечером, я сделал здесь предложение своей жене,-- торопливо добавил он, словно опасаясь, как бы Уизерби не заподозрил его в том, что он не здесь сделал предложение своей жене.-- Мы сюда с тех пор не так часто приходили.-- Он печально покачал головой.-- Не знаю, право, почему. Может, потому, что жили в другом конце города.-- Он потягивал выпивку, скосив глаза на картину в самом конце бара, на которой были изображены море и горы.-- Мне всегда хотелось свозить жену в Нерви1. Чтобы посмотреть там на храм,-- мечтательно сказал он,-- "Золотую ветвь". Но, как говорят французы, "hiles!" -- увы, мы так туда и не поехали. Я, конечно, самым глупым образом успокаивал себя: мол, еще есть время впереди, можно совершить такое путешествие и на следующий год. Но ведь, как я уже сказал, мое скопидомство нашептывало мне, что придется пойти на большие, просто неподъемные расходы... Он снова, пожав плечами, занял знакомую позу ясновидящего. Обхватив свой стакан ладонями, он внимательно изучал его содержимое. -- Скажите мне честно, мистер Уизерби,-- спросил он ровным, обычным, абсолютно спокойным тоном,-- вам когда-нибудь приходилось убивать человека? -- Что-что? -- вздрогнул от неожиданности Уизерби, думая, уж не ослышался ли он. -- Вы когда-нибудь убивали человека? -- Госден в третий раз издал свой свистящий смешок.-- По сути дела, такой вопрос может звучать довольно часто по самым различным поводам. В конце концов, в нашем городе немало свободно разгуливающих лиц, которые когда-то убили человека: полицейские, несущие свою патрульную службу, безрассудные водители, боксеры, доктора и медсестры, с их самыми благими намерениями в жизни, дети с пневматическими ружьями, грабители банков, бандиты, солдаты, принимавшие участие в этой великой войне... Уизерби бросил осторожный взгляд на Джиованни. Тот молчал, но по выражению на лице бармена он понял, что тот не прочь, чтобы он исполнил прихоть другого клиента, ублажил его. -- Ну,-- начал Уизерби,-- я воевал... -- В пехоте, штыком,-- подсказывал ему Госден своим совершенно другим голосом -- любопытным, неравнодушным, в котором не было и следа женоподобия. -- Я служил в артиллерии,-- продолжал Уизерби,-- в батарее 105-миллиметровых орудий. Думаю, можно в таком случае сказать... -- Отважный, смелый капитан,-- все подсказывал Госден, улыбаясь,-- глядя в бинокль, приказывает открыть огонь из боевых орудий по штабу противника. -- Нет, не совсем так,-- сказал Уизерби.-- Мне тогда было только девятнадцать, я был рядовым, одним из заряжающих. Большей частью приходилось работать лопатой. Окапываться. -- Тем не менее,-- настаивал на своем Госден,-- можно сказать, что вы своими усилиями этому способствовали, то есть, благодаря им, люди гибли. -- Ну,-- продолжал Уизерби,-- мы произвели немало выстрелов. Где-то, вероятно, в зоне поражения в результате были убиты люди. -- Прежде я был страстным охотником,-- сказал Госден.-- Ну, когда был мальчишкой. Я вырос на юге. Если быть точным,-- в Алабаме, хотя я горжусь тем, что об этом никто не догадается по моему акценту. Однажды я подстрелил рысь.-- Он все цедил свой напиток.-- В конце концов, я почувствовал внутреннее отвращение из-за того, что отнимаю жизнь у животных. Хотя я не испытывал таких же чувств по отношению к птицам. Вам не кажется, что в птицах есть какая-то враждебность, что она существовала до появления на земле человека? Что скажете, мистер Уизерби? -- Я как-то над этим не задумывался,-- признался Уизерби, уверенный в том, что его собеседник уже пьян, и теперь приходилось только гадать, когда тот, соблюдая приличия, отсюда уйдет и ему не придется ставить ему ответный стаканчик. -- Когда лишаешь жизни человека, то, вероятно, испытываешь момент высочайшей экзальтации,-- сказал Госден,-- после чего тебя окатывает холодная волна малодушного, неискоренимого стыда. Ну, например, на войне, когда вы общались со своими друзьями, солдатами, такой вопрос наверняка возникал... -- Боюсь,-- перебил его Уизерби,-- что в большинстве случаев солдаты не чувствуют того, что вы хотите им приписать. -- Ну а вы сами? -- не унимался Госден.-- Даже если учесть ту скромную роль, которая вам выпала, роль заряжающего, как вы сказали, винтика в громадной военной машине, что вы чувствовали тогда, что чувствуете теперь? Уизерби колебался, стоит ли ему отвечать на такой вопрос, тем более что он уже начинал сердиться на этого человека. Как бы не сорваться. -- Теперь,-- сказал он спокойно,-- я сожалею об этом. А когда все это происходило, то ведь речь шла лишь о сохранении собственной жизни. -- Вам приходилось когда-нибудь размышлять о таком юридическом институте, как высшая мера наказания, мистер Уизерби? Госден говорил, не глядя в его сторону, уставившись в отражение ряда выстроившихся бутылок в зеркале позади стойки, предаваясь своим мрачным размышлениям. -- Государство отнимает у человека жизнь. Вы за это или против? Вам никогда не приходилось выступать за отмену смертной казни? -- Когда-то в колледже я подписал такую петицию, как мне кажется. -- Когда мы молоды,-- продолжал Госден, обращаясь к своему дрожащему отражению в зеркале,-- мы куда более чувствительны в отношении ценности человеческой жизни. Я и сам когда-то принял участие в марше протеста против повешения нескольких цветных юношей. Я тогда уже не жил на юге -- мы перебрались на север. Но тем не менее я принял участие в такой процессии. Во Франции существует популярная теория, что смерть под ножом гильотины наступает мгновенно, хотя понятие о таком мгновении -- вещь весьма растяжимая, как это ни странно. Существует такое мнение, что отрубленная голова, скатывающаяся в корзину, все еще способна чувствовать и мыслить несколько мгновений после того, как совершен акт возмездия. -- Довольно вам, мистер Госден,-- примирительно сказал Джиованни.-- Разве вы завели приятный разговор? Нет, этого никак не скажешь. -- Прости меня, Джиованни,-- сказал Госден, мило улыбнувшись.-- Мне, конечно, должно быть стыдно перед вами за самого себя. В таком очаровательном, уютном баре, в присутствии такого чувствительного, талантливого человека, как мистер Уизерби. Прошу простить меня. Ну, если я прощен, то мне нужно позвонить.-- Он сполз со своего высокого стула у стойки, пошел, подпрыгивая, в своем узком темном костюме в дальний конец пустого ресторана, открыл небольшую дверь, ведущую в туалеты и к телефонной будке. -- Господи,-- вздохнул Уизерби,-- что все это означает? -- Разве вы его не знаете? -- тихо спросил Джиованни, не спуская глаз с темной глубины ресторана. -- Ну, только то, что он сам рассказал о себе,-- ответил Уизерби.-- А почему вы спрашиваете? Неужели вы считаете, что все обязаны знать, кто он такой? -- Но его имя упоминалось во всех газетах два-три года назад,-- сказал Джиованни.-- Его жену изнасиловали и потом убили. Где-то на Ист-Сайде. Он пришел домой к обеду и обнаружил ее труп. -- Боже мой,-- тихо произнес Уизерби, испытывая к этому человеку внезапную жалость. -- Преступника задержали на следующий день,-- сказал Джиованни.-- Он оказался то ли плотником, то ли водопроводчиком. Иностранец, из Европы, у него жена, трое детей, жили они где-то в Куинсе. Никакого криминального прошлого, никаких жалоб на него, все чисто. Он занимался своей работой в жилом доме, позвонил не в ту дверь, она открыла ему, сама была в легком халатике или что-то в этом роде. -- Ну и что с ним сделали? -- спросил Уизерби. -- Убийство первой степени,-- ответил Джиованни.-- Его должны посадить на электрический стул там, в верховье реки, сегодня поздним вечером. Вот почему Госден пришел сюда. Чтобы узнать, покончили с ним или нет. Обычно казнь совершается, насколько я знаю, часов в одиннадцать, в половине двенадцатого. Уизерби посмотрел на свои часы. Было почти половина двенадцатого. -- Ах, какой несчастный человек,-- вздохнул он.-- Если бы его сейчас спросили, кого он имеет в виду,-- преступника или Госдена, он наверняка не смог бы дать четкого ответа. -- Госден, Госден,-- повторял он, пытаясь что-то вспомнить.-- Нет, вероятно, в это время меня не было в городе. -- Был большой шум,-- пояснил Джиованни.-- Пару дней. -- И часто он приходит сюда, заводит такие разговоры? -- поинтересовался Уизерби. -- Впервые слышу от него такое,-- признался Джиованни.-- Обычно он приходит сюда пару раз в месяц, заказывает стаканчик в баре, ведет себя тихо, вежливо, потом довольно рано ест в глубине зала с книжкой в руке. Никогда и не подумаешь, что с ним что-то произошло. Но сегодня все происходило иначе. Он пришел около восьми вечера, ничего не стал есть, уселся возле стойки и медленно пил весь вечер. -- Поэтому у вас и открыто? -- догадался Уизерби. -- Да, вы правы. Нельзя же выпроваживать человека в такую ночь. -- Конечно нет,-- согласился с ним Уизерби. Он еще раз посмотрел на дверь, ведущую к телефонной будке. Ему захотелось уйти. Ему совсем не хотелось слышать, что скажет этот человек, когда вернется к стойке от телефонной будки. Ему хотелось поскорее уйти, чтобы быть дома, когда вернется жена. Но он понимал, что не может вот так просто взять и убежать, хотя такая идея, конечно, была весьма соблазнительной. -- Впервые я услыхал, что он сделал предложение своей жене здесь, у меня,-- сказал Джиованни.-- Думаю, поэтому...-- он осекся, не высказав до конца свою догадку. -- И как она тогда выглядела, его жена? -- спросил Уизерби. -- Милая, красивая, маленькая женщина... Она не привлекала к себе особого внимания. Дверь в глубине ресторана открылась, и Госден большими шагами направился назад, к стойке бара. Уизерби наблюдал за ним. Он не остановился ни перед одним столиком, ни справа по проходу, ни слева, перед тем из них, который мог вызывать у него особые воспоминания. Он вскочил, как в седло, на высокий стул, улыбнулся своей торопливой, извиняющейся улыбкой, и по выражению его лица никак нельзя было сказать, что же ему сообщили по телефону. -- Ну,-- сказал Госден,-- вот и я. -- Позвольте мне предложить вам от себя стаканчик,-- сказал Уизерби, ткнув пальцем в сторону Джиованни. -- Вы очень любезны, мистер Уизерби,-- ответил Госден.-- Очень добры, на самом деле. Они наблюдали за тем, как Джиовани наполняет их стаканы. -- Ожидая там, когда меня соединят с абонентом,-- продолжал Госден,-- я вдруг вспомнил одну забавную историю. О том, что одни люди счастливы, а другие -- нет. Это рыбацкая история. Вполне приличная. Я никогда не запоминаю неприличных историй, даже если они очень смешные. Не знаю почему. Жена моя говорила по этому поводу, что я большой скромник, и, может, она была права. Попытаюсь передать все точно, ничего не исказить. Дайте подумать,-- он явно колебался, поглядывая на свое отражение в зеркале.-- Это о двух братьях, которые решили пойти на рыбалку на целую неделю на одно горное озеро... Вы, может, ее уже слышали, мистер Уизерби? -- Нет, не слышал,-- заверил он его. -- Прошу вас, не нужно со мной особой вежливости,-- сказал Госден.-- Мне будет неприятно сознавать, что я вам наскучиваю. -- Нет,-- снова повторил Уизерби,-- на самом деле, я ее никогда не слышал. -- Ну, это довольно старая история, с "бородой", и я, вероятно, впервые услыхал ее давным-давно, много лет назад, когда еще посещал вечеринки, ночные клубы и прочие увеселительные заведения. Так вот. Два брата отправляются на озеро, там нанимают лодку и заплывают на глубину. Только один из них забросил леску, как у него клюнуло, и он тут же вытащил из воды громадную рыбину. Он вновь забрасывает удочку, и у него вновь клюет, и он снова вытаскивает такую же громадную рыбину. Снова, снова, и так весь день. А второй с горестным видом сидит в лодке целый день, держит удочку в руках, но ни одна, даже самая маленькая рыбка не попадается на его наживку. На следующий день -- та же картина. И на третий, и на четвертый. Тот брат, которому ничего не достается, только все мрачнеет, мрачнеет, все сильнее сердится, сердится на своего брата, который знай вытаскивает из воды одну рыбину за другой. Наконец, удачливый брат, понимая, что нужно все же в семье поддерживать мир, говорит неудачнику, что на следующий день он на озеро не пойдет, останется на берегу, так что тот будет удить один на всем озере целый день. Ну, на следующее утро, встав пораньше, на зорьке, невезучий брат отправляется на рыбалку со своей удочкой, леской и самой вкусной приманкой, забрасывает леску за борт и принимается терпеливо ждать. Ждал он долго-долго. Никаких признаков клева. Вдруг за бортом раздается всплеск, выплывает самая большая рыбина,-- такую он и сроду не видел,-- выпрыгивает из воды и спрашивает человеческим голосом: "Послушай, приятель, что, сегодня твоего брата не будет?" Госден с тревогой посмотрел на Уизерби, какова будет его реакция. Уизерби сделал вид, что довольно фыркнул. -- По-моему, я пересказал все верно,-- сказал Госден.-- Мне кажется, что у этой истории гораздо более глубокий смысл, чем у подобных анекдотов. Ну, здесь ведь идет речь о везении, счастье, судьбе и о другом, подобном, надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю. -- Да, согласен с вами,-- сказал Уизерби. -- Людям, конечно, больше нравятся скабрезные истории, знаю по своему опыту, но, как я уже вам сказал, я их не запоминаю.-- Он не торопясь отпил из стакана. -- Думаю, что Джиованни кое-что рассказал вам обо мне, когда я звонил,-- сказал он. И снова в его голосе почувствовались непривычные нотки,-- ровные, замирающие, совсем не женоподобные. Уизерби бросил на Джиованни взгляд. Тот едва заметно кивнул ему. -- Да,-- ответил он,-- кое-что. Совсем немного. -- Так вот. Моя жена, когда я женился на ней, была девственницей,-- продолжал Госден.-- Мы испытывали друг к другу испепеляющую страсть с самого начала, и у нас с ней были прекрасные отношения. Она была одна из тех редких женщин, созданных только для брака, только для того, чтобы быть женой, и ничем больше. Никто особо не замечал ни ее красоты, ни глубины чувств, если просто глядел на нее или разговаривал с ней. Внешне она была самой робкой, самой положительной из всех женщин. Так, Джиованни? -- Да, мистер Госден, вы, несомненно, правы,-- отозвался Джиованни. -- Во всем мире было только два мужчины, которые ее познали. Это я и... Он осекся, замолчал. Лицо у него задергалось. -- В одиннадцать часов восемнадцать минут они включили рубильник. Этот человек мертв. Я всегда убеждал ее закрывать двери на цепочку, но она была такой безрассудной, доверяла всем людям в мире. В городе полно этих диких зверей, поэтому смешно принимать нас за цивилизованных людей. Она громко закричала. Несколько соседей в доме слышали ее вопли, но в нашем городе никто не обращает внимания на звуки, доносящиеся из соседской квартиры. Позже одна леди, живущая этажом ниже, под нами, сказала, что слышала крики, но думала, что у нас с женой -- ссора, хотя мы никогда не ссорились за все четыре года нашего брака, а другая соседка сказала, что, как ей показалось, это гремел включенный на полную мощность телевизор, и она даже собиралась написать жалобу в домоуправление, что ей мешают спать. Госден поставил ноги на кольцо под сиденьем своего стула, теперь сидел, как девушка, снова обхватив двумя ладонями стакан, упорно разглядывая его содержимое. -- Как приятно сознавать, что вы внимательно слушаете меня, мистер Уизерби,-- сказал он.-- Люди с тех пор начали меня всячески избегать, все эти три года мои старые клиенты торопливо проходили мимо моего магазина, не заглядывая ко мне, старых друзей не оказывалось дома, когда я им звонил. Теперь я полагаюсь в своей торговле только на иностранцев и на общение только с ними. На Рождество я отослал анонимно сто долларов по почте одной женщине в Куинсе. Я поступил так под влиянием минуты, импульсивно, я долго не размышлял, не искал причин, может, во всем виноваты праздники... я даже хотел попросить приглашения на... эту церемонию казни в Оссининге, сегодня ночью. Я серьезно думал об этом, и, уверен, все можно было уладить. В конце концов, я передумал -- ничего хорошего от этого ожидать не приходилось, говорю вам честно. Ну и, вместо этого, я явился сюда в бар, чтобы выпить с Джиованни.-- Он улыбнулся ему через весь бар.-- Итальянцы,-- сказал, он,-- такие нежные, такие чувствительные души. Ну а теперь мне на самом деле пора домой. Хотя я сплю очень плохо, все же из принципа не прибегаю к снотворному.-- Вытащив бумажник, он положил на стойку несколько банкнот. -- Подождите еще немного, всего несколько минут,-- попросил его Джиованни.-- Сейчас я все здесь запру и провожу вас домой, открою вам дверь. -- Ах,-- вздохнул Госден,-- будет очень любезно с твоей стороны, Джиованни. В такой тяжелый момент в моей жизни. Открыть мне дверь. Ведь я ужасно одинок. В конце концов, я уверен, что все образуется, и все со мной будет в порядке. Уизерби слез со стула, сказал Джиованни: -- Внесите, пожалуйста, в мой счет.-- Теперь и он мог идти.-- Спокойной ночи, Джиованни, спокойной ночи, мистер Госден.-- Он хотел сказать ему что-то еще, чтобы утешить, вселить в него надежду, но понимал: что бы он сейчас ему ни сказал, слова нисколько не облегчат его страданий. -- Спокойной ночи,-- отозвался Госден теперь уже зычным, с придыханием голосом.-- Мне было приятно возобновить знакомство с вами, пусть и на столь короткое время. И прошу вас, передайте привет вашей супруге! Уизерби вышел на улицу. В баре Джиованни запирал в шкафу свои бутылки, а Госден все еще медленно допивал свой стакан, уверенно сидя, словно на насесте, на высоком стуле. На улице было темно, и Уизерби торопливо, большими шагами шел к своему дому, удерживая себя, чтобы не побежать. Он стремительно взлетел по лестнице, так как подниматься на лифте -- очень долго. Открыв металлическую дверь квартиры, увидел, что в спальне горит свет. -- Это ты, дорогой? -- услыхал он сонный голос жены. -- Сейчас приду,-- крикнул Уизерби.-- Только запру дверь. Он задвинул еще один засов, которым они никогда не пользовались, и только после этого со спокойной душой, не спеша, пошел, как обычно, в любую ночь, по ковру через темную гостиную. Дороти лежала в кровати, рядом с ней на ночном столике горела лампа. На полу у кровати валялся журнал, который она, по-видимому, читала, ожидая его прихода. Она сонно улыбнулась ему. -- Какая у тебя, однако, ленивая жена,-- сказала она, когда он начал раздеваться. -- Я думал, что ты пошла в кино,-- сказал он. -- Да, я ходила. Но там я все время клевала носом. Поэтому вернулась,-- объяснила она. -- Ты чего-нибудь хочешь? Может, принести тебе молока? Крекеры? -- Ничего не хочу, только спать,-- сказала она. Повернувшись на спину, она подтянула к подбородку одеяло с простыней, ее распущенные волосы лежали на подушке. Он, надев пижаму, выключил свет, лег с ней рядом, положив голову ей на плечо. -- Виски,-- сонно произнесла она.-- И почему только у людей столько предрассудков в отношении этого напитка? Какой восхитительный аромат. Ты хорошо поработал, дорогой? -- Неплохо,-- ответил он, чувствуя прикосновение ее прохладных волос к лицу. -- Угу,-- сказала она, засыпая. Он лежал с открытыми глазами, нежно обняв ее, чутко прислушиваясь к приглушенным звукам, доносившимся до него снизу, с улицы. "Боже, храни нас от всевозможных несчастий,-- подумал он,-- и научи понимать истинную природу всех городских звуков вокруг нас".
ГОД НА ИЗУЧЕНИЕ ЯЗЫКА
-- La barbe!1 -- сказала Луиза.-- Как можно выносить такую вонь? -- Она сидела на полу, сложив ноги и опершись спиной на книжную полку, от ее голых ступней, высовывавшихся из джинсов, дурно пахло потом. На нос она нацепила очки в тяжелой оправе из черепашьего панциря, которые всегда надевала при чтении, и, перелистывая страницы книги, лежащей на коленях, жевала миниатюрные пирожные эклер из маленькой коробки, стоявшей рядом с ней. Луиза вот уже год изучала французскую литературу в Сорбонне, но в данный момент читала "Гекльберри Финна" во французском переводе. Французская литература, признавалась она, производила на нее угнетающее впечатление, и она всегда скучала по пряному запаху вольной Миссисипи. Она приехала из Сент-Луиса, а на вечеринках от нее часто слышали, что Миссисипи -- это Богиня-Вода всей ее жизни. Роберта не вполне понимала, что она имела в виду, но в глубине души такое заявление производило на нее глубокое впечатление своей мистикой, свойственной сердцевине Американского континента, как и ее отчаянная смелость, объясняемая самообразованием. У нее, Роберты, насколько ей известно, никогда в жизни не было Матери-Воды. Роберта сидела у мольберта посередине большой темной комнаты, в которой царил полный беспорядок. Они жили в ней вдвоем вот уже восемь месяцев с того времени, как приехали учиться в Париж. Роберта работала над длинным полотном для парижских витрин, стараясь преодолеть влияния Шагала, Пикассо и Жоана Миро1, и все эти влияния овладевали ею, сбивая с толка, в различные периоды одного только месяца. Ей было всего девятнадцать лет, и она страшно волновалась из-за своей восприимчивости других стилей живописи и других художников, и поэтому всегда старалась смотреть другие картины как можно реже. Луиза поднялась с пола медленно, изящно и грациозно, как лебедь, слизывая остатки эклера с пальцев, приводя в волнообразное движение свои блестящие черные волосы. Подойдя к окну, она настежь распахнула его и сделала несколько нарочито шумных глубоких вдохов, втягивая в легкие сырой полуденный парижский зимний воздух. -- Я опасаюсь за твое здоровье,-- сказала она.-- Могу держать пари, если кому-то в голову придет провести исследование, то они непременно придут к выводу, что в истории половина художников умерли от силикоза1. -- Это шахтерская болезнь,-- отозвалась Роберта, продолжая спокойно работать над своим полотном.-- Эта болезнь от скопления в легких пыли. А какая пыль в масляных красках? -- Ладно,-- сказала Луиза, не желая уступать подруге. Она посмотрела из окна третьего этажа вниз, на улицу.-- Его можно было бы назвать и красивым,-- сказала она,-- вот только бы ему постричься. -- У него прекрасные волосы, о чем ты говоришь? -- возразила Роберта, с трудом подавляя в себе импульсивное желание подбежать к окну.-- В любом случае, сейчас все ребята носят такие прически. -- Все ребята,-- мрачно повторила за ней Луиза. Она была на год старше Роберты и у нее уже были две любовные связи с французами, которые, по ее собственным словам, завершились для нее полной катастрофой, и теперь она пребывала в дурном настроении, переживая болезненный рефлексивный период. -- У тебя с ним свидание? -- спросила она. -- Да, в четыре,-- ответила Роберта.-- Он повезет меня на правый берег Сены.-- Она рассеянно тыкала кистью по полотну. Мысль о том, что Ги рядом, мешала ей сосредоточиться на своей работе. Луиза посмотрела на часы. -- Сейчас только три тридцать,-- сообщила она.-- Надо же, какая любовь! Роберте не нравились ироничные нотки в голосе Луизы, но она не знала, как ей с этим бороться. Ей так хотелось, чтобы Луиза сохранила свою заумь для самой себя. Мысль о Ги заставила Роберту трепетать, ее словно било электрическим током, и она начала мыть кисти, понимая, что в таком возбужденном состоянии работать нельзя. -- Ну и что он там делает? -- спросила она, стараясь казаться как можно равнодушнее. -- Он вожделенно изучает витрину мясной лавки,-- сказала Луиза.-- У них сегодня там деликатес. Вырезка. Семьсот пятьдесят франков -- кило. Роберта почувствовала легкий укол разочарования. Уж если он оказался рядом, то было бы куда приятнее, если бы он вожделенно взирал на нее, а не на витрину. -- Какая все же невыносимая эта мадам Рюффа, просто ужас! -- сказала она.-- Не позволять никому приходить к нам! Мадам Рюффа была их домовладелицей. Она жила с ними в одной квартире, кухня и ванная комната были общими. Маленькая толстая женщина, которая с трудом влезала в свои платья с потрескивающими от ее полноты поясами, втискивала свои груди в узкие лифчики, чтобы они у нее не висели, а торчали, и при этом обладала очень неприятной привычкой врываться к ним в комнату без стука. Она оглядывала их своими бегающими, недоверчивыми глазками, словно подозревая, что жилички намерены испортить ее покрытую пятнами камчатную ткань1 на стенных панелях или контрабандой привести к себе на ночь недостойных молодых людей. -- Ах, Луиза,-- сказала Роберта,-- почему ты всегда хочешь казаться такой... такой разочарованной? -- Потому что я на самом деле разочарована,-- ответила Луиза.-- То же очень скоро будешь испытывать и ты, если будешь продолжать вести себя в том же духе. -- Ни в каком духе я себя не веду,-- возразила ей Роберта. -- Ха! -- Что значит твое "ха"?! Луиза не удостоила ее ответом. Она еще дальше высунулась из окна и на ее лице появилось критическое, разочарованное выражение. -- Так сколько ему лет, говоришь? -- Двадцать один. -- Он набрасывался на тебя? -- спросила Луиза. -- Конечно нет. -- В таком случае, ему не двадцать один.-- Луиза, оторвавшись от окна, пошла через комнату к своему прежнему месту. Опустилась на пол перед коробкой с оставшимся единственным микроскопическим пирожным и, прислонившись к книжному шкафу, снова взяла в руки французский перевод "Гекльберри Финна". -- Послушай, Луиза,-- сказала Роберта, надеясь, что голос ее звучит довольно сурово и вполне убедительно.-- Я не намерена вмешиваться в твою частную жизнь и буду тебе весьма признательна, если и ты последуешь моему примеру... -- Просто я хочу, чтобы ты помнила о моем личном опыте и не обожглась,-- ответила Луиза с набитым пирожным ртом.-- Моем горьком опыте. К тому же я обещала твоей матери присматривать за тобой. -- Забудь о моей матери, прошу тебя. Одна из причин, объясняющих мой приезд во Францию,-- это как раз желание быть подальше от нее. -- Думаю, на свою голову,-- оценила ее шаг Луиза, щелчком переворачивая страницу.-- Всегда нужно полагаться на подругу. Она не подведет. В комнате воцарилась продолжительная тишина. Роберта занималась делами -- проверяла свои акварельки в портфеле, которые собиралась захватить с собой, расчесывала волосы, повязывала шарфик помоднее, красила помадой губы, с тревогой поглядывая на себя в зеркало,-- ее, как всегда, беспокоило множество вещей. Ей казалось, что она выглядит слишком юной, слишком голубоглазой, слишком невинной, слишком по-американски, слишком робкой, слишком безнадежно неподготовленной. Остановившись у двери, она сказала Луизе, нарочито углубившейся в книгу: -- Я не вернусь домой к обеду. -- Мое последнее тебе предупреждение,-- сказала беспощадная Луиза.-- Будь настороже! Роберта что было сил захлопнула за собой дверь и пошла по длинному темному холлу с портфелем в руках. Мадам Рюффа сидела в салоне на маленьком, с позолотой стульчике спиной к окну, и ее горящие любопытством глаза впились через открытую дверь салона в пространство холла; так она, сидя в одиночестве, строго контролировала все уходы и все приходы. Они с Робертой холодно кивнули друг дружке. -- Старая невыносимая сука,-- процедила сквозь зубы Роберта, мучаясь с тремя замками на входной двери, с помощью которых мадам Рюффа оградила себя от окружающего мира. Спускаясь по темной лестнице с ее привычными, как в пещере, сырыми запахами подземных рек и давно остывшими обедами, Роберта почувствовала, как ее охватывает меланхолия, как она ее угнетает.
Когда отец там, в Чикаго, сказал ей, что сможет наскрести деньжат, чтобы послать ее на год в Париж заниматься живописью, то добавил: "Ну, даже если у тебя ничего не получится, по крайней мере, у тебя будет год, чтобы выучить язык". Роберта тогда была уверена, что сразу погрузится в новую, незнакомую ей жизнь, жизнь свободную, независимую и надежную, которая сулит ей процветание с легким волнующим налетом авантюры. Но что она получила на самом деле? Все эти треволнения по поводу чужого влияния на ее живопись, мрачная бдительная слежка за ней со стороны мадам Рюффа, постоянные, нудные, беспросветные предостережения Луизы. Роберта теперь чувствовала себя гораздо более связанной, неуверенной в себе, подчиненной чужой воле, чем прежде. Ей даже солгали по поводу языка. "Ах,-- говорили все,-- в твоем возрасте всего через три месяца ты будешь говорить, как заправский местный житель". Прошло уже не три, а целых восемь месяцев, она старательно штудировала французскую грамматику, понимала почти все, о чем говорили люди вокруг нее, но стоило самой произнести пять слов по-французски, как собеседники начинали отвечать ей по-английски. Даже Ги, который убеждал, что ее любит, сам говорил на английском так, как Морис Шевалье1 в своих первых картинах, всегда настаивал на том, чтобы они вели свои, даже самые интимные, самые французские по характеру беседы только по-английски. Иногда, вот, как, например, сегодня, казалось, что ей никогда не выпорхнуть из клетки детства, как бы она ни старалась, что ощущение свободы, отчаянного риска, конечные воздаяния и кары молодости ей недоступны. Остановившись на секунду, чтобы нажать кнопку и заставить с жужжанием открыться дверь на улицу, она представила себя одной из худых, целомудренных старых дев, навечно закованных в хрупкие цепи детской невинности, рядом с которыми никто не отваживался говорить о громких скандалах, страстях, смерти.
Чувствуя громадное неудовлетворение собой, она поправила шарф, намотанный на голову ради простого кокетства, и вышла на улицу, где ее уже ждал перед витриной мясной лавки Ги, протирая тряпкой руль своей "Веспы". Его продолговатое смуглое, напряженное лицо средиземноморского жителя, казалось, написанное самим Модильяни, хотя она об этом обмолвилась только раз перед Луизой, озарилось приветливой улыбкой. Но на сей раз не произвело на Роберту обычного впечатления. -- Луиза была права,-- зло сказала она, не щадя его самолюбия,-- тебе нужно постричься. Улыбка тотчас исчезла с его лица. Вместо нее появилось скучноватое, утомленное выражение, одна бровь поползла вверх. Это часто раздражало Роберту, но сегодня -- отметила она про себя холодно -- это ее совсем не тронуло. -- Твоя Луиза,-- сказал Ги, морща нос,-- старый мешок, набитый гнилыми помидорами. -- Прежде всего,-- сурово возразила Роберта,-- Луиза -- моя подруга, и ты не имеешь права так отзываться о моих друзьях. Во-вторых, если ты возомнил, что говоришь на американском сленге, то должна тебя разочаровать. Ну, "старый мешок",-- еще куда ни шло, если именно это ты имеешь в виду. Но никто в Америке со времен Перл-Харбора не называет девушку "помидором". Если тебе угодно оскорблять моих друзей, почему ты не прибегаешь к французскому? -- Еcoute, mon chou1,-- сказал Ги усталым, поистине безжизненным тоном, который делал его куда более старше и возбуждал ее больше, чем эти малоподвижные, жужжащие над ухом, как шмели, ребята там, в Чикаго.-- Я хочу общаться с тобой и заниматься с тобой любовью. Может, даже женюсь на тебе. Но я не желаю служить заменой Берлитской школы живописи. Если будешь со мной вежлива до конца дня, то я разрешу тебе забраться на заднее сиденье и отвезу тебя туда, куда ты захочешь. Ну а если ты собираешься действовать мне на нервы, то лучше отправляйся пешком, куда угодно. Такой резкий и грубый отпор отстаивающего свою независимость молодого человека, терпеливо ожидавшего ее на морозе целых полчаса, вдруг подействовал на Роберту, и она сразу сникла. Это лишний раз подтверждало то, что она не раз слышала от других (большей частью от самого Ги), что французы умеют держать женщину в руках решительным образом, что делало в ее глазах всех тех парней, которые гонялись за ней на берегу озера Мичиган, слабаками и размазнями. -- Ну что особенного я сказала? -- продолжала она уже более мирно.-- Может, тебе на самом деле будет лучше с короткой стрижкой? -- Ладно, садись,-- сказал Ги. Он сел на седло мотоцикла, она устроилась за его спиной. Ей было довольно неудобно прижимать к себе одной рукой громадный портфель, а другой держаться за талию Ги. На ней были голубые джинсы, которые она надевала специально для прогулок на мотоцикле, так как ей не нравилось, что ветер раздувал ее юбки, как парашют, когда она пару раз отважилась их надеть, к тому же это неприлично -- в самый неожиданный момент их задирало порывами шаловливого ветра, и прохожие мужчины, останавливаясь, бросали на нее многозначительные, неприятные для нее, похотливые взгляды. Она дала Ги адрес художественной галереи на улице Фобур Сент-Оноре, где была назначена встреча с ее директором, устроенная специально для нее месье Раймондом, художником из того же ателье, в котором она занималась. -- Галерея Патрини ничего особенного из себя не представляет,-- рассказывал ей месье Раймонд,-- но этот парень постоянно ищет молодых художников, которые не требуют больших денег за свои работы, чтобы на них, естественно, нажиться. К тому же ему нравятся американцы. Может, тебе повезет, и он возьмет и выставит у себя пару твоих акварелей, может, для начала временно, в заднем зале, только чтобы увидеть, к чему это может привести. Ничего с ним загодя не подписывай, ничего, и тогда убережешься от всяких неожиданных неприятностей. Ги завел свою "Веспу", и они с места рванули вперед, с грохотом петляя между несущимися автомобилями, автобусами, велосипедистами и зазевавшимися прохожими с обреченным выражением на лицах. Ги гнал и гнал свою машину, демонстрируя железные нервы и добродушное безразличие к смертельному риску. Это -- одна из черт его характера,-- объяснял он свое безрассудство Роберте, и к тому же символ его мятежа против того, что он называл робкой буржуазной любовью своих родителей к полной безопасности. Он жил с родителями, потому что еще учился, хотел стать инженером и после получения диплома строить плотины в Египте, железнодорожные мосты в Андах, дороги по всей Индии. Так что он не был одним из тех лохматых, ни к чему не способных лоботрясов, которые только и слонялись и день и ночь вокруг Сен-Жермен-де-Пре1, "доили" иностранцев, проклинали свое будущее и занимались любым видом секса, как персонажи в картинах "новой волны". Он верил в любовь, верность, в достижение поставленной перед собой цели, но здесь ему не хватало серьезности, и к тому же ужасно нравилось порисоваться; он не только на нее не "набрасывался", как неудачно выразилась Луиза, но за три месяца знакомства только раз поцеловал ее, да и то в щечку, когда однажды прощался с ней, желая "спокойной ночи". -- Я против всякого дешевого юношеского промискуитета2,-- высокопарно объяснял он свое поведение Роберте.-- Когда мы сексуально созреем друг для друга, мы это сразу почувствуем. Роберта обожала его за это, чувствуя, что ей в одном пакете преподносятся все наилучшие ценности Чикаго и Парижа. Он ее так и не представил родителям. -- Они хорошие, солидные люди -- de pauvres mais braves gens,-- говорил он Роберте,-- но они не представляют никакого интереса ни для кого, кроме своих родственников. Стоит тебе провести с ними лишь один вечер, и они тебе так наскучат, что побежишь на вокзал, на первый поезд, уходящий в Гавр. Они с ветерком домчались до Кэ д'Орсе, переехав Сену через мост, и Лувр, эта греза Франции, остался на том берегу. Ветер, свирепея от скорости, набранной мотоциклом, яростно развевал шарф ярких цветов на шее Ги и его черные длинные волосы, покрывал пунцовыми пятнами щеки Роберты, сразу замораживая выступающие у нее на глазах слезинки. Она крепко обхватила одной рукой талию Ги, чувствуя его мягкое пальто из овчины, радуясь захватывающему дух стремительному движению по городу в этот серый, промозглый, зимний день. Подпрыгивая на заднем жестком сиденье грохочущей, чихающей дьявольской машинки, мчащейся по мосту перед Национальной Ассамблеей, стараясь не выпустить из-под мышки портфель со своими рисунками, она сильнее прижималась к этому самому красивому во всей Европе ее мальчику, который все энергичнее крутил ручку газа, гнал, ловко маневрируя в густом потоке уличного движения, все вперед и вперед, мимо обелиска и каменных лошадей на площади Согласия; он понимал, что никак нельзя опаздывать на встречу с человеком, продавшим двадцать тысяч картин за всю свою карьеру дельца от искусства. Вдруг неожиданно все сомнения покинули Роберту. Теперь она была уверена, что правильно поступила, уехав из Чикаго, что она правильно выбрала для себя новый город -- Париж, что на самом деле нужно было дать свой номер телефона Ги три месяца назад, когда он попросил ее об этом на вечеринке, куда пригласила ее Луиза, в доме своего второго любовника-француза. Счастливые предзнаменования, предчувствия удачи витали у нее над головой, словно невидимые звонко поющие птицы. Когда она соскочила с заднего сиденья перед маленькой художественной галереей на улице Фобур Сент-Оноре, она глядела на массивную дверь с уверенностью спортсмена, готового одержать только безукоризненную победу. -- Еcoute, Roberta,-- сказал Ги, похлопывая ее по щечке,-- je t'assure gue tout va trиs bien se passer. Pour une femme, tu es un grand peintre, et bientфt tout le monde le saura1. Она улыбнулась ему своими подернутыми пленкой тумана глазами, мысленно благодаря его за веру в нее, в ее талант, за деликатность, которую он на сей раз выразил на французском. -- Сейчас,-- продолжал он уже на английском Мориса Шевалье,-- мне придется выполнить несколько утомительных поручений моей мамы. Жду тебя через полчаса в Квенни. Помахав ей рукой на прощание, он элегантно прыгнул на седло своей "Веспы" и, дав газ, снова помчался вперед, лавируя на забитой машинами улице по направлению к английскому посольству. Его шарф ярких цветов и черные волосы развевались за спиной. Роберта, посмотрев ему вслед, подошла к заветной двери. В витрине галереи стояла большая картина, выполненная в ярко-красных тонах, на которой была изображена либо стиральная машина, либо перипетии кошмара. Роберта, бегло оглядев это яркое творение, подумала про себя: "Ну, все в порядке, я делаю гораздо лучше". С этой успокаивающей мыслью она толкнула дверь и вошла.
Галерея оказалась маленьким помещением, пол которого был покрыт мохнатым ковром. На стенах толпились, не уступая друг дружке ни дюйма поверхности, картины,-- это были, главным образом, произведения того автора, который нарисовал ярко-красную стиральную машину, и его учеников. По галерее разгуливал лишь один посетитель, мужчина лет пятидесяти, в пальто с соболиным воротником и красивой черной шляпе "гомбург". Владелец галереи, выделявшийся красной гвоздичкой в бутоньерке и усталым и в то же время хищническим выражением на худом, давно избавившемся от всяких иллюзий лице, почтительно стоял в сторонке, держась подальше от этого господина в отделанном дорогим мехом пальто. Его белые холеные руки, опущенные по швам, дергались, словно им не терпелось скорее извлечь незаполненный чек из кармана или схватить потенциального клиента за шиворот, стоило тому подать мгновенный знак. Роберта сама представилась месье Патрини, владельцу галереи, на своем самом изысканном французском, а Патрини, как она и ожидала, ответил на отличном английском. -- Да, мне говорил Раймонд, что вы не без таланта. Вот, можете использовать этот мольберт. Он отошел футов на десять от мольберта, слегка нахмурившись, словно вспоминая какое-то блюдо, поданное ему за ланчем, которое ему не понравилось. Роберта, открыв портфель, поставила на мольберт свою первую акварель. Картина ни чуточки не изменила прежнего выражения на лице Патрини. Казалось, он с отвращением вспоминал очень жирный соус или рыбу "второй свежести", которую слишком долго доставляли к столу от берегов Нормандии. Он не позволял себе никаких комментариев. Время от времени его губы чуть заметно подергивались, словно от болей в желудке, а Роберта, приняв это за признак одобрения, смело выставила вторую акварель. В самый разгар демонстрации Роберта вдруг заметила, что господин в "гомбурге" перестал расхаживать по галерее, разглядывая картины на стенах, и теперь стоял чуть в сторонке, сбоку, бросая косые взгляды на ее акварели, которые она доставала из портфеля одну за другой, как из рога изобилия. Она была так увлечена наблюдениями за реакцией Патрини, что ей просто было некогда бросить взгляд на "шляпу". Губы Патрини дернулись еще раз, словно от газов в желудке. -- Ну вот,-- ровным тоном сказала Роберта, чувствуя в душе, как он ей противен,-- все. Больше нет.-- Она уже приготовилась к равнодушному отказу. -- Гм... гм... гм...-- мычал Патрини. У него был густой бас, и Роберта вдруг испугалась. Ей казалось, что он сказал ей что-то по-французски, а она не поняла. Но он сказал по-английски.-- Какая-то надежда есть,-- сказал он,-- но затаилась слишком глубоко. -- Прости меня, cher ami1,-- вмешался человек в шляпе "гомбург".-- Здесь есть нечто гораздо большее.-- Он говорил по-английски так, словно всю жизнь прожил в Оксфорде, хотя, несомненно, был французом.-- Дорогая леди,-- продолжал он, снимая шляпу и открывая ее взору густую копну седых волос со стальным отливом.-- Не могу ли я вас еще побеспокоить? Будьте настолько любезны, разложите все ваши картины вокруг, чтобы я мог внимательно все их разглядеть и сравнить без всякой спешки. Роберта бросила немой взгляд на Патрини. Ей показалось, что от удивления она широко раскрыла рот и, спохватившись, закрыла его, громко клацнув зубами. -- Дорогой барон,-- начал Патрини, и все лицо его неожиданно преобразилось, на нем появилась сияющая, полусоциальная, полукоммерческая улыбка,-- позвольте вам представить нашего американского друга с большим талантом, мисс Роберту Джеймс. Мисс Джеймс, это барон де Уммгугзедье. Так прозвучало его имя в ушах Роберты, и она теперь кляла себя за то, что до сих пор не изучила произношения французских имен, но она, не смущаясь, мило улыбалась этому седовласому французу. -- Конечно, конечно,-- сказала она, голос ее от волнения зазвучал на октаву выше.-- Буду просто счастлива.-- Она начала снимать картины с мольберта и расставлять на полу, прижимая их верхнюю рамку к стене. Патрини, вспомнив, что он профессионал, со всех ног кинулся ей помогать, и через пару минут все ее работы за последние восемь месяцев красовались по галерее, словно она открыла свою персональную выставку. Все долго молчали. Барон переходил от одной картины к другой, у одних он задерживался на несколько минут, у других не задерживался, быстро проходил мимо, заложив руки за спину, с легкой, вежливой улыбкой на губах. Время от времени он кивал головой. Роберта следовала за ним чуть в сторонке и жадно пожирала глазами знакомую акварель, к которой приближался барон, стараясь теперь взглянуть на нее по-новому, проницательными глазами этого, по-видимому, весьма сведущего в искусстве человека. Патрини, повернувшись к ним спиной, с равнодушным видом стоял у окна, наблюдая за уличным движением. На оживленной улице и в этой большой комнате, устланной мохнатым ковром, оно постоянно отзывалось глухим эхом -- хаш-хаш! Первым заговорил барон. Он стоял у картины, которую Роберта написала в зоопарке в Венсенне, на ней была изображена группа детишек в бледно-голубых лыжных костюмчиках у клетки с леопардом. -- Никак не могу решить,-- сказал он,-- нужна она мне или не нужна.-- Он медленно пошел вдоль стены.-- А может, вот эта? -- У меня есть дельное предложение,-- пришел ему на помощь Патрини, живо повернувшись к ним от окна, заслышав голос клиента.-- Вы можете взять обе домой и там, изучив их как следует, принять окончательное решение. -- Ну, если эта леди не будет возражать,-- сказал барон, направив на Роберту свой заинтересованный, даже умоляющий взгляд. -- Нет,-- ответила Роберта, всеми силами стараясь не заорать от счастья.-- Я не буду возражать. -- Отлично,-- сухо сказал барон.-- Я пришлю за ними завтра.-- Он, слегка поклонившись, надел свою красивую шляпу на седовласую голову и направился к двери. Патрини в ту же секунду, словно маг, распахнул ее перед ним. Проводив клиента, Патрини быстро вернулся в галерею, поднял обе картины, которые выбрал барон. -- Превосходно,-- сказал он.-- Это лишь подтверждает мое старинное убеждение, что в некоторых случаях художнику весьма полезно с самого начала встретиться с клиентом. Держа обе акварели под мышкой, он критически разглядывал другую многоцветную акварель, на которой была изображена обнаженная женщина. Ее Роберта написала в студии Раймонда. -- С вашего позволения, я подержу ее у себя недельку-другую,-- сказал Патрини.-- Если я дам кое-кому знать, что барон проявил интерес к вашим работам, этого достаточно, чтобы заинтересовать вашим творчеством еще одного, может, двух любителей.-- Он взял и акварель с обнаженной.-- Вам, конечно, известно, что у барона знаменитая коллекция картин. -- Конечно,-- солгала Роберта. -- У него несколько превосходных картин Сутина1, довольно много Матисса и первоклассный Брак2. Ну, само собой, как и у всех видных коллекционеров, у него есть несколько произведений Пикассо. Когда он мне что-нибудь сообщит, я вам напишу. В задней комнате зазвонил телефон, и Патрини побежал отвечать на звонок, держа под мышкой три ее акварели. Вскоре началась оживленная беседа шепотом, по тону которой можно было легко догадаться, что при общении эти два агента-интеллектуала применяют свой разработанный ими код. Роберта, постояв в нерешительности посередине зала, собрала все свои картины и снова сунула их в портфель. Патрини все еще что-то нашептывал по телефону. Роберта подошла к двери, постояла там. Он выглянул. -- Au revoir, mademoiselle3,-- помахал он ей рукой и вновь продолжил свое невнятное закодированное мы-чание. Конечно, Роберта рассчитывала на более радушную, более прочувствованную прощальную церемонию. Еще бы, впервые кто-то выразил, пусть смутное, желание купить ее картину! Но Патрини был настолько увлечен беседой, что вряд ли оторвется от трубки до полуночи, и, по-видимому, давно позабыл о ее присутствии. Она, неопределенно улыбнувшись, вышла на улицу.
В холодных сгущавшихся сумерках она легко и весело шагала по улице, мимо ярко освещенных, сияющих, словно драгоценные камни, витрин дорогих магазинов, в своем развевающемся скромном шарфике, коротком пальтишке мышиного цвета, в голубых джинсах и ботинках, с видавшим виды зеленым портфелем под мышкой, стараясь держаться по-пуритански подальше от красивых, разодетых в дорогие меха женщин, в роскошных туфлях на высоких каблуках, от которых пахло ароматными духами,-- это они составляли естественную природную фауну на улице Фобур Сент-Оноре. Осторожно пробираясь между ними, она мечтала о том, как перед ней распахнутся двери музея, и она, словно в каком-то желанном, дорогом для нее трансе, уже видела перед собой большие афиши с написанным на них аршинными буквами ее именем -- Джеймс, повсюду на стекле киосков и в дверях художественных галерей. Те невидимые птицы, которые так дивно пели сегодня утром у нее над головой, теперь старались вовсю, куда громче, они пели только для нее одной, и она, такая счастливая, шла к кафе Квенни, где ее ожидал Ги. Повинуясь чувству суеверия, она решила ничего не рассказывать Ги о том, что произошло в галерее Патрини. Когда все удачно завершится, когда ее картины купят (неважно, какие именно), когда за них будут отданы деньги, а сами картины повешены на стене в доме барона, вот тогда можно будет обо всем подробно рассказать и отметить такое важное событие на славу. К тому же было стыдно признаваться Ги, что она не расслышала фамилию барона, что робела, стеснялась спросить ее у него еще раз, когда он уходил из галереи. Завтра она непременно зайдет к Патрини, и так, словно невзначай, попросит его произнести фамилию барона по буквам. Ги сидел в углу большого кафе, в котором было полно народа, нетерпеливо поглядывая на часы. Перед ним на столике стоял выпитый наполовину стакан с ананасовым соком. К разочарованию Роберты, которое она держала в строгой тайне, он не пил вина и вообще не употреблял никакого алкоголя. -- Алкоголь -- проклятье Франции,-- все время повторял он.-- Только из-за вина мы превратились во второсортную державу. Сама Роберта пила очень редко, но ей всегда было немного не по себе от того, что общается с французом, здесь, в Париже, который заказывает всякий раз, когда к их столику подходит ведающий спиртными напитками официант с картой вин в руках, бутылку кока-колы или лимонад. Это было ей так же неприятно, как и там, в Чикаго. Ги неловко встал, когда она подошла к его столику. -- Что случилось? -- спросил он.-- По-моему, я жду тебя здесь уже целую вечность. За это время я выпил три стакана ананасового сока. -- Прости,-- извинилась перед ним Роберта, поставив на пол свой портфель и усаживаясь на стул рядом с Ги.-- Этот человек был занят. Ги сел, слегка смягчившись. -- Ну, как все прошло? -- Не так плохо,-- ответила она, отчаянно борясь с соблазном выпалить правду.-- Он сказал, что ему интересно взглянуть на мои картины маслом. -- Все они дураки,-- резюмировал Ги, сжимая ее руку.-- Вот увидишь, ему придется кусать свои локти, когда ты станешь знаменитостью. Да будет поздно.-- Он махнул официанту рукой.-- Два ананасовых сока, пожалуйста.-- Он в упор смотрел на Роберту.-- Скажи мне,-- начал он,-- каковы твои намерения? -- Мои намерения? -- удивилась Роберта.-- По отношению к чему? Ты имеешь в виду себя? -- Да нет,-- с досадой отмахнулся от нее Ги.-- Все это проявится само собой, когда придет время. Ну, я имею в виду в философском смысле -- твои намерения в жизни. -- Ну,-- неуверенно сказала Роберта. Хотя она часто думала над этим вопросом, особенно сейчас, она не знала, как все это выразить словами.-- Ну, я, конечно, хочу стать хорошей художницей, само собой. Мне хочется точно знать, что я делаю, и почему, и что я пытаюсь заставить чувствовать людей, когда они смотрят на мои картины. -- Это хорошо. Очень хорошо,-- сказал Ги, словно учитель, довольный подающим надежды учеником.-- Ну, что еще? -- Я хочу, чтобы вся моя жизнь была именно такой,-- продолжала Роберта.-- Мне не хочется, ну, идти вслепую. Вот почему мне не нравятся многие молодые люди моего возраста у меня на родине,-- они не знают, чего хотят в жизни и как этого можно добиться. Ну, знаешь, вот они и бредут вслепую, на ощупь. Ги, казалось, был совершенно сбит с толку. -- Вслепую, на ощупь,-- повторил он.-- Что это значит? -- По-французски -- "tвtonner",-- объяснила Роберта, довольная представившейся ей возможностью продемонстрировать перед ним свое лингвистическое превосходство.-- Мой отец изучает историю, он специалист по военной истории, ну, все эти битвы, сражения, постоянно только и говорит о войне, о царящей там суматохе, когда все вокруг бегают, безжалостно убивают друг друга, не зная, правильно они поступают или неправильно, выигрывают или проигрывают, вообще ничего не понимают. В общем, вся эта муть... -- Да,-- сказал Ги,-- я слышал эту фразу. -- Я считаю,-- продолжала Роберта,-- что муть войны есть ничто по сравнению с мутью молодости. Битва при Геттисберге была кристально чистой по сравнению с жизнью в девятнадцать лет. Я хочу выйти из этой мути, этого тумана молодости, мне хочется быть цельной. Мне не хочется во всем полагаться на случай. Это -- одна из причин моего приезда в Париж, все повсюду твердят, какие цельные люди эти французы. Может, и мне, глядя на них, стать такой же? -- Как ты думаешь, я -- цельный человек? -- спросил ее Ги. -- Очень. Именно эта черта мне больше всего нравится в тебе. Ги задумчиво кивнул в знак согласия. Его черные большие глаза с густой бахромой черных ресниц засияли. -- Послушай, ты американка,-- сказал он,-- ты станешь прекрасной женщиной, просто супер... И я еще тебя никогда не видел такой красивой.-- Он, наклонившись к ней, поцеловал ее в щеку, еще холодную с улицы. -- Какой приятный денек! -- сказала она. Они пошли в кино, чтобы посмотреть какой-то фильм, который, как слышал Ги, был очень хорошим, после сеанса -- в бистро на левом берегу, чтобы пообедать. Роберта хотела съездить домой, чтобы оставить там портфель и переодеться, но он запретил ей это делать. -- Сегодня вечером,-- сказал он с таинственным видом,-- у меня нет настроения выслушивать отзывы о себе от твоей подруги Луизы. Когда они подходили к кинотеатру, то повсюду пестрели большие афиши-предупреждения -- детям до восемнадцати лет смотреть этот фильм нельзя, и ее смутил ироничный взгляд билетера, когда они проходили мимо него. Как она жалела, что не захватила с собой паспорт, чтобы утереть ему нос,-- ей уже за восемнадцать! Роберта без особого интереса смотрела на экран. Фильм был ей непонятен, ей всегда было трудно понимать французский, когда на нем говорят в кино, по радио или телевидению. Обычные продолжительные постельные сцены, когда обнаженная пара молодых людей долго о чем-то болтает, все слишком эротично и слишком откровенно, по ее мнению. Она просидела большую часть сеанса с закрытыми глазами, вспоминая и чуть приукрашивая события сегодняшнего дня; даже позабыла, что рядом с ней сидит Ги, который напоминал ей о себе, то и дело поднося к губам ее руку и нежно целуя ее пальчики, один за другим, причем делал это в необычной манере и в самые драматические моменты действия. Во время обеда он вел себя с не меньшей странностью. Он подолгу молчал, что было ему совсем несвойственно, смотрел на нее в упор через столик, и от этого его намеренно сверлящего взгляда ей становилось не по себе, и приходилось ерзать на своем стуле. Наконец, когда принесли кофе, Ги, откашлявшись, протянул к ней через стол обе руки. Взяв ее ладони, он, стараясь подражать ораторскому искусству, выспренно сказал: -- Все. Я решил. Время созрело. Мы наконец достигли этого неизбежного момента. -- О чем это ты? -- нервно спросила Роберта, видя, что бармен в холле маленького пустого ресторанчика не спускает с них любопытных глаз. -- Просто мне хочется говорить так, как говорят взрослые,-- пояснил он.-- Сегодня ночью мы станем любовниками. -- Тс-с-с...-- Роберта озабоченно поглядела в сторону бармена. Она быстро выдернула свои руки, спрятала их под стол. -- Больше я не могу жить без тебя,-- пылко сказал он.-- У меня есть ключ от квартиры приятеля. Он уехал в Тур, чтобы навестить свою семью. Его сегодня ночью не будет. Это рядом, за углом. Роберте не нужно было и притворяться, что такое предложение Ги ее не шокировало. Как и все девственницы, приехавшие в Париж, она в глубине души была убеждена, что ей уже не придется возвращаться домой в том целомудренном состоянии, в котором приехала сюда. От такой идеи можно было приходить в восторг, ожидать неизбежного с нетерпением или отказаться от нее, но все равно, рано или поздно, такое должно случиться. В любое другое время за эти три месяца знакомства с ним она могла бы понять настроение Ги и принять его предложение. Даже сейчас ей понравилось, с какой откровенностью, стараясь не уронить ее девичьего достоинства, он это сделал. Но то же чувство суеверия, которое терзало ее сегодня днем в галерее и помешало рассказать Ги о двух акварелях, теперь снова охватило ее с новой силой. Как только судьба ее двух картин прояснится, она подумает о предложении Ги, сделанном ей столь откровенно. Но не раньше. Сегодня этого не будет еще и по другой причине. Даже если это случится и от судьбы никуда не уйдешь, то она была уверена в одном: никогда не согласится на первую физическую любовь, когда на ней -- джинсы. Она покачала головой, еще больше раздражаясь от того, что вся вспыхнула,-- ее щеки и шея горели огнем. Она опустила глаза на тарелку, не могла больше смотреть на Ги -- ее заливала пунцовая краска. -- Нет, прошу тебя, только не сегодня. -- Почему же? -- спросил он. -- Это... так неожиданно... -- Ничего себе неожиданность,-- громко воскликнул он.-- Мы с тобой видимся почти каждый день вот уже три месяца подряд. Разве ты к этому не привыкла? -- Я ни к чему не привыкла, и ты это отлично знаешь,-- резко возразила она.-- Прошу тебя, не будем больше говорить об этом. Я твердо сказала: только не сегодня. -- Но у нас квартира только на сегодняшнюю ночь,-- настаивал Ги.-- Мой приятель не будет торчать в Туре целый год.-- У него было такое кислое, такое мученическое лицо, что впервые Роберта за все время их знакомства вдруг поняла, что он нуждается в утешении. Она, наклонившись к нему, нежно похлопала его по руке. -- Ну, не нужно кукситься,-- сказала она.-- Может быть, только в другой раз. -- Хочу тебя предупредить,-- сказал он, стараясь не терять своего мужского достоинства.-- В следующий раз ты будешь приставать ко мне, а не я. -- Хорошо,-- быстро ответила она,-- буду,-- чувствуя одновременно и облегчение и досаду из-за такого быстрого его согласия.-- А теперь заплати по счету. Мне завтра утром рано вставать. Позже, лежа в своей узкой кровати на комковатом матраце под тяжелым стеганым одеялом, она никак не могла уснуть. Слишком возбуждена. "Ну что за день,-- думала она.-- Я становлюсь художницей. Уже на грани. И я становлюсь женщиной. Тоже на грани". Она хихикнула от выспренности своих фраз и обняла себя под одеялом. Она была очень довольна гладкостью своей кожи. Если бы Луиза не спала, она бы ей во всем призналась. Но Луиза крепко спала в своей постели у противоположной стены в своих бигуди, все ее лицо было жирно смазано кремом от морщин, которые явно не появятся в ближайшие двадцать лет. С сожалением Роберта закрыла глаза. Как ей хотелось, чтобы сегодняшний день никогда не кончался! Два дня спустя, когда она вошла в свою комнату, включила свет, то увидела на своей кровати письмо, присланное по пневмопочте. Уже смеркалось, и в квартире было холодно и пустынно. Луизы дома не было, и в кои веки на наблюдательном пункте в салоне мадам Рюффа не оказалось. Так что ее никто не видел, когда она прошла по холлу к своей двери. Она вскрыла письмо. -- "Дорогая мисс Джеймс,-- прочитала она.-- Немедленно свяжитесь со мной. У меня есть для вас важное сообщение". И подпись -- Патрини. Роберта посмотрела на часы. Пять вечера, Патрини еще мог быть в своей галерее. Чувствуя, как у нее заколотилось сердце, как у нее кружится голова, она снова через холл прошла в салон, где стоял телефон. Когда мадам Рюффа куда-нибудь выходила по своим делам, она запирала диск на крошечный замочек, но все же был какой-то, пусть незначительный, шанс, что на этот раз она забыла это сделать. Нет, мадам Рюффа ничего никогда не забывала. Телефон был на замочке. "Негодная старая сука!" -- трижды в сердцах повторила Роберта. Она пошла на кухню, нет ли там горничной. На кухне было темно, и Роберта вдруг вспомнила, что у нее сегодня выходной. -- Ах, ну и Франция,-- воскликнула она.-- Будь ты проклята! Она вышла из дома и поспешила к кафе на углу, где был платный телефон. Но там, в телефонной будке, как назло, стоял какой-то мужчина с портфелем в руках и с унылым выражением на физиономии что-то записывал на листе бумаги и одновременно что-то говорил в трубку. Из того, что ей удалось понять, этот тип с портфелем говорил о какой-то сложной сделке относительно установки водопроводных труб. Он и не думал заканчивать. Ну и город, этот Париж, с досадой плюнула Роберта. Здесь все висят на телефонах часами, и днем и ночью. Она, конечно, была неправа. Она снова посмотрела на часы. Четверть шестого. Патрини закрывает в шесть. Роберта вернулась в бар, заказала себе стакан красного вина, чтобы успокоить взвинченные нервы. Потом придется пожевать жвачку, чтобы отбить запах вина изо рта. У нее на семь намечена встреча с Ги, и ей придется выслушать долгую и нудную нотацию, если он только почувствует, что она выпила. В баре было полно работяг из окрестного квартала, они громко разговаривали, смеялись, пили, сколько хотели, и ни одного из них не волновало, будет ли от него пахнуть спиртным или не будет. Наконец, этот зануда слесарь вышел из будки, и туда немедленно влетела Роберта. Она опустила в щель жетон. Вдруг, к своему ужасу, она вспомнила ту бесконечную беседу, которую Патрини вел с другим агентом по телефону, и паника стала медленно овладевать ею. Она трижды пыталась дозвониться, но все напрасно,-- телефон Патрини был занят. Уже двадцать пять минут шестого. Она выскочила из телефонной будки и, расплатившись за вино, побежала к станции метро. Предстоял долгий путь практически через весь город, но другого выхода у нее не было. Мысль о том, что она ляжет спать, так и не узнав, что есть от Патрини, была ей просто невыносима. Хотя уже наступил вечер и было по-зимнему холодно, ее прошиб пот, и, когда она добежала до дверей галереи, чуть не задохнулась. Ярко-красная картина, изображающая не то стиральную машину, не то перипетии кошмара, была на месте, в витрине. Роберта, открыв дверь, влетела внутрь. В галерее никого не было, но из кабинета в глубине доносился заговорщический шепот Патрини, разговаривавшего по телефону. У нее сложилось вполне оправданное впечатление, что он говорил по телефону тем же голосом и стоя в том же положении с того времени, когда они расстались с ним два дня назад. Немного отдышавшись, она прошла в глубь галереи к его кабинету и показалась на пороге. Он, наконец, поднял на нее глаза, дружески махнул рукой и продолжал свой невыносимый треп. Она вернулась в галерею и сделала вид, что изучает большое полотно, на котором было изображено что-то вроде яиц малиновки, только увеличенных раз в тридцать. Она была рада, что пока может передохнуть. За это время она могла собраться, взять себя в руки. Патрини -- это наверняка такой человек, который не переносит никаких проявлений возбужденного состояния, энтузиазма или благодарности. Она была в этом уверена. К тому времени, когда он, наконец, вышел из своего кабинета, на ее лице застыла отчаянная скука, что ее слегка забавляло. Он подошел к ней, как большое ласковое животное, ступающее лохматыми мягкими лапами по ворсистому ковру. -- Добрый вечер, дорогая мадмуазель,-- начал он.-- Сегодня утром я звонил по оставленному вами телефону, но какая-то пожилая леди ответила мне, что там такая не проживает. -- Это моя домовладелица,-- объяснила Роберта. Старый трюк мадам Рюффа, она всегда стремилась не поощрять то, что она называла невыносимым рэкетом телефонных звонков. -- Я хотел вам сказать,-- продолжал Патрини,-- что месье барон заходил ко мне сегодня утром и сказал, что никак не может выбрать, какая из двух ваших акварелей ему приглянулась больше, поэтому он решил взять их обе. Роберта невольно закрыла глаза в этот неожиданный, славный, счастливый для нее момент. Чтобы не выдать себя, она косилась на картину, висевшую на противоположной стене. -- На самом деле? -- спросила она.-- Обе сразу? Оказывается, он куда более интеллигентный человек, чем я предполагала. У Патрини вырвался из горла какой-то странный звук, словно он подавился, но Роберта была готова простить его за это, в эту счастливую минуту она простила бы любого и каждого за все что угодно. -- Он также попросил меня передать вам, что приглашает вас к себе сегодня вечером на обед,-- продолжал Патрини.-- До семи я должен сообщить о вашем решении его секретарю. Так вы свободны сегодня вечером? Роберта колебалась, не зная, что ответить. У нее в семь свидание с Ги, и она знала, была уверена, что он явится раньше, в шесть сорок пять, и будет ждать ее на холодной улице -- окоченевшая жертва ненависти мадам Рюффа к мужскому полу. Потом подумала о том, что художники должны быть людьми жестокими, иначе они не художники. Вспомните Гогена, Бодлера. -- Да,-- небрежно ответила она Патрини.-- Думаю, что меня это устроит. -- Он живет на площади Буа де Булонь, девятнадцать "бис",-- объяснил ей Патрини.-- Это сразу же за авеню Фош. В восемь часов. Ни в коем случае не обсуждайте с ним цену картин. Этим займусь я сам. Вам понятно? -- Я этого никогда не делаю,-- высокомерно ответила ему Роберта. Она была счастлива, что сумела сдержаться. -- Я позвоню секретарю барона,-- пообещал Патрини.-- А завтра я выставлю в витрине вашу "Обнаженную". -- Я как-нибудь заскочу,-- пообещала Роберта. Она понимала, что ей нужно как можно скорее убираться из галереи, чувствовала -- стоит ей произнести еще одну фразу, состоящую пусть всего из четырех слов, как она издаст примитивный вопль триумфатора. Роберта вышла из галереи. Она совсем не ожидала, что Патрини сам любезно откроет перед ней дверь. -- Юная леди,-- сказал он ей на прощание,-- я понимаю, это не мое дело, но прошу вас, будьте поосторожнее. Роберта кивнула, его слова показались ей забавными, но она прощала его и за это предостережение. Только после того, как она прошагала ярдов двести в западном направлении, вдруг вспомнила, что до сих пор не знает, как зовут барона. Когда она проходила мимо почетной гвардии с отомкнутыми штыками у Дворца Миньон, то осознала, что есть еще пара проблем, которые ей необходимо решить. Она была одета так, как одевалась ежедневно,-- для чего наряжаться, если приходилось целый день пешком бродить по улицам в эти сырые, ветреные и холодные дни в Париже? На ней был плащ, на шее повязан шарфик, шотландская шерстяная юбка со свитером, а на ногах зеленые шерстяные чулки и лыжные ботинки. Вряд ли в таком костюме следует являться на обед на авеню Фош. Но если она пойдет домой, чтобы переодеться, то обязательно застанет там Ги, который будет торчать в ожидании ее на улице, и у нее, конечно, не хватит мужества признаться ему в том, что она "кинула" его сегодня ради обеда с пятидесятилетним представителем французской знати. Он, конечно, расстроится, будет с ней груб и беспощаден и в конце концов заставит ее расплакаться. Это у него выходило очень просто, стоило ему только захотеть. Но в этот вечер она не могла появиться в гостях вся зареванная, с красными, воспаленными глазами. "Ну,-- подумала она,-- ничего не поделаешь, придется барону принять ее такой, какая она есть, в этом затрапезном наряде, в зеленых шерстяных чулках. Если он намерен общаться с художниками, пусть привыкает к их некоторой эксцентричности". Но ей было не по себе от одной мысли, что она заставляет Ги ждать ее на холодной улице. У него слабые легкие, и каждую зиму он по несколько раз страдал от приступов бронхита. Она вошла в кафе на авеню Миньон и попыталась дозвониться до своей квартиры. Никто не отвечал. "Луиза, черт бы тебя побрал,-- с досадой подумала Роберта,-- вечно ее нет на месте, когда она нужна позарез! Могу поспорить, что она ушла на любовное свидание к третьему французу". Роберта повесила трубку телефона, взяв неиспользованный жетон. Она впилась глазами в телефонный аппарат, словно что-то соображая. Ей, конечно, следовало позвонить Ги домой, и в конце концов ему передадут, что она звонила, но она уже два или даже три раза звонила ему, к телефону подходила мать, с ужасно высоким раздраженным голосом, и она всегда притворялась, что не понимает французского Роберты. Сегодня ей вовсе не хотелось снова так разговаривать с его матерью. Задумчиво подбросив жетон пару раз на руке, она вышла из будки. Ладно, придется отложить решение проблемы с Ги до завтрашнего утра. Идя к Елисейским полям, под этим отвратительным моросящим мглистым дождиком, она усилием воли выдавила Ги из своего сознания. Ну, если любишь, нужно быть готовым пережить и немного сердечной боли. Роберта медленно шла к площади Буа де Булонь. Она долго не могла найти этот дом, долго плутала, сделала большую ненужную петлю под сплошным темным дождем, пока не подошла к нужному дому. На ее часах было восемь пятнадцать. Дом номер 19 "бис" оказался большим непривлекательным особняком, перед которым стоял "бентли" и еще несколько машин поменьше. Перед ними кучкой стояли три или четыре шофера. По этим явным признакам Роберта с удивлением поняла, что в дом приглашены и другие гости. По тону предостережения Патрини,-- "Прошу вас, будьте поосторожнее",-- она считала, что предстоит уютный интимный обед тет-а-тет, который барон устроит для своей юной протеже. Во время своего продолжительного пешего перехода сюда почти через весь город она думала над этим и в конце концов решила ничему не удивляться, не теряться, не впадать в шоковое состояние, что бы там ни случилось, и неизменно вести себя в высокомерной парижской манере. Кроме того, она была уверена, что сумеет совладать с пятидесятилетним стариком, независимо от того, сколько картин он у нее купит. Она позвонила, чувствуя, как сильно озябла и промокла до нитки. Дверь ей отворил дворецкий и тут же уставился на нее, словно не верил собственным глазам. Она смело вошла в холл с высоким потолком, с большими зеркалами вокруг, сняла свое промокшее насквозь пальто, шарф и передала слуге. -- Dites au baron que mademoiselle James est lа, s'il vous plaоt1,-- сказала она по-французски. Но, увидев, что этот старый болван все стоит, разинув рот, перед ней и держит в руке ее пальто с шарфом, добавила: -- Je suis invitеe а diner2. -- Oui, mademoiselle3,-- ответил он наконец. Он повесил ее пальто на вешалку на почтительной, не допускающей заражения дистанции от висевших там с полдюжины норковых манто и исчез за дверью, тщательно закрыв ее за собой. Роберта разглядывала себя в одном из массивных зеркал в холле, старательно расчесывая слипшиеся и перепутавшиеся волосы. Только ей удалось навести относительный порядок среди своих влажных кудряшек, как двери холла распахнулись и к ней вышел барон. На нем был смокинг. От неожиданности при виде ее он невольно сделал шаг назад, но потом до него дошло, и теплая улыбка озарила его лицо. -- Очаровательно, просто очаровательно, я так счастлив, что вы пришли,-- сказал он. Наклонившись, он церемонно поцеловал ей руку и, бросив удивленный взгляд на ее лыжные ботинки, добавил: -- Надеюсь, мое приглашение не дошло до вас слишком поздно. -- Знаете,-- честно призналась Роберта,-- я, конечно, не явилась бы в этих ботинках, если бы знала, что у вас намечается вечеринка. Барон захохотал, как будто она сказала что-то очень и очень остроумное, и замахал на нее руками. -- Что вы, что вы, какая чепуха, вы прекрасны и сами по себе. В любом виде. А теперь,-- продолжал он заговорщическим тоном,-- мне хотелось бы показать вам кое-что и только после этого представить своим гостям.-- Он проводил ее из холла в гостиную со стенами, выкрашенными в розовый цвет, с уютным камином с решеткой, за которой горел небольшой костер. На стене напротив она увидела две свои акварели в аккуратных, красивых рамках, разделенные прекрасным карандашным рисунком Матисса. На другой стене на самом деле висела картина Сутина. -- Ну как, вам нравится? -- заискивающе спросил ее барон. Если б Роберта призналась барону, что она на самом деле испытывала, обнаружив свои картины в такой серьезной, славной компании великих художников, то ее слова могли зазвучать столь же торжественно, как и Девятая симфония Бетховена. Но она сдержалась. -- О'кей,-- просто сказала она.-- Думаю, что все о'кей. Лицо барона исказила почти незаметная гримаса, словно если на нем не было улыбки, он испытывал адскую боль. Он полез в карман, извлек оттуда сложенный вдвое чек и вложил его в руку Роберте. -- Вот, прошу,-- сказал он.-- Надеюсь, вам не покажется, что сумма мала. Я все предварительно обсудил с Патрини. О комиссионных прошу не беспокоиться. Все уже улажено. С большим трудом оторвав глаза от своих картин, Роберта развернула чек. Посмотрела на него. Прежде всего, она хотела прочитать его подпись, чтобы знать, как же его фамилия. Но она была сделана нервным, размашистым французским почерком, разобрать который было, конечно, выше ее сил. Потом она перевела взгляд на указанную в нем цифру. 250 новых французских франков. "Ничего себе,-- промелькнула у нее мысль,-- это же более пятисот долларов!" -- автоматически произвела она подсчет в уме. Отец высылал ей на жизнь ежемесячно сто восемьдесят долларов. "Боже, на них можно будет жить во Франции вечно!" -- подумала она. Она почувствовала, как бледнеет, как затряслась ее рука с чеком. Барон с тревогой глядел на нее. -- Что с вами? -- вежливо осведомился он.-- Вам этого мало? -- Что вы, совсем нет,-- ответила, как в тумане, Роберта,-- хочу сказать... сказать... что я никогда и не мечтала о такой большой сумме... Барон, чтобы подтвердить свою щедрость, сделал широкий жест. -- Купите себе новое платье,-- предложил он. Невольно бросив взгляд на ее шотландскую юбку и старый потертый свитер, он вдруг спохватился -- как бы она не подумала, что он осмеливается критиковать ее вкус в одежде.-- Я хочу сказать,-- добавил он,-- распорядитесь этой суммой, как хотите.-- Он снова взял ее под локоток.-- Ну а теперь,-- сказал он,-- можно и присоединиться к нашей компании. И помните, когда вам захочется снова взглянуть на свои работы, можете запросто приходить, только прежде предупредите о вашем приходе по телефону. Он любезно выпроводил ее из розовой комнаты и повел через холл в салон. В громадной комнате с развешанными на стенах картинами Брака, Руо1, Сегонзака2 между позолоченной, украшенной парчой мебелью вальяжно разгуливала многочисленная толпа французов в смокингах и увешанных драгоценными украшениями француженок с обнаженными плечами, которые разговаривали между собой тем высоким самодовольным музыкальным тоном, который в вежливой парижской беседе является высшим шиком,-- особенно за пять минут до приглашения к обеду. Барон представил ее большинству гостей, хотя ни одного из названных ей имен она так и не сумела запомнить. Все они любезно улыбались ей, мужчины целовали ей руку, словно в этом мире нет ничего более естественного, чем обед в таком доме в присутствии американской девушки в зеленых шерстяных чулках и лыжных ботинках. Двое или трое более пожилых джентльменов сказали несколько похвальных слов по поводу ее картин по-английски, а одна дама заявила с апломбом: -- Как приятно вновь видеть американскую живопись такой, это внушает уверенность.-- В ее замечании была скрыта едва заметная двусмысленность, но Роберта решила не обращать на это внимание и принять его как искреннюю похвалу. Вдруг она осознала, что сидит одна в углу, а в руке у нее стакан с почти бесцветной жидкостью. Барон пошел встречать новых гостей, и последняя группа, которую он ей представил, быстро распалась, и все они присоединились к другим кружкам. Роберта старалась смотреть только прямо, впереди себя, будучи уверенной, что если она ни разу за весь вечер не опустит глаза, то навсегда забудет, в чем одета. "Может,-- размышляла она,-- если я выпью побольше, я вдруг почувствую, что на мне роскошный наряд от Диора?" Роберта сделала маленький глоток из стакана. Прежде ей никогда не приходилось пробовать этот напиток, но глубоко усвоенные, расистские по характеру знания навели ее на мысль, что она попала в компанию любителей мартини. Хоть ей и не нравился вкус напитка, она допила его до конца. Теперь она знала, что делать. Когда мимо проходил официант с подносом, она взяла с него еще один стакан. Роберта медленно выпила его до дна и даже не закашлялась. Ее лыжные ботинки удивительно быстро превращались в модные туфли от Манчини, и теперь она была абсолютно уверена, что все эти элегантно одетые люди, которые, однако, повернулись к ней спиной, сейчас говорили только о ней, и говорили с нескрываемым восхищением... Пока она выискивала официанта, чтобы взять у него с подноса третий стакан, раздалось громкое приглашение к обеду. Она шла в столовую между покатыми женскими обнаженными плечами, над которыми позвякивали сережки с бриллиантами. Вся она была освещена горящими свечами, а длинный стол, покрытый громадной розовой кружевной скатертью, был уставлен хрустальными стаканами для вина -- целыми батареями. "Нужно обязательно написать матери об этом,-- подумала Роберта, выискивая свое имя на карточках, расставленных на столе напротив каждого стула.-- Подумать только, я вращаюсь в высшем французском свете! Как Пруст". Ее место оказалось в самом конце стола рядом с каким-то лысым мужчиной, который, машинально улыбнувшись ей единственный раз, больше не обращал на нее абсолютно никакого внимания. Напротив нее за столом сидел еще один лысый господин, вниманием которого прочно, на все время обеда, завладела крупная блондинка, сидевшая слева от него. Барон сидел в центре стола, на расстоянии четырех стульев от нее, на правах хозяина. После того как он бросил в ее сторону взгляд, дальнейшее общение через стол прекратилось. Так как все люди вокруг с ней не разговаривали, то, совершенно естественно, беседа шла только по-французски. Все они говорили очень быстро, кратко, постоянно отворачиваясь от Роберты, и такое их поведение вкупе с выпитыми двумя стаканами мартини еще больше ослабили ее способность понимать язык, и ей становились понятны лишь отдельные обрывки беседы, что заставляло чувствовать себя такой одинокой, словно она очутилась в ссылке. Ее застал врасплох уже знакомый официант, который разносил вино. Наклонившись над ней, он, снова наполняя ее стакан, что-то прошептал ей на ухо. Она не могла понять, что он говорит, и на какое-то мгновение ей показалось, что он хочет узнать номер ее телефона. -- Comment?1 -- громко сказала она, готовая своим ответом ввести его в смущение. -- "Монтраше", mil neuf cent cinquante-cinq2,-- снова прошептал он, и до нее наконец дошло, что он называл ей сорт выдержанного вина. Оно оказалось просто превосходным, она выпила целых два стакана и закусила холодным омаром, которого подавали как первое блюдо. Она уплетала за обе щеки, жадно, ведь ей еще никогда не приходилось есть такую вкусную пищу, но одновременно с насыщением в ней возрастало чувство враждебности по отношению к каждому сидящему за столом, потому что никто не обращал на нее внимания, и ей казалось, что она обедала одна, посередине Булонского леса. После омара подали суп, после супа -- фазана, за "Шато Лафит" 1928 года на столе появилось "Монтраше" 1955 года. Теперь Роберта глядела на всех гостей с холодным презрением, хотя и видела их словно в тумане. Во-первых, как она была уверена, за столом не было ни одного, кому было бы меньше сорока. "Что я делаю в этом доме для престарелых?" -- спрашивала она себя, принимаясь за вторую порцию фазана и большой кусок дрожащего желе. Эта изысканная пища лишь сильнее разжигала пламя ее ненависти. Эти трясущиеся галльские Бэбитты, эти биржевые брокеры с их разодетыми писклявыми женщинами не заслуживали компании художников, если они осмеливаются усаживать их в конце стола или кормить благотворительным супом на кухне, целиком игнорируя их присутствие. Неизвестно почему, но во время обеда все больше крепло ее убеждение в том, что все сидевшие за столом мужчины -- биржевые брокеры. Она жевала грудку, и теперь вновь горько вспоминала о своих зеленых шерстяных чулках и спутанных волосах. Роберта предпринимала героические усилия, чтобы понять, о чем же шел разговор вокруг нее, и неожиданно ее лингвистические способности настолько обострились, благодаря презрительному отношению к гостям, что она вдруг стала отлично понимать долетавшие отрывки бесед. Кто-то говорил, что дождливое лето губительно для охоты. Кто-то делился впечатлениями о пьесе, о которой Роберта ничего не слышала, и жаловался, что второй акт из рук вон плох. Какая-то дама в белом платье сказала, что, как она слышала от одного американского друга, президент Кеннеди окружил себя коммунистами. -- Какая чепуха! -- громко сказала Роберта, но никто даже не повернул головы в ее сторону. Она съела еще кусок фазана, выпила еще вина и впала в мрачные раздумья. Роберта ужасно страдала от подозрения, что ее вообще не существует. Она лихорадочно думала, что бы ей еще сказать погромче, чтобы все убедились, что она еще жива. Нужно придумать что-то на самом деле сногсшибательное. Она мысленно перепробовала все возможные вступления. "Я слышала, как здесь кто-то упомянул имя президента Кеннеди. Я имею честь быть очень близкой к членам его семьи. Мне кажется, кое-кому здесь будет интересно узнать, что президент планирует вывести из Франции все американские войска к августу месяцу". Может, хоть такое отчаянное вранье заставит их оторвать головы от своих тарелок на несколько секунд -- мрачно размышляла она. Может, более личностная атака позволит добиться большего. "Прошу меня извинить за опоздание сегодня вечером, но я была занята -- разговаривала по телефону с Музеем современного искусства в Нью-Йорке. Они хотят купить у меня четыре картины, выполненные маслом, но мой агент против этого; он говорит, нужно подождать до окончания моей персональной выставки, намеченной на эту осень". "Какие снобы,-- думала она, хищно оглядываясь по сторонам.-- Могу побиться об заклад, что такие мои заявления смогут немного изменить направление их плавной беседы. Ну, хоть чуть-чуть". Но все это вздор! Она сидела, как статуя, отлично понимая, что ничего не скажет,-- ее постыдно, словно клещами, сдерживали ее молодость, ее диковинная одежда, ее невежество, ее приводящая в бешенство робость. "Пруст,-- думала она с глубочайшим презрением к нему.-- Французское высшее общество!" Враждебность нарастала в ней. Гневно оглядываясь вокруг, прижимая к губам холодноватый краешек стакана, она видела, насколько фальшивы, насколько фривольны все эти люди с их глупыми разговорами о плохом охотничьем сезоне на фазанов, о непереносимых вторых актах пьес, о коммунистическом окружении президента Кеннеди. Она бросала свирепые взгляды на барона, этого тщательно выбритого, модно подстриженного пижона, мнящего себя самим совершенством, его-то она и ненавидела сильнее других. "Я знаю, чего ему от меня нужно,-- цедила она неслышно сквозь зубы, постукивающие по хрусталю стакана,-- но ничего от меня он не получит -- это яснее ясного!" Она с удовольствием съела что-то еще. Ее ненависть к барону принимала силу тропического урагана. Он, конечно, пригласил ее к себе, значит, превратил ее во всеобщее посмешище, чтобы позабавить своих друзей,-- так решила она,-- и повесил ее картины в той же комнате, где висят Матисс и Сутин,-- что это, если не насмешка с его стороны? Он прекрасно понимает, что ей еще далеко до таких великих мэтров. И через минуту после того, как он попытается добиться от нее желаемого и получит отказ, он, конечно же, прикажет одному из своих дворецких немедленно снять ее акварели и отнести их либо в подвал, либо на чердак -- там им и место! Вдруг перед ее глазами проплыла грустная картина: ее Ги, ее верный и преданный Ги, стоит на морозе перед ее окном на улице. От мысли о подобном бессердечии по отношению к нему у нее на глаза навернулись слезы. Он, несомненно, был куда лучше всех этих болтающих обжор за столом. Она вспомнила, как сильно он ее любит, какая чистая у него душа и как она могла сделать его счастливым, стоило ей лишь пошевелить пальцем. Сидя перед своей тарелкой с кусками фазана и пюре из съедобных каштанов, перед стаканом, на сей раз наполненным "Бордо" 1928 года, она чувствовала, что все это просто невыносимо. Почему она сейчас не с ним рядом? Раскаиваясь во всем, Роберта чувствовала, как ее бессмертная душа развращается с каждой секундой. Она резко встала. Стул за ней наверняка бы упал, если бы слуги в белых перчатках его вовремя не подхватили. Роберта стояла, вытянувшись, как могла, ей хотелось знать, действительно ли она сейчас бледна как полотно? Она это чувствовала. Сразу все беседы прекратились, глаза всех гостей повернулись к ней. -- Мне ужасно жаль,-- сказала она извиняющимся тоном, обращаясь к барону.-- Мне нужно сделать очень важный телефонный звонок. -- Само собой, моя дорогая,-- любезно откликнулся он. Барон встал, незаметным жестом давая понять своим гостям, чтобы они не беспокоились, оставались на своих местах.-- Анри покажет вам, где телефон. Официант с каменным лицом сделал шаг от стены, к которой, по-видимому, прилип. Роберта вышла за официантом из притихшей комнаты с высоко поднятой головой, вся выпрямившись, как палка, нарочито громко стуча своими тяжелыми лыжными ботинками по отполированному полу. Эти звуки нельзя назвать музыкальными! Дверь за ней затворилась. "Больше никогда, никогда в жизни я не войду в эту комнату,-- зарекалась она.-- Никогда не увижу ни одного из этих типов. Все, выбор сделан. Мой выбор на всю вечность". Коленки у нее дрожали, но она не чувствовала, какие усилия приходилось прикладывать ей, чтобы идти ровно и не шататься из стороны в сторону. Она шла за Анри через холл снова в эту розовую, знакомую ей комнату. -- Voilа, mademoiselle,-- сказал Анри, указывая на телефонный аппарат, стоявший на маленьком столике с инкрустацией.-- Dеsirez-vous qui je compose le numеro pour vous?1 -- Non! -- ответила она холодно.-- Je le composerai moi-mкme mersi!2 -- Роберта подождала, пока тот не вышел из комнаты. Села на кушетку рядом с телефоном. Набрала номер домашнего телефона Ги. Слушая гудки, она впилась глазами в свои картины. Они показались ей такими бледными, невыразительными, простенькими и какого только чужого влияния не демонстрировали. Она вспомнила, какой душевный взлет испытала, когда барон привел ее сюда, чтобы показать ей ее картины. Это было совсем недавно, а теперь внутри -- пустота. "Я похожа на маятник,-- подумала она,-- классический случай маниакальной депрессии. Если бы у меня были богатые родители, они наверняка отправили бы меня на прием к психиатру. Нет, никакой я не художник. Нужно прекратить носить голубые джинсы. Нужно быть просто хорошей, доброй женщиной и приносить счастье мужчине. И больше не пить". -- Алло! Алло! -- зазвучал в трубке раздраженный женский голос. Это, конечно, была мать Ги. Стараясь говорить как можно отчетливее, Роберта спросила, дома ли Ги. Его мать, как обычно, вначале притворилась, что не понимает вопроса, заставив ее дважды повторить его. Потом, давая волю своему гневу, она сказала, что ее сын дома, но болен и лежит в кровати, у него высокая температура, и поэтому не может говорить. Ни с кем. Мать Ги, судя по ее решительному настроению, могла швырнуть трубку в любой момент, и поэтому Роберта говорила так, словно случилось что-то серьезное, пытаясь передать то, что хотела, до того, как в трубке зазвучат гудки. Мать Ги все время повторяла: "Comment? Comment?"1, и по ее голосу чувствовалось, что она все больше распаляется. Роберта, как только могла, пыталась объяснить ей, что через час она будет дома, и если Ги не так опасно болен, то, может, позвонит ей... Потом она услыхала в трубке мужские крики, какие-то глухие звуки, стук,-- по-видимому, там, на другом конце линии, шла отчаянная борьба за обладание трубкой. Потом она услыхала голос Ги. Он тяжело дышал. -- Роберта? Ты где? С тобой все хорошо? Ничего не случилось? -- Я такая стерва,-- прошептала Роберта,-- прошу, прости меня. -- Да ладно, не переживай,-- утешал ее Ги.-- Ты где сейчас? -- Я в окружении самых чудовищных людей на свете,-- сказала Роберта.-- Так мне, дуре, и надо! Я вела себя как идиотка... -- Где ты находишься? -- кричал в трубку Ги.-- Давай адрес! -- Площадь Буа де Булонь, девятнадцать "бис",-- назвала Роберта.-- Как мне жаль, что ты болен. Мне так хотелось увидеть тебя, сказать, что... -- Никуда не уходи,-- кричал Ги,-- я буду на месте через десять минут. Она услыхала бурный поток французской речи, низвергавшийся из уст его матери, потом -- щелчок! Ги повесил трубку. Роберта посидела там с минуту перед телефоном. Боль, словно от полученной раны, отступала, смягчалась из-за этого бодрого, надежного голоса любви, который она только что услыхала в трубке. "Нужно быть достойной его,-- подумала она с каким-то религиозным, проникновенным чувством.-- Нужно быть достойной его". Она встала, подошла поближе к своим картинам. Уставилась на них. С каким удовольствием она сейчас выцарапала бы свою подпись, но, увы, акварели теперь были под стеклом, в рамке. Ничего сделать нельзя. Роберта вышла в холл, надела свое пальто, замотала голову шарфом. В доме, казалось, так тихо, словно в нем никого не было. Нигде не было видно слуг в белых перчатках, и если даже сейчас гости живо обсуждали ее за столом, то, слава Богу, все их разговоры приглушало довольно большое расстояние и несколько плотно закрытых дверей. Она огляделась в последний раз,-- повсюду зеркала, мрамор, норковые шубы. "Нет, все это не для меня",-- подумала она с сожалением. Завтра же узнает у Патрини имя барона и пришлет ему букет роз с извинениями за свои дурные манеры и невоспитанность. Интересно, случалось ли что-либо подобное с ее матерью, когда ей было девятнадцать?
Она неслышно отворила дверь, выскользнула на улицу. "Бентли" и другие машины стояли на прежнем месте на морозе, а печальные шоферы этих богачей стояли группкой в легком тумане под уличным фонарем. Роберта прислонилась спиной к чугунному забору особняка барона, чувствуя, что на холодном зимнем воздухе сумбур в ее голове постепенно пропадает. Уже через несколько минут она продрогла до костей, но упорно стояла на месте -- это наказание ей за те часы, которые Ги провел в ожидании перед ее окном. Ее покаяние. Она не пыталась согреться. Но даже быстрее, чем рассчитывала, она услыхала рев двигателя его "Веспы", увидала знакомую фигуру Ги. Он весь сжался на своем сиденье, казался таким странным, угловатым. Он с грохотом вылетел из узкого переулка на площадь. Она направилась к уличному фонарю, чтобы он ее сразу заметил. Ги резко затормозил перед ней. Его чуть занесло. Роберта кинулась ему на шею, обняла, не обращая внимания на глазеющих на них водителей. -- А теперь увези меня поскорее отсюда. Поскорее! Ги чмокнул ее в щечку, крепко прижал к себе. Она забралась на заднее сиденье и крепко схватилась обеими руками за его талию. Он завел свою "Веспу". Они помчались между темными домами и быстро выскочили на авеню Фош. Всего какое-то мгновение, но его было вполне достаточно. Безумная скорость, свежий холодный ветер в лицо, его похрустывающее пальто под ее ладонями, надежное чувство успешного побега... Они пересекли авеню Фош и теперь мчались по бульварам к Триумфальной арке, которая, казалось, чуть покачивалась, залитая ярким светом прожекторов в полупрозрачном тумане. Она крепче прижималась к Ги, нашептывая в меховой воротник его пальто: "Я люблю тебя, я люблю тебя",-- но его уши были куда выше ее губ, и он ничего не слышал. Теперь она чувствовала себя очистившейся, словно какая-то святая, словно только что убереглась от совершения смертного греха. Когда они выехали на площадь Этуаль, Ги, притормозив, повернулся к ней. Сосредоточенное, жесткое лицо. -- Ну, куда? -- спросил он. Она колебалась, не зная, что ответить. Затем сказала: -- У тебя еще остался ключ от квартиры твоего приятеля? Ну того, который уехал к родителям в Тур? Ги резко крутанул ручку газа, и "Веспу" занесло. Они едва не упали, но все же сумели сохранить равновесие в последнюю секунду. Он подтащил свой мотоцикл к тротуару, выключил мотор. Резко обернулся к ней. На какое-то мгновение ей показалось, что у него страшный, угрожающий вид. -- Ты что, пьяна? -- спросил он сурово. -- Уже нет. Так ключ есть? -- Нет,-- покачал в отчаянии головой Ги.-- Он вернулся из Тура два дня назад. Что будем делать? -- Можно пойти в отель,-- предложила Роберта. Она сама удивилась своей храбрости. Какие слова произнесла сама! Впрочем, разве нельзя? -- В какой отель? -- В любой, где нас поселят,-- сказала она. Ги крепко схватил ее за руки повыше локтей, сильно сжал. -- Ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь? -- Конечно,-- улыбнулась она ему. Ей нравилось выступать инициатором в осуществлении их "преступного" плана. Это помогало ей стереть из памяти все неприглядные поступки, совершенные ею этим вечером.-- Разве я не предупреждала тебя, что сама стану к тебе приставать. Ну вот, я и пристаю. Губы у Ги задрожали. -- Послушай, американочка,-- сказал он,-- ты просто великолепна! Роберта думала, что он ее за это поцелует, но он, по-видимому, пока не хотел заходить так далеко -- не доверял себе. Он снова сел в седло и завел "Веспу". Теперь он не гнал, ехал медленно, осторожно, словно вез груз драгоценного хрупкого фарфора по ухабистой горной дороге. Они колесили по восьми аррондисманам, от одного отеля к другому, но ни один из них не нравился Ги. Увидев перед собой очередной, он вспыхивал надеждой, но она при приближении к нему гасла, Ги качал головой и что-то ворчал себе под нос, стараясь удерживать "Веспу" на средней, крейсерской скорости. Роберте никогда и не приходило в голову, сколько же отелей в Париже! Она уже окоченевала, но стойко терпела, не говоря ему ни слова. Это был город Ги, а в таких делах у нее не было никакого опыта. Если по такому случаю он хотел выбрать отель, который устроил бы его во всех отношениях, то она безмолвно проехала бы с ним полгорода, ни разу не пожаловавшись ни на что. Они переехали через мост Александра III, помчались дальше, мимо Ансамбля Инвалидов1 по направлению к Фобур Сент-Жермен по темным, узким улочкам, где за высокими стенами маячили громадные особняки. Но даже здесь было просто удивительное множество отелей на любой вкус -- больших, маленьких, скромных, роскошных, ярко освещенных и в полутьме, которые, казалось, дремали при тусклом свете уличных фонарей. Но Ги все это не удовлетворяло. Наконец, в том районе города, в котором Роберта никогда прежде не была, неподалеку от авеню де Гоблен, на улице, которая, казалось, очень скоро превратится в руины, Ги остановился. Сумеречный свет освещал вывеску "Отель "Кардинал", все удобства". Нигде не указывалось, память какого именно кардинала здесь чтят, но на надписи "все удобства" краска облупилась маленькими чешуйками. -- Ну вот, наконец, нашел,-- сказал Ги.-- Я слышал об этом отеле от приятеля. Он сказал, что здесь очень хорошо и удобно. Окоченевшая Роберта с трудом сползла с заднего сиденья. -- Да, выглядит вполне прилично,-- лицемерно сказала она. -- Постой здесь, посторожи мотоцикл,-- сказал Ги.-- Я сбегаю и все устрою.-- Он казался каким-то рассеянным и старался не смотреть ей в глаза. Достав бумажник, он вошел в отель, словно человек в толпе на спортивных состязаниях, опасающийся карманных воришек. Роберта стояла возле мотоцикла, положив, как владелица, руку на седло "Веспы", пытаясь сосредоточиться, как следует представить, что ждет ее впереди. Как жаль, что она не выпила третий мартини! Интересно, будут ли там зеркала на потолке, а на стенах картины Ватто с изображениями нимф? Она о многом слышала в Париже, слышала и об этом. Нужно вести себя с достоинством, быть веселой и грациозной, непременно красивой. Ведь предстоит такой лиричный и пока неведомый эксперимент. Почему так долго там задерживается Ги? Большое удовольствие -- стоять на холодной улице, стеречь его мотоцикл. Это действовало ей на нервы. Сейчас ее беспокоила не столько мысль о том, что ей предстоит заниматься любовью,-- убеждала она себя,-- сколько практические детали, например, с каким выражением на лице пройти мимо портье в вестибюле. В тех фильмах, на которые ее водил Ги, даже семнадцатилетние или восемнадцатилетние девушки, судя по всему, не обращали никакого внимания на подобные проблемы. Они все были грациозны, как пантеры, чувственны, как сама Клеопатра, и проскальзывали под простыни на кровати так же естественно, словно приступали к ланчу. Само собой, они ведь француженки, и это у них в крови. Ну, Ги тоже ведь француз. Эта мысль ее утешала. И все же впервые за несколько месяцев ей захотелось, чтобы в последний момент рядом с ней оказалась Луиза, и теперь она с сожалением задавала себе вопрос -- почему она, дура, не расспрашивала ее ни о чем, когда та возвращалась очень поздно с любовного свидания, вся переполненная впечатлениями, готовая все ей рассказать. Наконец Ги вышел. -- Все в порядке,-- сказал он.-- Владелец разрешил мне поставить "Веспу" в вестибюле. Ги, взяв свой мотоцикл за ручки, потащил его вверх по ступенькам крыльца через двери в вестибюль отеля. Роберта шла за ним следом, размышляя, не следует ли ему помочь с машиной, так как он тяжело дышал, затаскивая ее по ступеням. Вестибюль был узким и темным, там горела лишь одна лампочка над головой клерка, сидевшего за конторкой. Это был старый седовласый человек. Он бросил на нее короткий, все понимающий взгляд. -- Soixante-deux1,-- бросил он. Он передал ключи Ги и вновь вернулся к своей газете, которую развернул перед собой на стойке. Лифта там не было, и Роберта вслед за Ги мужественно преодолела три лестничных пролета по узкой лестнице. От потертого ковра на лестнице пахло пылью. Ги долго не мог справиться с замком в двери номера 62, он вертел ключом, что-то бормоча сквозь зубы. Борьба все же закончилась в его пользу. Крепко сжав ее руку, он переступил порог комнаты. Она вошла следом, замок поддался. На потолке не было зеркал, а на стенах никаких изображений нимф. Обычная маленькая комната, с низкой медной кроватью, деревянным, желтого цвета креслом и столиком с тонкой пачкой промокашек на нем; в углу -- ободранный экран, за которым стояло биде, и всю эту весьма скромную обстановку освещала одна-единственная голая электрическая лампочка, висящая на скрученном проводе на потолке. Там было ужасно холодно, словно в этих грязных, в пятнах, стенах накопилась стужа всех прошлых безжалостных морозных зим. -- Ах,-- в отчаянии прошептала Роберта. Ги обнял ее со спины. -- Прости меня,-- сказал он,-- я забыл взять с собой деньги, и в кармане оказалось всего семьсот франков. Старых, конечно. -- Да ладно,-- успокоила его Роберта. Повернувшись к нему, она ласково улыбнулась.-- Наплевать! Ги, сняв с себя пальто, швырнул его на кресло. -- В конце концов,-- сказал он,-- это всего лишь место для встречи. Не стоит обращать внимание на такие вещи. Он старался не смотреть на нее, согревая дыханием покрасневшие от холода "костяшки" рук. -- Ну,-- продолжал он,-- теперь, по-моему, тебе нужно раздеться. -- Нет уж, ты -- первый,-- машинально возразила Роберта. -- Роберта, дорогая,-- не уступал Ги, все сильнее дуя на "костяшки",-- все знают, что в подобной ситуации первой всегда раздевается девушка. -- Но только не такая, как я,-- сказала Роберта. Она села на кресло, смяв его пальто. Да, вероятно, будет трудно вести себя с ним грациозно и весело. Ги стоял над ней, тяжело дыша. Губы его посинели от холода. -- Ладно,-- согласился он.-- На сей раз уступаю. Только раз. Но обещай мне, что не будешь подглядывать. -- Охота была,-- с достоинством ответила Роберта. -- Отойди к окну и повернись ко мне спиной,-- сказал Ги. Роберта послушно встала и подошла к окну. Потертые шторы висели на окне, и от них точно так же пахло пылью, как и от ковра на лестнице. Она слышала, как за спиной раздевается Ги. "Боже,-- мелькнуло у нее в голове,-- никогда не думала, что все так будет". Секунд через двадцать она услыхала скрип кровати. -- Ну, теперь можешь смотреть. Он лежал под простыней с одеялом, а его смуглое худое лицо выделялось на сером фоне наволочки. -- Ну, теперь очередь за тобой! -- Отвернись к стене,-- сказала Роберта. Она подождала, пока Ги выполнит ее распоряжение, быстро разделась, аккуратно сложив свою одежду на беспорядочной куче, брошенной Ги на кресло. Чувствуя, что окончательно замерзает, холодная, как ледышка, она проскользнула к нему под одеяло. Ги прижался спиной к стене, лежа на краю кровати, и она к нему не прикасалась. Он весь дрожал, дрожало над ним и одеяло с простыней. Сделав резкое движение, он повернулся к Роберте. Но к ней по-прежнему не прикасался. -- Zut!1 -- мы не выключили свет. Они оба посмотрели на лампочку. Она, словно желтый глаз, уставилась на них, как тот ночной портье внизу. -- Это ты забыла выключить,-- обвинил ее Ги. -- Знаю,-- откликнулась она.-- Ну а ты выключи. Не собираюсь ни на дюйм отходить от этой постели,-- решительно сказала Роберта. -- Но ведь ты раздевалась последней,-- жалобно канючил Ги. -- Мне наплевать! -- бросила она. -- Но так нечестно,-- сказал Ги. -- Честно или нечестно,-- продолжала Роберта решительным тоном,-- я остаюсь в постели. Когда она упрямилась, ей показалось, что у нее уже была подобная перепалка когда-то давным-давно в ее жизни. Она вдруг вспомнила. Да, такая же сценка произошла с ее братом. Он был младше ее на два года. Это было в коттедже на летнем курорте, когда ей было всего шесть лет. Отзвук прошлого чуть взволновал ее. -- Но тебе ведь ближе. Ты лежишь с этой стороны. А мне придется через тебя перелезать. Роберта обдумала, что он ей сказал. Она знала, что ей невыносима сама мысль о том, что он прикоснется к ней, пусть даже нечаянно, при электрическом свете. -- Ладно, лежи, не двигайся! -- приказала она. Резким движением она откинула одеяло, выпрыгнув из кровати, и прошлепала босыми ногами по всему номеру до выключателя. Погасила свет, и мигом -- назад, под одеяло. Она натянула его до самого подбородка. Ги дрожал все сильнее. -- Какая ты exquise1 -- я больше не могу.-- На этот раз он не отвернулся к стене. Он, протянув руку, дотронулся до нее. Невольно она вздрогнула, тяжело вздохнув. Рука у него была похожа на пригоршню колкого льда. Вдруг ни с того ни с сего он зарыдал. Такой катастрофы она никак не ожидала. Роберта лежала, напрягшись всем телом, на своем краю кровати. Тревога охватила ее, а Ги рыдал горько, с надрывом. -- Как все это ужасно,-- говорил он сквозь рыдания,-- я не виню тебя за то, что ты от меня отстраняешься. Этого вообще не нужно было делать. Я ведь такой неловкий, такой глупый в этих делах, ничего не соображаю. Ничего. Поделом мне, поделом. Знаешь, я лгал тебе, лгал все эти три месяца подряд... -- Лгал? -- изумилась Роберта, стараясь оставаться совершенно спокойной.-- Что ты имеешь в виду? -- Я просто играл свою роль, не больше того,-- судорожно, срывающимся голосом продолжал он.-- У меня нет в этом никакого опыта. И я не учусь на инженера. Я все еще учусь в лицее. И мне не двадцать один, а только шестнадцать лет. -- Боже,-- медленно закрыла глаза Роберта, чтобы не видеть всего этого.-- Для чего ты это сделал? -- Не поступи я так,-- ты бы на меня даже не взглянула,-- сказал он.-- Ведь так? -- Так,-- не стала возражать Роберта.-- Ты прав.-- Она открыла глаза, потому что нельзя же вечно держать глаза закрытыми. -- Если бы не этот адский холод,-- все рыдал Ги,-- если бы не эти несчастные семьсот старых франков, оказавшихся у меня в кармане, ты бы так ни о чем и не догадалась. -- Ну, теперь-то я знаю,-- резонно заметила Роберта. "Не удивительно, что в кафе он заказывал себе только ананасовый сок,-- подумала она.-- Как я могла так опростоволоситься? Когда же я стану другой?" Ги сел в кровати. -- Я должен отвезти тебя домой,-- сказал он. Голос у него был разбитый, глухой, словно неживой, в нем не чувствовалось ни тени надежды. Она хотела домой. Мечтала о своей отдельной кровати. Ей хотелось убежать, где-нибудь надежно спрятаться и все начать сызнова, всю свою жизнь. А как начнешь новую жизнь, если его далекий детский голос будет постоянно звучать в ушах, постоянно преследовать ее? Она, протянув руку, коснулась его плеча. -- Ляг,-- мягко сказала она. Ги тут же проскользнул под одеяло и лежал неподвижно, на своем краю кровати, между ними было пустое пространство. Она пододвинулась к нему, обняла. Он положил свою голову ей на плечо, касаясь губами ее горла. Неожиданно у него из груди вырвалось последнее, запоздавшее рыдание. Она прижала его к себе сильнее, и вскоре их тела согрелись под одеялом. Он, тихонько вздохнув, заснул. Она спала всю ночь лишь урывками, то и дело просыпаясь, чувствовала теплое стройное юношеское тело, свернувшееся калачиком возле нее. Она целомудренно поцеловала его в макушку, выражая свою любовь и печальное сожаление о том, что произошло. Утром она встала, быстро оделась. Задернула в номере шторы. На дворе был солнечный день. Ги спал, лежа на спине под одеялом, лицо у него было такое беззащитное, такое счастливое. Она подошла к нему, нежно прикоснулась кончиками пальцев к его лбу. Он проснулся, уставился на нее, ничего не понимая. -- Уже утро,-- прошептала она.-- Вставай, пора в школу.-- Роберта улыбнулась ему, и через несколько секунд он, осмелев, с сонным видом широко улыбался ей. Ги живо выскочил из кровати, начал одеваться. Она, не стесняясь, наблюдала. Они вышли в вестибюль. Ночной портье все еще дежурил. Он бросил на них безразличный, скучный взгляд, думая о чем-то своем. О чем могут думать ночные портье? Роберта, не испытывая больше ни стыда, ни смущения, кивнула ему. Она помогла Ги вывести мотоцикл из вестибюля по ступенькам крыльца на улицу. Они сели на "Веспу", на свои места, и Ги, поддавая газу, помчался по улице, лавируя в гуще машин. Через десять минут они были у подъезда ее дома. Ги остановился, они соскочили с мотоцикла. Ги, казалось, никак не мог заговорить, словно лишился дара речи. Он несколько раз начинал с одной и той же фразы: -- Ну, я... однажды... мне кажется...-- При утреннем свете лицо его казалось таким моложавым, таким юным. Наконец, нервно крутя ручку тормоза, опустив глаза, он чуть слышно спросил: -- Ты меня ненавидишь? -- С чего ты взял? -- удивилась Роберта.-- Конечно нет. Я сегодня провела самую прекрасную ночь в своей жизни. "Наконец,-- с восторгом думала она,-- я начинаю учиться быть осмотрительной". Ги неуверенно, робко поднял на нее глаза -- он искал на ее лице признаки насмешки. -- Я когда-нибудь увижу тебя снова? -- Конечно,-- весело заверила она его.-- Сегодня вечером. Как обычно. -- Боже,-- сказал он,-- если я не уберусь поскорее отсюда, то я снова расплачусь. Роберта, наклонившись, поцеловала его в щеку. Он, стремительно вскочив в седло своей "Веспы", помчался по улице, демонстрируя всем свою смелость и полное презрение к опасности. Она глядела ему вслед, пока он не исчез из вида, потом вошла в подъезд. Она шла спокойно, умиротворенная, как настоящая женщина, довольная собой, сохранившая свою невинность. Это ее и забавляло. Роберта поднялась по темной лестнице, вставила свой ключ в замок двери мадам Рюффа. Постояла немного в нерешительности перед тем, как сделать последний поворот ключа. Она сейчас твердо решила. Никогда, НИКОГДА она не признается Луизе, что ее Ги всего шестнадцать лет. Фыркнув, она повернула ключ и вошла.
ЛЮБОВЬ НА ТЕМНОЙ УЛИЦЕ
Ночь -- самое удобное время для телефонных звонков через океан. В чужом городе в первые часы после полуночи человека донимает одиночество, и мысли его улетают к другому континенту, он вспоминает любимые, далекие голоса, старается точно вычислить разницу между временными поясами (сейчас восемь утра в Нью-Йорке, такси ползут по улицам бампер в бампер, все огни ярко горят), он дает себе твердое обещание сэкономить на сигаретах, выпивке, ресторанах, чтобы позволить себе сладостную экстравагантность: несколько мгновений разговора по телефону через пространство в три тысячи миль. Николас Тиббел сидел в своей квартире на узкой улочке сразу за бульваром Монпарнас. В руках у него была книга, но он не читал ее. Он слишком разволновался и никак не мог заснуть, мучила жажда, и он с удовольствием выпил бы пива, но не хватало то ли сил, то ли решимости, чтобы выйти еще раз на улицу в пока еще открытый бар. Дома в холодильнике пива не было, потому что он об этом не позаботился накануне и не купил ни одной бутылки. Квартира, которую он снял на полгода у одного немецкого фотографа,-- это две маленькие, уродливые, плохо меблированные комнатенки, все стены которых были залеплены фотографиями изнуренных, чахлых обнаженных женщин, поставленных этим похотливым фотографом, по мнению его, Тиббела, в довольно смелые, скабрезные позы. Но Тиббел старался думать о своей неуютной квартире как можно меньше: для чего зря тратить нервы? Через шесть месяцев компания, в которой он работал, довольно большая организация, занимавшаяся сбытом химикатов по обе стороны Атлантики, примет окончательное решение: оставить его в Париже или отправить куда-нибудь в другое место. Если его место работы будет постоянно находиться здесь, в Париже, то он подыщет себе более комфортабельное жилье. А пока он здесь лишь спал да переодевался, а поздно ночью, чувствуя себя словно в западне, в этой гостиной немца с фотографиями извивающихся, как змеи, абсолютно неаппетитных, лишенных пышной плоти женщин, старался подавить приступы жалости к самому себе и тоску по дому, накатывающие на него, словно морские волны. После оптимистических рассказов других молодых американцев о Париже ему и в голову никогда не приходило, что почти каждую ночь придется испытывать такое острое одиночество, какое-то неясное, расплывчатое томление, которое охватило его с того дня, когда он поселился в этом городе. Он был такой робкий, такой стеснительный с девушками, неловкий с мужчинами и все больше убеждался, что робость и неловкость стали предметами экспорта и кочевали из одной страны в другую, без всяких налогов и ограничений по квотам и что одинокий человек наверняка не смог избежать унылого одиночества, своей неприметности как в Париже, так и в Нью-Йорке. Каждый вечер, после безмолвного обеда с книгой в руке, единственным своим компаньоном, Тиббел, с аккуратной американской стрижкой, в мятом, но чистом дакроновом костюме, с вежливым взглядом наивных, пытливых, голубых глаз, слонялся от одной переполненной посетителями террасы кафе в Сен-Жермен-де-Пре до другой. Там пил, сколько требовала душа, ожидая того желанного ярко освещенного вечера, когда его, наконец, заметит веселая, хохочущая ватага молодых людей, в которой, оправдывая вошедшую в легенду столичную свободу, ухватятся за него, оценят его по достоинству и потащат за собой. А он с радостью разделит с ними их веселые похождения, приятные развлечения за столиками в "Флоре", "Эпи-клубе", пивной "Липп" и потом будет вместе с ними продолжать веселиться в чуть задетых грехом маленьких гостиницах в приветливой, зеленой сельской местности под Парижем. Но, увы, такой ярко освещенный вечер все не наступал. Лето подходило к концу, а он по-прежнему страдал от одиночества и пытался читать книгу у открытого окна, через которое к нему в комнату врывались теплый ночной бриз, далекий беспорядочный гул уличного движения, окружавшего его города, а также тонкий, влажный запах речной воды и покрытой серой пленкой пыли сентябрьской листвы. Сама мысль о сне, даже далеко за полночь, была для него непереносима. Тиббел, положив книгу на стол (это была "Мадам Бовари" для улучшения его французского), подошел к окну, выглянул из него. Он всегда подолгу выглядывал из окна, если бывал дома. Но, по сути дела, ему не на что было смотреть. Его квартира размещалась на втором этаже, и взгляд постоянно упирался в плотно закрытые ставни и чешуйчатые, покрытые сажей каменные стены. Улица за окном была такая узкая, что, казалось, ожидала только бомбежки или своего полного разрушения, чтобы уступить место для строительства современной большой тюрьмы, и на ней даже в самое оживленное время суток почти не было никакого движения. Сегодня вечером на ней тоже было тихо, она была пустынной, если не считать двух любовников, которые, плотно прижавшись друг к дружке, в подъезде напротив него, отбрасывали одну неподвижную тень. Тиббел не отрывал глаз от любовников: они вызывали у него зависть и восхищение. "Как все же здорово быть французами,-- подумал он,-- и не стыдиться охватывающего тебя желания, демонстрировать это честно и откровенно, в этом подъезде, где все же ходит народ". Ах, если бы только он все свои ранние формирующие характер годы провел здесь, в Париже, а не в Эксетере! Тиббел отвернулся. Поцелуи любовников в арочном подъезде через улицу волновали его. Он попытался снова взять в руки книгу, почитать, но из этого ничего не вышло,-- перед глазами возникали одни и те же строчки: "Чудный запах исходил от этой большой благоуханной любви, он проникал всюду, пропитывая нежным ароматом ту чистую, без всяких примесей, атмосферу, в которой ей так хотелось жить". Он отложил книгу в сторону. Ему было куда больше жаль самого себя, чем Эмму Бовари. Ладно, он займется совершенствованием своего французского в другой раз. -- Ну и черт с ним,-- громко, вслух, сказал он, принимая окончательное решение. Сняв трубку с рычага на полке, уставленной снизу доверху немецкими книгами, он набрал номер междугородней и назвал оператору номер телефона Бетти в Нью-Йорке на своем подчеркнуто отчетливом, аккуратном, хотя, конечно, явно не улучшенном французском, который он учил два года в Эксетере и еще четыре в Суортморе. Телефонистка попросила его не вешать трубку, сказала, что, если представится возможность, она соединит его с абонентом немедленно. Он чувствовал, как его слегка прошибает пот, и было очень приятно от мысли, что будет разговаривать с Бетти всего через пару минут. У него было такое предчувствие, что сегодня ночью он скорее всего сумеет сказать ей что-то весьма оригинальное и даже историческое, и ради этого он даже выключил свет, потому что в темноте мог выражаться более свободно, без всякого стеснения. На линии вновь послышался голос оператора. Она сообщила ему, что немедленно соединить с Нью-Йорком его не может и что ему придется подождать. Тиббел, посмотрев на светящийся циферблат своих часов, попросил ее попытаться еще раз. Прижав трубку к уху, он откинулся на спинку стула с полузакрытыми глазами. Тиббел пытался мысленно представить себе, каким будет голос Бетти, как он будет звучать с того берега океана, как она выглядит сейчас, удобно устроившись на диване в своей крохотной комнатке на двенадцатом этаже в доме на одной из нью-йоркских улиц, как держит трубку в руке, как говорит по телефону. Он был знаком с Бетти всего восемь месяцев, и если бы не эта неожиданная командировка в Париж два месяца назад, то удобный момент обязательно подвернулся бы и он сделал бы ей предложение. Ему уже около тридцати, и если он собирался когда-нибудь жениться, то нужно было поторапливаться. Расставание с Бетти стало для него тяжким, нагоняющим тоску испытанием, и только лишь благодаря своему железному самообладанию ему удалось все же сладить с собой и пережить тот последний их вечер перед разлукой, когда он вполне мог рискнуть всем на свете и попросить последовать за ним на следующем самолете. Но он гордился тем, что он человек разумный, здравомыслящий, а его появление на новом, возможно, временном месте в сопровождении новой жены никак не увязывалось с его представлениями о рассудочном мужчине. Поступать так он не имеет права. Тем не менее его томление и то удовольствие, которое он получал от размышлений о ней часами, вызывали у него чувства, которые прежде он никогда не испытывал. И вот сегодня ночью ему вдруг захотелось сделать ей решительное и недвусмысленное предложение, которое прежде не мог произнести вслух из-за своей робости и стеснения. До сих пор Тиббел довольствовался тем, что писал ей ежедневно по письму и еще звонил в ее день рождения. Но сегодня он был бесповоротно настроен насладиться нежными звуками ее голоса и своим собственным признанием в любви. Он терпеливо ждал, когда зазвонит телефон, и, чтобы время не казалось таким томительно долгим, рисовал в своем воображении соблазнительную картину. Что бы было, если бы она находилась сейчас рядом с ним, что бы они говорили друг другу, держась за руки в этой комнате, а не на расстоянии трех тысяч миль по гудящему проводу. Он, закрыв глаза, уперся затылком в спинку стула и старательно, во всех деталях, вспоминал их прежние разговоры, скорее похожие на шепот, воображал, как он еще не раз будет общаться с ней по телефону, когда вдруг из открытого окна до него долетели чьи-то хриплые, грубые, возбужденные голоса. В них чувствовалась страстность, настойчивость. Тиббел, встав со стула, подошел к окну, выглянул из него вниз, на улицу. Там, внизу, под ним, под светом уличного фонаря четко вырисовывались три фигуры. Эта троица, стоя очень близко друг от друга, о чем-то спорила, иногда понижая, правда, свои голоса, словно хотела, чтобы никто посторонний не слыхал их ссоры. Но иногда, забывая об этом, они срывались, и раздавались громкие, яростные, грубые взрывы гнева. Седовласый человек лет шестидесяти с лысым кружком на макушке, которого отлично видел Тиббел со своего наблюдательного поста в окне, молодая рыдающая женщина, прижимавшая к губам носовой платок, чтобы приглушить свой плач, и какой-то молодой человек в куртке-ветровке. На молодой женщине было пестрое хлопчатобумажное платье, на голове высокая прическа, отдающая дань модному стилю, заданному в этом сезоне Брижит Бардо, и этот вид делал ее похожей на откормленного, чистенького поросенка. Старик смахивал на респектабельного инженера или государственного служащего,-- крепко сбитый, работяга и довольно сомнительный интеллектуал одновременно. Они окружили мотоцикл "Веспа", припаркованный перед его домом. Когда их перебранка накалялась, молодой человек любовно постукивал рукой по машине, словно заверяя себя в том, что в крайнем случае у него в распоряжении надежное средство, чтобы поскорее улизнуть отсюда. -- Повторяю, месье,-- громко говорил старик,-- вы -- salaud1.-- Когда он говорил, то в его речи встречались закругленные, почти ораторские фразы, придававшие ей самодовольный оттенок. Казалось, что этот человек давно привык обращаться к массовой аудитории. -- А я повторяю вам, месье Банари-Коинталь,-- возражал так же громко молодой,-- что я не salaud.-- Речь его была типичной парижской уличной речью, грубой, раздраженной, сложившейся за двадцать пять лет постоянных препирательств со своими согражданами, но его внешний вид говорил о том, что он либо студент, либо лаборант, либо служащий в аптеке. Молодая девушка все плакала и сжимала трясущимися руками свою большую, из дорогой кожи сумочку. -- Нет, ты подлец, причем наихудший из всех! Тебе нужны доказательства? -- Это был явно ораторский прием.-- Я могу тебе их предоставить. Моя дочь беременна. Нужно сказать, благодаря твоим стараниям. Ну и как же ты поступаешь, когда она оказывается в таком незавидном положении? Ты ее бросаешь. Ты поступаешь как козел. И чтобы причинить ей еще большую боль, заявляешь, что собираешься завтра жениться. На другой женщине. Несомненно, их накаленная беседа имела бы для француза совершенно иную окраску, подслушай он ее, но натренированное на французских занятиях в Эксетере и Суортморе ухо Тиббела все воспринимало по-другому, он автоматически переводил французские фразы на английский, и его перевод напоминал версию школьных отрывков из трагедий Расина и сочинений Цицерона. Тиббелу казалось, что у всех французов -- довольно архаичный, несколько высокопарный словарный запас, и когда они разговаривают, то произносят торжественную речь перед группой сенаторов на римском форуме или же горячо убеждают афинян убить Сократа. Но это не раздражало Тиббела, отнюдь нет, напротив, такая особенность наделяла необычным, таинственным шармом его контакты с жителями этой страны, а когда в редких случаях ему удавалось точно понять несколько слов на "арго", то это придавало особую пикантность его знаниям языка, как будто он услыхал яркую фразу Дамона Рюньона из третьего акта "Сида"1. -- Пусть нас рассудит нейтральный арбитр,-- продолжал месье Банари-Коинталь,-- пусть скажет откровенно, заслуживают ли твои поступки оскорбительного названия -- подлец! Молодая девушка, беременность которой еще не была заметна, стоя прямо, не горбясь, еще сильнее зарыдала. В тени подъезда заерзали потревоженные любовники; обнаженная женская рука задвигалась, неловкий поцелуй пришелся вместо губ в ухо, мужская мускулистая рука снова покрепче обняла ее стан. Но чем можно было объяснить их телодвижения: оживлением вокруг "Веспы", вполне естественной усталостью или необходимостью варьировать игры слишком затянувшейся "любви",-- Тиббел сказать не мог. В конце улицы показалась машина, она приближалась с яркими включенными фарами и грохотом итальянского движка, но остановилась на углу, потом, резко свернув, припарковалась возле закрытой прачечной. Фары ее погасли. Теперь улица вновь была целиком предоставлена этим неугомонным спорщикам. -- Если я и собираюсь завтра жениться,-- говорил молодой человек,-- то в этом только ее вина.-- Он обвиняющим перстом ткнул в свою подругу. -- Я запрещаю тебе продолжать в том же духе,-- заявил с достоинством месье Банари-Коинталь. -- Я ведь пытался, пытался неоднократно,-- орал молодой человек.-- Я делал все, что мог. Я жил с ней целый год, не так ли? -- Он говорил об этом, уверенный в своей правоте, с гордостью и жалостью к себе самому, говорил так, словно ожидал только похвал в свой адрес за принесенную им жертву.-- Через год мне стало ясно, что если я собираюсь завести приличную семью, с детьми, то на это мне рассчитывать с вашей дочерью нечего, пустая затея. Пришло время быть откровенным с вами, месье. Ваша дочь ведет себя просто безобразно. Безобразно. К тому же у нее отвратительный характер. -- Поосторожнее с выражениями,-- возмутился обиженный отец. -- Просто чудовищно,-- продолжал возмущаться молодой человек. Он при этом, для большей убедительности, неистово размахивал руками, его длинные волосы, спадая со лба, закрывали ему глаза, что придавало больший эффект его слепому, неконтролируемому приступу гнева.-- Вы -- ее отец, и я пожалею вас, не стану сообщать вам всех подробностей. Но я позволю все же себе вас спросить: где вы найдете мужчину, способного долго выдерживать такое третирование его со стороны женщины, которая теоретически разделяла с ним его кров в течение двенадцати месяцев? Даже эта фраза заставляет меня рассмеяться,-- сказал он, однако, не смеясь.-- Если говорят: разделяет с тобой кров, то это означает, что эта женщина хотя бы время от времени физически присутствует у очага, например, хотя бы тогда, когда ее мужчина приходит домой на ланч или возвращается после трудного рабочего дня, чтобы провести дома мирный вечерок и немного расслабиться. Но если вы, месье Банари-Коинталь, считаете, что это относится и к вашей дочери в равной мере, то вы глубоко заблуждаетесь. За последний год, месье, уверяю вас, я видел перед собой гораздо чаще свою мать, свою горничную, свою тетку, живущую в Тулузе, продавщицу газет возле собора Мадлен, чем вашу дочь. Спросите у нее, где она постоянно денно и нощно пропадала и зимой и летом? Нет, у меня ее никогда не было! -- Рауль,-- все еще безутешно рыдала девушка,-- как ты можешь так говорить обо мне? Я хранила верность тебе с первого дня до последнего. -- Верность,-- презрительно фыркнул Рауль.-- Какая разница? Женщина постоянно твердит, что она верна своему мужу, и считает, что этого вполне достаточно, чтобы простить ей все преступления: от поджога до убийства матери. Какой мне толк от твоей верности? Тебя никогда не бывало дома. Ты торчишь повсюду: у парикмахерши, в кино, в галерее Лафайетт, в зоопарке, на теннисных матчах, в бассейне, у портнихи, в "Двух кубышках", гуляешь по Елисейским полям, сидишь у приятельницы в Сен-Клу, но тебя никогда нет дома. Месье,-- Рауль повернулся к ее отцу,-- не знаю, какое у нее было детство, что именно сформировало такой дрянной характер у вашей дочери, мне приходится говорить только о результатах такого воспитания. Ваша дочь -- это такая женщина, которая люто ненавидит любой дом. -- Дом -- это одно,-- возразил старик дрожащим от отцовских эмоций голосом,-- а тайное и незаконное сожительство -- совершенно другое. Это все равно, что различие между церковью и... и...-- Он колебался, подыскивая сокрушительное сравнение.-- Как различие между церковью и скачками.-- Он оскалил зубы в дикой улыбке, весьма довольный своей блистательной риторикой. -- Клянусь тебе, Рауль, клянусь,-- залепетала девушка,-- если ты только женишься на мне, то я не сделаю и шага с твоей кухни. -- Женщина, известно, горазда на обещания,-- охладил ее пыл Рауль,-- особенно вечером, накануне утренней свадьбы ее мужика с другой.-- Он резко повернулся к отцу.-- Хотите, я дам вам последнюю характеристику вашей дочери? Мне жаль того человека, который осмелится взять ее в жены, и если бы я был примерным гражданином и хорошим христианином, то на вашем месте послал бы ему анонимное письмо, чтобы он поразмыслил получше до того, как сделает последний, фатальный шаг. Девушка еще пуще заревела, словно ее кто-то больно ударил. Она бросилась к отцу и теперь отчаянно, с надрывом, рыдала у него на плече. Отец, рассеянно постукивая ее ладонью по спине, причитал: "Успокойся, успокойся, Муму",-- а она, с разбитым сердцем, все повторяла: -- Я люблю его, люблю, я не могу жить без него. Если он меня бросит, то завтра же утоплюсь. -- Вот видишь,-- обвинительным тоном выговаривал ему отец над трагически склонившейся на его плече головкой.-- Вот вся глубина твоей неблагодарности. Слышишь, она жить без тебя не может! -- Очень скверно,-- сказал Рауль высоким из-за раздражения голосом.-- Потому что я не могу жить с ней. -- Предупреждаю тебя,-- угрожающе заговорил очень громко отец, пытаясь перекрыть взрывы отчаянных рыданий дочери.-- Если она бросится в реку, то ты будешь нести за это личную ответственность. Это я тебе говорю как отец. Даю торжественную клятву. -- В реку! -- хрипло засмеялся Рауль, ни чуточки не веря его словам.-- Если такое на самом деле произойдет, то кликните меня. Я сам провожу ее до берега. В любом случае, она отлично плавает, не хуже рыбки, и меня не может не удивлять, как это вы, старый человек, можете проявлять такую наивность и всерьез воспринимать весь этот женский вздор. Как это ни странно, но его последняя фраза взбесила Муму куда сильнее, чем все его прочие обвинения. Издав истошный вопль, напоминающий смесь рычания и воя сирены, извещающей граждан об авианалете, Муму, вырвавшись из объятий отца, стремительно кинулась на Рауля. Держа за ручку свою большую кожаную сумку, она принялась колотить ею изо всех сил Рауля, обрушивая на него все новые и новые удары, и рука ее энергично работала, как у олимпийца, метателя молота. Своими ударами она выгнала его на середину улицы. По звуку ударов, которые приходились ему по голове и плечам, Тиббел определил на слух, что ее сумочка весила никак не меньше десяти фунтов и внутри была набита осколками стекла и металлическими предметами. Рауль поднял руки, чтобы защитить себя от нападения, он орал, отступал, словно танцуя, назад, уговаривал ее: -- Муму, по-моему, ты окончательно утратила самообладание! Чтобы отбиться от свирепых, достигающих его по высокой траектории ударов сумкой со всех сторон, он, сделав резкий выпад, сгреб в охапку Муму, но та не сдавалась и теперь продолжала свою яростную атаку с помощью ударов острыми носками туфель, беспощадных ударов то по одной, то по другой голени, вгоняя поглубже высокие, острые, как иглы, "шпильки" в мягкую замшу его мокасинов. Тиббелу, который с удовольствием наблюдал за потасовкой из своего окна, казалось, что эта пара исполняла какой-то эксцентричный ритуальный танец. А отбрасываемые светом уличного фонаря их тени плясали, прыгая вверх и вниз по фасадам зданий напротив, и были очень длинными-- тоже на африканский манер. -- Муму, Муму,-- хрипло кричал Рауль, крепче сжимая ее в своих объятиях, не прекращая своей болезненной джиги, чтобы увильнуть от ее острых каблуков, не дать им проткнуть тонкую замшу и изувечить ему пальцы на ногах.-- Послушай, ну что тебе это все даст? Это не решит ни одной из наших проблем! Муму, перестань! Но Муму, коли начала расправу, и не думала останавливаться. В ней теперь кипели, бурлили все обиды, все нанесенные ей оскорбления, все ложные надежды ее жизни, все они находили свое яркое выражение в ударах сумочкой и пинках ногами, которыми она обрабатывала своего нарушившего договор партнера. "В ее ворчании, приглушенных вскрикиваниях, которыми она сопровождает свое наказание, чувствуются торжествующие нотки, какое-то дикое облегчение, чуть ли не оргазм -- это вряд ли приемлемо для публичного представления на городской улице",-- подумал Тиббел. Он был, прежде всего, американцем и иностранцем, и поэтому ему было неловко от самой мысли о возможности вмешательства с его стороны. Если бы он стал свидетелем драки между мужчиной и женщиной в Нью-Йорке, то, конечно, кинулся бы разнимать дерущихся. Но здесь, на этой странной земле Франции, где кодекс нравственного поведения представителей обоих полов продолжал оставаться для него приятно возбуждающей тайной, ему оставалось лишь терпеливо ждать и надеяться на наилучший исход. К тому же по любой системе подсчета очков эта женщина явно выигрывала, причем выигрывала с большим преимуществом, отважно нанося свои удары, зарабатывая все больше очков за агрессивную манеру ведения боя на боксерском ринге при минимальном, случайном личном уроне, когда она пыталась укусить противника, а голова Рауля при этом приходила в контакт с ее лбом. Отец, который, как можно было предположить, не мог оставаться равнодушным при виде поединка, который его беременная дочь вела со своим неверным любовником в этот предутренний час, не пошевельнул, однако, даже пальцем, чтобы прекратить эту шумную возню. Он только перемещался по улице вместе с дерущейся парой, обегал ее вокруг, не спуская внимательных глаз с главных участников, словно рефери, которому не хотелось прерывать хороший бой до тех пор, покуда клинч не станет слишком явным, а запрещенные удары ниже пояса -- закономерностью. Поднятый драчунами шум разбудил спящих жителей, и то здесь то там на улице на темных окнах приоткрывались ставни и в щелке на короткое время появлялись чьи-то лица с типичным для французов смешанным выражением беспристрастности, любопытства и опаски. Ставни могли в любое мгновение снова закрыться, стоило только вдали показаться бегущему к этому месту жандарму. Муму своими "шпильками" и тяжеловатой сумочкой уже удалось отогнать Рауля ярдов на пятнадцать от линии первоначальной атаки, и они теребили друг друга, тяжело дыша, как раз перед двумя любовниками, которые все это время спокойно целовались в подъезде в плотной тени на той стороне улицы. Теперь, когда шум битвы подобрался к самому крыльцу их подъезда и в любую минуту "бойцы" грозили вторжением на избранное ими для любви место, влюбленным пришлось наконец отлипнуть друг от друга, и мужчина, выступив вперед, прикрыл грудью свою девушку, которую он так долго ласкал, прижав к каменной стене в этом уютном подъезде. Тиббел заметил, что это -- небольшого роста, крепко сбитый человек в спортивном пиджаке и рубашке с открытым воротником. -- Хватит, хватит,-- властным тоном сказал он, схватив Рауля за плечи и пытаясь оттащить его в сторону.-- Довольно, расходитесь по домам, давно пора спать. Его неожиданное появление на мгновение отвлекло внимание Муму от противника. -- Отправляйтесь-ка назад в свой подъезд и займитесь своим совокуплением, месье! -- огрызнулась она.-- Нам не нужен ваш совет.-- Воспользовавшись неожиданной паузой, Рауль, скользнув незаметно в сторону, прытко побежал вверх по улице, тяжело стуча своими мокасинами по мостовой. -- Трус! -- взвизгнула Муму, бросившись за ним в погоню, угрожающе, отчаянно размахивая своей сумкой и все время набирая скорость, демонстрируя свою необычную ловкость, хотя ей и приходилось бежать на высоких каблуках. Она уже, кажется, нагоняла его, когда Рауль, почувствовав это, резко завернул за угол и пропал из поля зрения. Но его маневр не остановил Муму. На улице теперь воцарилась странная тишина, и Тиббел слышал, как тихо, без излишнего шума, захлопывались ставни: главные действующие лица покинули сцену и глядеть было больше не на кого. Отец Муму все еще стоял на прежнем месте, глядя своими печальными, уставшими глазами на тот угол, за которым исчезла его дочь, размахивая кожаной сумкой. Он перевел взгляд на человека в спортивном пиджаке, который говорил, обращаясь к своей девушке: -- Ну, вот, полюбуйся на эту парочку. Какие-то дикари. -- Месье,-- с серьезным видом окликнул его отец.-- Ну кто, скажите, просил вас вмешиваться в чужие дела? И так происходит по всей стране. Никто больше здесь не занимается своими делами. Частная жизнь уже в далеком прошлом. Стоит ли в таком случае удивляться, что мы стоим на краю анархии? Все было уже на мази, согласие уже было не за горами, и вот вы все испортили. -- Послушайте, месье,-- с воинственным видом сказал человек в спортивном пиджаке.-- Я по своей натуре простой, уважающий себя человек. Я не стану стоять разинув рот и молча наблюдать, как в моем присутствии дерутся мужчина с женщиной... Я считал своим долгом их разнять, и если бы вы не годились мне в дедушки, то заметил бы вам: вам должно быть стыдно за себя, за то, что вы не остановили эту драку еще раньше. Месье Банари-Коинталь внимательно разглядывал этого простого, уважающего себя человека с чисто научной непредвзятостью, словно взвешивая с юридической точки зрения его последние слова во имя торжества справедливости. Но ничего ему не ответил. Повернувшись вдруг к девушке, все еще не выходившей из густой тени и приводившей в порядок свои растрепанные волосы, приглаживая их обеими руками, он громко, отчетливо сказал: -- Послушайте, вы ведь еще молодая женщина. Разве вы не видите, что ожидает вас впереди? С вами произойдет точно то же, что случилось с моей дочерью. Помяните мои слова, как только вы забеременеете, этот тип,-- старик величественным жестом, словно прокурор, указал на человека в спортивном пиджаке,-- тут же исчезнет, убежит от вас и скроется, как кролик на кукурузном поле. -- Симона,-- сказал человек в спортивном пиджаке, опережая ответ своей подружки.-- Неужели нам нечем больше заняться и потратить время на что-то более приятное, чем выслушивать этого старого пустозвона.-- Он нажал кнопку на стене рядом с той дверью в подъезде, где он ее тискал и прижимал, и дверь перед ними с жужжанием электрозуммера отворилась. С великим достоинством он, взяв свою девушку за руку, повел ее в еще более плотную тень внутреннего дворика. Старик недоуменно пожал плечами. Он исполнил свой долг, предостерег безрассудное молодое поколение. Тяжелая большая деревянная дверь закрылась, щелкнув замком, за парой любовников, вынужденных прервать разделяемое обоими наслаждение. Теперь старик озирался по сторонам, явно выискивая для себя новую аудиторию, готовую выслушать его взгляды на жизнь, но улица как назло оставалась пустынной, а Тиббел чуть отстранился от окна, опасаясь, как бы этот моралист не обратился с высокопарной речью к нему. Не видя больше никаких мишеней для острых стрел мудрости, месье Банари-Коинталь, вздохнув, медленно пошел к углу, за которым исчезла его дочь, пустившаяся за Раулем в погоню. Тиббел видел, как он стоял там, посередине темного геометрического узора городских перекрестков,-- одинокая, сбитая с толку фигура, высматривающая что-то там, вдалеке, скорее всего запоздавших пешеходов, этих живых душ в безлюдной темноте ночи. Тиббел услыхал скрип ставень под ним, глухие старушечьи голоса, словно доносившиеся до него в эту ночь из подземелья, и они звучали, как будто перепрыгивая с одного окна на другое -- Ах,-- вздыхал первый.-- Жизнь в нашем городе становится просто невыносимой. Люди вытворяют Бог знает что на улице в любой час ночи. Вы слышали, мадам Арра? Я, например, слышала. -- Все, до последнего слова,-- откликнулся другой старушечий голос консьержки, громкий, хриплый, обвиняющий, переходящий на шепот.-- Это был вор. Он хотел выхватить у нее сумочку. После ухода де Голля женщине лучше не показываться на улице в Париже после наступления темноты. А у полиции тем временем хватает наглости, чтобы требовать повышения жалованья. -- Нет, мадам, все было абсолютно не так,-- раздраженно сказал первый голос.-- Я все видела собственными глазами. Она первой ударила его. Своей сумочкой. Раз тридцать, даже сорок подряд. Он заливался кровью, как заколотая свинья. Ему повезло -- хоть остался в живых. По правде говоря, он получил то, что заслужил. Она от него беременна. -- Ах,-- воскликнула мадам Арра,-- salaud! -- Но с другой стороны, если быть беспристрастной,-- продолжал первый голос,-- она и сама нисколько не лучше. Никогда не показывается дома, повсюду флиртует напропалую и думает только об одном, как бы поскорее выскочить замуж, но уже поздно, как показывает анализ. -- Ах, эти молодые девушки в наши дни,-- критически заметила мадам Арра.-- Поделом им. Они этого вполне заслуживают. -- Вам еще не раз придется повторить свой вывод,-- сказала первая консьержка.-- Если бы я вам только порассказала, что творится вот в этом нашем доме. -- Нечего мне рассказывать,-- сказала мадам Арра.-- Одно и то же по обеим сторонам улицы. Когда я мысленно вспоминаю тех людей, перед которыми открываю дверь и объясняю им, что месье Бланшар живет на третьем этаже, то остается еще только удивляться, как у меня хватает смелости сходить на мессу на Пасху. -- Только одного человека мне жаль -- этого старика,-- сказала первая консьержка.-- Это ее отец. -- Нечего зря его жалеть,-- возразила мадам Арра.-- Скорее всего во всем виноват только он сам. По-видимому, у него нет должного авторитета. Если мужчина не пользуется авторитетом в семье, то что хорошего можно ожидать от его детей? Кроме того, нисколько не удивлюсь, если у него самого есть маленькая зазноба, куколка в шестнадцатом округе, у этого отвратительного старика. Я хорошо его разглядела. Я знаю таких типов. -- Ах, этот грязный похотливый старик,-- сказал с осуждением первый голос. Тиббел услыхал звук шагов, доносившихся до него от угла. Он снова повернулся к окну, чтобы посмотреть еще раз на грязного похотливого старика. Он приближался. Ставни, щелкнув щеколдой, снова плотно закрылись, и обе старые дамы после своего двухголосого вторжения исчезли за ними. На улице вновь восстановилась тишина, нарушаемая теперь только усталым шарканьем туфель старика по неровному бетонному покрытию и астматической одышкой после каждого сделанного им шага. Он остановился под окном Тиббела, печально глядя на "Веспу", покачивая с сожалением головой; потом неловко опустился на бордюр тротуара и сел, поставив ступни ног на решетку канализационного колодца, руки его безжизненно болтались между колен. Тиббел хотел было спуститься, чтобы утешить старика, но он не был уверен до конца, в каком состоянии находится сегодня ночью месье Банари-Коинталь и как он воспримет попытки со стороны иностранца его успокоить. Тиббел уже хотел было и сам закрыть ставни на окне, следуя примеру двух консьержек, и оставить там, внизу, этого старика одного -- пусть сам разбирается со своими проблемами, как вдруг увидел на углу Муму. Она все еще пыталась рыдать, хотя, несомненно, уже выдохлась, и теперь неуверенно шагала на своих высоких каблуках; ее сумочка, это грозное оружие, с которым она бесстрашно и яростно атаковала Рауля, теперь беспомощно болталась на руке мертвым грузом. Увидев дочь, отец встал ей навстречу, предприняв для этого нешуточные усилия ревматика. Заметив старика, Муму зарыдала громче. Он раскрыл перед ней объятия, и она бросилась в них, прижавшись головкой к его плечу, рыдая, цепляясь за него, а он неловко, ласково поглаживал ее по спине. -- Он убежал,-- выплакивала свое горе Муму.-- Я его больше никогда, никогда не увижу. -- Может, оно и к лучшему,-- сказал старик.-- Этот парень совсем ненадежный человек. -- Но я люблю его, люблю,-- повторяла она, увлажняя своими слезами плечо его пиджака.-- Нет, я его убью. -- Ну, что ты, Муму, что ты...-- Отец настороженно озирался, чувствуя, что за этими закрытыми ставнями напряженно работают глаза и уши непрошеных свидетелей. -- Я ему покажу! -- бесновалась в отчаянии девушка. Она, вырвавшись из объятий отца, теперь стояла с видом обвинителя перед мотоциклом "Веспа", глядя на машину своими горящими глазами.-- Он отвез меня на этом драндулете на берег Марны в первый раз, когда мы с ним вместе пошли погулять,-- сказала она срывающимся голосом, которому суждено было донести воспоминания о прежней, такой далекой нежности, о нарушенных обещаниях до невидимых ушей главного виновника ее несчастий.-- Я покажу ему! -- угрожающе повторила она. Быстро наклонившись, сняла с правой ноги туфлю. Отец не сумел вовремя среагировать, остановить ее. Размахнувшись, держа туфлю за острый носок, она всадила высокую шпильку в переднюю фару мотоцикла. Послышался треск разбитого стекла, звон осколков на мостовой, и вдруг пронзительный вопль Муму от боли. -- Что случилось? Что такое? -- с тревогой в голосе спросил отец. -- Ничего особенного. Я просто порезалась. Повредила вену.-- Муму протянула к нему руки, трагически, как леди Макбет. Тиббел видел, как из нескольких порезов на руке брызнула кровь. -- Ах, мое несчастное дитя! -- рассеянно пробормотал старик.-- Не дергай рукой, дай-ка я сам посмотрю... Но Муму, отдернув руку, начала свой неуклюжий танец на одном каблуке, кружась вокруг "Веспы", тряся своей порезанной рукой над мотоциклом, забрызгивая текущей из ран кровью его колеса, руль, седло водителя, заднее сиденье. -- Вот тебе, получай! -- кричала она.-- Ты жаждал моей крови, вот, на, бери ее. Очень хочется надеяться, что она принесет тебе счастье. -- Муму, не бесись,-- умолял ее старик.-- Ты можешь серьезно подорвать свое здоровье.-- Наконец, ему удалось схватить дочь за руку, осмотреть ее порезы.-- Ах, ах,-- сокрушался старик.-- Должно быть, тебе очень больно.-- Вытащив из кармана носовой платок, он туго перевязал ей запястье.-- Ну, а теперь,-- сказал он,-- я отвезу тебя немедленно домой, ты как следует выспишься и навсегда забудешь об этом гадком предателе. -- Нет, никогда,-- горячо возразила она. Она прижалась спиной к стене дома на противоположной стороне улицы и стояла там упрямо, не двигаясь ни на дюйм.-- Он же вернется за своим мотоциклом. Вот тогда я его и убью. А после этого покончу с собой. -- Муму...-- взвыл теперь уже старик. -- Ступай домой, папа. -- Как же я пойду домой без тебя? Как я оставлю тебя одну здесь, на улице? -- Я буду ждать его, даже если придется простоять здесь всю ночь вот на этом месте.-- Она обеими руками цеплялась за стену сзади, за ее спиной, чтобы отец не мог увести ее домой силой. -- Он должен прийти сюда до брачной церемонии в церкви. Он ни за что не станет жениться без своего мотоцикла, а ты ступай домой. Не волнуйся за меня. Я сама с ним разберусь. -- Как же я могу бросить тебя здесь в таком состоянии? -- сказал, тяжело вздыхая, старик. Чувствуя, насколько разбит, он снова бессильно опустился на бордюр тротуара. -- Как я хочу умереть,-- вздохнула Муму. На улице вновь воцарилась тишина, но не надолго. Дверь, за которой укрылись оба любовника, отворилась, и оттуда, из внутреннего дворика, вышел человек в спортивном пиджаке, обнимая за талию свою девушку. Они медленно прошли под окном Тиббела, нарочито не замечая ни Муму, ни ее отца. Старик грустно глядел на эту парочку. Они тесно прильнули друг к дружке. -- Юная дама,-- торжественным тоном оратора сказал он,-- не забывайте о моем предостережении. Обратите себе на пользу все события, свидетельницей которых вы неожиданно стали. Еще не поздно. Вернитесь домой, я говорю вам это, как друг. -- Послушай, старик,-- человек в спортивном пиджаке, оставив в сторонке свою подругу, угрожающе подошел к отцу Муму, остановился перед ним со свирепым видом.-- Мне уже надоел твой треп. Я не позволю никому разговаривать в подобном тоне перед... -- Оставь его, Эдуард,-- сказала девушка, оттаскивая человека в спортивном пиджаке от них.-- Уже слишком поздно, не стоит портить себе нервы и зря входить в раж. -- Я вас в упор не вижу, месье,-- грубо сказал Эдуард, послушно следуя за своей девушкой. -- Позвольте, позвольте...-- громко произнес месье Банари-Коинталь, оставляя за собой последнее слово. Пара любовников, завернув за угол, исчезла... Тиббел еще немного понаблюдал за отцом с дочерью, искренне желая, чтобы они поскорее ушли с этого места, где прямо у порога его дома их настигло горе. Трудно будет заснуть после, он это знал,-- но также знал, что эти две скорбящие, неудовлетворенные, мстительные фигуры все еще маячат на улице под его окном, ожидая самого ужасного, насильственного, последнего акта драмы. Он уже хотел было отойти от окна, когда вдруг услыхал, как на улице с лязгом захлопнулась дверца автомобиля. Он его заметил еще раньше, когда тот припарковался возле самого дальнего угла дома. Тиббел увидел женщину в зеленом платье, которая быстро, большими шагами удалялась от машины, приближаясь к его подъезду. Автомобиль теперь на месте не стоял. Включив на всю мощность фары, он ехал за этой женщиной, которая то ли бежала, то ли быстро шла к Муму с отцом. Было ясно, что она спасалась бегством. В свете фар платье ее отливало лимонным оттенком, вспыхивало электрическими искорками. Автомобиль -- новенький "альфа-ромео джульетта", резко остановился. Женщина еще не дошла до старика, который по-прежнему сидел на бордюре тротуара и с подозрением смотрел, как она спешит к нему, сильно опасаясь, как бы эта незнакомка не стала еще одной беспокойной ношей, взваленной на его сутулые, ноющие плечи. Она кинулась к подъезду, но не успела нажать кнопку звонка. Мужчина в черном костюме, выскочив из машины, догнал ее и схватил за запястье. Тиббел с удивлением следил за этими новыми событиями, разворачивавшимися у него перед глазами. Ему казалось, что эта его злополучная улица является определенной свыше сценой для различных конфликтов, подобно Ажинкуру или горному проходу Фермопил1, и столкновения здесь неизбежны, они будут следовать одно за другим постоянно, как бесконечный, без перерывов, киносеанс в течение двадцати четырех часов в сутки в кинотеатре. -- Нет. Так не пойдет! -- приговаривал мужчина в черном костюме, оттаскивая свою спутницу от двери.-- Так просто от меня не улизнешь. -- Оставь меня в покое,-- крикнула женщина, снова попытавшись вырваться и убежать. Она задыхалась и, кажется, была сильно испугана. Тиббел все никак не мог решить, стоит ли ему, наконец, сбежать вниз по лестнице и принять участие в ночной жизни этой улицы, перед своим окном, превратиться в исторически запоздалого спартанца или же стать, спустя несколько столетий, рекрутом в армии короля Генриха. -- Я отпущу тебя, когда вернешь триста франков,-- громко сказал человек в черном костюме. Тиббел при ярком свете зажженных фар видел, что это молодой, стройный мужчина с маленькими усиками, длинными, аккуратно приглаженными щеткой волосами, спадавшими сзади на его высокий белый воротничок. Он напомнил Тиббелу тех молодых людей, которых он видел в нескольких барах в районе площади Пигаль, и у него было лицо, подобно тем, которые видишь на фотографиях в газетах, когда в них сообщается об арестах подозрительных лиц после особенно тщательно спланированных ограблений ювелирных магазинов или заказных краж. -- Я не должна тебе никаких триста франков,-- отрекалась женщина. Тиббел почувствовал, что она говорит по-французски с акцентом, вероятно, с испанским. Она и была похожа на испанку, с роскошными черными волосами, потоком спадающими на ее плечи, с широким, блестящим черным поясом, туго затянутым на ее тонкой талии. На ней была очень короткая юбка, и стоило ей сделать шаг, как открывались взору ее коленки. -- Не смей мне лгать,-- предостерег ее человек в черном костюме, не выпуская ее запястья и сердито дергая ее за руку.-- Я не собирался их тебе покупать. У меня в голове и мысли такой не было. -- А у меня в голове и мысли не было, что ты увяжешься за мной и будешь преследовать до самого дома,-- огрызнулась женщина, пытаясь высвободить запястье.-- Пусти, ты и так уже достаточно надоел мне за этот вечер. -- И не подумаю, покуда не получу обратно мои триста франков,-- сказал он, больнее сжимая ей руку. -- Если ты меня не отпустишь,-- сказала она,-- я позову полицию. Метнув в нее разгневанный взгляд, он выпустил ее руку, размахнувшись, дал ей звонкую пощечину. -- Да тише вы, тише,-- сказал отец Муму, наблюдавший за этой сценой с каким-то мрачным интересом. Он встал. Муму, охваченная эгоистическим чувством собственного несчастья, вообще не обращала внимание на то, что происходит. Человек в черном костюме и испанка стояли рядом, очень близко друг от друга, они тяжело дышали, и на лицах их было написано удивление, словно нанесенная только что пощечина порождала какую-то новую, неожиданную проблему в их отношениях и они никак не могли решить, что же им теперь в таком случае делать, что еще предпринять. Молодой человек, поблескивая своими белоснежными зубами под тонкой полоской усиков, снова замахнулся. -- Одной вполне достаточно,-- крикнула женщина, подбегая к отцу Муму, надеясь найти у него защиту.-- Месье,-- обратилась она к нему,-- вы видели, как он меня ударил. -- Здесь плохое освещение,-- ответил старик, даже в своем горе он, повинуясь инстинкту, не желал связываться с полицией.-- К тому же в этот момент я отвернулся, смотрел в другую сторону. Тем не менее,-- сказал он молодому человеку, который с угрожающим видом надвигался на испанку,-- хочу напомнить вам, месье, что избиение женщины в определенных правоохранительных органах считается очень серьезным преступлением. -- Я отдаюсь под вашу защиту, месье,-- сказала женщина, заходя за спину старика. -- Не беспокойтесь,-- презрительно сказал человек в черном костюме.-- Я не стану больше ее бить. Она не достойна моей вспыльчивости. Я хочу только одного -- пусть вернет триста франков. -- Что можно сказать о человеке,-- сказала испанка, укрывшись за широкой спиной Банари-Коинталя,-- который покупает даме цветы, а потом требует, чтобы она вернула ему потраченные на них деньги? -- Чтобы все было предельно ясно,-- сказал человек с усиками,-- позвольте мне сказать, что я никогда не покупал ей ни цветочка. Когда я вышел в туалет, она сама взяла букет фиалок из корзины продавщицы, а когда я вернулся, та потребовала от меня заплатить за цветы триста франков, если я не желаю скандала, и я... -- Прошу вас,-- сказал старик, вдруг невольно выражая интерес к этому случаю.-- Все это сбивчиво, бестолково. Не будете ли любезны, не начнете сначала, все по порядку, может, тогда я смогу вам чем-то помочь. Тиббел мысленно выражал старику благодарность за его стремление внести ясность в возникшую ситуацию, ибо без этого ему придется не спать всю оставшуюся ночь и вспоминать ту череду событий, которая привела к полуночной погоне и расправе. Тиббел никогда в своей жизни ни разу не ударил женщину и даже не мог себе представить, что он на такое способен, тем более за какие-то триста франков, то есть всего за шестьдесят центов на американские деньги. -- Позвольте мне восстановить весь ход событий,-- сказал человек в черном костюме, стараясь опередить испанку, не дать ей рассказать свою версию, не позволить этой негодной женщине замутить чистый источник истины.-- Так вот. Я увидел ее в баре. Она сидела, поджидая клиентов. -- Я никого там не поджидала,-- горячо возразила она.-- Я шла домой из кинотеатра и остановилась, чтобы выпить кружку пива в баре и отправиться спать. -- В конечном счете,-- нетерпеливо продолжал человек в черном костюме,-- ты ничего не имела против, чтобы я тебя взял. -- Никто меня не брал,-- стояла на своем испанка. -- Послушай, если мы будем здесь уточнять термины: взял не взял, пригласил не пригласил,-- то проведем на этой улице всю ночь до утра. -- Я позволила тебе заплатить вместо меня за кружку пива,-- сказала женщина.-- И мне нет никакого дела до того, каким грязным способом ты это интерпретировал. -- Но ты еще позволила мне заплатить триста франков за букетик фиалок,-- сказал он. -- Да, я позволила тебе сделать такой жест, свойственный галантному кавалеру,-- высокомерно ответила она.-- В Испании именно так поступают все истинные джентльмены. -- Ты также позволила мне усадить тебя в мой автомобиль,-- сказал человек в черном костюме,-- потом ты позволила себе возбудить меня поцелуем в губы. -- Ну, знаете ли,-- драматичным тоном возразила испанка, поворачиваясь к отцу Муму.-- Это явная, вдохновенная ложь. -- Нет, это не ложь,-- сказал человек в черном костюме.-- Если это ложь, то что же это такое? -- Резким жестом руки он, ухватившись за кончик накладного воротника, сорвал его с шеи. Поднес его к глазам месье Банари-Коинталя. Старик, наклонившись, смотрел на него в упор своими подслеповатыми глазами. -- Что там? -- спросил он.-- Здесь ужасно темно. Ничего не видно. -- Губная помада,-- сказал человек в черном костюме.-- Вот, смотрите.-- Взяв старика за руку, он подвел его поближе к зажженным фарам. Оба они низко наклонились перед ними, чтобы как следует разглядеть его воротничок. Месье Банари-Коинталь выпрямился. -- Да, никаких сомнений, это губная помада,-- вынес он свой вердикт. -- Ага! -- воскликнул человек в черном костюме, бросая на испанку сердитый взгляд одержанного триумфа. -- Это не моя,-- хладнокровно сказала она.-- Кто знает, где этот месье проводит свое свободное время и сколько раз в неделю он меняет рубашки? -- Предупреждаю,-- сказал он, закипая от гнева,-- я рассматриваю это заявление как личное оскорбление.-- Голос у него охрип от охватившей его ярости. -- Какая мне разница, чья это губная помада? -- сказала женщина с тем же равнодушием.-- Ты мне не понравился. Я хотела только одного, как можно скорее добраться до дома. Одна. -- Ах,-- тяжело вздохнула Муму, наконец, "включившись",-- как приятно возвращаться домой одной. Но это просто невозможно. Все теперь, включая и отца Муму, с озадаченным видом глядели на темную женскую фигурку на фоне стены, словно это какая-то статуя вдруг произнесла перед ними загадочные слова. -- Мой дорогой месье,-- благоразумно начал Банари-Коинталь, обращаясь к человеку в черном костюме.-- Нужно сказать, что эта дама все толково объяснила.-- Он слегка поклонился испанке, и та вежливо кивнула ему в ответ.-- Она ведь просит так немного. Просто с миром вернуться домой. По-моему, это не такая уже невыполнимая просьба. -- Она может идти, куда ей заблагорассудится, хоть к чертовой матери,-- сказал человек в черном костюме,-- но только после того, как вернет мне мои триста франков. Лицо старика сморщилось из-за явного осуждения этого человека. Довольно суровым тоном он сказал: -- Месье, я несколько удивлен. Такой видный месье, как вы, владелец такого дорогого автомобиля наивысшего класса,-- он провел рукой по сияющей крыше маленького итальянского автомобиля,-- из-за каких-то трехсот франков поднимает здесь весь... -- Дело не в трехстах франках,-- перебил его человек в черном костюме. Голос у него, казалось, вот-вот сорвется из-за нервного перевозбуждения. Еще бы -- его обвинили в скаредности! -- И дело даже не в какой-то сумме денег, пусть она будет хоть пятьдесят тысяч. Дело -- в принципе. Меня увели, меня, как я уже сказал, возбудили, меня заставили растратить свои деньги,-- сумма здесь абсолютно не имеет никакого значения, уверяю вас, месье,-- и все это было сделано из-за ее продажности и под ложным предлогом. Я щедрый и разумный человек, но я не позволю какой-то шлюхе строить из меня циничного идиота! -- Тише, тише,-- пытался урезонить его старик. -- Больше того. Вы взгляните на ее руку! -- Человек в черном костюме, схватив испанку за руку, поднес ее к глазам месье Банари-Коинталя.-- Вы видите? Обручальное кольцо! Эта шлюха к тому же и замужем! Тиббел, очарованный этой перебранкой, внимательно выслушивал все стороны, но никак не мог понять, почему замужество этой девушки так сильно разгневало человека в черном костюме. Поразмыслив над этим, он пришел к выводу, что все это, по-видимому, связано с его прошлым: он, может, когда-то пережил сильнейшее разочарование с какой-то замужней женщиной, и из-за нее так болезненно реагирует на эту тему. Эти горькие воспоминания лишь еще сильнее распаляли его гнев. -- Может ли быть большее бесчестье на свете? Испанская шлюха с обручальным кольцом на пальце! -- Ладно, достаточно,-- авторитетным, властным тоном сказал месье Банари-Коинталь, когда вдруг неожиданно эта женщина разрыдалась. Сколько уже пришлось старику вынести женских слез за ночь, уму непостижимо, и этот новый поток заставил его вспылить.-- Я больше не позволю вам произносить подобные слова в присутствии дам, тем более, что одна из них -- моя дочь,-- грозно сказал он человеку в черном костюме.-- Я прошу вас немедленно уйти. -- Я уйду только после того, как получу свои триста франков назад,-- упрямился тот, нарочито скрестив руки на груди. -- Вот, возьмите,-- Банари-Коинталь, сердито порывшись в карманах, извлек оттуда несколько монет.-- Вот, возьмите ваши триста франков! -- Он швырнул их в человека в черном костюме. Они, стукнувшись о его грудь, со звоном упали на мостовую. Проявляя необычную ловкость, человек в черном костюме, наклонившись, быстро собрал все монеты и швырнул их обратно в лицо месье Банари-Коинталю. -- Если не поостережетесь, месье,-- с достоинством сказал старик,-- то можете схлопотать по носу. Человек в черном костюме, подняв к груди руки, сжал кулаки. Теперь он стоял в позе английского борца начала первой половины восемнадцатого столетия, ведущего бой без перчаток, голыми руками. -- Ну, я готов к атаке, месье,-- официальным тоном сказал он. Теперь рыдали обе девушки, причем с каждой секундой все громче. -- Хочу предупредить вас, месье,-- сказал Банари-Коинталь, делая шаг назад,-- мне шестьдесят три года, у меня больное сердце, кроме того, я ношу очки, как вы сами видите. Полиции будет интересно задать вам несколько щекотливых вопросов, если произойдет несчастный случай. -- Полиция! -- воскликнул человек в черном костюме.-- Отлично. По-моему, это первое разумное предложение за ночь. Я приглашаю всех вас в свою машину, и вы проводите меня до комиссариата. -- Я ни за что не сяду в его автомобиль снова,-- испуганно сказала испанка. -- Я ни на шаг, ни на дюйм не отойду от этого места,-- вторила ей Муму,-- покуда сюда не вернется Рауль. За спиной Тиббела раздался какой-то звонок, и он, только сейчас догадался, что это телефон и что он, по-видимому, звонит уже довольно долго. Он, спотыкаясь в темной комнате, подошел к телефонному аппарату, снял трубку. Голоса за окном утратили свою отчетливость, и теперь до него доносилось лишь неразборчивое гудение в ночном прохладном воздухе. Интересно, кто это ему названивает в столь поздний час? -- Хэлло,-- сказал он в трубку. -- Это Литтре, 2576? -- чей-то нетерпеливый женский голос потрескивал в трубке. -- Да,-- ответил Тиббел. -- Вы вызывали Нью-Йорк,-- сказала оператор.-- Он на линии. -- Ах, да,-- сказал Тиббел. Он совсем забыл, что заказал разговор с Бетти. Он хотел взять себя в руки, вернуть то радостное, нежное настроение, в котором пребывал пару часов назад, когда решил позвонить ей.-- Да, жду. -- Минуточку, пожалуйста.-- Там, где-то над Атлантикой, гремели электрические разряды, и в трубке ужасно трещало. Тиббел оторвал ее от уха. Он все время пытался понять, о чем говорят там, за окном, на улице, но ничего не мог разобрать. Он услыхал только шум заводимого мотора, резкий рывок с места автомобиля, который помчался вниз по улице. Он стоял рядом с полкой книг этого немца, прижав к щеке телефонную трубку, вспоминая, что он хотел сказать Бетти. Ах, да! Он хотел сказать ей, как ее любит, как скучает по ней, и если беседа пойдет в желанном для него направлении, то ему за три минуты разговора придется ухитриться и сказать ей, что хочет на ней жениться. Он вдруг осознал, как тяжело дышит, как разные мысли сталкиваются у него в голове, сбиваются в кучу, сбивают его с толку, и он никак не мог придумать первую подходящую фразу. У него в голове все время звенели слова этого человека в черном костюме: "Может ли быть большее бесчестье на свете? Испанская шлюха с обручальным кольцом на пальце!" -- Минуточку еще, пожалуйста,-- сказал американский голос.-- Мы пытаемся связаться. В трубке снова раздался треск, и Тиббел поднес ее к другому уху. Он все время пытался разобрать, о чем говорили там, внизу, под его окном, и вытолкнуть из сознания эту досаждавшую ему фразу об обручальном кольце. -- Мисс Томпсон нет дома,-- сообщил ему тот же американский голос четко и властно.-- Она оставила записку, что вернется приблизительно через час. Будете возобновлять заказ? -- Я... Я...-- Тиббел колебался, не зная, что ответить. Вдруг он вспомнил о предостережении старика той девушке, которая целовалась со своим любовником в подъезде: "Обратите себе на пользу все события, свидетельницей которых вы неожиданно стали". -- Вы меня слышите, сэр,-- резкий голос доносился до него из Нового Света.-- Мисс Томпсон будет дома через час. Вы намерены повторить заказ? -- Я... нет,-- наконец вымолвил он.-- Прошу вас, отмените заказ. Я позвоню ей как-нибудь в другой раз. -- Спасибо.-- Щелчок. Америка отключилась. Тиббел медленно опустил трубку на рычаг. Подождав немного, подошел к окну, выглянул из него, посмотрел вниз. На улице было тихо, ни души. Горный проход Фермопилы открыт, все трупы убраны. Поле сражения в Ажинкуре уже тосковало по плугу. Незаконченный, не поддающийся завершению, не поддающийся решению конфликт вместе с запутавшимися вконец оппонентами ускользнул от него, погрузился в темноту, и теперь слышались лишь мимолетные предостерегающие слабые отзвуки, во мгле мелькали призраки с предупредительно поднесенными пальцами к пустой щели вместо губ. Вдруг Тиббел увидел фигуру человека. Он осторожно крался по той стороне улицы, прижимаясь к стенам зданий. Это был Рауль. Он вышел на круг света от уличного фонаря, чтобы осмотреть свой мотоцикл. Пнул ногой стеклянные осколки от разбитой фары на мостовой. Помахал кому-то рукой на углу. К нему подбежала девушка в белом подвенечном платье, которое весело, танцующими искорками поблескивало на темной улице в свете фонаря. Забравшись на заднее сиденье, она ласково, с любовью, обвила руками его талию и тихо засмеялась. Ее легкий, веселый смех долетел через окно до ушей Тиббела, приятно его возбуждая. Рауль завел свою "Веспу", и она издала обычный громкий, но не на всю мощь, рык, словно заявляя о своей притворной важности. Мотоцикл без переднего света помчался вниз по улице, а белое подвенечное платье девушки исполняло какой-то диковинный танец, развеваясь на ветру, и вскоре "Веспа", наклонившись в сторону, исчезла за дальним углом. Тиббел, вздохнув, молча пожелал невесте удачи. Где-то внизу раздался скрип ставни. -- Испанцы,-- проговорил чей-то заспанный, тусклый голос.-- Ну что взять с них, с этих испанцев? Ставня скрипнула снова, и голос смолк. Тиббел закрыл ставни на своем окне. Вернувшись от окна на свое место в темной комнате, он думал о том, как должен быть благодарен себе за то, что за своим образованием все же поехал в Эксетер и Суортмор.
ОДНАЖДЫ В АЛЕППО
Это -- рассказ о давно минувших днях, об историческом периоде, когда в Соединенных Штатах был принят "сухой закон" и там же появилось общество "Анонимных алкоголиков", о давно минувших днях, когда нужно было затратить недели, чтобы добраться до любого места на карте, когда еще и в помине не было реактивных лайнеров, способных доставить вас вовремя в нужную точку, чтобы поспеть к обеду, когда вы с удивлением слышали, что ваш друг оказался в Арле, Сибири или Джибути, когда колониализм был скорее тяжкой ношей для белого человека, чем бранным словом, когда мы все считали своей обязанностью нести слово Божие язычникам, чтобы не дождаться такого времени, когда сами эти язычники будут заталкивать это Слово назад в наши глотки.
Главная авеню Алеппо1 сияла на солнце. Обычная полуденная сиеста только что закончилась, и в кафе посетители в фесках потягивали из крошечных чашечек приторно сладкий кофе. Жирный турок с усами, еще до конца не проснувшись, посасывал трубку кальяна. Когда возле его рта приземлялось более трех мух, он лениво подымал свою безвольную ото сна руку и резко, добродушно отгонял их. Какая-то босая женщина в черном прошаркала мимо, неся на голове прямоугольную корзину из сахарного тростника, в которой сидели пять жалких цыплят, прикрытые сверху россыпью роз и крупными листьями папоротника. Стэнфорд Лавджой, в своем отлично отутюженном белом костюме и шлеме от солнца, медленно прогуливался по тенистой стороне улицы, мягко улыбаясь, глядя на то вспыхивающую, то замирающую уличную жизнь в этом городе в пустыне. Маленький, тихий человек, каждый раз, когда он проходил по городу, между грязными, подвижными, как ртуть, детишками, маленькими осликами, волокущими на своей спине воз люцерны или связку арбузов, между высокими, стройными арабами в блестящих на солнце белых бурнусах, отороченных черной тесьмой, похожими на возничих колесниц или пиратов, явившихся сюда из какого-то забытого мира, он чувствовал в своих жилах приятный зуд авантюризма. "Как далеко все же занесло меня,-- звенело у него где-то глубоко в подсознании,-- как далеко все же занесло меня из родного штата Вермонта". Он только что завершил учебный год в школе их миссии, где преподавал английский арабским детишкам, и каждый раз, открывая двери в свой класс, он испытывал восторг от сознания исполненного долга, когда снова видел перед собой эти вежливые, пытливые маленькие лица, слышал их гортанные арабские голоса, когда они здоровались с ним: "Как поживаете, мистер Лавджой?" по-английски, с тем же, как и у него, неискоренимым гнусавым выговором, который он подцепил навсегда, навечно, в своем Вермонте. У него в классе никогда не было никаких безобразий, которых всегда можно было ожидать от таких же учеников там, в Америке. Хотя он был невысокого роста, у него был громкий, внушительный голос, и к тому же еще очень впечатляющий широкий лоб, средоточие его власти и авторитета. Сейчас он был похож на Сэмюэла Джонсона1 в молодости, но он не терял все же надежду, что в один прекрасный день станет вылитым сэром Уолтером Рэли2. Верблюд, нагруженный большими ноздреватыми кувшинами, покачиваясь, медленно шел мимо него, не уступая ни дюйма своей дороги тяжело нагруженному автобусу, который, заскрежетав тормозами, остановился на углу, пропуская вперед этот корабль пустыни. Какой-то фермер, превратившийся на один день в торговца, продающего кроликов местному населению, держал за длинные уши на вытянутой руке самца, демонстрируя все его достоинства продавцу ковров, решившему сделать покупку. Они ударили по рукам. Фермер, тут же задрав кролику голову на спину, полоснул острым ножом по горлу и бросил его на тротуар, чтобы вытекла вся кровь. Ковровщик заплатил ему деньги, и когда дергавшийся кролик затих, он поднял его и понес в свою лавку, чтобы приготовить себе обед. "Боже, как все это непохоже на Вермонт",-- опять зазвенело у него в голове. Когда он закончил учебу в колледже и получил степень бакалавра, один его родственник в Калифорнии предложил ему работу на своем цементном заводе, с неплохой для начала зарплатой и весьма соблазнительными перспективами быстрого повышения по службе. Лавджой почти уже согласился, но вдруг появилась возможность поехать в Алеппо, и он написал своему кузену письмо, поблагодарив за предложение и вежливо его отклонив. "Я знал двух или трех арабов,-- написал ему в ответ кузен,-- это грязные, зараженные какой-нибудь болезнью люди, у которых нет абсолютно никакого желания учить английский. Они вполне обходились без твоей помощи, жили в полном невежестве, по горло в грязи, целых пять тысячелетий, и, как мне кажется, проживут еще столько же точно в таком же состоянии, как прежде. Кроме того, хочу сказать тебе, что только после встречи с твоей теткой Сарой, которая сказала мне, что ты такой бедный, такой несчастный парень, у которого нет почти никаких шансов пробиться в одиночку, без посторонней помощи в этом мире, я согласился предложить тебе это место на моем заводе, который, кстати, является одним из самых быстроразвивающихся предприятий в этой самой быстроразвивающейся отрасли промышленности в стране. Любой человек, готовый променять Калифорнию на Сирию, а калифорнийцев на бедуинов, мгновенно утрачивает все мои симпатии. Я не стану делать тебе во второй раз такое предложение. Остаюсь твой..." Это письмо оставило неприятный осадок в душе Лавджоя, но приехав в Алеппо, он никогда не жалел о своем решении. Он учил арабский язык, познавал мистический сложный образ жизни на Среднем Востоке. Вокруг него простирались необозримые поля истории, возделанные людьми, умершими многие тысячелетия назад; кругами, утратившими представление о времени, уходила вдаль пустыня, персидские горы, чудесная долина Нила. К востоку лежала Индия... Назревали великие события, и для человека, знавшего местный язык, всегда было уготовано прочное, важное место среди этих немногословных, невозмутимых людей арабоязычного мира. Лоуренс Аравийский1 начинал точно так, как и он. Еще два года, закончится контракт, он выучит все, что только можно выучить, и потом спокойно вернется в Америку. Он уже ясно видел перед собой такую картину: большой, черный лимузин подъезжает к его дому в Вермонте, сумасшедшая, тайная гонка в ночи, полет чартерным рейсом в Вашингтон, кабинет с опущенными шторами, желтый электрический свет, отражающийся на знаменитых, хорошо всем известных лицах. -- Мистер Лавджой, вряд ли стоит лишний раз напоминать вам, что предстоит весьма деликатная миссия. Вы знаете эту проблему гораздо лучше всех нас... Два маленьких мальчика выбежали из лавки. Они резко остановились, чуть не врезавшись в него, держа друг друга за руки. Это были его ученики, правда, не такие чистые и опрятные, какими они обычно приходили на занятия в класс. -- Добрый вечер, мистер Лавджой,-- пропели они в унисон на своем арабском английском с вермонтским акцентом.-- Мы себя чувствуем очень хорошо, все в порядке, большое вам спасибо.-- Громко захихикав, они бросились наутек и затерялись среди стада овец с жирными курдюками, помеченных красной краской для забоя по случаю священного праздника Рамадан. Лавджой зашел в маленькую книжную лавку. Там продавались старые экземпляры американских журналов "Лайф", "Лук", "Клик" и "Сэтердей ивнинг пост", два перепутанных собрания сочинений Диккенса, множество книг Г. Д. Уэллса, Виктор Гюго, Колет2, Мишле3,-- очень много их книг на французском, не считая целых гор уцененных французских романов в тонких обложках. Большая куча арабских журналов была сложена в одном углу небольшого магазинчика, шесть экземпляров "Речной антологии" Спуна и один экземпляр "Смерти после полудня" лежали между двумя гипсовыми бюстами Бетховена, тоже выставленными на продажу. Среди биографий Наполеона, Шелли и Джона Д. Рокфеллера лежали "Капитал" Маркса и целая библиотечка книг с изъеденными краями страниц по физиологии и хирургии на немецком языке, Ленин, Толстой на русском и один экземпляр сборника "Лучшие английские короткие рассказы 1927 года", гипсовые копии статуэток, найденных в пирамидах, небольшие красно-голубые вазы, а также обломок истинного Креста Иисуса в коробочке на вельветовой подушечке. На стене висели семь ковриков, которые можно было здесь приобрести за вполне приемлемую цену. И там, конечно, еще была и Айрина. Она стояла в углу, склонив свою светлую белокурую головку над гроссбухом. Каждый раз, как только он смотрел на нее, на ее хрупкую фигурку, на ее скромный вид, на ее тревожащую душу красоту, у него всегда падало сердце. Он тихо подошел к ней, целиком поглощенной цифрами счетов, сзади, взял за руку, поднес ее к своим губам и крепко прижал к ним. Айрина испуганно отскочила в сторону. -- Стэнфорд,-- воскликнула она своим тихим, музыкальным, по-русски мелодичным голосом среди этих пыльных книг на шести языках.-- Как ты можешь позволять себе такое! -- Но здесь же никого нет,-- оправдывался Лавджой, нежно улыбаясь ей. -- Сюда могут войти в любую минуту,-- Айрина испуганно посмотрела на дверь. -- Ну и что из этого? -- Я так и знала, что это рано или поздно произойдет,-- плаксивым тоном сказала она, отворачиваясь от него и закрывая ладонями лицо.-- Ты меня больше уже не уважаешь. Я тебя, конечно, в этом не виню. Мужчину нельзя ни в чем упрекать. -- Я не уважаю тебя, откуда ты взяла? -- пылко сказал Лавджой.-- Уважаю от всего сердца. -- Слова, слова,-- сказала Айрина.-- Слова. Я знала, что это произойдет. Я теперь должна во всем винить только саму себя, больше никого. Нам нужно расстаться. -- Айрина,-- сказал он, стараясь быть серьезным, но не показывая вида, что он расстроен таким отношением к нему. Она часто страдала от припадков деликатности и потом сожалела обо всем по нескольку раз на день, после чего регулярно ходила в церковь исповедоваться. Ее сомнения, все эти девичьи эксцессы чувствительности делали ее в глазах Лавджоя еще куда более желанной, да он и не был таким человеком, которого можно было бы упрекнуть в дурном поведении. Они были знакомы с Айриной целых восемь месяцев, и только после этого испытательного срока она позволила ему взять ее за руку, а потом, когда он впервые овладел ею, рыдала целых три часа кряду. -- Айрина,-- сказал он для ее большей уверенности,-- я отношусь к тебе с таким уважением, как к родной матери. Айрина, повернувшись к нему, нежно ему улыбнулась. Губы ее дрожали, глаза подернулись туманной пленкой. -- Ах, как все же трудно быть женщиной,-- сказала она. Лавджой улыбнулся ей в ответ, и она позволила ему легонько прикоснуться к ее руке. Он достал из кармана бумажник, вытащил из него деньги и передал их ей. -- Мое сердце разрывается на куски,-- сказала она, засовывая бумажки под лифчик, удерживающий ее маленькие, но такие невыразимо приятные груди,-- когда я беру у тебя деньги, Стэнфорд. Но мой несчастный отец... -- Что ты,-- промычал в ответ Лавджой,-- мне это доставляет удовольствие. Отец Айрины был белым русским офицером. Он остался в России, а Айрине с матерью удалось бежать от революции. Он был слишком гордым и решительным человеком, чтобы заставить себя работать на красных, поэтому Айрине приходилось высылать ему каждый месяц немного денег, чтобы он с такой гордыней не умер от голода. -- Это доставляет мне большое удовольствие,-- повторил Лавджой, хотя в этот раз он соскребал со своего счета последнее, то, что осталось на донышке.-- Ты не заглянешь ко мне часиков в девять, дорогая? -- Сердце мое разрывается на куски,-- прошептала Айрина,-- вдруг меня увидят, начнут подозревать. -- Никто тебя не увидит, не бойся. -- Ладно, дорогой мой Стэнфорд, в девять тридцать,-- сказала Айрина, награждая его печальной славянской, скромной улыбкой, свидетельствовавшей о ее капитуляции и одновременно обещавшей море невыносимо приятного сладострастия.-- В это время будет темнее. Лавджой, торопливо оглядевшись по сторонам, чмокнул ее в щечку. -- Боже, прости меня грешную,-- скорбным тоном произнесла Айрина,-- ты на самом деле необузданный парень... -- Девять тридцать.-- Лавджой, помахав ей рукой на прощание, вышел из этого литературного логова на ярко освещенную солнцем улицу. Теперь он думал только об одном, о свидании с Айриной в девять тридцать вечера, он улыбался, весело насвистывая, и быстро шагал между нищими, продавцами плодов манго, торговцами скотом и сводниками. В конце улицы находилась маленькая площадь, окруженная крошечными кафе. Лавджой увидел толпу, стоявшую полукругом перед самым большим, самым запоминающимся кафе. Сгорая от любопытства, он ускорил шаг. Может, произошел несчастный случай с каким-нибудь американцем или с одним из его учеников... Добравшись до густой толпы, он остановился, улыбаясь. Оказывается, шло уличное представление. Такого, по его твердому убеждению, он еще никогда не видел. Двое внушительных габаритов, сильных, мускулистых мужчин с голыми коленками, в шортах и футболках, совершали какие-то замысловатые сложные трюки на двух блестящих никелем велосипедах. Третий, довольно щупленький человек, тоже в футболке, с маленькой шелудивой обезьянкой на плече, стоял в стороне, держа за раму третий поблескивающий на солнце велосипед. На спинах всех темно-зеленых футболок золотыми большими буквами было написано: "Кафе "Анатоль Франс", Пляс Пигаль". На футболке одного из двух гигантов на груди стояли большие цифры 95, как у футболиста на поле. На груди у второго -- цифры 96. На футболке маленького был нарисован знак "Зеро". Все они были побриты наголо, а их лоснящиеся головы сияли на ярком солнце. Два артиста кружили по маленькому кругу перед кафе, и передние колеса их велосипедов вертелись на своих втулках одновременно, на одном уровне, словно сцепленные, и все зрители с восхищением уважительно вздыхали. С обнаженных, блестящих голов артистов на лицо ручьями скатывался пот, а они, пыхтя, энергично работали педалями, широко и размашисто, не теряя приятного расположения духа. Номер девяносто пять, ловко соскочив со своего велосипеда, с беззаботным, веселым видом энергично толкнул его в сторону маленького человечка с обезьянкой на плече. Велосипед со скрипучим звуком врезался передним колесом ему в голень, и тот скривился от острой боли, но все же, пересиливая ее, машинально улыбался публике. Для большей забавы зрителей обезьянка дергала его за ухо лапой. Номер девяносто шесть продолжал совершать круги по каменным плитам, и его голые коленки и никелированные части велосипеда поблескивали на солнце. -- Алле,-- крикнул номер девяносто пять громким, гудящим голосом. Он стоял, вытянув вперед руки, такой крупный, широкоплечий, что его выпиравшие мышцы, казалось, вот-вот разорвут по швам его футболку, и его мощная фигура выделялась на фоне стройных, тощих арабов. Номер "Зеро", усадив удобнее обезъянку на плече, бросил номеру девяносто пять мешочек с магнезией. Девяносто пятый обильно посыпал ею себе руки, растер их, а девяносто шестой в это время беспрерывно совершал на велосипеде легкие круги. Публика наблюдала за его действиями с возрастающим интересом. Лавджой воспринимал все, что происходило у него перед глазами, с восторгом, хотя представление его немного озадачивало. "Восток, что поделаешь,-- размышлял он,-- здесь можно ожидать чего угодно, любого сюрприза. Он на выдумку горазд!" Наконец, девяносто пятый, натерев как следует белым порошком руки, небрежно бросил через плечо мешочек и снова крикнул своим низким, гудящим голосом: "Алле!" Номер "Зеро" кинулся вперед, но педаль его велосипеда больно, со скрежещущим звуком скользнула по его лодыжке, а перепуганная его резким движением обезьянка схватилась лапой за его нос, чтобы не упасть. Его лицо на мгновение исказилось от острой боли, в глазах мелькнул упрек, но он, изловчившись, все же схватил брошенный мешочек на лету, потом выпрямился, оторвал обезьянью лапу от носа и, сразу успокоившись, бесстрастно стал наблюдать за цирковым представлением. -- Ты готов, Сен Клер? -- заорал номер девяносто пять так громко, словно его партнер находился от него на расстоянии полумили. -- Готов, Ролан,-- хрипло промычал номер девяносто шесть, резко набирая скорость. -- Алле! -- загудел девяносто пятый, словно пароходный гудок в ненастную ночь. Номер девяносто пять, напрягшись всем телом, вдруг подскочил высоко в воздух, мелькнув на белом фоне мечети на противоположной стороне площади. В своем полете он был похож на ловкого песца, выкрашенного в зеленый цвет. Он приземлился на плечи девяносто шестого с удивительно мягким шлепком и тут же развел руки широко в стороны, словно лебедь крылья, и на еще потном, волевом лице появилась открытая привлекательная улыбка триумфатора. -- Ради Христа, Ролан! -- взмолился девяносто шестой, неистово вертя педалями, чтобы удержать равновесие своего рыскающего велосипеда и не упасть.-- Оставь мое ухо! Но девяносто пятый молчал. Он просто величаво, гордо стоял на плечах партнера, прямой и честный, напоминая собой мощное розовато-зеленое изваяние, поблескивающее на фоне белого камня и белоснежных бурнусов, а зубы его тоже блестели как никогда. Публика разразилась громкими аплодисментами, троица маленьких полуголых детишек пустилась в пляс прямо рядом с кружащимся по площади велосипедом со своим тяжелым грузом, а перепуганные родители быстро оттащили беспечных танцоров назад. -- Алле! -- крикнул девяносто шестой таким громким голосом, что он запросто мог бы пробить любую плотную пелену тумана. -- Алле! -- подхватил за ним девяносто пятый, и в мгновение ока, в отчаянном, поразительном прыжке, вдруг перевернулся вверх тормашками и через мгновение уже стоял на голове своего партнера, а его большие, мясистые ноги, застыв, уперлись, казалось, вытянутыми носочками в ярко-голубое безоблачное небо. Девяносто шестой тут же убрал руки с руля, и теперь они быстро ездили кругами по площади в странном, опасном положении и были похожи на какой-то трясущийся неустойчивый громоздкий памятник, поставленный в честь отваги Человека и достигнутой им поставленной перед собой цели. -- Браво! -- без особого энтузиазма крикнул номер "Зеро".-- Браво! Толпа зашумела, выражая свое полное одобрение, а Лавджой громко хлопал в ладоши, улыбаясь этим отчаянным акробатам. Девяносто пятый, застывший на голове партнера, смело описывал своими ногами круг за кругом на фоне сирийского неба. Стоя на голове, он посмотрел на Лавджоя, широко улыбнулся, озорно подмигнул ему и, когда, совершая следующий круг, снова поравнялся с ним, крикнул ему: -- Привет, приятель. Жду тебя после представления в франко-сирийском баре! Лавджой стыдливо улыбнулся,-- ему было приятно от внимания, оказанного одним из артистов, но оно его и смущало. Через несколько секунд девяносто пятый, совершив потрясающий прыжок, приземлился; он стоял на земле, выпрямившись во весь рост, такой ловкий, подвижный, эластичный, и всем радушно улыбался; девяносто шестой тоже на ходу спрыгнул с велосипеда, и теперь они стояли рядом, и оба кланялись публике. Потом, с широкими дружескими улыбками на лице, они смешались с толпой, раздавая свои фотографии размером с почтовую открытку. Девяносто шестой подарил одну Лавджою, похлопав его по плечу своей тяжелой мускулистой рукой. Лавджой посмотрел на фото. На ней эти оба бесшабашных смельчака были изображены в самый опасный момент своего представления. Девяносто пятый стоял на своей голове на голове девяносто шестого на фоне больших темных облаков. "Ролан и Сен Клер Калониусы,-- прочитал он подпись.-- Вокруг света на двух колесах. Послы доброй воли. Поразительная смелость и отвага! Нечто из ряда вон выходящее!" Когда он разглядывал фотографию, братья Калониусы сели на свои велосипеды и, удерживая руками третий велосипед между ними с сидевшей на свободном сиденье обезьяной, быстро помчались вниз по улице. -- Четыре пиастра, пожалте,-- услыхал Лавджой чей-то голос. Он огляделся. Перед ним стоял номер "Зеро" с обеспокоенным видом, протягивая к нему руку.-- Четыре пиастра, пожалте,-- повторил номер "Зеро". -- За что же? -- спросил Лавджой. -- За фотографию отважных братьев Калониусов, пожалте. У номера "Зеро" был какой-то тягучий балканский акцент, да и лицо у него напоминало жителя Балкан, этой земли скорбей и печали, земли, которая не знала ничего другого, кроме войн, голода и вероломных, не умеющих хранить верность царей за пятнадцать столетий истории. -- Мне не нужна фотография братьев Калониусов,-- сказал Лавджой, пытаясь вернуть "Зеро" открытку. -- Никак нельзя, пожалте.-- Тень новой печали промелькнула на лице номера "Зеро", такая быстрая, как взмах крыльев летучей мыши, и он тут же заложил руки за спину, чтобы лишить Лавджоя любой, даже самой случайной возможности всучить ему обратно фотографию. -- Вы ее взяли-- все. Четыре пиастра, пожалте...-- Какое у него упрямое, отчаянное, смуглое лицо под этим сияющим на солнце лысым черепом! Ничего не поделаешь. Лавджой вытащил из бумажника четыре пиастра и отдал их номеру "Зеро". Тот молча их взял и направился к следующему клиенту. Лавджой аккуратно засунул фотографию в бумажник. Со следующим клиентом у "Зеро" тоже начались препирательства, но Лавджой заметил, что артист получил все же свои четыре пиастра. На лицах владельцев фотографий братьев Калониусов, сидевших за столиками в кафе, блуждало мрачное, не обещавшее ничего хорошего выражение. Опасаясь насилия, Лавджой поспешил вниз по улице. Для чего ему ввязываться в ссору, для чего принимать участие в том, что он всегда считал неизбежным столкновением между Востоком и Западом, причем Запад был куда лучше вооружен. -- Четыре пиастра, пожалте,-- снова услыхал он свистящий, настойчивый голос за спиной, когда подходил к франко-сирийскому кафе. К столику на террасе были прислонены все три велосипеда, а двое братьев Калониусов сидели, все еще в поту, и пили пиво. -- Ролан,-- громко гудел Сен Клер,-- если ты еще раз наступишь мне на ухо, я сломаю тебе лодыжку. -- Издержки профессии, понимаешь? -- сердито заорал на него Ролан. -- Не нужны мне твои проклятые издержки профессии! -- Сен Клер, наклонившись над столиком, с ненавистью уставился в глаза брата.-- Нужно смотреть, куда ты ставишь свою ногу, будь она трижды проклята! Обезьяна дернула его за штанину, и Сен Клер расплескал из кружки пиво. Эта шалунья тут же ловко забралась на сиденье велосипеда, и оба брата, добродушно рассмеявшись, заказали себе еще по кружке. -- Прошу простить меня, джентльмены,-- сказал, подходя к ним, Лавджой. -- Если ты американец,-- сказал девяносто шестой,-- то присаживайся. -- Да, я американец. -- Садись! -- Номер девяносто пять, махнув рукой бармену, заказал еще пива.-- Ну, я так и подумал, когда увидел тебя. Хотя, конечно, трудно что-нибудь разобрать, стоя на голове.-- Он радушно засмеялся и подтолкнул локтем Лавджоя, по-видимому полагая, что отколол скабрезную шутку. -- Ну, что ты скажешь о нашем представлении? -- спросил девяносто шестой. -- Чрезвычайно... -- Никто еще ничего подобного на велосипеде не делал,-- перебил его девяносто пятый.-- Мы с братом презираем все законы тяготения.-- Где, черт бы тебя побрал, наше пиво? -- завопил он по-французски маленькому, смуглому официанту, который тут же сорвался с места. -- Какой милый все же городок,-- сказал девяносто шестой.-- Ну-ка повтори, как он называется? -- Алеппо,-- сказал Лавджой. -- Алеппо,-- повторил девяносто пятый.-- Он лежит далеко в стороне от нашего маршрута? -- А куда вы едете? -- поинтересовался Лавджой. -- В Китай,-- ответили ему братья в один голос.-- Где же, черт подери, наше пиво? -- Их разъяренные громкие голоса звенели над столиками, заставляя всех официантов носиться с такой скоростью, с какой они никогда здесь не перемещались за последние пятнадцать лет. -- Ну...-- начал Лавджой. -- Меня зовут Сен Клер,-- сказал девяносто шестой.-- Сен Клер Калониус. А это -- Ролан. Они пожали ему руку с такой силой, что она онемела. -- Меня зовут Стэнфорд Лавджой. -- Какого черта ты здесь делаешь? -- спросил Сен Клер. -- Служу при миссии. -- Много крошек в городе? -- спросил Ролан, озираясь, по-видимому, будучи сильно сексуально озабочен. -- Что-что? -- Крошек. Крошек. -- Ах, да,-- "врубился", наконец, Лавджой.-- Здесь есть молодые девушки, но у них очень строгие матери. Типичный французский стиль. -- Для чего только мы уехали из Каира, никак не пойму! -- вздохнул Ролан. -- Но все равно муж этой гречанки вот-вот должен был вернуться, в любом случае,-- успокаивал его Сен Клер.-- А мне нравится этот городок. Как, ты сказал, зовут... -- Лавджой. -- Да не тебя, Стэнфорд, а город. -- Ах, прошу простить,-- Лавджой, попав под перекрестный огонь этой громовой беседы, немного ошалел.-- Алеппо. -- Здесь вообще-то что-нибудь происходит? -- Ну, во время крестовых походов тут был... -- Я имею в виду по ночам. -- Ну, знаете ли,-- ответил Лавджой,-- я веду очень тихую, неприметную жизнь... -- Поставь пиво сюда,-- приказал Ролан официанту на весьма приблизительном французском,-- и тащи еще три кружки. Они подняли кружки. -- За добрую волю,-- предложил Сен Клер тост, как будто для него это было ритуалом, и оба брата громко засмеялись, одним глотком опорожнив половину кружки. -- Сирийское пиво,-- сказал Сен Клер.-- Пить можно. Но любого человека, причастного к производству египетского пива, должно немедленно казнить. -- А где этот сукин сын Ласло? -- Ролан вглядывался в верхнюю часть улицы.-- Сколько раз я говорил тебе, что он с первого взгляда мне не понравился. -- Да, он очень медлителен,-- сказал Сен Клер.-- Но он человек честный, только ужасно неповоротливый. Лавджой сразу подумал об этом смуглом, худом человеке, который пытался силой заполучить по четыре пиастра от потомков этих так и не покоренных племен, сидевших за столиками в кафе. Ему хотелось что-то сказать, но он передумал и только еще отхлебнул из кружки. -- Послушай, Стэнфорд,-- сказал Ролан,-- ты себе представить не можешь, как приятно снова увидеть перед собой честное лицо американца. -- Багодарю вас,-- сказал Лавджой,-- очень рад быть... -- Во всех отелях в этой части мира,-- с удивлением сказал Сен Клер,-- полным-полно клопов. Ты даже не поверишь. -- У тебя, наверное, вилла, Стэнфорд, не так ли? -- спросил Ролан.-- В этих местах землю можно приобрести за бесценок. А обменный курс просто замечательный. -- Да,-- сказал Лавджой, хотя не был уверен в том, с чем он сейчас соглашался. -- Как чудесно было бы остановиться снова в американском доме,-- сказал Сен Клер.-- Даже только на одну ночь. -- Вы же совершенно...-- начал было Лавджой. -- Ах, наконец! Где же ты был, сукин сын! -- перебил его Ролан. Лавджой поднял голову. Перед ними стоял Ласло, весь в крови. Один глаз у него уже распух, зеленая футболка разорвана; на плохо развитой икроножной мышце на правой ноге зияли две глубокие рваные раны. Его смуглое лицо еще сильнее потемнело и стало еще более скорбным. От его маленького тела в изорванной одежде исходил какой-то кислый запах, как в зоопарке. Не говоря ни слова, Ласло протянул им руку. Ролан с Сен Клером мгновенно вскочили со своих мест, сгребли лежавшие у него на ладони деньги и лихорадочно начали их пересчитывать. -- Сорок четыре пиастра! -- взревел Ролан. Сен Клер, дотянувшись до Ласло рукой, несильно смазал его по физиономии рукой. Ласло, пораженный, упал на стул. -- Боже мой,-- прошептал Лавджой. -- Братья Калониусы могли заработать до пятисот долларов только за одну неделю в Радио-Сити,-- завопил Сен Клер. -- Здесь вам не Радио-Сити, джентльмены,-- смиренно пробормотал Ласло.-- Здесь вам Алеппо, маленький восточный городок, в котором полно диких, вконец обнищавших арабов. -- Мы роздали пятьдесят фотографий братьев Калониусов,-- сказал Ролан, наклонившись над несчастным Ласло и крепкой ладонью схватив его за подбородок. Он поднял его голову вверх, ближе к себе.-- Это означает, что у тебя должно быть двести пиастров. -- Прошу извинить меня, джентльмены,-- возразил Ласло,-- но это отнюдь не означает, что у меня должно быть двести пиастров. -- Сколько раз я тебе твердил,-- рычал Сен Клер,-- чтобы ты не брал обратно наши фотографии? -- Я не беру их назад, джентльмены. -- Настаивай! -- орал ему Ролан.-- Сколько раз можно тебе говорить одно и то же! Настаивай! Не уступай! Кислая улыбка на секунду появилась на его разбитых губах. -- Джентльмены,-- прошептал глухой голос смуглого человека.-- Я и настаиваю. Но, как видите, меня укусили две собаки, а один здоровенный араб ударил меня большим медным сосудом. Джентльмены, нужно смотреть правде в лицо. Вы придумали совершенно непрактичную систему -- настаивать! -- Ты что, собираешься учить нас нашему бизнесу? -- угрожающе взмахнул рукой Сен Клер. -- Джентльмены,-- сказал Ласло, вытирая еще сочащуюся слегка кровь с подбородка.-- Я просто вас предупреждаю, что я умру, так и не добравшись до Багдада, если только вы не улучшите каким-то образом избранную вами систему. Сен Клер хотел было его снова ударить, но в это время подоспел официант со свежим пивом. Сен Клер вложил ручку одной кружки в ладонь Лавджоя, и братья снова подняли свои кружки. -- За добрую волю,-- повторили они свое ритуальное заклинание.-- Ласло, возьми на руки миссис Буханан и следуй за нами. -- Слушаюсь, джентльмены,-- сказал Ласло, поднимая с седла обезьянку. Лавджой исподтишка глядел на Ласло, когда они садились на велосипеды. Он стоял, низко уронив голову, в позе человека, переживающего вселенские страдания, не спуская с Лавджоя своих сверлящих глаз, в которых, правда, он не заметил никакого упрека. Лавджой, как будто чувствуя свою вину, отвернулся и пошел вниз по улице своей дорогой. Братья Калониусы ехали рядом на своих велосипедах, разгоняя на своем пути перепуганных пешеходов, торговцев коврами, детишек, осликов и священников-коптов. Ласло бежал за ними легкой трусцой, а сидевшая у него на плече обезьянка крепче прижималась к его голове. -- Какое потрясающее гостеприимство с твоей стороны, Стэн,-- ревел на ходу Сен Клер. -- О чем вы говорите... -- Вот что мне больше всего нравится в путешествии,-- сказал Ролан.-- Американцы всегда стараются быть вместе. -- Ну,-- сказал Лавджой,-- ведь все мы находимся так далеко от родного дома, и, по крайней мере... -- Ты можешь угостить нас бифштексами на обед? -- спросил Ролан. -- Думаю, смогу,-- ответил Лавджой, замедляя шаг, чтобы дать возможность Ласло, который уже язык высунул от натуги, догнать их. -- Как мне этого не хватает,-- сказал Сен Клер.-- Хорошего, американского бифштекса. -- Не нужно было уезжать из Каира,-- снова пожалел об их промахе Ролан. -- Может, ты все же ради любви к Всевышнему прекратишь ныть и все время повторять, что нам не нужно было уезжать из Каира,-- промычал Сен Клер. -- Вот здесь я живу,-- торопливо сказал Лавджой, когда его новые друзья въехали на своих велосипедах во двор миссии. -- Ты живешь не хуже короля! -- воскликнул с энтузиазмом Сен Клер, глядя на замызганные маленькие домики миссии.-- Ролан, может, останемся еще на пару дней в Алеппо? -- Может, и останемся,-- согласился с ним Ролан. Он грациозно соскочил с велосипеда, когда Лавджой остановился перед зданием.-- Может быть. К ним мелкой трусцой подбежал Ласло, его лицо даже слегка позеленело от подобной "разминки" под палящим солнцем. -- Ласло,-- приказал Ролан,-- отнеси велосипеды в помещение. -- Слушаюсь, джентльмены,-- сказал, тяжело дыша, Ласло, сгоняя обезьянку со своей голой, покрытой крупными каплями пота шеи. -- Но имейте в виду, я живу наверху,-- Лавджой указал рукой на пролет узкой лестницы, по которой нужно было взбираться, чтобы попасть в его квартиру. -- Ладно,-- сказал Сен Клер.-- Ласло затащит туда велосипеды. Ну, показывай, куда идти, старичок Стэнфорд. Лавджой, бросив косой взгляд на Ласло, пошел впереди гостей. -- Ну вот, это на самом деле похоже на дом,-- со счастливым видом сказал Ролан, опускаясь на единственный легкий стул и глядя на фотографию Гувера на стене. Лавджой в глубине души был поклонником Рузвельта, но директор школы придерживался строгих республиканских взглядов, и Лавджой, когда приехал сюда, благоразумно не стал снимать со стены фотографию этого государственного деятеля в высоком накрахмаленном воротничке. -- Остается самая малость, чтобы сделать нашу жизнь абсолютно счастливой,-- прошептал Сен Клер с пола, где он довольно удобно разлегся,-- выпивка. -- Стэнфорд, старый ты верный пес,-- радостно помахал ему рукой Ролан,-- могу побиться об заклад, что ты кое-что здесь припрятал. -- Ну,-- с явным беспокойством начал Лавджой,-- тут все же школа миссии, они обычно косо смотрят на... -- Ты, старый пес,-- гремел Сен Клер,-- давай, затаскивай. Ласло, выбиваясь из последних сил, весь в поту, втащил через двери первый велосипед. -- Но придется пить из кофейных чашек, так что, если неожиданно сюда войдет директор... -- Я готов пить виски из чего угодно,-- из скорлупы кокосовых орехов, из ночных горшков, из любой посудины.-- Ролан по-дружески сильно, но добродушно хлопнул Лавджоя по спине.-- Вытаскивай, старый ты пес. Ласло, ты самый вонючий из всех венгров на свете.-- Ролан, глубоко вздохнув, скорчил кислую рожу. -- Разит не от меня,-- смиренно возразил Ласло,-- а от миссис Буханан. Она всегда на меня писает.-- Он вышел за вторым велосипедом. Лавджой пошел в свой громадный, в итальянском стиле, кабинет, где он хранил все свои скудные личные запасы. Сен Клер стоял у него за спиной, с интересом наблюдая за его действиями, когда он, открыв дверцу шкафа, принялся рыться под стопкой теплого шерстяного белья. -- Ролан,-- крикнул Сен Клер.-- Ну-ка иди сюда. Ролан пришел и тоже встал за спиной Лавджоя. -- Ты только посмотри на это теплое белье,-- сказал Сен Клер.-- Оно может нам пригодиться в Китае зимой. -- То, что доктор прописал.-- Ролан, наклонившись, выудил из шкафа лежавшую сверху теплую нижнюю рубашку и примерил ее к своим громадным выпуклым плечам. -- Шерсть растягивается, не забывай,-- успокоил его Сен Клер. -- Да, ты прав,-- сказал Ролан, задумчиво положив рубашку на место. -- Ба, "Джонни Уокер"! -- обрадовался Сен Клер. -- Целых три бутылки! Ну ты и старый пес, Стэнфорд! -- Так, на случай болезни,-- объяснил им Лавджой.-- Или по особым поводам. Вообще-то я много не пью... -- Давай, я открою,-- Ролан выхватил у него из рук бутылку, разорвав обертку из прозрачной бумаги. Лавджой, аккуратно положив стопку теплого зимнего белья на оставшиеся две бутылки, закрыл шкаф. Ролан не заставил себя долго ждать и тут же разлил виски по трем большим кофейным чашкам до краев. -- За добрую волю! -- пропели вдвоем братья Калониусы, высоко подняв свои чашки. Лавджой с интересом разглядывал их,-- вот они, странные, приводящие его в восторг визитеры, явившиеся к нему из другого мира. Только на Востоке жизнь таит в себе столько сюрпризов. -- За добрую волю,-- громко повторил он и сделал большой глоток "Джонни Уокера". -- Ласло,-- крикнул Сен Клер запыхавшемуся Ласло,-- не повреди краску велосипеда! Это очень дорогая машина! -- Понятно, джентльмены,-- сказал, пыхтя, Ласло, втаскивая наконец в комнату третий велосипед и прислоняясь к стене, чтобы отдохнуть и собраться с силами. -- Может,-- робко прошептал Лавджой,-- Ласло тоже... -- Ласло никогда не пьет,-- отрезал Сен Клер, наливая себе в чашку до краев виски.-- Он -- греческий католик. -- Простите меня, но мне нужно отлучиться,-- сказал Лавджой.-- Пойду на кухню, скажу слуге, чтобы он приготовил для нас обед к вечеру. -- Иди, иди, Стэнфорд.-- Ролан ласково помахал ему своей довольно подвижной, грациозной рукой.-- Нам здесь очень хорошо. Ты сделал все, чтобы мы чувствовали себя как дома. -- Благодарю вас,-- сказал Лавджой, чувствуя, как у него потеплело внутри от такой искренней благодарности. Он обычно вел тихую, неприметную уединенную жизнь, и у него было совсем немного друзей. -- Нужно, чтобы было побольше таких, как ты,-- сказал Ролан. -- Большое вам спасибо... -- На десерт,-- сказал Сен Клер,-- я люблю изюм и грецкие орехи. В них содержатся ценные витамины. -- Посмотрим, что я смогу,-- сказал Лавджой, с виноватым видом проскальзывая мимо Ласло, который все еще прижимался к стене, абсолютно измочаленный, лишенный последних сил и еще больше потемневший. Обезьянка вновь забралась ему на плечи, и теперь разивший от него кислый запах, как в зоопарке, становился все резче, все острее чувствовался. Когда он вернулся после получасового пребывания на кухне, где его повар, Ахмед, кастрированный турками еще в 1903 году, дважды разражался слезами в приступе абсолютного непонимания того, что втолковывал ему Лавджой, то гостиная сотрясалась от жаркого спора. -- А я говорю, что я никогда не насиловал никаких официанток в Тель-Авиве! -- визжал от негодования Сен Клер. Лавджой сразу заметил, что на столе стоит уже вторая открытая бутылка виски "Джонни Уокер". -- Скажи об этом полиции,-- сказал Ролан, вставая с единственного стула и помахивая пустой бутылкой для большей убедительности.-- Ты добьешься, что всех нас перевешают из-за твоих действий супермена, будь они трижды прокляты... -- Джентльмены,-- обратился к ним Лавджой, чувствуя в голове легкое головокружение от выпитого пива, перемешанного с виски,-- грецких орехов достать нельзя. -- Да ладно,-- весело улыбнулся ему Сен Клер.-- Не к спеху. Достанешь завтра утром. Ну-ка, выпей с нами. -- Спасибо,-- поблагодарил его Лавджой, впервые в жизни чувствуя влечение к алкоголю.-- Думаю, что обязательно выпью. В ожидании обеда они трудились над второй бутылкой, а братья Калониусы рассказывали о себе. -- Бейкерсфилд, Калифорния,-- сказал Сен Клер,-- самое место для истинных ковбоев. -- Это мы там родились,-- объяснил Ролан. -- Правда, там не хватает романтики. Одно и то же каждый божий день. Говядина, грейпфруты. Грейпфруты и говядина. На вот, выпей.-- Сен Клер налил всем.-- Мужчина должен повидать мир... -- Вот именно это я...-- попытался втиснуться в разговор Лавджой, но его перебил Ролан. -- Джордж Буханан наверняка убил бы тебя, Сен Клер, если бы ты остался в Бейкерсфилде еще на двадцать четыре часа. Вся загвоздка оказалась в том, что было воскресенье, ему пришлось ждать до понедельника, чтобы купить себе короткоствольный,-- весело рассказывал Ролан, предаваясь воспоминаниям. -- Джордж Буханан,-- заорал Сен Клер,-- сильно заблуждался в отношении этой лицензии на добычу нефти. Любой суд... -- В любом случае, нам хватило денег, чтобы добраться до Парижа,-- пытался успокоить его Ролан. -- Ах, Париж! Какой славный город! -- мечтательно произнес Сен Клер. -- Париж...-- словно завороженный, прошептал Лавджой.-- Как вам удалось заставить себя покинуть такой дивный город? -- На одном месте нельзя торчать вечно,-- объяснил Сен Клер.-- К тому же этот непреодолимый зов других просторов... -- "Месье, сказал капитан сыскной полиции сюрте,-- фыркнул Ролан, вспоминая то, что было,-- в вашем распоряжении ровно тридцать шесть часов". Он говорил на отличном английском. -- Вся беда американцев в том,-- сказал Сен Клер,-- что весь остальной мир относится к ним с недоверием. Дело в том, что Америку во всем мире представляют не те люди. Дипломаты, школьные учителя, проводящие там отпуск, вышедшие на пенсию торгаши. -- Либо сейчас, либо никогда,-- звонко воскликнул Ролан,-- Америку должны представлять ее лучшие люди. Молодые, мужественные, дружелюбные, обычные люди. Люди доброй воли. Понимаешь? -- Да,-- ответил Лавджой довольно расплывчато, но он все равно сейчас, в эту минуту, был счастлив и ему было приятно потягивать виски из третьей по счету кофейной чашки. -- Только на велосипеде,-- продолжал Сен Клер,-- ты на самом деле можешь увидеть страну. Обычных, простых людей. Ты их развлекаешь своим представлением. Забавляешь. Ты оставляешь о себе достойное впечатление, доказываешь, что американцы это вам не какие-то вырожденцы. -- Американцы,-- с гордостью сказал Ролан,-- это такая раса людей, которая способна стоять на голове на движущемся велосипеде. -- Берлин, Мюнхен, Вена,-- перечислял города Сен Клер.-- Мы всюду становились сенсацией. Не верьте тому, что вам говорят о немцах. У них абсолютно нет никакого желания ни с кем драться. Могу дать в этом свои полные гарантии. -- Да, это весьма надежное поручительство,-- сказал Лавджой. -- Они -- результат путешествия на велосипеде,-- убеждал его Ролан.-- Когда ты -- на его седле, то чувствуешь пульс жизни. -- Понятно,-- сказал Лавджой. -- Рим, Флоренция, Неаполь...-- продолжал перечислять города Сен Клер.-- Спагетти, вино, молодые итальянки-толстушки. Даже трудно себе представить, насколько там сильно чувство доброй воли... -- Уникальный, абсолютно уникальный тур,-- хвастался Ролан. -- Ты когда-нибудь слышал, чтобы кто-то объехал на велосипеде всю территорию Китая? -- Вряд ли... -- Венгрия была у наших ног,-- сказал Сен Клер.-- Там мы подобрали Ласло, в Будапеште. Лавджой мечтательно посмотрел на Ласло, сидевшего в углу. Он старательно выискивал блох у своей подопечной миссис Буханан. -- Нужно собственными глазами увидать этих венгров, понаблюдать за ними,-- продолжал Сен Клер.-- Вот еще одна особенность нашего путешествия, того, как мы это делаем. Становишься студентом, изучающим характер нации. -- Я действительно вполне могу понять... -- Стамбул, Александрия, Каир,-- мелодично декламировал Ролан. -- Они оказали нам такой потрясающий прием там, в Каире. Было все, только что розы нам не бросали. Хотя, конечно, их вкус к развлечениям стоит на довольно низком уровне, это нужно признать. -- Там ценят только танец живота,-- мрачно пожаловался Ролан. -- Если у тебя нет за душой танца живота, пиши пропало. Велосипедист там может спокойно лечь и умереть. -- В Иерусалиме было чуть лучше,-- продолжал Сен Клер.-- Евреи любят велосипеды. -- Как ты можешь всю свою жизнь торчать на одном месте, никак не пойму? -- неожиданно спросил Ролан. -- Мне прежде это и в голову не приходило,-- ответил, размышляя теперь об этом, Лавджой.-- Хотя теперь, может, я... -- Багдад, Калькутта,-- напевал Ролан.-- И мы еще собираемся как следует поработать в Японии. Какие давние узы дружбы связывают две наши страны... Вишневые деревца на улицах Вашингтона. Это будет еще одна сенсация. Ну-ка, выпей! Он щедро разлил по чашкам "Джонни Уокера". Услыхав сырой, булькающий звук, Ласло посмотрел на них из своего угла, проведя языком по сухому рту. Потом он вернулся к своим занятиям с миссис Буханан. -- Где же мы будем спать? -- спросил Сен Клер, вставая, потягиваясь и сладко зевая. Лавджой тоже встал и повел гостей в другую комнату. -- Прошу простить,-- сказал он,-- но есть только две кровати. Ласло... -- Все отлично, не беспокойся, старичок,-- сказал Ролан.-- Он поспит с тобой в комнате на полу. Венгры обожают спать на полу. -- Вполне подходит,-- сказал Сен Клер, сразу во весь рост развалившись на одной из кроватей. -- Обед готов, спасибо.-- Евнух неслышно проскользнул в комнату и так же неслышно из нее выскользнул. Сен Клер тут же вскочил. -- Боже мой,-- воскликнул он,-- обед! Лавджой повел их в столовую. Каким-то образом на столе появилась третья бутылка виски. Когда они расселись за столом, в комнату незаметно, тихо вошел Ласло и устроился на дальнем конце стола. -- Превосходная американская кухня,-- со счастливым видом говорил Ролан, разливая по чашкам виски.-- Нет ей равной в мире. Евнух принес бифштексы, за которые Лавджою пришлось выложить свое трехдневное жалованье. -- Завтра, старичок,-- сказал Ролан,-- давай закажем красного вина с мясом. -- Ах, эта Франция,-- объяснил, вздыхая, Сен Клер,-- она умеет развивать вкусы. -- Да, конечно,-- согласился с ним Лавджой. Ласло, сидя перед своей тарелкой с бифштексом, с занесенными над ней ножом и вилкой, предвкушал невиданное удовольствие. Впервые в его глазах промелькнул возбуженный блеск настоящей жизни. Губы его живо двигались, а рот ждал, когда в нем появятся кусочки восхитительного, редкого в его меню, мяса с кровью. -- Ласло,-- сказал Сен Клер, втягивая наморщенным носом воздух и недовольно кривясь от резкого неприятного запаха. -- Слушаю вас, джентльмены.-- Вилка его осторожно зависла над первым лакомым кусочком. -- Боже, Ласло, как от тебя воняет! Ласло спокойно положил вилку на стол. -- Вполне естественно, джентльмены,-- сказал он в свое оправдание.-- Миссис Буханан постоянно писает на... -- Иди и прими ванну,-- распорядился Сен Клер. -- Слушаюсь, джентльмены. Но только после того, как немного поем... -- Немедленно! -- рявкнул Сен Клер. Ласло, сделав глотательное движение в пересохшем рту, покорно и тихо, по-балкански вздохнув, встал и вышел из-за стола. -- Слушаюсь, джентльмены.-- Он скрылся за дверью. -- Венгры, ну что с них взять,-- сказал Ролан.-- Они до сих пор живут в семнадцатом веке.-- Он откусил от бифштекса громадный кусок. Теперь, когда выпитый виски начал оказывать на него свое воздействие, Лавджой, не привыкший к крепким напиткам, ничего не помнил об обеде, кроме того, братья Калониусы говорили вместе вразнобой, не слушая друг друга, о различных городах мира, которые им удалось посетить и в которых постоянно возникали различного рода недопонимания, правда, не столь серьезных масштабов. Лавджой также заметил, что Ласло так и не вернулся в столовую. Когда они завершали свою трапезу, в дверь кто-то тихо постучал. Сен Клер в два прыжка доскакал до двери и распахнул ее настежь. -- Ай! -- воскликнул он от неожиданности. Перед ним стояла Айрина, вся закутанная в темную шаль. Лавджой тряс головой, пытаясь разогнать скопившийся в ней туман. Он встал. В этой суматохе он совсем забыл о встрече с ней. -- Ничего себе, как хороша! -- громко сказал Сен Клер, оглядывая с головы до ног Айрину.-- Высший сорт! -- Стэнфорд...-- Айрина робко подняла свою маленькую ручку к нему, выражая ему свое легкое неодобрение. -- Прости меня, Айрина,-- сказал Лавджой, подходя к ней, стараясь не качаться.-- Все произошло так неожиданно... -- Высший сорт! Высший сорт! -- повторял Сен Клер. -- Наверное, мне лучше уйти,-- сказала Айрина, повернувшись к двери. -- Я провожу тебя до ворот,-- торопливо предложил ей Лавджой, беря ее за руку. -- Нет, это не девушка,-- бубнил из-за стола Ролан. Встав, он поклонился в сторону Айрины.-- Это видение. Прекрасное русское видение. -- Может, мне лучше проводить тебя до...-- сказал Лавджой. -- Как вы догадались, что я -- русская? -- повернулась к нему Айрина, голос у нее был такой протяжный, такой мелодичный, может, слишком застенчивый, как и подобает молодой робкой девушке. -- Только в холодных снегах,-- гудел Ролан, надвигаясь на нее.-- Только в необозримых сосновых лесах... -- Не хотите ли подойти к нам и выпить вместе с нами? -- вежливо предложил Сен Клер. -- Только там обретешь чистую, холодную, белокурую красоту...-- Ролан улыбался с высоты своего могучего роста, глядя на эту маленькую хрупкую девичью фигурку в темной шали. -- Сегодня мы пьем шотландское виски,-- сообщил ей Сен Клер. -- Айрина не пьет,-- с тревогой в голосе сказал Лавджой, опасаясь, как бы Айрина не рассердилась на него из-за его безалаберных американских друзей. -- Может, только чуть-чуть, на донышке стаканчика,-- сказала Айрина, делая робкий, неуверенный шаг от двери в комнату,-- типичная представительница белой России. Лавджой закрыл за ней дверь. После третьей чашки Сен Клер начал делать по такому случаю замечания по поводу русских. -- Ни один другой народ в мире,-- говорил он, словно оратор,-- не мог бы себе такого представить, осмелиться на такое... Революция. Боже мой, да это же величайший шаг вперед после... -- Они убили четырнадцать членов моей семьи,-- сказала Айрина,-- и сожгли три дома в деревне.-- Она расплакалась. -- Никто, конечно, не станет отрицать,-- сказал Сен Клер, заботливо протягивая ей носовой платок,-- что старый режим все же был лучше. Церкви повсюду. Иконы. Горящие свечи. Царица. Балет. Светлая надежда всего человечества...-- Он красноречиво размахивал руками, а Айрина плакала, готовая благодарить его за ласковые слова. -- Уже поздно,-- неуверенно сказал Лавджой, чувствуя, как у него звенит в ушах от выпитого виски "Джонни Уокер" и от крикливой беседы на повышенных тонах.-- Может, мне все же лучше проводить тебя... -- Только до ворот, Стэнфорд, ты, дикий парень. Айрина встала, закутавшись поплотнее в темную шаль, протянула обе руки братьям Калониусам, и они поцеловали их, бормоча себе под нос что-то такое, чего Лавджой не мог расслышать. Айрина, по-видимому, колебалась, не зная, как ей поступить, но потом, отняв от их губ свои руки, выскользнула с присущей ей грациозностью из столовой. -- Только не возвращайся домой слишком поздно, ты, дикий парень,-- напутствовал его Ролан. Лавджой вышел вслед за Айриной в темноту. Он шел рядом в такой тихой, ясной, безлюдной ночи. -- Айрина, дорогая,-- с беспокойством сказал он, обращаясь к этой безмолвной тени, передвигающейся рядом с ним.-- Понимаешь, этого никак не избежать. Некоторые американцы любят пошуметь, покричать. У них такая привычка. Но они никого не хотят обидеть. Завтра они уедут. Ты прощаешь меня, дорогая? Она молчала. Подойдя к воротам своего дома, она повернулась к нему, и при лунном свете никак нельзя было разобрать выражения у нее на лице. -- Я прощаю тебя, Стэнфорд,-- сказала она мягко, позволяя ему поцеловать ее и пожелать "спокойной ночи", несмотря на то, что до дома директора школы всего каких-то сто ярдов, и, само собой разумеется, существовала вполне реальная возможность, что их заметят. Лавджой следил за ней, покуда она, эта легкая, почти невесомая фигурка, не исчезла в темноте, и, повернувшись, зашагал домой. Из спальни доносился могучий храп. Братья Калониусы крепко спали, отдыхая от напряжения и стрессов своего обычного рабочего дня. Лавджой огляделся по сторонам. Пустые бутылки, велосипеды, и миссис Буханан чешется в углу. Он тяжело вздохнул, разделся и выключил свет. Какой утомительный, возбуждающий день! Эти братья Калониусы, казалось, принесли с собой в его жизнь свободное дыхание всего мира, его блеск, великолепие, его авантюризм, его сердечный, искренний смех. В своей молодости, когда он еще был мальчиком и жил на скалистых холмах штата Вермонт, он мечтал, что когда-нибудь станет точно таким мужчиной, как они, эти братья,-- свободным, легким на подъем, чувствующим себя в своей тарелке в любой из четырех сторон света,-- таким, которого уже никогда никому не забыть, стоит только один раз с ним повстречаться. Теперь он по-новому глядел на свою жизнь,-- каждый день учить этих смуглых ребятишек английскому в одном и том же классе. Как это все спокойно, как монотонно. "Джонни Уокер" что-то звонко пел в его черепной коробке. В комнате от какой-то подушки до него долетал едва различимый запах духов Айрины. Мартышка сонно чесалась, и эти странные звуки напоминали ему о далеких джунглях. В соседней комнате жутко храпели братья Ролан и Сен Клер Калониусы. Лавджой, улыбаясь про себя в темной комнате, добрел до кровати и сразу же заснул. Но ему плохо спалось. Через непроницаемую стену спячки, поздней, темной ночью, когда он никак не мог понять, то ли он спит, то ли бодрствует, он слышал где-то рядом с собой мягкий, хихикающий женский смех, смех чувственный, распутный, и он беспокойно ерзал на своей кровати, силясь открыть глаза, но это ему никак не удавалось, и он вновь проваливался в забытье. Взошла луна и теперь ярко светила через окно прямо ему в глаза, и он вдруг резко проснулся, безошибочно чувствуя, что в его комнате кто-то есть, что в его комнате что-то происходит... Лунный свет падал на хилую, скорчившуюся в углу фигуру. Она склонилась над чем-то, а руки ее неистово ходили ходуном, дергались, словно завязывая какой-то узел. Вдруг фигура выпрямилась, и Лавджой увидал, что перед ним стоит Ласло. -- Ласло, это ты? -- с облегчением вздохнул он.-- Где же ты был? -- Ласло резко повернулся. Глаза его дико сверкали в лунном свете. Большими шагами он подошел к его постели. -- Послушайте, вы,-- хрипло сказал он.-- Прошу вас, не шумите, пожалте... -- Парень...-- Лавджой осекся. В сжатом кулаке Ласло сверкнуло холодное лезвие длинного ножа. -- Не думайте, джентльмен,-- сказал Ласло скрипучим, действующим ему на барабанные перепонки голосом,-- что я стану колебаться и не прибегну к своему острому оружию. -- Послушай, что это ты...-- Лавджой, еще не преодолев своей усталости, сел в кровати, чувствуя, как похолодела, как увлажнилась простыня, окутывающая его ноги.-- Что ты там делаешь? -- Джентльмены...-- Ласло поднес свой нож очень близко к горлу Лавджоя, по-видимому, память обо всех этих гнусных убийствах, совершенных на Балканах, не давала ему покоя, стучала в жилах, как кровь.-- Джентльмены, ведите себя тихо! Лавджой тихо сидел на кровати. Ласло вернулся к своему занятию в угол, и только сейчас в первый раз Лавджой увидел, что там делает этот венгр. Миссис Буханан лежала на полу с выпученными, как у обезумевшего животного, маниакальными глазами на ее грубой, безобразной морде; во рту у нее торчал кляп из обрывков полотенца, а лапы и лодыжки связаны бечевкой. Над ней стоял Ласло с угрожающим, торжествующим видом. -- Что...-- начал было снова Лавджой. -- Ну-ка, замолчите! -- зарычал Ласло. Он, отмотав еще немного бечевки, при ярком свете луны смастерил сложную, отличную петлю, на зависть любому палачу. Лавджой чувствовал, как все его тело покрылось потом, как одеревенело у него горло, и он ощутил солоноватый привкус во рту. Он, не веря своим глазам, часто заморгал, когда Ласло, набросив петлю на шею обезьянке, второй конец веревки перебросил через висевшую над ним "мостовую" лампу. -- Неужели вы на самом деле...-- вымолвил он с трудом, тяжело дыша. Ласло, проигнорировав его слова, потянул за веревку. Лавджой закрыл глаза. Впервые он присутствовал при казни через повешение обезьяны и думал, что ему не вынести такой ужасной картины. Он не открывал глаза до тех пор, покуда не услыхал голос Ласло,-- одновременно и глухой, и громкий, торжествующий. -- Вот тебе,-- сказал Ласло,-- больше ты не будешь на меня писать! Лавджой понял, что теперь можно открыть глаза, посмотреть. Миссис Буханан висела, дергаясь, в петле, как и полагается любой умирающей обезьянке. Ласло стоял перед ней -- воплощенная месть. -- Ласло,-- осторожно, чуть слышно прошептал Лавджой.-- Как ты мог такое сотворить? Ласло стремительно, большими шагами подскочил к нему. -- Предупреждаю вас, уходите отсюда поскорее, пока еще есть время. -- О чем ты это толкуешь? -- Там, в той комнате,-- Ласло выбросил вперед свой жесткий палец, словно предостерегал его,-- там, в той комнате, вы пригрели двух дьяволов. -- Почему ты так считаешь, Ласло? -- Лавджой даже попытался усмехнуться.-- Это простые американские парни, отважные и мужественные. Что тот, что другой. -- В таком случае,-- сказал Ласло,-- не портите мне впечатление об Америке. Дьволы, говорю вам. Я их просто ненавижу, всю троицу, этих братцев Калониусов и их миссис Буханан. К несчастью, нельзя повесить самих братцев.-- С мрачным удовлетворением он поглядывал на трупик обезьяны, слегка покачивающийся на ночном ветру.-- Вот что я скажу вам. Если вам дорога своя жизнь, то убирайтесь подальше от них, да поскорее, даже если вам придется ковылять пешком. -- Я понимаю,-- возразил Лавджой,-- что они дурно с тобой обращаются. Ласло засмеялся, и его смех, такой ужасный, напоминал звуки разбиваемого на мелкие осколки стекла. Тем самым он давал Лавджою понять, насколько тот далек от истины. -- У меня была хорошая работа в Будапеште,-- начал он.-- Я продавал кружева. Собирался жениться. И вот встречаю братьев Калониусов. Через пару дней они продали мне велосипед... за сорок фунтов. Позже мне удалось выяснить, что тот человек, которого они взяли с собой в Страсбурге, от них убежал. Он не мог больше выносить их издевательств. Они сказали мне, что едут в Америку. Они нарисовали передо мной заманчивую картину. Пятьсот долларов в неделю в Радио-Сити. Я стану американским гражданином. Забуду навсегда свою Венгрию. Забуду этот бизнес с кружевами и тесьмой. У меня было в кармане сотня фунтов наличными. И я сказал -- прощайте! И вот началось наше путешествие по разным городам. И в каждом из них,-- их бесчинства, мужья, преследующие их с пистолетом в руке, полиция. Скандалы на таможне. Забеременевшие от них женщины. Это было все равно, что путешествовать по Европе на корабле, на котором кишмя кишат пираты. Теперь у меня нет ни цента, у меня нет работы, и я нахожусь в самом пустынном месте, и вот когда они приказали мне бросить обед и идти в ванную комнату мыться,-- я понял, что все, конец... В соседней комнате кто-то зашевелился, и Ласло одним прыжком опасливо нырнул в тень. -- Я вас предупредил,-- прошептал он едва слышно и тут же исчез. Лавджой смотрел на миссис Буханан, которая заметно одеревенела, свисая с фонаря. Он отвернулся к стене, но так и не смог заснуть. Когда Лавджой встал рано утром, выпил кофе и собрался идти в школу, до него все еще доносился из спальни мирный, ритмичный храп. Братья Калониусы все еще спали без задних ног. Лавджой, конечно, чувствовал себя неважно. В голове у него что-то то судорожно сжималось, то разжималось, пару раз или даже больше за одно утро у него в глазах двоилось, и пронзительные голоса учеников-арабов впервые действовали ему на нервы, вызывая звон в ушах. А когда директор школы Свенкер вошел в класс посередине урока по сочинению на английском для продвинутых учащихся и предложил Лавджою вместе сходить на ланч, по спине его побежали мурашки. Наступило неловкое томительное ожидание. На продолговатом, угловатом, холодном и строгом лице директора ничего нельзя было прочитать, и теперь Лавджой был уверен, что тому стало все известно о пьянке у него на квартире. Последние два часа утренних занятий Лавджой вообще не слышал, что происходит в классе, и, пытаясь скрыть свою неловкость, придумывал всевозможные извинения и формулы прощения, для чего ему приходилось сильно напрягать свой мозг. Он чувствовал, как в голове его глухо пульсирует кровь. Но за непритязательным ланчем, состоявшим из салата из бобов и консервированных ананасов (директор школы был вегетарианцем, и вместе с ним миссис Свенкер и молодой Карлтон Свенкер чинно сидели в тишине, похрустывая зелеными листочками), директор набросал ему план организации нового класса для изучения Библии под общим названием: "Новый Завет в свете современной американской жизни, или Иисус глазами американского налогоплательщика". Предполагалось, что это будет вечерний класс для взрослых, и Лавджой, осознав, что никакого разговора о пьянке не будет, просто загорелся энтузиазмом и с радостью принял предложение директора, хотя это означало, что у него таким образом отнимают два драгоценных вечера в неделю, и он не сможет встречаться с Айриной, не говоря уже о многочасовой подготовке к такому сложному классу. Удовлетворенная улыбка появилась на угловатом лице директора, который сразу заметил искреннее удовольствие, промелькнувшее в глазах подчиненного. -- Ну,-- сказал директор, постукивая своей костистой рукой Лавджоя по запястью,-- наш новый класс будет знаменовать собой начало образовательного курса по всемирной истории у нас, в Алеппо. Возьмите еще бобового салата... После ланча у директора Лавджою пришлось сразу же возвращаться в школу на вечерние занятия, и поэтому он смог вернуться домой не раньше шести часов вечера. Он остановился у подножия лестницы, ведущей к его квартире на втором этаже, и внимательно оглядел снизу вверх всю лестницу. Он почувствовал, как где-то внутри него происходил нервный тик, затрудняя дыхание. Все было тихо, за исключением каких-то странных глухих ударов, доносившихся до него из окон, да легкого подрагивания толстых грязных стен. Сглотнув слюну, Лавджой медленно стал подниматься по лестнице и, подойдя к своей двери, открыл ее. Полуголые Ролан и Сен Клер валялись на полу, сцепившись в гигантской борцовской схватке. Сен Клер оказался наверху и колотил головой брата об пол, что теперь вполне убедительно объясняло природу этих странных тупых звуков. В комнате стоял такой спертый запах, который обычно бывает в спортивном зале с паровым отоплением после завершения упорного баскетбольного матча. У двери стоял евнух Ахмед, и глаза его блестели от восторга. -- Джентльмены,-- преодолевая отчаяние, сказал Лавджой. Вдруг, неожиданно резким мощным движением Ролан оторвался от пола, и в то же мгновение сидевший на нем брат полетел через всю комнату к стене, о которую шмякнулся с такой силой, что, казалось, весь дом задрожал. Ахмед бросился прочь от испуга, а Сен Клер, отпав от стены, упал на колени и, постояв немного, чтобы в голове немного развеялся туман, спокойно встал на ноги и заулыбался. -- Очень ловкий прием, Ролан,-- по достоинству оценил он действия брата. -- Джентльмены,-- с упреком сказал Лавджой. Братья Калониусы посмотрели на него как-то странно, словно не понимая, кто он такой и откуда взялся. Но потом улыбка озарила лицо Сен Клера. -- Да этот парень здесь живет,-- объяснил он Ролану. -- Это так, чтобы не терять формы,-- пояснил Сен Клер.-- Мы с Роланом тренируемся. Борьба укрепляет все мышцы тела. К тому же такие упражнения усиливают аппетит. А ты пока выпей. Мы пошли в душ.-- Они оба исчезли, все в поту после такой возни, а мышцы их, казалось, трещали под гладкой кожей, от которой шел пар. Лавджой сел, огляделся. Обстановка в комнате радикальным образом изменилась. Две кровати из спальни оказались здесь, в гостиной, а его собственная кушетка, насколько он мог судить, глядя через распахнутую дверь, находилась теперь в спальне. Там же стояли и велосипеды. Миссис Буханан, к счастью, исчезла. На столе стояли четыре бутылки кубинского рома, рядом -- три дюжины лимонов. Красивый кувшин персидской работы, очень, по-видимому, древняя и дорогая посудина, стоял рядом с лимонами. Вдруг Лавджой вспомнил, что он видел эту драгоценную вещицу в доме датчанина, преподавателя математики. Он подошел, понюхал горлышко. Все ясно, кувшин использовался совсем недавно для приготовления коктейлей. Вдруг он услыхал за спиной шаги. Он резко повернулся. Это был его евнух, у которого в руках была миска с кубиками льда. Чувствуя, как у него куда-то проваливается сердце, Лавджой вспомнил, что единственный электрический холодильник во всем городе, в котором можно было делать кубики из льда, находился в доме директора школы Свенкера. -- Ахмед,-- начал было он, но евнух, как ни в чем не бывало, поставил миску со льдом на стол и, шаркая ногами, вышел. Лавджой опустился в изнеможении на стул. Глаза его блуждали по комнате, в которой царил полный беспорядок. Что-то здесь изменилось, что-то пропало,-- все время нудно подсказывал ему внутренний голос... Но он никак не мог вспомнить, что именно. Он закрыл глаза, провел по ним ладонями, снова открыл. Теперь понятно. Пропала "Энциклопедия Британника". Все тома -- от АА до ПРУ. "Но ведь должно быть какое-то приемлемое объяснение такой пропажи",-- подумал он. В комнату вошел Ролан, громадный, голый мужчина, вытирающий себя насухо большим полотенцем. -- А,-- сказал он.-- Принесли еще льда. -- Простите меня, мистер Калониус,-- сказал Лавджой.-- Не потрудитесь ли сказать, где вы достали вот эти кубики льда... -- Ты, наверное, заметил, старичок,-- ответил, громко хлопая себя по голой розоватой груди, Ролан,-- что мы здесь кое-что переставили. Внесли, так сказать, кое-какие изменения. -- Вижу,-- сказал Лавджой.-- Позже можно будет... -- Видишь ли,-- не дал ему закончить Ролан,-- у Сен Клера слабые почки. Не может же он беспокоить тебя по ночам, ходить через твою комнату всю ночь в уборную. Может, коктейль "дайкири"? -- Благодарю вас, но я... -- Тебе, конечно, и в голову никогда не приходило, что в таком захудалом городишке, как этот,-- снова перебил его Ролан, выжимая в кувшин сразу четыре лимона своей громадной пятерней,-- можно раздобыть кубики льда. -- Хотелось бы с вашего позволения спросить,-- продолжал Лавджой,-- каким образом... -- В этом климате,-- снова перебил его Ролан,-- можно пить только один крепкий напиток, это -- ром. Вошел Сен Клер, тоже голый, похлестывая себя одним из турецких полотенец Лавджоя. -- Думаю, тебе известно,-- сказал он,-- что миссис Буханан сегодня ночью повесили? -- Да, я... -- Мы заказали сделать из нее чучело,-- сказал Ролан, отливая по мерке ром.-- Тебе на память... -- Большое спасибо. Вы, конечно, очень добры, но... -- Только венгр, больше никто,-- прервал его Сен Клер,-- способен на такую подлость -- повесить обезьянку. Послушай, старичок, не хочешь ли купить у нас велосипед? -- В настоящий момент я не могу себе этого позволить... -- Малеш1. -- Мне хотелось бы узнать, джентльмены, известно ли вам что-нибудь о нескольких томах "Энциклопедии"... -- Ну куда столько сахару, Ролан,-- возмутился Сен Клер. -- Занимайся своим делом, черт бы тебя побрал,-- спокойно огрызнулся Ролан.-- Закрыв ладонью широкое горлышко древнего и дорогостоящего кувшина персидской работы, собственности датчанина, преподавателя математики, он стал неистово взбалтывать его содержимое, и было слышно, как ледяные кубики постукивали по его изящным глазурованным стенкам. -- Тома от АА до ПРУ...-- упрямо повторил Лавджой.-- Их на полке нет. Может, вам что-то известно... -- Абсолютно ничего, старичок,-- беззаботно сказал Сен Клер.-- Найдутся, куда они денутся. Я знаю, как часто люди бывают небрежными с книгами. Дверь вдруг широко распахнулась, и в комнату танцующей походкой вошла Айрина. -- Айрина! -- воскликнул Лавджой, шокированный ее внезапным появлением перед голыми мужчинами. Впервые она оказалась в его доме до наступления позднего вечера.-- Они не совсем одеты. -- Как раз вовремя,-- сказал Сен Клер, небрежно закутывая полотенцем свою мускулистую брюшину.-- Ну-ка, выпей. Ролан разлил по кофейным чашкам густой и холодный коктейль "дайкири". Айрина подняла свою чашку. -- За добрую волю,-- произнесла она с очаровательной улыбкой, и братья Калониусы громко засмеялись, а Ролан даже игриво шлепнул ее по ягодицам. Лавджой, не веря собственным глазам, смотрел на такую непривычную картину,-- ее уже совсем не застенчивая фигурка в блестящем ярко-желтом платье, а рядом с ней -- два верзилы, два почти голых мужика, торопливо опорожняющих свои чашки, налитые до краев. Он поднес ко рту свою и выпил все до дна. -- Думаю, я повторю,-- твердо сказал он. -- Ну вот это уже другой разговор, дикий парень,-- одобрительно сказал Ролан, наливая ему до краев самую большую чашку. Весь остальной вечер прошел для Лавджоя как в дыму. Весьма расплывчатая картина. Был плотный обед, снова бифштексы, бургундское; распущенные в беспорядке волосы Айрины, спадающие ей на одно плечо, ее весело мелькающие, белоснежные зубы, исполненные хором русские песни; танцующая Айрина, похотливо покачивающая бедрами, постреливающая глазками; поющие братья Калониусы, нагло дающие волю своим рукам. Очень смутно Лавджой вспоминал, что зашел разговор о деньгах, и он был уверен, что видел, как Айрина вытащила довольно много купюр из своего лифчика, удерживающего ее маленькие чудные грудки, и обеими руками передавала их Ролану и Сен Клеру Калониусам, щедрыми, смелыми жестами, словно Мать-Земля. Потом он слышал разговор о настоящей вечеринке на следующий день, а Ролан все время повторял: "Дикий парень, ты, по-моему, не дикий, а отличный парень, и мы ужасно рады, что приехали в Алеппо. Дикий парень, ты ведь американец..." Как ни странно, еще никогда в жизни Лавджой не проводил так приятно время, хотя где-то в подсознании весь вечер у него звучал предостерегающий голос: "Опомнись, все эти развлечения стоят кучу денег, тебе придется как следует поистратиться!" Ему было искренне жаль, когда после девятого "дайкири" наступили сменяющие друг друга периоды темноты, головокружительных провалов, и в конце концов Сен Клер взял его под мышки, отволок к кровати и уложил спать. -- Сен Клер,-- невразумительно мычал он,-- свежее дыхание всего мира. Друзья на всю жизнь... Разве может случиться нечто подобное там, в Вермонте... Друзья на всю жизнь. Ночью, приблизительно часа в три, он вдруг проснулся и лежал с кристально ясной головой. Из соседней комнаты до него доносились женские вздохи, потом тихий смех, смех чувственный, интимный, раздававшийся в тихом, уснувшем доме. Эти необычные звуки его озадачили, они тревожили его мозг. Но через мгновение он вновь заснул как убитый. Утром он, спотыкаясь, нащупывая дорогу, словно в тумане, вышел из своего закрытого тенью, притихшего дома с опущенными шторами на окнах, ставшими преградой для лучей яркого утреннего солнца. Время от времени класс вместе с учениками пропадал в белой пелене, а когда в учебную комнату около одиннадцати часов вошел директор школы Свенкер, то ему показалось, что его лицо то вздымается, то опускается в шипящей пене, словно морские волны, бегущие к скалам, чтобы разбиться о них. -- Лавджой,-- сказал он холодно,-- мне нужно поговорить с вами часов в двенадцать. -- Слушаюсь, сэр,-- ответил Лавджой. В полдень, когда они встретились, директор школы Свенкер сказал: -- Знаете, я человек широких суждений, без предрассудков, и мне знакомо ослабляющее воздействие местного климата на белых людей, но до меня дошли кое-какие слухи о ваших гостях... -- Да, сэр,-- еле слышно ответил Лавджой. -- Мне кажется,-- сказал директор,-- что нужно поступить мудро и немедленно, как можно скорее выпроводить их отсюда. -- Слушаюсь, сэр,-- сказал Лавджой уже совсем неслышно. Директор Свенкер, демонстрируя свою терпимость, дружески похлопал Лавджоя по плечу. -- Я, конечно, не верю слухам об этой обезьянке и о русской девушке. -- Да, сэр,-- прошептал Лавджой. Он помчался домой. В комнатах никого не было. "Может,-- подумал Лавджой,-- они собрали вещички и уехали..." Когда он возвращался после занятий домой, то остановился у подножия лестницы, ведущей на второй этаж. Он глядел вверх на когда-то такую гостеприимную, такую дарящую радушие дверь своей квартиры, но теперь он чувствовал себя так скверно, словно впервые в жизни ему предстояло шагнуть в клетку, где полно молодых тигров, темперамент которых ему неизвестен, а надежность весьма сомнительна. -- Однако,-- сказал он про себя,-- какой смысл стоять здесь, перед лестницей, всю ночь? Он решительно поднялся по ступенькам и резко распахнул настежь дверь. Айрина лениво лежала на кушетке рядом с Сен Клером, который спокойно и довольно равнодушно поглаживал ее бедро. Посередине другой комнаты стоял Карлтон Свенкер, серьезно беседуя о чем-то с Роланом. -- Он же убьет меня,-- сказал Карлтон. Хотя от таких страшных слов кровь у него в жилах, казалось, застыла, Лавджой, повинуясь какому-то инстинкту, все же заметил, что и остальные тома "Энциклопедии Британники" исчезли, все, от ПРУ до ZZ. Не было и "мостовой" лампы, на которой висела миссис Буханан, и большого самовара с восемью серебряными чашками, которые ему достались вместе с квартирой. -- Да никто тебя не убьет, не бойся,-- нетерпеливо убеждал юношу Ролан.-- Выполняй все наши инструкции. Боже всемогущий, сколько тебе лет, Карлтон? -- Одиннадцать. -- И тебе не стыдно? -- Карлтон,-- вмешался в их разговор Лавджой,-- лучше иди домой.-- Он говорил громким, отчетливым голосом. Карлтон остановился у двери. -- Увидимся,-- сказал он, помахав на прощание братьям Калониусам. Лежа на кушетке, Сен Клер нехотя оторвал руку от стройного изящного бедра Айрины и помахал Карлтону в ответ. -- Передай наш привет своему старику! -- сказал он и вернулся к своему приятному занятию. Поглаживал бедро Айрины, но теперь его рука уже была у нее под юбкой. Айрина, ничуть не смущаясь, зажгла сигаретку и, наклонившись над низеньким столиком, стоявшим рядом, подняла чашку с "дайкири". Лавджой плотно прикрыл за Карлтоном дверь. -- Джентльмены,-- громко сказал он.-- У меня для вас плохие вести. -- Прежде выпей, дикий парень,-- сказал Сен Клер. -- Джентльмены,-- продолжал Лавджой, не обращая внимания на сделанное ему предложение,-- боюсь, что вынужден попросить вас уехать отсюда. Наступила долгая тишина, Сен Клер вытащил руку из-под юбки Айрины. -- Я получил распоряжение на сей счет,-- сказал Лавджой, так как не мог больше выносить этого нудного молчания,-- оно действовало ему на нервы. -- Как ужасно,-- тихо сказал Ролан,-- когда американцы, находящиеся за двенадцать тысяч миль от родины, не могут...-- Он не закончил фразы. -- Ты хочешь, чтобы мы ушли немедленно? -- спросил Сен Клер. Лавджой задумался. Он старался быть как можно более убедительным. Он вспоминал, правда, весьма расплывчато, этот славный вечерок накануне. -- Ну, думаю, если вы останетесь здесь до утра, то никому особенно не помешаете. -- Выпей, Стэнфорд,-- предложил сразу просветлевший Ролан. Повернувшись к нему, он сильно хлопнул его рукой по загривку. -- Прости нас, старичок,-- сказал Сен Клер, оторвавшись наконец от Айрины. Он встал с кушетки, чтобы помочь расправиться с выпивкой,-- прости, если мы причинили тебе беспокойство... -- Мне кажется,-- сказала Айрина, сев на кушетке и сердито зачесывая руками волосы назад,-- мне кажется, что ты ведешь себя как свинья, Стэнфорд. -- Ну, ладно, ладно, не очень,-- пытался урезонить ее Ролан.-- Давайте забудем обо всем и проведем наш последний вечерок так, словно ничего не произошло.-- Он разлил выпивку по чашкам, пенистый, с острым тропическим запахом холодный напиток, в котором плавали ледяные кубики из холодильника директора школы Свенкера. До обеда они пропустили по четыре чашки, и во время обеда Сен Клер разглагольствовал: -- Дикий парень, ты мне нравишься. Дикий парень, ты великий, настоящий американец. Дикий парень, ты как раз такой человек, которого просто необходимо встретить во время такого путешествия, как наше. Простой американец, у которого куча мозгов. -- Китайцы будут от него просто без ума,-- поддержал Ролан. -- К тому же,-- продолжал Сен Клер,-- ты знаток языков, у тебя степень бакалавра, выпускник колледжа. Будешь представлять нас консулам, говорить на местном языке. Ты станешь настоящей сенсацией в Иодпуре. -- Он такой крепкий, жилистый,-- сказал Ролан.-- Таких, как он, они сроду не видели. Он станет великим артистом, мастером трюковой езды на велосипеде. -- Нет, он не крепкий и не жилистый,-- возразила Айрина. -- Всего за пятьдесят фунтов он может купить у нас велосипед Ласло,-- сказал Сен Клер.-- Подумайте только -- Братья Калониусы и Дикий парень. Дерзко, смело! -- Прошу не называть меня больше Диким парнем,-- сказал Лавджой, упорно глядя на содержимое своей восьмой по счету чашки. -- Послушай, ну как может такой молодой человек, как ты, с такими талантами, выносить этот захолустный городишко? -- нарочито удивлялся Ролан.-- Один год уходит, наступает другой... -- Да, вы правы,-- согласился с ним Лавджой,-- иногда я и сам удивляюсь. -- Ах, этот Восток, от которого веет романтикой,-- нараспев произнес Сен Клер.-- Толпы людей. Не познанный до сих пор. -- Мы пригласим Айрину,-- сказал Ролан,-- как только окажемся в таком месте, где можно будет купить для нее маленький велосипед. Айрина в восторге громко захлопала в ладоши. -- Я миленькая подружка для вас всех,-- весело сказала она. -- Ты слишком тонкая натура, Стэн, и тебе не пристало быть простым преподавателем,-- убеждал его на полном серьезе Ролан.-- У тебя внутри -- огонь. Бьющая через край энергия. -- Он поразительно крепкий, черт бы меня побрал,-- сказал Ролан, ощупывая мускулы на руке Лавджоя. -- Абсолютно уникальный тип,-- подтвердил Сен Клер.-- Ты сможешь оглянуться и с полным правом сказать: вся моя жизнь была просто уникальной... Лавджой сидел, тихо уставившись в пустую бутылку из-под бургундского. Индия, древние холмы Китая. Свободен, никаких пут. Он сейчас мог вообразить себе, какое будет выражение на лице у его дяди, когда тот увидит, как он въезжает в Сан-Хосе на велосипеде. -- Хорошо,-- вдруг сказал он. Они стали восторженно хлопать его по спине, предлагать выпить еще. Айрина, сбросив с себя блузку и юбку, начала грациозно, чаруя всех, танцевать на столе в своих кружевных трусиках и лифчике. Лавджой увидел, правда, весьма расплывчато, что из ее лифчика торчат уголки пятифунтовых купюр. Лавджой расстегнул рубашку и из пояса, где он на своем теле хранил свои деньги, вытащил последние пятьдесят фунтов. Сен Клер с важным видом отодвинул деньги в сторону. Ролан вышел из комнаты, но вскоре вернулся, с полотенцем через плечо, с тазиком горячей воды, мылом и опасной бритвой в руках. Лавджой наливал себе очередную чашку. Ролан подошел к нему со спины, повязал на шею полотенце. -- Послушайте,-- тихо спросил Лавджой,-- что это вы делаете? Ролан начал намыливать Лавджою макушку. -- В нашем представлении, все, кроме, естественно, Айрины, должны выступать наголо бритыми.-- Он все взбивал пену погуще.-- Это производит куда более сильное впечатление на зрителей. -- Ты будешь выглядеть более сильным, еще более жилистым, Стэн,-- искренне заверил его Сен Клер. Лавджой колебался всего несколько мгновений. -- Ладно,-- сказал он,-- алле! Лавджой медленно приступил к десятой чашке "дайкири", а Ролан, как опытный парикмахер, начал ловко и быстро сбривать его шевелюру. Первая часть работы вскоре была завершена, и левая часть его голого черепа сияла, чисто выбритая, розоватая, как попка младенца, когда дверь в их комнату резко распахнулась. Лавджой поднял глаза. На пороге стоял директор школы Свенкер. Его лицо постепенно мрачнело, темнело, как темнеет зимой в Дакоте небо, заволакиваемое свинцовыми тучами. Он скользнул взглядом от сияющего, словно наполовину облупленное яйцо, черепа Лавджоя к изящной стройной фигурке Айрины, которая в своем черном кружевном исподнем старательно исполняла антраша на столе, ловко лавируя между бутылками. Лавджой тяжело вздохнул. -- Боже праведный,-- не веря собственным глазам, произнес директор. -- Привет, кутила! -- весело окликнул его Ролан. -- Мистер Лавджой,-- сказал директор Свенкер,-- я поговорю с вами утром в более формальной обстановке. Он тщательно закрыл за собой дверь. Лавджой снова тяжело вздохнул, а Ролан принялся обрабатывать правую сторону его головы. Утром, когда он проснулся, голова у него была тяжелой, словно увеличенная в размерах. Он с трудом, расплывчато вспоминал о том, каким веселым был этот вечерок. Лавджой помнил, что просил братьев Калониусов уехать, и как они хладнокровно восприняли его слова,-- как истинные джентльмены. Но после этого,-- море рома, песни, танцы. Он невольно улыбнулся из-за этих воспоминаний, хотя, конечно, голова у него трещала. Несмотря на все свои нехорошие поступки, думал он, лежа в темной комнате для гостей, нужно все же признать, что братья Калониусы подарили ему три таких восторженных, таких будоражащих душу дня. Теперь вот они уезжают, и ему, по-видимому, придется еще потратить тридцать или сорок фунтов, чтобы заплатить в последний раз за все, но ведь радость так дорого ценится в этом мире, и она достойна такой высокой цены. Он вылез из кровати, но пришлось держаться за стенку, чтобы не упасть. Ему и в голову никогда не приходило, что он так быстро научится пить крепкие напитки. Он посмотрел на часы. "Боже,-- подумал он,-- я опаздываю на урок". Он быстро, как только мог, пошел в ванную комнату. В гостиной были сдвинуты обе кровати, на них лежала вся троица -- два брата Калониуса, Айрина на них, правда, поперек. Все крепко спали. Лавджой заметил, что на ней нет кружевных трусиков. Он, испытывая острую внутреннюю боль, дошел до ванны и начал чистить зубы. Вдруг его рука с зубной щеткой замерла на полпути, когда увидел какое-то странное тусклое отражение в зеркале. Он приблизил к нему глаза, чтобы получше все рассмотреть. -- Бог мой,-- прошептал он. Его зубная щетка так и не нашла пока его рта, а в нем было полным-полно зубной пасты. Лавджой был абсолютно лыс, как колено. Он смотрел на себя, не веря собственным глазам. Потом постепенно память вернулась к нему. Он, положив на место зубную щетку, горестно сел на край ванны. Индия, Китай, Япония... Он заплатил пятьдесят фунтов за велосипед, свои последние деньги, у него больше нет ни пенни; ему побрили голову; он назанимал в городе столько денег, которые ему никогда не отдать. Ну как можно появиться перед учениками в таком виде -- с бритой головой? Придется, по крайней мере, месяца два скромно прикрывать ее чем-то. Потом перед ним всплыло мрачное лицо директора школы Свенкера, когда тот стоял в проеме двери и смотрел, как танцевала Айрина на столе в нижнем белье. -- Боже мой,-- слабым голосом произнес он и, спотыкаясь, пошел назад, в свою комнату. В гостиной троица мирно спала, и, по-видимому, Айрина отдавала предпочтение Сен Клеру, так как забросила свою стройную ножку на его колено. Лавджой остановился перед ними и долго смотрел на них, ничего не понимая, как в тумане. Когда-то ему было приятно думать о браке с Айриной. Теперь, после такого красноречивого предупреждения, он понял, что этого не сделает. Он набросил простыню на их переплетенные тела и, спотыкаясь, пошел дальше, в комнату для гостей. Лежа на кушетке, он глядел в потолок, чувствуя на губах пену от зубной пасты. Она, высыхая, стала жечь ему губы, и он ее слизал. Через секунду ощутил сильнейшую изжогу. Да, сейчас уже не оставалось никаких сомнений. Теперь ему придется сделать последний шаг. К счастью или к несчастью, но отныне его жизнь связана с братьями Калониусами. Как только они проснутся, он тихо соберет свои вещички в небольшую сумку и начнет новую, кочевую жизнь. Он думал об этом этим ясным прозрачным утром и находил, что и в такой жизни есть свои преимущества. Вдруг он заснул. Его разбудили глухие шаги. Он медленно открыл глаза. В его комнате по каким-то неизвестным ему причинам оказалась его домовладелица. Она стояла спиной к нему с блокнотом и карандашом в руках и то и дело помечала что-то в нем. Маленькая, низенького роста полная старушка с лицом, привычным к стонам и стенаниям. Когда она повернулась наконец к нему, Лавджой увидел, как у нее дергаются губы от приступа неописуемых сильнейших эмоций. -- Мадам,-- сказал он, садясь на кушетке, чувствуя, как трудно ему сейчас изъясняться на французском,-- что вы делаете в моей комнате, позвольте вас спросить. -- Ах! -- только и сказала толстая дама. Лавджой потряс головой, чтобы в ней стало яснее. -- Мадам, я, конечно, должен поблагодарить вас за... -- Ковер! -- Домовладелица снова схватила со стола свой блокнот.-- Ага! -- громко запричитала она. Из соседней комнаты до него донесся высокий, возбужденный голос мужчины. Этот человек говорил на смеси арабского с французским. -- Выходите, или мы начнем стрелять! Лавджой сглотнул слюну. Ему стало не по себе. Интересно, собираются ли они пристрелить братьев Калониусов здесь, в его квартире, прямо на месте? -- Считаю до пяти,-- крикнул все тот же взволнованный голос. Он начал считать по-французски: -- Месье Лавджой, я повторяю, на счет пять... Его поразило как молнией от этих слов. Лавджой понял наконец, что... этот человек обращается к нему, Лавджою. На счет "quatre"1 он пулей вылетел из комнаты. Перед его дверью стояли два полицейских. У одного в руке был пистолет, а домовладелица, вся дрожа от волнения, стояла за его спиной. Айрина с двумя братьями по-прежнему крепко спали. -- Что...-- начал было Лавджой. -- Не задавайте никаких вопросов,-- перебил его полицейский с пистолетом. -- Пошли! У них обоих были какие-то свирепые лица, и это довольно странно, ведь только наступило раннее утро. И это говорило о явной опасности, ожидающей его впереди. -- С вашего позволения,-- сказал Лавджой,-- я надену брюки. Они вошли и, стоя у двери, наблюдали за тем, как он надевал штаны, рубашку, ботинки, и один из них не выпускал из руки своего пистолета. -- Хотелось бы узнать,-- сказал Лавджой,-- что такого я натворил... -- Dкpеche-toi!2 -- сказал полицейский с пистолетом. Лавджой вышел. Полицейские сопровождали его с двух сторон. Домовладелица следовала за ними на небольшом расстоянии. А Айрина с братьями Калониусами все спали. На лестнице он столкнулся с Карлтоном Свенкером. Тот бежал вверх по ступенькам. Полиция не препроводила его далеко, всего лишь до кабинета директора школы Свенкера. Подойдя поближе к зданию, он услыхал там ворчание и гудение множества голосов. Лавджой в нерешительности остановился у двери. -- Входи! -- сказал полицейский с пистолетом, ударом ноги открывая перед ним дверь. Лавджой вошел. Его сразу ошарашили громкие вопли, перешептывания, звонкие проклятия; и если бы только не полицейские за спиной, он, несомненно, задал бы деру. Казалось, треть населения Алеппо набилась в этом помещении. Директор Свенкер стоял в углу за письменным столом, опершись о его крышку своими широко расставленными руками, призывая всех к порядку. Там в толпе он увидел датчанина, преподавателя математики, низенького англичанина, учителя истории, владельца книжного магазина, в котором работала Айрина, местного таксидермиста1, продавца крепких алкогольных напитков, двух продавцов ковров, мясника, двух девушек, обучающих желающих вязанию, шитью и умению готовить,-- все были там. К этой разноликой, говорливой толпе присоединилась и домовладелица Лавджоя. Она оглядывала комнату с гордым, злобным видом. -- Леди и джентльмены,-- повторял директор, пытаясь установить тишину,-- леди и джентльмены! Но прилив возбужденной восточной беседы становился все громче, все мощнее. -- Мистер Лавджой,-- громко, с явно огорченным видом, сказал директор, обращаясь к нему,-- что же вы делаете, скажите нам, ради Бога! Вдруг в комнате установилась мертвая тишина. Все глаза с одинаковым накалом в них яростного гнева устремились на Лавджоя, который стоял рядом с полицейскими у самой двери с красными от выпитого глазами, с болезненным видом. -- Я... я... я... право, не понимаю, о чем вы говорите,-- выговорил, наконец, Лавджой. -- Прошу вас и не мечтать о том, что вам удастся отвертеться, молодой человек,-- строго сказал директор. -- Я не думаю,-- сказал Лавджой. -- Если бы не я, то вы сейчас находились бы в руках сирийского правосудия. Лавджой только слегка пожал плечами. -- Прошу вас, пожалуйста,-- прошептал он,-- нельзя ли мне сесть? -- Что, черт подери, случилось с вашими волосами? -- раздраженно спросил его директор. Невольно Лавджой поднес руку к голове. Потом он вспомнил. -- Я... я... я... сбрил их,-- сказал он. -- Боже Всемогущий, Лавджой,-- закричал директор.-- Мне придется кое-что сообщить в ваш университет в штате Вермонт! Вдруг дверь отворилась, и полицейский втолкнул в комнату его повара, евнуха Ахмеда. Тот, бросив только один взгляд вокруг, тут же упал на пол и громко зарыдал. На лбу Лавджоя выступил пот. -- Говорите правду, молодой человек,-- рявкнула на него домовладелица.-- Разве вы не собирались сегодня покинуть Алеппо? Лавджой сделал глубокий вдох. -- Да, собирался,-- признался он. Злобный шепот пронесся по рядам. -- В таком случае мы укокошили бы тебя на дороге,-- заверил его полицейский.-- Выстрелом в спину. -- Прошу вас,-- стал умолять их Лавджой,-- прошу вас, объясните все... Наконец, постепенно, фраза за фразой, после опроса нескольких проявляющих свое нетерпение местных жителей, все стало проясняться. Все началось с того, когда владелица дома увидела "мостовую" лампу в мебельной лавке. Потом она вдруг увидела, как переплавляют ее самовар в глубине ювелирного магазинчика. Потом, лихорадочно, на грани истерики, она посетила четыре разные лавки и увидела в них выставленные на продажу шесть ковров из различных домов, которые она сдавала преподавателям миссионерской школы. Она зарыдала в унисон с плачущим на полу Ахмедом, когда рассказывала о своих прочих находках,-- простынях и одеялах, подушках, маленьких столиках, серебряных вазочках, которыми она украшала внутреннее убранство своих домов,-- все это она видела в лавке хлопчатобумажных тканей, у старьевщика, у мясника. Она в ужасе прибежала в полицию, которая пошла по следу, и следы привели их к Ахмеду. -- Он сказал, что мистеру Лавджою срочно понадобились одеяла и простыни для неожиданно нагрянувших гостей,-- сказала одна из белошвеек и мастериц кулинарии,-- и, вполне естественно, мне и в голову не пришло... Ахмед, потрясенный, разбитый и весь мокрый от пота, не мог произнести ни одного вразумительного слова. -- Они очень приятные джентльмены,-- только и повторял он неразборчиво,-- они очень приятные джентльмены. Они любят хорошо поесть, выпить. Они пели для меня на кухне. Они давали мне на чай по пять пиастров каждый день. Они пели мне на кухне. Лавджой в ужасе глядел на своего предателя-слугу, которого подкупили песней на судомойке и двадцатью центами за каждый час суток. Он устало провел рукой по глазам, услыхав, что таксидермист требует заплатить ему за то, что он сделал чучело обезьянки. -- Это чудовищный случай, скажу я вам,-- возмущался он.-- Эта обезьяна была повешена, я заверяю вас. Повешена за шею. С закрытыми глазами Лавджой чувствовал, как все присутствующие содрогнулись от омерзения. -- Ради Бога, Лавджой! -- снова услыхал он высокий, на библейский лад голос директора Свенкера.-- Это же просто чудовищно! Лавджой открыл глаза и в это мгновение увидел, как в комнату величаво вплывала миссис Свенкер, слезы лились ручьями по ее щекам. -- Уолтер! -- рыдала она.-- Уолтер! -- и бросилась на грудь своего мужа. -- Что с тобой? -- всполошился директор. -- Карлтон... От этого имени у Лавджоя судорогой свело живот. -- Что с ним случилось, что? -- закричал директор. -- Твой сын Карлтон,-- в голосе миссис Свенкер появились драматические нотки.-- Твой сын украл пятьдесят фунтов из твоего настенного сейфа! Директор Свенкер, обхватив голову руками, медленно спустился на стул. -- О Господи,-- зарычал он, теперь уже приводя цитату из Ветхого Завета,-- сколько же мне еще страдать? -- Думаю, сэр,-- робко сказал Лавджой,-- я знаю, где можно получить назад ваши деньги. -- Бог всемогущий, Лавджой! -- директор с надеждой поглядел на него.-- Неужели вы тоже замешаны во всем этом? -- Если вы пойдете со мной,-- сказал с достоинством Лавджой,-- то, может, нам сразу удастся очень многое прояснить. -- Только один шаг,-- предостерег его полицейский,-- и я стреляю. На поражение. -- Куда вы хотите отвести нас? -- спросил директор Свенкер.-- Ах, ради Бога, ах, Корин, прекрати выть! Миссис Свенкер выплыла из комнаты, стараясь приглушить свои громкие рыдания. -- Ко мне домой,-- объяснил Лавджой.-- Там в данный момент находятся два джентльмена, которые могут пролить свет на несколько интересующих вас проблем. -- Они любят хорошо поесть, выпить,-- без остановки рыдал на полу Ахмед.-- Они пели для меня на кухне. -- Хорошо,-- коротко бросил директор.-- Пошли. Полицейский, уперев дуло пистолета в ребра Лавджоя, повел его впереди, и вся процессия последовала за ними к дому, в котором совсем недавно проходили такие шумные безобразные загулы. Когда они шли через двор к его дому, директор школы все никак не мог успокоиться и громко рычал: "Да, вам, Лавджой, все это влетит в копеечку". Лавджой только сглотнул слюну. -- Боюсь, сэр, что у меня и ее не осталось. -- Ну придется отработать,-- сказал он,-- лет двадцать, никак не меньше. Лавджой снова сухо сглотнул слюну. -- К тому же,-- продолжал директор Свенкер,-- вам придется купить парик. -- Что-что, сэр? -- Парик! Парик! Что это с вами? Вы оглохли? Парик! По-французски -- "toupet". -- Ах, вон оно что. -- В таком виде над вами будут потешаться все ученики, и вам придется во избежание злых насмешек вообще уехать из этого города. Боже, теперь никакой дисциплины в школе в ближайшие полгода, это точно! -- Да, сэр, согласен. Только, сэр... У меня нет денег на "toupet". -- Ух! -- Директор помолчал.-- Я вам дам взаймы. Но отработаете, и с процентами. -- Благодарю вас, сэр. Когда они подходили к дому Лавджоя, к лестнице, ведущей наверх в его квартиру, из-за угла выехал Карлтон Свенкер на блестящем, сверкающим никелем велосипеде, правда, слишком большом для него, не по росту. -- Карлтон! -- загремел директор школы. Карлтон остановился. Остановилась и вся процессия. -- Карлтон,-- заорал директор,-- где ты взял этот велосипед? -- Купил, папочка,-- сказал Карлтон. Свенкер, размахнувшись, нанес ему сокрушительный удар. Карлтон без чувств рухнул на землю. Директор торопливо поднимался по ступенькам. Люди, следовавшие за ним в процессии, старались идти осторожно, чтобы нечаянно не наступить на распластавшегося на земле, в пыли, сынка директора. Директор, рванув на себя дверь, большими шагами вошел. Все такими же большими шагами последовали за ним в комнату. Лавджой посмотрел на кровати. На них никого не было. В комнате царил такой невообразимый беспорядок, словно здесь состоялось несколько лихих кавалерийских атак,-- повсюду валялись пустые бутылки словно после буйного пикника пивоваров. Домовладелица снова заскулила, словно от острого приступа боли, записывая в своем блокноте весь причиненный ей этими постояльцами ущерб. Но их самих нигде не было. -- Ну что,-- повернулся директор Свенкер к Лавджою.-- Где же эти два джентльмена? -- Не спускай с него глаз, Андре,-- крикнула домовладелица полицейскому.-- Все это известные трюки. -- Может, в соседней комнате,-- предположил Лавджой, теряя последнюю надежду. Молча вся компания вошла в соседнюю комнату. Там был тот же ужасный беспорядок, полный разгром, но не было следа братьев Калониусов. Вся группа вернулась назад, в гостиную. Лавджой прошел в своей кабинет в итальянском стиле. -- Они захватили с собой все мое теплое белье,-- беспомощно констатировал он. -- Хорошо,-- сказал директор Свенкер.-- Теперь перейдем к случившемуся. Перед вами -- альтернатива: либо вы предстаете перед судом, перед сирийской Фемидой, либо даете все необходимые гарантии, остаетесь в нашем городе и начинаете отрабатывать причиненный всем ущерб. Выплатите все, до последнего пенни, независимо от того, сколько лет вам придется потратить на это. -- Сколько, по-вашему,-- обратился директор к полицейскому с пистолетом,-- ему предстоит отсидеть за решеткой? -- Минимум тридцать лет,-- не задумываясь, ответил полицейский. -- Хорошо, я заплачу,-- пообещал Лавджой. До трех тридцати дня проходила запись всех предъявляемых к нему претензий, и этот список постоянно рос,-- вазы, серебряная утварь, ковры, бифштексы, вина, постельное белье, "мостовые" лампы, столики, чучело обезьянки, книги. Еще пятьдесят фунтов, которые украл Карлтон из настенного сейфа, и плюс десять фунтов, выделенных ему директором на приобретение парика. В общем, общая сумма достигла громадной для него цифры -- 347 фунтов 27 шиллингов. Учитывая уровень сегодняшней зарплаты, притом если есть только два раза в день, то, как вычислил Лавджой, ему придется выплачивать свой долг лет семь. Только после этого его уволят, и он сможет вернуться в Америку. Он подписал счет сразу за все оптом, и для его официального оформления был вызван адвокат, что увеличило сумму его долга еще на тридцать фунтов, всего -- 377,27. Полицейский с пистолетом угостил его сигарой, и вскоре все ушли. Он остался один в своем разрушенном доме, глядя на обломки своей разбитой жизни. Он выглянул в окно. Директор школы Свенкер, подняв на руки неподвижное тело Карлтона, так и не пришедшего в себя от удара, понес его домой. Лавджой сел, тяжело вздохнул. Он зажег сигару, подаренную ему полицейским, и молча уставился на валявшиеся кругом пустые бутылки. Месяцы шли своим чередом, сменяя друг дружку, и теперь этот чудовищный эпизод в его жизни стал казаться ему внезапно обрушившейся на него карой Господней, бессмысленной неприятностью, типа чумы, очищением через зло, и все это совершалось само собой, неподвластное воле человека. Волосы у него отросли, и он продал свой парик, потеряв на продаже полтора фунта, и за исключением непродолжительного напугавшего его переживания из-за разыгравшегося воображения Айрины, вдруг решившей, что она беременна двойней, жизнь Лавджоя шла как и прежде, хотя теперь ежедневно ему приходилось сталкиваться с горькой нищетой, и он понимал, что освобождение от ее хватки на горле придет не скоро, может, ему придется страдать до этого так же долго, как и библейскому Иакову. К тому времени, когда Лавджой наконец стал расчесывать свои волосы, он почти совсем забыл о калифорнийцах с их велосипедами. Но вот однажды... Он читал "Семь столпов мудрости", ту сцену, когда Лоуренс Аравийский оказался в руках свирепых турок, когда вдруг откуда-то издалека до него донесся громкий крик. Кто-то кричал, называя его по имени. Он отложил книгу в сторону. -- Стэнфорд, Стэнфорд,-- неуверенный голос этого человека дрожал,-- Стэн... -- Нет, не может быть.-- Он встал, чувствуя, как его верхняя губа задирается кверху, обнажая зубы для атавистического рычания. -- Стэнфорд,-- снова раздался этот голос. Он быстро сбежал вниз по лестнице, ноги у него подкашивались. Там, на главной дороге, он увидел странный караван. Верхом на осле, покачиваясь из стороны в сторону от нестерпимой жары, голода, жажды и изнеможения, сидел Сен Клер Калониус. Его с обеих сторон поддерживали крепкие люди. Глаза у него запали, губы, без кровинки, побледнели. А сзади на таком же осле, точно в таком же состоянии сидел его брат, Ролан Калониус. -- Вот этого подобрал в пустыне,-- сказал ближайший к Лавджою погонщик мулов.-- Он лежал там. Почти без признаков жизни. А этого,-- он ткнул большим пальцем в Ролана,-- вытащил со дна колодца, он уже чуть концы не отдал. Сен Клер окинул его диким взглядом. -- Стэнфорд, старичок...-- хрипло прошептал он, еле шевеля треснутыми губами.-- Я просто в восторге. Увидимся, как только мы выйдем из больницы. Старичок... Сердце у Лавджоя упало от жалости к нему, на глазах выступили слезы. Он неуверенной походкой подошел к Ролану. -- Стэнфорд, старичок,-- Ролан, протянув свою высохшую руку, взял его за плечо.-- Как я рад видеть тебя. Надеюсь, увидимся, как я только выйду из больницы.-- Наклонившись к нему, покачиваясь на спине мула, словно пьяный, он прошептал ему на ухо:-- Прошу тебя, сделай мне одолжение... -- Ни за что,-- твердо сказал Лавджой,-- даже за миллион фунтов. -- Нет, все же сделай. Этот сукин сын бросил меня в колодец. Я этого ему никогда не прощу. Стэнфорд, старичок, ступай в город и купи там для меня самый большой, самый острый нож, какой только сможешь там найти, с большим, дюймов пять, лезвием. Оставь его в шкафу у себя, в твоем доме. В верхнем ящике. Как только мы выйдем из больницы... Он не успеет сделать и шага -- полосну по горлу...-- Он издал какой-то страшный, убийственный звук.-- Я покажу этому сукину сыну, как бросать меня в колодец... Стэнфорд, старичок, нечего зря качать головой... Неожиданно Лавджой перестал качать головой. Его глаза вдруг загорелись, словно в трансе, но вскоре блеск пропал. -- Я ничего не смогу для вас купить,-- сказал он.-- У меня нет ни пенни. Ролан, словно пьяный, стал шарить в своих карманах и, вытащив оттуда целую пригоршню смятых купюр, вложил их в ладонь Лавджоя. -- Деньги -- это не главное...-- Он потерял сознание, и два крепыша вовремя подхватили его под руки. Лавджой аккуратно запихнул деньги в бумажник и подошел к Сен Клеру. -- Может, я чем-то могу помочь вам? -- спросил он ясным, слегка дрожащим голосом. -- Ты можешь сделать для меня только одно,-- сказал Сен Клер неистово, словно сумасшедший, озираясь по сторонам.-- Лишь одно, старичок... Этот сукин сын Ролан думает, что я его бросил в колодец. Он хочет меня убить. Но еще никому не удавалось это сделать.-- Он порылся в карманах, выудил оттуда пригоршню смятых купюр, устало огляделся.-- Ступай в город, старичок,-- тихо сказал он,-- и купи для меня пистолет сорок пятого калибра и магазин к нему с семью патронами. Положи его в ящик, где раньше ты хранил бутылки виски "Джонни Уокер". В верхний ящик. Когда мы выйдем из больницы... этот сукин сын не успеет сделать и шага. Семь пуль вгоню в него, как одну. Стэнфорд с серьезным видом положил и его деньги в бумажник. -- Послушай, Стэнфорд,-- сказал Сен Клер, наклонившись к нему и опасно свесившись с мула.-- Ты сделаешь для меня такую мелочь, сделаешь?.. -- С большим удовольствием,-- ответил он. -- Добрый старый Стэн...-- В это мгновение он отключился, и два дюжих погонщика вовремя подхватили его. Караван направился к больнице. Лавджой долго стоял, покуда с улицы не исчезли все мулы, и потом быстро зашагал в город. Он купил там самый лучший, самый острый нож с выскакивающим лезвием и превосходный новый с иголочки револьвер сорок пятого калибра и магазин с несколькими патронами. У него после этих покупок осталось еще немало денег. Он купил на них три бутылки "Джонни Уокера". Вернувшись домой, он освободил верхний ящик в шкафу, положил туда револьвер и нож рядышком. Затем намазал куском мыла как следует пазы, чтобы его можно было легко вытащить даже в большой спешке. Потом сел и стал ждать, когда братья Калониусы выйдут из больницы. Он налил себе виски в большой стакан. Сделав внушительный глоток, он ухмыльнулся.
КРУГ СВЕТА
По земле низко стелился туман, и как только машина ныряла в выбоину, свет от фар выхватывал впереди мешанину молочного цвета. Было уже около часа ночи, и других машин на дороге не было. Они петляли по узкой дороге, поднимаясь к стоявшему на холме дому. Между главным шоссе и домом Уиллардов стояли только четыре дома, и во всех было темно. Они сидели на переднем сиденье. Мартин и его сестра Линда с мужем. Она включила радиоприемник и тихо, под аккомпанемент оркестра напевала: "Не то время, не то место..." Джон Уиллард, удобно устроившись на месте водителя, быстро гнал машину, улыбаясь, когда Линда, наклонившись, напевала эту песню ему на ухо, вышучивая страстную манеру исполнения, характерную для певиц в ночных клубах: "Но ваше дивное лицо..." -- Поосторожнее,-- предупредил ее Уиллард.-- Не забывай, ты щекочешь ухо водителя. -- Известно ли вам,-- вмешался в их разговор Мартин,-- что за последний год на дорогах произошло гораздо больше аварий из-за того, что пассажир щекотал ухо водителя, чем от езды в нетрезвом виде, неисправности тормозов и безрассудного поведения во время общенациональных праздников? -- Кто тебе сказал такое? -- спросила Линда агрессивным тоном. -- Это всем известная статистика,-- ответил Мартин. -- Плевала я на твою статистику,-- сказала возмущенная Линда.-- Я просто с ума схожу по ушку водителя. Уиллард фыркнул. -- Ну-ка убери эту снисходительную улыбочку, "солдатик",-- проговорила Линда. Уиллард снова довольно фыркнул, а Линда, склонив голову на плечо Мартина, вновь вернулась к своей песенке, намереваясь непременно допеть ее до конца. На ее веселое, молодое лицо, обрамленное распущенными черными волосами, падал слабый свет от приборной доски. "Лет через десять после того, как я женюсь,-- подумал Мартин, поглядывая искоса на сестру,-- хочется надеяться, и мы с женой будем испытывать то же, что и они, когда будем возвращаться домой после проведенного в городе вечера". Мартин приехал из Калифорнии сегодня вечером. Перед этим он прислал телеграмму, сообщая в ней о том, что бросает работу и едет в Европу, и спрашивал не может ли рассчитывать во время этого транзита на постель и сносную еду. Линда встретила его в аэропорту, и она, по его мнению, нисколько не изменилась за два года их разлуки. Они заехали к Уилларду на работу, пропустили с ним по паре стаканчиков, как следует пообедали и добавили потом бутылку дорогого вина, чтобы отметить приезд Мартина. Была пятница, и Уилларду не нужно было идти на работу на следующий день, поэтому они отправились в ночной клуб, где послушали певицу в белом платье, исполнявшую французские песенки. Мартин с Уиллардом по очереди приглашали на танец Линду, а она все время только повторяла: ну разве здесь не мило? Если бы ты только предупредил меня заранее, я бы обязательно нашла для тебя девушку, и тогда мы веселились бы вчетвером, и вечер не был бы испорчен. Тебе не нравится цифра четыре? Мартин, ее любимый брат, был на семь лет моложе Линды. Когда он учился в колледже, то обычно проводил летние каникулы в компании Линды с Уиллардом, играя роль третьего лишнего на вечеринках, сражаясь на теннисной площадке с ее мужем и постоянно подвергая опасности жизнь их двух маленьких сыновей, когда обучал их плаванию и нырянию, езде на велосипеде, демонстрировал, как нужно правильно ловить баскетбольный мяч, и без ущерба для себя падать с высокого дерева. -- Боже мой,-- сказала Линда, когда автомобиль проскочил через заросшие каменные ворота,-- два года -- это очень большой срок, Мартин. Что же мы будем делать без тебя, когда ты уедешь в Европу? -- Ничего. Приезжайте ко мне, увидимся,-- предложил Мартин. -- Вы только посмотрите на него,-- вздохнула Линда. -- А что здесь особенного? Всего одна ночь на самолете. -- Может, ты знаешь такого человека, который организует тебе такой перелет бесплатно? -- Она махнула рукой в сторону темного леса.-- Покуда мы все выплатим за эти чудовищные акры, пройдет лет десять, никак не меньше. -- Здесь очень приятно,-- сказал Мартин, пытаясь разглядеть сквозь пелену тумана темный мокрый лес.-- По-настоящему чувствуешь, что ты -- в деревне. -- Куда там,-- сказала Линда.-- Ты только представь себе -- семнадцать акров непроходимого подлеска. -- Разве нельзя расчистить хотя бы часть,-- спросил Мартин,-- и посадить что-нибудь на этом участке? -- А налоги? -- коротко бросил Уиллард, вырываясь из лесу на крутую дорожку перед большим кирпичным домом с белыми колоннами, выплывающим из туманного плена. Внизу, на первом этаже света не было, только из зашторенного окна на верхнем пробивалось бледное свечение. Весь дом был погружен в кромешную темноту, и это не могло не производить мрачного впечатления. -- По крайней мере, Линда, можно было оставить хотя бы одну лампочку над входом,-- упрекнул ее Уиллард. -- Это все новая горничная,-- оправдывалась Линда.-- Сколько раз я ей говорила, но все без толку, она просто какая-то дьяволица, свихнувшаяся на экономии. Уиллард остановился, и все они вышли из машины. Мартин взял свою сумку с заднего сиденья. -- Обратите внимание на эту изысканную архитектуру,-- сказала Линда, когда они, поднявшись по ступенькам крыльца между колонн, подошли к входной двери.-- Отдаленное, бледное, как привидение, сходство с греческой. -- Погодите, вы еще не видели, что там внутри,-- сказал Уиллард, открывая перед ними двери и включая свет.-- Ради этого можно примириться со всем остальным. К тому же здесь на участке возле дома очень удобно играть детишкам. -- Но у этого дома есть еще одно достоинство,-- сказала Линда, снимая пальто и бросая его на спинку стула в оклеенной обоями передней. Они прошли в гостиную, Линда включила там все лампы, Уильям разлил всем по стаканчикам виски,-- с выпивкой Мартину будет легче восхищаться их домом. Гостиная -- большая, приятная для глаза, просторная комната, с беспорядочно развешанными на стенах картинами, с кучами разбросанных повсюду книг, журналов и другими едва ли полезными предметами, которые тоже лежали не на своих местах. Мартин улыбался, глядя на все это. Как ему знакома безалаберность сестры, ее беззаботное пристрастие к ярким краскам, к изобилию всевозможных ваз и вазочек, к цветам, античным безделушкам. Вся комната предстала перед ним в час ночи в своем обычном, удобном для хозяев беспорядке. Весь вечер в доме царила мертвая тишина, так как здесь до их приезда не было ни души. Линда, сняв туфли, сидела, положив ноги на угол большой кушетки, держа обеими руками стаканчик с виски. Мужчины сидели напротив, чувствуя, как их одолевает сон, но все же они боролись с ним, так как им пока не хотелось завершать эту ночь, отмеченную дружеской встречей. -- Послушай, Мартин,-- сказала Линда,-- ты на самом деле не останешься с нами хотя бы на неделю? -- Мне нужно быть в понедельник в Бостоне,-- ответил Мартин.-- И оттуда я вылетаю в Париж через день, в среду. -- Мальчики просто не вынесут такого разочарования,-- убеждала его Линда.-- Может, ты на этот уик-энд подцепишь кого-нибудь и изменишь свои планы? Мы приглашены сразу на три вечеринки. Мартин засмеялся. -- Мне повезло с поездкой в Бостон,-- ответил он.-- Я там смогу прийти в себя. Линда крутила виски в стаканчике. -- Джон,-- обратилась она к мужу,-- как ты считаешь, можно в столь поздний час прочитать ему нотацию, а? -- Уже ужасно поздно, Линда, и ты прекрасно знаешь об этом,-- отозвался Уиллард, чувствуя себя неловко. -- Какую еще нотацию? -- подозрительно спросил Мартин, заранее чувствуя отведенную ему роль младшего брата. -- Видишь ли,-- начал Уиллард,-- после того, как мы получили от тебя телеграмму, мы с тобой поговорили по телефону и начали размышлять с Линдой, складывая все воедино.-- По-моему, это твоя третья работа после окончания колледжа? -- Четвертая,-- поправил его Мартин. -- Первая была в Нью-Йорке,-- продолжал Уиллард, исполняя свой долг перед свояком, перед другом, долг уважающего себя солидного гражданина, который вот уже пятнадцать лет после окончания юридического колледжа работает в одной и той же фирме.-- Потом работа в Чикаго. Потом в Калифорнии. И вот теперь -- Европа. Ты ведь давно уже не мальчик, и определенная стабильность в жизни могла бы... -- Ладно, не слишком напирай на него,-- сжалилась над братом Линда, видя, как его лицо становится все более непроницаемым. Он молча сидел, слушая их и вертя в руках свой стаканчик.-- Не стоит вести себя так, словно ты обращаешься с речью по поводу начала учебного года в Массачусетском технологическом институте, или, как генерал Паттон,-- с призывом к своим войскам. Мы между собой говорили только о том,-- продолжала она, поворачиваясь теперь к Мартину,-- что в один прекрасный день ты вдруг осознаешь, что тебе уже тридцать, и жизнь проходит мимо... -- Ну а ты, ты сама обнаружила, что тебе уже тридцать и твоя жизнь проходит мимо? -- широко улыбнулся ей Мартин. -- Да, сыплется как песок между пальцами,-- хихикнула она, и лицо Мартина вновь стало таким же открытым, как прежде. -- Но все же это -- очень важный вопрос,-- сказала Линда, на сей раз вполне серьезно,-- как просто таким смазливым парням, как ты, превратиться в бродяг. Особенно там, во Франции. -- Я не слишком хорошо знаю французский, поэтому никак не смогу стать бродягой,-- озорно возразил ей Мартин. Он встал, погладил сестру по волосам и подошел к низенькому столику, служившему им баром, чтобы бросить еще пару кубиков льда в свой стаканчик. -- Чего мы добиваемся, Мартин,-- сказала она,-- мы добиваемся только одного,-- разумно предостеречь тебя, только и всего. Мы не хотим... -- Послушайте,-- сказал Мартин, выглядывая в окно,-- вы что, ждете гостей? -- Гостей? -- недоуменно переспросил Джон.-- Каких гостей? В такой поздний час? -- Вон там стоит какой-то человек и старается заглянуть к вам,-- сказал Мартин. Он вытянул шею, пытаясь взглянуть за угол дома.-- К тому же к балкону приставлена лестница... Ну вот, теперь он исчез... -- Лестница! -- резко вскочила на ноги Линда.-- Дети! -- Она бросилась вон из гостиной, вверх по лестнице, за ней помчались мужчины. В холле перед детской горела лампочка, и Мартин увидал двух малышей, которые спокойно спали в своих кроватках, у противоположных стен спальни. Через полуприкрытую дверь в соседнюю комнату до них доносился ровный храп горничной. Линда с Уиллардом убедились, что с детьми все в порядке. Мартин обследовал окна. Они были распахнуты настежь, но вход с балкона был закрыт ставнями. Никто их не потревожил, все крючки были на местах. Мартин, откинув крючки, открыл ставни, вышел на балкон, который возвышался над входом в дом, поддерживаемый двумя колоннами на крыльце. Какая темная, сырая ночь. Туман все сгущался, а свет из окон первого этажа, отражаясь во мгле, едва достигал балкона. Мартин, подойдя вплотную к перилам, посмотрел вниз. Откуда-то слева, ближе к дому, послышался неопределенный звук, и он посмотрел в этом направлении. Он увидел какое-то белое, размытое пятно, которое быстро двигалось на темном фоне деревьев. Развернувшись, Мартин вбежал в детскую и прошептал Уилларду: "Он там, внизу. С той стороны". Они с Уиллардом кинулись вниз по лестнице, перепрыгивая сразу через четыре ступеньки. Резко распахнув входную дверь, выбежали на покрытую гравием дорожку, обежали по ней вокруг дома, мимо лестницы. Уилларду удалось на ходу схватить в передней фонарик, но он оказался не таким мощным, и его слабый луч напрасно рыскал по покатой, заросшей бурьяном мокрой лужайке и темной массе кустарника с деревьями, где исчез человек, вторгшийся на их территорию. Не рассчитывая на успех, Мартин с Уиллардом прошли немного в глубь леса, с большим трудом прокладывая себе путь через скользкие мокрые слои слежавшихся опавших листьев; луч фонарика нервно дергался из-за их неловких движений. Кустарник больно царапался. Они продирались через чащу молча, пытаясь подавить охвативший их гнев. Они знали, что если найдут этого человека, наверняка вооруженного, тот, конечно, не задумываясь, прибегнет к своему оружию, чтобы удрать от них. Но они ничего не видели и не слышали. Через несколько минут поисков Уиллард сдался. -- Ах,-- сказал он,-- все бесполезно. Пошли назад. Они молча зашагали к дому. Подойдя к краю лужайки, они увидели Линду. Она стояла в углу балкона, и ее сзади освещал вырывавшийся через открытые ставни свет из детской, и теперь ее фигурка резко выделялась на темном фоне. Она, склонившись над верхней перекладиной лестницы, толкала ее руками, и наконец ей удалось отодвинуть ее от балкона, и лестница с грохотом упала на землю. -- Ну что, вы нашли его? -- крикнула она Мартину и Уилларду. -- Нет, не нашли,-- крикнул Уиллард в ответ. -- В комнатах ничего не тронуто,-- кричала она.-- Он сюда не вошел. Это -- наша лестница. Ею сегодня днем пользовался садовник и, по-видимому, забыл убрать. -- Войди в дом,-- крикнул ей Уиллард,-- не то замерзнешь. Мартин с Уиллардом в последний раз внимательно посмотрели на темную лужайку, на черневшую вдали плотную стену леса. Они подождали, покуда Линда не вошла обратно в детскую и не закрыла ставни. Только после этого они вошли в дом сами. Теперь гостиная уже не казалась Мартину такой веселой и приятной на вид. Когда Уиллард с Линдой снова спустились вниз, Мартин стоял возле окна, через которое он увидел этого человека на лужайке перед домом и приставленную к балкону лестницу. -- Какой все же я идиот,-- воскликнул он.-- Надо же задать такой дурацкий вопрос -- не ожидаете ли вы гостей? -- Он печально покачал головой.-- И это в столь поздний час. -- Не забывай,-- напомнила ему Линда,-- ведь ты только что приехал из Калифорнии. Тебя вполне можно простить! Они дружно рассмеялись, и теперь все почувствовали себя куда лучше, а Уиллард поторопился разлить по стаканчикам виски. -- Мне нужно было действовать иначе,-- сказал Мартин,-- сделать вид, что я его не вижу, а самому незаметно выскользнуть наружу через боковую дверь... -- Люди проявляют такую находчивость обычно только в кино,-- сказал Уиллард.-- А в реальной жизни в подобной ситуации они задают простой, невинный вопрос: "Вы что, ждете сегодня гостей?" -- Знаете,-- продолжал Мартин, мучительно напрягая память.-- Мне кажется, я смог бы узнать этого человека, если бы увидел его снова. В конце концов он находился всего в каких-то пяти ярдах от меня, и он был хорошо заметен при свете, падающем из окна. -- Ну и как он выглядел? -- спросила Линда.-- Как обычный преступник? -- В час ночи все выглядят как обычные преступники,-- сказал Мартин. -- Нужно позвонить в полицию и сообщить об этом,-- сказал Уиллард, поднимаясь со своего места и направляясь к телефону в холле. -- Ах, Джонни,-- воскликнула Линда, пытаясь преградить ему путь.-- Неужели нельзя подождать до завтра? Если ты позвонишь, они явятся сюда и не дадут нам спать всю ночь, это точно. -- Но нельзя же позволять злоумышленникам проникать в наше жилище, залезать на балкон по лестнице, ничего не предпринимая против этого,-- упрекнул ее Уиллард. -- Это ничего не даст. Они никогда не найдут того, кто оказался сегодня ночью возле нашего дома,-- упорствовала Линда. -- Да, она права,-- поддержал Мартин. -- Они захотят подняться наверх, на второй этаж, в детскую, разбудят детей, перепугают их до смерти...-- пыталась убедить Линда. Она говорила нервно, торопливо, чуть не захлебываясь. Она была до этого случая довольно спокойной, но реакция на это происшествие давала о себе знать, и теперь она не могла молча сидеть или говорить нормально, с обычной скоростью.-- Ну, какой в этом смысл? Не будь глупцом! -- Это почему же я глупец? -- искренне удивился Уиллард.-- Я только сказал, что нужно позвонить в полицию. Послушай, Мартин, я похож на недоумка? -- Ну,-- начал увиливать Мартин, стараясь оправдать сестру.-- Мне лично кажется... Но Линда не дала ему договорить. -- Он же ничего не сделал. Просто заглянул в окно. Ради чего же не спать всю ночь, если какой-то человек к вам просто заглянул в окно? Могу поспорить, это не грабитель, никакой не... -- Что ты имеешь в виду? -- резко спросил ее Уиллард. -- Ну посуди сам. Что у нас здесь красть? У нас нет драгоценностей, и моей единственной шубе уже семь лет, и любой грабитель, если только он в здравом уме... -- В таком случае для чего ему понадобилась эта лестница, не скажешь? -- спросил Уиллард. -- Может, он просто большой любитель подглядывать в замочные скважины,-- объяснила Линда. -- Вот в этом-то все и дело! -- торжествующе воскликнул Уиллард.-- Все потому, что ты любишь разгуливать при свете в чем мать родила с открытыми ставнями...-- Уиллард, опрокинув стаканчик одним глотком, смачно чмокнул губами. -- Ах,-- обиделась Линда,-- не будь ханжой. Кто видит меня нагишом в этом доме? Может, бурундучки? -- Не только в этом доме,-- поправил ее Уиллард.-- Везде, где только мы жили. Ах, эти современные женщины, с ума можно от них сойти. Он с горестным видом повернулся к Мартину. -- Вот когда ты женишься, Мартин, тебе придется тратить массу своего времени, чтобы закрывать ставни и тем самым оберегать широкую американскую общественность от любования твоей женой, когда она то одевается, то раздевается у всех на виду. -- Джон, не будь старомодным пуританином,-- сказала Линда.-- Кто бы мог подумать? Здесь, посреди густых лесов... -- Представь себе, что я,-- сказал Уиллард.-- И так же думал, очевидно, тот парень, который притащил сюда эту лестницу. -- Ну, кто может точно сказать, о чем этот парень думал? -- спросила Линда.-- Ну да ладно, убедил. С сегодняшнего дня, вернее ночи, я буду плотно закрывать все ставни в доме. Но ведь это все просто ужасно. Жить в таком доме будет невыносимо. Все заперто, закрыто, как в тюрьме. -- Не нужно ничего запирать, достаточно только набросить на себя купальный халатик -- вот и все,-- сказал Уиллард. -- Джон,-- резким тоном возразила Линда.-- У тебя ужасная тенденция превращаться в мрачного консерватора в критической ситуации. -- Ребята, ребята, хватит,-- запротестовал Мартин.-- Не забывайте, я все же в отпуске, отдыхаю. -- Прости нас,-- извинился за обоих Уиллард, а Линда натужно засмеялась. -- Вам нужно приобрести собаку,-- предложил Мартин. -- Он не любит собак,-- сказала Линда, начиная по очереди выключать лампы.-- Он предпочитает жить в склепе. На том их ссора закончилась, и все пошли наверх спать, оставив еще одну включенную лампочку в холле для большей безопасности, хотя было ясно, что этот злоумышленник, кем бы он ни был, не вернется, по крайней мере, сегодня ночью. Утром Уиллард все же вызвал полицию, и они пообещали скоро приехать. Линде пришлось придумать какой-то приемлемый предлог, чтобы увезти детей из дома до ланча, ей не хотелось, чтобы они видели полицейских в форме, чтобы те задавали им вопросы, чтобы они не чувствовали себя в полной безопасности в собственном доме. Сколько усилий ей пришлось приложить, чтобы выпроводить их из дому,-- им так хотелось провести все это утро с дядей Мартином. Они никак не могли понять, почему дядя Мартин не может поехать вместе с ними, а как Мартину объяснить им, что ему нужно остаться для дачи показаний полиции, описания примет того человека, который рыскал возле их дома, когда они спали. Детей не было, когда приехала полицейская машина, и они никому не мешали. Два полицейских не спеша походили по лужайке возле дома, как настоящие профессионалы, внимательно осмотрели лестницу, балкон, сходили в лес. Все записали. Когда они спросили у Мартина, как выглядел этот человек, он привел им свое описание, но и сам был поражен расплывчатостью своих показаний. Он не мог не почувствовать, что полицейские остались им очень недовольны. -- Я уверен, что смог бы его узнать, если бы снова увидел,-- пытался убедить их Мартин,-- но в его внешности не было ничего особенного, такого, за что можно было бы зацепиться. Я хочу сказать, что у него не было большого шрама на лице, или синяка под глазом, перебитого носа, или чего-то другого в этом роде. -- Сколько ему, по-вашему, лет? -- спросил его старший по званию полицейский Мэдден. -- Средних лет, по-моему, сержант,-- ответил Мартин.-- От тридцати, полагаю, до сорока пяти... Уиллард улыбнулся, и Мартин заметил, как Мэдден с трудом сдерживает улыбку. -- Вы же понимаете, что я имею в виду. Где-то между,-- подтвердил Мартин. -- Не заметили ли вы, какой у него цвет лица, мистер Брэкет? -- спросил Мэдден. -- Ну, знаете, при таком свете, да еще в тумане...-- Мартин колебался, пытаясь поглубже покопаться в своей памяти.-- У него было бледное лицо. -- Он был лысый,-- Мэдден делал записи в своей книжке,-- или у него на голове была копна волос? Снова Мартин колебался, не зная, как ответить. -- Мне кажется, у него на голове была какая-то шляпа,-- сказал он. -- Какая именно? Мартин пожал плечами. -- Просто шляпа. -- Может, кепка или картуз,-- что скажете? -- подсказывал Мэдден. -- Нет, думаю, что нет. Просто шляпа. -- Какого он был телосложения, не скажете? -- методично продолжал свой допрос Мэдден, все старательно записывая в книжку.-- Высокий, толстый, какой? Мартин сконфуженно вертел головой. -- Думаю, что не смогу быть вам очень полезным. Он стоял под окном, свет освещал его голову и я... я на самом деле не могу ничего сказать. Он выглядел... ну, если как следует подумать... он выглядел достаточно солидным. -- У вас, сержант, есть какие-то представления о том, кто бы это мог быть? -- спросил Уиллард. Полицейские переглянулись, стараясь оставаться беспристрастными. -- Видите ли, мистер Уиллард,-- сказал Мэдден.-- Всегда можно встретить одного-двух полуночников, шатающихся в позднее время, в любом городе. Мы проверим. Возле банка сейчас строят новый торговый центр, и там множество строительных рабочих, приехавших из Нью-Хейвена. Всякие встречаются люди,-- сказал он, подчеркивая свое недружелюбное отношение к разным чужакам из Нью-Хейвена. Он закрыл записную книжку, засунул ее в карман.-- Мы дадим вам знать, если удастся что-то выяснить. -- Я уверен, что смог бы узнать его, если бы увидел снова,-- повторил Мартин, пытаясь восстановить свою, как ему показалось, подмоченную репутацию в глазах этих полицейских. -- Если у нас возникнут какие-то идеи,-- сказал Мэдден,-- то может быть, мы пригласим вас, чтобы вы посмотрели на одного-двух подозрительных лиц. -- Завтра вечером я уезжаю,-- сказал Мартин.-- Еду во Францию. Оба полицейских снова многозначительно переглянулись. По их красноречивому виду можно было понять, что они осуждают такое отношение американцев к своему гражданскому долгу. Вначале они становятся свидетелями преступлений, а потом спешно убегают во Францию. -- Ну,-- протянул низким тоном Мэдден, и в его голосе что-то не чувствовалось особого оптимизма.-- Посмотрим, что можно сделать. Мартин и Уиллард наблюдали, как полицейская машина, тронувшись с места, поехала назад, к их участку. -- Как просто полицейскому заставить тебя почувствовать собственную вину,-- сказал Уиллард.-- Просто смешно! Они вернулись в дом. Уиллард поднял трубку телефона и сообщил Линде, что она может приезжать с детьми, полиция уехала. Вечером их пригласил к себе на коктейль приятель, потом другой -- на обед. Вначале Линда наотрез отказалась -- разве может она пойти на вечеринку или на обед, оставив детей одних после того, что случилось накануне? Тогда Уиллард поинтересовался, что она намерена делать,-- торчать дома каждый вечер, покуда ее детишкам не исполнится по двадцать лет? -- В любом случае,-- утверждал Уиллард,-- этот злоумышленник натерпелся такого страха, что теперь будет держаться подальше от их дома и не осмелится снова сунуться сюда, к ним. Тогда Линда уступила, сказав, что муж прав, но все равно нужно предупредить горничную обо всем. -- Как-то неэтично,-- сказала она,-- уходить из дома, оставляя горничную в полном неведении. Но,-- предупредила Линда,-- вполне вероятно, та сразу же соберет свои вещички и уедет.-- Она работала у них всего шесть недель, была довольно старенькая и не отличалась особой уравновешенностью. Линда пошла на кухню к горничной, а Уиллард, нервно шагая взад и вперед по гостиной, говорил Мартину: -- Я просто не выношу заниматься поисками новой горничной. У нас с тех пор, как мы сюда переехали, сменилось их пятеро. Но с кухни Линда вернулась улыбаясь. Она сообщила, что горничная спокойно восприняла эту весть. По-видимому, она не такая беспокойная, как это сначала показалось. -- Она слишком стара, чтобы ее изнасиловали,-- сказала Линда,-- к тому же она любит детей, по крайней мере, она так говорит. Уиллард отнес лестницу в гараж и запер его на большой замок. Они убедились, что все ставни тщательно закрыты на крючки изнутри,-- в детской, в спальне Линды, в спальне Уилларда, в ванной комнате, расположенной между ними, так как ко всем этим комнатам был открыт доступ с балкона, к которому какой-то злоумышленник ночью приставил лестницу. На вечеринке с коктейлем, которая как две капли воды была похожа на любую подобную вечеринку с коктейлем в этот субботний вечер повсюду в радиусе ста миль от Нью-Йорка, Уиллард с Линдой все время рассказывали гостям о злоумышленнике, а Мартин давал его описание, снова чувствуя себя неуютно, как и тогда, когда он предстал перед полицейским,-- ему казалось, что, будучи неспособным дать точный портрет возможного преступника, он тем самым демонстрирует всем свой низкий интеллектуальный уровень. "Он надвинул шляпу на глаза, и на его лице не было никакого особенного выражения, и он, по-моему, был бледен, и я обо всем рассказал сержанту, что если внимательно к нему присмотреться..." Когда он так говорил, то чувствовал, что добавляет лишнего к портрету человека, стоявшего за окном этой туманной ночью, что напряженность в его лице -- это его новое открытие, выуженное откуда-то из глубин памяти, что, когда он пытался получше вспомнить, какое же на самом деле было у него лицо, оно становилось то простым, расслабленным, то сосредоточенным, то сошедшим с семейного герба, то символическим, превращалось в опасное лицо привидения, глазеющего из темноты мокрого от дождя леса на хрупкую безопасность их пристанища, ограниченного кругом света. Рассказ Уиллардов о своем ночном непрошенном госте, казалось, встряхнул приглашенных, и из них посыпались разные страшные истории, как из рога изобилия,-- о взломщиках, ворах, похитителях детишек. "...Так вот этот парень вдруг начал в упор глядеть на них из слухового окошка, было лето, оно было открыто, это произошло на Западной Тридцать второй улице, и тогда мой друг быстро забрался по лестнице на крышу и начал гоняться за ним по крышам, а когда мой отважный знакомый загнал его в угол, тот выхватил острый нож, и... пострадавшему пришлось сделать пятикратное переливание крови, прежде чем жизнь его была в безопасности. Само собой разумеется, полиция так и не нашла преступника" "...Заряженный пистолет сорок пятого калибра. Постоянно рядом со мной под подушкой. В эти дни, когда полно этих чокнутых пацанов. Любого, кто осмелится проникнуть в мой дом, ждет горячий прием, уверяю вас. И думаю, я буду вести огонь только на поражение. Нечего с ними цацкаться..." "...Дверь -- на цепочку и все содержимое из всех ящиков, из всех шкафов вываливается на ковер посередине комнаты. Не знаю, что они сотворили еще, эта компания цветных, но вы можете себе вообразить. Полиция объяснила им, что это довольно распространенная картина, тем более, если они разочарованы в своем улове. Пострадавшие требовали найти виновных. Каково им жить в окружении этих пуэрториканцев?.." "...Это было давным-давно, когда у него была большая датская псарня, но на следующий день после похищения ребенка Линдберга он продал всех своих собак до единой втридорога..." Держа в руке стакан, Мартин вежливо прислушивался, с некоторым удивлением осознавая, что все эти солидные, привыкшие к комфорту люди, в их уютной и благопристойной компании, разделяли общий страх, чувствовали все усиливающуюся неловкость, что появившееся внезапно лицо человека за окном Уилларда заставило их всех вспомнить о существовании темных непредсказуемых сил, которые всегда готовы проникнуть откуда-то сверху в их теплые дома, и, несмотря на все их запертые на замок двери, на усилия полиции и на заряженный пистолет сорок пятого калибра под подушкой, они были бессильны перед угрозой, уязвимы перед любым преступным нападением. -- От твоих слов у каждого здесь забегали приятно возбуждающие мурашки по спине,-- поздравляю,-- ехидно заметила Линда, подойдя к Мартину. -- И мне приятно,-- ответил Мартин, задумчиво глядя на серьезные лица владельцев домов и квартир. Он, конечно, понимал, что сейчас Линда, после всего пережитого, после ударивших ей по нервам этого происшествия и разбирательства с полицией, намерена ко всему относиться довольно легко, по крайней мере, на людях. Он, конечно, был благодарен ей за это, восхищался ее смелостью, но все же беспокоился за нее, и ему совсем не нравилось, что она часто остается одна в этом просторном большом доме с колоннами, где разносится звонкое эхо, окруженном десятками акров безмолвного безлюдного пространства, тем более что Уилларду приходилось по нескольку раз в неделю работать допоздна в городе, и он возвращался домой не раньше полуночи... В любом случае, этот злоумышленник пока не пойман и, соответственно, не вызывает никаких подозрений, а значит, ничто не могло остановить его в преступных замыслах вернуться к ее дому через неделю, через месяц, два. ...Другой дождливой ночью, когда не будет ярко светить луна. -- Нам пора,-- сказала Линда.-- Нас ожидают к обеду в восемь тридцать.-- Она огляделась по сторонам.-- Ну, ты никого не облюбовал для себя? Никого не хочешь пригласить с собой? Правда, Чарльзы сказали, что если ты приведешь с собой кого-нибудь, то имей в виду, что у них будет простой фуршет, больше ничего. -- Нет, благодарю тебя,-- сказал, улыбнувшись, Мартин.-- Они очень любезны, но...-- Он осекся. В комнату вошла высокая красивая блондинка в голубом платье, принося хозяйке дома свои извинения за опоздание. Ее волосы были собраны на затылке в тугой низкий пучок, что хотя и добавляло ей достоинства, все же делало ее слишком старомодной. Но голос ее, когда она объясняла причины своего опоздания хозяйке дома, был таким мелодичным, таким завораживающе шуршащим, к тому же она явно была самой красивой среди всех присутствовавших здесь женщин.-- И,-- нерешительно улыбаясь сказал Мартин Линде,-- может, вот эта. Дай мне минут десять. Линда энергично закачала головой. -- Нет, нет, братец, оставь эту мысль. Это -- Энн Баумэн, она замужем. Да вон и ее муж у двери. Линда зажатым в руке стаканчиком указала на дверь, там Мартин увидел высокого мужчину в элегантном, отлично сшитом костюме. Он стоял спиной к Мартину, разговаривая с Уиллардом и хозяином. -- В таком случае, ничего не поделаешь,-- согласился с ней Мартин, с трудом отрывая взор от прекрасной миссис Баумэн.-- Можно немедленно ехать. -- Увидишь ее завтра,-- сказала Линда, когда они пошли к двери.-- Кажется, Уиллард собирался завтра утром поиграть у них дома в теннис. Они, стараясь не привлекать к себе особого внимания, подошли к Уилларду, чтобы позвать его с собой. Он все еще оживленно беседовал с хозяином. Мистер Баумэн, сделав несколько шагов в сторону, присоединился к стоявшей рядом группе, включился в их беседу. -- Так что, мы уходим? -- спросил Уиллард, увидев перед собою Линду с Мартином.-- Хорошо, на самом деле пора.-- Он, вытянув руку, похлопал Баумэна по плечу.-- Послушай, Гарри, хочу представить тебе своего шурина. Он придет завтра вместе со мной поиграть в теннис, не возражаешь? Но Баумэн повернулся к ним не сразу. Он, все еще стоя к ним спиной, досказывал свою историю. Он повернулся к ним в то мгновение, когда его слушатели покатились со смеху. На его ухоженном, бледном лице блуждала улыбка. Он протянул Мартину руку. -- Как приятно познакомиться,-- сказал он.-- Я столько слышал о вас. Ваша сестра все мне рассказывает. Она утверждает, что однажды вы чуть не выиграли сет у Херба Флэма. Это правда? -- Нам тогда обоим было по двенадцать лет,-- сказал Мартин, пытаясь ничем, ни одним мускулом на лице себя не выдать, вести себя вполне естественно, как и полагается человеку, покидающему вечеринку с коктейлем, и отвечая, как положено, на обычное, случайное представление незнакомцу. Это не так просто было сделать, потому что стоило ему внимательно, в течение всего десяти секунд, посмотреть на это пышущее здоровьем, удачливое, открытое лицо перед ним, как он тут же смекнул, что Баумэн и есть тот самый злоумышленник, которого он видел через окно сегодня ночью. -- Постарайтесь хорошенько выспаться,-- посоветовал Баумэн Уилларду.-- У нас завтра развернется изнуряющая борьба парами.-- Наклонившись, он на правах старого знакомого поцеловал Линду в щечку. -- Можете привезти с собой и детишек,-- предложил он ей.-- Они поиграют с моими и не будут нам мешать.-- Помахав рукой на прощание, он снова повернулся к группе своих слушателей, такой манерный, элегантно одетый мужчина, в кругу своих друзей,-- таких крепко сбитых мужчин, которым едва за сорок, можно увидеть на встречах в престижном колледже, или на месте вице-президента компании, где непременно царит изысканная вежливость, а у каждого из них в кабинете на полу -- дорогой ковер, и о деньгах они говорят чуть слышно, на низких тонах, и только за плотно прикрытыми дверями. Мартин молча вышел из дома вслед за Уиллардом с сестрой и ничего не ответил, когда тот ему сказал: "Он отлично играет в теннис, особенно в парах. Но, кажется, ему уже не нравится слишком много бегать". Молчал он и в машине, в которой они ехали на обед. Ему нужно было все сопоставить, соединить, а для этого требовалось одиночество и вдумчивые размышления, он то и дело вспоминал открытую, непринужденную улыбку Баумэна, когда он пожимал ему руку, его твердую, с сухой кожей руку игрока в теннис, его привычную манеру на правах давнего знакомого целовать на прощание Линду в щечку, желая ей "спокойной ночи". -- Линда,-- сказал Уиллард, обращаясь к своей жене, когда они тряслись в машине по ухабам по узкой сельской дороге к дому, где их ожидал обед,-- ты должна мне постоянно напоминать об одной вещи. -- О чем же? -- Ты должна твердо пообещать мне, что будешь мне напоминать каждый раз, когда мы будем выезжать на вечеринку с коктейлем, что я уже слишком стар для крепкого джина. За обедом Мартину пришлось по просьбе гостей, которые не были на вечеринке с коктейлем у Слокумсов, повторить свое описание того человека, которого увидел за окном. На сей раз он намеренно описал его как можно более расплывчато. Но это оказалось не так просто сделать. Фигура Баумэна, его лицо (около сорока, голубоглазый, волосы песочного цвета с короткой стрижкой, широкий, улыбчивый рот, ровные зубы, рост почти шесть футов, вес, вероятно, сто семьдесят пять фунтов, приятный цвет лица, широкоплечий, общее впечатление -- хороший гражданин, отец семейства, ответственный бизнесмен) постоянно вторгались в его сознание, его истинные черты, его истинный облик, легко узнаваемые со стороны, весьма для него опасные, теперь постоянно вертелись на кончике языка, что сильно затрудняло все его усилия вспомнить те слишком туманные общие характеристики, которые он давал прежде этому человеку. "Однако, какой смысл,-- подумал Мартин,-- осуждать человека так быстро, на раннем этапе, это лишь могло привести к неприятностям, если у него вырвалось бы даже случайное слово, бросающее подозрение на Баумэна еще до того, как он абсолютно не убедится в том, что Баумэн и есть тот самый человек, которого он видел". По дороге домой и за стаканчиком перед сном он решил ничего не сообщать ни Линде, ни Уилларду. Глядя в упор на сестру, он вспоминал, с какой тревогой она просила не звонить в полицию, как она упрашивала, умоляла Уилларда и в конце концов добилась своего, как она подставила свою щеку для поцелуя Баумэну у двери, когда они уезжали на обед в другой дом. "Они с Уиллардом спят в разных спальнях,-- напрягал он свою память,-- и двери обеих выходят на балкон, а Уиллард обычно задерживается в городе допоздна два или даже три раза в неделю..." Мартин стыдил себя за эти подозрения, но он ничего не мог поделать с собой. Линда -- его сестра, он любил ее, но как хорошо он ее знает, ведь прошло столько лет? Он вспоминал свою чувственность, сколько достойных сожаления поступков совершил, повинуясь ее непреодолимым позывам? Она -- его сестра, какой бы невинной женщиной и верной, великолепной женой она ни казалась, и в ее жилах текла та же кровь. "Нет,-- подумал он,-- торопиться нельзя, нужно только ждать". Утром в одиннадцать все они уже были на корте. Уиллард с Мартином играли против Баумэна с его напарником по имени Спенсер, который обладал очень сильной подачей, но больше ничем особым не блистал. Баумэн оказался расторопным, ловким, способным игроком, он искренне наслаждался игрой, не теряя хорошего настроения, независимо от того, выигрывал он или проигрывал. Мартин с Уиллардом привезли своих двух пацанов, и теперь они играли у края корта с тремя детишками Баумэна,-- два мальчика и девочка,-- вся троица была какой-то подавленной, бледной, слишком вежливой и сдержанной,-- подумал Мартин,-- что совсем несвойственно детям их возраста. После второго сета из дома вышла миссис Баумэн. Она несла поднос с кувшином оранжада и стаканы. Она казалась такой удивительно строго официальной в своем темном хлопчатобумажном платье с белым воротничком под тяжелыми, собранными в пучок на затылке пышными белокурыми с темным отливом волосами. Она немного понаблюдала за игрой, и в ее присутствии Мартин вдруг сделал гораздо больше ошибок, чем прежде, и это было вполне понятно,-- он постоянно поглядывал на нее через плечо, внимательно изучал ее, стараясь, почти бессознательно, перехватить взгляды, которыми она обменивалась с мужем, заметить какой-то признак, какой-то симптом... Но она сидела тихо, набрав в рот воды, не аплодировала удачным ударам и не комментировала никудышные. Она, казалось, не обращала абсолютно никакого внимания на пятерых игравших возле нее детишек. Посидев немного, она встала, когда шла игра, и не спеша побрела к дому -- такая высокая, вызывающая любопытство, элегантная равнодушная, безмолвная фигура для декора на большой зеленой лужайке, перед большим, белым, ласкающим глаз домом. Когда начался третий сет, поднялся ветер, и теперь трудно было подавать свечи и играть с воздуха, и они решили закончить. Пожав друг другу руки, игроки подошли к боковой стороне корта, выпили по стакану оранжада. Мальчишки Уилларда бесцеременно цеплялись за отца, пытались вскарабкаться ему на спину, требовали апельсинового сока, а детишки Баумэна, стоя поодаль, скромно, молча наблюдали за отцом и подошли только после того, как он, налив каждому по стакану, позвал их. Они тихо сказали "спасибо" и вновь отошли в сторонку, со стаканом в руках. -- Как жаль, что вы не проведете здесь у нас все лето,-- сказал Баумэн, обращаясь к Мартину. Они сидели на краю корта, медленно потягивая из стаканов сок.-- Вы бы значительно подняли уровень тенниса в округе. Вам, наверное, даже удалось бы время от времени заставлять вашего несчастного старика шурина подбегать поближе к сетке.-- Он добродушно фыркнул, подмигивая Мартину и вытирая полотенцем пот со лба. -- В конце недели мне нужно быть в Париже,-- сказал Мартин, внимательно глядя на его лицо, ожидая быстрой смены выражения на нем из-за чувства облегчения. Но ничего не заметил. Баумэн легко растирал лицо полотенцем, был спокоен и мило ему улыбался. -- Нам будет вас не хватать,-- сказал он,-- особенно на уик-энды. Во всяком случае, вы сегодня придете к нам на обед, не так ли? -- Он хочет успеть на шестичасовой поезд в Нью-Йорк,-- объяснил ему Уиллард. -- Но это же глупо,-- сказал Баумэн.-- У нас в саду будет барбекью1. Если, конечно, не пойдет дождь.-- Он говорил дружески, радушным, гостеприимным тоном. -- Ну,-- вдруг решил про себя Мартин,-- может, я приду. -- Вот и молодец,-- без всякого притворства воскликнул Баумэн. Уиллард искоса бросил на Мартина удивленный взгляд. -- Не пожалеете, уверяю вас. Я прикажу этим ленивым сельчанам постараться, сделать все так, как надо. Ну ладно. Дети! -- крикнул он.-- Пора завтракать. По пути домой Уиллард оторвал свой взгляд от дороги и посмотрел на Мартина. -- Почему ты вдруг передумал, Мартин? -- спросил он.-- Все из-за миссис Баумэн, разве не так? -- Но она очень красива, как ты считаешь? -- ответил Мартин. -- Все местные донжуаны не раз пытались, не повезет ли им.-- Сказал, широко улыбаясь, Уиллард.-- Ничего не вышло. Напрасный труд. -- Папочка,-- спросил мальчик постарше с заднего сиденья,-- а что такое донжуан? -- Это был один человек. Он жил очень, очень давно,-- тут же ответил Уиллард сыну. Весь день Мартин, осмелев, задавал кучу вопросов по поводу четы Баумэнов. Ему стало известно, что они женаты уже четырнадцать лет, что богаты (семья миссис Баумэн владела заводами по переработке хлопка, а у Баумэна в Нью-Йорке была своя контора), часто устраивают у себя вечеринки, их любят все в округе, Уилларды навещают их два-три раза в неделю, и этот Баумэн, нужно сказать, в отличие от других мужей-ловеласов в их общине, никогда, пожалуй, не заглядывался на других женщин. Одеваясь к вечернему столу, Мартин все больше мучился сомнениями. Когда он впервые увидел Баумэна на вечеринке, то был уверен, что именно этот человек глядел на него, когда он стоял у окна в гостиной и когда он встретил его во второй раз сегодня утром на теннисном корте, такая уверенность только окрепла. Но их дом, жена, дети, все то, что ему рассказали Уиллард с Линдой о чете Баумэн, прежде всего та радушная, раскованная манера, с которой он приветствовал его перед игрой, настойчивое приглашение на обед, его искреннее расположение без тени притворства,-- все эти обстоятельства, словно объединившись в заговоре против него, Мартина, поколебали его прежнюю твердую уверенность. Если там, за окном, на самом деле стоял Баумэн, то он не мог не узнать Мартина и не мог не понять, что и Мартин его узнал. В конце концов они глядели друг на друга при ярком свете секунд десять, никак не меньше, на расстоянии пяти футов друг от друга. Если бы это был Баумэн, то чего проще для него,-- отменить теннисную игру, позвонить, сказать, что у него похмелье, или что сегодня поднялся сильный ветер, или еще бог весть сколько привести других оправданий. -- Черт подери! -- выругался Мартин про себя, завязывая перед зеркалом галстук. Он знал, что сегодня вечером ему нужно что-то предпринять, предпринять обязательно, но он чувствовал, что сбит с толку, что торопится, что ему приходится действовать в одиночестве, и поэтому он не был до конца уверен в самом себе, и это накануне тех его действий, которые могут иметь либо трагические, либо причудливо-комические последствия. Когда он сошел вниз, Уиллард сидел один в гостиной, читая воскресные газеты. Как хотелось Мартину рассказать ему обо всем, пусть возьмет часть груза такой ответственности и на свои плечи. Ему будет легче. Но как только собрался заговорить, в комнату вошла Линда, готовая к отъезду, и он промолчал. Вместе с ними он пошел к автомобилю, все с той же тяжкой ношей на плечах, чувствуя, как ему не хватает еще двух недель, месяца, чтобы организовать тщательное наблюдение, чтобы двигаться вперед осторожно, действовать, соблюдая приличия, но действовать решительно и бесповоротно. Однако у него не было этих двух лишних недель. У него в распоряжении была всего одна ночь. Впервые с того момента, как бросил свою работу в Калифорнии, он пожалел о своем желании уехать во Францию. Баумэны устроили большой прием, на который приехало более двадцати гостей. Был теплый вечер, и все они собрались на лужайке, на которой стояли столы с фонарями "молния" с горевшими в них свечами, бросающими мягкий щедрый свет на сидевших за ними гостей. Два нанятых Баумэном по такому случаю официанта носились взад и вперед от длинного вертела в конце сада к приглашенным, а там, в глубине, сам Баумэн в фартуке шеф-повара и с раскрасневшимся от жары лицом жарил на открытом огне сочные бифштексы. Мартин сидел за одним столом с миссис Баумэн, между ней и какой-то красивой молодой женщиной по фамилии Уинтерс. Она отчаянно флиртовала с каким-то мужчиной за соседним столом. Какое же было удивление Мартина, когда он узнал, что миссис Уинтерс кокетничает со своим собственным мужем! Миссис Баумэн рассказывала Мартину о Франции, где она побывала, правда, еще совсем девочкой, до войны, и еще раз, пять лет назад. Как выяснилось, она проявляла особый интерес к гобеленам и посоветовала Мартину съездить в Байо, чтобы полюбоваться там в местном соборе самыми большими их образцами, а также посетить Музей современного искусства в Париже, где можно было ознакомиться с работами современных художников, работающих в этой области декоративного искусства. Голос у нее был мягкий, нежный, ровный, без модуляций, и у него складывалось впечатление, что она говорит и о более интимных вещах все тем же мелодичным, бесстрастным, неизменным, завораживающим тоном, словно исполняет песню в миноре, по собственной прихоти опустив ее на октаву ниже. -- Не собираетесь ли вы в скором времени снова во Францию? -- поинтересовался Мартин. -- Нет,-- сказала она.-- Я теперь не путешествую. Она тут же повернулась к соседу справа, и Мартин так и не успел спросить ее, почему она больше не путешествует, и его удивила эта ее фраза, резкая, окончательная, словно твердое заявление о проводимой отныне политике. До конца трапезы беседа за столом носила общий характер, Мартин время от времени подключался к ней, но порой посматривал в сторону Баумэна, который с раскрасневшимся лицом играл роль тамады за столом в своем белом фартуке шеф-повара. Он говорил довольно громко, суетился с бутылкой вина, тут же весело смеялся любой шутке гостей, но ни разу не посмотрел на столик, за которым сидела его жена рядом с Мартином. Уже было близко к полуночи, некоторые из гостей разъехались по домам, и тут, наконец, Мартину представилась возможность поговорить с Баумэном наедине. Тот стоял у стола, придвинутого к стене дома, который служил им чем-то вроде бара, и наливал себе в стакан бренди. Он снял свой примелькавшийся фартук и, наливая бренди, внимательно глядел вниз, на струю,-- лицо у него было бледным, оно вдруг показалось Мартину каким-то отстраненным, уставшим, как будто в эту минуту он забыл о вечеринке, о своей роли хозяина, об отъезжающих гостях. Мартин подошел к нему, намереваясь воспользоваться паузой, которую ожидал вот уже полчаса. -- Мистер Баумэн,-- сказал он. Секунду или две, казалось, Баумэн его не слышал. Потом, почти незаметно встряхнувшись, поднял голову, и на его губах вновь появилась воздушная, дружеская улыбка, которая не сходила с его лица весь вечер. -- Гарри, мальчик,-- воскликнул Баумэн.-- Гарри! -- Да, Гарри,-- повторил за него Мартин. -- Но у вас пустой стакан,-- сказал Баумэн, протягивая руку за бутылкой. -- Нет, благодарю вас,-- сказал Мартин.-- Мне достаточно. -- Вы правы,-- сказал Баумэн,-- выпивка лишает вас сна по ночам. -- Знаете,-- сказал Мартин,-- я думал над вашей проблемой. -- Гм... какой такой проблемой? -- Баумэн скосил на него глаза. -- Ну, ваш теннисный корт,-- торопливо начал Мартин.-- Я имею в виду, что он расположен на возвышенности, и когда начинает дуть сильный ветер, ну, как сегодня утром, например... -- Ах, да,-- спохватился Баумэн.-- Какая досада, не правда ли? Думаю, что мы выбрали для площадки не то место, слишком открытое для северных ветров, но главный строитель настоял на своем. Не знаю, право, там что-то с дренажем,-- небрежно махнув рукой, он поцеживал бренди из стакана. -- Знаете,-- продолжал Мартин,-- я могу показать вам, как нужно все устроить. -- На самом деле? Отлично! Вы очень любезны,-- проговорил Баумэн заплетающимся языком.-- Приходите как-нибудь ко мне и мы... -- Видите ли,-- сказал Мартин,-- я завтра утром уезжаю и... -- Ах, да, конечно,-- Баумэн затряс головой, словно ужасно недовольный своим провалом в памяти,-- Франция! Ярко освещенный город. Я совсем забыл. Какой вы счастливчик. В вашем возрасте... -- Знаете,-- продолжал осуществлять свой замысел Мартин,-- если мы сейчас сходим туда вдвоем, это займет немного времени, всего пару минут... Баумэн с озадаченным видом поставил стакан на стол и, заморгав, уставился в лицо Мартина. -- Да, конечно,-- сказал он.-- Как любезно с вашей стороны. Они пошли через сад, между столами, к теннисному корту. Его забор, переплетение остроконечных железных жердей с проволокой, маячил на фоне звездного неба в нескольких сотнях ярдов. -- Мартин,-- позвала его Линда.-- Куда это вы оба направились? Пора домой. -- Мы вернемся через минуту,-- крикнул ей Мартин. Они с Баумэном взбирались по покатому склону, и в густой влажной от ночной росы траве не было слышно их шагов. -- Хочу надеяться, что вам не было скучно на вечеринке,-- сказал Баумэн.-- Кажется, у нас было мало молодежи. Молодых людей всегда недостает... -- Я ничуть не скучал,-- ответил Мартин.-- Вечеринка была просто замечательной. -- На самом деле? -- пожал плечами Баумэн.-- Нужно же что-то уметь делать,-- загадочно сказал он. Они подошли к теннисному корту, и серп луны освещал ее разметку. Ветра не было, и на площадке было очень тихо. Сюда за сотню ярдов от дома доносились звуки заканчивающейся вечеринки со свечами. Их было немного, но они их отчетливо слышали. -- У одного моего приятеля возникла точно такая проблема,-- сказал Мартин, не спуская пристального взгляда с Баумэна.-- На теннисном корте, построенном на окраине Санта-Барбары, он высадил живую ограду с северной подветренной стороны. Через пару лет изгородь достигла высоты восьми футов, и теперь можно было на площадке делать все, кроме свечей, то есть играть нормально, даже если поднимался ураганный ветер. Ее нужно высаживать в двух футах от забора, чтобы она с ним не срасталась и чтобы в ней не пропадали мячи. Как раз вот на этом месте,-- указал рукой Мартин. -- Да, да. Отличная идея,-- сказал Баумэн.-- Я поговорю об этом со своим садовником на этой же неделе. Он стал теребить "молнию" на брюках. -- Не присоединитесь? -- спросил он.-- Думаю, что мочеиспускание -- это одно из самых острых удовольствий. Добавим же еще немного росы при лунном свете в этот излишне механизированный век. Мартин терпеливо ждал, когда Баумэн снова застегнет "молнию". Жикнув ее язычком, он, довольный, сказал: -- Ну вот и все! -- словно ребенок, совершивший какой-то достойный похвалы поступок.-- Ну а теперь, думаю, пора возвращаться к гостям. Мартин положил свою руку на локоть Баумэна. -- Баумэн,-- строго сказал он. -- Ну! -- Баумэн остановился, в голосе его слышались нотки удивления. -- Что вы делали под окном дома моей сестры в пятницу ночью? Баумэн чуть отстранился от него и, повернувшись к нему, посмотрел прямо в лицо Мартина. -- Что такое? -- Он засмеялся.-- Ах, это шутка, не правда ли? Ваша сестра не говорила мне, что вы большой шутник. По правде говоря, у меня сложилось впечатление, что вы серьезный, но слишком молодой человек. Это ее несколько беспокоит, призналась однажды она мне, теперь я это ясно помню... -- Что вы делали под окном? -- повторил свой вопрос Мартин. -- Боюсь, мальчик, вам лучше поехать домой,-- предложил Баумэн. -- Обо мне не беспокойтесь,-- парировал Мартин.-- Я поеду домой. Но я расскажу сестре с Уиллардом, что за окном в ту ночь стояли вы, вызову полицию и им тоже все расскажу. -- Мальчик, вы уже начинаете мне надоедать,-- тихо сказал Баумэн, улыбаясь на светящийся серп луны.-- Вы всем надоедаете и, прежде всего, самому себе. Никто вам не поверит, чтоб вы знали. -- Моя сестра мне поверит. Поверит и Уиллард.-- Мартин зашагал к саду, освещенному зажженными в фонарях свечами.-- Ну а потом увидим.-- Он услыхал за спиной шаги Баумэна. Тот его нагонял. -- Подождите, минутку,-- сказал он. Мартин остановился, и теперь снова они пристально глядели в лицо друг друга. Баумэн фыркнул. Раздался сухой звук. -- Вот почему вы, мой мальчик, решили остаться здесь еще на одну ночь. -- Да, поэтому. -- Я так и думал,-- кивнул Баумэн. Он растирал лицо тыльной стороной ладони и от его щетины до Мартина доносились скрипящие звуки. -- Ну, предположим, это был я. Чего вы хотите? -- Я хочу знать, что вы там делали,-- твердо сказал Мартин. -- Какая вам разница? -- возразил Баумэн. Теперь он был похож на упрямого, безрассудного ребенка, и голос у него повышался, становился плаксивым, хныкающим.-- Что-нибудь украдено? Что-то разбито? Скажем так,-- я наносил визит. -- С лестницей? -- спросил Мартин.-- Ничего себе визит, черт бы вас побрал! -- Нельзя разбрасывать повсюду лестницы, это должны знать все,-- устало сказал Баумэн.-- Почему вы не оставите меня в покое? Почему не катитесь в свою Францию, пристаете ко мне? Оставьте меня в покое! -- Что вы там делали? -- упрямо повторял Мартин. Баумэн в отчаянии неловко взмахнул руками. -- Я там гулял,-- сказал он. -- Спрашиваю в последний раз,-- продолжал Мартин,-- или вы мне признаетесь, или я иду в полицию. Баумэн тяжело вздохнул. -- Я всегда занимаюсь только одним, я наблюдаю,-- сказал он, переходя на шепот.-- Я никогда никому не причинял вреда. Почему бы вам, мой мальчик, не оставить меня в покое? -- Что значит,-- наблюдаю? Баумэн почти беззвучно фыркнул. -- Я наблюдаю за счастливыми людьми,-- сказал он. Теперь в голосе его чувствовалось кокетство, словно у молодой девушки, и Мартин впервые стал сомневаться в здравом уме этого человека, стоявшего перед ним на покрытой росой траве, слабо освещенной лунным светом.-- Вас это удивляет,-- но скажите, сколько счастливых людей живут здесь в нашей округе? Всех возрастов, любой конфигурации, всех религий. ...Все они ходят с широкими, добрыми улыбками на лицах, все они радушно пожимают друг другу руки, они уходят по утрам на работу и целуют на станции своих жен, возвращаются с работы домой, они поют на вечеринках, бросают монеты в церковную кружку, произносят речи на встречах ассоциации родителей и учителей, они приглашают к себе друзей, хвастаются друг перед другом достигнутыми успехами, они занимаются любовью, кладут деньги в банк на свой счет и покупают страховые полисы, они заключают сделки, привечают родственников со стороны мужа или жены, крестят их детей, покупают новые дома, каждый год проходят медицинское освидетельствование по поводу возможного заболевания раком, и, кажется, все они знают, что делают, чего хотят, куда идут... Точно как я.-- Он снова чуть слышно фыркнул, и послышался все тот же скрипучий звук.-- Главный вопрос заключается вот в чем,-- кого они пытаются одурачить? Кого я пытаюсь одурачить? Посмотрите на меня. Он подошел поближе к Мартину, дыхнув на него скопившейся в нем смесью джина, вина и бренди, и его дыхание обожгло алкогольными парами лицо Мартина. -- Ну, чего мне не хватает? Самый большой дом во всей округе, самая красивая жена. Я с гордостью могу сказать, что все мужчины пытаются к ней приставать, но она и глазом не ведет. Трое воспитанных детишек, которые всегда говорят: "Да, сэр, нет, сэр" и перед сном читают молитвы: "если я умру, не проснувшись" и "почитай мамочку и папочку". Все это, скажу я вам,-- показуха! Не верьте этому ни на одну минуту. Иногда я занимаюсь любовью со своей женой, но это абсолютно ничего не доказывает. Все равно, что какой-то зверь-самец в джунглях покрыл такого же зверя-самку. Один напирает, другой сдается,-- так бы я выразился. Больше ничего. Когда я встаю с кровати, когда снова ложусь по ночам, мне стыдно за себя, я не чувствую себя разумным человеческим существом. Вы можете это понять? Я пьян, конечно, пьян, но если бы я был с собой честен, когда трезвый, то сказал бы себе точно такие же слова. Но волнуют ли все мои переживания мою жену? Нет, она куда сильнее озабочена тем, купит ли она зеленые шторы на следующий год для столовой, чем тем,-- жив я или уже умер. Когда я утром ухожу на работу, мне кажется, что она трижды в день замирает на месте, пытаясь вспомнить, как же меня зовут. А мои дети? Да они -- подданные совершенно другого, отдельного государства, живущие за границей, ожидающие только удобного момента, чтобы объявить мне войну. Готовят мне сюрприз. Бросил бомбу, и нет дорогого папочки. Все это вполне нормально. Дети убивают своих отцов ежедневно. Уж не говоря о том, что они бросают их, обрекая на гибель. Пусть себе умирают. Вы только посмотрите на те дома, где живут престарелые. Это поистине больничные палаты для неизлечимо больных. Я целый день сижу в своем офисе, я нанимаю людей, я их увольняю, я занимаюсь важным делом, что-то предпринимаю, но позади меня, за спиной все время, постоянно, я чувствую этот вакуум, ничего, кроме этого большого, безграничного вакуума. Мартин чуть отошел назад, чтобы не задохнуться от его перегара, чтобы не поддаться этому стремительно прорвавшемуся бурному потоку слов из этого человека, который до последнего момента говорил более или менее так, как и все остальные, как те, кого Мартин встретил за этот уик-энд. -- Но все же,-- сказал он, пытаясь выяснить, не хочет ли этот хитрец Баумэн отвлечь его от главного вопроса своей несвязной, трескучей, жалкой исповедью,-- какое все это имеет отношение к подглядыванию в окна и использованию лестницы, чтобы взобраться на балкон? -- Я и сам ищу ответа на этот вопрос,-- сказал Баумэн, с хитрецой, широко улыбнувшись.-- Ведь я исследователь, я ищу оазис посередине великой американской пустыни. Мне кажется, на этот вопрос есть ответ. Я верю, что некоторые люди не пытаются никого одурачить. Они кажутся такими счастливыми, и они на самом деле счастливы. Только их нужно заставать врасплох, мой мальчик, так, чтобы они не знали, что за ними наблюдают, если только вы хотите раскрыть этот секрет. Если кто-то знает, что за ним наблюдают, то на его лице непременно появляется улыбка, точно так как улыбаетесь вы, когда вас фотографируют у памятника во время каникул. Зверь в своей обычной среде обитания. Лучше всего застать его в самый важный момент, как говорят фотографы, когда его секрет выходит наружу. Например, когда поздно вечером он сидит за чашкой кофе на кухне и говорит жене о своей жизни. Что в эту минуту отражается на его лице? Ненависть, любовь, скука? Может, он думает, чтобы удрать во Флориду с другой женщиной? Может, он помогает своему десятилетнему сынишке справиться с домашним заданием? Что на самом деле можно увидеть на его лице? Не расстался ли он пока с последней надеждой? Или когда они занимаются любовью. Что они демонстрируют? Нежность, свойственную человеческим существам? Прикасаются ли они друг к другу доброжелательно, сердечно, с благодарностью, или они терзают друг друга, как двое совокупляющихся животных, так как это получается у меня с женой? -- Вы хотите сказать,-- спросил Мартин, не веря собственным ушам,-- что наблюдаете за людьми и в такие интимные моменты в их жизни? -- Ну, это само собой разумеется,-- спокойно ответил Баумэн. -- Вы сошли с ума,-- сказал Мартин. -- Ну, если вы будете разговаривать со мной в такой...-- Баумэн недоуменно пожал плечами, по-видимому, сильно огорчившись от того, что его неверно поняли.-- В таком случае, какой смысл пытаться вам все это объяснить? Что же, на ваш взгляд, безумнее,-- жить так, как живу я, ничего не чувствуя, думая только о том, что у кого-то есть свой секрет, и пытаться открыть его, этот секрет, но для этого, вполне естественно, нужно что-то предпринять. Или же отказаться от всей затеи, сдаться... Что же это такое? Неужели все вокруг -- это лишь пустой номер? Для всех и для каждого? Вам это известно? Может, и вам следовало бы понаблюдать за жизнью за парами окон,-- с презрением бросил Баумэн.-- У вас такое честное, лишенное всякого притворства, пытливое лицо истинного калифорнийца. Я возьму вас с собой на свои прогулки. И вы тоже получите свою дозу наркотика, глядя вон на тех людей, которые сейчас сидят у меня в саду,-- он жестом руки указал в сторону своего дома, сада, освещенного зажженными свечами.-- Скажем, на ту красотку, которая сидела по вашу правую руку за столом во время обеда. Я имею в виду миссис Уинтерс. Она постоянно толчется возле своего мужа, все время смеется его глупым шуткам, как будто он зарабатывает не меньше миллиона долларов в год на телевидении, а на вечеринках они ходят, взяв друг друга за руку, как будто поженились всего три дня назад. Я бывал у их дома, бывал... Знаете, чем они там занимаются по вечерам? -- Не желаю даже слышать,-- сказал Мартин. Ему очень понравилась миссис Уинтерс. -- Да ладно вам,-- насмешливо сказал Баумэн,-- не ломайте комедию. Мой рассказ не оскорбит вашей целомудренной скромности. Они не разговаривают, не произносят ни слова. Она поднимается к себе, проглатывает пригоршню пилюль, натирает мазью себе лицо, делает себе ночную "маску" и ложится в постель, а он сидит внизу один, с только одной-единственной зажженной лампочкой и глушит неразбавленное виски. После того как "уговорит" половину бутылки, он ложится на кушетку, не раздеваясь, в туфлях или домашних тапочках. Я был возле них четыре раза, и все четыре раза -- одна и та же картина. Пилюли, виски, молчание. А на глазах -- они просто влюбленные птички. Боже, просто смешно. Ну а другие... даже когда они одни. Вы знаете нашего священника, преподобного праведного отца Фенуика? -- Нет,-- сказал Мартин,-- не знаю. -- Конечно, не знаете, откуда вам его знать? Вы ведь сегодня утром играли в теннис, забыв о почитании Бога,-- Баумэн снова насмешливо фыркнул.-- Несколько недель назад, в воскресенье, я нанес визит дому этого божьего человека. Его спальня находится на первом этаже. Этот холеный седовласый джентльмен выглядит просто чудесно. Если бы вам понадобился актер, способный сыграть в кино роль Папы римского, то он справился бы со своей задачей за каких-то пять минут. На его губах всегда блуждает смиренная, мягкая улыбка, и, кажется, божественное всепрощение, исходящее от него, передается на всем пространстве штата Коннектикут. Ну и чем он занимался, когда я стал подглядывать за ним? Как вы думаете? Он стоял перед большим, чуть ли не до потолка, зеркалом в одних шортах, втянув в себя живот, критически оглядывая себя анфас и одобрительно -- в профиль. Вы бы поразились, в какой хорошей форме он находится -- для этого ему нужно делать ежедневно, по крайней мере, по пятьдесят отжиманий. Стоя перед зеркалом, он легкими прикосновениями пальцев взбивал себе волосы, как это обычно делают женщины, чтобы с помощью особой прически достичь эффекта той потусторонней небрежности во внешнем виде, которой он повсюду славится. Он всегда, кажется, слишком поглощен постоянным общением с Господом, и, вполне естественно, никогда не обращает внимания на такие мирские пустяки, как расчесывание волос. Он кривлялся перед зеркалом, строил рожицы, воздевал руки в священном благословении, тренируясь к своему следующему воскресному представлению, почти голый, в одних шортах, а ноги у него под стать опытному футбольному защитнику. Старый притворщик, кривляка. Я не знал, на что рассчитывал, о светлейший, что застану его стоящим на коленях, за молитвой, в полном слиянии с Господом, со счастливым выражением на лице, которое не всегда встретишь в церкви. В отношении плотских удовольствий,-- продолжал Баумэн, резко, неожиданно переключаясь на другую тему, переходя на доверительный шепот и сильнее наклоняясь к Мартину в темноте,-- я решил испытать наших африканских родственников... -- Что вы несете? -- спросил, озадаченный, Мартин. -- Я имею в виду наше цветное население,-- сказал Баумэн.-- Они ведь ближе нас к первозданным позывам. Короче говоря, я почитал их менее заторможенными. У Слокумсов есть одна парочка цветных. Вы видели их вчера вечером, они разносили коктейли. Обоим около тридцати пяти. Мужчина громадных размеров, глядя на него, можно подумать, что он способен свернуть горы голыми руками. И его жена, такая красавица. Слишком высокого роста, чернокожая, с большими роскошными грудями и просто фантастической задницей. Однажды я сидел за ними в кинотеатре. Когда они начинали смеяться, то мне казалось, что это грохочут пушки, отдавая воинский салют из двадцати одного залпа. Я думал, что если хоть раз увижу их вместе в одной постели, то я просто сгорю от стыда за свои скучные, безжизненные, бесстрастные, избегающие греха, пуританские любовные объятия белого человека. Так вот, однажды я их увидел. В доме Слокумсов сразу за кухней у них небольшая комнатка, и там можно беспрепятственно подойти к окну довольно близко. Я увидел их, они оба лежали в одной кровати, и чем, как вы думаете они занимались? Любовью? Ничуть не бывало. Они читали. И знаете, какую книгу она читала? "Слабый пол". Это французская книжка о том, как плохо всегда обращались с женщинами, начиная с эпохи плейстоцена1. А он, представьте себе, читал Библию. Открыл ее на первой странице. "Вначале было Слово",-- Баумэн снова засмеялся,-- по-видимому эта история приводила его в восторг.-- Я ходил к их окну еще пару раз, но они задернули шторы, и поэтому я так и не узнал, что они тогда читали, лежа в кровати... -- Гарри! Гарри! -- Это кричала миссис Баумэн. Она стояла неподалеку, всего в каких-то тридцати ярдах от них, словно расплывшееся белое пятно в лунном свете.-- Что это вы здесь делаете? Гости уезжают по домам. -- Да, дорогая,-- крикнул Баумэн.-- Сейчас идем. Мы просто отошли с мистером Мартином подальше, чтобы переброситься парочкой соленых шуточек. Я иду. -- Поторапливайся, уже поздно.-- Миссис Баумэн, повернувшись, пошла назад к дому через освещенное лунным светом пространство. Баумэн молча следил за ней, по его глазам было видно, что он, озадаченный, над чем-то мрачно размышляет. -- Что вам было нужно от моей сестры и от Уилларда? -- спросил Мартин, потрясенный до глубины души тем, что услыхал от него, но сейчас он был ничуть не больше уверен в том, что ему следует предпринять, чем тогда, когда он приехал к ним сегодня вечером. -- Они были моей последней надеждой,-- сказал Баумэн низким голосом.-- Однако пойдемте лучше к дому.-- Он пошел по лужайке, Мартин шел рядом. -- Если двое кажутся так тесно связанными друг с другом, такими дорогими друг для друга, доставляющими друг другу большое удовольствие... Я приезжал домой по вечерам на том же поезде, что и Уиллард, и наши жены нас ждали, хотя ваша сестра казалась немного не такой, она готовилась к этой встрече, и как только она видела его, что-то отражалось на ее лице. Они, конечно, не похожи на Уинтерсов, и время от времени прикасаются друг к дружке кончиками пальцев. Но вот при общении со своими детьми... Им что-то известно, что-то особенное, они что-то обнаружили, то, чего я пока не знаю и чего мне лично обнаружить не удалось. Когда я вижу их вместе, мне кажется, что я подошел к самому краю, еще шаг -- и я обо всем узнаю. Я уже рядом, у цели, вот она -- рядом. Вот почему вы чуть не поймали меня в ту ночь. Боже, я занимаюсь этим многие годы, и никто никогда и близко ко мне не подходил. Я ведь осторожен, как кот. Но той ночью, когда я наблюдал за вами тремя, я вдруг забылся, утратил представление о том, где я нахожусь. И вот когда вы подошли к окну... я... я хотел улыбнуться... сказать... да... да, сказать вам что-то хорошее... Ах, может, я ошибаюсь и в отношении этой пары. -- Нет,-- задумчиво ответил Мартин,-- вы не ошибаетесь. Они уже подходили к столам в саду, когда кто-то включил в доме радиоприемник, и из громкоговорителя на террасе полилась музыка, а несколько пар начали танцевать. Уиллард танцевал с Линдой, он вел ее легко, почти не прикасаясь к ней, едва удерживая в своих объятиях. Мартин резко остановился, схватил Баумэна за руку, чтобы остановить его. Баумэн дрожал, и Мартин хорошо чувствовал эту мелкую дрожь даже через рукав пиджака, словно этот человек замерзал. -- Послушайте,-- сказал Мартин, глядя на танцующую пару -- свою сестру с мужем.-- Я обязан рассказать им об этом. Обязан сообщить и в полиции. Даже если никто ничего не сможет доказать, вы прекрасно знаете, что полагается вот за такие ночные прогулки с подглядыванием, особенно здесь, где вы живете? -- Да, конечно,-- сказал Баумэн, не спуская взгляда с Уилларда; глаза у него были какими-то тоскующими, в них сквозило отчаяние, недоумение.-- Ах, да делайте, что хотите,-- резко бросил он.-- Какая мне разница? -- Но я ничего не скажу сейчас,-- продолжал Мартин, чувствуя, что голос у него становится куда грубее, чем он этого хотел, потому что он хотел подавить в себе всякую жалость к этому человеку.-- Но не забывайте, моя сестра пишет мне письма каждую неделю. Если мне станет через нее известно, что какой-то человек бродит под окнами... пусть это случится только раз, один-единственный раз... Баумэн пожал плечами, все еще следя за танцующей парой. -- Вам ничего не станет известно,-- сказал он.-- Я намерен теперь по ночам торчать дома. Я знаю, что мне никогда так и не удастся что-нибудь понять. Для чего это ребячество? Для чего обманывать себя? Он отошел от Мартина, крепкий, тронувшийся человек, этот шпион в ночной мгле, карманы которого были набиты сбивающей с толку развединформацией, которую нельзя было расшифровать. Он медленно шел между танцующими парами, и через мгновение Мартин услыхал его смех,-- громкий, добродушный, он доносился до него от стола, который служил им баром. Вокруг него стояли трое или четверо гостей, включая мистера и миссис Уинтерс, которые обнимали друг друга за талию. Мартин перевел взгляд с этого стола на сестру, танцующую с мужем на выложенной каменными плитами террасе под нежную, полуночную музыку, которая звучала в саду приглушенно и ненавязчиво. Глядя на них, теперь все понимая иначе, по-новому, он думал, что Уилларду не было никакой нужды вести жену, а Линде покорно повиноваться партнеру,-- они просто мягко скользили вместе, словно слились каким-то таинственным, непреодолимым образом, и теперь им не грозила никакая опасность. "Бедняга Гарри",-- подумал он, не отрывая взора от Линды, чтобы, улучив мгновение, крикнуть ей, что он готов идти домой. Но даже сейчас, когда он все понял, Мартин решил, что завтра же утром пойдет и купит им сторожевого пса.
МЕЧТАТЕЛЬНАЯ, НЕЖНАЯ, ВЕСЕЛАЯ...
Зазвонил телефон, и мисс Дрейк подняла трубку. Мисс Дрейк -- мой секретарь. Мне ее официально представили на Рождество, когда я стал младшим партнером в компании "Рональдсон, Рональдсон, Джонс и Мюллер". У нее -- свой стол в моем кабинете. Он крохотный, всего девять на восемь футов, и в нем нет окна, но мой секретарь -- это вполне осязаемый, вещественный знак того, что я продвигаюсь в карьере, не стою на месте. Я частенько поглядываю на своего секретаря с тем же торжествующим чувством владельца яхты и спортсмена, который стремится к великим достижениям, к выигрышу первого своего кубка в парусной регате. -- Мистер Ройял,-- сказала мисс Дрейк,-- это вас. Какая-то мисс Хант.-- Голос у нее был явно провокационным, она всегда так говорит, то ли обиженно, то ли снисходительно, то ли и то и другое вместе, когда меня просит к телефону женщина, пусть даже жена. "Какая-то мисс Хант". Я колебался, не зная, как поступить, тщательно взвешивая ожидающие меня подводные камни. Мисс Дрейк ждала. Она была новой сотрудницей в нашей фирме, и Кэрол Хант для нее на телефонной линии была лишь "какой-то мисс Хант". Она еще не нашла своей ниши в сложной служебной иерархии и поэтому не слышала еще всех сплетен. Или, быть может, эта сплетня настолько устарела, обзавелась "большой бородой", что даже самые злобные, самые болтливые секретарши считали ее настолько затасканной и надоевшей, что к ней можно было снова прибегнуть лишь в крайнем случае, когда все остальные будут исчерпаны до дна. В конце концов это произошло два года назад... У любой душевной боли есть свои правила, и те люди, которые утверждают, что человечество делает все, чтобы ее избежать, по сути дела, не знают, о чем говорят. -- Может, сказать ей, что вы заняты? -- спросила мисс Дрейк, прикрыв ладошкой трубку. Она принадлежала к разряду тех девушек, которые рано или поздно будут уволены, так как позволяют себе слишком часто думать и принимать решения за своих работодателей. -- Нет,-- сказал я, рассчитывая, что мое лицо не изменилось, оставаясь таким же деловым, как и в обычный рабочий день.-- Я с ней поговорю. Мисс Дрейк переключила рычажок, и я снял трубку. Вот он ее голос, наконец я услыхал Кэрол через два года. -- Питер,-- сказала она,-- думаю, ты не рассердишься на меня из-за этого звонка. -- Конечно, нет,-- подтвердил я. Но что бы я ни испытывал в эту минуту, слово "рассердишься" никак не отражало моих истинных чувств. Не то слово. -- Сколько мне приходилось спорить с самой собой, горячо убеждать, неделями,-- сказала она,-- и я все откладывала, откладывала, и вот сегодня, по-моему, наступил последний день. Мне просто необходимо поговорить с тобой.-- Голос у нее был такой, как всегда,-- низкий, натренированный, мелодичный, чувственный. Я повернулся на стуле, чтобы мисс Дрейк не видела моего лица. Закрыв глаза, я слушал ее, слушал, и эти два года, казалось, скользили мимо меня, давно утраченные, болезненные до сих пор, они с опаской отдалялись от меня, а Кэрол Хант звонила, чтобы сказать, что хочет встретиться со мной в баре возле своего дома на Второй авеню, звонила, чтобы напомнить мне, что нас ждут к ланчу в воскресенье в Уэстпорте, звонила, чтобы сказать мне, что она любила меня... -- Я уезжаю сегодня днем, Питер,-- звучал ее голос, серьезный, текучий, с солнечными нотками далекого детства, который когда-то доставлял мне столько удовольствия,-- и если тебя не затруднит, мне хотелось бы повидаться с тобой. Очень. Всего на несколько минут. Я должна тебе кое-что сказать... -- Ты уезжаешь? -- Как мне хотелось, чтобы в эту минуту мисс Дрейк вышла из кабинета.-- Куда же ты едешь? -- Домой, Питер,-- сказала Кэрол. -- Домой?-- глупо переспросил я. Почему-то я всегда ассоциировал дом Кэрол с Нью-Йорком. -- В Сан-Франциско,-- пояснила она.-- Мой поезд отходит в три тридцать. Я посмотрел на часы. Было одиннадцать пятьдесят. -- Послушай,-- сказал я.-- Может, я приглашу тебя на ланч?-- Я сразу решил ничего не говорить об этом Дорис. В конце концов после шести с половиной месяцев брака муж имеет право на одну маленькую ложь. -- Я не смогу пойти с тобой на ланч,-- сказала Кэрол. Спорить с ней не имело смысла. Может, за эти два года в ней произошли какие-то перемены, но в этом она явно не изменилась ни на йоту. -- Когда? -- спросил я.-- Когда ты хочешь встретиться со мной? -- Ну, мой поезд уходит с Пенсильванского вокзала,-- сказала она.-- Скажем, давай встретимся напротив, в баре Статлера, идет? Она замолчала, по-видимому, репетируя в уме, что собирается сказать мне, точно рассчитывая при этом время, как это делает директор радиопрограмм с секундомером в руках. -- Ну, скажем, в два тридцать? -- Два тридцать,-- повторил за ней я. Потом отколол одну из тех шуток, которые заставляют тебя просыпаться по ночам и ворочаться в постели: -- Что на тебе будет? -- спросил я.-- На всякий случай, если я тебя не узнаю.-- По-видимому, я хотел доказать ей, что два прошедших года особенно не сказались на мне, хотя, конечно, это была неправда. Сказались, и еще как. Или мне хотелось показаться ей беспечным, "крутым", потому что такая была мода; все те, кого мы знали, всегда старались казаться беспечными, "крутыми", видавшими виды людьми. В трубке молчали, и я вдруг забеспокоился, уж не намерена ли она повесить ее и прервать наш разговор. Но она все же заговорила. Голос у нее был ровный, повинующийся ее воле, и в нем не чувствовалось никакой особенной любви. -- На мне будет улыбка,-- сострила она в свою очередь,-- широкая, девичья, все отрицающая улыбка. Итак, встречаемся в два тридцать. Я положил трубку на рычаг и попытался поработать еще с полчасика, но, само собой, у меня ничего не получалось. Наконец, прекратив бесплодные попытки, я встал из-за стола, надел шляпу, пальто и сказал мисс Дрейк, что меня не следует ожидать раньше четырех часов. Одно из преимуществ, получаемых от моего положения младшего партнера компании "Рональдсон, Рональдсон, Джонс и Мюллер", заключалось в том, что я имел право время от времени брать себе выходной либо на весь день, либо на часть его, чтобы как следует подготовиться к встрече личной трагедии или какого-то торжества, только если трагедии и торжества не следуют беспрерывно чередой, с частотой, мешающей нормальной работе. Я бесцельно бродил по городу, ожидая, когда же наступит условленное время,-- два часа тридцать минут. Был холодный, ясный солнечный день, и Нью-Йорк сверкал в своем зимнем наряде, к его яркому блеску добавлялся свет из миллионов окон, смешанный с плотными тенями, отбрасываемыми его северной частью, и вся эта мешанина делала город еще более оживленным, еще более самоуверенным, еще более привлекательным и забавным. Интересно, как себя чувствует сейчас Кэрол,-- ведь ей через три часа уезжать из этого города.
Я впервые встретился с ней на театральной вечеринке с коктейлем на одной квартире на Пятьдесят четвертой улице. Я еще был новичком в Нью-Йорке, и поэтому ходил на все вечеринки, куда меня приглашали. У Гарольда Синклера, работавшего со мной вместе в одной конторе, был брат, Чарли-актер, и он время от времени брал нас с собой, когда его куда-нибудь приглашали. Мне нравились такие вечеринки с театральным людом. Девушки, как правило, там бывали очень красивые, полно выпивки, и все гости такие яркие, щедрые личности, такие забавные и привлекательные, особенно после целого дня, проведенного в среде скучных адвокатов. Она стояла у стены, разговаривая с какой-то пожилой женщиной с голубоватыми волосами, вдовой одного продюсера, как я узнал позже. Я никогда прежде не видел Кэролин Хант ни на сцене, ни за пределами театра, и она пока еще не сыграла ни одной значительной роли, чтобы ее запомнили зрители и показывали на нее на улице рукой. Стоило мне только раз посмотреть на нее, как я понял, что она -- самая красивая из всех девушек, которых мне приходилось встречать в жизни. Возможно, я в этом убежден и по сей день. Она не поражала воображения, но, кажется, вся сияла, стоя в углу прокуренной, забитой гостями комнаты, такая вся ухоженная, пышущая здоровьем, свежая, как дыхание весны. Невысокого роста; блондинка с аккуратной прической, с выразительными голубыми глазами, простыми, без малейшей аффектации движениями. Когда она разговаривала с вдовой продюсера, то не стреляла похотливо глазками по сторонам, как большинство других сексуально озабоченных женщин. Нежная тонкая шея над высоким воротником платья, губы почти без помады, почти детские, подвижные, мягкие и веселые. Она производила впечатление очень хрупкий, абсолютно невинной и очень молодой девушки, и хотя мы с ней оказались в таком месте, где все приглашенные в той или иной мере связаны друг с другом через театр, мне показалось, что она, как и я, здесь -- чужаки. Мне также казалось, что из-за ее такой хрупкости, равнодушного отношения к макияжу на нее мало обращали внимание, и я был единственным из гостей, который сразу понял, как она красива, но, как оказалось, я, конечно, сильно заблуждался на этот счет. Через три месяца я сделал ей предложение. За эти три месяца мы с ней виделись почти ежедневно, по вечерам я поджидал ее у служебного входа после окончания спектакля и уводил, проявляя обычную мудрость скупердяя, ужинать в дешевые, маленькие, тихие ресторанчики. Я видел ее на сцене шесть или семь раз, и хотя ей доставались только небольшие, ничем не примечательные роли, в которых не блеснешь, я уходил из театра всякий раз с непреоборимым чувством, что она -- поразительно талантливая актриса. Любовники обычно становятся хорошими биографами, и за эти три месяца таких тихих, таких спокойных ночей я рылся в ее прошлом, отдавая себе отчет в том, как я полагал, что если мне удастся обнаружить самые скромные подробности ее детства и юности и определить точный уровень снедающих ее амбиций, я тем самым сильнее привяжу ее к себе, заставлю принадлежать только мне одному и никому больше. Чем больше я узнавал о ней, тем сильнее убеждался, что она не только очень красивая девушка, но и необычная, просто экстраординарная девушка, такая ценная находка для меня. Со времени окончания войны я постоянно испытывал какое-то неловкое чувство, что очень много моих друзей, как мужчин, так и женщин, позволили себя размягчиться, расслабиться, плыть по течению, ограничивая все свои желания. Хотя было легко придумать тысячу оправданий для этого в неспокойной атмосфере нашего времени, я ловил себя на мысли, что очень многие люди, которых я больше всех любил и к которым был так сильно привязан, становятся, по существу, людьми абсолютно бесполезными и недостойными. Поэтому, когда я неотвратимо влюбился в Кэрол Хант, то, к своему великому облегчению, обнаружил в ней девушку с массой достоинств. Она приехала в Нью-Йорк пять лет назад, наряду с четырьмя или пятью тысячами других девушек-провинциалок. Она только что закончила колледж и твердо сказала одному молодому спортсмену, бегавшему на восемьдесят восемь ярдов быстрее любого другого на всем Тихоокеанском побережье страны, что она не выйдет за него замуж. Его звали Дин, и он был скорее похож на кинозвезду, чем на спринтера, рассказывала о нем Кэрол, а его родители были владельцами целой сети отелей на Западном побережье. Насколько она могла судить, учитывая ее молодость, неопытность и природную гордость от того, что получила предложение от молодого человека, за которым гонялись все ее знакомые девушки, она была влюблена в него. У нее на счету лежало всего пятьсот долларов, отец ее умер, а мать вышла снова замуж за какого-то инженера, но все равно она не приняла его предложения. Она ответила ему отказом потому, что хотела поехать в Нью-Йорк и стать там актрисой. Она, конечно, отлично понимала, насколько банальны подобные девичьи амбиции, знала и о четырех тысячах других кандидаток на такую профессию, которые, вместе с неудачниками и победителями предыдущих лет, включатся в конкурентную борьбу на этой постоянно уменьшающейся арене за несколько призов театрального сезона. Она прекрасно знала, насколько серьезную азартную игру ей придется вести, какой высокой ставкой она рисковала (своей молодостью, своим любимым, быстроногим молодым человеком, сетью отелей и всем, что становилось ее неотъемлемой частью); она знала, что такое случай, везение в ее профессии, знала, как понапрасну многие растрачивают свой талант, знала высокую вероятность и горечь провала. Она все заранее рассчитала, рассчитала логически и всем сердцем, потому что была интеллектуальной и умевшей логически мыслить девушкой, и такое особое качество, насколько она знала, возвышало ее над остальными четырьмя тысячами претенденток, которые, вполне естественно, принимая во внимание саму природу театра, никогда добровольно не уступят ей дорогу. После таких зрелых размышлений она сняла со своего банковского счета пятьсот долларов, поцеловала на прощание своего бегуна и, промаявшись три дня и четыре ночи в душном вагоне, приехала в Нью-Йорк. Она сделала все это только потому, что сходила с ума по сцене или имела ложные представления о веселой сценической жизни, или потому что она была авантюристкой по натуре, готовой жить только в этом странном громадном городе и встречаться с такими мужчинами, которых не встретить никогда в ее родном Сан-Франциско. Она пошла на это только потому, что знала, что у нее большой талант, и потому, что больше ничем на свете она не желала так страстно заниматься. Она шла на это только из-за непреодолимой навязчивой идеи артистки, преданной искусству. Скромный успех пришел к ней почти сразу. Она получала маленькие роли и играла их вполне приемлемо, или даже лучше, чем от нее ожидали, а иногда и совсем хорошо. Но она не получала от них никакого удовлетворения, и это причиняло ей непереносимые муки, заставляя чувствовать свою неполноценность. Необходимость сдерживать свои силы, подавлять свой талант, который, как ей было отлично известно, никак не мог с этим смириться и рвался наружу, играть только эпизодические роли, заставляла ее переживать, ей казалось, что она только зря растрачивает свое время, теряет одну возможность за другой, напрасно расходует свою внутреннюю энергию. Три или даже четыре раза ее приглашали на прослушивание, одно за другим, чтобы посмотреть, как она справляется с ведущими ролями, в таких пьесах, в которых другие девушки добились больших успехов. Но всякий раз случалось что-то непредвиденное,-- то звонила из Голливуда какая-то "звезда", предлагая свои услуги на весь сезон; то находили девушку, которая, в глазах директора театра, больше подходила к артисту, играющему главную роль; то актриса, которую едва прежде замечали критики, вдруг вырывалась на оперативный простор и путала ей все ее карты. Всякий раз после такого случая она старалась обуздать свое разочарование, не дать ему целиком овладеть ею, она терпеливо соглашалась на маленькие, эпизодические роли и играла их с затаенной яростью, пополам, как выражалась она, с очарованием инженю. Она старалась, как могла, не наживать себе врагов, ни на кого не имела зуба. И когда, наконец, она ухватила свой шанс, когда путаница событий в конечном счете прояснилась и все они соединились на трамплине, с которого она устремилась вверх, по лестнице удачи, она не оставляла за своей спиной ни обиженного на нее директора, ни слегка рассерженного, чувствующего перед ней свою вину продюсера; ни одной завистливой актрисы, желающей вставить ей палки в колеса. Тем временем она пробовалась на телевидении и после участия в трех разных программах решила отказаться от всех подобных предложений. Конечно, ей были нужны деньги, но эти три телепрограммы лишний раз заставили убедиться ее в том, что она, работая на телевидении, причиняла себе, своему таланту гораздо больше вреда, и любые деньги этого не стоили. Она разработала точную концепцию, как ей лучше всего работать, она знала, что она -- одна из тех актрис, которые должны прежде всего как следует прочувствовать порученную роль, которым нужны продолжительные репетиции и недели размышлений, чтобы полностью вжиться в роль. Речь, конечно, шла не о ее скромности, а скорее о гордости, о ее доверии своему критическому взгляду, что позволяло ей осознавать одно,-- несколько коротких репетиций на телевидении, которые могли себе позволить телевизионщики, не давали ей возможности играть так, как это требовалось, даже если такое требование выдвигала перед собой только она сама. Когда ей, как и множеству других красивых девушек, в театре предлагали тест с помощью записи, она упорно над ним работала, и когда видела результаты предпринятых усилий на экране, то оставалась ими вполне довольна. Человек, отвечавший за проведение такого теста, который обычно сидел в проекционной вместе с ней, когда ее запись демонстрировалась на экране, тоже находился под большим впечатлением от ее игры. Он был человеком старым, долгие годы работал в театральном бизнесе и повидал на своем веку немало красивых и талантливых девушек. -- Очень хорошо, мисс Хант, на самом деле,-- говорил он. У него был мягкий, вежливый голос и весьма обходительные манеры, и он имел обычно привычку осаживать излишне прытких, жадных до успеха молодых людей, хотя и старался это сделать убедительно, без нажима.-- Но на побережье будут явно недовольны формой вашего носа. -- Что такое? -- переспросила его Кэрол, задетая за живое. Она так гордилась своим носом, и ей казалось порой, что это самая красивая часть ее привлекательного лица. Он был у нее довольно длинный, чуть изогнутый, с нервно подрагивающими, напряженными ноздрями, и один одаренный молодой человек, который был приставлен к ней в качестве партнера, однажды сказал ей, что у нее точно такой нос, как у великих английских красоток на портретах восемнадцатого века. Он, правда, на какой-то миллиметр был сдвинут в сторону, но для того чтобы заметить такой ее дефект, нужно было долго пристально вглядываться в ее лицо, к тому же такое незначительное, легкое отклонение от эталона красоты, по ее мнению, лишь придавало большую привлекательность ее облику.-- А что плохого в моем носе? -- спросила она. -- Для фильма он слишком длинный, дорогая моя,-- мягко объяснил ей старик,-- и как вы сами, так и я, мы оба знаем, что он не абсолютно прямой, как струна. У вас очень милый носик, и такой, которым вы вправе гордиться до конца своей жизни,-- продолжал старик, улыбаясь, пытаясь подсластить горькую пилюлю, говоря ей как официальное лицо правду в глаза без всякого пристрастия, и от такого теплого отношения его правда для нее становилась куда приятнее и ценнее,-- но американская публика не привыкла видеть на киноэкране молодых девушек с таким длинным носом. -- Я могла бы назвать полдюжины актрис,-- упрямо возразила Кэрол,-- у которых носы куда смешнее моего. Старик, улыбнувшись, пожал плечами. -- Но ведь они "звезды". Они все -- личности. А публика принимает личность безоговорочно, проглатывает сразу. Если бы вы были "звездой", то мы заставили бы изготовителей рекламы слагать поэму в честь вашего носа. И тогда, если к нам в контору пришла бы неизвестная никому девушка, все стали бы говорить: "Вы только посмотрите, у нее нос точно такой, как у Хант. Немедленно берем ее!" Он снова ей улыбнулся, и она не могла сдержать своей улыбки в ответ, хотя и была сейчас разочарована его абсурдными, пусть и вежливыми, претензиями. -- Ну, ладно,-- сказала она, вставая со своего места,-- вы были очень любезны. Но старик оставался сидеть. Он сидел на большом кожаном стуле, рассеянно прикасаясь рукой к рычажкам пульта, связанного с будкой киномеханика, молча уставившись на нее, выполняя порученную ему работу. -- Конечно,-- сказал он,-- кое-что можно сделать. -- Что вы имеете в виду? -- спросила Кэрол. -- Носы,-- продолжал старик,-- тоже творения Господни, и они тоже могут подвергаться вмешательству со стороны человека. Теперь Кэрол ясно видела, что он смущен тем, что ему навязывают сверху, и поэтому и разговаривает с ней столь напыщенно и красноречиво, словно оратор, чтобы она не догадалась, насколько он всем этим смущен. Она была уверена, что найдется не так много актеров или актрис, способных привести в замешательство этого старика, ветерана экрана, и ей это явно льстило. -- Пластическая операция,-- продолжал старик,-- тут убрать кусочек, тут немного поцарапать косточку, и через три недели вам почти гарантирован такой нос, который получит всеобщее одобрение повсюду. -- То есть, вы хотите сказать, что через три недели у меня будет настоящий, стандартный, совершенный нос маленькой "звезды", так? Старик печально улыбнулся. -- Ну, более или менее так. -- И что вы потом сделаете? -- Я добьюсь для вас контракта,-- сказал старик,-- и предскажу для вас вполне многообещающее будущее на побережье. "Вполне,-- повторила про себя Кэрол.-- Вполне многообещающее. Он не лжет даже в своих предсказаниях". Теперь ей казалось, что она ясно видела те образы, которые сейчас родились у него в голове. Даже если он молчал, ничего ей не говорил. Красивая девушка, подписавшая контракт, с ее приемлемым подделанным носом, которую используют для рекламы купальников в неподвижных кадрах, для небольших ролей, а потом, может, и в не столь увлекательных главных ролях и не столь увлекательных картинах в течение двух, трех, четырех лет, а после этого ей придется уйти, уступить место другим девушкам, помоложе, таким, которые в данный момент кажутся более привлекательными. -- Нет, благодарю вас,-- сказала Кэрол.-- Я так привязана к своему длинному кривому носу. Теперь старик встал, кивая головой, как будто он и сам лично был без оглядки за компанию доволен принятым ею твердым решением. -- Но для театральной сцены он у вас совершенен,-- сказал он,-- абсолютно совершенен. Даже больше. -- Я хочу сказать вам кое-что по секрету,-- с привычной искренностью ответила Кэрол, чувствуя, что может открыться перед этим человеком куда больше, чем перед любым другим в этом громадном городе.-- Знаете, я здесь только потому, что если сделаешь себе имя в кино, то будет куда легче устроиться в любом театре. Я всегда мечтала только о театральной сцене. Старик внимательно в упор смотрел на нее, воздавая ей за ее искренность вначале своим удивлением, а потом горячим одобрением. -- Тем лучше для театра, для театральной сцены,-- галантно, по-старинному сказал он.-- Я вас снова позову. -- Когда же? -- спросила Кэрол. -- Когда станете великой театральной "звездой",-- тихо сказал он.-- И тогда я предложу вам все деньги мира, только чтобы вы работали у нас. Он протянул ей руку. Кэрол ее пожала. Он держал ее руку в своих, а его лицо мрачнело, она заметила на нем сожаление, легкую скорбь, вызванную его воспоминаниями о всех тех красивых, пригожих, тщеславных и смелых девушках, которых ему пришлось увидеть за последние тридцать лет своей жизни. -- Ну разве у вас не захватывает дух? -- спросил он, широко улыбаясь и похлопывая ее по руке своими розоватыми старческими руками. * * * -- Я тоже,-- сказал я, когда она рассказала мне об этом,-- очень привязан к твоему носу, такому, какой он есть. И к твоим волосам, таким, какие они есть. И к твоим губам. И к твоей... -- Ну-ка поосторожнее,-- оборвала она.-- Не забывай, что одна из причин, почему ты мне нравишься, заключается в том, что ты человек сдержанный и не выходишь за рамки. Так что мне пришлось после этого еще немного потерпеть и не выходить за рамки. Преданно храня свой талант, Кэрол всегда старалась не растрачивать его зря, беречь только для себя одной. Одержимость,-- как-то вечером она объяснила ему,-- собственными способностями и неизбежным триумфом в будущем очень легко может создать для любой женщины репутацию грубой эгоистки и вызвать отвращение со стороны тех людей, от которых мог зависеть ее хороший шанс на успех. Но главными ее достоинствами, о которых она всегда судила хладнокровно, обманывая себя понапрасну, были ее легкость, мечтательность, одушевление, юность, романтический настрой. Это -- весьма достойные качества, и их, конечно, неплохо иметь, и в театре с применением такого оружия удачно складывалась не одна великая карьера, но она никогда не смогла бы их продемонстрировать на сцене, если бы, сойдя с подмостков, начала разглагольствовать с самоуверенностью генерала, командующего своими победоносными войсками, или священника-евангелиста, проповедующего реальность преисподней. Поэтому она тащила за собой свои амбиции, как незадекларированный багаж на таможне, обращалась с ними как со своим магическим, скрытым источником, придававшим ей силы только тогда, когда никто и не подозревал о его существовании. По сути дела, чтобы скрыть свой живой источник, многого не требовалось. Так как ее тщеславие знало, подталкивало ее только к самому полному самовыражению на сцене, она не разменивалась на временные, бессмысленные успехи в светской жизни. На приемах и вечеринках она никогда не стремилась стать центром всеобщего внимания, воздерживалась от резких критических замечаний, даже не пыталась увести у своих соперниц драматургов и директоров театров, с которыми те обычно появлялись на людях, то есть тех деятелей, от которых во многом зависело получение хороших ролей. Она всегда была осмотрительной и разборчивой с мужчинами и всегда старалась быть в мужской компании нежной, мечтательной, одухотворенной, учтивой, в меру веселой, юной, романтически настроенной девушкой... И только отчасти, слегка циничной. Постоянно делая за три месяца открытия, одно за другим, я преследовал двойную цель. По своей природной склонности и по воспитанию, я человек методичный, и чувствовал, что мне удается многое узнать о той девушке, которой, когда придет время, мог бы сделать предложение. Кроме того, все, что я узнавал о ней, казалось мне все более и более ценным приобретением. Трезвость ее суждений, поставленная перед собой альтруистическая цель возвышали ее над теми молодыми, ничего не имевшими за душой женщинами, с которыми мне приходилось общаться, а ее отвага, смелость, ее ум, позволявшие ей быть такой, как она была, мне казались весьма солидным основанием для нашего будущего брака. К тому же сочетание таких довольно строгих добродетелей с ее мягкостью и молодостью казалось мне особенно очаровательным и трогательным. Ну а сделанное ею самой открытие, что после пяти лет нарочитой сдержанности она вдруг заводит себе конфидента1, который не будет соперничать с ней и не станет предавать, который восхищался как раз теми ее качествами, которые она старалась скрыть от других, кажется, ослабило туго натянутые струны ее нервов, сняло тяжкий груз с ее плеч. Вначале мое любопытство вызывало в ней только одно подозрение, но в конечном счете именно оно, наравне со многим другим, подвело ее к той черте, когда она призналась мне в любви. Мы сидели с ней в моем автомобиле перед ее домом на Восточной Пятьдесят восьмой улице, когда я сделал ей предложение. Это был воскресный вечер, и я заехал за ней в театр, где она репетировала пьесу, которой открывается театральный сезон в Бостоне ровно через двадцать дней. Чарли Синклер играл в той же пьесе, и мы все вместе остановились, чтобы выпить, после чего я должен был отвезти ее домой через весь город. Уже было поздно, кажется, половина двенадцатого, ведь уже стояла осень, и на улице было темно и безлюдно. "Почему бы не сделать этого сейчас,-- подумал я.-- Вполне подходящее время, нисколько не хуже любого другого". Я спросил ее, не хочет ли она выйти за меня замуж, но она промолчала. Она сидела так же собранно в своем широком шерстяном пальто рядом со мной, на переднем сиденье, и смотрела прямо перед собой, на темную улицу, на выстроившиеся в ряд уличные фонари. Впервые я предложил девушке выйти за меня замуж, и я, можно сказать, не был знаком со всеми тонкостями такой процедуры, а судя по всему, от Кэрол никакой помощи в этом деле ожидать не приходилось. -- Я делаю такое предложение только из-за соображений здоровья,-- сказал я, шаловливо улыбаясь, чтобы покончить с ненужной церемонностью такого момента, чтобы ей было легче сказать, что она на самом деле думает об этом.-- Мне приходится вставать очень рано, в семь утра, чтобы вовремя добраться до работы, и если мне придется каждый день возить тебя на ужин и задерживаться в твоей компании до половины двенадцатого, то через пару месяцев буду похож на жалкий старенький "форд" 1925 года выпуска. Я долго так не выдержу, я не могу долго быть страдающим от безнадежной любви молодым адвокатом, который отнимает так много времени у страдающей от безнадежной любви актрисы. Кэрол все молчала, глядя через ветровое стекло, и ее профиль отчетливо вырисовывался на фоне лунного света уличных фонарей. -- Погоди минуточку,-- наконец, вымолвила она.-- Я должна сказать тебе кое-что очень важное. -- Можешь располагать целым часом,-- сказал я.-- Целой благословенной прекрасной ночью. -- Я ждала, что ты это скажешь,-- сказала Кэрол.-- И я хотела чтобы ты это сказал. -- Что именно? -- спросил я.-- Что я подрываю свое здоровье ночной работой? -- Нет, что ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж. -- Послушай, у меня в голове возникла блестящая идея,-- сказал я, придвигаясь к ней.-- Давай поженимся на следующей неделе, прежде чем ты все разузнаешь о моем прошлом, или о моих прежних похождениях времен войны, и поедем куда-нибудь, где тепло и не так много адвокатов. Проведем там наш медовый месяц. Я могу отправиться в такое путешествие недель на шесть, учитывая, что это -- мой первый медовый месяц. -- Я не могу уехать на шесть недель,-- сказала Кэрол.-- Это только часть того, что я хотела тебе сообщить. -- Ах, да,-- вздохнул я.-- Театр. Я совсем запамятовал, но, может, в Бостоне вас ожидает провал, все быстро кончится, и мы сможем улететь на Сицилию уже на следующий день после начала гастролей... -- Никакого провала не будет,-- возразила она.-- Будет успех. Но даже если его не будет, я не могу оставить Нью-Йорк на целых шесть недель в разгар театрального сезона. -- Отлично,-- сказал я,-- в таком случае проведем наш медовый месяц на Сорок четвертой улице. -- Выслушай меня,-- сказала Кэрол,-- я хочу нарисовать тебе картину нашей совместной жизни, если мы на самом деле поженимся. -- Ну я-то знаю, как это будет, когда мы поженимся,-- уверенно продолжал я.-- Просто сногсшибательно! -- Я хочу, чтобы ты имел в виду одно. Я хочу стать великой актрисой. -- Черт, я не собираюсь из-за этого переживать. Я -- человек современный. Если бы на то была моя воля, я бы раскрыл настежь все двери гаремов. Я, конечно, не имел понятия, как нужно вести себя, когда делаешь впервые предложение девушке, но я никогда не ожидал, что при этом стану откалывать одну сомнительную шуточку за другой, от которой бросало в дрожь. -- Я вот что хочу тебе сказать,-- упрямо продолжала Кэрол.-- Если я выйду за тебя замуж, то только на определенных условиях. В общем, я беру на себя роль мужчины... -- Послушай, дорогая,-- сказал я.-- Никто ведь не возражает против избирательного права женщин... -- То есть, я хочу сказать,-- продолжала Кэрол,-- что я не намерена быть одной из тех околотеатральных девушек, которые потопчут годика два сцену, потом выскакивают замуж, рожают детей и переезжают из города в пригород, и после этого лишь вспоминают до конца жизни, какими актрисами они когда-то были в Нью-Йорке... -- Послушай, дорогая, погоди минуточку,-- сказал я.-- Никто не собирается переезжать в предместье... -- Главным в моей жизни -- сказала Кэрол,-- муж никогда не будет. Главным будет моя работа, то есть то, что является главным для любого мужчины в его жизни -- его работа. Ну как ты посмотришь на это? Положительно? -- хрипло спросила она. -- Класс! -- воскликнул я.-- Я просто в восторге! -- Пока он еще не появлялся,-- сказала Кэрол.-- Но обязательно появится. Мой шанс. И когда он появится в непосредственной близости от меня, то будь спокоен, я уж не пропущу его. Я не собираюсь ездить в отпуска, нянчить детишек или организовывать дома игру в бридж. И если мне придется уехать на гастроли с какой-то пьесой на целый год, потому что так нужно, то... -- Ах, моя дорогая леди,-- застонал я,-- только не сегодня вечером... Она наконец засмеялась, и мы поцеловались. Потом мы просто сидели с ней, прижавшись друг к дружке, в полузабытьи, и я уже толком не помнил, о чем она мне говорила. Я сказал: "О'кей, все равно все устроится". Она кивнула, поцеловала меня снова, и мы тут же пошли в бар, чтобы отметить такое событие. Мы решили пожениться где-то в июне, к этому времени в любом случае ее спектакль снимут с репертуара. Когда я прощался с ней у двери, я поцеловал ее, пожелал спокойной ночи, и потом, крепко сжимая ее в своих объятиях, очень серьезно сказал: -- Один вопрос, Кэрол... -- Да, слушаю тебя. -- А что будет,-- сказал я,-- если ничего не произойдет? Если твой шанс так никогда и не появится? Она колебалась несколько мгновений. Потом медленно, здраво сказала: "Я буду испытывать горькое разочарование всю оставшуюся жизнь". Но шанс все же появился, причем всего три недели спустя после нашего разговора, но появился так, как никто не мог предсказать, и он прикончил нас. Мы с ней говорили по телефону почти каждый вечер, и в предпоследний раз, когда я позвонил ей, было уже около часу ночи и она была в своем номере в отеле. Премьера состоялась за два дня до этого, и она сообщила, что в одной из вечерних газет появилась небольшая приятная рецензия на ее игру, что Эйлен Мансинг, "звезда", вернувшаяся из кино на сцену, чтобы сыграть главную роль в спектакле, тоже получила очень хорошую прессу, и теперь уже не закатывала истерик во время репетиций. Она также сказала, что любит меня, что с нетерпением ждет воскресенья, когда я приеду утренним поездом повидаться с ней на уик-энд. Двенадцать часов спустя после этого звонка, когда я ушел с работы на ланч, то по дороге купил газету, и там, на первой полосе, увидел фотографию Кэрол. Рядом с ней была помещена фотография человека по имени Самуэль Боренсен, и обе фотографии появились рядом по весьма странному случаю,-- этой ночью в четыре часа тридцать минут Самуэль Боренсен был обнаружен мертвым в номере Кэрол Хант в отеле в Бостоне, на ее кровати. Фотография Самуэля Боренсена часто мелькала в газетах на протяжении всей его жизни,-- вот он, улыбающийся, стоит на трапе самолета перед вылетом в Европу на очередную конференцию; вот он, как истинный патриот, выступает с речью на банкете лидеров американской индустрии; вот он с торжественным видом получает ученую степень на церемонии по случаю начала учебного года. Он был одним из тех людей, которые постоянно перемещаются с места на место в рекламных целях, произносят речи, делают всевозможные заявления, в общем чем-то руководят. Я никогда его не встречал прежде и не знал, что они знакомы с Кэрол. Я внимательно изучил фотографию. Красивый, полный, крепко сбитый мужчина, который явно знает себе цену. Я прочитал статью под фото и узнал, что ему было пятьдесят лет, что он женат и у него почти взрослые дети, которые живут в Палм-бич. По мнению корреспондента, Кэрол -- привлекательная молодая блондинка, которая в настоящее время играет в спектакле "Миссис Ховард", премьера которого должна состояться в Нью-Йорке через две недели. Я выбросил газету в урну, вернулся домой и позвонил в Бостон. Я был удивлен, как быстро меня соединили с номером отеля Кэрол. Я считал, что сейчас, когда ее фотографии появились на первых полосах многих газет, до нее будет невозможно дозвониться. -- Да, слушаю,-- ответила она своим спокойным, мелодичным голосом. -- Кэрол, это я, Питер. -- Ах, ты. -- Не приехать ли мне к тебе? -- спросил я, стараясь, чтобы в моем голосе не проскальзывали нотки осуждения или какого-то вывода вообще. -- Нет,-- ответила она,-- не стоит. -- Ну,-- сказал я,-- в таком случае, прощай! -- До свидания, Питер. Я положил трубку. Я выпил, позвонил на работу и сказал, что меня не будет десять дней. Я уезжаю из города. Я ведь рассказал на работе о своей помолвке, и они все читали газеты, поэтому никто из начальства не возражал. "Давай поезжай",-- напутствовали меня. Я сел в машину и поехал в штат Коннектикут, в небольшой городок, где был очень приятный отель, в котором я останавливался прежде, летом, и где завтракал. Я там оказался единственным постояльцем и проводил все свое время за чтением, совершал прогулки, разглядывал голые ветки деревьев на фоне зимнего, неживого пейзажа. Я все время думал о Кэрол. Подробно анализировал эти три месяца, когда мы были вместе, пытаясь отыскать какой-то ключ, который не заметил то ли из-за своей глупости, то ли из-за страстного увлечения ею -- но сколько ни искал, так ничего не нашел, ни одной зацепки. Имя Боренсена никогда не всплывало в наших разговорах, к тому же я был уверен, что даже если у нее были какие-то привязанности прежде, если у нее были какие-то мужчины, то она наверняка порвала с ними со всеми после того, как мы с ней встретились, и я не мог вспомнить, сколько ни старался, ни одного случая, когда она отказывала мне, когда я звонил ей и просил о свидании. Как это ни странно, я не рассердился на нее. Мне, конечно, было больно, я был потрясен, и одно время даже хотел уехать навсегда из Нью-Йорка, начать все сызнова где-нибудь в другом месте, но, увы, я беспокоился гораздо больше из-за нее, чем из-за самого себя. Я постоянно видел перед собой Кэрол,-- такую хрупкую, чистенькую, совсем еще девочку, в окружении докторов, полицейских, репортеров, к тому же ей приходилось выходить на сцену перед пожиравшими ее глазами, жадной до сплетен, все новой и новой публикой, и такая картина не давала мне спать по ночам. Ну а что касается ее карьеры, то с ней все покончено,-- так считал я. После пяти дней вынужденного одиночества в пустом отеле, когда почти постоянно думал только об одной Кэрол, я начал лихорадочно размышлять, чем же могу ей помочь. "Любовь,-- начинал открывать я для себя,-- не прекращается, когда это для кого-то очень удобно, только потому, что в один прекрасный день ты разворачиваешь за ланчем газету и видишь фотографию своей девушки на первой полосе". Я уже хотел сесть в машину и рвануть в Бостон, чтобы на месте определить, чем я мог бы помочь Кэролин, когда вдруг вспомнил, что Чарли Синклер играет с ней в одном спектакле. Вначале я позвонил Гарольду Синклеру на работу, чтобы получить от него номер телефона его брата и потом вызвал по телефону лично Чарли в Бостоне. Перед тем, как приехать в этот город, нужно узнать, что там с Кэрол и можно ли ей чем-то помочь. У меня в голове теперь и мысли не было о женитьбе. Я отправлялся туда по другой причине: меня ждала миссия спасителя,-- мрачно убедил я себя, и я не собирался приносить никакой жертвы. -- Привет, Питер,-- услышал я голос Чарли, когда наконец-то нас соединили.-- Что скажешь хорошего? -- Казалось, он страшно удивлен моим звонком. -- У меня все хорошо,-- сказал я.-- Ну а как там дела в Бостоне? -- Впервые за последние две ночи оказался в своем номере,-- сказал Чарли. -- Меня это не интересует,-- нетерпеливо сказал я. Чарли Синклер человек легкомысленный и всегда мог ляпнуть что-нибудь не к месту. Может, именно поэтому он стал актером.-- Как там Кэрол? -- Цветет и пахнет,-- сказал Чарли.-- Она такая молодчина, совсем не сломлена, может позировать для статуи, которая не льет слез, а держит в руке стаканчик с джином. Я всегда считал, что ему нравилась Кэрол. Вдруг я понял, почему Кэрол всегда была такой немногословной по поводу окружающих ее театральных людей. -- Как там к ней относятся? -- спросил я его, стараясь не терять терпения в разговоре с ним.-- Я имею в виду партнеров по спектаклю. -- Все ужасно предупредительны с ней,-- сказал Чарли,-- можно подумать, что умер ее родной папочка, черт подери! -- Ее попросили написать заявление об уходе? -- Ты что, спятил? -- удивился Чарли.-- Они рвут на себе волосы за то, что не выложили ее имени лампочками на рекламном щите. Как ты думаешь, почему это у нас каждый вечер -- аншлаг? -- Ты шутишь? -- Я все еще ему не верил.-- Знаю, что порой творится в театре, но это уже слишком. -- Шучу? -- протянул он.-- Да ты что! Когда она выходит на сцену, публика издает какой-то булькающий звук, потом наступает гробовая тишина, можно подумать, что их всех там передушили в их креслах. И тут просто кожей чувствуешь, как все они внимательно следят за ее малейшим движением, малейшим жестом, как будто кроме нее никого на сцене нет, и эта рампа горит для нее одной весь вечер. И когда она уходит, то весь зал просто взрывается. Несчастная Эйлен Мансинг готова просто лопнуть от злости. -- Мне все это неинтересно,-- сказал я ему.-- Как она сама все это воспринимает? -- Кто знает,-- холодно ответил Чарли.-- Как девушка вообще все это воспринимает? Могу тебе только сказать, если тебе это интересно, что, по словам директора театра, сейчас она играет раз в двадцать лучше, чем прежде. -- Ну,-- чувствуя неловкость, протянул я,-- тогда просто замечательно. -- Это почему же? -- спросил он. -- Еще один вопрос,-- сказал я, проигнорировав его "почему".-- Как ты думаешь, ей после этого будут предлагать контракты? -- Да они все с ног сбились,-- ответил Чарльз.-- Уже два театральных агента приехали из Нью-Йорка. А ты приедешь? -- Нет, вряд ли,-- ответил я. -- Люди умирают каждый день,-- сказал Чарльз.-- Одни завещают свои трупы науке, другие -- искусству. Не нужно ли что передать ей от тебя? -- Нет, не нужно,-- ответил я.-- Спасибо тебе. -- Хороший же ты приятель,-- с упреком проговорил Чарльз.-- Ты даже ни разу не поинтересовался, какие успехи у меня. -- Ну, какие у тебя успехи, Чарли? -- Вшивые,-- сказал он и невесело фыркнул. Трудно даже себе представить, что он с братом -- выходцы из одной семьи. -- Ладно, увидимся в Нью-Йорке. Он повесил трубку. "В конце концов какой смысл слоняться из угла в угол в пустом отеле в Коннектикуте в разгар зимы",-- подумал я и уехал назад в город, вернулся на работу. Первые несколько дней мне было тяжело,-- каждый раз, когда я входил в комнату, мне казалось, что сотрудники только что говорили обо мне. Даже теперь, два года спустя после того, как это случилось, когда я подхожу к той или иной компании и люди сразу прекращают беседу, у меня возникает болезненное подозрение. Я ловлю себя на том, что начинаю выискивать у них на лицах признаки их отношения ко мне,-- потешаются ли они надо мной или искренне жалеют? Хотя я и не собирался снова увидеть Кэрол, но, увы, в день премьеры ее спектакля я сидел на балконе, один, весь съежившись, чтобы меня никто не узнал. Я не обращал особого внимания на пьесу, а с нетерпением ждал первого выхода на сцену Кэрол, и когда она вышла из-за кулис, то сразу понял, что Чарли Синклер мне не лгал. По рядам пронесся шорох, приглушенный шепот, и воцарилась благоговейная тишина. Теперь я понял, почему Чарли образно сказал, что "для нее одной горит рампа весь вечер". Каждое ее движение, каждый шаг по сцене немедленно приковывали к себе внимание публики, и даже самые банальные ее реплики, самые обычные перемещения наполнялись каким-то особым, скрытым значением, придавая такую важность ее роли, которой та в общем-то не заслуживала. На самом деле она играла гораздо лучше, чем прежде. Она была такой же красивой, но играла с какой-то неведомой прежде уверенностью в себе, играла спокойно и безмятежно, словно повышенное внимание к ней публики глубже раскрывало ее природный талант. Когда упал занавес, то ей аплодировали так же неистово, как и "звезде" Эйлен Мансинг, и когда я выходил вместе с толпой зрителей из театра, то имя ее было у всех на устах. Наутро я купил все газеты и убедился, что она получила немало критических откликов, гораздо больше, чем заслуживала ее роль. Театральные критики -- это вам не падкие на сплетни журналисты, и они ничего не говорили о том, что произошло в Бостоне, а двое из них пошли так далеко, что даже предсказали ей скорое присоединение к клану "звезд". А один, которого, насколько мне известно, Кэрол считала самым прозорливым критиком в Нью-Йорке, в своей рецензии на ее игру использовал такие слова, как мечтательная, нежная, веселая и романтичная. Что до моей собственной реакции, то я не испытывал ни горечи, ни особого удовольствия. Я просто, онемев, старался удовлетворить свое любопытство и, кажется, искал, как в самом театре, так и в газетах на следующий день, ключ к этой загадке, мне хотелось узнать, где же я совершил ошибку. После этого я не встречался с Кэрол, но внимательно следил за ней по театральным полосам газет и был ужасно удивлен, когда прочитал, что она выходит из состава актеров в спектакле "Миссис Ховард" и теперь берется за главную роль в другой пьесе. Я пошел на премьеру и этого спектакля, и, когда увидел имя Кэрол, написанное аршинными буквами на афишах, не только удивился, но еще и испытал чувство удовлетворения. Хотя мы с ней окончательно расстались, на меня, несомненно, все еще действовала моя вера в ее талант, и я был очень доволен, что все мои предсказания так быстро сбылись. Продюсеры, проявив свою тонкую проницательность, умело использовали ее в своих целях. Они поручили ей роль молодой девушки, такой милой и такой трогательной на протяжении двух с половиной актов, но в конце становящейся настоящей стервой. Они учли не только ее способности, но и ее новую репутацию, и никто не мог бы представить Кэрол в более выгодном свете, чем теперь. Самое интересное заключалось в том, что она не совсем удачно справилась с ролью. Не знаю почему, но хотя она все делала на сцене так как надо, играла уверенно, с полным самообладанием, которое редко встретишь в характере молодой девушки, но конечный результат многих разочаровал. Однако публика оказалась достаточно вежливой, и рецензии, появившиеся в газетах, были вполне приемлемыми, но критики гораздо больше внимания уделили ее партнеру и одной актрисе, игравшей пожилую женщину, гораздо больше, чем Кэрол. Я считал, что такое довольно прохладное отношение ей не повредит и что в следующей своей пьесе, или в какой-то другой, после этой, она в конце концов добьется своего и вновь станет самой собой. Но Чарли Синклер сказал, что здесь я заблуждаюсь. -- У нее был свой шанс,-- сказал он,-- но она его проворонила. -- Я совсем не считаю, что она плохо играла,-- возразил я. -- Она играла неплохо,-- убеждал меня Чарли,-- но не так хорошо, чтобы тащить весь спектакль. И теперь все это поняли. Гуд-бай! -- Ну и что будет с ней? -- спросил я. -- Пьеса провалится недели через три,-- сказал он,-- и тогда, если она вовремя сообразит, то быстро возвратится на второстепенные или эпизодические роли. Но она не проявит своего чутья и не пойдет на это, как и любая другая актриса. Она будет слоняться по театру в ожидании другой главной роли, и наверняка найдется какой-нибудь дурак, который эту роль ей даст, и все они с удовольствием сорвут с нее маску, выставят на всеобщее обозрение такой, какая она есть, и тогда ей ничего другого не останется, как научиться печатать на машинке, или овладеть стенографией, или же найти подходящего мужика и выйти за него замуж. Все и произошло точно так, как предсказал Чарли, что заставило меня дать более высокую оценку его уму, хотя в результате он не стал мне больше нравиться. Кэрол получила на следующий сезон роль в другой пьесе, и ее игра подверглась беспощадной, уничтожающей критике. Я не пошел смотреть ее в этой роли, потому что к тому времени я уже познакомился с Дорис и подумал,-- для чего тебе все эти неприятности? После этого я ее ни разу не видел, никогда не замечал ее имени в театральных новостях и даже прекратил видеться с Чарли Синклером. Поэтому когда Кэрол вдруг позвонила мне на работу в то утро, я и не знал, чем она сейчас занимается. Когда я думал о ней, то не мог не признать, что в моей памяти сохранился для нее болезненный, и опасный, по-моему, для меня уголок, и я в таких случаях заставлял себя думать о чем-нибудь другом. * * * Я пришел в бар Статлера чуть раньше, заказал себе выпить и сидел, не спуская глаз с двери. Она вошла ровно в два тридцать. На ней -- бобровая шуба, которой у нее не было, когда мы с ней встречались чуть ли не ежедневно по вечерам, и ладно скроенный довольно дорогой синий костюм. Она была такой же красивой, такой, какой сохранилась в моей памяти, и я заметил, как все мужчины похотливо оглядывали ее, когда она направилась прямо к моему столику. Я не поцеловал ее, даже не пожал руки. Кажется, только улыбнулся и сказал "хэлло", и, насколько помню, я все время думал о том, что она ни капли не изменилась, и помог ей снять шубу. Мы сидели рядом, лицом к стойке, и она заказала себе чашечку кофе. Она никогда много не пила, и что бы ни произошло с ней за последние два года, мне казалось, что все эти ее несчастья не заставили ее пристраститься к алкоголю. Я, повернувшись на банкетке, посмотрел на нее. Она слегка мне улыбнулась, понимая, что меня сейчас в ней интересует,-- я искал на ее лице признаки ее провала и горьких сожалений. -- Ну,-- спросила она,-- как ты меня находишь? -- Такой, как всегда,-- сказал я. -- Такой, как всегда,-- она беззвучно засмеялась.-- Бедный Питер! Мне совсем не хотелось начинать с этого беседу. -- Что ты собираешься делать в Сан-Франциско? Она безразлично пожала плечами. Прежде я не замечал у нее этого жеста,-- что-то новенькое. -- Не знаю,-- ответила она.-- Попытаюсь найти работу. Буду искать мужа. Размышлять над своими ошибками. -- Мне очень жаль, что все так произошло,-- сказал я. Она снова пожала плечами, будто ей было все равно. -- Ну, риск, связанный с нашей профессией, что поделаешь,-- сказала она. Она посмотрела на часы, и оба мы подумали, что сейчас у перрона стоит поезд, и он скоро увезет ее из города, в котором она прожила семь лет.-- Знаешь, я пришла сюда не затем, чтобы поплакаться на твоем плече,-- сказала она.-- Мне нужно рассказать тебе о том, что произошло в ту ночь в Бостоне, чтобы все стало ясно, без утаек, и у меня для этого не так много времени. Я сидел, потягивая свою выпивку, стараясь не глядеть на нее. Она говорила. Говорила быстро, бесстрастно, без всяких эмоций, без колебаний, без пауз, словно все, что произошло в ту ночь, еще было свежо в ее памяти, она ясно видела каждую мелочь, каждую деталь, и эта ночь навсегда останется в ее памяти, на всю жизнь.
-- Когда я позвонил ей,-- начала она свой рассказ,-- она была в номере одна. После нашего разговора по телефону просмотрела некоторые изменения, внесенные в текст ее роли. Потом легла спать. Стук в дверь заставил ее проснуться, и она несколько секунд лежала тихо, думая, что это ей приснилось, а потом, когда поняла, что не спит, решила, что кто-то ошибся дверью и сейчас уйдет. Но стук повторился, легкий, осторожный, но настойчивый, и теперь не было никакой ошибки. Она включила лампу на ночном столике и села на край кровати. -- Кто там? -- крикнула она. -- Открой, пожалуйста, Кэрол,-- послышался за дверью женский голос, низкий, торопливый, приглушенный дверью.-- Это я, Эйлен. "Эйлен, Эйлен",-- лихорадочно стала вспоминать она. Она не знает никакой Эйлен. -- Кто-кто? -- сонно спросила она снова. -- Эйлен Мансинг,-- долетел до нее шепот через дверь. -- Ах,-- воскликнула Кэрол,-- мисс Мансинг.-- Она резво выпрыгнула из постели и, босая, в ночной рубашке, с бигуди на голове, подошла к двери, отворила ее. Эйлен Мансинг быстро прошла мимо, нечаянно задев ее в спешке. Кэрол, закрыв дверь, повернулась к Эйлен. Она стояла в маленьком гостиничном номере рядом с кроватью со скомканным одеялом и простынями, и лица ее не было видно из-за яркого света единственной ночной лампы и отбрасываемых ею теней. Красивая женщина, лет тридцати пяти на сцене, и лет сорока, когда спускалась с подмостков. Молодящие ее пять лет, когда она играла на сцене, объяснялись ее смелыми экспериментами со своим лицом и головой и прямо-таки бросающимся в глаза большим запасом внутренней энергии. Старящие ее пять лет, когда она сходила с подмостков, объяснялись ее пристрастием к выпивке, язвящей ее амбицией и, по слухам, злоупотреблением мужчинами. На ней была черная юбка "джерси" и свитер,-- их Кэрол видела на ней, когда они вместе поднимались на лифте после спектакля и попрощались в коридоре, пожелали друг другу "спокойной ночи". Дверь номера Эйлен Мансинг находилась в тридцати футах, через коридор, от двери номера Кэрол, и окна ее выходили на улицу со стороны фасада здания. Почти машинально, Кэрол заметила, что Эйлен Мансинг не пьяна, но ее чулки были слегка перекручены, а на плече не было рубиновой булавки. К тому же губы у нее были обильно намазаны губной помадой, причем не очень аккуратно, а ее большой рот, почти черный в этом слепящем свете, казалось, съехал на сторону на ее привлекательном лице. -- Что случилось? -- спросила Кэрол, стараясь, чтобы ее голос звучал успокаивающе.-- В чем дело, мисс Мансинг? -- Я попала в беду,-- прошептала она. Голос у нее охрип, и она явно была чем-то напугана.-- Серьезную, очень серьезную беду... Кто живет в соседнем номере? -- Она подозрительно повернула голову к противоположной от кровати стене. -- Не знаю,-- ответила Кэрол. -- Кто-нибудь из наших? -- Нет, мисс Мансинг,-- сказала Кэрол.-- Из всей труппы на этом этаже живем только мы с вами. -- Прекрати называть меня мисс Мансинг,-- потребовала она.-- Я ведь не твоя бабушка. -- Эйлен...-- сказала Кэрол. -- Ну так-то оно лучше,-- заметила Эйлен Мансинг. Она стояла перед ней, слегка покачивая бедрами и глядя в упор на Кэрол, словно в голове у нее вызревало какое-то решение в отношении ее, Кэрол. Кэрол стояла возле двери, нащупывая рукой за спиной кругляш ручки. -- Мне нужен друг,-- сказала Эйлен.-- Мне нужна помощь. -- Ну, все что я могу... -- Не будь такой добренькой,-- сказала Эйлен.-- Мне нужна реальная помощь. Кэрол вдруг стало холодно,-- она стояла, босая, в легкой ночной рубашке на холодном полу, вся дрожала. Ей ужасно хотелось, чтобы эта женщина поскорее ушла. -- Надень что-нибудь,-- сказала Эйлен Мансинг, словно она приняла наконец свое решение.-- И прошу тебя, пойдем со мной в мой номер. -- Но ведь уже так поздно, мисс Мансинг... -- Я же тебе сказала -- Эйлен. -- Эйлен,-- повторила Кэрол.-- И мне завтра рано утром вставать... -- Что тебя так напугало? -- хрипло спросила ее Эйлен Мансинг. -- Откуда вы взяли? Вовсе я не напугана,-- отважно солгала Кэрол.-- Просто мне кажется, что нет никакой особой причины... -- Нет есть,-- оборвала ее Эйлен Мансинг.-- Очень веская причина. В моей кровати -- мертвец. Этот мужчина лежал на широкой кровати, на одеяле, голова чуть повернута на подушке к двери, глаза открыты, и на его лице застыла, как это ни странно, улыбка. Его рубашка, пиджак и плотный темно-синий галстук висели на спинке стула, одна нога -- голая. Носок на второй съехал на лодыжку, и с него свисала резинка. Пара черных туфель была аккуратно наполовину задвинута под кровать. Это был человек громадного роста, с большим, раздувшимся животом и мягкой нежной кожей, и, казалось, что ему мала даже вот эта большая двуспальная кровать. Ему было около пятидесяти, на голове жесткие волосы с сединой, и даже сейчас, когда он лежал мертвый, полуодетый, он был похож на преуспевающего, занимающего важный пост человека, привыкшего командовать людьми. Кэрол, наконец, узнала его. Самуэль Боренсен. Она видела его фотографию в газетах, и ей кто-то показал на него в холле отеля пару дней назад. -- Он начал раздеваться,-- стала объяснять Эйлен Мансинг, горестно глядя на кровать.-- Cказал: "Мне что-то не по себе. Мне нужно прилечь на минуту". И потом он умер. Кэрол повернулась спиной к кровати. Ей совсем не хотелось смотреть на это дряблое мертвое тело. Она надела широкое платье на свою ночную рубашку, надела шлепанцы с отделкой из овчины, но ей стало еще холоднее. Ей так хотелось в эту минуту поскорее выйти из этого номера, к себе, лечь снова в кровать, зарыться с головой в теплое одеяло с простыней и забыть навсегда об этом ночном стуке в ее дверь. Но Эйлен загораживала ей дорогу. Она стояла перед распахнутой дверью, ведущей в другую ярко освещенную комнату ее двухкомнатного "люкса", где было полно цветов, бутылок, корзин с горой фруктов, куча телеграмм на столике,-- потому что она была "звездой" этой премьеры, и все считали, что пьеса станет "хитом". -- Я знакома с ним уже десять лет,-- сказала Эйлен Мансинг, глядя мимо Кэрол на кровать.-- Мы были все эти десять лет друзьями, и вот он приходит и начинает вытворять такое. -- Может, он не умер? -- робко спросила Кэрол.-- Вы вызывали врача? -- Врача! -- хрипло засмеялась Эйлен.-- Только этого нам не хватало. Как ты думаешь, что произойдет, если я в три часа ночи вызову врача и он увидит в спальне Эйлен Мансинг мертвого Сэма Боренсена? Ну, что по этому поводу напишут завтрашние газеты? Как ты думаешь? -- Простите меня,-- сказала Кэрол, решительно отводя глаза в сторону, подальше от трупа.-- Но мне лучше вернуться в свой номер. Я ничего никому не скажу и... -- Как ты можешь в такую минуту оставлять меня одну? -- возмутилась Эйлен Мансинг.-- Если ты уйдешь, оставишь меня одну, я тут же выброшусь из окна. -- Я хотела бы вам помочь, если бы только смогла,-- сказала Кэрол, с трудом преодолевая сухость во рту и легкие спазмы в горле, мешавшие ей говорить.-- Но, право, не знаю, что я могу сделать... -- Ты можешь помочь мне одеть его,-- тихо сказала Эйлен Мансинг,-- и отнести в его номер. -- Что вы сказали, мисс Мансинг? -- Он ужасно здоровый,-- сказала она,-- и я не могу с ним справиться. Мне не удалось даже надеть на него рубашку. Он, по-видимому, весит никак не меньше двухсот фунтов. Он слишком много ел,-- зло упрекнула она неподвижно лежащую на кровати фигуру за его непомерный аппетит, из-за которого он пришел к столь печальному концу и оказался в этом номере, и теперь вот лежал на кровати, неподъемный, как глыба.-- Но если мы его поднимем вдвоем... -- Где его номер? -- спросила Кэрол, чувствуя, что спазмы в горле не утихают. -- На девятом этаже. -- Мисс Мансинг,-- сказала Кэрол, тяжело задышав.-- Мы с вами -- на пятом. То есть до его номера -- четыре этажа. Даже если бы я помогла, что мы сможем с вами сделать? Лифт не работает... -- Я и не думала о лифте,-- сказала мисс Мансинг.-- Мы могли бы отнести его по пожарной лестнице. Кэрол заставила себя повернуться к трупу. Он все еще возвышался горой на одеяле, такой большой, неподвижный, продавливая своей тяжестью кровать посередине. Если ей охота развлекаться с мужчинами, то почему бы не подобрать мужчину нормальных габаритов? -- Нет, ничего не выйдет,-- сказала Кэрол, чувствуя, как у нее сдавило горло.-- Пожарная лестница находится на противоположной стороне здания, и нам с вами его не унести, придется волочь по полу.-- Она удивлялась себе, как это она так здорово, вполне естественно, рассуждает о такой проблеме, принимая на себя, пусть частично, ответственность за присоединение к заговору.-- Нам придется миновать дверей двадцать, когда мы потащим его волоком, и кто-нибудь из постояльцев может услышать шум, или мы столкнемся с ночным дежурным. И даже если мы дотащим его до лестницы, то нам не затащить его вверх даже на один пролет... -- Можно бросить его на лестнице,-- предложила Эйлен Мансинг.-- Они не обнаружат его там до утра. -- Как вы можете так спокойно говорить об этом? -- Ну, ладно. И что ты предлагаешь? -- резко спросила ее Эйлен, закипая.-- Нечего стоять там и ухмыляться, учить меня чего нельзя делать. Кэрол, удивившись ее словам, инстинктивно поднесла пальцы к лицу, чтобы убедиться, какое же у нее выражение. Она старалась говорить, преодолевая страх, и спазмы в горле искривили ей губы, а мисс Мансинг в ее нынешнем состоянии вполне могла принять это за улыбку. -- Живет ли на этом этаже кто-нибудь еще из труппы? -- спросила Эйлен.-- Кто-нибудь из мужчин? -- Нет,-- ответила Кэрол. Их продюсер Сьюуорд уехал на пару дней в Нью-Йорк, а все остальные мужчины жили в другом отеле.-- Да, мистер Мосс,-- спохватилась, вдруг вспомнив, Кэрол,-- живет здесь.-- Мистер Мосс был партнером мисс Мансинг на сцене. -- Да он ненавидит меня,-- призналась Эйлен Мансинг.-- И живет он на десятом этаже. Причем в одном номере с женой. Кэрол посмотрела на будильник, стоявший на ночном столике рядом с кроватью, совсем близко от этого побледневшего искаженного лица с полуулыбкой. -- Вот что я вам скажу,-- продолжала она срывающимся голосом, начиная бочком продвигаться к двери.-- Я вернусь в свой номер, там подумаю, что предпринять, и если что-то придумаю, то я... Она, вдруг резко бросившись вперед, проскочила в гостиную мимо Эйлен Мансинг, которую ее хитроумный маневр застал врасплох, и стала поворачивать ручку на входной двери, но Эйлен, быстро оценив ситуацию, кинулась за ней и впилась своими острыми ногтями в запястье Кэрол. -- Минуточку, прошу тебя,-- сказала умоляющим тоном она.-- Нельзя же бросать меня вот так, одну. -- Но я не знаю, мисс Мансинг, чем могу вам помочь,-- сказала Кэрол, так тяжело дыша, словно преодолела бегом длинную дистанцию, хотя в этой ярко освещенной комнате, уставленной вазами с цветами и корзинами с фруктами, ей было легче справиться с самой собою.-- Я на самом деле очень хотела бы вам помочь, если бы только смогла. Но я... -- Послушай,-- прошептала Эйлен Мансинг, не выпуская ее руки.-- Не нужно истерик. Мы можем многое сделать.-- Пошли со мной, сказала она, подводя Кэрол к кушетке.-- Сядь,-- стараясь ее успокоить, сказала она.-- Не теряй рассудка. У нас куча времени. Для чего терять голову? Кэрол, уступив Эйлен Мансинг, села на кушетку. Ей хотелось сказать, что она весьма сожалеет по поводу того, что случилось, но ведь это не ее, по существу, дело, не она пригласила к себе в номер знаменитого человека с больным сердцем в три часа ночи, не она десять лет водила дружбу с этой знаменитостью, у которой жена и дети жили в Палм-бич. Она испугалась, но все же ей было жаль Эйлен Мансинг, она не могла заставить себя уйти, бросить, оставить ее одну, в этой неразберихе цветов, фруктов, поздравительных телеграмм, один на один с неминуемым скандалом, рухнувшей карьерой. -- Может, выпьешь? -- предложила Эйлен Мансинг.-- Думаю, нам обеим нужно выпить, это придаст сил. -- Да, пожалуй. Актриса налила в стаканчики неразбавленного виски, протянула один Кэрол. "Я очень хорошая подруга Эйлен Мансинг,-- размышляла Кэрол довольно глупо,-- мы часто сидим в ее комнате часами после спектакля, пьем, разговариваем, обсуждаем театральные проблемы, и я ей многим обязана, своим нынешним успехом, так как внимательно прислушивалась к ее советам..." -- Послушай, Кэрол,-- сказала Эйлен Мансинг, усаживаясь рядом.-- Нужно обязательно сделать одно,-- его не должны обнаружить здесь, в моем номере. -- Нет, конечно,-- согласилась с ней Кэрол, на какое-то сбивчивое мгновение почувствовав себя на месте Эйлен Мансинг. Конечно, никак нельзя допустить, чтобы обнаружили труп в ее номере.-- Но... -- Нет, я этого не вынесу,-- сказала Эйлен Мансинг.-- Это означает, что мне конец. Уже было так много шума по поводу моего второго развода. Кэрол не очень отчетливо вспоминала статьи в газетах о сыщиках, о каком-то дневнике, о фото, сделанных с помощью телеобъектива и продемонстрированных в суде, автомобильной аварии за несколько лет до этого, произошедшей на автотрассе в Мексике, о задавленном на грязной дороге дорожном рабочем. Полиция пришла к выводу, что за рулем был какой-то пьяный водитель, но не муж Эйлен Мансинг (который по счету, первый, второй или третий?), хотя они провели три дня в отеле в Энсенаде, записавшись в книге постояльцев под вымышленными именами. -- Они не выпускали на экран мои картины больше года,-- рассказывала Эйлен Мансинг, большими глотками отпивая из стакана, на котором вздрагивали ее тонкие пальцы,-- и, казалось, что они уже больше никогда не пригласят меня на съемочную площадку. Если об этом случае станет известно,-- говорила она с горечью в голосе,-- то все женские клубы на территории страны единогласно проголосуют, чтобы меня сожгли живьем на костре. Господи! -- вздохнула она, полная жалости к себе самой.-- Я постоянно наступаю на те же грабли. По-моему, я уже исчерпала свой лимит,-- сказала она,-- лимит всепрощения. Все со мной происходит шиворот-навыворот, не так как у людей.-- Она жадно пила, словно испытывая жажду.-- Если бы что-то вроде этого произошло раньше, на заре моей карьеры, то все обошлось бы. Было бы даже лучше. Мне такое было бы только на руку, помогло бы моей карьере. Если бы я была молодой девушкой, только начинающей свои выступления на театральной сцене,-- продолжала с горечью своим хриплым голосом Эйлен Мансинг в этой просторной обитой плюшем комнате,-- все говорили бы: "Нельзя так строго осуждать ее за это, ведь она молодая девушка, которая сама прокладывает себе дорогу в жизни. Вполне естественно, такой человек мог ее заговорить, заставить сделать, что угодно". Все проявляли бы ко мне повышенный интерес, все сгорали бы от любопытства, все только бы и говорили обо мне, все хотели бы видеть на сцене только меня, меня одну. Господи,-- сказала она, чувствуя свою экстравагантность,-- у меня было бы кое-что получше чемодана, набитого хвалебными рецензиями. Кэрол встала. Ей уже не было холодно, и спазмы в горле прекратились. Она смотрела сверху вниз на сидящую перед ней Эйлен Мансинг с симпатией, словно родная сестра, с пониманием и сожалением. -- Эйлен,-- назвала она ее по имени, и оно впервые как-то вполне естественно сорвалось с ее губ. Вот он, этот момент. Вот он ее шанс! Кто мог подумать, что он подберется к ней с такой стороны? -- Эйлен,-- сказала она, отставляя стаканчик с виски, взяв эту пожилую женщину за руку, жалея ее, жалея искренне, как родная сестра.-- Не волнуйся. Думаю, можно что-то сделать в этой ситуации. Эйлен Мансинг подняла на нее глаза, с подозрительным, ничего не понимающим видом. -- Что же? -- спросила она, и Кэрол почувствовала, как дрожат ее холодные руки. -- Думаю,-- сказала она, уже более уверенно, более ровным голосом,-- нам нужно поторапливаться, если мы хотим перетащить его в мой номер до рассвета. Ее тихий, мелодичный голосок замолчал. Снова мы с ней сидели в баре Статлера, после двух лет, прошедших с этой памятной ночи. Мы сидели молча, потому что я был слишком потрясен тем, что услыхал от нее, а Кэрол больше нечего было добавить -- она рассказала мне все. -- Все дело в том,-- начала она снова после продолжительной паузы,-- что все произошло потом точно так, как мы предполагали. Но вся беда в том, что я просчиталась. Я думала, что я талантливее, чем была на самом деле. Ну, кто из нас не совершает рано или поздно ошибок? -- Она, поглядев на часы, встала.-- Мне пора. Я помог ей надеть шубу и проводил ее до двери. -- Хочу спросить тебя,-- сказал я.-- Почему ты в конце концов все мне рассказала? Она бесхитростно поглядела на меня, такая милая, стоя в проеме открытой двери, а за ее спиной тек поток автомобилей. -- Потому что, вероятно, мы больше никогда не увидимся,-- сказала она,-- и мне хотелось только сказать тебе, что я всегда тебе была верна и не изменяла. Мне хотелось, чтобы у тебя осталось обо мне хорошее воспоминание. Наклонившись, она нежно меня поцеловала в щеку и пошла через улицу,-- такая молодая, красивая, мечтательная, чуть возвышенная,-- и в этой своей блестящей шубе, в своем красивом, ладно сшитом костюмчике, с ее пышными, густыми белокурыми волосами, казалось, она отправляется на завоевание города.
"НАСТРОЙ СВОЕ СЕРДЦЕ НА КАЖДЫЙ ГОЛОС..."
-- Ну, как дела? -- спросил Уэбел, подходя к стойке. -- Ночь -- она и есть ночь,-- печально ответил Эдди, наливая Уэбелу чашку кофе. Шел уже третий час ночи, но посетителей в баре было никак не меньше дюжины. Несколько парочек в кабинках, у стойки напротив пивных кранов,-- высокий моложавый мужчина о чем-то негромко беседовал со стриженой под мальчика брюнеткой в зеленых шерстяных чулках, двое-трое прилежных пьяниц нахохлились над мокрой стойкой из красного дерева, сутулясь в своих пальто и внимательным взглядом изучая содержимое своих стаканчиков; пьяный Джон Маккул в мятом вельветовом пиджаке и рубашке в красно-черную клетку, как у лесорубов, сидел за отдельным маленьким столиком возле входа, разрисовывая меню. Когда Уэбел вошел в бар, то поприветствовал Маккула, посмотрел на его пачкотню. Джон нарисовал футболиста с тремя ногами, с семью или даже восемью руками, словно у статуи из индийского храма. -- Самые лучшие человеческие качества как на Востоке, так и на Западе,-- хрипло сказал Маккул,-- это честолюбие, скорость, грубость и честная игра, плюс неограниченные возможности вкупе с отказом от постоянно деградирующего материального мира. Уэбел вернул Маккулу его рисунок, не вдаваясь больше в его детали. Маккул был хорошим театральным художником, но плохим живописцем, и стоило ему опрокинуть несколько стаканчиков, как он мрачнел, говор его становился весьма расплывчатым, туманным, и его толком нельзя было понять. -- В этом городе, судя по всему, никто не намерен спать,-- сказал Эдди, с отвращением оглядывая посетителей. Двери бара должны были оставаться открытыми до четырех утра,-- хочешь ты этого или не хочешь,-- но он в глубине души всегда надеялся, что как-нибудь, ночью, все разойдутся часам к двум, и он сможет закрыть свое заведение пораньше и с чистой совестью отправиться домой спать. Казалось, у него на лице было написано, что сон его волнует куда больше, чем все эти русские, атомная бомба, демократическая партия, любовь и смерть. Его бар находился на Сорок шестой улице и служил обычным пристанищем для актеров и прочего театрального люда, которым не нужно было появляться на работе раньше восьми вечера, если только у них вообще появилось желание поработать, и все вместе они разделяли свое чисто профессиональное неприятие дневного света. -- Сколько чашек кофе вы поглощаете каждый день, мистер Уэбел?-- поинтересовался Эдди. -- Когда двадцать, когда тридцать,-- ответил Уэбел. -- Почему так много? -- Мне не нравится вкус алкоголя. -- Но нравится вкус кофе, так? -- Не очень,-- сказал Уэбел, поднимая свою чашку. -- Ну вот пожалуйста,-- Эдди со скорбным видом провел тряпкой по стойке сбоку от Уэбела.-- Все бессмысленно в наши дни! -- Эдди,-- позвал бармена клиент, сидевший на высоком стуле рядом с девушкой в зеленых шерстяных чулках.-- Сделай нам два "джибсона", если не трудно. -- Трудно,-- буркнул в ответ Эдди, продолжая вытирать стойку.-- Улавливаете иронию? Ну кто заказывает "джибсоны" в два часа тридцать минут ночи? Кто, скажите на милость, пьет "джибсоны" после полуночи? Только педики, алкаши и эксгибиционисты. Могу сказать им всем это прямо в лицо.-- Не глядя в сторону посетителя, заказавшего этот коктейль, он налил в стакан джина, смешал его с вермутом, бросил в него несколько кубиков льда и принялся неистово все размешивать. -- Только чтобы были ледяными, если ты не против, Эдди,-- сказал клиент. У него был высокомерный выговор, распространенный в школах на Восточном побережье, но Уэбел порой с трудом его выносил, особенно поздно ночью. Костюм этого человека, узкий и чистенький, был под стать его выговору, и Уэбел, который был одет так, как водитель грузовика или старший сержант морской пехоты в увольнительной, независимо от того, какой бы искусный портной ни старался над его костюмом, понял, что одежда этого типа тоже его раздражает. -- Эдди,-- бормотал бармен, разгоняя по стакану коктейль.-- Каждый здесь считает себя вправе называть меня по-дружески,-- Эдди. -- Кто он такой? -- тихо спросил его Уэбел. -- Какой-то сопляк с телевидения,-- сказал Эдди, плюхнув в стаканы по луковице.-- С Мэдисон-авеню. Теперь они принялись за Уэст-сайд. Теперь их здесь -- целые полчища. Теперь это -- высший шик, после того, как какая-то дамочка написала об этом коктейле в журнале "Вог". Или все объясняется взрывом рождаемости. От этого бума новорожденных представители высшего класса скоро начнут бросаться вниз головой с моста в Гудзон.-- С мрачным видом он пошел вдоль стойки и поставил стаканы с коктейлем "джибсон" перед парочкой. -- Просто превосходно, Эдди,-- похвалил его клиент, пробуя напиток. Эдди недовольно заворчал, не принимая панибратства. Он пробил в кассе чек и бросил белую бумажку в небольшую лужицу под локтем девушки в зеленых чулках. -- Теренс,-- говорила она,-- тебе нужно было обязательно посмотреть выступление Домингина в Сантандере. Великий тореадор. Он отрубил быкам две пары ушей. А его "работа" со вторым быком была просто леденящей душу. И он убил его, принимая на себя его атаку. "Боже, всемилостивый Господи,-- подумал Уэбел,-- и здесь нет покоя. Некуда деваться". Он одним залпом выпил кофе и из-за спешки обжег себе язык. -- Мистер Хольштейн,-- крикнул Эдди Джон Маккул от своего столика,-- еще одно виски, пожалуйста, и два меню. Эдди принес выпивку Маккулу и два меню и теперь бросал гневные взгляды на парочку, сидевшую в кабинке номер три,-- они там сидели, сцепив руки, с двумя бутылками пива на столике уже с часа ночи. Эдди подошел к Уэбелу с другой чашкой горячего кофе, от которого шел пар. Он внимательно наблюдал за тем, как тот осторожно поцеживает кофе, и на его лице постоянно меняется выражение,-- какая-то смесь очарования, неверия и отвращения. -- Вы хотите сказать,-- обратился к нему Эдди,-- что после всего этого кофе вы идете домой и спокойно засыпаете, так? -- Да,-- ответил Уэбел,-- именно так. -- Без таблеток снотворного? -- Без таблеток. Эдди недоверчиво покачал головой. -- Должно быть, у вас организм младенца,-- сказал он с завистью.-- Правда, у вас на Сорок четвертой улице идет "хит", и после такого представления любой может заснуть как убитый. -- Да, это способствует,-- сказал Уэбел. Он был менеджером труппы, поставившей две недели назад мюзикл, который, судя по всему, будет еще идти года три подряд. -- Знаете,-- сказал Эдди,-- Эдгар Уоллес довел себя до гибели простым чаем. Я имею в виду писателя Эдгара Уоллеса. Доктор говорил ему: "Вы, мистер Уоллес, выпивая так много чая, покрываете слоем танина1 тонкий кишечник, и это может привести к смерти", но он его не слушал и продолжал в том же духе, как вы со своим кофе, если вы позволите мне быть с вами откровенным. -- Я ничего не имею против, Эдди,-- сказал Уэбел. -- Может, вам лучше жениться, мистер Уэбел? -- посоветовал Эдди.-- Человек, который поглощает столько кофе... -- Я был женат,-- признался Уэбел. -- Я тоже,-- отозвался Эдди,-- три раза. Что это я разговорился? В такой поздний час человек склонен нести всякий вздор. Простите меня, беру свои слова обратно. -- Эй, Эдди! -- снова позвал его Узкоплечий, тот клиент с девушкой, которая называла его Теренсом. Он поднял свою тонкую белую руку.-- У тебя есть пара бутылок "шабли", которое можно пить? Я хочу взять с собой. Уэбел с интересом следил за выражением лица Эдди. Зеленоватая полуночная бледность вдруг исчезла с его лица, и ей на смену пришла здоровая пунцовость, полыхающая, как пламя, и теперь его лицо стало похоже на раскрасневшееся лицо английского фермера, который регулярно, три раза в неделю, отправляется со сворой гончих на охоту. Еще никогда Уэбел не видел Эдди таким, просто пышущим здоровьем. -- Что вы сказали, мистер? -- переспросил Эдди, с трудом сдерживаясь, не повышая голоса. -- Я хотел узнать, есть ли у тебя пара бутылок белого вина, я хотел бы захватить их с собой домой,-- сказал Теренс.-- Завтра я еду в Нью-Хейвен на игру, и мы собираемся устроить пикник в честь Кубка, и мне не хочется рыскать поутру в поисках винного магазина. -- У меня есть белое, "Братья-христиане",-- ответил Эдди.-- Но я не могу поручиться, можно его пить или нет. Я его не пробовал. Уэбел снова обжег язык, хлебнув раскаленного кофе. Он не спускал глаз с Эдди, который, мрачно нахмурившись, нырнул в глубину холодильника и, порывшись в нем, извлек из него пару бутылок. Запихнув их в пакет из плотной коричневой бумаги, он поставил его перед клиентом с девушкой в зеленых чулках. -- Между прочим, Эдди, как ты думаешь, кто выиграет завтра? -- А что по этому поводу думаете вы? -- спросил раздраженным, скрипучим тоном Эдди. -- Принстон, конечно,-- сказал этот человек. Он радостно засмеялся.-- Конечно, я пристрастен, дорогая,-- повернулся он к девушке, легонько прикасаясь к ее руке.-- Ведь я сам из Принстона... "Какой сюрприз!" -- подумал Уэбел. -- А мне кажется -- Йель,-- сказал Эдди. -- "Lux et Veritas"1,-- сказал Маккул со своего столика у входа, но никто не обратил внимания на его реплику. -- Значит, ты считаешь, победит Йель,-- сказал этот человек из Принстона, язвительно копируя пролетарский выговор Эдди, свойственный Третьей авеню, и это вдруг заставило Уэбела на какое-то мгновение с одобрением подумать о революции, о низвержении любого социального порядка. -- Ладно, я скажу, как я поступлю с тобой, Эдди, если ты болеешь за Йель. Я готов побиться об заклад. Спорим, вот на эти две бутылки вина, что выиграет Принстон. -- Я не играю на свои напитки,-- твердо возразил Эдди.-- Я сам их покупаю и, следовательно, продаю. -- То есть ты хочешь сказать, что не желаешь отстаивать свое мнение, так? -- спросил этот джентльмен из Принстона. -- Я имею в виду то, что сказал,-- Эдди повернулся спиной к нему, поправляя бутылки с шотландским виски на полке за стойкой бара. -- Если вам так не терпится, так хочется с кем-нибудь поспорить, то извольте, я готов,-- сказал Уэбел. Он вообще-то и не думал об игре и никогда не следил внимательно за футболом, к тому же он не был азартной натурой, и сейчас, в эту минуту, был готов поставить на республиканцев, если этот тип из Принстона сказал бы, что он -- демократ, на Паттерсона, если бы тот сказал, что предпочитает Линстона, на Перу против русских, если бы он остановил свой выбор на Красной армии. -- Ах, вон оно что,-- спокойно протянул этот человек.-- Значит, вы готовы меня уважить. Очень интересно. И на какую сумму, позвольте вас спросить? -- На любую, какую хотите,-- сказал Уэбел, мысленно благодаря свой мюзикл на Сорок второй улице, позволявший ему делать такие широкие жесты. -- Думаю, что сотня долларов вам не по карману,-- сказал Теренс, мило улыбаясь. -- Отчего же, вовсе нет,-- ответил Уэбел.-- Пустяковая сумма.-- Хит его мюзикл или не хит, но вообще-то ему не хотелось просто так терять сотню долларов, однако этот такой самодовольный, такой самоуверенный, такой поразительно надменный голос заставил его броситься, закрыв глаза, в эту экстравагантную авантюру.-- Я-то рассчитывал на что-то более существенное... -- Ну, ладно,-- сказал Теренс.-- Решим все по-дружески, по-семейному. Скажем, сотня долларов. Какие дополнительные условия выдвигаете? -- Условия? -- удивился Уэбел.-- Никаких дополнительных условий, пари на равных. -- Ах, мой дорогой друг,-- сказал человек из Принстона, притворяясь, что его ужасно забавляет их разговор.-- Я, конечно, храню верность старой школе, но не до такой же степени. Я выставляю свои условия,-- две с половиной ставки к одной. -- Во всех газетах можно прочитать, что на эту игру действуют только равные ставки,-- сказал Уэбел. -- Я такие газеты не читаю,-- возразил человек из Принстона, давая своим пренебрежительным тоном понять Уэбелу, что тот, несомненно, читает только такие газетенки, где всякого рода мошенники дают свои советы по поводу ставок, журнальчики, в которых полно всевозможных личных исповедей, да порнографические таблоиды. Теренс, вытащив бумажник, порылся в нем и выудил оттуда две двадцатидолларовые купюры. Положил их на стойку.-- Вот мои деньги,-- сказал он.-- Я ставлю свои сорок на ваши сто. -- Эдди,-- обратился к бармену Уэбел,-- нет ли у тебя какого-нибудь знакомого букмекера, который в столь поздний час может сообщить нам, какие дополнительные условия пари? -- Конечно, есть,-- сказал Эдди.-- Но это пустая трата времени. Ставки всю неделю держались приблизительно на том же уровне. Шесть к пяти, так что делайте свой выбор. Это -- равные деньги, мистер. -- Я никогда не связывался с букмекерами,-- сказал Теренс. Он запихивал деньги назад в бумажник.-- Если вы не хотите держать пари,-- говорил он ледяным тоном Уэбелу,-- то, по крайней мере, могли бы помолчать.-- Он повернулся спиной к Уэбелу.-- Не хочешь ли еще выпить, дорогая? В этот момент Маккул, который до этого, склонившись над меню, что-то чертил на нем, не обращая никакого внимания на беседу, поднял голову и громко сказал своим четким, сдержанным голосом: -- Послушай, братец Тигр, я и сам из Принстона, и, должен сказать, ни один уважающий себя джентльмен на вашем месте никогда бы не потребовал две с половиной против одной. Никаких дополнительных условий, равные ставки, равная сумма. В баре установилась чуткая, почти осязаемая напряженная тишина. Теренс, нарочито медленно засовывая бумажник в карман, так же медленно повернулся к Маккулу, бросил долгий взгляд на этого сидевшего за своим столиком у входа человека. Маккул снова опустил голову и снова что-то рисовал на своем меню. На лице Теренса появилось какое-то странное выражение, даже смесь выражений,-- легкого шока, неуверенности в том, что он услышал, забавной озадаченности и терпимости,-- все одновременно. Такое сложное по составляющим выражение можно, по-видимому, было увидеть на лице священника, которого группа прихожан пригласила на обед, а когда тот вошел в столовую, то, к своему великому изумлению, увидел, что посередине комнаты -- в самом разгаре сеанс стриптиза. -- Прошу простить меня, дорогая,-- извинился Теренс перед девушкой. Медленно, не теряя своего достоинства, он подошел к Маккулу. Он остановился на расстоянии добрых четырех футов от столика Маккула, словно его неожиданная остановка -- это профилактическая мера, удерживающая его в полной безопасности за пределами невидимой ауры, которую только он, с его тонкой натурой, мог почувствовать, когда она излучалась из того пространства, которое в данную минуту занимал сидевший за своим отдельным столиком Маккул. Маккул с удовольствием продолжал что-то рисовать на меню, склонив голову. Верхняя часть головы у него была абсолютно лысой, а на удлиненной, агрессивно выдававшейся вперед нижней челюсти росла рыжеватая щетина. Глядя на него, Уэбел вдруг осознал, что Маккул очень похож на одного из рабочих-ирландцев на картине, которых доставили в Америку в 1860 году для строительства железной дороги "Пэсифик юнион". Уэбел теперь понимал, почему так удивился Теренс, и не винил его в этом. Требовалось недюжинное воображение, чтобы представить себе, что Маккул -- выпускник Принстонского университета. -- Я не ослышался, сэр? -- спросил Теренс. -- Не знаю,-- ответил Маккул, не поднимая головы. -- Так вы сказали, что вы из Принстона, или вы этого не говорили? -- Да, я это сказал,-- теперь Маккул глядел на Теренса отважно и воинственно, как и полагалось пьяному человеку.-- Я также сказал, что ни один уважающий себя джентльмен на вашем месте никогда не потребовал бы две с половиной против одной. Повторяю, еще раз, на случай, если вы что-то не расслышали. Теренс медленно описал полукруг перед Маккулом, изучая его явно с научным интересом. -- Ах, вон оно что,-- протянул он, и в его голосе послышались нотки аристократического скепсиса.-- Значит, вы сказали, что вы из Принстона, так? -- Да, сказал,-- ответил Маккул. Теренс повернулся к своей девушке у стойки. -- Ты слышала это, дорогая? -- Не ожидая от нее ответа, он вновь подкатился к Маккулу. Он стоял прямо перед ним. В голосе его чувствовалось открытое презрение принца крови по отношению к этому самозванцу -- плебею, пойманному на месте преступления, когда тот пытался взломать королевский загон в Аскоте. -- Послушайте, сэр,-- продолжал он,-- вы похожи на человека из Принстона не больше, чем... чем...-- Он беспомощно оглядывался по сторонам, пытаясь отыскать самое крайнее, самое язвительное, самое обидное, просто невозможное сравнение.-- Вы не больше похожи на выпускника Пристона, чем... чем вот этот Эдди. -- Эй, ну-ка послушай,-- воскликнул за стойкой недовольный его сравнением Эдди.-- Не нужно наживать себе больше врагов, чем это необходимо,-- предостерег он его. Теренс проигнорировал предостережение Эдди и снова сконцентрировал все свое внимание на Маккуле. -- Меня очень заинтересовал ваш случай, мистер... мистер... Боюсь, я не расслышал ваше имя. -- Маккул,-- сказал Маккул. -- Маккул,-- повторил Теренс.-- В его устах эта фамилия прозвучала как название только что открытого нового кожного заболевания.-- Боюсь, я не знаю ни одной семьи под такой фамилией. -- Мой отец был странствующим лудильщиком,-- сказал Маккул.-- Он ходил по дорогам, от одного болота к другому, и всегда пел, и эта песня вырывалась у него из глубины его сердца. Таким был наш семейный бизнес. Он позволял нам жить в роскоши с одиннадцатого столетия. Я просто искренне удивлен, что вы ничего о нас не слышали.-- Он вдруг запел: "Арфа, которая когда-то звучала в залах Тара",-- правда, фальшиво, не попадая в верную тональность. Уэбел с удовольствием следил за ним. "Как все же хорошо,-- подумал он,-- что он зашел в бар к Эдди, а не в какой-то другой". -- Вы все еще настаиваете,-- сказал Теренс, перебивая музыкальное кваканье Маккула,-- что вы учились в Принстоне? -- Ну как вам это доказать? Что я должен сделать? -- раздраженно спросил его Маккул.-- Раздеться здесь перед вами и показать вам свою черно-оранжевую татуировку? -- Позвольте задать вам вопрос, мистер Маккул,-- спокойно сказал Теренс, демонстрируя свое притворное дружеское к нему расположение.-- К какому клубу вы принадлежали? -- Я не принадлежал ни к какому клубу,-- ответил Маккул. -- Ну вот,-- сказал Теренс.-- Что и требовалось доказать. -- Я так никогда и не оправился от такого удара,-- сказал Маккул. Он снова затянул свою "Арфа, которая когда-то звучала в залах Тара". -- Я, конечно, могу понять, что вы не принадлежали ни к какому клубу,-- добродушно сказал Теренс.-- Но даже в этом случае вы могли бы сказать мне, где находится Айви, Кэннон1, разве не так, мистер Маккул? -- Он наклонился поближе к столику Маккула, направив на него испытующий взгляд. -- Погодите... погодите... минуточку,-- мычал Маккул. Он глядел на стол, почесывая лысину. -- Вам что-нибудь говорит библиотека Пайна,-- продолжал допытываться Теренс,-- или Холдер Холл? -- Черт подери! -- воскликнул Маккул.-- Я все забыл. Я закончил его еще до войны. Теперь уже Уэбел начал злиться на Маккула. Драматический клуб Принстонского университета почти ежегодно приглашал Маккула прочитать лекцию перед студентами, и он мог бы, даже напившись, как сейчас, вспомнить, где находится Проспект-стрит. Теренс теперь надменно улыбался, довольный своим блестяще проведенным перекрестным допросом. -- Ладно, давайте забудем об этом на минутку,-- сказал он великодушно.-- Попробуем кое-что еще. Давайте-ка затянем "Старый Нассау", например. Надеюсь, вы слышали о "Старом Нассау"? -- Конечно, я слышал "Старый Нассау",-- упрямо сказал Маккул. Ему явно было стыдно за проваленный экзамен по поводу университетских клубов. -- Это песня, которая начинается так: "Настрой свое сердце на каждый голос, пусть минут заботы..." Ну, вспоминаете, мистер Маккул? -- Я знаю эту песню,-- неожиданно заявил Маккул. -- Очень интересно послушать,-- сказал Теренс.-- Ну-ка спойте ее. -- Ну, пожалуйста, если только другие клиенты в баре не возражают.-- Он, повернувшись к стойке, улыбнулся, так манерно, как дворецкий. -- Только потише, прошу вас,-- сказал Эдди.-- У меня нет лицензии на развлечения. -- Ну, давайте, давайте, мистер Маккул,-- добродушно уговаривал его Теренс.-- Мы все ждем.-- Он, решив помочь ему, промычал несколько тактов. "Настрой свое сердце на каждый голос, пусть минут заботы..." -- загудел Маккул без всякого мотива,-- ух... пусть... что-то... ух... пусть с чем-то... ух...-- Он с отвращением покачал головой.-- Нет, ничего не выходит. Я не пел ее двадцать лет. -- То есть вы хотите сказать, что не знаете этой песни, так? -- спросил Теренс с притворным удивлением. -- Я забыл ее,-- признался Маккул.-- Я сильно нагрузился. Ну и что из того? Теренс широко улыбнулся. -- Я хочу сказать вам кое-что, мистер Маккул,-- продолжал он.-- Я не знал ни одного выпускника Принстона, который мог бы забыть эту песню -- "Старый Нассау" и не спеть ее, не пропуская ни единого слова, в любое время, даже перед своим смертным часом. Я в этом убеждался не раз на собственном опыте. -- Ну вот,-- сказал Маккул,-- теперь вы знаете хотя бы одного. -- Вы обманщик, сэр,-- сказал Теренс.-- Могу держать пари на тысячу долларов, что вы никогда не учились в Принстонском университете, и нечего всем морочить зря голову. Последняя часть фразы, по-видимому, предназначалась остальным клиентам. Теренс, уверенный теперь на все сто процентов, что он стоит на твердой почве, пытался как-то загладить неприятное впечатление, которое он произвел на всех, когда завел эту дискуссию об особых условиях для пари по поводу исхода матча. Он смотрел в упор на Уэбела с видом триумфатора. Уэбел глубоко вздохнул. "Слишком хорошо, чтобы быть истиной,-- с восторгом подумал он.-- Конечно, это -- грязный трюк, но этот сукин сын сам на него напросился". Уэбел вытащил свою чековую книжку из кармана и бросил ее с легким шлепком на стойку. -- Теренс, старый вы мой друг,-- сказал он,-- вы сами заговорили о пари. Вы готовы поставить тысячу долларов, чтобы доказать, что Маккул никогда не заканчивал Принстонский университет? Теренс бросил гневный взгляд на Уэбела. Он был ужасно удивлен, чуть ли не в шоке. -- Ну а какой колледж посещали вы? -- Я -- изгой, социально прокаженный,-- сказал Уэбел.-- Я учился в Лейхайе. Но я выписываю чек на тысячу долларов. Если у вас нет при себе чековой книжки, можете воспользоваться моей. Эдди разобьет пари. Ты готов, Эдди? -- С удовольствием! -- согласился Эдди. Уэбел, достав из кармана авторучку, отвинтил крышку и церемонным жестом занес ее над чековой книжкой. -- Ну,-- сказал он в сторону Теренса. Тот побледнел. Такая необычная поспешность со стороны Уэбела, тон, с которым Эдди поспешил заверить его, бросив фразу -- с удовольствием! -- действовали ему на нервы. Он уже с меньшей уверенностью взирал на Маккула, и о ходе его мыслей в эту минуту можно было легко догадаться. Он явно чувствовал, что попал в ловушку и дверца вот-вот захлопнется. Маккул совершенно не был похож на выпускника Принстона, ни сном ни духом, и он, Теренс, ни за что на свете не принял бы его за своего брата по учебе, коллегу, а тот факт, что Маккул не смог вспомнить названия ни одного студенческого клуба и не знал даже названия улицы, где они расположены,-- Клаб-стрит, и не помнил слова песни "Старый Нассау", по всем признакам говорил о том, что Маккул лжет, и ничто не могло опровергнуть это просто сокрушительное доказательство. Но времена меняются, хозяином Белого дома выбрали демократа, общество постоянно переживало какие-то перемены; к тому же это был низкопробный бар для театрального люда, чуть лучше, чем подобный салон где-нибудь в трущобах, и ему, Теренсу, по сути дела, не нужно было сюда заглядывать, и кто знает,-- постоянные посетители могли оказаться кем угодно, даже выпускниками Принстонского университета. Но и тысяча долларов -- это куча денег, даже на Мэдисон-авеню. -- Ну, Теренс,-- издевательски подтрунивал над ним Уэбел.-- Что-то не вижу, чтобы ты заполнял чек. -- Отложите свою авторучку, старик,-- сказал Теренс. Ему хотелось, чтобы произнесенные им слова показались всем небрежными, подводящими черту под дискуссией, но голос у него явно дрожал от волнения.-- Я не держу пари. Из-за такого никто не станет биться об заклад.-- Не обращая никакого внимания на Маккула, он большими шагами прошел мимо Уэбела к стойке, к своей девушке.-- Тебе не кажется, что пора выпить еще, дорогая? -- громко спросил он. -- Мне кажется, что все в этом баре слышали ваше предложение поставить тысячу долларов, чтобы держать пари по такому пустяковому факту,-- сказал Уэбел, решительно настроившись доставить Теренсу как можно больше неприятностей.-- Что же заставило вас, Теренс, изменить свое решение? -- Это был лишь речевой оборот, старичок,-- не больше,-- ответил Теренс.-- Еще два "джибсона", прошу тебя, Эдди. Эдди не сдвинулся с места. -- Мистер,-- сказал он.-- Я все внимательно выслушал. Вы стали причиной нарушения порядка в моем баре. Вы поставили в неловкое положение нашего старого клиента. Вы предложили пари, а потом пошли на попятный. Теперь вот, как ни в чем не бывало, заказываете два "джибсона".-- Эдди говорил так, словно читал литанию со страшным обвинением.-- Любой джентльмен, попав в такое положение, как вы в данный момент, поступил бы следующим образом. Или он заполнил бы чек в книжке вот этого джентльмена,-- Эдди махнул в сторону Уэбела, словно рефери, представляющий на ринге боксера,-- или,-- он повысил голос,-- принес бы свои извинения. -- Извинения? -- удивленно повторил за ним Теренс.-- Это перед кем же? -- Перед джентльменом, слово которого вы подвергли сомнению,-- объяснил Эдди.-- Перед мистером Маккулом. Теренс посмотрел на Маккула, который увлеченно что-то рисовал уже на третьем меню. -- Ах, перестань, Эдди,-- резко сказал Теренс.-- Тащи выпивку и давай забудем об этом. -- Вы не получите в этом баре никакой выпивки до тех пор, покуда не сделаете того, что я вам сказал,-- стоял на своем Эдди. -- Послушай, Эдди,-- сказал, закипая, Теренс.-- Это -- общественный бар и... -- Теренс,-- прервала его девушка, положив, чтобы успокоить его, руку ему на локоть, но в голосе ее чувствовался холод.-- Не нужно хамить больше, чем обычно. -- Вот, прислушайтесь к своей девушке,-- мрачно посоветовал ему Эдди. Теренс вытащил одну из двух бутылок из пакета, стоявшего перед ним. Посмотрев на наклейку, скорчил кислую гримасу и опустил бутылку на место. Все молчали. -- Ну, ладно,-- небрежно сказал Теренс,-- если кто-то из присутствующих принимает такой пустячок всерьез и намеренно раздувает его...-- Он долго, сознательно затягивая время, зажигал сигарету, потом подскочил к столику Маккула. Он остановился в безопасной зоне, на расстоянии четырех футов от него.-- Между прочим,-- сказал он, обращаясь к склонившейся над рисунком голове Маккула,-- мне очень жаль, если я невзначай нанес вам оскорбление. -- Что такое? -- вскинул голову Маккул, скосив на него взгляд.-- Что вы сказали? Теренс подошел к столику поближе. -- Я сказал, что мне очень жаль,-- и лицо его постоянно менялось из-за его трусости, смущения и недоверия, которое он испытывал ко всем всю свою жизнь. -- Скажите ему, что вы берете все свои слова назад,-- продолжал беспощадно казнить его Эдди из-за стойки.-- Скажите ему, что вы верите ему, что он на самом деле -- выпускник Принстонского университета. -- Нечего меня учить и говорить за меня, Эдди,-- огрызнулся Теренс, и вдруг голос у него стал таким, как у старой горничной.-- Я вполне способен сам, без посторонней помощи, изъясниться. -- Что вы сказали, мистер? -- спросил снова Маккул, поднимая на него свои моргающие глаза. -- Я ошибался,-- сказал Теренс.-- Теперь я убежден, что вы из Принстонского университета. -- На самом деле? -- удивленно спросил Маккул. -- Да, убежден! -- заорал прямо ему в лицо Теренс, наклонившись еще ближе к нему. -- К черту Принстон! -- сказал Маккул. Он схватил обеими руками Теренса за лацканы пиджака, сильно тряхнул его.-- И к черту тебя, братец,-- он тряхнул его еще раз, посильнее. Теренс так отчаянно отбивался от крепко держащих его рук Маккула, что чуть было не свалился на пол. Ему помешал прижатый к стене стул Маккула. Уэбел пошел к ним, но девушка в зеленых чулках его опередила. И это после стольких выпитых "джибсонов",-- удивился он ее живости. Она в одно мгновение оказалась рядом с ним. Мелькнула ее нога, и Уэбел не понял, что она сделала. Вдруг Теренс оказался на полу среди сигаретных окурков и лужиц пролитого пива. -- Послушай, Теренс,-- мягко сказала девушка,-- истинные джентльмены не трогают пьяниц, а я из их среды. Теренс с ненавистью смотрел на нее снизу. На полу его узкий, безукоризненный костюм казался потрепанным и немодным. Она помогла Теренсу подняться. -- Ты дала мне подножку,-- сказал он обвиняющим тоном. -- Да, дала, Теренс,-- спокойно ответила она, отряхивая сор с его костюма. -- Думаю, лучше нам пойти домой,-- сказал Теренс, гневно поглядывая на окружающие его лица.-- В этом месте пропал весь шарм. -- Но только не для меня,-- сказала девушка.-- Иди домой. И подари мне когда-нибудь колечко. Теренс начал вытаскивать из кармана бумажник, но девушка оттолкнула его руку. -- Я сама заплачу,-- сказала она улыбаясь, но ее улыбка, казалось, долетала сюда издалека, с Аляски. Теренс огляделся. Эдди выбивал пробку из стеклянной пивной бутылки, весь поглощенный своим занятием. В четырех футах от него стоял Уэбел с недовольным видом, как человек, которого лишили удовольствия подраться. Парочка в третьей кабинке снова сцепила руки и, как прежде, сидела со своими двумя бутылками пива. Маккул затушевывал левую ножку Брижит Бардо. -- Ну,-- сказал Теренс, словно такой звук предшествовал его важному политическому заявлению. Повернувшись, он вышел, громко захлопнув за собой дверь. Его девушка села на свое место на высоком стуле у стойки, а Уэбел вернулся в свой угол. Наступила короткая тишина. Девушка, сбросив балетные туфли, стащила с себя сначала один чулок, затем другой. Уэбел не смог сдержать своего удивления. -- Ненавижу все эти вещи,-- объяснила ему девушка.-- Но Теренс постоянно твердит, что ему нравятся цыганки. Вот у него такое представление о цыганках,-- зеленые чулки. И к тому же,-- она хлебнула из стакана,-- не верьте всей этой чепухе о Домингине и его выступлении в Сантандере. Я никогда не была ближе трех тысяч миль от Сантандера и никогда в жизни не видела боя быков. Весь этот вздор я прочитала в журнале. Три года назад летом Теренс побывал в Испании, и он не станет даже смотреть на девушку, если только она не говорит ему о "manoletiras" и о том великом дне, когда Хосе, как его там бишь, выступил в "альтернативе" против Миуры в Виттории. Ole! -- Она хрипло рассмеялась.-- Все лето в прошлом году я провела в Фар Рокэвей. Девчонки сейчас -- дрянь. Знаете, почему они дрянь? Она обращалась прямо к Уэбелу, и ему нужно было что-то ей ответить. -- Почему же? -- спросил он. -- Потому что гуляют с подонками,-- сказала девушка.-- Они готовы на все, только чтобы в их квартире не прекращались эти проклятые телефонные звонки.-- Она вдруг пропела все стихи песни "Старый Нассау", пропела сладким голоском, с большим чувством. Закончив, она сказала, не обращаясь ни к кому, просто так: -- Я сказала ему, что училась в Антиохском колледже. Ха! Я так и не закончила даже среднюю школу Джеймса Мэдисона. -- Нельзя ли вас угостить, мисс? -- спросил Эдди.-- Вы помогли остановить это вторжение чужаков. Вы нанесли удар, удар в защиту демократии. -- Нет, благодарю вас, мистер Хольштейн,-- сказала девушка, сворачивая свои чулки и убирая их в сумочку.-- Эта маленькая девочка сегодня уже приняла достаточно джина. Пора в постельку, бай-бай, мистер Хольштейн. Эдди дотронулся до бумажного пакета с двумя бутылками вина. -- Вам они не нужны? -- спросил он. -- Почему же, мистер Хольштейн, конечно, нужны.-- Она придвинула к себе пакет.-- Я выпью это "шабли", которое все же, по-видимому, пить можно, завтра утром во время пикника на Западной Семьдесят четвертой улице. Нахожусь я всего на расстоянии шестидесяти пяти миль,-- любая ворона может долететь,-- от Йеля с его Кубком. Она босиком направилась к двери. -- "Настрой свое сердце..." -- напевала она чисто по-женски, с особой старательностью, проходя через дверь на улицу. -- Ночь -- она и есть ночь,-- сказал Эдди, покачав головой. Он повернулся к Уэбелу. -- Может, вам еще чего-нибудь? -- Кофе, Эдди,-- ответил Уэбел. -- Еще кофе? -- лицо его еще сильнее помрачнело.-- Не забывайте участь Эдгара Уоллеса,-- сказал он. И пошел, чтобы налить ему свежего кофе.
"ЗОЛОТИСТЫЙ ЛЮТИК" У КРАЯ МОГИЛЫ
Она была удивлена, увидев Бордена в церкви. Она и не знала, что он -- в Лос-Анджелесе. Только в одной газете было помещено такое сообщение: "Смерть бывшего сотрудника государственного департамента. Вчера ночью после продолжительной болезни в больнице в Санта-Монике скончался Уильям Макферсон Брайант. Он поступил на дипломатическую службу в 1935 году, занимал различные посты в Вашингтоне, Женеве, Италии, Бразилии и Испании. Вышел в отставку по состоянию здоровья в 1952. У супружеской четы детей не было. Его вдова под девичьим именем Виктория Симмонс работает редактором "Странички для женщин" в нашей газете". В церкви почти не было прихожан, так как у Брайанта, по сути дела, не было друзей, когда они с женой перебрались на Запад. Там стояла небольшая кучка людей, сотрудников газеты, которые пришли сюда, чтобы выразить свои соболезнования вдове. Так что Виктория сразу, без особого труда заметила Бордена. В этот хмурый, дождливый, ненастный день он сидел один в глубине церкви, возле самого входа, и его белокурую голову, конечно, нельзя было спутать ни с чьей другой. Рассеянно, слушая лишь вполуха то, что говорил священник, Виктория вдруг вспомнила тайную кличку Бордена,-- они втроем называли его "золотистым лютиком". В погребальном кортеже, приехавшем на кладбище, было всего два автомобиля, но Борден как-то ухитрился втиснуться во вторую машину и во время траурной церемонии стоял под дождем с непокрытой головой возле могилы. Виктория сразу заметила, что теперь он красит волосы, хотя если глядеть на него издалека, то он был все еще похож на парнишку с привлекательными, почти детскими чертами лица, а вблизи можно было заметить, что его лицо все в морщинах правильной формы, прямых, темноватых линиях, и кажется покрытым серым налетом усталости и переживаний из-за своего ненадежного положения. Когда она скорбно отходила от могилы, прямая, стройная пожилая женщина с сухими глазами, в своем черном траурном платье, Борден на ходу спросил ее, не хочет ли она поехать домой вместе с ним? Так как ей предстояло возвращаться с кладбища только в компании одного священника и в машине были свободные места, она согласилась. Голос у Бордена тоже порядком изменился. Как и его крашеные волосы, он претендовал на молодость и энергичность, на то, что она так хорошо помнила, но чего больше не было и в помине. Священник промолчал почти всю дорогу назад, в город. Виктория познакомилась с ним впервые только за день до этого, когда занималась организацией похорон. Ни она сама, ни ее муж не были его прихожанами, и на лице у священнослужителя было слегка озлобленное выражение, которое часто можно видеть на лицах представителей его профессии, когда они с сожалением понимают, что их религиозными услугами пользуются лишь в силу необходимости, а не из соображений, диктуемых верой. В машине все трое едва обменялись тремя десятками слов на всем пути до города. Священник вышел у церкви, робко, смущенно пожав им руки, едва коснувшись их своей, и Борден, когда тот захлопнул двери, осведомился, не может ли он проводить Викторию домой. Она абсолютно не утратила самообладания,-- все свои слезы она выплакала за эти годы,-- и ответила ему, что ей не нужна его помощь. На самом деле, придя домой, она собиралась сразу же сесть за свой письменный стол, чтобы поработать над своей воскресной газетной "страницей", потому что этого, во-первых, нельзя было откладывать, а во-вторых, работа -- это надежное средство от охватившего ее приступа меланхолии. После ухода священника Виктория, повернувшись к Бордену, попросила сигарету. Она отбросила вуаль, а он вытащил две сигаретки из золотого портсигара -- для нее и для себя и зажег их, щелкнув золотой зажигалкой. Что-то не нравилось Виктории в суетливых движениях его рук. Трудно объяснить что. Они казались ей какими-то неестественными, слишком большими. Другого слова она так и не могла подобрать. Они молча ехали с минуту, может, две. -- Он был счастлив, эти последние несколько лет? -- спросил Борден. -- Нет, увы,-- ответила она. -- Какая досада! -- вздохнул Борден. Этот вырвавшийся у него вздох, конечно, предназначался не только ее усопшему мужу. -- Такой способный человек, такой способный. Его высокопарный тон резанул ей слух. Ей показалось, что в это мгновение он превратился в политика, произносящего торжественную речь при освящении статуи, с запозданием поставленной в память о погибшем в этой уже полузабытой войне. -- Чем он занимался после ухода в отставку? -- поинтересовался Борден. -- Читал,-- сказала она. -- Читал? -- озадаченно переспросил Борден.-- И все, больше ничего? -- Ничего. Моя работа в газете позволяла нам жить достаточно хорошо. -- Вот не знал, что вы стали кем-то вроде писательницы,-- признался Борден. -- Только в силу необходимости,-- ответила она.-- Я выучила английский алфавит на курсах английского в колледже. Они оба улыбнулись. -- Клэр теперь с вами? -- спросила Виктория. Борден бросил на нее странный взгляд, словно подозревая в невольном сарказме. -- Разве вы ничего не слышали? -- Что я должна была слышать? -- удивилась она. -- Мы уже шесть лет как в разводе. Она вышла замуж за итальянца. Он -- владелец конюшни рысистых лошадей. Больше она не вернется в Америку. -- Очень жаль,-- сказала она. Он пожал плечами. -- Это, по сути дела, нельзя было назвать браком.-- Голос у него звучал ровно, небрежно.-- Мы здорово притворялись в течение нескольких лет, хотя нам с ней все равно было не так уж плохо. Ну, после этого,-- как и полагается: "Adieu, Chedi..." -- Что вы здесь делаете? -- спросила Виктория. -- Ну,-- продолжал он,-- после катастрофы мы с ней немного побродили по Европе, но прежних отношений уже, конечно, не было. Я не желал никакой работы, у нас было достаточно денег, чтобы я не торчал на службе, и когда мы входили в чью-то комнату, то сразу слышали знакомый шепоток. Может, нам это лишь казалось, но все-таки... -- Нет, вам не казалось,-- подтвердила Виктория. Некоторое время они ехали молча. Потом он спросил у нее номер ее телефона, записал его удивительно аккуратными крошечными буковками, водя по странице красивого кожаного блокнота золотым карандашом. -- Если вам вдруг захочется,-- сказал он,-- то позвоните мне, и мы вместе пообедаем.-- Он протянул ей свою визитку.-- Борден Стейнс,-- прочитала она,-- "Полуденный магазин. Модная одежда для мужчин". -- Я там ежедневно,-- объяснил он,-- после одиннадцати утра. Она неоднократно проходила мимо этого магазина. Его название в витрине всегда казалось ей глупым и претенциозным. Во всяком случае, по-английски. Но он был достаточно элегантен, дорогой, в его витринах демонстрировались броские яркие мужские сорочки с галстуками, итальянские свитера, ну и прочие вещи мужского туалета, но все они, на ее вкус, казались слишком крикливыми. Она в него никогда не заходила. -- Я купил магазин лет пять назад,-- сообщил ей Борден.-- Наконец я решил, что пора чем-то заняться.-- Он смущенно, с виноватым видом улыбнулся.-- Просто поразительно, как удачно все вышло. По правде говоря, мне никогда и в голову не приходило, что в конце концов я стану торговцем галантерейными товарами в Беверли-хиллз. Ну, в любом случае, он не дает мне возможности бездельничать. Машина остановилась у многоквартирного дома, в котором жила Виктория. Дождь все не прекращался, но Борден бойко выскочил из автомобиля, чтобы галантным жестом открыть перед ней дверцу. Он отослал шофера домой, заявив, что предпочитает немного пройтись. -- Вы уверены, что не будете чувствовать себя одинокой? -- вежливо осведомился он.-- Знаете, я был бы просто счастлив подняться к вам... и... -- Нет, не нужно, благодарю,-- осадила она его. -- Ну...-- неуверенно протянул он.-- Мне казалось, что я просто обязан прийти. В конце концов, мы провели вместе столько приятных минут...-- Голос у него смолк. -- Очень приятно, Борден, что вы пришли,-- сказала Виктория. -- Хочу сделать одно небольшое признание,-- сказал Борден. Он пугливо озирался, словно опасаясь, что его кто-то подслушает.-- Я на самом деле видел вас в тот день, Викки. Когда ты, улыбнувшись, отвернулась. Я всегда чувствовал себя во всем этом глупцом, свою вину, и я... -- В какой день? -- спросила Виктория. Она, повернувшись, открыла дверь в вестибюль. -- Неужели ты не помнишь? -- Он впился в нее своими подозрительными, пытливыми глазами. -- В какой же день, Борден? -- повторила она, все еще не убирая руки с круглой бронзовой ручки. -- Думаю, я все же ошибся,-- сказал он.-- Ну да ладно, это не столь важно.-- Он мило улыбнулся ей, почти точно имитируя парнишку с его детскими манерами, поцеловал ее в щеку на прощание, поцеловал, может, в последний раз, навсегда, и пошел прочь, такой моложавый, такой стройный в своем модном плаще, с поблескивающими от капель дождя белокурыми волосами на непокрытой голове. Она поднялась к себе, открыла дверь. Отшвырнула от себя шляпку с вуалью и стала бесцельно расхаживать взад и вперед по пустой квартире. То, как она выглядела внутри,-- не описать пером. Никто сюда не наведывается, казалось, жаловалась квартира, я стала тем местом, где двое когда-то давно обрели свое убежище. Временное. Теперь это убежище не для двоих, а для одной. Не испытывая никаких эмоций, Виктория смотрела на фотографию мужа в серебряной рамке. Ее сделали лет десять назад. Это был настоящий фотопортрет, муж старательно позировал для него в фотоателье, ведь он был таким серьезным, с полным осознанием своей ответственности, словно молодой человек, которого вдруг избирают в попечительский совет университета, того самого, который он когда-то окончил. Разве можно себе представить на нем модный костюм, один из тех, которые выставлены в витрине калифорнийского "Полуденного магазина". Ее ждала работа -- разложенные на столе бумаги, чистые листы, но она никак не могла себя пересилить и заставить засесть за нее. Эта встреча с Борденом всколыхнула слишком много воспоминаний. Она была такой неожиданной, настолько взбудоражила ее, разволновала, что оказалось не под силу даже давно ожидаемой смерти мужа. Она подошла к кладовке, где хранила файлы и рукопись в картонном переплете. На обложке большими цифрами было написано: 1953. Она полистала странички, покуда не нашла то, что искала. Она увидела тонкую папочку, аккуратно скрепленную медными скрепками, а в ней около двадцати пяти напечатанных на машинке белых листочков. Виктория села на стул возле окна, которое все еще заливал дождь, надела очки и принялась читать. Впервые за последние, по крайней мере, десять лет она глядела на эту папку. -- "Письмо из пустыни",-- прочитала она заголовок.-- Короткий рассказ В. Симмонс. Скорчив кислую гримасу, потянулась за карандашом. Густо заштриховала фамилию В. Симмонс. Сев на стул, снова углубилась в чтение. "Вполне естественно,-- читала она,-- я не поставлю под этим своего настоящего имени. Если читатель дочитает мой рассказ до конца, то поймет почему. Если мне повезет и после многочисленных попыток на самом деле удастся стать писателем, то нет ничего проще, чем скрыть свое настоящее имя. До этого я еще ничего не написала, и все эти годы, когда была замужем, в опросах или официальных запросах на вопрос "Род занятий" неизменно отвечала: домохозяйка. Я все еще по-прежнему стелю постели, готовлю трижды в день еду, дважды в неделю выхожу в город, чтобы сделать необходимые покупки, у нас нет соседей, нет друзей, поэтому никто из чужих не увидит пишущую машинку на моем письменном столе или пачку дешевой бумаги, которой я заблаговременно запаслась в С.-- большом городе, расположенном в пятидесяти милях от того места, где я живу. Я приняла все меры предосторожности, сняла в аренду почтовый ящик в том же городе под вымышленным именем, то есть псевдонимом, которым намерена пользоваться при переписке с издателями и редакторами. Если возникнет нужда отправить по почте что-нибудь написанное мною, то я сама поеду в этот большой город, запечатаю все свои рукописи в обычные, ничем не примечательные конверты, сама отнесу их на почту, когда там больше всего посетителей. Ради этого я надену свое самое простенькое, скромное платье, чтобы никто не обратил внимания на пожилую женщину, ожидающую подходящего момента у широкой щели в стене отдела отправки, чтобы незаметно протолкнуть в нее свой пакет. Все эти меры могут показаться читателю излишними, чрезвычайными, но дело в том, что до последнего времени мы с мужем жили в атмосфере постоянной слежки, слухов об установленных в нашей квартире "жучках", перехватываемой почте и секретных донесений о наших частных беседах с друзьями. Хотя, как я полагаю, эти слухи куда более грозные, чем сами факты, трудно с уверенностью утверждать, насколько все серьезно, и я уже привыкла к постоянной дрожи от страха и неизвестности. Даже в такой жизни, которую мы ведем, в открытой пустыне, без слуг, где нет ни одного другого дома на горизонте, нет телефона для излишне любопытных, злых людей, любителей подслушать чужие разговоры, я все равно не могу отделаться от постоянного подозрения. Нашу давнюю привычку к полной изоляции приняли на таких странных условиях в том городе, где я обычно делаю свои покупки. Мой муж никогда не кажет носа из дома, и все жители, конечно, знают, что мы не принимаем ни гостей, ни визитеров. Я вступаю в контакт только с продавцами магазинов, лавок да почтальоншей, и, по-видимому, они пришли к выводу, что мой муж страдает от чахотки и приехал сюда, в эти места, чтобы на пользу себе обратить наш сухой, жаркий климат и тишину, обычно царящую в пустыне. Вполне естественно, мы ничего плохого им не говорили. Джон, мой муж (это, конечно, не подлинное его имя), никогда не пользовался особой популярностью, и его имя не появлялось в газетах, но нам удалось избежать последствий тех событий, которые привели нас к этому уединению, главным образом, благодаря везению. Решение писать крепло во мне постепенно и объясняется целым рядом причин. У меня оказалась масса свободного времени, так как все хлопоты по дому, такие незначительные и простые, не занимали у меня больше трех-четырех часов в день. Со времени приезда сюда моего мужа он становился все менее и менее общительным и проводил большую часть своего времени за чтением, уединившись в уголке нашего патио, защищенного каменной стеной от ветра, или часами любовался грядой гор, окаймляющих нашу пустыню с северной и восточной сторон. Финансовый вопрос возникнет, как я думаю, не раньше следующего года, и теперь я вообще пришла к выводу, что муж в свои сорок пять больше никогда не будет работать. Когда он впервые приехал сюда, я предполагала, что наше уединение -- дело временное, и продлится недолго, покуда муж не смирится со своим поражением, не соберется с силами, чтобы предпринять усилия в новом направлении. Вначале он посылал по нескольку писем в неделю старым друзьям и знакомым, в которых сообщал, что после продолжительного, может, полугодового отпуска снова будет готов приступить к работе. Он, конечно, отдавал себе отчет, что на государственной службе он будет абсолютно бесполезен, во всяком случае, в ближайшем будущем, но его образование, его жизненный опыт, особенно служба за границей могут оказаться весьма нужными для целого ряда частных предприятий и учреждений. По тону и содержанию ответов на его письма, особенно на те, которые приходили от его друзей со студенческой скамьи, можно было с полной уверенностью судить, что он, мой муж, напрасно предается иллюзиям, хотя никогда и вида не подавал, что сильно этим расстроен. Вот уже три месяца он не написал ни одного письма. Он никогда не признавался мне, что оставил всякую надежду, но я слишком хорошо его изучила, и поэтому никогда не требовала от него никаких откровенных заявлений. Я шпионю за ним. Читаю его письма. Исподтишка наблюдаю за сменой его выражения на лице, если рядом с ним. Когда перед ним на столе появляется какое-то новое, незнакомое ему блюдо, я не спускаю с него глаз, ищу, пусть даже едва заметные, признаки одобрения. Когда у нас еще были друзья, я могла с точностью почти до секунды определить, что их дружба начинает угнетать его, надоедать ему, и решительным образом принимала все меры, чтобы такая дружба завершилась как можно скорее и самым безболезненным образом. Такие взаимоотношения между женой и мужем я, как писатель, несмотря на современную моду, не имею никакого намерения обсуждать, но, должна признаться, я стала знатоком всех его желаний. Стоит ему прочитать какую-то книгу, я немедленно прочитываю ее после него. Я составила настоящее "досье" всего того, что ему нравится, а что не нравится, его привычных настроений, всего того, что дает ему внутреннее удовлетворение и приносит удовольствие. Я не делаю всего этого из-за ревности или болезненной, женской любви к личной собственности. Я все это делаю тогда, когда могу развлечь его, чем-то заинтересовать, и делаю исключительно для него, не для себя, и только из чувства благодарности к нему. Мой муж -- человек необычный, экстраординарный, хотя в его внешности ничего такого особенного нет, сколь старательно вы бы ее ни изучали. Он носит скромную, не бросающуюся в глаза одежду людей своего круга, у него короткая стрижка, и он зачесывает волосы назад, хотя его продолговатое, костистое лицо и большой, мясистый нос из-за такой короткой стрижки иногда принимают неприятные, искаженные пропорции. Однажды, когда мы проводили отпуск на одном острове в Карибском море, он отрастил волосы и даже густые черные усы. Вдруг, неожиданно его лицо вернуло себе нормальные пропорции и теперь четко отражало свойства его характера. С его загаром, который он приобрел на пляже и на маленьком паруснике, который мы брали в аренду, он был похож на одного из группы молодых людей на фотографии -- решительных и смелых, которые уезжают в далекую экспедицию, чтобы взобраться на вершину Гималаев. Но когда пришло время возвращаться на свой дипломатический пост, он сбрил усы, снова сделал себе короткую стрижку, так что его лицо вновь утратило свое замечательное, необычное выражение, и гармония в его пропорциях безвозвратно исчезла. Его манеры, как и внешность, были призваны скорее что-то скрывать, чем выставлять на всеобщее обозрение. Он -- типичный сноб, который всегда безупречно вежлив со своими подчиненными и не проявляет никакого, даже осторожно-поверхностного интереса к присутствию рядом людей, которых обожает. Он подвержен яростным, внезапным вспышкам гнева, которые пытается сдерживать с помощью все более слабеющей силы воли, заставляя себя в момент наивысшего напряжения говорить медленно, низким, дрожащим голосом. Он абсолютно уверен в своем здравом рассудке и выражает полное презрение к способностям большинства людей, с которыми ему приходилось работать, хотя он мог часами слушать их болтовню, делая вид, что его на самом деле заинтересовали их предложения. Этот человек, терзаемый беспредельными амбициями, неизменно отказывался от сотни хитроумных уловок, которые помогали его куда менее одаренным коллегам быстрее добиваться продвижения по службе. Мучительно терзаемый, насколько мне известно, пламенной страстью, он никогда на людях даже не касался моей руки и никогда не выражал абсолютно никакого, даже самого легкого интереса к присутствию красивых женщин, которые довольно часто посещали то общество, в котором мы с ним так долго вращались. Он жадно ждал прикосновения Судьбы, но не сделал ни одного шага в ее сторону. Вот таков человек, который теперь сидит изо дня в день, читая в тишине, на жарком солнце пустыни за каменной стеной патио, защищающей его от постоянного знойного ветра, и на нем, как всегда, даже здесь, аккуратно завязанный галстук вокруг накрахмаленного воротничка рубашки и серый пиджак той поры, когда он ходил на работу. Если он захочет остаться здесь, со мной, один, до конца жизни, то я буду только рада этому. Я пристрастилась к пишущей машинке, так как в той ситуации, в которой мы очутились, у нас нет никакого способа зарабатывать деньги, а обе наши семьи уже давно опустились на самое дно экономической бездны, и посему на помощь от них рассчитывать не приходится. Нам, правда, многого не нужно в этом далеком от окружающего мира месте, и, хотя я не могу похвастать своим опытом в области литературного творчества, все же меня в моем стремлении поощряет приводящее в отчаяние качество тех литературных опусов, которые ежедневно печатаются в нашей стране. Несомненно, образованный человек, который в течение долгого времени, почти целых двадцать лет, находился в самом центре важнейших событий, вполне может, принимая во внимание столь жалкий литературный уровень, заработать себе на самое скромное существование, даже если у него почти полное отсутствие образования. Должна признаться, что я с удовольствием ожидаю результатов своего эксперимента. Я -- женщина простая, мстительная, которой приходилось подолгу не раскрывать рта в компании настоящих дураков и откровенных карьеристов, и теперь, когда я намерена отплатить им за все, чувствую, что смогу извлечь как свою выгоду, так и выгоду для тех читателей, внимание которых смогу привлечь к своему творчеству, читателей, еще не утративших до конца своих искренних чувств под потоками дешевой сентиментальности, яростного насилия и лицемерия, которые постоянно ежедневно прорывают шлюзы наших печатных станков. Я где-то прочитала, что первоклассные писатели, как мужчины, так и женщины,-- это одержимые люди. Хотя я нисколько не обманываюсь в отношении своих способностей или тех высот величия, которых я смогу добиться в конечном счете, я разделяю с ними целиком это единственное чувство. Одержимость. У меня оно тоже есть. Это -- мой муж, и о нем я собираюсь писать. Мой муж -- выходец из семьи, которую в другой стране и в другие времена по праву можно было бы назвать аристократической. Ее состояния хватило надолго, что позволило ему ходить в соответствующие школы и закончить соответствующий колледж, и ему случилось учиться в одном классе с поразительно большим числом соучеников, которые проявили себя самым заметным образом в бизнесе и на государственной службе. Испытывая неприязнь к миру коммерции, будучи выходцем из семьи, в которой существовала долгая, уважаемая всеми традиция общественного служения, мой муж поступил на дипломатическую службу. Нужно сказать, это было такое время, когда двери других государственных департаментов были широко распахнуты перед ордами шумных, неприятных карьеристов весьма сомнительного происхождения, с дурными манерами и весьма слабыми знаниями. Дипломатическая служба, в силу существовавшей в ней строжайшей и жесткой системы отбора и ее откровенного пристрастия к интеллектуальным, консервативно настроенным молодым кандидатам из хороших семей, была единственным спокойным анклавом в этой бушующей стихии мелочного элитаризма, в которой истинный джентльмен мог служить на благо своей страны, не идя на компромисс со своей совестью. Мой муж, который никогда не щадил ни своих усилий, ни себя самого, когда речь заходила о честной работе, получал один хороший дипломатический пост за другим. Он никогда не пользовался большой популярностью, но все относились к нему с большим уважением, и, когда мы поженились, четыре года спустя после его первого назначения, мы оба были абсолютно уверены, что с течением времени он добьется самых высших дипломатических должностей. Во время войны ему была поручена весьма деликатная и очень опасная миссия, и он с ней так хорошо справился, что при встрече с ним государственный секретарь лично поблагодарил его за то, что ему удалось своими умелыми действиями спасти немало жизней американцев. После окончания войны он был назначен в посольство в столице Х. (Прошу прощения за использование таких старомодных символов. Сейчас в истории нашей страны скромность считается безрассудством, за чем немедленно следуют самые строгие репрессии.) Я не поехала с мужем в Х. В это время, к большому сожалению, выяснилось, что мне предстоит перенести гораздо более сложную операцию, чем до сих пор считал мой доктор. После первой последовала вторая, начались всевозможного рода осложнения, и только спустя полгода мне удалось приехать к мужу. За шесть месяцев пребывания в этом неспокойном городе мой муж сошелся с двумя людьми, которые, как потом выяснилось, хотели его уничтожить. Первого звали Мундер (имена, конечно, везде вымышленные), который к этому времени добился блестящей карьеры, став первым секретарем посольства. Джон с ним дружил еще в колледже, и эта давнишняя дружба только возобновилась и окрепла во время их работы в посольстве; она позволяла им уважать друг в друге одинаковые по силе амбиции, вырабатывала одинаковое ревностное отношение к работе, дополняла их похожие темпераменты. В то время на посту посла находился весьма любезный, но ужасно ленивый человек, который пытался переложить всю свою работу в посольстве на плечи подчиненных, и Мундеру с моим мужем приходилось довольно часто самим выполнять директивы, поступавшие из Вашингтона, и на месте вырабатывать американскую политику. В этот период во всей Европе, где царил переполох и полная неразбериха после заключенного перемирия, наибольшую выгоду получили коммунисты, и успешные действия посольства, в результате которых там незаметно и без особого шума было приведено к власти правительство, дружески настроенное по отношению к Соединенным Штатам, были, конечно, отмечены, и в этом немалая заслуга принадлежала Мундеру и моему мужу. Фактически из-за этих событий Мундера вскоре отозвали в Вашингтон, где он в течение нескольких лет играл важнейшую, лидирующую роль в выработке американской внешней политики. Но его выдающиеся способности, как это часто бывает, стали причиной его неожиданного падения. Когда пришло время, чтобы принести какую-то жертву, чтобы успокоить раздраженный и разочарованный электорат, Мундера, как раз в силу его прежнего отличия, все стали так невыносимо третировать, что ему пришлось подать в отставку. Его друзья и помощники в Госдепартаменте, хотя и не отдавали в то время себе отчета, тоже были все обречены на понижение в должностях или, что еще хуже, на прозябание на мелких, не имеющих никакого значения дипломатических постах. Мой муж сблизился еще с одним человеком, на сей раз это оказалась женщина, она была женой дипломата, прибывшего из другой страны, поразительного идиота, который не задумываясь отправлялся куда угодно, чтобы выполнять порученные ему миссии, и иногда пропадал по несколько месяцев неизвестно где. Она же была светской дамой с самым опасным сочетанием всех женских качеств: красивой, разговорчивой, сентиментальной, и всем вокруг было ясно, что очень скоро она окажется в центре громкого скандала, это лишь вопрос времени. К великому несчастью моего мужа, как раз на нем прервалась затяжная череда ее удач, в то время он был ее любовником. Как выяснилось позже, на его месте мог оказаться любой из трех или четырех джентльменов из этой дипломатической колонии, которых она особенно поощряла в своей активной деятельности. Хотя я находилась на расстоянии четырех тысяч миль от места главных событий, я сразу все поняла, поняла с самого начала, что там происходит. Ну, здесь, как обычно, постарались друзья. Не стану притворяться, что я была ужасно обрадована такой новостью или она застала меня врасплох. В таких браках, как мой, когда партнеры разделены и разлука длится немало месяцев подряд, а жена такая, как я, уже далеко не молодая и скучно однообразная, то лишь закоренелая дура может ожидать от страстного, привлекательного мужчины непреклонной супружеской верности. Я что-то не знаю ни одного брака в кругу моих друзей и знакомых, в котором на том или ином этапе не приходилось исполнять весьма болезненную процедуру либо одному из партнеров, либо обоим, просить прощения за измену, если только они хотели в будущем сохранить неразрывными свои супружеские узы. У меня не было никакого намерения разрушать главный фундамент всей своей жизни ради мимолетного удовольствия взаимных горьких обвинений или ради удовлетворения суетного лицемерия моих друзей. Я не торопилась со своим окончательным выздоровлением, будучи абсолютно уверена в том, что как только я появлюсь на сцене, то постепенно определенный "modus vivendi"1 будет в конечном счете выработан. К несчастью, когда мой муж сообщил этой даме о моем скором приезде и заявил ей, что это означает конец их близким отношениям, она предприняла нерешительную попытку покончить с собой. Таким способом глупые и фривольные женщины стремятся доказать как себе, так и своим любовникам, что они совсем не такие: не глупы и не фривольны. Наглотавшись таблеток, она позвонила моему мужу. Когда он приехал, то застал ее лежащей без сознания в неглиже. Джон оказал ей первую помощь, в общем, сделал все, что полагается в таких случаях, и даже оставался рядом с ней в больнице до тех пор, пока врачи не заверили его, что ей не грозит никакая опасность. К счастью, обслуживающий персонал больницы оказался вполне нормальным, и все с симпатией отнеслись к моему мужу. С помощью минимальных взяток ему удалось уладить все это дело, чтобы оно, не дай Бог, не просочилось в газеты. Конечно, по городу прокатилась волна слухов, особенно в некоторых недоброжелательно настроенных кругах, и, несомненно, в течение недели или даже двух распространялись на самом деле верные сведения о случившемся; но, как известно, в Европе скандалы очень скоро гаснут, превращаются в десятки безобидных смешных анекдотов, и когда эта несчастная темпераментная дама две недели спустя появилась на дипломатическом приеме под руку со своим мужем, такая же красивая и обворожительная, то всем стало предельно ясно -- это печальное событие стало достоянием прошлого. Муж честно рассказал мне обо всем в тот же день, когда я приехала к нему. Я его внимательно выслушала и сказала, что больше ничего не желаю об этом знать, и мы никогда об этом не упоминали до этого дня. Думаю, я могу искренне признаться, что этот инцидент не изменил даже в малейшей степени наших обычных взаимоотношений. Но вот в этом месте своего рассказа я начинаю осознавать проблемы, которые обычно возникают перед писателем. Для того чтобы доходчиво объяснить, что произошло, нужно как можно полнее осветить прошлое моего мужа, его личность, особенности нашего приятного для обоих брака, а также все этапы и все важные происшествия в его карьере. Но все это не будет иметь никакого смысла, если не рассматривать всего через призму той атмосферы, в которой ему приходилось работать, жить, того постоянно оказываемого на него давления. Более опытный, более искушенный писатель, несомненно, сумел бы привести максимум такой информации, столь необходимой для описания затейливых, драматических по характеру сцен, чтобы подготовить читателя, увлеченного бурным конфликтом персонажей, сопереживающего им, подвести его незаметно даже для него самого, к наивысшей точке повествования, его кульминации. Я попыталась сделать это в силу двух причин. Прежде всего, это пока выше моих творческих сил. Во-вторых, когда я читала книжки, то обнаружила, повинуясь собственному вкусу, что из писателей лучше всех справились с этой задачей такие, которых я просто не перевариваю. В жизни людей, как мужчин, так и женщин, как и в жизни правительств и армий, случаются критические дни; они могут с виду ничем не отличаться от других, обычных и рутинных, без видимых признаков грядущих серьезных кризисов с падением кабинетов, проигранных сражений, неожиданно, самым катастрофическим образом оборвавшихся успешных карьер. Такой критический для моего мужа день, ясный и теплый, наступил поздней весной, когда вода в гавани того порта, в котором он служил вице-консулом, была удивительно спокойной и пронзительно голубой. За завтраком мы с ним пришли к выводу, что уже скоро лето и теперь можем обедать на террасе своей квартиры. Я пообещала ему поискать в магазинах фонари "молнии", чтобы под напором ветра по вечерам не гасли свечи на столе. После обеда к нам должны были прийти двое друзей, чтобы сыграть партию-другую в бридж, и поэтому я попросила мужа захватить с работы бутылку виски. Он вышел, как всегда, безукоризненно, аккуратно одетый, с приглаженными щеткой волосами, такой неторопливый, вдумчивый,-- настоящий американец, несмотря на многие годы, проведенные за границей, и, когда он влился в толпу прохожих нашего оживленного квартала, ни у одного из них в этом отношении не возникало ни малейшего подозрения. Мой муж -- человек педантичный, с хорошо натренированной памятью, и, когда позже я спросила его, в силу собственных причин, что произошло сегодня утром, он рассказал мне обо всем, слово в слово. Консул уехал на север страны на несколько дней, и мой муж временно занял его место в кабинете. Когда он пришел в офис и прочитал всю поступившую почту и депеши, то заметил, что ни в одном письме, ни в одном донесении не было ничего особенно важного. Как только он закончил, в кабинет вошел Майкл Лаборд (прошу вас не забыть, все приводимые мной имена -- вымышленные). Кабинет Майкла находился рядом с кабинетом мужа, и они могли, когда хотели, приходить друг к другу через разделяющую их внутреннюю дверь в стене. Ему не было еще и тридцати, у него был невысокий дипломатический пост и занимался он в консульстве торговыми делами. У него была весьма привлекательная внешность, и хотя он был человеком со слабостями, мой муж считал, что он не обделен интеллектом. Ему было одиноко в городе, и мы приглашали его пообедать с нами, по крайней мере, раз в неделю. У него был быстрый ум, правда, мысли постоянно перескакивали с одного на другое, он собирал все сплетни, и, по признанию моего мужа, ему нравилось во время пятиминутного перерыва на работе поболтать с ним, если тот заглядывал к нему в кабинет. В это утро Майкл, как обычно, вошел к нему,-- в зубах тот держал сигарету, и у него был расстроенный вид. -- Боже праведный,-- начал он,-- этот Вашингтон, уму непостижимо! -- Ну что там произошло на сей раз? -- поинтересовался мой муж. -- Вчера я получил письмо,-- сказал Майкл.-- Один мой друг работает в латиноамериканском отделе департамента. Там они просто воют от ужаса. Людей увольняют пачками, каждый день. -- Ну, освободиться от некоторого балласта,-- начал было мой муж. Но он всегда очень осторожен в таких деликатных вопросах, даже со своими хорошими друзьями. -- Ничего себе, балласт! Черт подери! -- возмутился Майкл.-- Они режут по живому. Как сумасшедшие гоняются за гомосексуалистами. Устраивают настоящие облавы. Мой друг сообщает, что они установили тайные микрофоны в половине отелей и баров в Вашингтоне, и уже удалось схватить, подслушав разговоры, человек двадцать. И тут уж без всяких штучек. Никто не интересуется благодарностями в личном деле, никому нет никакого дела до продолжительности службы, вообще ни до чего. Пятиминутный разговор -- и пошел вон, в тот же день, как только закончится работа. -- Ну,-- сказал мой муж, улыбаясь.-- Мне кажется, вам нечего беспокоиться по этому поводу.-- Майкл в местных кругах пользовался репутацией дамского угодника, он был холостяком, и, как я уже сказала, весьма и весьма привлекательным внешне молодым человеком. -- Да я не беспокоюсь о себе, вообще об этом,-- ответил Майкл.-- Но я не столь уверен в отношении главного принципа. Официально провозглашенная чистота нравов. Как только люди начинают отстаивать принцип чистоты нравов, то они, смею вас заверить, не остановятся до тех пор, пока не прищучат всех. И мой друг посоветовал быть весьма осторожным в выборе слов, когда я пишу свои письма. Мое последнее письмо запечатано скотчем, липкой лентой, но я никогда им не пользуюсь. -- По-моему, ваш друг слишком нервничает,-- пытался успокоить его мой муж. -- Он утверждает, что у Эль Бланко только в Европе девяносто платных шпионов,-- сказал расстроенный вконец Майкл. (Эль Бланко -- так Майкл называл сенатора, который держал всю американскую дипломатическую службу в постоянном страхе.)-- Мой приятель говорит, что эти проклятые доносчики постоянно шлют ему свои донесения. Он говорит, что они садятся с вами в ресторане за один столик и записывают все ваши шутки, стоит вам отвернуться в сторону. -- В таком случае нужно питаться дома,-- посоветовал ему мой муж.-- Ну, например, как это делаю я. -- Он говорит еще, что слышал новую выдумку,-- продолжал Майкл.-- Один псих, которого вы никогда и в глаза не видели, вдруг решил, что он вас недолюбливает, и отправил анонимное письмо в ФБР, в котором утверждает, что собственными глазами видел, как вы в день общенационального праздника Соединенных Штатов четвертого июля вывесили американский флаг вверх ногами и что вы сожительствуете с двумя одиннадцатилетними арабчонками. К тому же он отправляет копию своего письма какому-то бешеному конгрессмену, и тот пару дней спустя, вскакивая со своего места и размахивая этим письмом, громко заявляет: "Я располагаю копией присланного донесения, оригинал которого в настоящее время хранится в файлах ФБР". И вот вы, ничего не ведая, ни сном ни духом, попадаете как кур в ощип. -- Вы этому верите? -- спокойно спросил муж. -- Откуда, черт подери, мне знать, чему верить, а чему не верить? Сейчас я жду слуха о том, что им наконец удалось обнаружить единственного человека в здравом уме на Пятой авеню. Получив его, немедленно прошусь в отпуск, чтобы в этом убедиться собственными глазами.-- Он, погасив сигарету, пошел к себе в кабинет. Как потом рассказал мне муж, он сидел за своим письменным столом, ужасно раздосадованный тем, что Майкл поднял тему, которая, если быть честным до конца, отчасти имела отношение и к Джону. Ему дважды отказывали в повышении, и его нынешнее назначение, даже при самом оптимистическом взгляде на ситуацию, нельзя было рассматривать иначе как верный признак того, что он лишился, по крайней мере, благосклонности в некоторых влиятельных кругах дипломатической службы. Вот уже целый год он время от времени испытывал неприятные чувства из-за своей почты, и, хотя старался, как мог, не признаваться в этом даже самому себе, теперь в своих письмах даже к самым близким друзьям старался выдерживать весьма нейтральный тон, не говоря уже о содержании. Нельзя было ничем -- ни словом, ни намеком выдавать себя. Когда он сидел за столом после ухода Майкла, то вдруг с тревогой вспомнил, что среди его личных писем, полученных за последние несколько месяцев, было несколько запечатанных скотчем с тыльной стороны конвертов. В ходе исполнения своих служебных обязанностей он в паспортном и визовом отделах получал через каналы разведки секретную информацию удивительно интимного характера о тех людях, которые обращались за визой или паспортом в посольство, причем информацию,-- в этом не могло быть ни малейшего сомнения,-- которую кто-то собирал незаконным и весьма необычным способом. К тому же в последние месяцы к нему зачастили различного рода расследователи, эти нудные, без тени юмора, раздражавшие его молодые люди, которые, пристав с ножом к горлу, нагло требовали от него компрометирующей информации о его коллегах по работе, начиная с 1933 года. Хотя они постоянно убеждали его, что в этом нет ничего особенного,-- так, обычная информация,-- он отлично понимал, несмотря на все их заверения, что эти молодцы собирают сведения и о нем самом. Мой муж -- реалист по характеру, и не принадлежал к числу тех, кто считал такую деятельность просто безответственным беспричинным преследованием со стороны Госдепартамента. Актер в душе, он куда лучше других осознавал тайный и опасный характер борьбы в мире и необходимость принятия в связи с этим надежных оборонительных мер; предательство по-прежнему существовало, его не вырвать с корнем, и он считал весьма легковерными тех его друзей и знакомых, которые либо на самом деле полагали, либо притворялись, что это не так. Его только настораживала расплывчатость самого термина, его пределы, и от этого ему становилось не по себе. Его учили, во время продолжительной службы в Европе, признавать в равной степени как вину, так и невиновность, и все это вылилось в привычку всегда относиться терпимо к разнообразию политических взглядов, но он не мог не знать, что и начальство в результате будет считать его дипломатом старомодным, недостаточно суровым и принципиальным. Теперь он по обыкновению постоянно советовался со мной по поводу всех получаемых им приглашений, с тем, чтобы по моей рекомендации избежать даже самого поверхностного, "шапочного" общения с такими людьми, которые могли бы его дискредитировать в глазах других. Хотя это необходимая процедура, согласитесь, она неприятна и сильно действует на нервы. Чтобы действительно получать удовольствие от пребывания в обществе, требовались какие-то особые, привлекательные качества, но они, если и были раньше, вообще исчезли за последний год. Одно дело судить о достоинствах своих коллег и обращающихся к нему за визой или паспортом людей с профессиональной точки зрения дипломата, но совершенно другое -- подвергаться принуждению по самым незначительным случаям и высказывать свое мнение о политике, осмотрительном поведении, грядущей потенциальной немилости в компании случайно встреченных собутыльников или туристов в баре. Размышления Джона прервал приход Трента. Трент был исполнительным директором американской нефтяной компании, и у него в городе был свой офис. Крупный, с приятным мягким голосом человек, родом из штата Иллинойс, чуть старше моего мужа. Они время от времени вместе играли в гольф, и Джон считал его своим другом. Муж поднялся, обменялся с ним рукопожатиями, пригласил сесть на стул напротив. Они поговорили о чем-то, совсем посторонних вещах, и только после этого Трент приступил к делу, которое заставило его прийти сюда, в консульство. -- Мне нужно с тобой посоветоваться,-- сказал Трент. Вид у него был не из лучших, и он чувствовал себя не в своей тарелке, ерзал на стуле, что, в общем-то, было не свойственно этому бизнесмену. -- Ты больше разбираешься в таких делах, тебе лучше, чем мне, известно, что происходит в мире. Я торчу здесь уже довольно долго. Каждую неделю я читаю журналы, которые мне присылают из Америки, но из них очень трудно понять, насколько на самом деле серьезна та или иная возникающая ситуация. Я, Джон, столкнулся с одной проблемой. -- В чем она заключается? -- спросил муж. Трент явно колебался, не зная, что ответить, вытащил сигару, откусил ее кончик, отправил, незажженную, в рот. -- Ну,-- наконец вымолвил он, сконфуженно улыбаясь.-- Однажды мне предложили вступить в Коммунистическую партию. -- Что такое? -- удивленно спросил муж. Трент, этот крупный тщеславный, удачливый исполнительный директор, бизнесмен, в дорогом костюме, с аккуратно приглаженными седыми волосами. Его никак нельзя было принять за кого-то другого. И вдруг??! -- Я говорю, мне предложили вступить в Коммунистическую партию,-- повторил Трент. -- Когда? -- спросил его муж. -- Это было в 1932 году,-- ответил Трент.-- Когда я учился в Чикагском университете. -- На самом деле? -- озадаченно спросил мой муж, не совсем понимая, чего же хотел от него Трент. -- Ну и что мне делать? -- спросил Трент. -- Ты вступил? -- спросил муж. -- Нет, не вступил,-- признался бизнесмен.-- Хотя не скрою, я долго размышлял над этим. -- В таком случае, я не вижу здесь никакой проблемы,-- сказал муж. -- Тот человек, который сделал мне такое предложение,-- продолжал Трент,-- был преподавателем. На экономическом факультете. Один из тех молодых людей в твидовых пиджаках, которые побывали в России. Он обычно приглашал способных студентов к себе домой выпить пива, потрепаться, как правило, раз в неделю, и мы разговаривали обо всем на свете: о сексе, политике, и нам казалось, что мы такие умные, интеллигентные -- хоть куда. В те дни он был отчаянным парнем... -- На самом деле? -- все еще удивленно, не веря своим ушам, переспрашивал его мой муж. -- Ну,-- продолжал Трент,-- я вижу, чем сейчас занимаются эти комитеты,-- колледжами,-- и вот не знаю, должен ли я сообщить им его имя. Сейчас мой муж решил быть настороже. Он вдруг вспомнил, что не очень хорошо знает этого Трента, несмотря на их встречи по вечерам на площадке для гольфа. Он, взяв карандаш, пододвинул к себе блокнот. -- Его имя? -- спросил он. -- Нет, нет,-- всполошился Трент,-- я не хочу вас в это втягивать. Я до конца сам не уверен, стоит ли мне самому вмешиваться. -- Где этот человек сейчас? -- Не знаю,-- ответил Трент.-- В Чикаго он уже не живет. Я переписывался с ним несколько лет, до того момента, когда все это выплыло наружу. Насколько я знаю, он либо уже умер, либо где-то занимается йогой. -- Скажи, только поточнее,-- с некоторым раздражением, довольно резко, спросил его мой муж,-- что тебе нужно от меня? -- Только твое мнение,-- не моргнув глазом, ответил он.-- Ну, помочь, что ли, мне принять нужное решение. -- Сообщи в комитет его имя. -- Ну, знаешь ли,-- неуверенно протянул Трент.-- Нужно прежде как следует подумать. Мы ведь были с ним хорошими друзьями, я часто думал о нем, и такой шаг с моей стороны может ему сильно повредить, к тому же это было все так давно, лет двадцать назад... -- Ты пришел ко мне просить совета,-- твердо сказал мой муж.-- Так вот он -- сообщи его имя в комитет. В этот момент дверь отворилась, и без стука вошел консул. Его никто не ожидал всего через два дня, и мой муж, вполне естественно, очень удивился. -- Ах, простите, я не знал, что у вас посетитель,-- извинился консул.-- Как только освободитесь, прошу вас зайти ко мне. -- Я ухожу, ухожу,-- торопливо сказал Трент, вставая со стула.-- Благодарю тебя. Благодарю за все. Они пожали друг другу руки, и Трент вышел... Консул, осторожно закрыв за ним дверь, повернулся к моему мужу. -- Садитесь, Джон,-- сказал он.-- У меня для вас есть очень важная новость. Это очень серьезно. Консул, по существу, был еще молодым человеком, не старше Майкла. Он принадлежал к числу тех юных счастливцев, которые умеют выплывать на поверхность в любой организации, не предпринимая никаких видимых усилий со своей стороны. У него был ясный мягкий взгляд, приятная внешность, и он, казалось, всегда умудрялся отлично загорать -- у него был ровный, здоровый загар. В прошлом году он женился на очень красивой девушке, единственной дочери в состоятельной семье, и оба они вскоре обрели весьма ценную репутацию забавной супружеской пары, и поэтому все постоянно приглашали их на приемы, вечеринки, продолжительные уик-энды в самые знаменитые дома. Он был молодым человеком, которого с большим рвением продвигали его начальники, все его явно отличали с самого начала дипломатической службы. Мой муж, который никак не мог похвастаться таким везением или таким темпераментом, как у них, относился к нему с таким же радушием, как и другие, с удовольствием выполнял дополнительные служебные обязанности за консула, которым тот, из-за перегруженности своей "социальной" программы, не имел никакой возможности уделить должного внимания. Нельзя сказать, что мой муж был к нему равнодушен и не завидовал. Да, завидовал, и еще как! Мой муж слишком хорошо осознавал собственную ценность, знал о своих серьезных достижениях по службе и, конечно, не мог не чувствовать допущенную по отношению к нему несправедливость, когда ему приходилось сравнивать их нынешнее положение и вероятное будущее. Кроме того, когда они оба работали в посольстве в Х., мой муж занимал гораздо более высокий дипломатический пост, чем он, и, скажите на милость, какой человек станет равнодушно взирать, как его бывший подчиненный, гораздо моложе его, через его голову добивается большей власти и становится его начальником? Но странная смесь зависти, любви и преданности -- не такая уж большая редкость в любой иерархии, как это обычно себе представляют. Из всех сотрудников только Майкл Лаборд был невысокого мнения о консуле и презрительно называл его "золотистым лютиком" из-за его белокурых волос и постоянного везения. Должна признать, со своей стороны, что я сама, как и мой муж, не была абсолютно очарована консулом. Меня отталкивало в нем что-то смутно неприятное, фальшивое, но я старалась не выдавать своих чувств перед мужем даже намеком. Я также держала в тайне один небольшой инцидент, участниками которого были только двое -- консул и я. Однажды днем я делала в городе покупки и на секунду остановилась перед витриной магазина. Когда я нечаянно подняла глаза, то увидела консула. Он выходил из какой-то двери всего в нескольких футах от меня. На нем не было шляпы, волосы у него были еще влажными, прилизанными, как будто он только что принял душ. Он сделал нерешительный шаг в мою сторону, и я улыбнулась ему. Вдруг неожиданно для меня он резко повернулся и, делая вид, что не узнал меня, быстро зашагал прочь. Я была уверена, что он меня видел, и во всем этом небольшом разыгранном спектакле чувствовалось, что он весьма смущен, что, конечно, было отнюдь не в его характере. Я подождала, пока он не завернет за угол, и пошла своей дорогой, нужно признаться, весьма озадаченная. Потом из чисто женского любопытства остановилась, пошла назад, подошла к той двери, из которой только что вышел консул. На одной из створок был список имен шести жителей этого дома, и только одно оказалось мне знакомым. Это была фамилия одного молодого американца, у которого, как полагали, был крупный, независимый доход. Он поселился в нашем городе всего три месяца назад. Я видела его раз, может, два на приемах, но даже если бы его слава не бежала впереди него, я без особых усилий, только по одной его манере ходить и разговаривать, могла бы догадаться, кто он такой. Само собой, если бы консул не повел себя таким странным образом, если бы он, как водится, поздоровался со мной, сказал -- "хэлло", как все нормальные люди, то мне бы и в голову не пришло изучать список жильцов этого дома на медных табличках. -- Я прибыл сюда из посольства гораздо раньше, чем рассчитывал,-- начал объяснять моему мужу консул, когда тот сел на стул напротив него.-- Только потому, что должен лично сообщить вам об этом. Вы временно отстранены от своей должности, и это распоряжение вступает в силу сразу же после окончания рабочего дня. Мой муж, рассказывая мне об этом, подчеркнул, что он испытал при этом какое-то странное чувство облегчения. Где-то в подсознании, без всякой видимой причины, вот уже в течение двух лет он ощущал, что все время ждет именно этих слов. И теперь, когда эти давно ожидаемые слова наконец были произнесены, он почувствовал, как с его плеч свалился тяжелый груз. Но все же на какую-то долю секунды у него в голове промелькнуло спасительное сомнение, и он хотел, чтобы оно длилось подольше, чтобы решительно убедиться в обратном. -- Повторите то, что вы сказали, прошу вас,-- сказал мой муж. -- Вы временно отстранены от своей должности,-- отчетливо повторил консул,-- и я горячо советую вам немедленно подать в отставку. -- Мне позволено подать в отставку? -- спросил он. -- Да,-- ответил консул.-- Ваши друзья неплохо постарались, действуя за кулисами, и, по-моему, им все удалось на славу. -- Какие же претензии ко мне? -- спросил он. Как это ни странно, но, несмотря на мрачные предчувствия, преследовавшие его вот уже два года, он до этого момента не догадывался, какого же рода обвинение будет выдвинуто против него. -- Это обвинение нравственного порядка, Джон,-- сухо продолжал консул.-- Но если вы станете протестовать, бороться, то смею вас заверить, что все выйдет наружу и вам придется узнать, что на самом деле думают о вас люди. -- То есть они узнают, что меня прогнали за гомосексуализм,-- опередил консула мой муж. -- Ну, не те, конечно, люди, которые лично с вами знакомы,-- подхватил консул,-- а все другие... -- Ну а если я начну бороться и в результате выиграю дело, что тогда? -- Это невозможно, Джон,-- осадил его консул.-- За вами следили, и им известно все о той даме, которая пыталась из-за вас покончить с собой. Они располагают заявлением от врача, от портье в ее квартире, еще от одного человека в посольстве, который по собственной инициативе, в качестве частного детектива, собирал сведения о вас и потом их передал куда надо. -- Кто это такой? -- спросил муж. -- Этого я вам не скажу,-- ответил консул.-- А вы сами никогда не узнаете. -- Но ведь это произошло более пяти лет назад,-- старался переубедить его мой муж. -- Это не имеет значения,-- безразличным тоном сказал консул.-- Такое было, и точка. -- Если я подам в отставку так неожиданно, то люди, которые не поверят, что меня прогнали с работы за гомосексуализм, могут подумать, что я представляю собой угрозу для безопасности государства или человек... нелояльный. -- Я же сказал вам,-- продолжал консул,-- что все заинтересованные лица согласились проделать все без особого шума, не придавая вашему делу большой огласки. -- И все равно,-- настаивал на своем мой муж,-- кое-что всегда может просочиться, пусть даже немного. -- Немного,-- эхом откликнулся консул.-- По-моему, лучше всего для вас -- уехать отсюда, не поднимая особого шума, уехать в такое место, где вас никто не знает, пожить там с год, пока все это не уляжется. -- Ну а что, если я обращусь ко всем тем людям, с которыми работал долгое время на дипломатической службе,-- решил начать атаку с другого фланга мой муж,-- и попрошу дать мне характеристики о той ценной работе, которую я проделал вместе с ними,-- это может стать моим оправданием, оправданием против обвинения, выдвигаемого общественностью... -- Никаких обвинений, выдвигаемых общественностью, больше нет,-- отрезал консул. -- Тем не менее,-- продолжал гнуть свое муж,-- что если я заручусь хорошими характеристиками от людей, занимающих и не самые высокие посты в правительстве... -- Это вам нисколько не поможет... -- Но даже если это так,-- продолжал спорить мой муж,-- почему не попытаться. Могли бы, например, лично вы дать мне такую положительную характеристику? Поколебавшись несколько секунд, консул твердо ответил: -- Нет! -- Почему же нет? -- поинтересовался мой муж. -- В силу нескольких причин,-- начал объяснять ему консул.-- Не забывайте,-- ведь с вами поступают довольно снисходительно. Вам разрешено подать в отставку, и все согласны не поднимать шума, все спустить на тормозах. Если вы станете протестовать, сопротивляться, то вполне можете рассердить кого-то из них, он раскроет рот, очень скоро ваше имя замелькает в газетах и вас просто, без всяких церемоний, уволят. Во-вторых, если я напишу вам характеристику, то независимо от того, насколько точно я отзовусь о вашей ценной работе как дипломата-профессионала в нашем консульстве, мои слова могут быть восприняты как попытка оправдать вас, поощрить к более настойчивым протестам, и в результате многие сочтут, что я -- на вашей стороне. Поверьте мне, Джон,-- сказал консул,-- и, по словам моего мужа, он говорил на этот раз искренне,-- если бы это вам помогло, я бы пошел на это. Но заранее уверен, что это вам не поможет, напротив, еще больше навредит, поэтому о характеристике не может быть и речи. Мой муж согласно кивнул, собрал все свои вещи и в последний раз вышел из своего кабинета. Дома он рассказал мне все о случившемся. Пришлось отменить игру в бридж, и я намеревалась как следует все обсудить с ним ночью. Большую часть времени мы потратили, высказывая различные догадки по поводу того человека в посольстве, который взял на себя инициативу и лично, как частный детектив, выслеживал Джона и записал все его амурные похождения. Мы так и не смогли этого выяснить, и по сей день не знаем, кто же это мог быть. Утром Джон отослал в консульство свое прошение об отставке, и через две недели мы вылетели в Америку. Мы купили машину, отправились на Запад, где хотели найти маленькое уютное местечко, в котором можно было бы жить без больших расходов, где все было гораздо дешевле и где не было бы назойливых соседей. Мы совершили с ним замечательное, очень приятное путешествие, мы наслаждались роскошными пейзажами, богатой густой растительностью, подолгу разговаривали с американцами. Нам повезло, и мы нашли наконец свой маленький домик. Мы осматривали его всего минут пять, не больше, потом долго разглядывали окружавшую его со всех сторон безбрежную, безжизненную пустыню и сразу же решились, и, нужно сказать, никогда ни на секунду не пожалели о своем выборе. Я выбрала мебель по нашему вкусу, заказала две большие полки для книг Джона. Та лампа "молния", которую я купила в последний день работы Джона, превосходно служила нам, освещая наш обеденный стол, выставленный на патио, под звездным небом пустыни. За все это время произошел только один инцидент, заставивший меня задуматься, осуществится ли разработанный для нас самих план, и во всем этом целиком виновата моя беспечность. Несколько месяцев назад, во время одной из моих поездок в город, я купила журнал мод, в котором была помещена статья с фотографиями, озаглавленная с типичной журналистской вульгарностью "Модные американцы за границей". Там, на фотографии были изображены консул со своей женой. Они стояли на занесенной снегом террасе в Сен-Морице. Оба такие загорелые, они радостно улыбались. Должна признаться, они были такими красивыми, такими молодыми и такими счастливыми, и им очень шли их лыжные костюмы. И тут я совершила непростительную глупость. Думая, что эта фотография позабавит мужа, я протянула ему журнал и сказала: -- Вот, посмотри, он все еще на коне, не так ли? Он долго разглядывал фотографию, потом наконец молча вернул ее мне. В тот вечер он совершил продолжительную прогулку по пустыне, где-то бродил всю ночь и вернулся домой только на рассвете. Когда я утром увидела его, то не узнала: лицо у него сразу постарело, посерело от изнеможения, словно пришлось всю ночь с кем-то бороться. Покой и забвение, которых, как мне казалось, нам удалось добиться, мгновенно пропали у него на лице, когда он стоял передо мной, теперь все шлюзы, сдерживающие до поры эмоции, были снесены его неистовой гордыней, его беспредельной амбицией, его клокочущей ревностью, и все это теперь отчетливо отражалось на его лице, в его невыносимо болезненной гримасе, которая застыла на нем из-за этого улыбающегося на фотографии человека, которым он так восхищался и которому служил верой и правдой. -- Больше никогда не поступай со мной так безжалостно,-- пробормотал он тем утром, и, хотя мы больше не сказали друг другу ни слова, я поняла, что он имел в виду. Теперь, правда, все кончилось, хотя этот инцидент давал о себе знать целых три месяца, лишая нас обоих всякого покоя. Мой муж за все это время ни словом не обмолвился со мной, он теперь почти ничего не читал, лишь целыми днями сидел, пожирая глазами пустыню до самого горизонта, а по ночам без устали глядел на пылающий огонь в камине, словно банкрот, который снова и снова мысленно проверяет свои счета, уточняет понесенные убытки и делает это в приступе тихой, беззвучной истерики. Но сегодня утром я вернулась из города с письмом от Майкла, единственного из всех наших старых друзей, который продолжал переписываться с нами. Он прислал коротенькое письмецо, и мой муж очень быстро прочитал его стоя, не меняя привычного странного выражения на лице. Закончив читать, он передал его мне. -- Прочти,-- сказал он. -- "Дорогие дети,-- писал Лаборд своим торопливым корявым почерком.-- Это не письмо, а скорее записка, чтобы вы были в курсе. Погода здесь чудовищная, туземцы ужасно мрачны, все консульство трясет. "Золотистого лютика" больше нет. Он внезапно подал в отставку, всего пару дней назад, не дав при этом никому никаких объяснений. Однако на каждой вечеринке с коктейлем, в каждом баре, где только слышится английская речь, звучит одна и та же догадка -- Кинси. Первая капля яда просочилась три дня назад в газетной колонке в Вашингтоне. "Золотистый лютик" с невестой, которая была вся заплаканная, в слезах, вчера отбыли на отдых в Альпы, чтобы там поразмышлять над иронией Судьбы. Сожгите мое письмо и храните для меня теплую постель в пустыне с любовью и проч. ..." Сложив письмо, я вернула его мужу. Он задумчиво сунул его в карман. -- Ну,-- тихо сказал он,-- что ты думаешь об этом? Он, конечно, не ожидал от меня ответа, и я промолчала. Он сделал круг по дворику, касаясь пальцами нагретой солнцем каменной стены, и, подойдя ко мне, остановился. -- Несчастный человек,-- сказал он, и по его лицу было заметно, что его непритворная жалость постепенно возрождается вновь.-- Все у него шло как по маслу. Сделав еще один круг по патио, он, остановившись напротив меня, спросил: -- Что случилось? Как ты думаешь? -- Откуда мне знать? -- ответила я.-- Думаю, кто-то послал кому-то письмишко. -- Кто-то послал кому-то письмишко,-- повторил он, медленно покачивая головой, он долго смотрел на меня, долго-долго, пристально и испытующе. Коснувшись моей руки, он как-то странно улыбнулся. -- Знаешь, о чем я подумал? -- сказал он.-- Я подумал о том, что неплохо бы нам сесть в машину и поехать в город С, купить там бутылку хорошего вина для обеда. -- Да,-- согласилась я с ним,-- неплохая идея. Я пошла к себе, переоделась, и мы промчались по прямой асфальтовой дороге все эти пятьдесят миль до города С. Мы купили там бутылку "Бордо", которая, по словам мужа, была отличного качества,-- такого вообще здесь не найти, в самом центре Америки. Казалось, теперь у него все вызывало неподдельный восторг -- и толпы прохожих на улицах, и выставленные в витринах вещи, и он даже настоял, чтобы я купила себе красивое хлопчатобумажное платьице с бледно-зелеными узорами, которое он сам высмотрел в каком-то магазине. Мы поехали домой, я приготовила обед, мы сели за стол в патио, как всегда под звездами, и стали медленно, не спеша есть. ""Бордо",-- сказал муж,-- на самом деле удивительно хорошее вино". И мы, не привыкшие к вину, вдруг захмелели; мы оба смеялись без всякой причины, сидя за столом друг против друга, и если бы невзначай кто-нибудь увидел нас в эту минуту, то непременно подумал бы, что мы были очень, очень счастливы в тот вечер..." Виктория положила папку на колени. Этот рассказ так и не был напечатан. Она получила три отказа из редакций и отказалась от дальнейшей борьбы с издателями. Сейчас они все поголовно -- трусы, убеждала она себя. Она начала писать еще четыре или пять рассказов, но так их и не закончила. Одного желания мало, чтобы стать писателем. Тут не помогут ни образование, ни несправедливость, ни страдания. С выгодой для себя они продали свой домик и переехали в Лос-Анджелес. Она все разглядывала фотографию своего мужа -- такого серьезного, светлого, притворно спокойного, притворно честного. Она не жалела о том, что он умер. Она выглянула в окно. Дождь все шел. Его шум заглушал гудящий за окном окружающий мир. Какой хороший день для похорон. Неплохой день также и для кое-каких вопросов. Виктория. Победа. Победа, одержанная над чем? Какой же странной, какой необычной должна быть любовь, если она требовала такую высокую цену за свое выживание? Во времена, когда беснуются, торжествуя, акулы, неужели все должны стать акулами? Что за чудовище сидело тогда за столом в новом красивом платье -- гордая, хитрая, коварная, рабски послушная женщина за обеденным столом под звездами пустыни и, улыбаясь от удовольствия и соучастия, смотрела через стол на мужчину, наслаждаясь превосходным французским вином? Белокурые волосы в тот день были влажными, хотя Борден тогда был моложе и еще их не красил.
СКВЕРНАЯ ИСТОРИЯ
Занавес опустился, и в зале раздались громкие аплодисменты. После трех длинных актов в театре стало тепло, и Роберт Харвей не очень старался, только похлопывал себя по запястьям -- зачем зря потеть? Крупный грузный, он давно заметил, что, стоит ему поддаться всеобщему восторженному энтузиазму сильно перегретой публики в Мидтауне, как с него хоть воду выжимай. Однажды в подобной ситуации он сильно простудился, выйдя на улицу, прямо под дождь с ураганом, после спектакля "Трамвай "Желание""1, и после этого научился усмирять свой темперамент и выражать актерам благодарность за игру вежливыми, почти неслышными хлопками. Занавес снова пополз вверх, актеры вышли на поклоны -- все широко улыбались, весьма довольные: пьеса идет уже три месяца и будет еще идти, по крайней мере, год, а значит, им нечего беспокоиться об обеде. Роберт довольно холодно смотрел на артистов, думая: "Нет, конечно, их искусство явно не заслуживает такой высокой цены за билет -- четыре доллара восемьдесят центов! Что же происходит с пьесами -- ведь совсем не такие мне приходилось видеть молодым человеком?.." Вирджиния рядом с ним громко хлопала в ладоши; глаза сияли, как всегда, когда она получала удовольствие. Роберт решил ничего не говорить ей о цене билета, когда они позже станут обсуждать пьесу. Теперь актеры выходят на поклоны по одному; на сцене появилась девушка, игравшая циничную подружку главной героини, и Роберт, позабыв о всех предосторожностях, изо всех сил забил в ладоши, рискуя сильно вспотеть,-- просто однажды он встретил эту девушку на вечеринке. К тому же она совсем недурна собой: длинные черные, необычно подстриженные волосы, большие голубые глаза... Правда, довольно крупна, наверняка в будущем растолстеет, но, пока она актриса, останется такой же еще несколько самых важных для нее лет. Роберт чувствовал, как на лбу у него выступают капельки пота, и искренне обрадовался, когда, продемонстрировав всем в глубоком поклоне верхнюю часть пышных грудей, она ушла за кулисы. Зажегся свет, и чета Харвей медленно направилась по проходу к дверям, омываемая волнами ароматов: духи, пряный запах дорогих мехов... -- Какая миленькая пьеска, не находишь? -- прошептала Вирджиния. Роберт согласно кивнул, надеясь, что поблизости нет родственников драматурга и они не слышат эту реплику. В вестибюле, надевая пальто, он обратил внимание на молодого человека с желтым шарфом на шее: прижавшись спиной к закрытому окошечку кассы, нагло разглядывает Вирджинию... "В обществе, более склонном к реализму,-- подумал он, взяв Вирджинию за руку и выводя ее на улицу,-- дозволяется подойти к такому типу и заехать ему кулаком в нос, чтобы не глазел так бессовестно на твою жену". Пересекли улицу, лавируя между такси. Вирджиния как-то ухитрялась не терять равновесия на своих каблучищах. Вышли на аллею, отделявшую служебные входы театров музыкальных комедий от весело размалеванных рекламных щитов. На этой, соседней улице играли три хита, и публика валом валила из театров,-- после спектакля все, по-видимому, очень благожелательны, прекрасно настроены, и все знают, что приподнятое настроение их не покинет, по крайней мере, в ближайшие полчаса. Роберту с Вирджинией было так приятно смешаться с ними этим безветренным, холодным вечером. Среди темных зданий из окон ресторана лился теплый, призывный свет; швейцар без особой экспансивности, но безукоризненно вежливо распахнул перед ними двери. Метрдотель проявил куда большую холодность, чем швейцар, и посадил их в самой глубине ресторана, хотя у входа пустовало несколько столиков. Роберт без звука принял его выбор, стараясь сохранять философскую точку зрения. Что ни говори, это театральный ресторан, у них здесь свои порядки. Вирджиния устроилась на скамье, сделав сотню суетливых движений, пока не успокоилась, и, нацепив на нос очки, стала внимательно оглядывать зал. Через минуту-другую, положив очки на стол рядом с собой, повернулась к Роберту, недовольно осведомилась: -- И что ты все улыбаешься, никак не пойму! -- Это потому, что ты, кажется, сейчас всем очень довольна. -- Откуда ты взял? -- Ну как же,-- ты только что изучила окрестности и решила: "Разве не приятно? Я здесь явно красивее всех! А теперь можно и приниматься за вкусный ужин". -- Ба, какая проницательность! -- улыбнулась Вирджиния. Подошел официант: заказали спагетти и полбутылки кьянти. Молча наблюдали, как зал постепенно заполняется посетителями: в основном театральная публика, актеры со следами небрежно снятого грима и просто сногсшибательные девушки в норковых манто -- из музыкальных театров. Роберт жадно ел, ибо успел проголодаться, но пил не торопясь, согревая вино в бокале теплом ладоней. -- Пьеса, которую мы сегодня посмотрели,-- начала Вирджиния, осторожно наматывая спагетти на вилку, помогая себе еще и ложкой,-- совсем неплохая. Мне она нравилась там, в зале, но, честно говоря, порядком я устала от всех этих ужасных женских персонажей. Ну буквально во всех пьесах в наши дни женщины или пьяницы, или нимфоманки, или сводят с ума своих сыновей, а то и губят две-три жизни в каждом акте. Будь я драматургом -- написала бы милую, старомодную пьеску: героиня наивна и чиста, делает своего мужа настоящим мужчиной, хоть он человек слабый, много пьет и время от времени обворовывает босса, чтобы делать ставки на скачках. -- Будь ты драматургом -- твое место в Голливуде. -- В любом случае, бьюсь об заклад, мне сопутствовал бы безумный успех. Спорю -- зрители умирают от желания увидеть такую пьесу: посмотрели, вышли из театра и сказали: "Да, точно такой была моя мать, когда отец попал в беду в своем банке и двое детективов в штатском приехали из Нью-Йорка, чтобы с ним разобраться". -- Ну, если появится что-то в этом роде,-- заявил довольный Роберт,-- так отправишься на утренний спектакль одна, без меня. -- Ну а возьми наших сегодняшних актрис: играют уж так незамысловато -- да их заменит любой прохожий с улицы, только он-то стесняется. Иногда просто диву даешься, как это у них хватает наглости требовать плату за билеты, чтобы поглазеть на их кривлянья. Когда я была девчонкой, актрисы на сцене так поражали своим искусством, что нисколько не жаль было денег, лишь бы пойти посмотреть: все знали -- такого больше в жизни не увидишь, хоть миллион лет пройдет. -- А как ты находила Дьюз? -- не без ехидства поинтересовался Роберт.-- Что думала об игре Сары Бернар1 в свои десять лет? -- Ах как остроумно! Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю! Ну, возьмем хоть эту девушку, что тебе так понравилась сегодня на спектакле... -- Какая девушка мне понравилась? -- озадаченно переспросил Роберт. -- Ну та, крупная... играла вероломную подружку главной героини. -- Ах та! -- спохватился Роберт.-- О чем ты говоришь?! Да не очень понравилась. -- А со стороны казалось -- очень. Я уж стала бояться, что, пока она наконец уйдет за кулисы, руки у тебя от такого безудержного хлопанья покроются кровавыми пузырьками. -- Всего лишь выражал чувства знакомого. Мы как-то встретились на одной вечеринке. -- На какой это вечеринке? -- Вирджиния даже есть перестала от удивления. -- У Лоутонов. Она училась в школе вместе с Энн Лоутон. Ты с ней встречалась? -- Не-ет, на этой вечеринке меня не было. Тогда я всю неделю провалялась с гриппом.-- Вирджиния потягивала вино.-- Как ее зовут? -- Кэрол... дальше не помню. Посмотри в программке. -- Оставила в театре. Ну и как она там выглядела? Роберт пожал плечами: -- Я и разговаривал с ней минут пять, не больше. Рассказывала, что приехала из Калифорнии, ей ужасно не нравится работать на телевидении... что в прошлом году разошлась с мужем, хотя они остались хорошими друзьями... Ну, знаешь, обычный треп у этих Лоутонов. -- По ней и правда скажешь -- из Калифорнии,-- критически резюмировала Вирджиния. -- Она из Окленда -- это далеко не одно и то же. -- Да вон и она собственной персоной! Стоит у двери. Роберт поднял глаза: девушка одна, идет к середине зала; без шляпки, волосы небрежно убраны, простое пальтишко спортивного покроя, туфельки без каблуков... Глядя на нее, Роберт лишний раз убедился -- с каждым годом актрисы становятся все более заурядными. Раза два она остановилась у столиков поздороваться с друзьями, потом направилась в самый угол, где ее ждала компания -- трое мужчин и две женщины. До Роберта вдруг дошло -- сейчас она пройдет мимо их столика: так что делать -- здороваться или нет? Во-первых, со времени этой вечеринки прошло два месяца; во-вторых, есть неписаное правило: актрисы, издатели, кинорежиссеры, вообще вся эта публика склонна сразу забывать тех, с кем случайно свела судьба,-- если только те не работали в смежных областях искусства. Интересно -- узнает она его? Сомнительно... но на всякий случай он заготовил легкую, бесстрастную улыбку: вдруг вспомнит -- так он ее приветствует. А пройдет мимо -- улыбка сойдет за реакцию на какое-то замечание Вирджинии. Но она остановилась возле их столика, широко улыбаясь; протянула ему руку: -- Это вы, мистер Харвей! Как приятно снова с вами встретиться! При ближайшем рассмотрении, подумал Роберт, она не становится красивее, но у нее дружеская, простая, располагающая улыбка, а голос звучит так, словно она в самом деле рада его видеть после того пятиминутного беспредметного разговора в углу шумной гостиной Лоутонов два месяца назад. -- Хэлло! -- поздоровался он.-- Позвольте вам представить мою жену, мисс Байри. -- Как поживаете, мисс Байри? А мы только что говорили о вас,-- откликнулась Вирджиния. -- Мы видели сегодня ваш спектакль,-- пояснил Роберт.-- Нам обоим вы очень понравились -- прекрасно играли. -- Как мило с вашей стороны! Приятно это слышать, даже если вы немного лукавите. -- А что вы скажете об этом драматурге? -- спросила Вирджиния.-- А по-моему, странный тип. -- Материнский комплекс.-- Мисс Байри многозначительно поглядела в потолок.-- Все молодые авторы, которые приходят в наши дни в театр, похоже, страдают одним и тем же: их как будто постоянно преследует, не дает покоя идея войны. Но это далеко не так: все это лишь родная мамочка. -- Ну, этим грешат не только молодые авторы,-- улыбнулась Вирджиния.-- Это ваша первая пьеса, мисс Байри? -- Боже, конечно нет! Я занята еще в трех: "Сожаление", "Шестинедельные каникулы"... Даже не помню названия третьей... что-то о турках. Пока идет, но в субботу ее снимают с репертуара. Вирджиния повернулась к Роберту: -- Ты видел хотя бы одну из них, дорогой? -- Нет, не пришлось.-- Роберт искренне удивился ее вопросу -- никогда ведь не ходил в театр один, без нее. -- О, целых три пьесы! -- Вирджиния делала вид, что ей в самом деле интересно.-- Так вы уже давно здесь, в Нью-Йорке? -- Два года. И ни одной строчки театральных критиков! -- Два года-а...-- протянула Вирджиния, стараясь быть подчеркнуто вежливой. И снова повернулась к Роберту: -- Откуда, ты сказал, приехала мисс Байри? Из Голливуда? -- Из Окленда,-- поправил ее Роберт. -- Вероятно, после Окленда Нью-Йорк вам кажется таким восхитительным, возбуждающим? -- спросила Вирджиния. -- Мне он нравится,-- призналась мисс Байри -- по-детски откровенно, восторженно.-- Несмотря на все неудачи. -- Ах, извините! -- спохватилась Вирджиния.-- Почему вы стоите? Стоя разговариваете о театре? Не угодно ли вам присесть, выпить с нами? -- Спасибо, меня ждут -- вон за тем столиком, в углу. -- Ну, в таком случае как-нибудь в другой раз. -- С превеликим удовольствием. Как приятно познакомиться с вами, миссис Харвей. Мистер Харвей говорил мне о вас. Надеюсь, мы еще увидимся. Желаю вам провести хороший вечерок, до свидания.-- И, широко улыбнувшись и помахав рукой на прощание, она пошла к столику, где ее ожидали друзья. Роберт снова сел на свое место. За столом на несколько секунд воцарилась тишина. -- Да, трудная жизнь у этих актрис,-- вымолвила наконец Вирджиния. -- Согласен. -- "Шестинедельные каникулы"... Стоит ли удивляться провалу пьесы с таким ужасным названием. Она играла главную роль? -- Не знаю. Я ведь сказал тебе, что эту пьесу не видел. -- Да, сказал,-- подтвердила Вирджиния. Снова замолчали; Вирджиния нервными движениями теребила ножку бокала. -- Как жаль, что мисс Байри не выпила с нами,-- продолжала она.-- Мы могли бы узнать от нее много интересного о жизни театра -- ведь она, согласись, так увлекательна, просто очарование. Как ты считаешь? -- Что с тобой происходит? -- насторожился Роберт. -- Ничего,-- ровным тоном ответила Вирджиния,-- абсолютно ничего. Ну, ты покончил с едой? -- Да, все съел, как видишь. -- В таком случае заплати и пошли отсюда! -- Ви-ирджи-иния...-- отозвался Роберт жалобно, растягивая слоги. -- Ро-о-о-берт! -- передразнила его Вирджиния. -- Послушай, что все это значит? -- А ничего... -- Но я-то вижу... В чем дело? Вирджиния, подняв на него глаза, смотрела в упор. -- Мисс Байри! -- фыркнула она.-- А я думала, тебе неизвестна ее фамилия. -- Ах! -- тоскливо воскликнул Роберт.-- Снова начинается один из этих занудливых вечеров! -- Ничего не начинается, никаких занудливых вечеров! -- огрызнулась Вирджиния.-- Попроси чек, я хочу домой. -- Официант! -- гаркнул Роберт, не спуская глаз с Вирджинии.-- Счет, пожалуйста! -- Жена его похожа сейчас на великомученицу. -- Послушай,-- начал Роберт,-- не знал я ее фамилии! -- Ты сказал: "Кэрол... дальше не помню",-- проявила внимательность Вирджиния. -- Да вспомнил, когда она подошла к столику, а я поднимался ей навстречу. Разве с тобой такого никогда не случалось? -- Нет, представь себе,-- язвительно ответила Вирджиния. -- Но ведь такое часто случается со многими. Очень распространенное явление. -- Да, весьма распространенное,-- иронически кивнула она. -- Ты что, мне не веришь? -- Да ты сроду не забывал имени ни одной знакомой девушки -- с шестилетнего возраста! Отлично помнишь, например, как звали девушку, с которой ты танцевал однажды вечером, на одном спортивном состязании в Йейле, в тридцать пятом году... -- Глэдис, ее звали Глэдис. Глэдис Маккриари. Играла в травяной хоккей за "Брин мовр". -- Стоит ли удивляться, что тебе не терпелось попасть на вечеринку к Лоутонам? -- Никуда я не хотел попасть, ни на какую вечеринку к Лоутонам! -- попробовал возмутиться Роберт, повышая голос.-- Пойми -- я даже не знал о ее существовании! Ну будь же логичной! -- У меня температура сорок,-- ныла Вирджиния, преисполняясь жалостью к себе за перенесенные два месяца назад страдания,-- глаза слезятся, лоб горит, надрывный кашель... Лежу в постели, одна, день за днем... -- Ты так говоришь, будто была на последнем издыхании всю зиму! И пролежала-то всего три дня, а в субботу уже отправилась на ланч, хотя мела пурга. -- Ну вот,-- оживилась Вирджиния,-- ты даже помнишь, что в тот день шел сильный снег, но запамятовал имя девушки, с которой болтал целых два часа на вечеринке! -- Вирджиния, прекрати! -- угрожающе произнес Роберт.-- Не то я сейчас встану с этого места и начну орать во все горло! -- Разведена, но сохраняет хорошие отношения с бывшим мужем, они друзья. Не сомневаюсь -- это так и есть! Бьюсь об заклад -- у такой девушки, как она, полно подобных друзей! Ну а что ты скажешь по поводу твоей бывшей жены? Тоже остался с ней в чудных отношениях? -- Ты все знаешь не хуже меня,-- устало отбивался Роберт.-- Я встречаюсь с бывшей женой, только когда она в очередной раз требует увеличить сумму алиментов. -- Будешь разговаривать со мной на повышенных тонах, тебя больше никогда не пустят в этот ресторан! -- прошептала она. -- Пошли отсюда,-- рассеянно отозвался Роберт.-- Официант, где наш счет? -- Какая она толстая! -- Вирджиния поедала глазами мисс Байри: та сидела к ним спиной на расстоянии ярдов двадцати и весело с кем-то разговаривала, помахивая рукой с зажженной сигаретой.-- Особенно в талии... Прямо какой-то гротеск! -- Да, гротеск! -- на всякий случай подтвердил Роберт. -- Тебе не удастся меня одурачить! Знаю твои вкусы... -- О Боже! -- вздохнул Роберт. -- Всегда притворяешься знатоком красивых женщин, а в глубине души предпочитаешь старомодных, отвратительных племенных кобыл! -- О Боже! -- Ну, наподобие Элизы Кросс,-- наскакивала на него Вирджиния,-- помнишь -- летом, два года назад, на Кейне? Ей вроде стоило немалых усилий затянуть на талии пояс. А когда я на вечеринке тебя хватилась -- нет нигде. Оказывается, вы вместе с ней вдвоем ушли куда-то за дюны... -- Но мы ведь решили никогда больше не затрагивать эту тему.-- Роберт старался не терять чувства собственного достоинства. -- А какую тему мне дозволено обсуждать? Деятельность ООН? -- Между мной и Элизой Кросс ничего не было, и тебе это отлично известно! -- твердо возразил Роберт. Если уж быть честным до конца, кое-что между ними, конечно, было, но ведь это случилось два года назад, и с тех пор он больше не встречался ни с ней, ни с какой-либо другой девушкой. К тому же в то лето он крепко пил -- почему, это давно вылетело у него из головы,-- а вокруг него толклось столько необычных, красивых, изломанных типов, любителей менять жен,-- такие обычно просто роятся в подобных местах в августе, ну и, само собой, заражают атмосферу. К первому сентября, к Дню Труда1, ему стало стыдно за свое поведение, и он решил коренным образом измениться. Теперь он считал себя чистым как стекло, без тени вины, и его лишь огорчало, что после такого продолжительного воздержания ему еще приходится защищаться. -- Ты проводил на берегу больше времени, чем береговая охрана,-- не унималась Вирджиния. -- Если сейчас, сию минуту, к нам не подойдет официант,-- все больше заводился Роберт,-- ухожу не заплатив, и пусть догоняют меня на такси, чтобы получить свои деньги. -- Поделом мне! -- посетовала Вирджиния с каким-то пока отдаленным всхлипом в голосе.-- Мне говорили -- еще до нашего брака... Репутация твоя известна... -- Послушай, но с тех пор прошло целых пять лет,-- упрямо отстаивал свои позиции Роберт.-- Я был тогда куда моложе, куда как энергичнее, да еще женат на женщине, которую не любил, она меня не любила. Чувствовал себя несчастным, одиноким, часто не находил себе места... -- Ну а теперь? -- А теперь...-- Вот бы сейчас встать и уйти подальше от жены, скрыться месяцев на шесть-семь.-- Я женат на женщине, которую люблю, остепенился и глубоко счастлив. Сколько лет никого не приглашал на ланч или на выпивку -- уму непостижимо! Когда прохожу по улице мимо знакомых женщин, лишь приподнимаю шляпу. -- Ну а что скажешь об этой жирной актрисе -- вон там, в углу? -- Послушай,-- Роберт уже охрип, словно несколько часов кряду орал на холодном ветру,-- давай все выясним. Встретился я на вечеринке, разговаривал с ней пять минут. Красоткой ее не считаю. И как об актрисе о ней невысокого мнения. Я страшно удивился, когда она узнала меня,-- забыл даже, как ее зовут. А потом вспомнил, когда она сама подошла к нашему столику. -- И ты считаешь, что я всему этому поверю? -- холодно улыбнулась Вирджиния. -- Конечно, как же иначе? Ведь это неопровержимый факт. -- Я видела ее улыбку... Думаешь, не заметила? -- Какую там еще улыбку? -- Роберт в самом деле был озадачен. -- "Ах, мистер Харвей! -- как она тут кудахтала.-- До чего приятно встретиться с вами снова!" До чего белозубая улыбка, по-детски наморщенный носик и прямой, как стрела, взгляд... -- Ну, наконец! -- повернулся Роберт к склонившемуся над столиком официанту. Тот положил перед ним счет. -- Только никуда не уходите! -- И отсчитал бумажки,-- черт, руки трясутся мелкой дрожью от приступа гнева. Роберт тоскливо следил за официантом, пока тот шествовал к кассовому аппарату -- у самой кухни! -- разменять деньги. -- Так,-- начал он снова, стараясь сохранять самообладание и не повышать голоса,-- а теперь скажи, что ты имеешь в виду. Только честно. -- Может, я неоригинальна, но если у меня что-то и есть, так это интуиция. Особенно что касается тебя. Должна тебе сказать, что в ее улыбке никак не ошибешься. -- Послушай, погоди минуту.-- Роберт вдруг почувствовал, как у него то сжимаются, то разжимаются кулаки.-- Как мило с твоей стороны,-- неужели ты считаешь, что после пяти лет нашей совместной жизни женщины просто падают к моим ногам, стоит им поговорить со мной пять минут? Должен тебя разочаровать: никогда такого не бывало,-- никогда,-- четко сформулировал он, правда с некоторым сожалением. -- Больше всего мне невыносима притворная скромность,-- не приняла его признания Вирджиния.-- Видела я, как ты каждый час останавливаешься у зеркала полюбоваться собой под предлогом, что бреешься или выискиваешь в шевелюре седые волоски. К тому же,-- с горечью добавила она,-- я говорила с твоей матерью. Знаю теперь, как она тебя воспитывала: постоянно вбивала тебе в голову, что представительницы женского пола, задыхаясь, бегают за тобой только потому, что ты из семьи Харвей и совершенно неотразимый мужик... -- Боже праведный! -- воскликнул Роберт.-- Только мамы нам сейчас и не хватало! -- Твоей матери еще предстоит за многое ответить. Не думай, что ей удастся улизнуть. -- Ну хорошо.-- Роберт сдерживал себя.-- Моя мать -- низкая, ужасная женщина, все с этим согласны. Но скажи на милость, какое она имеет отношение к тому, что женщина на вечеринке случайно мне улыбнулась? -- "Случайно"? -- До сих пор не могу понять, в чем моя вина.-- Он силился ей показать, что пока еще не теряет терпения.-- Не могу же я отвечать за все улыбки посетителей ресторана. -- Твоя вина... во всем! Даже когда ты молчишь, не произносишь ни слова. Просто входишь в комнату, стоишь и стараешься выглядеть... как мужчина. Роберт подскочил как ужаленный, резко отодвинув от себя столик. -- Нет, это просто невыносимо! Черт с ней, со сдачей! Вирджиния вдруг встала с каменным лицом. -- У меня возникла идея.-- Роберт помог ей надеть пальто.-- Не будем разговаривать друг с другом неделю, идет? -- Отлично! -- Она безумно обрадовалась.-- Меня это вполне устраивает.-- И быстро направилась к выходу через весь зал -- ни разу не оглянулась. Роберт смотрел ей вслед -- как она решительно, большими шагами шла между столиков и полы черного пальто развевались за спиной -- и мечтал в эту минуту иметь дурной характер, настолько, чтобы остаться на всю ночь в одиночестве и надраться как следует. Появился официант, положил на стол мелочь. Роберт рассеянно перебирал пальцами монеты. Через плечо официанта заметил: мисс Байри медленно поворачивает голову в его сторону, пока все ее компаньоны что-то увлеченно обсуждают. Впервые Роберт внимательно ее оглядел; да, все верно,-- он словно оцепенел: женщины в наши дни или ужасно худосочны, или слишком толстые, черт бы их всех побрал! Мисс Байри улыбнулась ему. Носик ее по-детски сморщился, показались белоснежные зубы -- она и правда долго не спускала с него глаз. Ему ужасно льстило ее внимание, он сразу почувствовал себя моложе, да и любопытство заедало. В приподнятом настроении он оставил официанту солидные чаевые. Теперь уж он ничего с собой не мог поделать -- отлично знал, что завтра же ей позвонит; даже представлял себе, как будет звучать в трубке ее голос... Надел пальто и торопливо вышел из ресторана, чтобы догнать жену.
В ЧИСТО ФРАНЦУЗСКОМ СТИЛЕ
Беддоуз вернулся из Египта в разгаре утра. Поехал в свой отель, дружески пожал руку консьержу, кратко поделился своими впечатлениями о поездке: да, путешествие замечательное, но эти египтяне просто невыносимы. Консьерж сообщил ему, что в городе ужасный наплыв туристов -- теперь это стало обычным явлением -- и в результате цены на номера резко подскочили -- тоже обычное явление. -- Туристский сезон теперь у нас продолжается круглый год! -- вздохнул консьерж, передавая ему ключ от номера. Беддоуз поднялся к себе, попросил носильщика убрать пишущую машинку подальше с глаз, в кладовку,-- пока что не желает он ее больше видеть. Открыв окно, полюбовался Сеной, ее плавно, задумчиво текущими водами. Принял ванну, переоделся и назвал телефонистке на коммутаторе номер Кристины. У этой телефонистки вечно раздражающая его привычка повторять номера по-английски, и он с улыбкой отметил,-- конечно, она осталась ей верна. Когда она пыталась дозвониться до Кристины, на линии, как всегда, поднялась истерическая суматоха. Телефон в ее отеле стоит внизу, в холле; пришлось диктовать по буквам ее фамилию: мадемуазель "Т" (Теодор), "А" (Андре), "Т" (Теодор), "Е" (Елена). Наконец, мужчина на другом конце провода сообразил, что от него требуется, и пошел звать Кристину: какой-то американский джентльмен просит ее подойти к телефону. Беддоуз слышал раздавшиеся в холле шаги Кристины -- идет к телефону, по звукам можно догадаться, что она на высоких каблуках. -- Хэлло! -- поздоровалась Кристина. В трубке что-то щелкнуло, но даже сквозь помехи на линии Беддоуз легко узнал привычный, восторженный тон ее голоса, хотя она и запыхалась от быстрой ходьбы. Кристина обычно отвечала по телефону так, словно ожидала, что каждый звонок ей -- приглашение на вечеринку. -- Привет, Крис. -- Кто это? -- Голос из Египта. -- Уолтер! -- радостно воскликнула Кристина.-- Когда ты приехал? -- Только что, буквально в эту минуту.-- Беддоуз солгал, чтобы сделать ей приятное.-- По-моему, ты на высоких каблуках. -- Что-что? -- Я говорю, у тебя туфли на высоких каблуках. -- Ну-ка погоди... минуточку, сейчас посмотрю...-- И после паузы удивленно промолвила: -- Ты что, стал ясновидцем в Каире? Беддоуз фыркнул, объяснил весело: -- Полувосточный обман, больше ничего! Захватил с собой изрядный запас обманов. Хочу пригласить тебя на ланч. Куда пойдем? -- Уолтер,-- смущенно пробормотала она,-- ты просто приводишь меня в отчаяние. -- У тебя свидание? -- Да. Когда ты научишься предупреждать о своем приезде телеграммой, скажи на милость? -- О'кей! -- небрежно бросил Беддоуз.-- Ладно, как-нибудь в другой раз. У него бзик -- никогда не выдавать своего разочарования. Чувствовал: стоит попросить Кристину отменить свидание -- она, конечно, послушается; но у него еще один бзик -- он никогда и ничего не просил. -- Может, выпьем днем, Уолтер? -- Можно с этого начать! -- обрадовался он.-- Так, значит, в пять? -- Скажем, в пять тридцать. -- Где тебя искать? -- Его раздражала в эту минуту получасовая отсрочка. -- У площади Этуаль. -- У Александра?1 -- Отлично! Надеюсь, ты хоть раз в жизни явишься вовремя. -- Можно бы повежливее, Кристина,-- шутливо упрекнул Беддоуз.-- Человек едва успел приехать, первый день в городе. -- До скорого! -- легко произнесла Кристина по-французски. -- Что вы сказали, мэм? -- В этом году принято говорить только по-французски -- это касается даже детей! -- засмеялась Кристина.-- Как хорошо, что ты вернулся, что ты снова в городе! Щелчок -- она повесила трубку. Беддоуз медленно тоже опустил ее на рычаг, подошел к окну, снова уставился на реку: впервые за долгое их знакомство Кристина не откликнулась немедленно на его приглашение и не пришла к нему, когда он вернулся в Париж. Вода в реке кажется такой холодной, деревья стояли голые, а небо такое мрачное, словно не расстается с этой противной серостью уже несколько месяцев. Но, несмотря на это, город обещает ему самые радужные перспективы. Даже в такую бессолнечную, бесснежную зимнюю погоду Париж никого не лишает надежд. Беддоуз пригласил на ланч одного журналиста из "Ассошиэйтед пресс" -- тот только что вернулся из Америки. Сказал, там все идет вверх дном и, даже если питаешься в закусочных, за ланч приходится выкладывать не меньше полутора долларов,-- Беддоузу чертовски повезло, что он не там, а здесь, в Париже. Беддоуз немного опоздал в кафе, как всегда, но Кристины все равно еще нет. Сел на застекленной террасе, рядом с большим окном,-- как настырно пробирается дневной зимний холод через одежду... На террасе полно посетителей: женщины пьют чай, мужчины углубились в вечерние газеты. На улице, под деревьями, ветераны Первой мировой войны готовятся к небольшому параду, там царит суматоха. Все эти пожилые люди, промерзшие до костей в своих легких пальтишках, с флагами в руках и наградами на груди, намерены прошагать за военным оркестром до Триумфальной арки1 и возложить венок на могилу Неизвестного солдата -- почтить таким образом память своих павших в битвах товарищей, о которых уже никто больше не вспоминает. Эти французы, раздраженно думал Беддоуз -- Кристина запаздывает, не выполнила данного ему обещания,-- всегда находят возможность блокировать уличное движение; у них бесконечный запас мертвецов, чью память непременно нужно почтить. Заказал только пиво, так как немало выпил за ланчем, да и съел слишком много -- накатила волна обжорства после отвратительной египетской пищи. В желудке творится что-то неладное, и навалилась вдруг страшная усталость: ведь сколько миль покрыл за последние двадцать четыре часа. После тридцати пяти, размышлял он, объятый вечерней меланхолией, независимо от того, с какой скоростью летит самолет, спокойна ли стихия за бортом, мягкое ли кресло, кости все равно ноют -- неумолимо сказывается перелет, громадное расстояние в милях. Тридцать пять исполнилось три месяца назад, и теперь он с беспокойством постоянно думает о возрасте, вглядывается в свое лицо, стоя перед зеркалом, когда бреется, и все больше морщинок под глазами, седых волосков в бороде... Слышал, что стареющие бейсболисты и футболисты бреются по три раза в день, чтобы ни менеджеры, ни спортивные обозреватели не заметили предательских седых крапинок в щетине. Может, прибегать к такому трюку и дипломатам? От семидесяти отнять тридцать пять -- тоже тридцать пять. Это зловещее уравнение все чаще возникает в голове после юбилея, когда перешагнул серединную черту,-- особенно эти мысли одолевают к вечеру. Через равнодушное стекло он вглядывался невольно в шаркающих ногами ветеранов: ну и убогий у них вид, а еще пытаются образовать стройные ряды во главе со своими знаменосцами. Пар от дыхания смешивался с дымом сигарет -- получаются маленькие облачка над головами... Стали маршировать и убрались отсюда... "Ветеран" -- это слово вдруг неприятно резануло ему слух. Поскорее бы пришла Кристина... Не похоже на нее -- никогда не опаздывала: одна из тех редких девушек, что всегда являются на свидание точно в назначенный час и в нужное место. Ни с того ни с сего вспомнил: одевается она очень быстро, просто невероятно, и на прическу ей нужно не больше минуты. У нее белокурые волосы, короткая, по парижской моде стрижка, с гладким затылком. Представил ее стриженый затылок -- сразу стало лучше. Надо повеселиться как следует сегодня вечером. В Париже нельзя скучать, чувствовать себя стариком... Не удастся справиться с таким настроением -- лучше уехать отсюда навсегда. Стал думать о грядущем вечере. Зайдут сначала в один-два бара, стараясь не встречаться со знакомыми и сильно не напиваться, потом в бистро на рынке, где готовят толстые, с ладонь бифштексы, много тягучего красного вина; потом, может быть, отправятся в ночной клуб, где дают оригинальный кукольный спектакль и трое молодых людей напевают забавные песни, не в пример другим, исполняемым в ночных барах, эти правда смешные. Выходишь после представления на улицу -- и чувствуешь себя очарованным: именно так, возникает ощущение, должен чувствовать себя мужчина в Париже в два часа ночи. В тот вечер, перед отъездом в Каир, он сводил в этот клуб Кристину. Желание посетить его опять, в первый вечер по возвращении домой, наполняло его необъяснимым приятным ожиданием, предвкушением радости. Кристина была тогда очень хороша -- самая красивая из всех прекрасных женщин в зале, а их там немало, и он даже танцевал с ней, впервые за многие месяцы. Играли пианист и гитарист, извлекая из своей электрогитары чарующие звуки,-- оба музыканта отлично исполняли популярные французские песенки. От них острее все воспринимаешь,-- как все же прекрасна, как сладостна любовь в этом городе, сколько в ней приятной печали и недолговременных сожалений... Музыка делала Кристину немного мечтательной -- состояние странное для нее. Во время представления она держала его за руку, а как только гасили свет после очередного номера, награждала ласковым поцелуем. Когда на следующее утро он сообщил ей о своем отъезде, на глазах у нее выступили слезы, она вздохнула: "Ума не приложу, что же мне здесь делать без тебя целых два месяца?" Ему тоже стало грустно, потому что и она ему небезразлична, но если она входит в столь опасную фазу любви, ему даже лучше уехать, не терять такого шанса. Это опасная фаза -- период томления по браку, и в такой ситуации нужно быть настороже, особенно ночью, в Париже, в темном зале, где пианист и гитарист исполняют трогающие за душу песенки об опавших листьях, об умершей любви и разлученных жестокой войной возлюбленных... Беддоуз был когда-то женат и считал, что пока этого опыта ему достаточно. Жены обычно проявляют тенденцию к рождению потомства, а также любят впадать в отчаяние, проявлять пристрастие к выпивке или к другим мужчинам, когда мужей посылают работать на три-четыре месяца на край света. Кристина, правда, его несколько удивляла. Такое томление не в ее духе. Знает ее с того времени, когда четыре года назад она приехала сюда из Соединенных Штатов, хотя и не мог похвастаться, что знает хорошо. Она красиво позировала для фотографов, и это у нее неплохо получалось, за исключением, по ее собственному признанию, тех снимков, для которых от нее требовали модных, томных сексуальных гримас и она, исполняя их, чувствовала себя ужасно глупой и растерянной. Кроме того, умела печатать на пишущей машинке, знала стенографию и находила временную работу у американских бизнесменов, приезжавших в Париж на месяц-два. Очень быстро выучила французский, водила машину; время от времени ей выпадала довольно любопытная работенка -- сопровождать в качестве гида состоятельных американских дам по средневековым французским замкам в живописной сельской местности или даже совершать вместе с ними путешествие в Швейцарию. Казалось, она могла вообще обходиться без сна, сидеть и болтать с кем-нибудь до утра; посещала все вечеринки, и, по сведениям Беддоуза, имела любовные связи с двумя его приятелями: один работал по найму фотографом; другой -- пилот из авиатранспортной компании, разбился при катастрофе возле Франкфурта. Позвонить ей можно днем и ночью, в любое время, звонки никогда не выводили ее из себя; пригласить в любую компанию, и она всегда вела себя скромно и мило -- в общем, как надо. Неизменно была в курсе, какое бистро в данный момент пользуется бешеной популярностью; кто и в каком ночном баре поет; какого нового художника из тех, кто уже приехал или прибудет на следующей неделе, стоит посмотреть; в каких маленьких отелях в предместьях Парижа готовят самые вкусные ланчи на уик-энд. У нее явно не было много денег, но она модно, со вкусом одевалась, как истинная француженка, удивляя своих французских друзей, однако оставалась ею не до конца -- пусть американцы не чувствуют, что она работает под европейку. В любом случае Кристина не из тех девушек, которых всегда хвалят их бабуси. Беддоуз ее назвал однажды продуктом и украшением неуверенно блуждающих, беспокойных, тревожных лет второй половины двадцатого века. Ветераны наконец-то тронулись в путь,-- знамена, хлопая на ветру, развевались у них над головами. Небольшой, нестройный парад, повернув у офиса американской авиатранспортной компании "Трансуорлд эйр лайнз", направился на Елисейские поля. Беддоуз молча глядел ему вслед, смутно вспоминая о других парадах, о других знаменах... И вдруг увидел Кристину, быстро, большими шагами пересекает по диагонали улицу,-- видно, что уверена в себе и не боится интенсивного уличного движения. "Она могла бы жить здесь, в Европе, до конца жизни,-- думал Беддоуз, улыбаясь и не спуская с нее глаз,-- но стоит ей пройти десяток шагов, как все сразу поймут,-- родилась по ту сторону Атлантического океана". Когда она открыла дверь на террасу, он встал ей навстречу. Без шляпки, волосы стали гораздо темнее, и прическа теперь длинная... Идет к его столику... он поцеловал ее в обе щеки. -- Добро пожаловать! В чисто французском стиле... Она порывисто, крепко обняла его. -- Ну вот, снова мой мужчина рядом. Расстегнув пальто, села напротив, улыбаясь ему: щеки разрумянились от мороза, глаза удивительно блестят, вся такая сияющая, молодая... -- Парижский дух...-- Беддоуз прикоснулся к ее руке, лежащей на столике.-- А сущность американская. Что будем пить? -- Мне -- чай, пожалуйста. Как я рада тебя видеть! -- Чай? -- искренне удивился Беддоуз.-- Что с тобой стряслось? -- Ничего,-- мотнула головой Кристина.-- Просто хочу выпить чашку чая. -- Ничего себе напиток, достойный встречи путешественника, вернувшегося домой! -- С лимоном, пожалуйста. Беддоуз, пожав плечами, заказал официанту чашку чая. -- Ну, как там, в Египте? -- спросила она. -- А разве я был в Египте? -- Беддоуз с недоуменным видом уставился на Кристину, наслаждаясь удивлением на ее лице. -- Но об этом писали в газетах... -- Ах да! -- спохватился Беддоуз.-- Ну, новый мир, рождающийся в муках,-- важно произнес он своим глубоким голосом эксперта,-- в период, когда уже поздно для укоренения феодализма, но еще рано для торжества демократии... Кристина скривилась: -- Какие отточенные, приятные фразы -- вполне годятся для архива госдепа. Я имею в виду -- как тебе показался Египет с точки зрения обыкновенного человека, который сидит в кафе за стаканом... чая. -- Солнечный и печальный,-- ответил Беддоуз.-- Недели через две в Каире начинаешь всех их жалеть. Ну а как здесь, в Париже? -- Слишком поздно для торжества демократии и слишком рано для укоренения феодализма. Беддоуз, широко улыбнувшись, наклонился над столом и нежно поцеловал ее. -- Я имею в виду с точки зрения обыкновенного человека, который сидит в кафе с красивой женщиной... Каков Париж? -- Таков, как всегда.-- И, поколебавшись, добавила: -- Почти такой. -- Ну а кто вокруг красивой женщины? -- Обычная компания,-- небрежно бросила Кристина,-- счастливая группа ссыльных: Чарлз, Борис, Анна, Тедди... Тедди -- тот самый фотограф, работавший по найму. -- Часто ты с ним встречаешься? -- осведомился легко, без нажима Берроуз. -- Ах, брось! -- улыбнулась она. -- Простая проверка,-- ухмыльнулся Беддоуз. -- Нет, не часто. Его гречанка здесь, в городе. -- Он все еще с гречанкой? -- Да, все с ней,-- подтвердила Кристина. Подошел официант, поставил перед ней чайничек и чашку. Она налила себе чаю, выжала дольку лимона длинными, ловкими пальцами,-- Беддоуз заметил, что на ногтях больше нет яркого лака. -- Ну а что с твоими волосами? -- поинтересовался он.-- Почему такая перемена? Кристина рассеянно коснулась своей прически. -- Ах, ты заметил... -- Где же твои прежние блондинистые локоны? -- Решила немного походить с естественным цветом.-- Кристина помешивала ложечкой чай.-- Так, для разнообразия... Тебе нравится? -- Пока не решил. Во всяком случае, они стали длиннее... -- Угу, зима на носу. С голым затылком холодно. Все говорят, что так я выгляжу гораздо моложе. -- И абсолютно правы! Теперь ты похожа на одиннадцатилетнюю девчонку. Кристина, улыбнувшись, подняла свою чашку. -- Ну, за тех, кто вернулся,-- произнесла она на манер тоста. -- Тосты за чаем не произносят,-- упрекнул ее Беддоуз.-- Не принимается. -- Ах ты, избалованный гурман, любитель крепких спиртных напитков! -- парировала Кристина и спокойно принялась отпивать маленькими глотками чай из чашки. -- Послушай,-- продолжал Беддоуз,-- как насчет сегодняшнего вечера? Мне казалось, ради меня ты пожертвуешь компанией своих дорогих друзей и мы с тобой отправимся на наш рынок, пообедаем там,-- я так соскучился по хорошему бифштексу, просто умираю...-- И вдруг осекся.-- В чем дело? Разве нельзя пообедать вместе? -- Да нет, не в этом дело.-- Кристина опустила голову, помешивая ложечкой в чашке.-- У меня свидание... -- Так отмени его! -- немедленно откликнулся Беддоуз.-- Откажись от встречи с этим свинтусом! -- Просто не могу.-- Кристина спокойно подняла на него глаза.-- Он может появиться здесь в любую минуту, чтобы забрать меня. -- Ах вот оно что... Ну тогда другое дело, так? -- Так. -- Нельзя ли от него отвязаться? -- Нет. От него не отвяжешься. -- Нет человека на земле, чтобы от него не отвязаться! -- горячо возразил Беддоуз.-- Скажи ему: мол, старый друг только что приехал, ему удалось избежать всех ужасов раскаленной пустыни, дизентерии, религиозных войн... еле ноги унес. Теперь ему нужно утешение, нежное женское внимание, чтобы восстановить вконец расшатанную нервную систему. Ну и так далее, в том же духе... Кристина, улыбаясь, качала головой. -- Извини, но ничего не получится. -- Может, мне этим заняться? Поговорить с ним как мужчина с мужчиной: "Послушай, старик, мы ведь взрослые люди, цивилизованные существа...", ну и так далее. -- Нет! -- упрямилась Кристина. -- Почему же "нет"? -- Беддоуз отдавал себе отчет, что в данную минуту сам перечеркивает им же самим установленное твердое правило, которого придерживался всю жизнь,-- никогда ни о чем не просить.-- Почему бы нам... -- Потому что я не хочу,-- откровенно призналась Кристина. -- Ах вот оно что...-- Беддоуз вдруг сник.-- Вижу, в какую сторону дует ветер... -- Может дуть в разные стороны,-- мягко поправила Кристина.-- Но сейчас дело обстоит так: почему бы нам не пообедать всем вместе -- втроем. Он очень приятный человек. Тебе понравится. -- Мне ни один человек не понравится в первый вечер, когда я прилетел издалека в Париж. Посидели молча; а Беддоуз мучительно вспоминал те времена, когда Кристина говорила ему по телефону: "О'кей, возьму грех на душу, отважу! Встречаемся в восемь". Трудно ему поверить, глядя на нее, не замечая в ней никаких перемен в отношении себя, чувствуя точно такое же нежное ее прикосновение к своей руке... Вот сейчас, в следующее мгновение она произнесет точно такую фразу... -- Выходит, два месяца отсутствия -- это слишком долгий срок? Здесь, в Париже... -- Нет, это не долгий срок. Ни в Париже, ни где-нибудь еще. -- Хэлло, Кристина! -- Рядом с их столиком стоял высокий, плотный, хорошо сложенный белокурый мужчина и радушно улыбался.-- Как видишь, я все равно тебя отыскал.-- Наклонился и чмокнул ее в лоб. Беддоуз встал. -- Джон, познакомься,-- представила Кристина,-- Уолтер Беддоуз. Уолтер, это Джон Хейслип, доктор Хейслип. Мужчины пожали друг другу руки. -- Хирург по профессии,-- уточнила Кристина, когда Хейслип отдавал пальто и шляпу служителю, усаживаясь рядом с ней.-- Журнал "Лайф" даже опубликовал в прошлом году его портрет -- он что-то сотворил с почками пациента. Лет через тридцать станет знаменитостью. Хейслип фыркнул. Этот крупный, спокойный, самоуверенный человек, с фигурой атлета, по-видимому, выглядел старше своих лет. Беддоуз теперь не затруднялся точно определить характер их отношений. Да и сам Хейслип ничего не скрывал. -- Что будете пить, доктор? -- спросил Беддоуз. -- Лимонад, пожалуйста. -- Лимонад! -- заказал официанту Беддоуз по-французски, не спуская любопытного взгляда с лица Кристины, остававшегося, однако, непроницаемым. -- Джон не пьет,-- объяснила она за него.-- Говорит, что такие люди, как он, которые зарабатывают на жизнь, оперируя пациентов, не должны этого позволять -- нечестно. -- Ну, вот выйду на пенсию,-- весело пообещал Хейслип,-- промочу себя насквозь алкоголем -- пусть тогда руки дрожат, как листочки на деревьях на ветру.-- И обратился к Беддоузу, с трудом -- сразу заметно -- оторвав взор от Кристины: -- Хорошо провели время в Египте? -- О! -- воскликнул удивленный Беддоуз.-- Вы тоже знаете о моем пребывании в Египте? -- Мне рассказала Кристина,-- объяснил Хейслип. -- Дал клятву забыть об этом Египте после возвращения на целый месяц. Хейслип снова фыркнул и засмеялся -- вполне натуральным, не натужным смехом, а лицо излучало дружелюбие и никакой застенчивости. -- Разделяю ваши чувства: иногда приходится испытывать то же самое по отношению к своей больнице. -- Где же вы работаете? -- поинтересовался Беддоуз. -- В Сиэтле,-- торопливо ответила за него Кристина. -- Давно вы здесь? Беддоуз заметил, что Кристина косится на него. -- Нет, всего три недели.-- Хейслип снова повернулся к Кристине, словно не в силах выбрать более удобную позу.-- Господи! Какие коренные изменения могут произойти в жизни человека всего за три недели! -- И, издав привычное, видимо, для него фырканье, похлопал Кристину по руке.-- Ну, еще неделька, и снова в больницу. -- Вы здесь по делу или просто чтобы поразвлечься? -- Беддоуз чувствовал, что никак не попадает в колею привычных бесед между американцами, впервые встречающимися за границей: бесполезно, пытайся не пытайся. -- И то и другое, понемногу. Меня попросили принять участие в конференции врачей-хирургов; к тому же я посетил несколько больниц, познакомился с методами лечения. -- И что скажете о французской медицине -- ведь имели возможность все увидеть собственными глазами.-- В Беддоузе, помимо воли, автоматически просыпался тот, кому свойственно дознаваться. -- Ну,-- Хейслип с трудом на мгновение оторвал глаза от Кристины,-- они работают здесь не так, как мы, иначе,-- больше полагаются на врачебную интуицию. У них, конечно, нет такого медицинского оборудования, как у нас, не хватает денег на исследования, вот им и приходится восполнять недостачи с помощью интуиции и анализа.-- Он широко улыбнулся.-- Если плохо себя чувствуете, мистер Беддоуз, без всяких колебаний отдавайте себя им в руки. Получите точно такую же медицинскую помощь, как и везде. -- Я очень хорошо себя чувствую.-- Беддоуз тут же пожалел, что выпалил такую идиотскую фразу. Беседа начинала его тяготить, и не из-за того, о чем шла речь, а из-за постоянных, открытых, проникновенных, чуть ли не призывных взглядов, бросаемых доктором на Кристину. Наступила небольшая пауза, и Беддоуз подумал: не заговорит он сейчас -- все трое так молча и просидят до скончания века. -- Осмотрели, надеюсь, достопримечательности? -- Он понимал всю неловкость своего вопроса. -- Не так много, как хотелось бы. Только те, что недалеко от Парижа. Так и не удалось посмотреть то место, о котором мне постоянно твердит Кристина,-- Сен-Поль де Ванс. Конечно, далеко не Сиэтл, есть водопровод, вполне сносная по христианским стандартам пища. Вы бывали там, мистер Беддоуз? -- Да, приходилось. -- Кристина говорила мне об этом. Ах, большое спасибо! -- поблагодарил он официанта, который поставил перед ним бутылку лимонада. Беддоуз ел глазами Кристину: они ведь провели с ней там этой осенью целую неделю. Интересно, что еще она разболтала этому доктору? -- Ну, мы обязательно съездим туда в следующий раз. "Ничего себе,-- отметил с неприязнью Беддоуз,-- уже "мы". Интересно, кого это он имеет в виду?" -- Значит, вы планируете скоро вернуться? -- Года через три.-- Хейслип ловко выудил кусочек льда из стакана с лимонадом и положил на блюдечко. -- Надеюсь, мне удастся приезжать сюда в отпуск на шесть недель каждые три года летом. Летом люди не так часто болеют.-- Он встал.-- Прошу меня извинить, мне нужно сделать несколько звонков. -- Будка внизу, справа,-- предупредила его Кристина.-- Телефонистка вас соединит -- она говорит по-английски. -- Видите, Кристина не верит моему французскому! -- засмеялся Хейслип.-- Утверждает, что такой чудовищный акцент, как у меня, еще ни разу не приходилось терпеть этому прекрасному языку.-- И, выходя из-за стола, остановился.-- Мистер Беддоуз, я искренне рассчитываю, что вы примете приглашение пообедать вместе с нами. -- Видите ли,-- ответил Беддоуз,-- я дал обещание, правда, нетвердое, встретиться кое с кем. Посмотрим, что у меня получится. -- Очень хорошо.-- Хейслип легонько прикоснулся к плечу Кристины, словно хотел получить от нее смутное подтверждение, и пошел между столиками к телефонной будке. Беддоуз глядел ему вслед с неприязнью, думая: "В любом случае, я куда более привлекательный мужчина". А она что делает? Рассеянно передвигает чайной ложечкой листочки на дне чашки. -- Так вот почему у тебя теперь длинные волосы, и естественного цвета! -- догадался он.-- Разве я не прав? -- Да, именно поэтому. -- И нет яркого лака на ногтях. -- И нет яркого лака на ногтях,-- эхом повторила она. -- И страсть к чаю. -- И страсть к чаю. -- Что ты ему там рассказала о нашем пребывании в Сен-Поль де Ванс? -- Все. -- Да подними наконец голову, что ты уставилась в эту чашку?! Замедленным движением руки Кристина положила ложечку на столик, подняла голову: глаза блестят, не настолько, чтобы о чем-то по ним догадаться; губы плотно сжаты, видимо, ей пришлось сделать над собой какое-то усилие. -- Что ты имеешь в виду под "все"? -- Все. -- Почему? -- Потому что мне нечего скрывать от него. -- Когда ты с ним познакомилась? -- Ты же слышал -- три недели назад. Один мой друг из Нью-Йорка попросил его встретиться со мной. -- Ну и что ты собираешься с ним делать? Кристина смотрела ему прямо в глаза. -- Собираюсь выйти за него замуж и уехать вместе с ним в Сиэтл. -- И ты будешь возвращаться сюда, в Париж, летом каждые три года, потому что летом люди меньше болеют? -- съехидничал Беддоуз. -- Совершенно верно. -- И считаешь, что все это о'кей? -- Да, я так считаю. -- Что-то ты слишком много на себя берешь! -- возмутился Беддоуз. -- Не нужно со мной больше умничать,-- как-то хрипло произнесла Кристина.-- Я уже покончила со всем этим. -- Официант! -- гаркнул Беддоуз по-английски.-- Принесите мне, пожалуйста, виски! -- В этот волнующий момент он вдруг забыл, где находится.-- Ну а ты...-- обратился он к Кристине.-- Ради бога, закажи что-нибудь выпить! -- Еще чаю! -- попросила Кристина. -- Слушаю, мадам.-- Официант удалился. -- Не ответишь ли мне на пару вопросов, Кристина? -- Пожалуйста. -- Могу я рассчитывать на откровенные ответы, без утайки? -- Вполне. Беддоуз, сделав глубокий вдох, посмотрел в окно: мимо проходит некто в плаще, читая газету и горестно покачивая головой... -- Хорошо. Так вот... Ну что ты нашла в нем такого замечательного, скажи на милость? -- Что тебе ответить на это?.. Он такой нежный... такой... хороший, полезный человек... Ты, наверно, и сам в этом убедился. -- Что еще? -- И он меня любит,-- понизила она голос. За все время, пока они вместе, Беддоуз никогда не слыхал от нее этого слова. -- Он меня любит,-- ровным тоном повторила она. -- Да, я видел. Просто безумно. -- Безумно. -- А теперь позволь задать тебе еще один вопрос. Тебе сейчас хотелось бы встать из-за этого столика и уехать со мной на весь вечер? Кристина, отодвинув от себя чашку, довольно долго размышляла над его вопросом; потом наконец вымолвила: -- Да, я не прочь. -- Но ты, конечно, этого не сделаешь,-- подсказал Беддоуз. -- Нет, не сделаю. -- Почему? -- Послушай, давай поговорим о чем-нибудь другом. Куда ты собираешься поехать в следующий раз? В Кельн? Бонн? Токио? -- Почему бы и нет? А почему ты об этом спрашиваешь? -- Потому что я ужасно устала от таких, как ты,-- отчетливо сказала, почти продекламировала Кристина.-- Я устала от корреспондентов, пилотов, многообещающих молодых дипломатов. От блестящих молодых людей, которые несутся сломя голову в любую горячую точку, чтобы сообщить о вспыхнувшей там революции, провести где-то мирные переговоры или сложить где-то голову на войне. От аэропортов и вечных провожаний. От запрета на слезы, покуда самолет не оторвется от земли. Устала отвечать на телефонные звонки. Я устала от этих испорченных, приставучих международных ловеласов. А еще сидеть за обедом с людьми, которых я любила, и вежливо беседовать с их гречанками. Я устала ходить по рукам. Устала любить больше, чем любят меня. Надеюсь, ты получил исчерпывающий ответ? -- Более или менее,-- согласился Беддоуз, удивленный, что абсолютно никто, ни один человек за столиками не обращает на них никакого внимания. -- Когда ты уезжал в Египет,-- продолжала Кристина, не повышая голоса,-- я наконец решилась. Там, на аэродроме, прижимаясь к проволочному забору, я наблюдала, как заправляют эти чудовищно огромные лайнеры, с включенными яркими фарами, и тогда я, осушив слезы, решилась. "В следующий раз,-- дала я себе слово,-- кто-то будет не находить себе места, разрываться на части от тревоги, когда я буду взлетать на самолете в небо". -- И ты нашла такого. -- Да, я нашла такого,-- спокойно подтвердила Кристина.-- И я не заставлю его разрываться на части, поверь мне. Беддоуз протянул к ней руки, взял ее ладони в свои. Они спокойно лежали в них, такие нежные и мягкие... -- Крис...-- негромко произнес он. Она глядит в окно. Вот она сидит напротив него, на фоне сияющих на небесах сумерек за окном,-- такая ухоженная, молодая, неумолимая... А он смущенно вспоминает, как впервые познакомился с ней; возобновляет в памяти всех своих самых лучших девушек, встретившихся ему в жизни. Возвращается мыслью к ней -- какой она была, когда лежала рядом с ним ранним, солнечным осенним утром, всего три месяца назад, в том номере отеля на юге: из окна видны коричневые отроги Альп и где-то вдалеке -- переливающееся синевой море. Держа ее руки, чувствуя знакомое прикосновение ее нежных пальчиков к своей ладони, он внутренне ждал: вот если сейчас она повернет к нему голову -- и все в одно мгновение изменится, и все пойдет по-старому... -- Крис...-- прошептал он нежно. Но она не повернула к нему головы. -- Напиши мне в Сиэтл.-- Она не отрывала взгляда от окна: оно влажное от дождя, свет из кафе и огни ресторана, что напротив, сталкиваются, увеличиваются, искажаются, отражаясь в стекле. Беддоуз выпустил ее руки. Они теперь лежали на деревянном столике, тускло поблескивал матовый лак на ногтях... Беддоуз встал. -- Ладно. Я пойду, будет лучше. Ему было трудно говорить, собственный голос казался странным даже ему самому, и он с грустью думал: "Боже, по-моему, у меня начинается старческий маразм -- мне хочется заплакать прямо здесь, в кафе..." -- Не стану ждать, покуда принесут счет. Извинись за меня перед своим приятелем, скажи ему, я не смогу пообедать сегодня вместе с вами и мне очень жаль, что ему придется за все расплатиться. -- Да ладно,-- ровным тоном утешила его Кристина.-- Он только будет рад заплатить за тебя. Беддоуз, наклонившись над ней, поцеловал ее сначала в одну, потом в другую щеку. -- Ну, прощай.-- Он полагал, что на губах у него играет улыбка.-- Все в чисто французском стиле. Быстро надел пальто и вышел на улицу. Направился к Большим бульварам1, миновал офис ТWA, завернул за угол, туда, где начали свой марш полчаса назад французские ветераны. Шагал не разбирая дороги к Триумфальной арке, где поблескивал в вечернем легком тумане возложенный ими лавровый венок у могилы Неизвестного солдата, у Вечного огня. Его ожидает отвратительная ночь, одиночество, он это знает. Ему непременно нужно пойти куда-нибудь, позвонить кому-нибудь, пригласить кого-нибудь пообедать вместе с ним... Миновал две-три телефонные будки, замедлял шаг у каждой, ни у одной не остановился. Нет, сегодня вечером ему не хочется видеть ни одного человека во всем этом громадном городе...
ПИТЕР ВТОРОЙ
Был субботний вечер, и в этот час люди рьяно уничтожали друг друга на телеэкране. В полицейских стреляли во время исполнения ими служебных обязанностей; гангстеров сбрасывали с крыш; какую-то пожилую женщину медленно травили, пытаясь завладеть принадлежащим ей жемчугом, а ее убийца благодаря стараниям сигаретной компании предстал перед правосудием после целой серии допросов, проходивших в кабинете частного детектива. Отважные, безоружные актеры лихо бросались на негодяев, сжимавших в руке пистолет сорок пятого калибра, хорошеньких инженю1 спасали от смертельных ударов ножом на редкость сообразительные, весьма приятной наружности бесстрашные молодые парни. Питер сидел на большом стуле перед телеэкраном, положив ноги на сиденье, и жадно уплетал грозди винограда. Матери дома нет, вот он и ест все подряд, вместе с косточками, критическим взором оценивая сменявшие одна другую сцены насилия. Когда мать поблизости, то в воздухе постоянно витает страх заработать аппендицит,-- она всегда строго следит, чтобы каждая косточка была аккуратно извлечена из ягоды и отправлена в пепельницу. Кроме того, если она дома, обычно приходится выслушивать небольшую нудную лекцию по поводу отвратительного качества телепродукции для юношества; потом следует лихорадочное нажимание кнопок в надежде отыскать для своего чада по другим программам что-то более или менее приемлемое, что можно с большой натяжкой назвать "общеобразовательным". Оставшись один, Питер назло засиделся до одиннадцати вечера у телевизора и с удовольствием жевал косточки, наслаждаясь воплями с экрана, одиночеством и свободой пустого дома. Когда наступала рекламная пауза, Питер, закрыв глаза, воображал себя в роли тех, кого только что видел на экране. Вот он метко бросает бутылку в громадную толпу небритых, заросших волосами мужчин с пистолетами в руках; крадется по темной лестнице к той двери, за которой, он отлично знает, скрывается, поджидая его, Босс, а из-под мышки у него выпирает ком -- кобура, он ее прячет под ярким клетчатым пиджаком. Питеру тринадцать; в его классе учатся еще трое мальчиков с точно таким, как у него, именем. Учитель истории, этот забавный тип, называет их так: Питер Первый, Питер Второй (это он уминает сейчас виноградные грозди вместе с косточками), Питер Третий и Питер Великий. Питер Великий, конечно, самый маленький в классе; весит всего шестьдесят два фунта, носит очки, и для участия в играх его приглашают самым последним. Все в классе дружно смеются, когда учитель истории вызывает Питера Великого; смеется со всеми и Питер Второй, хотя, если говорить честно, ничего смешного он в этом не находит. Для этого Питера Великого две недели назад он устроил кое-что весьма приятное, и теперь их можно смело называть друзьями. Вообще-то всех Питеров можно считать друзьями, и все из-за этого комичного учителя истории. Конечно, они не настоящие друзья, но их сближает нечто такое, чего нет у других мальчишек. Хотя это им и не нравится, но тут уж никуда не денешься, и все они в результате чувствуют по отношению друг к другу свою ответственность. Так вот, две недели назад, когда Чарли Блейздел, весивший целых сто двадцать фунтов, сорвал с головы Питера Великого фуражку и принялся скакать с ней во время перемены, Питер Великий рассердился и уже был готов пустить слезу, когда к нему на помощь пришел Питер Второй. Он выхватил фуражку, водрузил ее снова на макушку Питера Великого, а сам набросился на обидчика. Ну, само собой, началась драка, и Питер в глубине души был уверен, что она станет его третьим поражением за эту четверть, но тут произошло чудо. В самый разгар драки, когда Питер уже начал озираться, не покажется ли кто-нибудь из учителей и не заступится ли за него (они то и дело появляются, когда в них нет никакой нужды!), Блейздел нанес противнику сильнейший удар. Питер увернулся -- в результате удар пришелся ему прямо в голову, а нападавший сломал руку. Это-то несомненно -- Блейздел завопил как резаный, упал на землю, а рука повисла, словно кусок проволоки. Уолтерс, учитель гимнастики, все же наконец вышел, увел орущего во всю силу легких Блейздела, а Питер Великий подошел к нему и с восхищением произнес: -- Парень, доложу я тебе, у тебя и впрямь голова как медный котел! Блейздел два дня в классе не показывался, а когда пришел, рука у него была в гипсе. Зато его освобождали во время уроков от вызовов к доске. Питер Великий не отходил от Питера Второго ни на шаг, старался ему во всем услужить, покупал мороженое с газировкой -- родители Питера Великого, разведенные, снабжали его деньгами, словно испрашивая у него прощения. В общем, все было о'кей, и Питера Второго окатывало греющее душу удовлетворение. Но самое удивительное -- это чувство, которое он постоянно испытывал после той памятной драки. Что-то похожее видел по телевизору: стражи закона вламываются в комнату, где полно вооруженных бандитов, и выходят оттуда со спасенной девицей, с документами или с самим подозреваемым, оставляя после себя гору трупов и жуткие разрушения. Питера не остановило, что Блейздел весит сто двадцать фунтов, как ничто не останавливает на экране агентов ФБР -- ведь решаются на схватку со всеми этими шпиками, а у них всего-то пара пистолетов в карманах. Понимают, что от них требуется, идут куда надо и делают свое дело, невзирая на опасность. Конечно, Питер не так ясно все это представлял, но все равно впервые в жизни испытывал, вполне сознательно, уверенность в себе и гордость за свой поступок. -- Пусть приходят,-- цедил он угрожающе сквозь зубы, жуя виноградные косточки и наблюдая за тем, что происходит на телеэкране, сузившимися глазами,-- пусть приходят! Да, он станет опасным, когда вырастет, но к нему за помощью смогут обращаться все слабые, все несправедливо гонимые. Уверен -- будет высоким мужчиной, шести футов ростом, как отец и все дядья, и это во многом облегчит его задачу. Только нужно что-то делать с руками -- больно худосочные. Нельзя же надеяться, что противники и впредь будут ломать руки и кости о его крепкую голову. Каждый день утром и вечером вот уже месяц он отжимается. Пока может сделать пять с половиной отжиманий, но это только пока, зато руки скоро станут как стальные стержни. Такие руки ему позарез нужны, особенно потом, когда придется выбирать между жизнью и смертью, делать "нырок", чтобы обезоружить злоумышленника. Еще необходимо обладать молниеносной реакцией, острым зрением; но главное -- бесстрашие. Мгновение неуверенности в себе -- и все, ты труп, тебя волокут в морг. Однако после битвы за фуражку Питера Великого он уже не беспокоился: храбрость отныне у него в крови начиная с этого момента, все остальное -- дело техники. Комики на всех программах хохочут, демонстрируя два ряда крепких зубов. Питер наведался на кухню, взять из холодильника еще виноградную гроздь побольше и парочку мандаринов; света он не зажег,-- как здесь сейчас таинственно... Так бывает только на кухне в полночь, когда дома никого нет, а из открытого холодильника пробивается луч света и на линолеуме тени от бутылок с молоком. До недавнего времени он не любил темноты и всегда в любой комнате обязательно включал свет, но теперь все обстоит иначе -- он вырабатывает в себе бесстрашие и храбрость, это для него самое важное. Стоя в темноте на кухне, съел мандарины -- так, для практики,-- и все косточки, назло матери: пусть знает, какой у нее сын. В гостиную вернулся с гроздями винограда. Комики все еще мелькают на экране, весело смеются, широко раскрывая рты. Повозился с переключателем программ, но все напрасно -- эти типы в потешных котелках гогочут по всем программам -- откалывают шуточки по поводу подоходного налога. Если бы мать вырвала у него обещание лечь в постель к десяти, так он выключил бы телевизор и давно бы лег. Нечего тратить попусту время -- он лег на пол и стал отжиматься, стараясь не сгибать колени. И вдруг, неожиданно для самого себя, застыл, к чему-то прислушиваясь. Ну, чтобы лишний раз убедиться... Женский крик... женщина кричит, оглушительно громко, с экрана. Какой-то мужчина говорит о мастике для пола -- тот, с усами, у него во рту полно здоровых зубов; Питер не сомневался -- это орет он, а не она. Опять переключил программу -- услыхал какие-то стоны, чей-то разговор, и наконец кто-то забарабанил кулаками по входной двери. Питер встал, выключил телевизор -- надо убедиться, что эти звуки он слышит не с телеэкрана. В дверь снова кто-то забарабанил, и женский голос закричал: -- Пожалуйста, прошу вас, пожалуйста! Теперь у Питера не осталось никаких сомнений; он оглядел пустую комнату: ярко освещена тремя лампочками, их желтый свет отражается от виноградных гроздей, от стекла, картинки в рамочке -- лодки на Кейп-коде,-- нарисованные его теткой Мартой, побывавшей на этом знаменитом мысе. Телевизор стоит в углу, и экран его похож на большой незрячий глаз, экран не светится. Питер положил на большой стул подушечки, чтобы мягче было сидеть перед телевизором. Скоро вернется домой мать и, конечно, сбросит их, положит на место. Вся комната выглядит так мирно, покойно, трудно даже предположить, что где-то рядом кричит в полночь женщина, барабанит кулаками по их двери и вопит вовсю: "Пожалуйста, прошу вас, пожалуйста!" Эта женщина у двери кричала громко: -- Убийца, убийца! Он убивает меня! Впервые за весь вечер Питер пожалел, что родителей сегодня вечером нет дома. -- Откро-ойте две-ерь! -- вопила женщина.-- Прошу-у вас, откро-ойте дверь, пожа-алуйста!.. Не для того же она все время повторяет слово "пожалуйста", чтобы продемонстрировать свою вежливость. Питер нервно оглядывался по сторонам: комната, со всеми ее лампочками, стала казаться какой-то странной, повсюду чудились крадущиеся тени... "Мужчина может быть либо бесстрашным, либо трусом",-- хладнокровно размышлял он, медленно направляясь к двери. В вестибюле висело длинное зеркало -- он бросил на себя внимательный взгляд: да, руки худосочные. Женщина опять принялась колотить кулаками по двери, и Питер стал пристально эту дверь разглядывать: большая, стальная, все время трясется, будто кто-то работает над ней с какой-то машинкой. Впервые он услыхал другой голос,-- скорее всего, мужской, но на нормальный мужской голос не похож, а больше напоминает голос животного в пещере -- оно ворчит, словно намереваясь совершить что-то ужасающее. Во всех сценах, угрожающих чьей-то жизни,-- сценах насилия, которые он так часто видел на телеэкране,-- Питер ничего подобного не слыхал. Сделал по направлению к двери еще несколько неторопливых шагов,-- точно так он чувствовал себя, когда болел гриппом; руки у него худосочные, он уже сожалел, что принял твердое решение быть бесстрашным. -- Бо-оже мой! -- вопила женщина.-- Бо-оже, ради бо-ога, не делайте этого! Потом снова раздалась барабанная дробь по двери и это низкое ворчание зверя в пещере, никогда прежде не слыханное ни в жизни, ни даже по телевизору, и, собравшись с силами, Питер рывком отворил дверь. Перед ним в коридоре стояла на коленях миссис Чалмерс, глядя прямо на него, а позади нее, прислонившись к стене, спиной к распахнутой настежь двери своей квартиры,-- мистер Чалмерс. Это он издавал такие странные звуки, к тому же держал в руках пистолет и целился в миссис Чалмерс. Коридор небольшой, оклеен обоями, которые его мать называет "первыми американскими",-- с легким рисунком цвета бронзы. В коридор выходили только две двери; чета Чалмерсов положила перед своей коврик с надписью "Добро пожаловать!". Чалмерсам за тридцать, и мать Питера всегда отзывалась о них так: "Они такие тихие!" Миссис Чалмерс -- довольно полная, красивая блондинка, у нее розовое, приятное лицо, нежная кожа, вид всегда такой, словно она провела весь день в салоне красоты. Сталкиваясь с Питером в лифте, она неизменно говорила: "Ты вырастешь и станешь большим мальчиком" -- нежным голоском и так, будто вот-вот засмеется. Эту фразу она произнесла перед ним уже раз пятьдесят. От нее исходил обычно приятный, свежий аромат духов. Мистер Чалмерс почти все время носил пенсне, уверенно лысел и работал чаще всего допоздна в своем офисе, засиживаясь подолгу, не один вечер на неделе. При встрече с Питером в лифте он говорил: "Становится холоднее" -- или, напротив: "Становится теплее", и это все, что знал о нем Питер, кроме того, что он напоминал ему своей внешностью директора школы. И вот миссис Чалмерс стоит на коленях в коридоре, в разорванном платье, плачет, на лице у нее две черные полоски от туши для ресниц, и вид ужасный -- какой уж там салон красоты. А мистер Чалмерс без пиджака и пенсне, волосы всклокочены. Опираясь на стену с "первыми американскими" обоями, он производит те странные, животные звуки. В руках держит большой, тяжелый пистолет и целится прямо в миссис Чалмерс. -- Позволь мне войти-и! -- вопила миссис Чалмерс, стоя на коленях.-- Немедленно впусти меня-я! Ведь он меня убье-ет! Пожа-алуйста! -- Миссис Чалмерс...-- начал было Питер,-- голос его звучал глухо, словно через вату, и в конце он никак не мог произнести букву "с"; к тому же вытянул вперед руки, как бы опасаясь, что в него запустят тяжелым предметом. -- Ну-ка входи! -- произнес мистер Чалмерс. Питер посмотрел на него: стоит всего в каких-то пяти футах от него без очков, глаза косят. Питер тоже скосил глаза, по крайней мере позже в жизни ему казалось, что он это умеет. Чалмерс ничего не предпринимал, просто стоял, целясь из пистолета, и Питеру казалось, что он целится сразу в обоих -- в нее и в него, Питера. Пять футов -- довольно большое расстояние, очень большое... -- Спокойной ночи,-- выдавил Питер, захлопывая дверь. За дверью раздалось рыдание, и все стихло. Питер вернулся на кухню, положил несъеденные грозди винограда обратно в холодильник, зажег на кухне свет и не стал его гасить, выходя в гостиную. Там он бросил в камин косточки первой порции винограда, а то, не дай бог, мать обо всем догадается, начнется поиск косточек и, если не найдет, тут же последует наказание: на следующее утро его заставят проглотить четыре столовые ложки молока, смешанного с отвратительной магнезией. Не выключив свет и в гостиной, хотя прекрасно понимал, как болезненно на это отреагирует мать, пошел к себе, лег в постель и стал ждать, когда раздадутся выстрелы. Два или даже три звука можно было принять за них, но в таком большом городе выстрел трудно отличить от обычных уличных шумов. Питер не спал, когда домой вернулись родители; слышал голос матери и по тону ее сразу понял -- ругает его, что оставил свет в гостиной и на кухне. Поскорее притворился спящим, когда она заглянула к нему. Не стоит затевать разговор по поводу странного поведения Чалмерсов -- начнутся расспросы, и волей-неволей он признается, чем занимался так поздно, в двенадцать ночи, вместо того чтобы давно лежать в постели. Долго еще Питер прислушивался, не прозвучат ли выстрелы. Сначала ему стало жарко под отсыревшей от пота простыней с одеялом, а потом он вдруг окоченел от холода. Услыхал несколько резких, вводящих в заблуждение звуков в тихой ночи, но выстрелы ли это?.. Наконец он заснул. Утром быстро встал, торопливо оделся и тихо выскользнул из квартиры, чтобы не разбудить родителей. В коридоре ничего не изменилось, все как прежде, на своих местах: "первые американские" обои в цветочек, бронзовая лампа и у дверей Чалмерсов коврик с надписью "Добро пожаловать!". Никаких трупов, никакой крови... Когда миссис Чалмерс стояла у лифта, там подолгу сохранялся потом запах ее духов. Но сейчас нет никаких запахов, кроме обычного запаха пыли многоквартирного жилого дома. Ожидая лифт, Питер нервничал, не спуская глаз с двери Чалмерсов, но она оставалась закрытой и оттуда не долетало ни малейшего шороха. Лифтер Сэм недолюбливал его и лишь недовольно заворчал, когда тот вошел в лифт, лучше его ни о чем не расспрашивать. Вышел на морозную, освещенную ярким воскресным солнцем улицу, ожидая, правда без особой уверенности, увидеть перед домом катафалк из морга или, по крайней мере, несколько полицейских патрульных машин. Но ничего этого там не было,-- лишь заспанная женщина прогуливала своего боксера да прохожий, весь ушедший в свой поднятый воротник, торопливо завернул за угол, держа под мышкой газету. Питер перешел через улицу и, задрав голову, стал разглядывать окна квартиры Чалмерсов на шестом этаже: все закрыты, венецианские шторы в комнатах везде опущены... На другой стороне улицы -- полицейский, грузный, самодовольный, в голубой форме,-- вот-вот сейчас он его арестует... Но полицейский, не обращая на него никакого внимания, дошел до угла авеню, завернул и исчез из поля зрения, а Питер отметил про себя: "Да они вообще никогда ничего не знают!" Разгуливая вверх и вниз по улице, сначала по одной стороне, затем по другой, он не отдавал себе отчета -- чего же ждет... В окне комнаты родителей заметил через жалюзи руку, закрывшую поплотнее окно. Нужно, очевидно, как можно скорее подняться к себе, придумать благовидный предлог, объясняющий, почему оказался на улице в такую рань. Но как не хочется видеть в это утро родителей... Ну а что касается предлога -- придумает попозже. Можно соврать, что был в музее, хотя сомнительно, что мать попадется на такую удочку. Ладно, что-нибудь придумает... Проходив, как заправский полицейский патруль, по улице почти два часа, решил вернуться домой. Когда подходил к подъезду своего дома, отворилась входная дверь и вышла чета Чалмерсов. На носу у мужа, как всегда, пенсне, на голове темно-серая шляпа; на миссис Чалмерс шуба и красная шляпка с кокетливыми перышками. Мистер Чалмерс, галантно пропустив вперед супругу, придержал для нее дверь. Вид у нее снова такой, будто только что вернулась из салона красоты. Поздно давать задний ход -- пришлось Питеру замереть в пяти футах от входа. -- Доброе утро,-- поздоровался мистер Чалмерс, взяв жену под руку. Супруги прошли мимо него. -- Доброе утро, Питер! -- приветствовала его миссис Чалмерс своим мягким, приятным голосом, мило ему улыбаясь.-- Какой хороший сегодня выдался денек. -- Доброе утро...-- ответил ошарашенный Питер -- и как это он сумел пробормотать что-то вразумительное.-- И повторил: -- Доброе утро! Чалмерсы шествовали вниз по улице к Мэдисон-авеню, тихо и мирно, под руку, как и подобает супругам, когда они идут на службу в церковь или направляются в большой отель, чтобы там, как обычно по воскресеньям, позавтракать. Питер глядел им вслед, и ему стало стыдно. За миссис Чалмерс -- за ее поведение накануне ночью, когда она не стесняясь стояла перед ним на коленях и орала во все горло, потому что ей было страшно. И за мистера Чалмерса: за то, что он издавал какие-то звериные крики, так не похожие на крики нормальных людей; за его угрозы покончить с миссис Чалмерс; за то, что он так и не осуществил их. И за себя тоже -- бесстрашно открыл перед ними дверь, а спустя всего десять минут дрожал от страха, увидав в руке мистера Чалмерса большой пистолет всего в пяти футах от себя. За то, что не пригласил миссис Чалмерс в квартиру; за то, что жив и не лежит на полу с простреленным сердцем. Но больше всего -- за то, что они поздоровались, сказали друг другу "доброе утро". А чета тихо и мирно, под ручку удалялась по направлению к Мэдисон-авеню, по ветреной, освещенной ярким солнцем улице. Было около одиннадцати утра, когда Питер вернулся домой; родители еще спят. В одиннадцать по телеку интересная программа -- о контрразведчиках в Азии,-- и он машинально включил его, жуя апельсин. Программа оказалась прямо захватывающей, но одна сцена его разочаровала: азиат с бомбой с взрывным механизмом врывается в комнату, где полно американцев; заранее можно предсказать, что произойдет. Главный герой, бесстрашный агент из Калифорнии, угрожающе скосив глаза, бросает на азиата уничтожающий взгляд... Питер, протянув руку, нажал на кнопку выключателя: на экране что-то замелькало, и он погас, словно его хватил удар. Моргая, Питер несколько секунд бездумно глядел в утративший зрение большой глаз телевизора. После этой ночи, когда ему пришлось столкнуться с представителями непонятного взрослого мира, бесстыдного, вооруженного, и он не сумел одного из них обезоружить,-- понял вдруг, что все враки. Больше никогда ничему такому не поверит. "Ах,-- подумал он,-- все, что они там показывают, только для маленьких детишек".
СУЕВЕРИЕ В ВЕК ЗДРАВОМЫСЛИЯ
Этот сон он видел только раз -- в декабре. Сон занимал его несколько мгновений на следующее утро, потом он совершенно о нем забыл и вот вдруг неожиданно вспомнил -- в апреле, всего за десять минут до взлета самолета. С чего бы это, подумалось ему. Всегда, поднимаясь по трапу самолета, он начинал слегка, незаметно дрожать всем телом. Что это такое? Понимание, что он все же рискует, хотя риск незначительный и надежная безопасность обеспечена всем пассажирам; трудноуловимое, подсознательное ощущение, что полет на самолете, безопасный, когда все проверено, все же связан с опасностью и, вполне вероятно, может завершиться весьма печально -- его смертью; уверенность, что во всех этих алюминиевых крыльях, стальных клапанах двигателя скрыта какая-то неуловимая, легкая фатальность и ничего с этим не поделаешь. И ни опыт летного состава пассажирской авиалинии, ни всевозможные меры предосторожности, ни броская реклама -- никакие ухищрения не помогут избавиться от ощущения неизбежного риска. Как раз в ту минуту, когда почувствовал глубоко запрятанный страх перед возможной катастрофой, он и вспомнил о своем сне, стоя у входа на посадку вместе с женой и сестрой и мрачно глядя на темное летное поле, и на громадный, такой надежный на вид самолет, и на мигающие огоньки взлетной полосы. В самом сне ничего особенного, сон как сон. В силу каких-то причин умирает его сестра Элизабет, расстроенный, глубоко несчастный, бредет он за ее гробом на кладбище, сухими, без слезинки глазами наблюдает, как гроб опускают в могилу, возвращается домой; почему-то все это происходит четырнадцатого мая -- он ясно, отчетливо помнит эту дату, что придает его сновидению какой-то реальный, трагический смысл. Когда он проснулся, то попытался сообразить, почему во сне с поразительной ясностью и точностью промелькнула именно эта дата -- четырнадцатое мая, обычный, ничем особенно не примечательный день, до которого еще целых пять месяцев, но так ничего и не смог придумать. Интересно, чем все это можно объяснить? В мае ни один из членов его семьи на свет не появлялся, никаких семейных торжеств в этот день не предполагалось и ни с ним лично, ни с его знакомыми ничего особенного не случалось. Он сонно улыбнулся про себя, ласково прикоснувшись к обнаженному плечу Алисы, лежавшей рядом, потом встал, оделся и отправился на работу, чтобы вновь очутиться в знакомой рабочей атмосфере, с кульманами и синьками. О своем сне он никому не рассказал, даже Алисе. И вдруг, после того как он попрощался со своей пятилетней сонной ленивицей дочуркой и отправился из дома на аэродром, именно там, стоя рядом с Элизабет и целуя ее на прощание, его вновь мимолетно посетил этот сон. Двигатели самолета уже гудели, прогоняя свежий апрельский вечерний воздух через систему охлаждения. Элизабет, как всегда, здоровая, радостно настроенная, красивая девушка, с розовыми щечками, в эту минуту была похожа на оживленную спортсменку, только что вернувшуюся с теннисного корта или с соревнования в бассейне, и если некая обреченность коснулась ее кончиком черного крыла, то этого, по существу, никто из окружающих не заметил. -- Привези мне Кэри Гранта! -- заказала Элизабет, проводя пуховкой по щекам. -- Само собой,-- ответил Рой. -- Ну а теперь оставляю вас наедине, чтобы вы как следует попрощались. Алиса, дай ему последние инструкции. Пусть ведет себя там как следует. -- Все уже растолковала в отношении его нынешней миссии,-- торопливо доложила Алиса.-- Никаких девочек; не больше трех мартини перед обедом; звонить мне и сообщать все о себе дважды в неделю. А теперь шагай к своему самолету и помни: как закончишь все дела -- в ту же минуту домой! -- Через пару недель! -- заверил ее Рой.-- Клянусь -- через две недели дома! -- Не слишком уж развлекайся на досуге. Алиса старалась безмятежно улыбаться, готовая вот-вот расплакаться. У нее всегда на душе скребли кошки, когда он куда-нибудь уходил или уезжал без нее, пусть даже на одну ночь в Вашингтон. -- Постараюсь, даю тебе слово,-- усмехнулся Рой,-- буду там самым несчастным и послушным. -- Вот и хорошо! -- засмеялась Алиса. -- Никаких старых телефончиков не прихватил? -- осведомилась Элизабет. -- О чем это ты? В жизни Роя, нужно сказать, был такой период, правда до женитьбы на Алисе, когда он беззаботно веселился напропалую. Иные из его друзей, вернувшись из Европы с войны, угощали всех умопомрачительными рассказами, чаще всего вымышленными, о своих диких развлечениях в Париже и Лондоне. Да и он, Рой, чтобы порисоваться перед своими женщинами в семье, иногда выдумывал такое, чего никак быть не могло. -- Боже! -- произнес он с трагическими нотками в голосе.-- Неужели я хоть несколько дней отдохну от повышенного внимания к себе со стороны этого женского совета директоров?! Вдвоем с Алисой подошли к выходу на посадку. -- Дорогой, прошу тебя, позаботься о себе! -- мягко проговорила она. -- Не волнуйся, все будет в порядке.-- Он нежно поцеловал ее. -- Как мне все это надоело, просто до чертиков! -- воскликнула Алиса, прижимаясь к мужу.-- Все эти расставания, бесконечные прощания... Все на сей раз, все кончено! Последний раз. Теперь, куда бы ты ни поехал, я буду с тобой! Обязательно! -- Хорошо, согласен,-- улыбался Рой, глядя на нее сверху. -- Даже если ты отправишься на стадион "Янки". -- С удовольствием. Несколько секунд он не выпускал ее из своих крепких объятий, такую знакомую, такую одинокую,-- с великой жалостью он ее покидал,-- потом зашагал к самолету. Вступив на трап, повернулся и помахал ей на прощание рукой. Алиса и Элизабет помахали ему вслед. И вдруг он заметил, как они похожи,-- стоят рядом, словно две сестрички в дружной семье, обе блондинки, хорошенькие, стройные, движения и жесты почти одинаковые, и прижимаются друг к другу. Поднялся по трапу самолета, шагнул в салон, и спустя несколько секунд за его спиной захлопнулась дверца и самолет, гудя двигателями, покатил к краю взлетной полосы. Десять дней спустя, разговаривая с Алисой по телефону из Лос-Анджелеса, он объявил, что ей придется приехать на Запад. -- Мэнсон признался, что все затягивается и мне придется проторчать здесь еще с полгода. Пообещал найти, где тебе остановиться, так что я тебя официально приглашаю. -- Большое спасибо! Передай Мэнсону, что я испытываю сильнейшее желание дать ему по зубам! -- Тут ничего не поделаешь, бэби.-- Рой пытался ее успокоить.-- Коммерция -- превыше всего. Ты ведь знаешь... -- Почему ты не сообщил мне об этом до отъезда? Помог бы запереть квартиру, и поехали бы вместе! -- Я и сам узнал, когда приехал.-- Нельзя ему терять терпение.-- В наши дни в мире полно сумятицы. -- Нет, все же мне очень хочется дать ему по зубам -- чтоб знал... -- О'кей,-- ухмыльнулся Рой.-- Вот приедешь и сама ему об этом скажешь. Когда приедешь? Завтра? -- Я хочу, чтобы ты знал одно, Рой,-- продолжала обиженная Алиса,-- я не в армии, и ты не можешь приказать мне: "Гражданка Алиса Гейнор! Прибыть завтра, в четыре утра, покрыв расстояние три тысячи миль!" Думаешь, все будет именно так, по-твоему? -- О'кей, я согласен -- ты не в армии. В таком случае когда? Алиса фыркнула. -- Какой ты милый, заботливый -- просто прелесть! -- Именно такой -- милый и заботливый. -- Ну что ж, это неплохо. -- Когда же? -- Ну...-- Алиса задумалась, колеблясь, не зная, как ему поточнее ответить.-- Во-первых, нужно взять Сэлли из школы; кое-что отдать на хранение; сдать квартиру, заказать авиабилеты... -- Так когда же? -- Недельки через две... Если смогу достать билет на самолет. Ты подождешь? -- Нет, что ты,-- отозвался Рой. -- Мне тоже невтерпеж. Оба засмеялись. -- Ну как ты там, здорово веселишься? Рой сразу почуял необычное любопытство в ее тоне и вздохнул. -- Здесь такая скука, аж скулы сводит. Вечерами торчу дома, много читаю. Прочитал уже шесть книг и половину доклада генерала Маршалла, посвященного правильному ведению боевых действий. -- Но один вечерок ты не стал читать.-- Голос Алисы звучал намеренно беззаботно и небрежно. -- Интересно, интересно...-- тихо сказал Рой.-- Ну-ка, давай выкладывай. -- Во вторник с побережья вернулась Моника; позвонила мне; сообщила, что видела тебя в компании красивой женщины в дорогом ресторане. -- Если в мире существует справедливость, Монику следовало бы сбросить с парашютом на атолл Бикини. -- Брюнетка, с длинными волосами -- так охарактеризовала Моника. -- Она абсолютно права, у нее и правда длинные черные волосы. -- Не ори, у меня не заложило уши! -- Но эта дрянная Моника забыла тебя проинформировать, что это жена Чарли Льюиса. -- Она утверждает, что за столиком сидел ты один. -- А в это время Чарли Льюис находился в мужском туалете, в двадцати шагах от меня. -- Ты это серьезно? -- Нет, конечно. Может, он в эту минуту находился в женском туалете. -- Пусть тебе и смешно, но если вспомнить твое прошлое... -- У меня такое же прошлое, как у любого нормального мужчины,-- оправдывался Рой. -- Что-то мне не нравится твой юмор на такую щекотливую тему.-- Голос у Алисы начал дрожать. -- Послушай, бэ...-- Рой смягчил тон, сказал совсем тихо: -- Приезжай ко мне сюда, да побыстрее! Здесь мы все уладим, прекратим весь этот вздор. -- Прости меня! -- Алиса оттаяла -- она раскаивалась.-- Дело в том, что все эти последние годы мы так часто бывали с тобой в разлуке... Вот почему я и веду себя так несдержанно, так глупо, нервничаю... Кто платит за телефон? -- Компания, кто же еще! -- Очень хорошо! Ужасно, когда приходится платить из своего кармана за наши телефонные ссоры. Ты меня любишь? -- Приезжай, да поскорее! -- Ты считаешь, что ответил на мой вопрос? -- Вполне! -- О'кей! Я тоже такого мнения. До свидания, дорогой! Скоро увидимся! -- Поцелуй за меня Сэлли. -- Обязательно. До встречи! Рой повесил трубку, устало покачал головой -- опять ссора по телефону,-- но тут же улыбнулся: ведь все кончилось мирно. Встав со стула, подошел к письменному столу взглянуть на календарь -- когда ему ожидать прилета жены с дочерью. Телеграмма пришла на четвертый день: "Билеты куплены на рейс два часа четырнадцатое тчк прилет Бербэнк 10 вечера по вашему местному времени тчк просьба побриться тчк с любовью Алиса тчк". Рой, улыбнувшись, перечитал телеграмму, и вдруг где-то в глубине души возникло ощущение неловкости,-- его никак не удавалось точно определить, оно сопротивлялось, словно выскальзывало из рук... Весь день он ходил как в воду опущенный, чувствуя приближение какой-то пока еще неосязаемой беды, и только когда лег в эту ночь в постель, все ему стало предельно ясно. Преодолев легкую дрему, встал, подошел к столу, прочитал еще раз телеграмму: да, все точно, четырнадцатое мая. Не выключив лампы, зажег сигаретку и сидел на узкой, безликой кровати отельного номера, обдумывая, как ему быть, как не утратить в такой ситуации самообладания. По сути дела, суеверным он никогда не был, не приверженец религии, и всегда посмеивался над своей матерью, с ее богатой коллекцией сновидений, предсказаний, предзнаменований, как добрых, так и дурных. У Алисы тоже есть привычки, связанные с суеверием: например, никогда не говорить вслух о желанном событии,-- стоит упомянуть, и ничего не получится, ничто не сбудется, оставь надежду навсегда. Эти ее привычки не вызывали у него ничего, кроме презрения. Во время войны, когда все журналы утверждали, что в стрелковых ячейках на фронте не найти ни одного атеиста, он не прибегал к молитве даже в самые мрачные и опасные для жизни времена. Ни разу за всю свою взрослую жизнь не сделал ничего под влиянием суеверия или дурного предчувствия. Сидит вот теперь, озираясь по сторонам, в ярко освещенной, нормально меблированной, просторной комнате, все здесь в духе двадцатого века, и чувствует себя полным идиотом. Зачем ему в разгар ночи гоняться за призраками, отдающимися звонким эхом предостережений, за обрывками старинных снов, что рождаются в глубинах его чувствительного мозга талантливого инженера... Этот выводящий его из себя сон он отлично помнит: сестра его умирает четырнадцатого мая... Такие сны очень редко бывают в руку. И все-таки... Элизабет с Алисой настолько похожи, всегда стараются быть вместе, они хорошие подруги. О снах он знает немало, и в этом мрачном, колдовском мире вполне возможен простой перенос понятий: жена становится сестрой, сестра -- женой. И вот тебе на -- его жена с ребенком выбрали как раз этот злополучный день -- четырнадцатое мая,-- чтобы лететь к нему на самолете из Нью-Йорка в Калифорнию... Им предстоит пролететь три тысячи миль, почти через весь Американский континент, с его бурными, широкими реками и высокими горными цепями... Ну, хватит, надо выключить свет и лечь спать, все равно так ничего не решишь! Лежал, уставившись в темный потолок, прислушиваясь время от времени к шуршанию автомобильных шин: на исходе ночи мчится домой запоздалый водитель... Не верит он в судьбу, в фатум1; всегда рассматривает окружающий мир в тесной связи причин и следствий; ничего избежать нельзя: что произойдет завтра или в следующую секунду -- ни в коей мере не детерминировано и может проявиться бесконечным разнообразием. Смерть человека, как и место его последнего упокоения, нельзя точно определить; никакие события не стоит искать в книге прогнозов на будущее -- человеческая раса не получает никаких намеков или предостережений от сверхъестественных сил. Все это просто смешно, и ради этого глупо не спать! Сам всегда бесстрашно ходил под лестницами, с радостью разбивал зеркала, ни разу не просил прочитать его судьбу по руке или определить по картам. И сейчас отдает себе полный отчет в своем идиотском поведении. Но при всем том сон не приходит... Утром Рой позвонил в Нью-Йорк. -- Алиса, приезжайте лучше поездом. -- В чем дело? -- забеспокоилась она. -- Я боюсь самолета.-- И услыхал взрыв ее хохота на том конце провода.-- Боюсь самолета! -- упрямо повторил он. -- Какие глупости! -- возмутилась Алиса.-- В этой авиакомпании ни одной катастрофы! Что, самолеты начнут падать с завтрашнего дня? -- Но даже если и так... -- Ты себе представляешь, что такое находиться в одном купе с Сэлли трое суток? После такого испытания мне придется лечиться все лето. -- Прошу тебя! -- умолял Рой. -- К тому же зарезервировать билет на поезд -- значит потерять целые недели. А еще надо сдать внаем квартиру и все такое прочее. Что это на тебя нашло? Ума не приложу! -- Да ничего. Просто очень беспокоюсь по поводу вашего полета, вот и все. -- Боже мой! -- воскликнула Алиса.-- Да ты пролетел двести тысяч миль на всевозможных драндулетах -- и ничего! -- Знаю. Именно поэтому беспокоюсь. -- Может, ты выпил? -- Алиса, дорогая,-- вздохнул отчаявшийся Рой,-- не забывай, сейчас у нас здесь восемь утра. -- Ну, в таком случае с тобой происходит что-то странное... -- Знаешь, я не спал всю ночь -- не мог сомкнуть глаз от волнения. -- Послушай, прекрати понапрасну волноваться! Увидимся четырнадцатого. Ты уверен, что здоров? -- Да, все в порядке. -- Скажу тебе откровенно: какой-то странный этот твой звонок... -- Прости меня, Алиса. Поговорили еще несколько секунд, правда довольно холодно, и Рой повесил трубку, чувствуя себя скверно из-за понесенного поражения. Через два дня снова позвонил, еще раз попытался ее переубедить: -- Не задавай мне никаких вопросов. Прошу тебя -- сделай это ради меня! Когда приедешь, все тебе объясню. Если непременно на самолете -- не имею ничего против, в любой день, только не четырнадцатого мая! шестнадцатого, пятнадцатого, семнадцатого, только не четырнадцатого! Умоляю тебя! -- Рой, дорогой, по-моему, ты ужасно взволнован. Что на тебя нашло? Говорила я с Элизабет -- утверждает, что ты на себя не похож. -- Как она там? -- поинтересовался Рой. -- Все в порядке. Убеждает меня не обращать внимания на твою блажь и лететь по расписанию. -- Передай ей -- пусть занимается своими делами и не сует нос в чужие! -- взорвался Рой. Последнее время он много работал, да и провел без сна почти все ночи -- голос звучал устало, нервно. Алиса сразу на это отреагировала. -- По-моему, я догадываюсь, что происходит,-- натянуто, холодным тоном продолжала она.-- Моника сообщила мне, что четырнадцатого Кондоны устраивают большой прием; ты, по-видимому, кого-то уже пригласил из женщин, и твоя жена там лишь большая помеха... -- Боже мой! Да перестань ты нести вздор! -- кричал в трубку Рой. -- Я уже семь лет замужем за тобой, и меня так просто не проведешь. У меня есть и свои глаза. -- Прилетай сегодня! -- орал Рой.-- Прилетай завтра! Тринадцатого! Только не четырнадцатого мая! -- Ты отлично знаешь: откажусь от заранее зарезервированных билетов -- других мне не достать как минимум до июня. Не хочешь меня видеть, так и скажи! Прекрати эту пустую болтовню, прошу тебя! -- Алиса, дорогая! -- умолял, уговаривал он ее.-- Поверь ты мне -- говорю искренне: очень хочу тебя видеть! -- В таком случае прекрати нести всю эту чепуху или... сознавайся, в чем дело! -- Алиса, дело вот в чем...-- начал снова он, решив во всем ей признаться независимо от того, каким идиотом будет выглядеть в ее глазах. Вдруг щелчок на том конце провода... Тишина повисла над континентом, она разделяет их. Три тысячи миль... Минут через десять он снова дозвонился до нее, услыхал ее сердитый голос. Чувствовал себя посмешищем, понимал, что не сможет больше жить ни один, ни с женой, если предстанет сейчас перед ней глупым, безответственным: после стольких лет совместной жизни у нормального, надежного человека поехала крыша и начались какие-то нервные припадки. -- Мне больше нечего тебе сказать,-- снова начал он, когда телефонистка установила связь.-- Только одно: я очень сильно люблю тебя и не желаю, чтобы с тобой произошло несчастье,-- я этого не вынесу! Услышал, как Алиса тихо заплакала; потом заговорила: -- Нам нужно как можно скорее быть вместе. Все это просто ужасно... И прошу тебя, Рой, пожалуйста, больше не доводи меня своими звонками! Ты ведешь себя так странно, когда мы разговариваем по телефону, что мне в голову приходят самые дикие мысли о тебе. Все образуется, когда я приеду. -- Да, все будет чудесно, дорогая! -- обнадежил ее Рой. -- И ты больше никогда никуда не поедешь без меня? Обещаешь? -- Никогда, обещаю.-- Закрыв глаза, он в эту минуту представлял ее: похожая на девочку, стоит у телефона в спальне их приятного, тихого дома, положив обе руки на аппарат, а на ее красивом, умном личике гримаса жалости и отчаяния; больше говорить не о чем.-- Спокойной ночи, дорогая! Береги себя! Повесил трубку и уставился диким взглядом на пустую противоположную стену,-- и сегодня ночью ему не удастся заснуть... Утром четырнадцатого мая опустился густой предрассветный туман. Рой смотрел на белую пелену покрасневшими от бессонницы глазами; голова словно свинцом налилась. Выйдя из дома, зашагал по тихим, еще серым городским улицам, проносились лишь полицейские патрульные автомобили да фургончики, развозившие молоко; больше ничто не нарушало тишины в мглистой, густой пелене. В Калифорнии, думал он, всегда туман по утрам -- обычно образуется до восьми утра. Но на Атлантическом побережье сейчас другое время и другая погода, а до вылета ее самолета еще несколько часов. Может, все объясняется войной -- такого с ним никогда не случалось до войны. Считал, что легко отделался, но, видно, переоценил себя. Все эти кладбища; молодые парни, зарытые в песке и весенней траве; старушки в черных кружевных платьях, умирающие на улицах Лондона во время воздушных бомбардировок... В конце концов от таких картин и разыгрывается воображение, немудрено и спятить. Надо взять себя в руки, убеждал себя Рой рассудительно. Никогда я не терял здравого смысла, всегда был здоров, умел владеть собой в любой ситуации; с презрением относился ко всем этим медиумам, предсказателям, психоаналитикам... Туман постепенно рассеивался. Рой остановился и долго разглядывал грязноватую гряду гор -- угрюмых сторожей на восточных подходах к городу. Все самолеты, резко снижаясь над ними, принимались кружить над городом, чтобы совершить с западной стороны посадку. Голубоватая полоска появилась над горами, она все расширялась, а хлопья тумана таяли между раскидистыми пальмами на тротуарах, и вот уже привередливое солнце засияло на покрытых росой лужайках, а небо совершенно очистилось и теперь на нем ни облачка от Беверли-Хиллз до самой Шотландии. Рой вернулся в отель и лег, не снимая ботинок. Вскоре он проснулся; за несколько секунд до пробуждения перед глазами у него возникла вереница самолетов, спускавшихся в облаках дыма, словно в кинохронике о воздушном бое, и над всем этим столпотворением -- голосок Сэлли, жалобно лепечущий -- так она обычно верещала, когда наступало время ложиться в кроватку: "Мне уже пора спать? А у меня сна ни в одном глазу!" Посмотрел на часы: в Нью-Йорке час сорок. Они уже приехали в аэропорт, и большой самолет ждет пассажиров на летном поле; механики что-то осматривают, летчики проверяют заправку баков. "Черт с ними со всеми! -- решил он.-- Наплевать мне, что я смешон!" И поднял трубку. -- Соедините меня с нью-йоркским аэропортом "Ла Гуардия". -- Рейс ненадолго задерживается,-- ответил мелодичный голосок.-- Я перезвоню. -- Это очень важно, дело не терпит отлагательства. -- Рейс ненадолго задерживается,-- раздался тот же милый голосок. Повесив трубку, он подошел к окну и стал глядеть на улицу: небо ясное, безоблачное, ярко играет солнце, освещая все горы до самого Нью-Йорка... "Скажу ей все -- пусть на меня смотрят как на идиота, наплевать! Запретить ей садиться на этот самолет! Потом вместе посмеемся. Первым же самолетом полечу к ним, а потом вернемся сюда. Это лишний раз ей докажет, что за всем этим ничего не стоит, кроме страха". Достал из шкафа чемодан, бросил в него три рубашки, снова стал звонить; минут через пять дозвонился, но еще минут пять пришлось ждать, пока ответит старший авиалинии по перевозкам. -- Моя фамилия Гейнор.-- Голос у Роя прозвучал как-то необычно высоко, торопливо. -- Простите, как вы сказали, сэр? -- Гейнор. Г-ей-н-о-р. -- Гейнор, да? Понятно. Что-то вроде пикирования,-- добродушно засмеялся кто-то на другом конце провода, довольный собственной остротой.-- Что вам угодно, сэр? -- Видите ли, моя жена и дочь... -- Говорите громче, вас плохо слышно! -- Моя жена с дочерью! -- заорал во все горло Рой.-- Миссис Алиса Гейнор! Летят двухчасовым рейсом в Лос-Анджелес. Я хочу, чтобы вы их сняли с рейса! -- Что вы сказали? -- Я сказал -- нужно, чтобы вы сняли их с рейса! Им нельзя лететь на этом самолете! Моя жена и дочь. Двухчасовой рейс на Лос-Анджелес... -- Боюсь, что это невозможно, мистер Гейнор.-- Голос вежливый, но в нем чувствуется озадаченность. -- Почему "невозможно"? Вам нужно просто объявить по громкоговорителю и... -- Никак нельзя, сэр. Двухчасовой рейс в данную минуту уже взлетает. Мне очень жаль. Могу ли я еще чем-нибудь вам помочь? -- Нет! -- резко бросил Рой и швырнул на рычаг трубку. Посидел немного на кровати, встал, подошел к окну; снова устремил тревожный взгляд на яркое небо и зелено-желтоватые горы. Так и стоял у окна, словно застыл, и все не отводил взора от горной гряды, ожидая, когда позвонит диспетчер авиалинии.
ПОЦЕЛУЙ У КРОТОНСКОГО ВОДОПАДА
Фредерик Малл -- громадного роста, веселый, бесшабашный человек, с рыжеватыми усами; когда городские власти сняли трамваи с Третьей авеню и отправили его на пенсию, он вскоре заболел и умер. Как могли уволить его, Малла,-- он не прогулял ни одного дня в жизни, не считая, конечно, запоев или нетрудоспособности из-за ран и сильных ушибов, полученных в ходе жаркого спора,-- такого время от времени не избежать по вечерам в хорошо подвыпивших и почтенных компаниях. Ему и так стало несладко, когда у него забрали кондуктора и пришлось самому "обилечивать" пассажиров, стоя у переднего входа, в самой гуще гудящего, свистящего, сигналящего, безумного нью-йоркского уличного движения. Но когда вывели на линию автобусы и потребовали, чтобы он пошел переучиваться на водителя, если хочет остаться в компании, он, как и компания, понял, что ему конец. Давно все это было, в ту далекую пору, когда в городе каждую зиму выпадал снег, замерзали озера, а удобные, коричневого цвета дома еще не снесли, и на их месте не появились эти серые, бетон со стеклом, громады офисов, и не требовалось затрачивать целый день, чтобы добраться от Бриджа до Йорквилля наземным транспортом. Ничего не скажешь, он имел свои недостатки: пил виски, если мог себе это позволить, и переходил на пиво, когда в кармане заметно пустело. Однажды вечером его принесли домой, к жене, с сотрясением мозга, и он провалялся целых два дня в постели, а ведь заработал он его в баре неподалеку от Сороковой улицы, владельцем которого был некий Муллой, протестуя против казни через повешение Роджера Кейсмента. Отец его сражался в армии Соединенных Штатов под командованием Макклелана и был патриотом до мозга костей. Малл, по его собственным словам,-- полукровка, "полувсе", потому что семья отца из Милэнда, а мать на одну восьмую индианка. Обладал тягучим, гулким, как из бочки, баритоном и, когда пропускал пару стаканчиков, затягивал такие песни, как "Тихо лети, сладкий Афтон", "Добрый король Венчеслав" и "О Сюзанна". Но больше всего ему нравились две другие спиричуэлз1 -- "Тело Джона Брауна покоится в земле" и "Кто она, Сильвия?". Если верить его жене, еще он питал слабость к женскому полу. Единственным основанием для такого обвинения стало событие, которое произошло летом 1921 года, когда они с женой остановились в отеле у Кротонского водопада, где миссис Малл приходила в себя после рождения дочери. Выглянув однажды нечаянно из окна, она увидела, что ее благоверный целует на крыльце рыжеволосую женщину, чей муж в отъезде и не вернется раньше Дня труда. Мистер Малл рассказывал на сей счет совершенно иную историю. После обеда стоял он на крыльце и спокойно курил себе трубку; вдруг эта рыжеволосая подходит к нему и, прижав его что есть сил к колонне, обнимает и целует, при этом, охваченная страстью, промахивается, не попав по мишени, его губам, и этот промах оказывается весьма внушительным. Но миссис Малл ничего и слышать не хотела о его версии происшедшего, и посему с этого дня и до последнего, до его смертного часа, за мистером Маллом с подачи жены укрепилась репутация ужасного волокиты и дамского угодника. Все женщины этого большого города Нью-Йорка, утверждала она, ездят на трамвае по Третьей авеню только с одной целью -- совратить ее мужа. Существовала, правда, еще история -- о том, как однажды вечером какая-то вдова, в черной вуали, прошла через весь салон к его кабине и, ожидая, когда он остановит трамвай на Семьдесят девятой улице, незаметно передала ему свою надушенную рельефную визитку с адресом. Но в те дни ходило множество подобных историй о водителях, машинистах паровозов -- вообще о людях подобных профессий, так что далеко не все эти истории заслуживают веры. Чтобы пресечь подобные поползновения со стороны вдов, или девственниц с нежными глазами, или неудовлетворенных жен -- любительниц подобных трюков, миссис Малл завела привычку появляться на остановках маршрутов в самые странные и неожиданные моменты и терпеливо ждать его трамвая. Пару раз он заметил ее вовремя -- она стояла у столба, держа за ручку их маленькую, темноволосую девочку Клэрис -- и хладнокровно проехал мимо. Завизжав, словно брошенная невеста, и замахав в отчаянии кулаком, она бросилась за желтым трамваем, гремевшим по мостовой в направлении Бауэри. Таксисты останавливались и в удивлении таращили на нее глаза. Вполне естественно, жена не посмела настучать на мужа в компанию. Зато прибегла к коварному обману и стала выбирать такие углы на улице, где на остановках трамвая ожидали, по крайней мере, восемь -- десять пассажиров, чтобы Малл, опасаясь потерять работу, не проскочил мимо. Даже годы спустя после того, как она отказалась от такой практики, он весь заметно собирался, сосредоточивался, сидя в своей кабине, когда подъезжал к ее излюбленным местам слежки: Двадцать третьей улице, Тридцать четвертой или к углу Блумингдейл. Садясь в трамвай, она холодно кивала мистеру Кумбсу, который чаще всего был кондуктором у ее мужа, платила свой никель за проезд и шла по проходу в головную часть машины, бросая вызов любой сидевшей там женщине, если та осмеливалась взглянуть на нее. Мужу при этом не говорила ни слова. Просто сидела, сверля до дыр глазами его затылок, покуда он, уже не в состоянии этого выносить, не опускал за спиной кожаную занавеску, предназначенную, чтобы не пропускать яркого света из салона в кабину водителя и не мешать ему ехать ночью. Как раз ночные смены и были хуже всего. Она не спала, ожидала его, сидя в темной, холодной кухне, завернувшись в одеяло, словно жена рыбака во время шторма: вот-вот в дверь постучит хранитель маяка и сообщит ей страшную весть... Когда он приходил, делала вид, что целиком поглощена только одним -- приготовить ему кофе с бисквитами, а сама все время обнюхивала его, не несет ли от него дамскими духами, словно гончая, идущая по свежему следу, а глаза ее настороженно выискивали следы губной помады или какую-то неопрятность в одежде, как глаза пирата, разглядывающего заляпанную кровью карту местонахождения сокровищ. Малл, по природе человек добродушный, не жаловался. Женат он только раз и, как ему казалось, ясно понимает, что представляет институт брака. Всем он доволен; к бутылке прикладывается и на маршруте, и после работы; играет с Клэрис и учит ее петь "Кто она, Сильвия?". Терпит упреки и наскоки жены, как дорожные полицейские -- непогоду -- в конце концов, принимает ее поведение за выражение любви, и это, пожалуй, так и есть и ему было бы одиноко, он чувствовал бы себя в полной растерянности без этого. При всем при том они прожили вместе почти тридцать лет, и столь долгий срок совместной жизни в наши дни, несомненно, воспринимается как прочное семейное счастье. Дожил мистер Малл и до того дня, когда его единственная дочь вышла замуж за хорошего молодого человека, по имени Смолли, контролера страховых полисов,-- неплохая работа. на свадьбе отец с горечью заметил жениху: -- Эх, приятель, в твоей профессии никто хоть не вытащит из-под тебя рельсы. Мистер Смолли, другой человек, иного воспитания, во всем отличался от мистера Малла, что вполне естественно. Миссис Малл всю жизнь жужжала дочери на ухо, предостерегая: "Никогда не выходи замуж за такого человека, как твой отец!" Мистер Малл не разделял этих предостережений, хотя нельзя сказать, чтобы с радостью одобрял, он вообще довольно часто кивал в знак согласия с указаниями жены. Просто восхищался ее громадным интеллектом и принимал каждое ее слово, как верующий -- Евангелие, в отношении таких вещей, как тонкий вкус, любовь, привязанность. Кроме удовольствия, которое мистер Смолли получал от своей семейной домашней жизни, у него было еще одно: оказывать нажим на безногих калек, получивших увечье во время несчастных случаев на производстве, и погорельцев, потерявших все свое добро, чтобы заставить их снизить сумму страховки, первоначально запрашиваемую ими у компании. Его никогда никто не видел в баре, и когда он проходил на улице мимо женщин, то опускал голову, глядя на носки своих ботинок. Этот заботливый кормилец семьи, хоть, судя по всему, и неспособный подарить жене наследника, настоял, чтобы в дом пригласили горничную: пусть три раза в неделю приходит, помогает с уборкой, стиркой и глажением белья. Когда мистер Малл умер, миссис Малл честно его оплакивала, поставив в рамочке его фотографию, с рыжеватыми, приглаженными усами, на доску камина и говорила гостям за чашкой чая, указывая на его портрет: -- Ах, никто не знает, какую жизнь дал мне этот человек. На протяжении многих лет она постоянно видела его во сне, разговаривала с ним в своем обычном тоне, а на следующее утро шла в гости к дочери и рассказывала ей об этом: -- Твой отец посетил меня сегодня ночью, и у нас с ним был такой хороший, задушевный разговор о том времени, когда мы с ним отправились на прогулку вверх по реке в Эвберг и наш пароход чуть не перевернулся. Или говорила так: -- Сегодня ночью у нас с ним состоялся очень серьезный разговор, и он пообещал мне пить только пиво до первого воскресенья после Пасхи. А иногда миссис Малл прибегала запыхавшись, с сияющими глазами и говорила дочери: -- Он был в таком приподнятом настроении сегодня ночью, и не потому, что выпил или что-то там еще, нет,-- ты же понимаешь, просто такой веселый, пел "Тихо лети, сладкий Афтон" и исполнил четыре куплета из "Сегодня утром они повесят Дэнни Дивера". Клэрис спокойно воспринимала отчеты о ночных беседах матери. Отца любила, считала самым интересным мужчиной из всех, каких знала,-- вполне естественно, что память о нем так быстро не умирает. А мать ее, в сущности, одинокая старая женщина, живет в одной комнате, ей нечем теперь заняться после напряженной жизни, когда она усердно донимала покладистого, обаятельного мужа. Видно, Клэрис чувствовала -- ночные эти визиты из могилы скрашивают ее одиночество, наполняют смыслом все ее дни. Но вот однажды утром вся прежняя благожелательная атмосфера вдруг изменилась. Мать пришла рано, губы у нее побелели -- чем-то сильно рассержена. -- Снова пришел этой ночью! -- сообщила она, едва переступив порог. -- Ну и что, приятный был визит? -- осведомилась Клэрис как обычно. -- Нет, ничего подобного! Ужасный, просто унизительный вечер! -- Ах, мама! -- вздохнула Клэрис.-- Разве папа не был приятным собеседником, как всегда? -- Посмотрела бы, как бы ты поступила на моем месте! -- отрезала миссис Малл. -- Но ты не должна обижать его,-- попыталась успокоить ее Клэрис.-- Не забывай -- он старый человек. -- "Обижать"! -- фыркнула миссис Малл.-- Попробуй его обидеть! Да у него кожа толстая, как у слона -- ничего не чувствует. -- Что же случилось? -- встревожилась Клэрис. -- В дверь позвонили,-- начала свой рассказ миссис Малл.-- Стоит он на пороге, с этой своей обычной самодовольной ухмылкой,-- она всегда меня раздражала, и ему это прекрасно известно. -- Ах, мама,-- начала было Клэрис,-- нечего зря выдумывать... -- "Выдумывать"? -- перебила ее мать.-- Прежде выслушай, а потом скажешь, выдумываю я или нет. Знаешь, на что хладнокровно, с полным равнодушием отважился этот человек сегодня ночью? -- И умолкла. Клэрис, разумеется, ободрила ее: -- На что же? -- Теперь-то наконец он перешел все границы. Я женщина терпеливая, знаю, хорошего без плохого не бывает, но даже терпение святых имеет предел. И вот, когда увидела их там, за дверью, сегодня ночью... -- Да кого же? -- Клэрис была совсем сбита с толку.-- Что ты имеешь в виду, кого это "их"? -- Вот именно -- их! -- упрямо повторила миссис Малл.-- Твоего отца и эту рыжеволосую, в крепдешиновом платье, да еще таком узком, как это она дышит, пищу переваривает и как ребенка выносила! -- Какого ребенка? -- чуть слышно спросила Клэрис. -- Большого такого, толстого парня,-- не смутилась миссис Мал,-- из одежды давно вырос, но ухмылка на лице такая же наглая, как у твоего отца. Приклей ему усы -- и может в любой день отправляться в трамвайное депо и выводить на линию трамвай на Третью авеню. Проедет по ней до самого конца -- и все примут за твоего отца, и не сомневайся! -- Послушай, мама,-- Клэрис, конечно, знала о той рыжеволосой женщине на крыльце отеля у Кротонского водопада летом 1921 года, но сейчас она впервые услыхала это от матери,-- никто ничего не говорил мне о ребенке. -- Я тоже о нем не знала до сегодняшней ночи. Ах, он самый большой обманщик, какой когда-либо ходил по улицам этого города, твой отец! Но вот сегодня ночью он наконец предстал в своем истинном облике. Стоят, голубчики, абсолютно спокойно рядом передо мной, вот как ты сейчас, под ручку, и этот ребенок, копия твоего отца, а сам он говорит мне: "Берта, я привел к тебе своих друзей. В доме есть что-нибудь выпить?" -- Ну и что же ты сделала после этого? -- Клэрис решила потакать матери,-- впрочем, ей и самой стало интересно. -- Ну, я, конечно, была с ними отменно вежлива. Никогда ведь не устраивала семейных сцен перед незнакомыми людьми, и твоему отцу это прекрасно известно, он и пользовался. Холодно им поклонилась, взяла у мальчишки картуз, проводила их со всей церемонностью к столу, приготовила чай, вытащила для них из шкафа половинку пирога из крошек сухарей. Сидела с ними за столом, лишь вежливо вставляя "да" или "нет". А рыжеволосая все время тараторила о Кротонском водопаде, о том, что тамошняя погода для нее слишком жаркая и влажная, что на кухне в отеле готовили на маргарине, как она и подозревала, хоть и утверждали, что на масле, даже готовы поклясться. По правде говоря, я не слишком старалась, чтоб им было у меня приятно, и они, слава Богу, не стали задерживаться. Улучила я минутку, отвела твоего отца в сторону и сказала ему вполне определенно, что не желаю больше никогда видеть в своем доме ни эту женщину, ни его сына, зачатого в грехе. Все ему высказала, хладнокровно и ясно, чтобы в будущем избежать всякого между нами недопонимания: захочет снова меня увидеть -- пусть приходит, но один. -- Ну и как отреагировал на это отец? -- Да он только рот открыл, как в прихожую вплывает эта женщина и рот ему ладошкой закрывает. "Фредерик,-- говорит,-- уже поздно, нас ждут внизу". И они ушли, правда, поблагодарили меня за чай,-- бесстыдная троица, понятия не имеют о порядочности. Клэрис, женщина разумная, нашла слова, чтобы восстановить обычный порядок и семейную гармонию: -- Мне кажется, мама, тебе больше не о чем беспокоиться,-- уверена, он правильно тебя понял. -- Могу только это ему посоветовать! -- горячо отозвалась миссис Малл.-- Или я захлопну дверь у него перед носом. В течение недели или даже больше, по сообщениям миссис Малл, все шло хорошо. Мистер Малл посетил ее трижды, один, был довольно спокоен и несколько рассеян. Она проявляла терпимость, тактично не поднимала тему рыжеволосой и ее ребенка -- вылитой копии ее мужа. Но вот в него вновь вселился бес -- ночью, в субботу, раздался звонок в дверь. Открывает и видит: стоит он со своей обычной наглой ухмылкой на губах, а рядом, под ручку с ним,-- рыжеволосая в прозрачном, узком крепдешиновом платье -- из-под него ясно, как при дневном свете, видна каждая складка корсета,-- и этот увалень, ее парнишка, с точно такой же субботней наглой ухмылкой, как у его отца... -- Стоит он в коридоре,-- миссис Малл рассказывала это Клэрис утром в понедельник,-- широко улыбается,-- получает, видно, большое удовольствие от чувства собственной вины,-- и говорит: "Мы случайно проходили мимо и подумали: может, тебе одиноко и ты не прочь немного побыть в нашей компании". Миссис Малл пришлось ждать до понедельника, чтобы все рассказать дочери, так как на уик-энд Клэрис уехала в Провиденс, навестить семью мужа, мистера Смолли. Такая вынужденная задержка помогла ей запечатлеть в памяти с мельчайшими деталями виденное, и она торопливо все это стала излагать, не сняв даже шляпки, в гостиной Клэрис: -- На него я бросила лишь один мимолетный взгляд, зато долго, со значением разглядывала эту рыжеволосую и ее зачатого в преступном грехе сынка. Это, конечно, не могло остаться без внимания твоего отца, держался он довольно развязно: "Разве ты не собираешься пригласить нас, Берта, хотя бы на минутку?" Стоял между нами как бык-победитель на ярмарке. "Ведь предупреждала тебя, Фредерик,-- вежливо, но твердо подвожу я черту.-- А теперь уходи и не смей больше никогда подниматься ко мне по этой лестнице!" "Да что ты, Берта?" -- уговаривает меня так медоточиво, умасливает -- всегда это умело использует, едва речь заходит о женщине. Ну, быстренько его осадила, повторила строго: "Уходи! Не желаю больше иметь с тобой ничего общего! Долго все выносила. Не трать зря время на уговоры! Дверь закрывается!" И закрыла у него перед носом, но не захлопнула, чтобы не доставить удовольствия этой его рыжей -- пусть не думает, что я разозлилась. Но закрыла резко. Через дверь слышу минуту-две их горестные перешептывания, а потом ногами зашаркали вниз по лестнице, а я спать легла. Через час звонит в дверь, кричит: "Я теперь один, Берта, впусти меня ради бога!" Но я лежу, не двигаюсь: ни звука не издаю. Всю ночь в дверь названивал, возился возле двери; только я бесповоротное решение приняла, ничем себя не выдала, ни единым шорохом не дала ему понять, что слышу его звонки и возню. В конце концов, когда взошло солнце, дал он последний, отчаянный звонок, в последний раз крикнул: "Я ухожу, Берта, прощаюсь с тобой навек!" Хоть обида от этих слов легла мне на сердце,-- не ответила: давно пора преподать ему урок. Вот и все, так я положила конец всему, что связано с твоим отцом. Клэрис попыталась было убедить мать -- дай, мол, отцу еще один шанс,-- но отказалась от своей затеи: уж очень у нее выражение лица грозное, и челюсти так плотно сдвинуты... Принесла ей чашку чаю, постаралась, как могла, утешить. Внимательно следила, как она надевает шляпу -- точно солдат перед боем шлем, и долго прислушивалась к ее шагам на лестнице. Пошла делать свои ежедневные покупки -- такая беспощадная и одинокая... Целый день думала Клэрис о матери, о том, как сильно жгла ей сердце любовь к отцу все эти сорок лет,-- нашла ведь в себе силы дать ему от ворот поворот, пусть даже теперь, когда его так долго нет в живых, и все только из-за какого-то поцелуя на крыльце отеля у Кротонского водопада в 1921 году. А когда пришел домой с работы мистер Смолли, жена холодно глядела, как он снимает ботинки, спокойно садится на стул, надевает очки, чтобы почитать вечернюю газету, и размышляла: вот этот человек не способен вызвать такую всепоглощающую страсть ни у одной женщины на свете; через десять дней после того, как гроб с его телом опустят в могилу, ей не удастся вспомнить о нем ничего, даже как отвратительно, на публику он манерничает. -- Ах,-- муж устало уселся поудобнее и развернул газету.-- Какой ужасный день! Все время занят, ни минуты отдыха... Клэрис снова окинула его долгим, горьким взглядом. -- Чем же? Надуванием бедняков и этих несчастных погорельцев -- из-за пожара лишились всего,-- только чтобы не платить им положенной компенсации за понесенные убытки? -- Клэрис...-- Мистер Смолли, оторвав глаза от газеты, укоризненно посмотрел на жену; удивленный и напуганный, почувствовав новую, страстную, тревожащую нотку в ее голосе, он осознал наконец, что в этом браке никогда ничего хорошего для себя не добьется.-- Что я такого сделал? Но Клэрис ничего не ответила: молча надела пальто и вышла. Направилась она в бар на Третьей авеню, неподалеку от угла улицы Блумингдейл.
ТОГДА НАС БЫЛО ТРОЕ
Мунни Брукс проснулся от двух прогремевших за окном выстрелов; открыв глаза, он уставился в потолок. Если судить по слабому свету в комнате,-- окна зашторены,-- ясно, что на улице солнечно и тепло. Он повернул голову: на соседней кровати спит Берт -- тихо, не издавая никаких звуков; аккуратно наброшенное на голову одеяло стережет все его сны. Мунни вылез из кровати и, прошлепав босыми ногами к окну, раздвинул шторы. Последние остатки утреннего тумана поднимались, словно завитки, от полей, а далеко внизу глянцевая гладь моря сияла под лучами октябрьского солнца. Еще дальше, там, где побережье делало большой изгиб, Пиренеи своими зелеными острыми грядами тянулись к мягкому, как пух, небу. Из-за стога сена, в сотне ярдов от террасы отеля, вышел охотник с собакой -- не торопился, на ходу перезаряжал ружье. Глядя на него, Мунни с удовольствием вспомнил, что накануне вечером любитель поесть лакомился только что убитой, разжиревшей после обильного летнего сезона куропаткой. Старик охотник, в голубоватой робе рыбака и рыбацких резиновых высоких сапогах, солидно, осторожно ступал за своей собакой, пробираясь через срезанное жнивье. "Стану стариком,-- невольно пришло в голову Мунни, в его двадцать два,-- вот точно как он буду в такое октябрьское утро". Пошире раскрыл шторы, взглянул на часы: уже начало одиннадцатого; вчера допоздна засиделись в казино в Биаррице. В начале лета, когда отдыхали на Лазурном берегу, один лейтенант-парашютист продемонстрировал им надежную систему выигрыша в рулетку; с тех пор старались почаще посещать казино. Система влетела им в копеечку; никогда еще не удавалось выиграть за один раз более восьми тысяч франков, что порой заставляло их сидеть, наблюдая за вращающимся колесом, до трех утра. Но нужно отдать ей и должное: с того времени, как они встретили лейтенанта, ни разу не проигрывали. Все это делало их путешествие довольно приятным, даже не лишенным определенной роскоши, особенно когда оказывались в таких местах, где работало казино. На номера фишек в системе не обращалось никакого внимания, все сосредоточивалось на цвете -- красном или черном -- и предусматривалось ритмичное удвоение ставок. Этой ночью они выиграли только четыре с половиной тысячи франков и ради них проторчали в казино до двух ночи. Но все же сейчас, когда он проснулся так поздно в ясную осеннюю погоду от того, что охотник стрелял прямо у них за окном по дичи, вид четырех тысячных банкнот на шкафу придавал оттенок везения и удовлетворенности приятному утру. Стоя у окна, чувствуя, как теплые солнечные лучи нагревают босые ноги, вдыхая солоноватый морской воздух и прислушиваясь к далекому, спокойному прибою, вспоминая жирную куропатку и азарт, охвативший его во время игры, и все, что произошло этим уже ушедшим летом, Мунни осознавал, что ему не хочется возвращаться домой сегодня утром, как запланировано. Пристально глядел вслед охотнику, ведущему собаку по жухлому коричневому полю у самой кромки моря, думал, как все же было хорошо, когда он был молод. Именно его способность наслаждаться любым моментом жизни с непосредственностью молодости и рассудительной, меланхоличной зрелостью старости одновременно позволила Берту как-то заметить полушутя-полусерьезно: "Завидую я тебе, Мунни. У тебя редкий дар мимолетной ностальгии. Ты дважды получаешь дивиденды на свой вложенный капитал". Но у такого дара есть и свои недостатки. Мунни с большим трудом и неохотой покидал понравившиеся ему места,-- при расставании с ними, когда все заканчивалось, его переполняли эмоции, а старик, который всегда путешествовал вместе с ним где-то внутри него, грустно, по-осеннему нашептывал ему: "Все это больше никогда не повторится..." Завершение этого долгого, растянувшегося до октября лета оказалось куда болезненнее для Мунни, чем все прочие отъезды и прощания. Он чувствовал, что расстается с последними деньками своих последних настоящих каникул в жизни. Его путешествие в Европу -- подарок родителей по случаю окончания колледжа. Вернувшись домой, он увидит на пристани знакомые, доброжелательные, радушные, но и строгие лица, и все эти люди, ожидая, чем он намерен заняться, станут расспрашивать, предлагать ему работу и свои добрые советы, любовно, но неумолимо направляя его на привычную колею взрослого, ответственного, перебесившегося в молодости человека. Все его каникулы будут носить отныне временный характер -- торопливые, наскоро проглоченные летние антракты, от конца одного рабочего цикла до начала другого. "Последние веселые деньки твоей юности,-- нашептывал внутри него старичок.-- Через семь дней -- знакомая пристань дома..." Мунни, повернувшись, посмотрел на спящего друга: по-прежнему спит тихо-тихо, удобно растянувшись под одеялом с простыней, торчит только геометрически прямой, длинный, загорелый нос. "И здесь меня подстерегает перемена",-- понимал Мунни. Пароход причалит к пристани, и между ними уже не возникнет прежней тесной дружбы. Никогда они уже не будут так близки, как на морских скалах Сицилии, или карабкаясь по облитым солнцем развалинам в Пестуме1, или преследуя двух девушек -- англичанок, гоняясь за ними по римским ночным клубам. Как в тот дождливый день во Флоренции -- впервые вместе разговорились с Мартой. Как во время длинного, головокружительного путешествия втроем по серпантину горных дорог в крошечном автомобиле с открытым верхом: мчались от Лигурийского побережья к границе, останавливаясь, где хотели выпить белого вина или искупаться и отдохнуть в пляжных павильончиках, украшенных маленькими, яркими разноцветными вымпелами, трепещущими на ветру на жарком средиземноморском солнцепеке. Или когда, как заговорщики, пили пиво с парашютистом в баре казино в Жюан-ле-Пэн, усваивая с его помощью беспроигрышную систему. На светлой, радостной заре, пахнущей лавандой, гнали на машине назад в отель, ликуя по поводу выигрыша, а Марта дремала, сидя между ними. Сидели в Барселоне на солнечной трибуне, обливаясь потом, прикрывая ладонями глаза, восторженно приветствуя матадора: тот ходил по арене с зажатыми в руках высоко поднятыми над головой отсеченными бычьими ушами, а к его ногам со всех сторон летели букеты цветов и кожаные фляжки с вином. В Саламанке и Мадриде ехали по дороге почти через всю эту соломенного цвета, жаркую, обнаженную страну во Францию, попивая сладкое, неразбавленное испанское бренди, пытаясь запомнить чудесную музыку, под которую танцевали в пещерах цыганки. И никогда не будут так близки, наконец, как сейчас, в этом маленьком, аккуратно побеленном номере баскского отеля: Берт спит; он, Мунни, стоит у окна, наблюдая за стариком, все дальше уходящим от террасы со своей собакой и ружьем; а наверху спокойно, как всегда, свернувшись калачиком, словно ребенок, спит Марта -- пока они, оба словно не доверяя друг другу, не войдут к ней, чтобы разбудить ее и рассказать, какой наметили план на сегодня. Мунни еще шире раздвинул шторы, и солнечные лучи, стремительно ворвавшись, заполонили всю комнату. Если и есть такой пароход на свете, пропустить который он имеет право хотя бы раз в жизни,-- это, несомненно, тот, что выходит из Гавра послезавтра. Подошел к кровати Берта, осторожно переступая через разбросанную на полу мятую одежду; толкнул его в голое плечо пальцем, позвал: -- Мастер, солнце уже давно встало! Между ними уговор: кто проигрывает в теннис, называет своего победителя в течение суток не иначе как Мастер. Берт накануне выиграл у него со счетом 6:3, 2:6, 7:5. -- Уже начало одиннадцатого,-- ткнул его Мунни еще раз твердым пальцем. Берт, открыв глаза, тоже равнодушно устремил взор в потолок. -- У меня похмелье, как ты думаешь? -- поинтересовался он. -- С чего бы это? -- удивился Мунни.-- Выпили на двоих бутылку вина за обедом да по паре пива потом. -- Ладно, пусть похмелья у меня нет,-- согласился Берт, словно такая весть сильно его огорчила.-- Но ведь, по-моему, идет дождь. -- Что ты, яркое, солнечное, жаркое утро! -- разуверил его Мунни. -- Все меня постоянно уверяли, что в стране басков на побережье вечно идет дождь,-- пожаловался Берт, видимо и не собираясь вставать. -- Все лгали,-- успокоил его Мунни.-- Да вылезай же ты, черт тебя побери, из постели! Берт медленно выпростал ноги из-под одеяла, свесил с края кровати и сел -- худой, костистый, голый по пояс. Из коротких для него пижамных брюк высовывались, болтаясь, его большие ступни. -- Знаешь ли ты, почему американские женщины живут дольше, чем американские мужчины, толстяк? -- Нет, не знаю,-- не скрыл Мунни. -- Потому что подолгу спят по утрам. Моя цель в жизни,-- Берт снова улегся на кровать, но все еще свешивая ноги с края,-- прожить так же долго, как американские женщины. Мунни зажег сигарету, другую бросил Берту. Тот ухитрился прикурить ее, не поднимая головы с подушки. -- Послушай,-- заговорил Мунни,-- пока ты здесь дрых, растрачивая зря драгоценное время юности, мне в голову пришла одна блестящая идея... -- Напиши на бумажке и опусти в ящик для предложений.-- Берт, зевнув, закрыл глаза.-- Администрация подарит седло из буйволовой кожи каждому служащему, выдавшему нам заманчивую идею, которую сразу можно применить на практике... -- Послушай,-- нетерпеливо перебил его Мунни,-- мне кажется, нам нужно пропустить этот проклятый пароход. Берт лежал и молча курил, сощурив глаза и задрав нос к потолку. -- Некоторые люди,-- задумчиво начал он,-- рождены только для того, чтобы пропустить пароход, поезд или самолет. Вот взять, к примеру, мою мать. Однажды ей удалось избежать преждевременной смерти только потому, что она заказала себе второй десерт. Самолет взмыл в ту минуту, когда она вышла на взлетное поле, но через тридцать пять минут взорвался. Ни одного оставшегося в живых -- все всмятку... Знаешь, что подавали на десерт? Мороженое с размятой свежей клубникой. -- Да ладно тебе, Берт.-- Иногда Мунни действовала на нервы привычка Берта высказываться не по делу, особенно когда он, Мунни, размышлял над чем-то серьезным.-- Знаю я все о твоей матери. -- Весной,-- продолжал Берт, не обращая никакого внимания на нетерпение друга,-- она просто с ума сходит по клубнике. Скажи-ка мне, Мунни, ты что-нибудь пропускал в жизни? -- По-моему, нет. -- Неужели ты считаешь, что поступаешь мудро, занимаясь на таком позднем этапе пустяками, пытаясь выяснить, как сложится жизнь? Мунни вошел в ванную комнату, налил из-под крана стакан воды. Когда он вернулся в спальню, Берт все лежал в той же позе, болтая ногами и покуривая. Мунни подошел поближе и стал медленной струйкой лить воду ему на голую, загорелую грудь. Вода тонкими ручейками растеклась между ребер и оттуда -- прямо на простыню. -- Ах,-- Берт продолжал покуривать,-- как приятно освежает! Оба засмеялись, и Берт сел в постели, заявив: -- Ладно, толстяк, не думаю, что ты это серьезно. -- Моя идея такова,-- объяснил Мунни,-- остаться здесь, подождать, пока погода ухудшится. Грех уезжать в такие славные, солнечные деньки. -- Ну а что с билетами? -- Пошлем телеграмму пароходному начальству, сообщим, что воспользуемся их услугами позже. У них там список желающих длиной с милю -- будут просто в восторге. Берт рассудительно кивнул. -- Ну а как насчет Марты? Если она захочет сегодня же быть в Париже? -- Марта никуда не хочет ехать. И никогда. Ты сам прекрасно знаешь. Берт снова кивнул. -- По-моему, она самая счастливая девушка в мире. За окном раздался выстрел. Берт, повернув голову, прислушался: прогремел второй. -- Вот это да! -- воскликнул Берт, облизывая губы.-- Никогда не забуду эту замечательную куропатку, которой мы угощались вначале! Встал, озираясь, в своих хлопающих по ногам пижамных штанах: просто мальчишка, с неплохими перспективами попасть в сборную колледжа,-- если усиленно кормить в течение года. Когда призывался в армию, выглядел неплохо,-- круглолицый, щеки полные,-- а демобилизовался в мае -- превратился в длинного, худущего парня, с круто выпирающими ребрами. Если Марте хотелось его подразнить -- сравнивала с английским поэтом в плавках. Берт подошел к окну, стал смотреть на горы, море, щурился на солнце. Мунни стал рядом. -- Ты прав,-- признал Берт.-- Только идиоту может прийти в голову дурацкая идея возвращаться домой в такой славный денек. Пошли к Марте, скажем, что путешествие продолжается. Друзья быстро облачились в хлопчатобумажные штаны и теннисные рубашки, надели легкие испанские туфли и поднялись наверх, к Марте. Вот они уже в ее комнате -- не стали утруждать себя стуком. Под порывами ветра одна из ставен громко хлопает по окну, но на Марту это, по-видимому, не действует -- спит себе спокойно, свернувшись калачиком, из-под одеяла виднеется одна макушка, с темными, коротко стриженными, спутанными волосами... Подушка валяется рядом, на полу... Мунни и Берт молча стояли, глядя на эту свернувшуюся под одеялом фигуру, оба в эту минуту убежденные, что другому невдомек, о чем он сейчас думает. -- Ну-ка, просыпайся! -- тихонько произнес Берт.-- Тебя ждут слава и величие! -- наклонился, постучал пальцем по выглядывающей макушке. Мунни почувствовал, что кончики его собственных пальцев задергались, словно от электрического заряда. -- Оставьте, прошу вас! -- Марта не открывала глаз.-- Охота вам меня беспокоить, когда еще глубокая ночь... -- Что ты? Уже почти полдень! -- Мунни прибавил часика два.-- К тому же нам нужно сообщить тебе нечто важное. -- Сообщайте,-- сонно разрешила Марта,-- и отчаливайте. -- Видишь ли, у толстяка,-- начал объяснять Берт, стоя у ее изголовья,-- возникла одна идея. Чтобы мы все остались здесь, покуда не зарядят дожди. Ну, что скажешь? -- Само собой,-- сразу согласилась Марта. Берт и Мунни улыбнулись друг другу -- как все же хорошо они ее знают! -- Марта,-- провозгласил Берт,-- ты единственная на свете оставшаяся в живых замечательная девушка -- само совершенство! И они вышли из комнаты, чтобы не смущать ее,-- пусть одевается. Встретили они Марту Хольм во Флоренции. Судя по всему, у нее представления о том, какие музеи и церкви нужно обязательно посетить, точно как у них -- они постоянно сталкивались с ней в этих местах. Бродит одна; вероятно, американка; как выразился Берт, "еще не видел такой красоты"; в конце концов они с ней заговорили. Хотя впервые такая идея, наверно, пришла в голову Мунни в галерее Уффици, в зале, где были выставлены картины Боттичелли. Несмотря на коротко, довольно небрежно подстриженные черные волосы, он сразу нашел ее похожей на "Весну" Боттичелли: высокая, стройная, молоденькая, словно девчонка, с изящным, узким носом и глубокими, умными глазами, подернутыми пленкой грусти,-- весьма опасными. Его здорово смущало, что в голове у него бродят такие мысли об этой совершеннолетней американке, которая год проучилась в престижной школе Смита и носит брючки в обтяжку. Но поделать с собой ничего не мог и никогда в этом не признавался самой Марте и, конечно, не говорил ни слова Берту. Марта знала массу людей и в самой Флоренции, и в округе (позже выяснилось -- знала многих практически в любом месте); пригласила их на чай в Фьезоле, на одну виллу с бассейном, потом на прием, где Мунни даже станцевал с графиней. В Европе Марта провела уже два года, отлично знала, какие места непременно нужно посетить, а какие просто пустые приманки, свободно говорила на итальянском и французском и, если ее просили, была готова через минуту; не канючила и не жаловалась, когда нужно пройти на своих двоих несколько кварталов; весело смеялась шуткам Берта и Мунни, да и своим тоже; не хихикала, не плакала, не надувала сердито губки, и потому Мунни совершенно справедливо, по его мнению, ставил ее на голову выше всех других знакомых девушек. Молодые люди провели вместе три дня во Флоренции, собирались после этого ехать в Портофино, а потом во Францию, и двум друзьям казалась непереносимой сама мысль бросить ее, оставить одну. Насколько Мунни и Берт понимали, никаких своих планов у нее не было. "Скажу матери,-- объясняла им Марта,-- что занимаюсь на курсах в Сорбонне"; это, собственно, очень близко к истине, по крайней мере зимой. Мать ее жила в Филадельфии, трижды в своей жизни разводилась и время от времени, по словам Марты, присылала ей свою фотографию, чтобы она, когда окончательно вернется домой, не испытывала растерянности, если вдруг не узнает родную мать. Мунни с Бертом все серьезно и детально обсудили. А теперь все трое сидели за столиком в кафе на Пьяцца дель Синьория и, заказав по чашке кофе, делились с ней своими планами. -- Вот что мы решили,-- взял на себя инициативу Берт, а сидевший рядом с ним Мунни только кивал головой в знак согласия с товарищем.-- Компания "Брук карбой", которая занимается организацией туров по Европе по выбору клиентов, может воспользоваться твоими услугами в качестве переводчика, агента, предлагающего хорошие отели, и главного дегустатора чужеземных блюд. Не говоря уже о твоем женском обаянии, столь необходимом в мужской компании. Как тебе такая перспектива? -- Да, почему бы и нет? -- ответила Марта. -- Мы хотели прежде удостовериться, не нарушит ли в какой-то мере наша идея твоих планов или расписания? -- добавил Мунни. -- У меня расписание одно -- плыть по течению. Ты разве этого не знал? -- улыбнулась она. -- Означают ли твои слова,-- продолжал Мунни, который не любил недомолвок (все должно быть начистоту),-- что ты едешь с нами? -- Это означает, что я очень хочу поехать вместе с вами и в душе надеялась, что вы меня об этом попросите.-- Посмотрела на одного, потом на другого, задерживая на каждом взгляд ровно на столько секунд, чтобы никого не обидеть,-- такая веселая, в приподнятом настроении, благодарная им за такое предложение, готовая на все. -- Ну а теперь, когда мы с Мунни обо всем договорились,-- подхватил Берт,-- я намерен сейчас все тебе ясно изложить. Кое-что нужно спланировать заранее, иначе может наступить темная, отвратительная ночь -- провозвестница катастрофы. Мы составили свод практических правил; если ты согласна с ними -- отправляемся в путь завтра же; если нет -- ничего страшного,-- пожелаем тебе приятно провести лето. -- Переходи ты к делу! -- Мунни начал терять терпение.-- Нечего читать преамбулу к конституции. -- Правило номер один,-- торжественно произнес Берт. Марта сидела с самым серьезным видом, слушала его, кивая головой. -- Правило основное и первое -- никаких увлечений! Это только все осложняет, запутывает. Мы с Мунни старые друзья, мы готовились к этому лету годами, неплохо развлеклись и не желаем вызывать друг друга на дуэль или что-нибудь в этом роде. Так вот, я знаю женщин...-- И сделал паузу, ожидая, кто из них улыбнется; но лица обоих оставались серьезными. -- До армии,-- вмешался Мунни,-- он этого не говорил. -- Что же ты знаешь о женщинах? -- поинтересовалась Марта, по-прежнему очень серьезная. -- А то, что женщины всегда кого-то выбирают. Стоит одной женщине войти в комнату, где пятеро мужчин, мозг ее начинает лихорадочно работать -- ну как электрическое сверло, продырявливающее стену. Первый класс, второй, вполне подходящий... а это -- не может быть и речи! Степень выбора. -- Ну, ты даешь! -- рассмеялась Марта и, спохватившись, прикрыла ладошкой рот, торопясь вновь посерьезнеть.-- Прости меня. Мунни... ты веришь этому? -- Не знаю,-- ответил тот смущенно.-- У меня нет таких преимуществ, как у Берта: я не служил в армии. -- Могу даже сказать тебе заранее, кого ты выберешь -- меня или Мунни,-- назидательно продолжал Берт,-- чтобы ты зря не тратила время и не мучилась. -- Интересно... ну скажи. -- Вначале -- явная тенденция в мою пользу,-- о причинах как-нибудь в другой раз. Но спустя некоторое время нажмешь на переключатель, примешь окончательное решение и выберешь Мунни. -- Бедняжка Берт! -- весело фыркнула Марта.-- Какая ужасная несправедливость по отношению к тебе! Все время только открывать спортивный сезон в первой игре. Зачем ты мне все это излагаешь? -- Ты должна дать нам твердое обещание, что не станешь выбирать никого из нас -- ни меня, ни Мунни. Ну а если не сумеешь совладать с собой -- унесешь свою тайну с собой в могилу, ясно? -- объяснил Берт. -- Ага, в могилу! -- повторила Марта мрачно и торжественно. -- До отплытия парохода мы будем относиться друг к другу как братья и сестра, не больше. D'accord?1 -- Ну разумеется! -- Вот и хорошо. Берт и Мунни кивнули друг другу, довольные тем, какое здравомыслие проявил каждый из них. -- Правило второе,-- не унимался Берт.-- Если по прошествии определенного периода ты станешь доставать нас, превратишься в обузу -- прощаемся и ты уезжаешь. Никаких слез, взаимных обвинений, семейных сцен. Просто дружеское рукопожатие -- и марш на ближайший вокзал! D'accord? -- Согласна вдвойне! -- Правило третье: каждый несет треть расходов. -- Само собой. -- Правило четвертое,-- Берт уже напоминал директора компании, объясняющего на совете план предстоящих действий,-- каждый идет куда хочет, встречается с кем пожелает, и никто не имеет права задавать никаких вопросов в этой связи. Мы ведь не неразлучная троица, ибо такие неразделимые объединения людей только нагоняют скуку. О'кей? -- То есть свободная конфедерация суверенных государств,-- подтвердила Марта.-- Идею поняла. Все трое торжественно пожали друг другу руки в окружении маячащих за спинами громадных статуй и решили выехать завтра же, рано утром. Кое-как удалось втиснуть Марту в крошечный автомобиль, привязать сзади ее багаж. За все лето у них не возникло не единой ссоры, хотя свободно, постоянно обсуждали такие важные темы, как секс, религия, политика, брак, выбор карьеры, положение женщин в современном обществе; театры в Нью-Йорке и Париже и каким должен быть приличный размер купальников у молодых девушек на пляжах Италии, Франции и Испании. Когда Берт подцепил в Сен-Тропезе пышную блондинку-американку и гулял с ней с неделю, это, казалось, нисколько не волновало Марту, даже тогда, когда эта девица переехала в их отель и остановилась в соседнем с комнатой Мунни и Берта номере. Честно говоря, ничто не могло, судя по всему, расстроить Марту, радостно воспринимавшую события каждого дня с какой-то странной, почти сонной безмятежностью. Сама она, по-видимому, не принимала никаких решений и всегда соглашалась с решениями других независимо от того, к каким последствиям это могло привести,-- охотно, доброжелательно, с улыбкой, с каким-то бесстрастным одобрением. Такое ее приятное женское безволие Мунни увязывал с одним поразительным ее талантом -- умением спать сколько угодно. Если ее никто не будил по утрам, могла проспать до полудня, до двух дня, даже если накануне очень рано улеглась. Это не объяснялось каким-то ее физическим изъяном,-- ей вообще, казалось, сон совсем не нужен: никогда об этом не говорила, не напоминала, что пора спать, несмотря на то, что иногда все засиживались допоздна, забывая, когда Марта встала сегодня утром. Никогда она не писала писем, да и сама редко их получала и постоянно забывала оставлять свой будущий адрес, когда переезжали на другое место. Требовались деньги -- звонила в Парижский банк, где на счету хранилось ее денежное пособие; когда деньги поступали, щедро, не задумываясь их транжирила. Ее совсем не интересовали тряпки, и, как сама призналась Берту с Мунни, она сделала такую короткую стрижку только потому, что лень каждый день причесываться. Когда заходил разговор о том, как они собираются распорядиться своей жизнью, оказывалось, что об этом у нее весьма смутные представления. -- Не знаю,-- Марта пожимала плечами, улыбалась, и чувствовалось, что она в самом деле этим слегка озадачена.-- Буду вот так слоняться повсюду; поживем -- увидим. В данный момент я придерживаюсь политики свободного дрейфа. Что-то не вижу, чтобы хоть один из наших сверстников занимался чем-то полезным, достойным внимания. Жду, когда снизойдет откровение и направит меня по верной стезе. Не тороплюсь брать на себя никаких обязательств и вообще никуда не спешу... Как ни странно, но такая бесцельность Марты, не желающей выбрать для себя четкий жизненный маршрут, делала ее куда более интересной личностью в глазах Мунни по сравнению со всеми другими девушками, которых он знал. Эти в основном положительные, примерные, но ограниченные девицы: одни хотели поскорее выйти замуж, иметь детей, стать членами сельского клуба; другие мечтали о театральной карьере, об известности и славе; третьи стремились сделаться редакторами или деканами в женских колледжах. Мунни сердцем чувствовал: Марта пока не определилась потому, что ничего достойного ей еще не подвернулось. Но ведь всегда есть шанс, думал он, и если она когда-нибудь на чем-то остановит свой выбор, то на великом, оригинальном, славном. Разработанные во Флоренции строгие правила оказались невостребованными, если не считать недели, проведенной Бертом с пышной блондинкой в Сен-Тропезе. Во всех приключениях троица оставалась неразлучной, что объяснялось просто: всем им гораздо лучше, удобнее и интереснее втроем, чем с кем-либо другим. Правила, быть может, и понадобились бы, будь Марта совершенно другой -- кокеткой, жадиной или глупышкой -- или будь они все немного старше. Но все же пусть они срабатывают, по крайней мере, до последней недели октября, а если повезет, и дольше; потом друзья поцелуют Марту на прощание, сядут на пароход и отправятся домой. Как-то лежали на песке на пустынном пляже до двух часов, потом искупались. Плавали наперегонки: вода холодная, надо как можно быстрее двигаться, чтобы не замерзнуть. В коротком, ярдов на пятьдесят заплыве Мунни, стараясь не отстать от Марты, совершенно выдохся к финишу. Марта, легко выиграв, безмятежно покачивалась на волнах, лежа на спине. Мунни подплыл к ней, отплевываясь и хватая открытым ртом воздух. -- Показал бы тебе,-- он широко улыбался, но чувствовал себя пристыженным,-- если бы не моя астма. -- Нечего из-за этого расстраиваться.-- Марта слегка болтала ногами.-- Женщинам всегда легче держаться на воде. Встали на дно и теперь следили за Бертом -- тот старался вовсю, неистово размахивал руками, приближаясь к ним. -- Берт,-- заявила ему Марта, когда он наконец, поравнявшись с ними, встал рядом,-- ты единственный из всех моих знакомых ребят плывешь точно как старая леди ведет свой автомобиль. -- Мои таланты,-- с достоинством ответил Берт,-- лежат в иной сфере. Шумно, с криками вышли на берег, неистово размахивая руками, чтобы согреться; тела их покраснели от холодной воды. Один за другим, по очереди, снимали с себя мокрую одежду, стыдливо прикрываясь большими полотенцами. На Марте, как всегда, тесные брючки, доходящие только до икр, и рыбацкая рубашка -- джерси в бело-голубую полоску. Наблюдая, как она одевается, какие у нее ловкие, небрежные движения, Мунни чувствовал, что никогда не увидит больше такую девушку, как Марта Хольм,-- трогательную, веселую, вызывающую у него смутное душевное волнение, когда вот так стоит на солнечном пляже, в рыбацкой рубашке в полоску, вытряхивая из черных волос последние капли морской воды. Решили сегодня не идти в ресторан, а устроить себе на ланч пикник. С трудом втиснулись в двухместный автомобильчик -- его оставил Мунни брат, когда последний раз отдыхал в Европе прошлым летом. Марта устроилась на подушке, на ручном тормозе, между ними; поехали в город, купили там холодного цыпленка, длинный батон и кусок сыра "Груйэр"; одолжили у торговца фруктами корзину, взяли у него несколько крупных виноградных гроздей, две бутылки вина и с покупками вернулись к машине. Поехали, огибая гавань, к старому форту: когда-то, в стародавние времена, он не раз подвергался осаде и был повержен противником, теперь в летнее время становился школой для желающих овладеть искусством управления парусом. Припарковав машину, пошли вдоль широкой, со следами прошедших лет стены, отделявшей форт от моря; несли в руках корзину с вином и тяжелое, мокрое махровое полотенце -- заменит им скатерть. Отсюда, от стены, хорошо просматривался протяженный овал гавани, сейчас пустынной, если не считать легкой рыбачьей плоскодонки под самодельным парусом, которая медленно двигалась к мысу Сент-Барба; обезлюдевший пляж; дома из белого и красного кирпича в Сен-Жан-де-Лус. Двор возле форта был забит маленькими голубыми лодками класса "Кулик", закрепленными на зиму на бетонных блоках, а откуда-то издали доносился стук молотка, такой одинокий и сиротливый в межсезонье,-- это рабочий прибивал новые дощечки к корме маленького рыбацкого суденышка. Там, дальше, в открытом море, почти невидимые из-за серо-голубой дымки на горизонте, покачивались на волнах яркие баркасы флотилии, занимающейся ловлей тунца. Прилива пока не было, но волны с грохотом неслись к берегу: белесые, с пеной на гребне, но не зловещие на вид, они разбивались о кривые, голые скалы, на которых возведена стена -- эта рукотворная преграда. Рядом со стеной, со стороны бухты, круглые бастионы, разрушенные беспощадным морским прибоем еще в прошлом столетии, мрачно нависали над тихой водой, никому не нужные, неправильной формы и постоянно осыпались. Похожие на римские сооружения, Мунни они напомнили об акведуках, по которым поступала с гор питьевая вода в города, давным-давно исчезнувшие с лица земли, а еще о страшных темницах, где последние узники умерли лет пятьсот назад. Конца стены, отделенной от средней части волнореза широким каналом (по нему и осуществлялось судоходство -- суда входили в гавань и выходили из нее), не достигли. Даже в самый спокойный день, казалось Мунни, здесь, на этом плоском камне, находиться опасно, ибо на нем как на оселке испытывал всю свою мощь неукротимый океан, пусть даже его воды вели себя не столь бурно, сталкиваясь со спокойными водами гавани и берегом за ней. Мунни началось легкое головокружение, когда он поглядел с отвесного края стены вниз, на метнувшиеся зеленые глубины, с пенным гребнем набегающих одна на другую грозных волн. Представил себе такую безотрадную картину: вдруг падает с этой вершины вниз, и там, внизу, борется с наступающим приливом, с острыми камнями и волнами, с их пенящимися верхушками. Конечно, никому не признался в своих страхах, но был очень благодарен Марте, когда она решительно сказала: -- Ну хватит, пошли отсюда! Довольно далеко от этого мрачного места Мунни помог расстелить на земле, как раз посередине длинной стены, тяжелое, намокшее полотенце -- их скатерть-самобранку. Задувал время от времени капризный, холодный ветерок, но Берт все же снял рубашку, не желая терять ни одного солнечного лучика для загара. Мунни, подумав о целых зарослях густых рыжих волос у себя на груди, смутился и на предложение Берта последовать его примеру заявил, что ему и без того холодно на пронизывающем ветру. Берт бросил на него иронический взгляд: он-то знал, что творится у Мунни на груди, но, конечно, не проговорился. Марта разрезала на части цыпленка, возилась с сыром и хлебом, раскладывая еду, с виноградными гроздями, на кусках бумаги посередине "скатерти", чтобы каждый легко дотянулся до своей порции. Берт, вскинув голову, прислушивался к далеким, гулким звукам молотка, доносившимся до них со стороны форта, где стояли лодки. -- Когда вот в таком печальном месте слышу подобные звуки,-- заговорил он,-- они напоминают мне финальную сцену в "Вишневом саде". Все пронизано такой удивительной меланхолией, все заколочено, готово к гибели, и наступает осень... -- А когда я их слышу,-- Марта, раскладывала виноградные грозди,-- мне чудится: "Развод! Развод!" -- В том-то и отличие России от Америки,-- определил Берт. Подошел к краю стены, постоял немного там (пальцы ног оказались над самой бездной), пристально глядя на горизонт -- высокий, спокойный, подвижный. Вдруг, словно повинуясь какому-то религиозному ритуалу, протянул к морю руки: -- Бейся, бейся, бейся о свои холодные серые скалы, о море! А я стану говорить то, что диктует мне сердце, к чему зовут бродящие во мне высокие мысли... -- Ланч готов! -- провозгласила Марта. Уселась, скрестив ноги, закатала по локоть рукава рубашки джерси, обнажив загорелые руки -- полные, пожалуй, слишком мощные для такой тоненькой, стройной девушки. Взяла кусок цыпленка, вонзила в него зубы. -- Вот такой пикник, как наш, оправдывает все другие. И никаких тебе муравьев! Мунни выпил немного вина прямо из бутылки -- стаканов не захватили,-- оторвал от батона большой кусок и взялся за свою порцию мяса. Берт сидел напротив Марты, протянув вперед длинные ноги. Дотянулся до куска цыпленка, подцепил, отправил в рот; старательно пережевывая курятину, поинтересовался: -- Как вы думаете, может трезвомыслящий молодой американец нажить состояние, если построит во Франции завод по производству картонных тарелочек и чашечек? -- Это испортит неподражаемый средневековый шарм,-- констатировала Марта. -- Вот именно, этот старинный, скверный, неподражаемый средневековый шарм, исходящий от грязной оберточной бумаги! -- поддержал ее Берт.-- Женщина, умеющая замечать такое, заслуживает доверия,-- как ты думаешь, Мунни? Изогнул бровь в преувеличенно театральной манере, помолчал немного. -- Боже, как же нам посчастливилось, когда мы заглянули в эту галерею во Флоренции и нашли там Марту! В противном случае, во что, скажи мне, превратился бы наш летний отдых? Так и не познакомились бы со всеми этими женскими отбросами в Европе: итальянскими кинозвездочками, чьи пышные телеса выпирают из блузок, чуть не разрывая их по швам; с костлявыми французскими моделями; с разведенными американками -- бронзовый загар, похотливые глазки... Тебе не показалось, Мунни, что в тот день в музее на нас взирало с высоты что-то величественное? Скажи честно, толстяк: не чувствовал ты себя тогда, в ту минуту, сверхъестественно умиротворенным? -- Где это ты научился так витиевато разговаривать? -- Марта по-прежнему сидела, скрестив ноги, то и дело поднося к губам бутылку с вином. -- Мой дедушка был проповедником-баптистом в Мемфисе, штат Теннесси,-- пояснил Берт.-- И он научил меня бояться Господа, читать с благоговением Библию, любить кукурузу и говорить четкими, весомыми фразами.-- Встал, помахал обглоданной ножкой цыпленка в сторону Атлантического океана и завыл: -- Покайтесь, о вы, грешники, ибо плавали вы в теплых водах и бросали влюбленные взгляды на дев...-- Сделал глубокий поклон перед Мартой.-- А ты, грешница, сидела за игорным столом и не посылала домой почтовых открыток. Покайтесь же, ибо предавались удовольствиям и в результате пропустили пароход. -- Сыру хочешь? -- спросила Марта. -- Да, с горчицей...-- Берт снова сел на землю; долго, задумчиво глядел на Мунни, наконец поинтересовался: -- Что скажешь, Мунни? Мы в самом деле счастливы или только думаем, что счастливы? Вечные, старые как мир холостяцкие размышления: что вокруг нас -- реальность или иллюзии? -- вопрошал он как заправский оратор. -- Действительно вот эта девушка красива? Что в наших карманах -- настоящие деньги или купоны, выданные нам в качестве призов в Дулуте в двадцать втором году одной табачной компанией, которая разорилась в первый же вторник после всеобщего краха? Что это -- настоящее французское вино или мы пьем уксус, смешанный с кровью и морской горькой водой? -- И прочитал марку на этикетке: -- "Роз де Беарн". Судя по всему, вино это реально, но таково ли оно на самом деле? Являемся ли все мы сверхпривилегированными, белозубыми, великолепными американскими принцами, посещающими нашу самую большую колонию, или мы, не отдавая себе в том отчета, всего лишь жалкие беженцы -- бежим прочь, повернувшись спиной к морю? Читали ли вы сегодняшнюю утреннюю газету, известен ли вам ответ? Кто мы -- друзья и братья или же предадим друг друга перед восходом солнца? Обыщите эту даму -- нет ли у нее за пазухой кинжала. -- Святой отец! -- воскликнула Марта.-- Ну, понесло-поехало! Мунни, словно осоловев от еды и от речей, довольно улыбался -- ему очень понравилось представление Берта. Сам он всегда был сухим педантом и говорил только то, что имел в виду, больше ничего. Его забавляли фантастические взлеты риторики Берта, и он ценил его как человек бесталанный, но любитель музыки ценит друга -- виртуозного пианиста, который всегда сам знает, когда ему ударить по клавишам, не дожидаясь чьего-то приглашения. Все это началось в те далекие времена, когда им было по шестнадцать и они учились в одной школе, а Берт имел обыкновение пускаться в скандальные импровизации "белым стихом" о предполагаемых сексуальных наклонностях пожилой, слегка уже облысевшей химички. Иногда это заканчивалось для него крупными неприятностями, потому что стоило ему начать, как его заносило и он мог из-за своей безрассудной храбрости сказать что-нибудь просто отвратительное, оскорбительное, не обращая внимания на тех, кто находится среди его слушателей. Только этим летом из-за такого его "выступления" им пришлось подраться с четырьмя молодыми немцами в пивной в Ницце и пришлось удирать от полиции. Берт вдруг ввязался в разговор с этими молодыми людьми и спросил, откуда они родом. После некоторых колебаний те ответили, что из Швейцарии. -- Из какой именно ее части? -- настаивал Берт.-- Дюссельдорф? Гамбург? Немцы, крупные, крепкие ребята, чувствовали себя не в своей тарелке; отвернулись от него, занялись своими кружками с пивом на стойке бара. Но Берт не оставлял их в покое. -- Самая очаровательная часть Швейцарии, насколько мне известно,-- громко говорил на весь зал Берт,-- это Бельзен. Такой уютный сельский уголок, сколько там сохранилось воспоминаний! Я всегда утверждал, что Швейцария выиграла бы войну, если бы ей не всадили в спину кинжал часовых дел мастера. С другой стороны, и это не так уже плохо. -- Кончай базарить! -- прошептал ему Мунни. А Марта предостерегающе покачала головой, дернув его за руку. -- Не видишь -- их же четверо! Просто убьют нас, и все! -- Ну а теперь, ребята,-- не унимался Берт, поднимая свой стакан,-- я хочу, чтобы вы присоединились к моему тосту -- за здоровье самого великого из всех коренных старых швейцарцев, этого чудесного, старого, всеми любимого парня, по имени Адольф Гитлер. И после этого тоста все мы вместе споем Швейцарии "Uber alles"1. Вы, конечно, знаете слова, я уверен. Мунни протиснулся к нему поближе. Когда первый немец замахнулся, Берт, ловко перехватив его руку, нанес ему два сильных удара по голове. Немцы действовали замедленно, но ребята были крепкие, да и разозлились не на шутку. Когда Мунни все же удалось оттащить Берта к выходу, у того шла кровь из разбитого носа, а ворот у пальто оторван напрочь. Всполошившиеся официантки истошно визжали, призывая на помощь полицейских. Вся троица неслась сломя голову по окраинным улицам Ниццы -- угрожающие крики за спиной становились все слабее. Берт бежал резво, пофыркивая; все время тряс правой рукой, занемевшей от силы того удара в твердый череп немца, и спрашивал теперь у Мунни: -- Из какой ты части Швейцарии, приятель? Из Лейпцига? Нюрнберга? Через полчаса уже мирно сидели в баре, и все это происшествие казалось им смешным, забавным. Потом до конца лета, если кто-то из них совершал какой-то опрометчивый или глупый поступок, другие его непременно спрашивали недоверчиво: -- Ты из какой части Швейцарии? Берт помахивал бутылкой, поглядывал сияющими глазами на гавань. -- По-моему, мне пора приступить к оказанию нового вида услуг туристам: внесезонные турне по слегка запущенным достопримечательностям. Сам лично напишу брошюру под таким названием: "Узнайте наконец, что такое истинное блаженство,-- будьте старомодны! Откажитесь от своего прежнего спутника во время предстоящего отпуска на следующий год!" Послушай, Мунни, твой отец согласится обеспечить нас стартовым капиталом, как ты думаешь? Берт почему-то был неколебимо уверен, что отец Мунни -- очень состоятельный человек, у него солидное богатство и он с радостью схватится за любое необычное деловое предложение, а Берт с великой радостью такие предложения сделает. Среди проектов -- закладка рощи авокадо возле Граса, строительство подвесной канатной дороги длиной четыре тысячи футов для лыжников в Испанских Пиренеях, в деревне, где насчитывается всего двадцать два дома. Все эти сногсшибательные проекты, кроме значительных капиталовложений со стороны отца Мунни, предполагали и постоянное пребывание его, Берта, в Европе, в качестве главного менеджера. -- Мунни,-- обратился к нему Берт,-- не кажется ли тебе, что пора послать твоему отцу телеграмму? -- Нет, не кажется,-- буркнул Мунни. -- Подумай хорошенько,-- продолжал Берт,-- такой шанс на всю жизнь один. Зачем ему цепляться за свои деньги? Когда наступит его прискорбная кончина, они перейдут в руки наследников, и все дела! Ну, если не хочешь, я как-нибудь выкручусь. Чтобы заработать доллары -- целую кучу,-- есть немало способов, кроме как попросить их у твоего папы. Берт долго, пытливо разглядывал Марту -- та уже приступила к винограду -- и потом обратился к ней: -- Послушай, Марта, тебе известно, что ты сама представляешь источник громадных потенциальных доходов? -- Я намерена подарить свое тело науке,-- откликнулась Марта,-- но только когда мне стукнет восемьдесят пять, не раньше. -- Главное,-- предостерег Берт,-- не выходить замуж за американца. -- Сообщи имя такого человека нашему комитету,-- предложила Марта. -- Америка не место для красивых женщин,-- разглагольствовал Берт.-- Дома там становятся все меньше, прислуга стоит все дороже; любая красотка вскоре оказывается в уютном маленьком гнездышке в Скарсдейле, в окружении телевизоров и прочих устройств, призванных облегчить домашний труд, и к ней устремляется поток приглашений вступить в ассоциацию "Родители -- учителя". Он подумал немного и продолжал: -- Нет, красивая женщина чувствует себя гораздо лучше в стране несколько разлагающейся, управляемой неэкономическими законами,-- ну, в такой, например, как Франция. Можешь выйти замуж за приятного сорокапятилетнего старичка, с опрятными усами и крупными, постоянно расширяющимися феодальными поместьями по берегам Луары. Чудесная охота осенью, вкусные, легкие вина из винограда, выращенного на собственной земле; десятки слуг почтительно и подобострастно снимают головные уборы, низко кланяются тебе, когда твой вагон по специальной ветке направляется к железнодорожному вокзалу. Муж души в тебе не чает, постоянно приглашает друзей, чтобы ты не скучала в одиночестве. А когда уезжает надолго по делам в Париж,-- заботится, чтобы доктор пощупал его печенку,-- оставляет тебя одну, на свободе. -- Ну и где же твое место в этой чудной картине? -- решила уточнить Марта. -- Один из тех приглашенных друзей, которые не дают тебе скучать,-- вмешался Мунни -- ему эта беседа решительно не нравилась: пусть Берт шутит, а он и в самом деле не против, чтобы Марта вышла замуж за старичка, у которого денег куры не клюют. Однажды, когда беседовали о своем будущем, Берт высказался: -- Главное -- выявить свой дар и потом использовать его на полную катушку. И наилучший способ сохранить такой дар надолго -- отказ от непереносимой скуки, порождаемой любой работой. Ну, если говорить о твоем даре,-- и широко улыбнулся Марте,-- это твоя красота. Все очень просто: ты заставляешь обратить на нее внимание какого-то мужчину -- и для тебя сняты все ограничения. У меня двойной дар, но в конечном итоге не столь надежный, как твой. У меня есть шарм...-- он еще шире заулыбался, подшучивая над собой,-- но мне, в общем, на это наплевать. Ну, если я достаточно умен, чтобы не заглотнуть ложную наживку,-- смогу долго им пользоваться. Что касается Мунни...-- и с сомнением покачал головой.-- Его дар -- это добродетель. Несчастная душа... Что ему в таком незавидном положении делать? Сейчас, сидя на уголочке полотенца и аккуратно отрывая по одной виноградинке, Берт покачивал головой. -- Нет,-- возразил он,-- ты ошибаешься. Я не один из приглашенных гостей. Буду рядом с ней на постоянной основе, к примеру, как надсмотрщик на его поместьях. Этакий любопытствующий американец -- повсюду сует свой нос, без особых амбиций, однако ему нравится жить во Франции, на берегу красивой речки. Ходит повсюду в старом твидовом пиджаке; от него слегка несет лошадиным потом и молодым, только что разлитым по бочкам вином; все его любят, включая и хозяйку; он постоянно произносит нелицеприятные комментарии по поводу плачевного состояния мира и играет в триктрак перед камином с женой, когда муж в отъезде. А когда наступает ночь, с последним на этот день стаканом арманьяка поднимается к ней, чтобы развлечь ее на свой нескладный американский манер на древнем ложе предков... -- Ах,-- воскликнула Марта,-- какая прелестная идиллия! Мунни было как-то не по себе, а как только посмотрел на Марту, стало еще хуже -- из-за того, что она смеется. Все трое часто смеялись после встречи во Флоренции, над многим, затрагивая в разговоре те или иные темы, но Мунни не хотелось, чтобы Марта смеялась вот над этим. Он поднялся. -- Пойду немного прогуляюсь вдоль стены. А потом вздремну -- ведь наступил час сиесты. Разбудите меня, когда соберетесь уезжать. Прошел ярдов тридцать со свитером под мышкой -- послужит ему подушкой. Когда вытянулся на гладком, нагретом солнцем камне, до него все еще доносились взрывы смеха Марты и Берта -- особого, интимного в этой гулкой, протяжной пустоте. Закрывая глаза от слепящего солнечного света, прислушиваясь к далеким раскатам смеха, Мунни вдруг осознал, как ему больно, как тяжело. Эту боль он никак не мог локализовать, у нее странное, любопытное свойство -- постоянно куда-то ускользать. Вот он наконец определил больное место, изловил -- оно в горле,-- но боль тут же ускользнула, правда, совсем не исчезла, а впилась бесформенными, почти неосязаемыми пальцами в его тело где-то еще. Пока он лежал так, а жаркие солнечные лучи тяжело давили на веки, понял, что испытывает не боль, а, скорее, сожаление. Глубокое, запутанное, оно состояло из множества элементов: чувства утраты; тревожной тени грядущей разлуки; воспоминаний, уходящих все дальше, и безвозвратно, от его невинной юности. Такой сбивчивой мешанины эмоций он не испытывал никогда в жизни. Погруженный в свои печальные мысли, глубоко потрясенный своим анализом, Мунни знал: вот если сейчас вмешается телепатия, Марта прекратит хохотать с Бертом, встанет, прошагает отделяющие их тридцать ярдов вдоль стены, подойдет к тому месту, где он силится задремать, опустится на колени, легонько прикоснется к его руке,-- все мгновенно изменится, тревоги растают... Но она не двигается с места, и он слышит, как она громко хохочет над тем, что говорит ей Берт, а что он говорит -- не слышно. Вдруг он понял, что собирается сделать. Как только он сядет на пароход и установленные правила сделаются недействительными, напишет Марте и попросит ее выйти за него замуж. И принялся неуклюже, по-топорному мысленно составлять для нее послание: "Для тебя это большой сюрприз, так как за все лето я не произнес об этом ни слова. Долго не мог понять, что со мной происходит, к тому же еще во Флоренции между нами достигнуто соглашение ограничиваться впредь чисто дружескими чувствами, и я очень рад, что мы выполнили это обязательство. Теперь, на пароходе, я свободен и могу не таясь сказать о своих чувствах к тебе. Я люблю тебя и хочу на тебе жениться. Не знаю, испытываешь ли ты нечто подобное ко мне,-- возможно, наш уговор мешал тебе откровенно высказаться, как, собственно, и мне. Во всяком случае, хочу на это надеяться... Я намерен сразу по возвращении домой найти работу и обустроиться; тогда ты ко мне приедешь, познакомишься с моими родителями и все такое прочее..." Послание оборвалось на этой фразе -- подумал о своей матери -- сидит за чаем с Мартой и беседует: "Так ты говоришь, твоя мама живет в Филадельфии? А отец... Ах, вот угощайся пирожками! Ты, значит, встретилась с Мунни во Флоренции, когда они с Бертом раскатывали по Европам все лето... Что еще,-- лимон, крем?" Мунни тряхнул головой,-- ладно, с матерью он разберется, когда понадобится. И снова взялся за воображаемое письмо: "Однажды ты призналась, не знаешь, что с тобой станет, и ожидаешь откровения, чтобы следовать по верному пути. Не исключено, ты только посмеешься надо мной, если я скажу, что я и есть твое откровение и, если ты выйдешь за меня замуж..." Недовольно покачал головой. Боже, да будь она безумна влюблена в него -- такой корявой фразы вполне достаточно, чтобы все испортить. "Я мало знаю о тебе, о твоих поклонниках,-- вертелось у него в голове.-- Кажется, когда ты была с нами, никем другим не интересовалась, ни о ком не упоминала и, насколько я могу судить, никогда не отдавала никакого предпочтения ни мне, ни Берту..." Открыв глаза, посмотрел в сторону Марты с Бертом: сидят очень близко, чуть не касаясь головами, смотрят друг на друга, тихо разговаривают -- о чем-то важном?.. Вспомнил, как Берт описывал свой природный дар: "У меня есть шарм... но мне, в общем, на это наплевать".-- "Ну,-- подумал Мунни с удовлетворением,-- даже если она не обращала особого внимания на его эгоизм, такие его заявления ей явно не нравились. К тому же она помнила о его связи с блондинкой из Сен-Тропеза. Если Берт и в самом деле вынашивал такие планы в отношении Марты, как он говорил, ничего не утаивая, и Марте предстояло сделать выбор, то все пойдет насмарку, его любви конец". Мунни считал, что Берт, несомненно, человек забавный,-- останется навсегда холостяком и станет другом их семьи, лучшим другом. Наконец он задремал, и во сне перед ним проходили чередой восхитительные картины. Марта спускается по трапу самолета в Айдлайде,-- получив его письмо, она, конечно, торопится, а поезда идут очень медленно. Прямо от трапа она побежит к нему, бросится в его объятия. Вот они с Мартой возвращаются домой в воскресное утро, в свою квартиру, решают поспать часок перед завтраком. Марта идет под руку с ним на вечеринку, и, как только входит, все гости начинают перешептываться, завидуя, обсуждая ее, и, конечно, все ее одобрят, иначе и быть не может: ведь она такая красивая, его Марта. Кто-то вдруг закричал -- крики доносились издалека. Мунни открыл глаза, заморгал: кто посмел своими криками прервать его дивный сон?.. Крик раздался снова. Он встал, подошел поближе к стене, посмотрел вниз, на бухту: в воде, ярдах в трехстах от берега, перевернулась рыбацкая плоскодонка, которую они видели; почти затонула, две фигурки отчаянно цепляются за ее корпус... Мунни смотрел во все глаза. Снова раздался крик -- просто крик, без всяких слов, крик отчаяния... А что Марта с Бертом -- он повернулся: растянулись на полотенце, головами друг к другу, образуют большую букву V. -- Бе-ерт! -- закричал Мунни.-- Ма-арта! Встава-айте! Берт зашевелился, проснулся, сел, протирая глаза. Со стороны гавани доносились уже не крики, а завывания. -- Вон та-ам! -- махнул Мунни рукой. Берт сидя повернулся, посмотрел на перевернувшуюся лодку и на двоих, по шею в воде, судорожно цепляющихся за борт,-- мужчину и женщину. -- Боже мой! -- воскликнул он.-- Что они там делают? -- Толкнул Марту: -- Просыпайся -- проспишь кораблекрушение! Лодка лежала неподвижно в воде, две фигурки толкали ее, меняя положение; Мунни всматривался. Вдруг мужчина, оттолкнувшись от лодки, поплыл к берегу -- медленно, каждые секунд тридцать останавливался и орал, махал рукой. -- Ничего себе! -- возмутился Берт.-- Бросил ее там, возле лодки! Берт встал, рядом с ним -- Марта, оба не отрывали взоров от бухты. Плывущему оставалось до мелководья еще ярдов триста, и казалось, ему никогда не преодолеть этого расстояния, несмотря на все его ритмичные, два раза в минуту, истошные крики. Оставшаяся возле лодки женщина тоже время от времени кричала -- звала на помощь голосом злым, пронзительным. Вопли ее, казалось, доносились до них, путешествуя по тихой, поблескивающей на солнце поверхности воды... Наконец Мунни разобрал, что кричит плывущий по-французски: "Аu secours! Je noye, je noye!"1 Мунни эти крики раздражали: мелодрама какая-то, да и орет он слишком громко, явно перестарался, тем более таким мощным голосом в этой тихой, мирной солнечной бухте. Вдоль стены он подошел к Марте с Бертом. -- Кажется, у него неплохо получается,-- заметил Берт.-- Уверенный, сильный взмах... Когда выйдет на берег, придется ему объяснить, почему так нагло поступил -- бросил на произвол судьбы свою подругу. Все трое не отрывали от плывущего глаз; вдруг он ушел под воду; казалось, он там находится долго -- Мунни почувствовал сухость во рту, напряженно вглядываясь в ту точку, где исчезла голова. Вдруг он снова вынырнул: теперь хорошо видны плечи, руки, разительно белые на фоне голубой воды. Оказывается, он под водой стащил с себя рубашку -- через несколько мгновений она всплыла на поверхность и, слегка раздувшись, поплыла от него в другую сторону. Он снова закричал -- ясно, что, заметив их у стены, зовет на помощь. Вот -- снова поплыл, энергично, размашисто. Мунни пристально разглядывал пляж, пристань с принайтовленными к бетонным блокам на зиму "Куликами". Нигде поблизости ни свободной лодки, ни даже куска каната. Он напряг слух: где же этот рабочий, который стучал молотком? Они же слышали его, когда расположились на пикник возле стены, а сейчас все стихло. Мунни вспомнил, что стук молотка прекратился, еще когда они сидели за трапезой. Там дальше, на той стороне бухты, никакого движения перед домами у воды не наблюдается: нигде не видно ни купающихся, ни рыбаков, даже детишки не играют. Лишь безмолвный мир камня, песка и воды окружает их троих, стоящих у стены, а эта несчастная женщина все еще судорожно цепляется и цепляется за днище перевернутой лодки и что-то визгливо, яростно орет плывущему, а тот барахтается в воде, еле-еле, с большим трудом отплывая от нее все дальше. "Почему это несчастье не произошло в августе?" -- думал Мунни с раздражением; смотрел вниз, на воду, волны размеренно ударялись о подножие стены. Там теперь неглубоко, самое большее четыре-пять футов, так как прилива еще нет; повсюду из воды торчат громадные обломки разбитых скал и бетонных блоков. Прыгнешь вниз -- придется лететь, по крайней мере, футов пятнадцать -- и, несомненно, угодишь прямо на скалы. Мунни смущенно глядел на Марту и Берта. Марта смотрит на терпящих бедствие, на лбу у нее выступили морщины; рассеянно кусает большой палец руки, словно школьница, которая не может решить задачку. Берт проявляет ко всему событию лишь поверхностный интерес -- наблюдает выступление третьеразрядного акробата в цирке. -- Какой все же идиот,-- процедил сквозь зубы Берт.-- Не можешь справиться с лодкой, так хоть держись поближе к берегу! -- Эти французы...-- вступила Марта.-- Думают, что умеют все на свете.-- Она все еще кусала палец. Плывущий снова закричал -- опять зовет их на помощь. -- Что же нам делать? -- не выдержал Мунни. -- Отчитать как следует этого тупого негодяя! -- разозлился Берт.-- Пусть только вылезет на берег! Хорош матрос, ничего не скажешь! Мунни не отрывал глаз от плывущего -- тот передвигался все медленнее и после каждого взмаха все глубже погружался в воду. -- Не выплывет,-- решил он. -- Что ж,-- отозвался Берт,-- очень скверно. Марта промолчала. Мунни, почувствовав опять ту же сухость во рту, сглотнул. "Потом,-- пришло ему в голову,-- будет невыносимо тяжело вспоминать о сегодняшнем дне. Стоим здесь и наблюдаем, как тонет человек". Перед глазами его проплыла другая картина -- все ясно, отчетливо, до малейшей детали, ничто не избежало его внимания. Стоят они втроем перед полицейским, а тот сидит за столом, в фуражке, и строчит подтекающей авторучкой, записывая все в небольшой черный блокнот. "Итак, вы заявляете о тонущем человеке".-- "Да, именно".-- "Итак, вы видели этого месье на определенном расстоянии от берега, он вам махал, а потом исчез под водой?" -- "Да, все верно".-- "Когда вы видели в последний раз женщину, она все еще цеплялась за лодку, которую уносило в открытое море?" -- "Да... мы пришли сюда, чтобы сообщить о несчастном случае".-- "Конечно.-- Опять что-то нацарапал в блокноте; протянул к ним руку.-- Ваши паспорта прошу.-- Быстро полистал паспорта, бросил на стол, направив на них холодный, равнодушный взгляд, с улыбкой на губах.-- Ага, американцы, все трое... что с вас возьмешь?" Плывущий вынырнул -- и через секунду опять ушел под воду. Мунни снова попытался сглотнуть, но у него так ничего и не вышло. -- Сейчас я его спасу! -- решительно проговорил он, но не сдвинулся с места, словно достаточно произнести такие слова, как утопающий чудесным образом окажется здесь, на берегу, живой и здоровый, лодка примет свое прежнее положение, а истошные крики о помощи прекратятся. -- Отсюда до него, по крайней мере, двести пятьдесят ярдов,-- хладнокровно предостерег Берт.-- Потом двести пятьдесят ярдов назад, причем с этим придурком французом на шее. Мунни внимательно выслушал. -- Да, ты прав. Приблизительно столько и есть. -- Но ты еще никогда в жизни не плавал на такую громадную дистанцию -- пятьсот футов! -- Берт старался казаться дружелюбным и трезвомыслящим. Мунни медленно пошел вдоль стены, назад к тому месту, где узенькая лестница вела к небольшому пляжу под ними. Плывущий все орал, уже охрипшим и каким-то зловещим голосом. Мунни старался не бежать, чтобы не выдохнуться еще до того, как бросится в воду. -- Мунни! -- услыхал он за спиной окрик Берта.-- Не будь идиотом! Спускаясь по лесенке, скользкой от растущего на ней мха, Мунни отметил про себя, что Марта молчит. Спустившись на пляж, он мелкой рысцой направился по краю берега к тому месту, что ближе к плывущему. Остановился, тяжело дыша, и стал энергично махать ему руками, поощряя в его усилиях. Теперь, внизу, стоя на кромке берега, он пришел к выводу, что до утопающего куда больше двухсот пятидесяти ярдов. Сбросил ботинки, снял рубашку; от холодного ветра вся кожа моментально покрылась пупырышками. Снял брюки, бросил их на песок; оставшись в одних плавках, заколебался: плавки старые, разорваны на мошонке, он сам, как умел, зашил их кое-как. Вдруг мысленно представил себе такую неприглядную картину: его труп выносят на берег волны, и все зеваки видят, в каком плачевном состоянии его плавки... Стал их расстегивать -- замерзшие руки с трудом нашаривали маленькие пуговки. Входя в воду, подумал, что она ведь еще никогда не видела его голым. Интересно, что она скажет?.. Сразу поранил пальцы на ноге об острый край скалы, и слезы от ужасной боли выступили на глазах. Шел и шел, покуда вода не коснулась груди, и потом, бросившись рывком вперед, поплыл. Вода холодная -- кожа мгновенно задубела. Старался плыть помедленнее, чтобы сохранить в себе достаточно сил к тому моменту, как доплывет до утопающего. Когда вскидывал голову посмотреть, сколько ярдов остается впереди, казалось, что он вовсе не плывет, а стоит на одном месте, причем трудно плыть точно по прямой. Его то и дело сносило влево, в направлении к стене, и приходилось за этим следить. Оглянувшись назад, на то место, где у стены стояли Берт и Марта, он их там не увидел и почувствовал вдруг, что его охватывает паника. Что же они выкинули, подумал он с негодованием, ушли, бросили его одного? Перевернувшись на спину, потерял несколько драгоценных секунд, но все же их увидел: спустились вниз, стоят на пляже, наблюдая за ним. Конечно, им-то там хорошо. Снова лег на грудь и, ритмично размахивая руками, поплыл к французу. Когда поднимал над водой голову, слышал, как тот орет, и видел, что, кажется, вообще к нему не приблизился. Решил тогда больше вперед не смотреть, но это его обескуражило. Начали уставать руки. Не может быть, ведь еще не проплыл и пятидесяти ярдов... Но все равно мышцы рук от плеча до локтя сократились, давили на кости, и он чувствовал глубоко затаившуюся боль от переутомления в спине. Правую руку то и дело сводило противной короткой судорогой, и приходилось энергично трясти ею в воде, что замедляло движения. Ну а что делать -- он не знал. Судорога напоминала, что он накануне плотно поел, выпил немало вина, съел винограду, сыру. Плыл медленно, зеленоватая вода расплывалась перед глазами, возле ушей чувствовались ее всплески. Неожиданно вспомнил мать, летний отпуск в конце лета, в детстве, на берегу озера в Нью-Гэмпишире; предостережение: "Нельзя плавать сразу после еды. Нужно подождать, по крайней мере, два часа"; как сидел на небольшом деревянном стульчике под пестрым зонтиком, наблюдая за игрой детишек на узком, покрытом галькой пляже. Теперь заболели шея и основание головы, а мысли соскользнули в подсознательное, стали несвязными, обрывочными, неуловимыми. По сути дела, ему никогда не нравилось плавать. Он просто входил в воду -- чтобы немного остыть после солнечных ванн, порезвиться в воде; всегда считал такой вид спорта, как плавание, скучным занятием. Одно и то же движение -- левой-правой, левой-правой -- так никуда особо не уплывешь. К тому же невозможно уберечь уши от воды -- непременно проникает, и порой становишься глухим на несколько часов: вода не выходит, сколько ни старайся, до самого сна приходилось подолгу лежать на одном боку. Стали неметь руки, и он все активнее ими работал, стараясь включить и плечи, и ему казалось, что он все время погружается в воду значительно глубже, чем прежде. Нечего зря тратить время на все эти беспокойства, нужно лишь следить за руками, а как только доплывет, на месте станет ясно, что предпринять. А пока Мунни старательно подыскивал французские слова, которые произнесет перед этим французом, когда доплывет: "Моnsieur, j'y suis... Doucement, doucement"1. Сразу не станет к нему приближаться, а постарается прежде успокоить и только потом уже подхватит на руки. Приходил на память, правда не совсем отчетливо, показ спасения человека возле бассейна -- ему было тогда всего четырнадцать лет, смотрел он невнимательно, потому что какой-то мальчишка за спиной все время пытался жахнуть его мокрым полотенцем. Кажется, он помнит,-- тогда говорили, что утопающий может схватить тебя за шею и молотить по подбородку, утаскивая под воду. Он не верит этому и сейчас: звучит хорошо, когда такой практикой занимаются на берегу. Сколько он слышал подобных историй -- как утопающие бьют спасателя по подбородку и даже отправляют в нокаут. Сам он никогда никого не бил в своей жизни. Мать его просто ненавидела драки. "Моnsieur, soyesz taquille! Roulez sur votre lot, c'il vous plzit!"1 Потом он подплывет к нему поближе, схватит за волосы и потащит лежа на боку. Главное, чтобы француз его понял. Сколько ни старался, французы никогда не понимали его ужасного акцента, особенно здесь, в стране басков. У Марты никогда таких трудностей не возникало: все в один голос заявляли -- у нее очень приятный акцент. Почему бы ему и не быть -- ведь не зря она посещала Сорбонну. Ей приходилось служить переводчицей, если он не мог изъясниться сам. "Тоurnez sur votre dos!"2 Ну, сейчас, кажется, уже лучше. Плыл Мунни тяжело, медленно, уши начинали болеть от проникшей в них соленой морской воды. Когда поднимал голову, перед глазами появлялись белые и серебристые точки, все вокруг расплывалось -- он, по сути, ничего не видел, но продолжал плыть. Пятьдесят взмахов -- остановка: оглядеться, оценить, где находишься; размять ноги, "походить" ими по воде -- теперь это казалось самым большим удовольствием в жизни. Начал считать взмахи: четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать... Господи, а что, если он лысый? За что тогда ухватиться? Попытался вспомнить голову утопающего, когда тот, поднимая брызги, отплывал от перевернутой лодки. Лысый, наверняка... от этой мысли он пришел в отчаяние -- в таком случае ничего не выйдет. Снова начал считать взмахи: досчитав до тридцати пяти, останавливался передохнуть. Заставив себя сделать еще пять, остановился, перевернулся на спину, тяжело дыша и отплевывая воду, глядя в голубое небо. Восстановив нормальное дыхание, повернулся и стал перебирать ногами, озираясь: где же этот француз?.. Часто моргал, тер глаза тыльной стороной ладони, погружаясь при этом по самый рот в воду. Француза нигде не видно... Боже, наверно, утонул... Вдруг послышалось чавканье воды, всплески: от того места, где он в последний раз видел француза, идет рыбачий баркас, направляется к перевернутой плоскодонке. Мунни "топтался" в воде на одном месте, наблюдая, как рыбацкий баркас из флотилии для ловли тунца остановился и двое рыбаков, наклонившись, втащили в него женщину. Этот баркас, понял Мунни, вероятно, приплыл с юга, из-за мыса, на котором построен форт, прошел побережье вдоль стены, канал и нашел француза с пляжа наугад. Эти двое, зацепив линем лодку, развернулись и направились к нему, Мунни. Он ждал их, чувствуя, как болят у него легкие. Старый голубой баркас для ловли тунца медленно приближался к нему, все увеличиваясь в размерах,-- какой он большой и надежный... Мунни увидал улыбающихся, загорелых рыбаков в голубых беретах и стал неистово махать им, затрачивая на это громадные усилия. Наконец баркас, подойдя к нему вплотную, остановился. -- Са va?1 -- крикнул рыбак, широко улыбаясь ему сверху,-- к его губе прилип выкуренный почти до конца "бычок". Мунни попытался улыбнуться. -- Са va bien! -- крикнул он.-- Тres bien!2 Спасенный ими человек, голый по пояс, подошел к борту, поглядел на Мунни сверху вниз: а у него много волос на голове... Молодой, толстый человек, вид обиженный, но исполнен чувства собственного достоинства. Рядом с ним появилась и женщина -- довольно грузная, морская вода сильно попортила ее макияж. Бросив неистовый взгляд на Мунни, она повернулась к французу, схватила его за оба уха и принялась что было сил трясти. -- Отвратительная жаба! -- кричала она.-- Свинья -- вот ты кто! Француз, закрыв глаза, не мешал расправе над собой; его печальное лицо было исполнено человеческого достоинства. Рыбаки широко улыбались. -- Аlors! -- Один из них бросил конец Мунни.-- Аllons-y!3 Мунни с надеждой посмотрел на брошенный ему конец; потом вспомнил, что он голый, и покачал головой. Только этого ему сегодня не хватало -- появиться в голом виде перед женщиной; она-то все еще треплет неудачливого моряка за уши, называя его жабой и свиньей. -- Я в полном порядке, все о'кей.-- Он глядел на добродушные, загорелые, насмешливые лица рыбаков, привыкших к разным комическим случаям на море, к спасению людей.-- О'кей, о'кей! Je voudrais bien nager!1 О'кей! -- О'кей, о'кей! -- повторяли рыбаки смеясь, будто он сказал что-то невероятно смешное. Вытащили из воды конец, дружески ему помахали, развернулись и направились к берегу, таща за собой на буксире перевернувшуюся лодку. Вместе с грохотом двигателя до Мунни все еще доносились крики женщины. "Все обошлось,-- думал Мунни.-- По крайней мере, они поняли мой французский". Кажется, он проплыл от пляжа несколько миль -- и как это ему удалось... Никогда еще так далеко не заплывал в своей жизни. На берегу, у самой кромки воды,-- Берт и Марта -- две маленькие, резко очерченные фигурки, от них на фоне заходящего солнца простираются длинные тени... Сделав глубокий вдох, поплыл назад. Собравшись с силами, проплывал ярдов десять, потом отдыхал, и ему опять казалось, что он вовсе не плывет, а стоит на одном месте, попросту размахивает руками... В конце концов, опустив ноги, он почувствовал под ними дно; но здесь еще довольно глубоко, по шею, и он, оторвав ноги от песка, опять упрямо пустился вплавь, по-видимому для показухи, хотя для чего это сейчас? Поплыл по всем правилам, поднимая брызги, кролем, активно, быстро гребя руками, покуда они не зачерпнули на дне песок. Тогда он встал; немного качает, но все же он стоит и даже заставляет себя улыбаться. Едва передвигаясь, голый, он побрел туда, где рядом с его одеждой стояли Берт и Марта; с него скатывались ручейки воды. -- Ну, из какой ты части Швейцарии, приятель? -- проговорил Берт, когда он, наклонившись, взял в руки полотенце и стал энергично растирать застывшее тело; он весь дрожал, растирая себя грубой тканью. Услышал, как Марта засмеялась; вытерся насухо, делал это долго; дрожь его не унималась; он уже устал и не собирался прикрывать свою наготу. В отель приехали без единого слова. Там Мунни сказал -- ему нужно немного полежать, отдохнуть; они с ним согласились: конечно, отдых сейчас -- это самое главное. Спал он плохо, все время ворочался -- в ушах полно морской воды, кровь стучит в них, как далекий, ритмичный прибой. Явился Берт -- пора обедать. Мунни голода не чувствовал, ему хотелось только одного -- как следует отдохнуть. -- После обеда мы идем в казино,-- сообщил Берт.-- Может, зайти? Пойдешь с нами? -- Нет,-- отказался Мунни,-- сегодня мне явно не повезет. В темной комнате наступило молчание; Берт подумал, потом пожелал: -- В таком случае, спокойной ночи. Выспись как следует, толстяк.-- И вышел. Оставшись один, Мунни уставился в потолок, на котором бродили черные тени, и размышлял: "Я ведь совсем не толстый. Почему он так меня называет? Все началось только с середины лета". Снова заснул и проснулся, услыхав шум двигателя подъехавшего к отелю автомобиля. Послышались мягкие шаги на лестнице. Кто-то прошел мимо его двери, поднялся на этаж выше; там отворилась дверь и тихо закрылась. А Мунни снова закрыл глаза, пытаясь заснуть. Когда проснулся, наволочка оказалась влажной: морская вода вылилась из ушей. Сейчас он чувствовал себя значительно лучше; сел в кровати -- кровь уже не стучит в ушах. Включил свет, посмотрел на кровать Берта -- его нет. Бросил взгляд на свои часы: четыре тридцать. Вылез из кровати, зажег сигарету, подошел к окну, распахнул его. Луна уже садится, а море отсюда кажется облитым молоком, и от него доносится ровный, ворчливый гул, словно бормочет старик, сожалеющий о прожитой жизни. На мгновение Мунни задумался: интересно, где бы он был сейчас, если бы не подвернулся этот рыбацкий баркас для ловли тунца? Погасив сигарету, начал собирать вещи. Когда закончил, увидел, что на его брелоке запасной ключ от машины; написал короткую записку Берту, сообщив, что решил уехать в Париж. Намеревался добраться туда вовремя, чтобы не пропустить пароход домой, и был уверен, что не причинит ему этим своим решением никакого неудобства -- Берт его, конечно, поймет. О Марте в записке не упомянул. После этого отнес сумку к машине через весь отель и бросил на сиденье, рядом с местом водителя. Надев плащ и натянув перчатки, завел машину и осторожно поехал по дорожке не оглядываясь, не разбудил ли кого-нибудь грохотом двигателя, или, может, кто-то подошел к окну и провожает его взглядом. В низинах по дороге стоял туман; Мунни ехал медленно -- за окном сыпал мелкий дождь. Ритмичная работа тяжело вздыхающих "дворников" на стекле, яркий свет передних фар во влажной мгле завораживали его, машину он вел, ни о чем больше не думая. Только когда проезжал мимо Байонны, начало рассветать; выключил фары. Серая лента дороги раскручивалась перед ним; поблескивал асфальт. Только теперь, когда ехал между двумя рядами темных сосен неподалеку от Ле-Ланда, позволил себе вспомнить прошлый день и прошлую ночь. И незаметно для себя пришел к выводу: во всем виноват сам -- позволил лету продлиться на один день, а это слишком долго.
ОСВЕЩЕННЫЕ СОЛНЦЕМ БЕРЕГА ЛЕТЫ1 Хью Форстер никогда ничего не забывал. Помнил дату битвы в гавани Нью-Колд (31 мая -- 12 июня 1864 года); фамилию своего учителя в первом классе (Уэбел -- рыжий, грузный, без ресниц, сорок один год); рекордное число посланных передач в ходе одной игры в бейсбол в Национальной лиге (Диззи Дин, Сент-Луис Кардс, 30 июля 1933 года; в команде семнадцать человек) против "Новичков"; пятую строчку "К жаворонку" Шелли ("Сколько усилий ради спонтанного искусства"); адрес девушки, которую впервые поцеловал (Прюданс Коллингвуд, 248, Ист-Саут-Тампл-стрит, Солт-Лейк-Сити, штат Юта; 14 марта 1918 года); даты трех разделов Польши и разрушения Иерусалимского храма (1772, 1793, 1795 и 70 гг. н. э.); число кораблей, захваченных адмиралом Нельсоном2 в битве при Трафальгаре (двадцать); профессию главного действующего лица романа Фрэнка Норриса3 "Мактиш" (зубной врач); имя ученого, получившего Пулитцеровскую премию по истории в 1925 году (Фредерик Л. Пэксон); кличку лошади -- победительницы зимних дерби в Эпсоне в 1923 году (Папирус); свой номерной знак при призыве в армию в 1940 году (4726); величину своего верхнего и нижнего кровяного давления (сто шестьдесят пять на девяносто -- слишком высокое); свою группу крови (0), силу зрения (сорок выше двадцати для правого глаза, тридцать выше двадцати -- для левого); что ему сказал босс, когда в первый раз его прогнали с работы ("Я лучше приобрету себе машину для выполнения твоей работы"), и что сказала жена, когда он сделал ей предложение ("Я хочу жить в Нью-Йорке"); настоящее имя Ленина (Владимир Ильич Ульянов) и отчего умер французский король Людовик XIV (гангрена ноги). Еще он помнил различные виды птиц; средние глубины судоходных рек Америки; имена (настоящие и псевдонимы) всех римских пап, включая и тех, которые правили в Авиньоне1; среднее расстояние, которое преодолевает мяч после ударов битой Гарри Хейлмана и Хейни Грота; даты всех полных солнечных затмений со времен царствования Карла Великого; скорость звука; где находится могила Д.-Г. Лоуренса2; все "Рубайи" Омара Хайяма; численность населения исчезнувшего с лица земли поселка Роаноке; скорострельность автоматической винтовки Браунинга; военные кампании, осуществленные Цезарем в Галлии и Британии; имя пастушки из "Как вам это понравится" Шекспира; сколько у него на счету денег в "Кемикэл бэнк энд траст" на утро 7 декабря 1941 года (236 758 долларов). Потом он вдруг забыл про двадцать четвертую годовщину своей свадьбы (25 января). Его жена Нарцисса как-то странно глядела на него в то утро, а он, спокойно читая вчерашнюю вечернюю газету, размышлял: нет, в Вашингтоне никогда не будет порядка; но это, нужно сказать, его не сильно трогало. Пришло письмо от их сына, который учился в Алабамском университете,-- он сунул его в карман, даже не распечатывая. Адресовано только ему, и он заранее знает, о чем там речь: сын снова просит денег. Мортон обычно адресовал свои старательные, прилежные письма домой обоим родителям. В Алабаме учился в силу необходимости, так как оценки его при собеседованиях оказались не столь высокими, чтобы открыть ему доступ в такие престижные университеты, как Йельский, Дортмутский, высшее учебное заведение Уильямса, Антиохия, колледж Нью-Йорк-Сити или даже Колорадский. Нарцисса поинтересовалась, не приготовить ли рыбу на обед; он ответил: "Ради бога", но она тут же заявила, что покупать сейчас рыбу -- это настоящее преступление, насколько она дорога, и он согласился с ней: нет так нет. Осведомилась, нет ли у него неприятностей; он заверил жену, что все в порядке, поцеловал ее и, покинув свой дом на 224-й улице, направился к метро, где ему пришлось простоять в плотной толпе всю дорогу до самого офиса, и он стоя читал утреннюю газету. Родители Нарциссы какое-то время жили во Франции -- отсюда и ее редкое имя, он уже давно к нему привык. Читая газету в переполненном вагоне, он без особой ярости желал, чтобы все те люди, о которых пишут в газетах, куда-нибудь исчезли. Хью пришел на работу первым. В своем уютном кабинете сел за письменный стол, оставив дверь открытой -- приятно смотреть на пустые столы и наслаждаться тишиной. Вдруг он вспомнил, что за завтраком Нарцисса несколько раз как-то дергала носом, и ему показалось, что она вот-вот расплачется. "Интересно почему",-- подумал он, но тут же прогнал эту мысль -- все узнает в свое время. Для Нарциссы слезы -- дело привычное, плачет от пяти до восьми раз в месяц. Работал Хью в издательском доме, который готовил сейчас к выходу в свет однотомную полную энциклопедию -- на тонкой китайской бумаге, с семьюстами пятьюдесятью иллюстрациями. Ходили разговоры о том, чтобы назвать ее Большой карманной энциклопедией, но пока ничего, по сути дела, не решено. Хью в этот период трудился над буквой "S". Сегодня нужно подготовить статьи по таким темам: Сор, Содиум (натрий), Софокл и Сорренто. Максим Горький когда-то жил в Сорренто, из ста двадцати трех пьес, написанных Софоклом, до наших дней сохранилось только семь -- это Хью помнил. Нельзя сказать, чтобы Хью не нравилась его работа, но не тогда, когда вдруг появлялся мистер Горслайн, владелец и главный редактор издательского дома; ему ужасно нравилось стоять за спинами сотрудников и молча наблюдать, как они работают. Как только в кабинет входил мистер Горслайн, у Хью начинало щемить в паху. Седовласый мистер Горслайн, любитель твидовых костюмов, с лицом и фигурой пикадора, начал свою издательскую карьеру с выпуска календарей. До сих пор они издавали громадное количество самых разнообразных календарей -- порнографических, религиозных и прочих -- по мере возникновения спроса на них. Хью оказался просто незаменим при выпуске календарей, ибо помнил такие важные даты, как смерть Оливера Кромвеля1 (3 сентября 1658 года), и в какой день Маркони2 послал свое первое радиообращение через Атлантику (12 декабря 1901 года), и когда отправился в свой первый рейс пароход из гавани Нью-Йорка в Олбани (17 августа 1807 года). Мистер Горслайн по достоинству ценил его особый талант и по-отечески опекал Хью, заботясь о его благополучии. Свято верил в эффективность гомеопатических лекарств, а также в пользу для здоровья сырых овощей, особенно баклажанов. Непримиримый враг очков, выбросил прочь свои еще в 1944 году, когда прочитал книжку об особых упражнениях для укрепления глазных мышц. Убедил и Хью расстаться с очками, что тот и сделал на несколько месяцев в 1948 году, однако все это время -- не так уж мало -- его постоянно мучили головные боли. Мистер Горслайн велел ему не унывать и выписал в гомеопатической аптеке какое-то средство -- принимать микроскопическими дозами. Стоило Хью проглотить несколько шариков, как начиналась адская боль в голове, словно ему раскроили череп. И вот теперь Горслайн стоит у него за спиной, уставившись в его очки с упрямым выражением лица,-- можно подумать, это не Горслайн, а итальянский генерал-ирредентист3, оглядывающий желанный Триест. Состояние здоровья Хью -- нельзя назвать его очень плохим -- явно за последнее время пошатнулось. Часто выступал холодный пот, а глаза после ланча почему-то наливались кровью. Такие изъяны, конечно, нелегко скрыть от чужих глаз, тем более тот факт, что в холодную погоду он по нескольку раз за час стремительно выбегал из кабинета в туалет. В такие холодные периоды мистер Горслайн нарушал свое обычное молчание и объяснял страдальцу, какие диеты необходимы для улучшения зрения и работы почек. Сегодня утром Горслайн уже дважды заглядывал в кабинет Хью. В первый раз, постояв молча за его спиной минут пять, удивился: -- Все еще на Содиуме застряли? -- И вышел. Во второй стоял на том же месте минут восемь, после чего вымолвил наконец: -- Форстер, вы толстеете. Все от белого хлеба.-- И вышел. Всякий раз, когда тот стоял у него за спиной, Хью чувствовал знакомую резь в паху. Незадолго до ланча в кабинет Хью вошла дочь; целуя его, проворковала: -- Поздравляю, папочка, желаю удачного дня! -- И протянула небольшой продолговатый сверток, перевязанный цветной ленточкой с кокетливым бантиком. Клэр двадцать два, уже четыре года замужем, но никак не разучится называть его, словно маленький ребенок, "папочка". Хью разорвал обертку и, увидав, что там, искренне смутился: авторучка с золотым колпачком, четвертая по счету. Все подарила дочь за последние шесть лет: по-видимому, не унаследовала от отца его цепкую память. -- А это в честь чего же? -- осведомился Хью. -- Папочка, ты что, шутишь? Хью разглядывал ручку; сегодня точно не день его рождения (12 июня) и, само собой, никакого Рождества нет. -- Неужели ты забыл? -- неуверенно проговорила Клэр.-- Не может быть! Хью вспомнил, как недовольно дергался нос у Нарциссы сегодня за завтраком и она, кажется, готовилась расплакаться... Пробормотал: -- Боже мой, не может быть! -- Накупи как можно больше цветов, без них домой лучше не являйся! -- предупредила Клэр и с тревогой смотрела на отца.-- Папочка, ты хорошо себя чувствуешь? -- Само собой, я в полном порядке,-- с досадой пытался оправдаться Хью.-- Любой может забыть годовщину свадьбы, ведь все мы люди. -- Но только не ты, папочка! -- И я тоже. Чем я отличаюсь от других? -- продолжал он оправдываться, чувствуя, что собственная неожиданная забывчивость просто потрясла его. Сняв колпачок с ручки, написал в блокноте большими печатными буквами: "Двадцать четыре года". Ему было стыдно, он не поднимал головы. Теперь у него восемь авторучек. -- Такой подарок, Клэр, мне как раз и нужен. Благодарю тебя.-- И опустил ручку в карман. -- Ты не забыл о своем обещании пойти со мной на ланч? Клэр звонила накануне, просила встретиться с ней за ланчем, объяснив отцу: возникли серьезные проблемы, их нужно обсудить. -- Конечно нет! -- резко ответил, вздрогнув, Хью. Надел пальто, и они вместе вышли на улицу. Хью заказал себе камбалу, но, вспомнив слова Нарциссы, что у них сегодня на обед рыба, отменил заказ и попросил телячью отбивную. Клэр выбрала жареного цыпленка, салат "уолдорф" и бутылку вина -- после выпитого вина вечера не кажутся такими нудными и печальными. Хью, правда, не понял, почему красивой двадцатидвухлетней женщине требуется вино, чтобы прогнать вечерами печаль, но промолчал -- зачем вмешиваться в ее дела. Клэр углубилась в карту вин, а Хью, воспользовавшись моментом, вытащил из кармана письмо Мортона. Все подтверждается: Мортон просит у него двести пятьдесят долларов. По его словам, взял напрокат у студенческого землячества "плимут", но после танцев угодил вместе с ним в канаву. Ремонт обойдется в сто двадцать пять долларов. С ним была и его девушка; во время дорожного инцидента разбила нос, а доктор запросил за "починку" носа сотню, и Мортон обязался за нее заплатить. Ну, еще нужны десять долларов, чтобы заплатить за две книжки по этике, которые ему необходимы по учебе, а остальные, как элегантно выразился сын, для ровного счета. Сунул письмо Мортона обратно в карман, решив ничего об этом не говорить Клэр. По крайней мере, беда не столь велика, куда хуже было в прошлом году, когда Мортона намеревались выгнать из университета, ибо уличили в нечестном выполнении работы на экзамене по дифференциальному исчислению. Расправляясь с цыпленком и попивая вино из фужера, Клэр поведала отцу, что ее так сильно беспокоит. Прежде всего, Фредди, муж; не решила еще -- она медленно проглатывала маленькие кусочки цыпленка,-- бросить его или заиметь ребенка. Уверена, что Фредди по вечерам встречается с другой женщиной, с Восточной Семьдесят восьмой улицы, и теперь, до того как она сделает последний, решительный шаг в каком-то направлении, просит отца переговорить с Фредди как мужчина с мужчиной, чтобы узнать наконец, каковы его намерения -- пусть все выложит. С ней он отказывается выяснять отношения: стоит ей завести об этом разговор, как он тут же уходит из дома и ночует в отеле. Если все кончится разводом, ей понадобится тысяча долларов для шестинедельного пребывания в Рино1, потому что Фредди заявил, что не выдаст ни цента на такую дурацкую затею. К тому же в настоящий момент Фредди испытывает финансовые трудности: превысил расходы по счету в своем автомобильном агентстве, и две недели назад его сильно прижали. Родится ребенок -- доктор потребует за свои услуги восемьсот долларов, и еще нужно дополнительно долларов пятьсот на пребывание в роддоме и нянечек,-- она всегда знала, что в этом может положиться на своего дорогого папочку. Попивая вино, Клэр болтала в том же духе, а Хью молча жевал отбивную. Фредди к тому же задолжал за пять месяцев членские взносы в гольф-клубе, плюс еще плата за лужайки, и руководство пообещало выставить имя его на всеобщее обозрение, как злостного неплательщика, если он не внесет деньги к воскресенью; дело это не терпит отлагательства -- ведь мужу ее грозит позор и бесчестие. -- Ты себе представить не можешь, как Фредди осатанел -- бегал словно обезумевший дикарь по всему дому, когда получил извещение от секретаря клуба. И продолжала со слезами на глазах, потихоньку расправляясь с цыпленком: -- Я ему сказала, что с радостью пойду работать, но он заявил, что никогда этого не допустит. Не хватало еще, чтобы вокруг судачили: хорош муж -- не в состоянии содержать собственную жену. Ну разве нельзя к нему отнестись с уважением за такие супружеские чувства? Кроме того, он провозгласил, что больше не попросит у тебя ни цента. Ну разве не может не восхищать такая твердость и решимость, скажи на милость? -- Конечно нет! -- прервал ее Хью, вспоминая, что зять за эти четыре года взял у него в долг три тысячи восемьсот долларов и не вернул до сих пор ни цента.-- Нет, ничего подобного! Знает он, что ты явишься ко мне сегодня с этим разговором? -- Весьма расплывчато,-- увильнула от прямого ответа Клэр, наливая себе очередной стакан вина. Подбирая остатки яблока и грецких орехов на тарелке с салатом, Клэр с обычной своей женской хитростью принялась убеждать отца, что ей вовсе не хотелось перекладывать свою ношу на его плечи и он единственный человек во всем мире, мнению которого она целиком доверяет,-- такой надежный, благоразумный, обаятельный. Сама она никак не может прийти к окончательному выводу, любит ли еще Фредди или нет; ей ужасно больно постоянно видеть, как он страдает из-за отсутствия денег; еще она хочет знать, готова ли, по его, отца, мнению, к материнству в свои двадцать два года. Пусть скажет ей честно, ничего не скрывая. К тому времени, как допивали кофе, Хью уже пообещал в ближайшее время поговорить с Фредди по поводу этой женщины с Семьдесят восьмой улицы, подписать счет либо на поездку в Рино, либо врачу-акушеру, если дойдет до этого; и несколько неопределенное обещание заплатить за Фредди членские взносы и за пользование лужайками в гольф-клубе. По дороге обратно в офис Хью купил для Нарциссы сумочку из крокодиловой кожи за шестьдесят долларов; когда подписывал чек и передавал продавщице, его одолевали тяжкие мысли о росте инфляции в стране. После ланча работа не клеилась -- все время думал о Клэр, какой она была когда-то маленькой девчушкой (в четыре года -- корь, год спустя -- свинка; с четырнадцати до семнадцати -- прыщи). Работа над статьей о Сорренто продвигалась очень медленно, и мистер Горслайн уже дважды наведывался к нему днем. В первый раз бросил: -- Все еще на Сорренто? Во второй: -- Кому, черт подери, интересно, что какой-то русский коммунист написал книгу? Теперь, кроме знакомого ощущения рези в паху, Хью отметил ускоренную частоту дыхания, почти одышку, и все из-за того, что за спиной чуть ли не все время после ланча торчал этот противный Горслайн. После работы он зашел в небольшой бар на Лексингтон-авеню, где обычно трижды в неделю встречался с Жанной. Она уже на месте -- заканчивает первый стаканчик виски. Сел с ней рядом, крепко стиснул ей руку в знак приветствия. Они любили друг друга вот уже одиннадцать лет, но поцеловал он ее только однажды, в День заключенного перемирия, потому что она училась в одном классе с Нарциссой в Брин-Мавре и оба решили с самого начала игры придерживаться строгих правил. Эта высокая, величественная женщина, по-видимому из-за своей беспокойной жизни, все еще казалась относительно молодой. Чаще всего они с печальным видом тайно уединялись в маленьких, мрачных барах, поздно по вечерам, и долго говорили в ностальгических, тихих тонах о том, как все могло бы быть иначе. Вначале их беседа бывала довольно оживленной, и при каждой встрече Хью через полчаса, казалось, ощущал прилив оптимизма и уверенности в себе, как тогда, когда, еще совсем молодой, студент, сумел добиться всех почестей в колледже,-- только потом, много лет спустя, ему стало ясно, что цепкая память, талант, ум и везение -- это отнюдь не одно и то же. -- Мне кажется, очень скоро нам придется покончить со всем этим.-- Жанна потягивала свой напиток.-- Ни к чему хорошему это привести не может, и мне от всего этого, честно говоря, не по себе, я чувствую себя виноватой. Ну а ты? До этой минуты ему и в голову не приходило, что он совершает что-то постыдное, может за малым исключением -- этот поцелуй в День перемирия. Но теперь, когда услышал об этом от самой Жанны, вдруг осознал, что, вероятно, теперь будет постоянно чувствовать свою вину всякий раз, когда, войдя в бар, увидит ее там сидящей за столиком. -- Да,-- печально ответил он,-- думаю, ты права. -- Я уезжаю на все лето,-- сообщила Жанна,-- в июне. После возвращения я больше не стану с тобой встречаться. Хью только кивал с печальным видом,-- он чувствовал себя таким несчастным. До лета еще целых пять месяцев, но уже сейчас он ощущает спиной какой-то шорох, какой-то шелестящий звук -- словно опустилась тяжелая штора. Всю дорогу обратно домой пришлось стоять, и на сей раз в вагоне столько народу, что и газету никак нельзя развернуть,-- читал и перечитывал первую страницу. Боже, как он рад, что его не избрали президентом! В вагоне душно, жарко и очень не по себе из-за того, что со всех сторон сжимают пассажиры. Вдруг Хью показалось, что он ужасно толстый, и эта грузная плоть тяготила его, делала еще более несчастным. Но это еще не все: подъезжая к Двести сорок второй улице, он обнаружил, что сумочки из крокодиловой кожи у него в руках нет -- оставил на письменном столе в кабинете. Дыхание перехватило, мелко задрожали колени. Дело, конечно, не в том, что его, явившегося домой с пустыми руками, ожидает неприятный каскад вздохов, полувысказанных упреков и, само собой, слез. И даже не в том, что он не доверяет больше уборщице, которая каждый вечер наводит порядок в его кабинете (однажды, сомнений нет, а именно 3 ноября 1950 года, она вытащила из правого верхнего ящика марки для авиаконвертов на один доллар тридцать центов). Нет, не это все так его разволновало. Стоя в уже полупустом вагоне, он не мог не признать поразительного факта: сегодня дважды что-то забывал. Случалось ли с ним нечто подобное прежде? Хью коснулся кончиками пальцев головы, словно именно так ему удастся найти пусть и невнятное, но все же объяснение такой незадачи. Решил больше не пить. Выпивает он не больше шести стаканчиков виски в неделю, но ведь частичная амнезия, вызываемая употреблением алкоголя,-- давно установленный медицинский факт и вполне вероятно, что у него довольно низкий уровень сопротивляемости. Вечер прошел так, как он и предполагал. На станции купил для Нарциссы несколько роз; но как признаться, что забыл купленную ей сумочку из крокодиловой кожи на письменном столе в кабинете. Это означает, вполне здраво рассудил он, еще усугубить нанесенное жене сегодня утром оскорбление. Предложил ей даже поехать в город и где-нибудь отпраздновать годовщину их свадьбы -- устроить торжественный обед. Но у Нарциссы был в распоряжении целый день, чтобы наращивать жалость к самой себе и мрачно размышлять о своем мученичестве. Настояла, чтобы за обедом они съели рыбу, купленную по девяносто три цента за фунт. К десяти тридцати расплакалась. Хью плохо спал и встал утром очень рано, чтобы поскорее добраться до офиса. Но даже вид сумочки из крокодиловой кожи, оставленной уборщицей в центре стола, не поднял настроения. В ходе рабочего дня ему никак не удавалось вспомнить названия трех трагедий Софокла ("Эдип в Колоне", "Трахинянки" и "Филоктет") и в придачу -- телефон своего зубного врача. Так все началось. Хью приходилось все чаще посещать справочную библиотеку на тринадцатом этаже -- он приходил в негодование от этого вынужденного снования взад и вперед по кабинету почти каждый час и любопытных, озадаченных взглядов сотрудников. Однажды он забыл названия произведений Сарду1, потом -- площадь Санто-Доминго, симптомы силикоза, причину умерщвления плоти святым Симеоном Стилитом (Столпником). Надеялся, что все это пройдет, и потому никому ничего не говорил, даже Жанне в маленьком баре на Лексингтон-авеню. Этот злодей Горслайн теперь все дольше стоял за его спиной, а Хью сидел за своим столом, притворяясь, что работает, и стараясь скрыть -- он до предела изможден: челюсти не выпирают из-под скул, как ростры древних кораблей; мозг не охвачен горением от дикой боли, словно его грызет голодная волчица. Однажды Горслайн сквозь зубы пробормотал что-то по поводу гормонов и вот наконец в четыре тридцать предложил Хью отправиться домой и отдохнуть. Хью работал у мистера Горслайна восемнадцать лет, и это первый случай, когда хозяин предложил ему уйти с работы пораньше. Когда Горслайн удалился, Хью, словно онемев, застыл за своим столом, уставившись в одну точку перед собой,-- ему казалось, что перед глазами разверзаются какие-то ужасно опасные глубины... Однажды утром, вскоре после годовщины свадьбы, Хью забыл название своей утренней газеты. Стоял беспомощно перед продавцом газет, уставившись на разложенные перед ним престижные "Таймс", "Трибьюн", бульварные "Ньюз" и "Миррор", и все они казались ему на одно лицо. Прекрасно зная, что вот уже двадцать пять лет покупает по утрам одну и ту же газету, не в состоянии оказался отличить от других ни ее верстку, ни заголовки, ни оформление. Склонившись над стойкой, приблизил глаза к газетам. "Сегодня вечером выступит президент!" -- сообщал один заголовок. Хью выпрямился -- и вдруг, к своему ужасу, осознал, что не помнит ни имени президента, ни какую партию тот представляет -- республиканскую или демократическую. На какое-то мгновение этот факт вызвал у него пронзительное, острое удовольствие -- обманчивое ощущение, подобное описанию Т.-Е. Лоуренсом чувства экстаза, которое тот испытал, когда его чуть не забили до смерти турки. Купил номер "Холидей" и всю дорогу к офису немо изучал цветные фотографии далеких городов. В то утро он забыл дату, когда Джон Л. Салливан выиграл титул чемпиона мира среди тяжеловесов, а также из головы выскочило имя изобретателя подводной лодки. Пришлось снова пойти в справочную библиотеку, так как не был уверен, где находится город Сантандер -- в Чили или в Испании. Однажды днем он сидел за письменным столом, пристально изучая свои руки: у него сложилось ощущение, что между растопыренными пальцами шмыгают мыши. В эту минуту в кабинет вошел зять. -- Привет, Хьюги, старик! -- весело, бодро произнес он. С того самого дня, когда впервые появился в их доме, он всегда был с ним довольно фамильярен. Хью встал ему навстречу, сказал "хэлло" и... осекся, уставился на него. Понимал, что перед ним его зять, муж Клэр, но не мог вспомнить, как же его зовут. Во второй раз в этот день его окатила волна будоражащего, острого удовольствия, как и сегодня утром, у киоска, когда забыл имя президента Соединенных Штатов и к какой политической партии тот принадлежит. Только на сей раз удовольствие не столь мимолетно. Оно не покидало его, когда он пожимал зятю руку в лифте и даже в баре рядом с офисом, где угостил его тремя мартини. -- Хьюги, старик,-- обратился к нему зять, допивая третий стакан,-- давай перейдем к делу. Клэр передала, что ты столкнулся с какой-то проблемой и хочешь ее обсудить со мной. Ну, выкладывай, не стесняйся, старичок, давай как можно быстрее покончим со всем этим! Что у тебя там? Какие неприятности? Хью смотрел на человека, сидевшего за столиком напротив него; старательно напрягал мозг, допытывался у него -- тщетно: нет проблемы, касающейся их двоих; спокойно ответил: -- Ничего не могу тебе сказать. Зять воинственно поглядывал на Хью, когда тот расплачивался за выпивку, но Хью лишь мурлыкал себе что-то под нос да улыбался официантке. Немного постояли на улице; зять, откашлявшись, начал снова: -- Так вот, старичок, если это о... Но Хью лишь приветливо кивнул и быстро зашагал прочь, чувствуя, какое у него гибкое, податливое тело. Когда вернулся в офис, к своему столу, заваленному беспорядочно разбросанными бумагами, ощущение надежности и благополучия вновь покинуло его. Уже надо работать над буквой "Т"... И вот, глядя на клочки бумаги на столе и кучу лежащих в беспорядке книг, Хью вдруг осознал, что забыл значительное количество фактов из жизни Тацита, и обнаружил, что ему вообще ничего не известно о другом историке -- Тэне1. Пристально разглядывал бумаги на столе, и вдруг ему попался на глаза лист с датой наверху и обычным приветствием: "Дорогой..." Уставился на листок, пытаясь вспомнить, кому собирался написать; размышлял над этой загадкой не меньше пяти минут. Наконец вспомнил: писал письмо сыну, хотел вложить в конверт чек на двести пятьдесят долларов, как тот просил. Порылся во внутреннем кармане: чековой книжки там не оказалось. Внимательно осмотрел содержимое всех ящиков в столе, но и там ее нет. Поймал себя на том, что слегка дрожит всем телом,-- еще бы, впервые за всю жизнь засунул куда-то чековую книжку. Решил позвонить в банк, попросить прислать ему по почте другую; поднял трубку... воззрился на нее, ничего не соображая: увы, забыл номер телефона своего банка! Положил трубку на рычаг, открыл телефонный справочник для служебного пользования на букву "Б" и вдруг остановился, сглотнул слюну: забыл название банка. Смотрел на список банков, и все названия казались ему знакомыми, но ни одно не вызывало каких-то особых ассоциаций. Захлопнув справочник, встал, подошел к окну, выглянул из него: на подоконнике сидит пара голубей,-- кажется, очень замерзли; внизу, на противоположной стороне улицы, в здании напротив, у окна стоит лысоватый человек, рассеянно курит сигарету и все время упорно смотрит вниз, словно обдумывая, не совершить ли самоубийство. Хью вернулся к своему столу, сел. Может, это какое-то дурное предзнаменование -- то, что случилось с его чековой книжкой? Призыв более сурово относиться к сыну? Пусть сам расплачивается за допущенные ошибки! Взял ручку, решительно настроенный написать грозное послание сыну в Алабаму. "Дорогой..." -- прочитал уже написанное слово; долго его разглядывал, потом осторожно отложил в сторону ручку, засунул ее обратно в карман. Хью забыл имя сына. Надев пальто, он вышел из конторы, хотя было всего три часа двадцать пять минут. Прошагал весь путь до Музея удивительно легко, минуя квартал за кварталом и чувствуя себя все лучше. К тому времени, как поравнялся с Музеем, ощущал себя только что выигравшим пари на сотню долларов при шансах один к четырнадцати. В Музее он сразу направился в Египетский зал: мечтал посмотреть на египтян уже столько лет, да все некогда, всегда занят. Закончив бродить по Египетскому залу, пришел совсем в превосходное состояние, а по пути домой, в метро, даже не подумал купить газету. Теперь все это не имеет для него никакого смысла -- ему и так чудесно. Он все равно не узнает ни одного из тех, чьи имена названы в газетных колонках. С тем же успехом можно читать "Зинд обзервер" из Карачи или сладкозвучную "Эль Мундо" на испанском. От того, что у него нет в руках газеты, длинный путь домой куда приятнее. В вагоне метро он разглядывал пассажиров,-- теперь они ему кажутся куда интереснее и приятнее на вид, и все потому, что он больше не читает газет и ему не известно, как они поступают по отношению друг к другу. Само собой разумеется, стоило ему открыть свою парадную дверь, как вся его эйфория мгновенно улетучилась. Нарцисса по вечерам подозрительно, в упор глядит на него, и ему приходится быть весьма осторожным в разговорах с ней. Для чего ей знать, что с ним происходит? Зачем подвергать ее беспокойству? Еще лечить его начнет... Весь вечер он слушал граммофон, но почему-то забывал менять пластинки на аппарате с автоматическим переключением и проиграл раз семь последнюю пластинку (Второй концерт Сен-Санса для фортепиано с оркестром), когда в гостиную с кухни ворвалась разъяренная Нарцисса и с криком: "Я скоро сойду с ума!" выключила граммофон. Спать лег рано и слышал, как плачет Нарцисса на соседней кровати. В этом месяце уже третий раз, так что впереди еще от двух до пяти, это он хорошо помнит. На следующий день Хью работал над статьей о Талейране. Склонившись над столом, делал все медленно, но все выходило неплохо, когда вдруг до него дошло, что кто-то стоит у него за спиной. Резко повернулся на своем стуле: какой-то седовласый человек в твидовом костюме молча уставился на него. -- Да, в чем дело? -- отрывисто, грубо бросил Хью.-- Вы кого-нибудь ищете? Тот неожиданно весь вспыхнул, покраснел как рак и вышел из кабинета, резко захлопнув за собой дверь. Хью бесстрастно пожал плечами и вернулся к своему Талейрану. После окончания работы он спускался в переполненном лифте; внизу, в холлах, тоже полно людей -- толпы клерков, секретарш спешили к выходу. Вот стоит очень красивая девушка, улыбается и энергично машет Хью рукой над головами разбегающихся по домам сотрудников. Хью остановился на мгновение, польщенный ее вниманием, даже попытался улыбнуться в ответ. Но у него назначено свидание с Жанной, да и стар он уже для такой молодой красотки. Опустив голову, влился в неудержимый людской поток. Ему, правда, почудилось -- кто-то закричал, скорее, завопил: "Па-апочка!" -- но он знал, что такое невозможно, и не обернулся на крик. Пошел по направлению к Лексингтон-авеню, наслаждаясь ярким морозным вечерком; потом повернул к северной части. Миновал два бара; у третьего замедлил шаг. Вернулся назад, внимательно разглядывая витрины баров: все поблескивают никелем, над ними горят неоновые огни, и все бары на одно лицо, одинаковые. Через улицу -- еще один бар; подошел, внимательно его оглядел: точно такой, как все другие. Все-таки вошел, но Жанны там не оказалось. Попросил себе виски и за стойкой осведомился у бармена: -- Не видели ли вы здесь случайно одну даму за последние полчаса? Бармен, задрав голову к потолку, задумался. -- Как она выглядит? -- Она...-- Хью осекся; медленно допил виски.-- Ладно, это уже неважно.-- Положив на стойку долларовую бумажку, вышел. Шагая к станции метро, чувствовал себя даже лучше, чем в одиннадцатилетнем возрасте, когда 9 июня 1915 года победил в пробежке на сто ярдов на ежегодных атлетических соревнованиях общественной школы для молодежи "Бригхэм" в Солт-Лейк-Сити. Такое счастливое чувство, само собой, длилось лишь до того момента, когда Нарцисса поставила на стол супницу. Глаза у нее припухли,-- видимо, плакала сегодня вечером, хоть это и непривычно: никогда не льет слезы, оставшись одна в доме. Поглощая свой обед, Хью отдавал себе отчет, что сидящая напротив Нарцисса не спускает с него любопытных глаз. Вдруг ему показалось, что через его растопыренные пальцы опять прошмыгнули мыши. После обеда жена сказала ему: -- Ты меня не одурачишь -- у тебя другая женщина.-- Подумав, добавила: -- Никогда не думала, что такое со мной случится. Когда Хью наконец отправился спать, состояние его было подобно состоянию пассажира на грузовом судне с плохо сбалансированным грузом, попавшем в зимний шторм у берегов мыса Гаттерас в Атлантическом океане. Проснулся рано, долго лежал, впитывая чудесный солнечный день за окном,-- так тепло и уютно. С соседней кровати до него донеслись какие-то шорохи; бросил взгляд через небольшое разделяющее их пространство: на кровати напротив лежит какая-то женщина средних лет, на голове у нее бигуди, похрапывает. Хью не сомневался, что никогда прежде ее не видел -- никогда в жизни. Тихо, чтобы не разбудить незнакомку, вылез из постели, быстро оделся и покинул дом с желанием приветствовать веселый, солнечный день. Брел наугад, ни о чем не думая; вот станция метро. Пассажиры, как обычно, торопятся к поездам; он долго наблюдал, заранее зная, что, скорее всего, присоединится к шумной, говорливой толпе, испытывая чувство, что где-то в городе, в южной части, в высоком здании на узкой улице, кто-то ждет его. Знал также, что, сколько бы ни пытался, никогда ему не найти этого небоскреба: в наши дни все высотные здания так похожи, все на одно лицо. И резво двинулся прочь от станции метро, по направлению к реке. Вода в реке ярко блестела под солнцем, у берегов -- корочка льда. Мальчик лет двенадцати, закутанный в шерстяной индейский плед, в шерстяной шапочке, сидел на скамье и смотрел на реку. Стопка школьных учебников, связанных кожаным ремешком, стояла у его ног на промерзшей земле. Хью сел рядом и вежливо поздоровался: -- Доброе утро. -- Доброе утро,-- ответил мальчик. -- Что ты здесь делаешь? -- Считаю пароходы. Вчера насчитал тридцать два, без паромов. Их я не считаю. Хью понимающе кивнул. Засунув руки поглубже в карманы, тоже стал глядеть на реку. К пяти часам вечера они вместе с мальчиком насчитали сорок три парохода, без паромов. Так и не вспомнил, был ли когда-нибудь в его жизни такой счастливый день.
БРАКОСОЧЕТАНИЕ ДРУГА
Разве можно присутствовать на бракосочетании, не испытывая при этом чувства глубокого сожаления или не отмечая про себя дурных предзнаменований? Вряд ли. Неважно, чью сторону вы представляете -- жениха или невесты. Все равно придется испытывать в глубине души неприятные ощущения по отношению как к одному, так и к другому или даже к обоим. А если вы к тому же и циник, непременно начнете вспоминать другие подобные церемонии, где были приглашенным, размышлять, во что потом вылились все эти браки. Если вы мужчина, а невеста -- красавица, то как пить дать наступит момент, когда вас пронзит острая боль утраты и вам станет от этого стыдно. Но на бракосочетании Ронни Биддела -- хотя невеста, молодая и красивая, не спускала с него, как и полагается невесте, светящихся нескрываемой радостью глаз -- я не ведал других чувств, кроме удовлетворения и даже какого-то странного облегчения. Чувства эти казались мне сродни эмоциям, которые переживает брат матадора, наблюдающий за очень опасной схваткой с быком. Несчастный его брат уже не раз побывал на рогах и весь день совершал во время боя одну глупость за другой, но все же наконец, измочаленный, весь в крови, изловчившись, нанес смертельный удар, пожиная плоды своих титанических усилий. Ронни, конечно, мне не брат и на нем никаких следов крови. Стоит перед алтарем, красный как рак; на лбу, как всегда, выступили мелкие капли пота. Кажется, этот лысеющий, крепко сбитый, вполне здоровый, полный мужчина, в черном фраке и брюках в полоску, не в силах сдержать легкой улыбки -- как будто ему в жизни никогда не угрожала опасность. На этом бракосочетании я оказался совершенно случайно. Приехал в Лондон, смутно надеясь заглянуть к Ронни, и наобум навел две-три справки, но ничего не добился: похоже, в Англии после войны все по нескольку раз поменяли адреса, а я не располагал временем, чтобы выяснить, где он живет. По правде говоря, немного даже опасался того, что мог увидеть, если все же его разыщу, и поэтому изобретал кучу предлогов, позволяющих вести поиск не слишком усердно. И вот в один прекрасный день я увидел Ронни в ресторане на Джермин-стрит: сидит в противоположном конце зала с молодой черноволосой девушкой поразительной красоты, а она смотрит прямо на него, только на него, ни на секунду не отводит взора. В наше время, да еще в ресторане, где полно посетителей, это, безусловно, публичное признание в любви. Сижу теперь в церкви, среди англичан с холеными, незнакомыми мне лицами, и наблюдаю брачную церемонию. Глядя на покрасневшую лысину Ронни, на его крепкие, слегка опущенные из скромности плечи, чувствую удивительное облегчение: Ронни все же удалось вопреки всему дождаться этого светлого, радостного момента -- в отличие от многих, кого я знал на войне. Все они потом либо погибли, либо сильно страдали и так и не смогли оправдать надежд, которые мы возлагали на них. Познакомились мы с ним в Лондоне в 1943 году. В то время он служил в английской армии в звании лейтенанта и выполнял то же боевое задание, что и я,-- одну из союзнических миссий. Миссии эти, по сути дела, почти не требовавшие никаких дополнительных расходов, не вносили большого вклада в нашу победу, но все же укрепляли англо-американское военное сотрудничество и добрую волю наших народов в момент, когда наши армии готовились к вторжению в Европу. Ронни на первый взгляд -- недовольный военнослужащий, коего только из-за молодости лишили чина полковника в индийской армии. Носит усы, старается говорить громовым голосом, ведет себя как простой солдат и пьет как все солдаты. В глазах американцев -- живой пример офицера колониальных войск. Мы называли его Бифитером1, что ему ужасно нравилось. Образ Ронни как храброго вояки искажался одним изъяном: под могучей, мужественной наружностью скрывался поразительно робкий, застенчивый человек. Особенно это бросалось в глаза, когда он общался с женщинами. Дома его воспитывали тетки, причем так старательно, что с годами его доведенное до безрассудного предела уважение к женскому полу вполне могло обернуться импотенцией. Всю подноготную этого парня, всегда по-детски доброго со всеми друзьями, я узнал уже через две недели после встречи с ним. Он был ужасно влюбчив, и любое привлекательное женское личико, мелькнувшее в театральном фойе, заставляло его вспыхнуть до корней волос, словно в эту минуту все сбивчивые мысли, теснившиеся у него в голове, бурным потоком выливались наружу и становились известны и этой девушке, и всем присутствующим (хотя до нее никак не меньше двадцати футов). От этого свойства он страдал, испытывая чувство собственной вины. Однажды, когда девушка, которую я пригласил пообедать в компании Ронни, поцеловала его на прощание в щеку, он, по его собственному признанию, не мог всю ночь заснуть, то вспоминая об этом с улыбкой, то вдруг оказываясь на грани отчаяния. К тому же у него была неприятная привычка дышать отрывисто, словно задыхающийся астматик, когда беседовал с девушкой и даже когда просто говорил о ней. За все время нашего пребывания в Лондоне я никогда не видел Ронни с девушкой. Однако это вовсе не говорит о том, что у Ронни никогда не было связи с женщиной. Как сам мне рассказывал, целых два года до войны он жил в Париже на весьма скромный доход, носил берет и изучал то, что называл довольно расплывчато "искусством". Тогда он и встретил Виржини, или, точнее, это она, по его собственному признанию, проявила инициативу в кафе однажды дождливым вечером, позволив ему заплатить за свою выпивку. -- Француженки, мой дорогой приятель,-- доверительно делился он своими впечатлениями о Виржини,-- мне больше по вкусу. Откровенны, не играют в игры с мужчиной, прямолинейны. Однако, как выяснилось позднее, Виржини не была столь прямолинейной. Молодая, черноволосая, с серыми глазами, в которых, по словам Ронни, можно утонуть, с чисто французскими чувственными губами, она призналась ему, что живет в очень благочестивой семье и ей не разрешают приглашать в дом молодых людей. После бесчисленных обедов и вечеров, проведенных в театрах и в опере, девушка безжалостно покидала кавалера у двери своего дома. Ронни тоже жил в семье и мог попасть в свою комнату только через гостиную, так что ему пришлось навсегда расстаться с мыслью пригласить Виржини к себе. Влюбился он в нее без памяти и в своей безудержной любви дошел до того, что уводил ее из дома по три раза в неделю, страстно целовал в подъезде и даже говорил что-то о браке. Но тут разразилась война. Нежно попрощались, при большом скоплении народа, в Люксембургском саду1, и Ронни вернулся домой, в Англию, пообещав Виржини писать по письму каждый день, заверяя ее, что объединенные армии очень скоро добьются полной победы над врагом. Здоровый, крепкий юноша, с громадной силой воли, но без особого воинского таланта был призван в армию, получил звание рядового и направлен в мастерскую по ремонту двигателей возле Солсбери, где выполнял обязанности дежурного и сидел за своим столом. Однако то ли ложный патриотизм, то ли непреодолимое желание лично вступить в схватку с врагом заставили Ронни надавить на все рычаги, чтобы добиться перевода туда, где ему грозила куда большая опасность, и в результате спустя несколько месяцев он уже был на пути во Францию. До Парижа он не добрался, закончил свой поход в Ренни, где его снова посадили дежурить за стол в точно такой же мастерской по ремонту двигателей. Виржини не могла к нему приехать -- ей не разрешали родители, но Ронни удалось добиться двух увольнительных в Париж, где в отместку за унижение, которое терпел по вине своей презренной солдатской формы, закатывал роскошные обеды с Виржини в самых модных ресторанах и покупал ей на свой постоянно убывающий доход дорогие подарки в самых изысканных парижских магазинах. Пока о женитьбе не шло речи, но любовный пыл, раздуваемый разлукой, уже нельзя было сдерживать, и он, позабыв о нравоучениях тетушек, вырвал у Виржини согласие на интимное свидание. После обычных и таких естественных для девушки колебаний (она их использовала максимально) Виржини, принимая во внимание осязаемые угрозы военного времени и патриотические заявления этих несчастных мальчишек в форме, которые сегодня здесь, а завтра Бог ведает где, сдалась. Но столь долгое ожидание, столько страстных, но неутоленных вздохов, ночных разговоров шепотом под уличными фонарями и возле темных подъездов,-- не сдаваться же сразу, в одно мгновение. Она согласна на такое свидание, но только в будущем. Твердо пообещала: когда он снова приедет в Париж, такое важное событие непременно произойдет. Но для этого и ему и ей нужно как следует подготовиться. Ронни не солоно хлебавши вернулся в Ренни, сгорая от нетерпения, и тут же подал рапорт о предоставлении еще одной увольнительной. Ему пообещали увольнительную только через три недели, и он, тщательно готовясь к новой встрече, по почте заказал в небольшом, но очень хорошем отеле двухкомнатный люкс с ванной, но этим не ограничился: добавил еще заказ на обед с вином для этого имеющего для него жизненно важное значение вечера. Четыре года спустя, когда он рассказывал мне об этом, все еще точно помнил заказанные блюда и вина: копченая шотландская лососина; утка, зажаренная с персиками, салат и дикая земляника; бутылка "О-Брион" 1928 года и "Вдова Клико" -- 1919-го. Ипохондрик, несмотря на свою здоровую внешность, он ужасно боялся, как бы столь продолжительное состояние внутренней напряженности не привело его к катастрофе -- болезни или госпиталю. Стал совершать продолжительные, укрепляющие здоровье прогулки быстрым шагом по серому, однообразному предместью Ренни и отказался на целых три недели от выпивки, даже от стакана вина. По мере того как приближался благословенный день, он уже не спал ночью более четырех-пяти часов, хотя все больше убеждался, что приедет в Париж в форме вполне приемлемой. Старательно выполнив все свои служебные обязанности, вычистив и отутюжив форму, Ронни урегулировал довольно нудные договоренности с банком и уже готов был выехать в Париж, и тут немецкая армия, которая в течение восьми месяцев вела пассивные боевые действия на Западном фронте, неожиданно нанесла мощный удар из Нидерландов. Все увольнительные, включая и увольнительную Ронни, были тут же отменены, и в течение двадцати дней он молился куда более неистово, чем любой генерал, командующий вступившими в сражение войсками,-- о стабилизации положения на фронте. По мере того как все обходные маневры, все атаки одна за другой отбивались и отбрасывались назад немецкими танковыми частями, Ронни все больше овладевала апатия. Когда английская армия, верная своей военной доктрине -- прежде всего спасать жизнь нестроевому составу,-- отправила его на грузовике в порт, расположенный в Южной Бретани, он, так и не услышав ни одного пушечного выстрела, оказался на комфортабельном пароходе на пути в Англию. Теперь он утратил всякий интерес к войне, не желал даже слушать сообщения судового радио об отступлении к северу раздробленных на части союзнических армий. Полгода после этого Ронни торчал на каком-то холме в Сассексе, где обслуживал танк, оставленный вечно стоять на лугу, так как двигатель давно разобрали и отправили в какую-то боевую часть. Ни неподвижность танка, ни тот факт, что экипаж располагал только четырьмя снарядами, чтобы вести огонь по немцам, в случае если те неожиданно появятся на дороге у подножия холма, не нарушали его меланхоличного спокойствия. Подобно философам, которых гнало в монастыри тайное, но непреодолимое разочарование в жизни, Ронни в этот период своей службы совершенно не заботился о таких мирских, преходящих вещах, как броски армий, гибель в бою или падение правительства. Сидел на лугу среди летних цветов, рядом с абсолютно бесполезной грудой металла -- когда-то грозным оружием,-- и ему было очень хорошо. Улыбался безмолвно, вспоминая о своих фронтовых товарищах, вновь и вновь перечитывал коротенькие письма, полученные от Виржини до падения Парижа, и пробегал глазами текст своего письменного общения с менеджером отеля и меню знаменитого обеда (сохранил копию). Когда в войну вступила Америка, всем снова показалось, что английская армия в будущем вновь окажется на континенте. Ронни, встрепенувшись от спячки, заставил себя подать заявление о приеме в корпус по подготовке офицерского состава, вполне разумно предполагая, что, если ему суждено вернуться в Париж в офицерской форме, Виржини встретит его гораздо благосклоннее. Напряженно учился и работал и в конечном итоге получил первое офицерское звание, находясь в почетной середине выпускников курса. Ничем особо не отличался от своих товарищей офицеров, за исключением, может быть, одного: единственный подписал одну из петиций за открытие Второго фронта, распространяемых в это время коммунистами, хотя сам был выходцем из семьи несгибаемых консерваторов, а его личные политические взгляды признал бы средневековыми даже герцог Веллингтонский. Когда я познакомился с ним в Лондоне в 1943 году, он был живым, веселым парнем, слыл проамерикански настроенным, главным образом из-за того, что с прибытием в Англию каждого нового воинского подразделения из Соединенных Штатов его смутная надежда на освобождение Парижа сменялась все большей уверенностью. Американская простота и фамильярность во взаимоотношениях с представительницами слабого пола восхищала его, но следовать нашему примеру оказывалось выше его сил. Для него, одного из тех несчастных мужчин, чьи представления о любви, сексе, равенстве между полами неизменно связывались с одной-единственной женщиной, четырехлетняя разлука с любимой, живущей за Английским каналом1, где сосредоточены шестьдесят немецких дивизий, не только не меняла его взглядов, а, напротив, укрепляла в них. И вот всем стало ясно, что вторжение на континент в скором времени неизбежно. Ронни, получив к этому времени повышение, добровольно вызвался отправиться в самую горячую точку и каким-то образом ухитрился вступить на песок пляжа в Нормандии в первый день высадки англо-американских войск. С этого момента он стал образцовым, без всякого изъяна, солдатом, который считал дело своей страны собственным делом. Всегда с веселой улыбкой предлагал свои услуги в патрулировании, разведке, обеспечении связи, атаках, а ведь его подразделение обычно не выполняло боевых задач. Думаю, справедливости ради надо сказать: все, что мог сделать простой, занимающий незначительную должность лейтенант, чтобы, преодолевая оборонительные линии противника с рядами колючей проволоки, прогнать немецкую армию назад, к Рейну,-- Ронни честно делал. В тот день, когда пал Париж, Ронни въехал в город с первыми американскими частями, под восторженные крики толпы, не обращая внимания на огонь вражеских снайперов. Его вез на своем грузовичке капрал по фамилии Уоткинс, который, хотя ему чуть больше сорока и он отец пятерых детей, остался романтиком в душе и горячо симпатизировал Ронни. Под руководством этого Уоткинса он вел свою машину по парижским улицам, то опасно пустынным, то забитым празднующими победу парижанами,-- вел к тому дому за Сен-Лазарским вокзалом, у дверей которого в последний раз видел Виржини. Существует целое племя счастливых мужчин, в подобной любовной жажде находящих свою даму нарядной и надушенной, готовой броситься им в объятия. Стоит ли говорить, что Ронни не принадлежал к этим счастливцам? Виржини нигде поблизости не оказалось, и никто из опрошенных соседей ее не помнил. В ее старой квартире жила какая-то чокнутая пара из Каены; узнав, что Ронни говорит по-французски, эти двое воспользовались такой возможностью, чтобы тут же горько пожаловаться на бомбежки английской авиации,-- к несчастью, под них попали. В тот вечер в разгар шумного веселья в честь первых двадцати четырех часов свободы прекрасного города Ронни рассеянно бродил по Парижу с улыбкой на губах,-- слишком хороший, добрый человек, чтобы своей печалью портить настроение друзьям, отравлять им праздник. Внутри себя переживал трагедию обманутого ожидания, все больше убеждаясь: для него любовь кончилась раз и навсегда, едва начавшись. Наша часть, совсем уж выбившись из сил на подступах к Парижу, там и осталась по чьим-то весьма двусмысленным приказам. Расположились в небольшом отеле неподалеку от улицы Риволи, а тем временем линия фронта уходила от нас все дальше. Ронни занимал соседний номер, и каждую ночь я слышал за стенкой его по-военному четкие шаги -- расхаживает взад и вперед по комнате, словно часовой, который решается подойти к полковнику и доложить ему, что опозорил честь полка. И вот произошло чудо: однажды днем, через трое или четверо суток после нашего прибытия в Париж, ехал он на том же грузовичке с капралом по Итальянскому бульвару и увидел Виржини: быстро катит на велосипеде в противоположном направлении. Правда, стала блондинкой, но Ронни -- он внимательно изучал каждое встречающееся ему на улице женское лицо с нервным упрямством радарной антенны -- провести невозможно. Махнул Уоткинсу: мол, поворачивай назад. Уоткинсу уже частично передалась охватившая командира страсть,-- резко развернувшись, он врезался в самую гущу велосипедов, джипов и пешеходов и, невзирая на все препятствия, сумел поравняться с Виржини на углу улицы Лафит. Ронни, выпрыгнув на ходу из машины, дико заорал, выкрикивая имя Виржини и пытаясь ухватиться за руль ее велосипеда. Почти сразу она узнала его, они порывисто обнялись прямо на улице, а Уоткинс, в восторге, широко улыбался, глядя на них вместе с другими -- многие остановились и наблюдали за этой сценой с большим интересом. Как позже признавался мне Ронни, в тот момент, на оживленной улице, запрудив все движение, оглушенный пронзительным воем сигналов, крепко держа Виржини в объятиях, он почувствовал, что война достигла для него кульминационной точки. Как выяснилось, Виржини куда-то торопилась и не могла терять время, но все же выкроила минуту-другую, чтобы опрокинуть с ним по стаканчику в ближайшем кафе и немного поговорить. Час спустя, рассказывая мне об их разговоре, Ронни, никак не мог вразумительно передать, о чем он был. Условились о встрече в шесть вечера, в баре неподалеку от нашего отеля, и при расставании поцеловались. Ронни -- для него в понятие "любовь" непременно входило понятие "дарение" -- провел весь остаток дня, собирая из всевозможных источников подарки для Виржини. Купил ей ярко-красный шарф, несмотря на просто умопомрачительный обменный курс; выменял за немецкий трофейный бинокль пять ярдов парашютного шелка; выпросил у одного друга три коробки сардин, которые тот свято хранил в вещмешке и таскал за собой повсюду целых два месяца; приказал Уоткинсу использовать свои связи с американскими сержантами, работавшими на кухне, чтобы получить и с них дань. Уоткинса не пришлось долго уговаривать -- всегда рад услужить; успешно провел операцию -- вернулся с коробкой, а в ней десять пайков и пятифунтовая банка апельсинового джема -- немалый подвиг в городе, где все поголовно, и солдаты и гражданские, давно вынуждены сесть на строгую диету. Ронни хотел, чтобы я с ней познакомился, даже просил, но я убеждал его, что в первый день их встречи, когда постепенно проходит шок от зря потерянных лет, им лучше побыть наедине. Однако он -- его понимание счастья подразумевало необходимость им делиться, конечно, нервничал: как сложатся эти первые, деликатные моменты встречи с Виржини?.. Настоял все же, чтобы я побыл с ними минут пять, не больше, а потом можно и удалиться. Прихожу я в бар вскоре после шести: Ронни сидит весь напрягшись, в поту, один среди разложенных на полу подарков, то и дело с тревогой поглядывая на часы. Сажусь напротив. -- Она не пришла,-- говорит.-- Какой же я дурак! Нужно было ей сказать, что я зайду за ней и приведу ее сюда. Наверно, не может найти этот бар. -- Но ведь она прожила всю жизнь в Париже,-- возразил я.-- Отыщет, непременно отыщет этот бар! -- Не знаю, право...-- Ронни, задумавшись, не спускал глаз с двери.-- К тому же беда с временем: сказал, что встречаемся в шесть, но не помню, что имел в виду -- французское или армейское время.-- В те годы из-за мероприятий по сбережению дневного света, проводимых прижимистыми немцами, чтобы сэкономить на топливе и удлинить рабочий день, французское время на час опережало наше.-- А может, она была здесь,-- волновался Ронни,-- и не стала ждать, пошла домой, а я, как последний идиот, даже не спросил у нее адрес... -- А не видел ли ее бармен? Ты спрашивал? -- Да, говорит, что никого не видел,-- грустно ответил Ронни. -- Или заглянула сюда и решила подождать на улице. Она такая застенчивая, а сидеть здесь с солдатами...-- И вдруг осекся, резко встал, на дрожащих губах появилась улыбка. -- Виржини,-- тихо произнес он. Несколько формально они пожали друг другу руки. Ронни тут же представил меня ей. Заботливо поддерживал стул, когда она садилась. -- Я ужасно спешу, Ронни,-- объявила Виржини. В длинной юбке, она усаживалась легкими, воздушными движениями. Довольно красивая девушка, хотя белокурые волосы, к великому несчастью, ей явно не шли. Выражение лица настороженное, пытливое, как у азартного игрока, который прощупывает взглядом противника, прежде чем назвать свою ставку. Небольшого роста, опрятная, аккуратненькая, умный взгляд -- обычная девушка из большого города, и мне показалось странным, что она четыре года назад столь решительно и настойчиво прощалась с Ронни у своей двери, не уступая ему ни на йоту. -- У них здесь есть виски? -- Конечно есть! -- ответил Ронни таким решительным тоном, будто сейчас приготовит ей этот крепкий напиток прямо здесь, если необходимо; крикнул бармену принести одно виски и, весь сияя, неловко стал выбрасывать перед ней на стол свои дары.-- Я тут купил тебе кое-что. Вот шарф, а эта шелковая ткань... -- Ах,-- воскликнула Виржини,-- американские пайки! -- И ласково погладила глянцевый картон коробки; выражение лица чуть изменилось -- азартный игрок решил, что противнику в этой игре не повезет; ласково улыбнулась, прикоснулась к руке Ронни, протянула: -- Все то-от же ста-арый Ронни... Всегда такой забо-отливый.-- И с притворным недовольством сморщила носик.-- Но как же я все это довезу до дома? На велосипеде?.. -- У меня грузовичок.-- Ронни чувствовал себя еще счастливее от возможности оказать ей еще одну услугу.-- Все подарки отвезу к тебе домой. -- А велосипед там поместится? -- Конечно. -- Отлично! В таком случае я могу остаться с вами еще минут на пятнадцать.-- И нежно улыбнулась Ронни. Как я ни вглядывался в ее лицо, не заметил ни особой глубины в глазах (по словам Ронни, "утонуть можно"), ни чего-то "чисто французского" в губах. -- Знаешь, мне не терпится услышать, как ты воевал, и...-- бросила на меня многозначительный взгляд,-- хотелось бы тебе кое-что объяснить... когда останемся наедине. -- Извините,-- я встал,-- мне пора на обед. -- Американцы -- такой тактичный народ,-- наградила она меня очаровательной улыбкой. Ронни засиял еще ярче, испытывая гордость за друга, сумевшего понравиться Виржини. Уходя, я слышал, как хрипло дышит Ронни, разговаривая со своей подругой интимным шепотом. Виржини слушала его, опустив глаза, время от времени постукивая пальцами по краям коробки с десятью американскими пайками. Я лежал в своем номере и читал, когда, постучавшись в дверь, появился Ронни,-- явно нервничал и, видимо, еще и выпил. Не в состоянии сидеть спокойно, лишь возбужденно, неловко ходил туда-сюда по изношенному ковру перед моей кроватью. -- Ну, что скажешь о ней? -- наконец не выдержал он. -- Я... -- Разве не прелесть?.. -- Прелесть,-- согласился я. -- Все же в француженках что-то есть... Боюсь, теперь я навсегда отравлен и для меня больше не существуют английские девчонки. -- Ну,-- возразил я,-- возможно, ты... -- Не можешь ли достать для меня блок сигарет? -- неожиданно попросил он. -- Ты же знаешь сам, как это трудно. Он торопливо добавил: -- Я заплачу, конечно. -- Для чего они тебе понадобились? Разве Виржини курит? -- Нет, это не для нее. Для человека, с которым она живет. -- Ах вот оно что! -- захлопнул я книгу. -- Заядлый курильщик, курит одну за другой,-- объяснил Ронни.-- Но ему нравятся только американские сигареты. -- Понятно. Ронни прошелся еще раза два по ковру. -- Вот почему она так спешила: он ужасно ревнив. Я просто хочу сказать -- прошло четыре года, война и все такое, и она, конечно, не знала, жив я или давно погиб. -- Само собой,-- согласился я. -- Я хочу сказать -- здесь нечему удивляться, какое-то ребячество. -- Думаю, что так. -- Ну да, конечно. -- Это один из таких, знаешь, смуглых, страстных типов,-- продолжал Ронни.-- Чуть не съел меня глазами при встрече.-- Ронни чуть улыбнулся, и я сразу заметил: наряду с разочарованием (в его отсутствие Виржини завладел другой) он испытывает определенное чувство удовлетворения -- нашелся человек, который его к ней ревнует.-- Находился в подполье или что-то в этом роде, а теперь вот, когда все кончилось, сидит сиднем весь день в квартире, курит одну сигарету за другой и выслеживает Виржини. Трудно его винить в этом, как ты думаешь? Ведь Виржини такая привлекательная девушка. -- Ну...-- начал было я. -- Но она его все равно не любит! -- перебил меня он, тяжело задышав.-- Сама мне сказала, когда мы ехали домой на грузовичке. Живут они где-то на самой вершине Монмартра, и несчастной девушке приходится колесить вверх и вниз по холму -- крутить педали в любую погоду. Приютила она его у себя, когда он скрывался от полиции. Просто из чувства патриотизма, больше ничего. Но за одним следует другое. Вместе уже три года, но она несчастна. Я обещал принести сигареты завтра. Как ты думаешь, сможешь достать? -- Попытаюсь... Но только утром. -- Боже милостивый! -- вздохнул он.-- Прошло четыре года! И вот я вижу ее -- она едет на велосипеде по Итальянскому бульвару.-- Он помолчал.-- Знаешь, они сразу открыли коробку с апельсиновым джемом и черпали его прямо столовыми ложками. Мы с ней встречаемся завтра днем. Тут ничего особенного нет. Они не женаты, она его не любит, в общем, все такое. В данном случае речь не идет о нарушении принципа или использовании своего преимущества. Я объяснился ей в любви задолго до его появления на сцене, так? В конце концов, если бы не отменили мою увольнительную, а немцы не вторглись с территории Бельгии...-- Он только тихо вздохнул, вспоминая это роковое для него наступление.-- Мы встречаемся в баре. К ним я не пойду. Там он -- сидит сиднем целый день, курит одну сигарету за другой, ревниво следит за каждым ее движением. Какое уж тут удовольствие... Странное счастье, да? -- И устало улыбнулся, направляясь к двери.-- Прошло четыре года. Мужик сидит весь день дома... Еще долго потом, после того как я погасил свет в своем номере, я слышал, как он большими шагами расхаживает по своей комнате и печально скрипят под его тяжелыми ботинками доски; это продолжалось не один час в ночи, в которой для него было столько беспокойства и столько любви. В течение нескольких следующих дней от службы Ронни для английской армии не было никакого прока. Если у Виржини вдруг появлялось четверть часика, свободные от забот о любовнике,-- Ронни тут же мчался к ней; они встречались в барах, возле памятников, в холлах отелей, у всех мостов, переброшенных через Сену,-- Виржини приходилось их пересекать на велосипеде, когда она разъезжала по своим делам по всему Парижу. Шепотом вели торопливые, серьезные разговоры,-- она часто шла, ведя за руль свой велосипед, и, удерживая его, убыстряла шаг по склону улицы, а Ронни старался не отставать, держаться рядом, и за ними медленно и чинно, словно на параде, ехал Уоткинс на своем грузовичке. Когда Ронни с раскрасневшимся лицом возвращался после этих мучительных встреч, он хрипло дышал, а его глаза сияли блеском одержимости,-- наверно, так сияли глаза у капитана Ахава1, абсолютно уверенного, что белый кит у него в руках. В перерывах, когда он бывал свободен и ему не требовалось стремглав мчаться к тому или иному месту встречи с Виржини, Ронни отдавал всю свою внутреннюю энергию собиранию съестной дани, этих сокровищ, со столовок союзников и исправно доставлял их на своем грузовичке в квартиру Виржини и ее любовника. У них обычно происходили, по словам Ронни, короткие, дружеские беседы втроем -- о том, как жилось в Париже при немцах и как плохо американцы воюют. У любовника Виржини восхищение вызывало только одно американское -- наши сигареты. Маленькая квартирка, вероятно, очень скоро превратилась в небольшой запасной тыловой склад двух армий, заставленный банками с тушенкой, пайками в коробках, банками с кофе и порошком какао, бутылками виски, блоками сигарет, и время от времени появлялись даже свиные окорока и телячья вырезка -- все эти огромные запасы свидетельствовали о глубокой личной преданности Ронни своей девушке. Могу с уверенностью сказать только одно: если бы совершенно случайно этой побочной деятельностью Ронни, до того самого робкого и боязливого исполнителя всех уставов, заинтересовался уголовно-следственный отдел, он мог бы запросто залететь в тюрьму лет этак на десять. Но ни это, ни какие-либо иные соображения не поколебали Ронни ни на секунду. Сержанты с вороватыми, бегающими глазами один за другим несли тяжелые мешки из бараков в наш отель и выносили из него пустые, и эта процессия никогда не прерывалась, а Уоткинс находился в состоянии постоянной боевой готовности, чтобы довезти Ронни до квартиры Виржини с новым приобретением. Знаю, что Ронни оставалось только мечтать о том благословенном часе, когда он без всякого предупреждения (у Виржини не было телефона) нагрянет к ней со своим солдатским вещевым мешком, набитым сигаретами или плитками шоколада, а она наконец, после шести лет их знакомства, окажется дома одна. Но такого, увы, никогда не происходило,-- он постоянно встречался там с ее любовником, Эмилем, вечно торчавшим в квартире. И он, этот Эмиль, иногда позволял себе излишнюю вольность, предлагая Ронни маленький стаканчик виски из огромного запаса шотландского напитка, переданного этой паре. Подобно азартному игроку, который, чтобы выбраться из ямы и отыграться, слепо увеличивает ставки, Ронни заваливал маленькую квартирку подарками не без задней мысли, как он сам доверительно сообщил мне однажды: -- Этот Эмиль, если хочешь знать, терпеть меня не может. Если бы не все мои подношения -- наверняка запретил бы Виржини встречаться со мной. И вообще... может, я ничего бы такого не делал, если бы он относился к Виржини как надо... Но... он относится к ней просто отвратительно, и у меня нет никаких угрызений совести. -- Но ты пока и не сделал ничего такого, чтобы испытывать угрызения совести,-- возразил я. -- Все в свое время, старик,-- заговорщицки отвечал Ронни. На следующий день -- это была суббота -- выяснилось, что его доверительное отношение ко мне оправдалось. В своем номере я мыл руки и готовился к обеду, как вдруг, постучав, вошел Ронни. У него свидание перед зданием Оперы, и она пообещала уделить ему только пятнадцать минут -- это я знал. Обычно он возвращался после встреч с Виржини с огненно-красной физиономией, голос гудел, объяснялся он какими-то обрывочными от возбуждения фразами, то и дело фыркал без всяких на то причин, беспокойно двигался туда-сюда,-- по-видимому, от избытка нервной энергии. Но сегодня, я заметил, все иначе: бледен и как-то подавлен, говорит совершенно по-другому -- странная смесь томной апатии и подавляемых, подобных сжатой пружине эмоций. -- Итак,-- объявил он,-- все произойдет завтра. -- Что такое? -- ничего не понял я. -- Только что виделся с ней,-- продолжал он в той же странной манере.-- Должен прийти к ней завтра в три пятнадцать. Завтра, как ты знаешь, воскресенье,-- Эмиль уходит на боксерский матч: его особенно интересуют бои средневесов. Единственный раз за всю неделю он оставляет ее одну больше чем на час. Но в четыре тридцать к ней придут гости. Как видишь, времени в обрез -- всего час пятнадцать минут.-- Он устало улыбнулся -- совсем не похож в эту минуту на полковника индийской армии.-- Прошло шесть лет... Но ведь нужно когда-то начать, как ты думаешь? -- Конечно! -- ободрил его я. -- Просто уму непостижимо... -- Да, пожалуй,-- согласился я. -- Мои тетки будут просто поражены. -- В самом деле? -- Я старался ничем не выдать своего естественного любопытства. -- Но ведь есть ребята, которые занимаются этим каждый день всю жизнь, а? -- Да, я тоже слышал. -- Поразительно! -- Он покачал головой и с волнением поинтересовался: -- Сколько сейчас времени на твоих? -- Без десяти семь. Он с беспокойством посмотрел на свои часы. -- На моих -- без тринадцати. Как ты думаешь, мои отстают? -- По-моему, мои чуть спешат. Он поднес часы к уху и внимательно прислушался к их тиканью. -- Нет, лучше завтра узнаю точное время и уж поставлю как надо. Приказал Уоткинсу быть возле отеля ровно в три. Знаешь, по-моему, он взволнован куда больше, чем я.-- Губы его дрогнули в улыбке при мысли о том, как верен ему капрал Уоткинс. -- Скажи-ка мне, старик,-- он вдруг слегка зарделся,-- что мне нужно для этого знать? -- Ты о чем это? -- переспросил я, удивленный его вопросом. -- Ну, я имею в виду... что-нибудь такое... особенное. Я колебался, не зная, стоит ли ему что-то говорить. Потом решил, что для подробностей слишком мало времени. -- Да нет, ничего особенного. -- Поразительно...-- повторил он. Мы посидели молча, глядя друг на друга. -- Очень странно...-- промолвил он. -- Что странно? -- В январе следующего года мне стукнет двадцать девять. Я встал, надел галстук. -- Ну, я иду обедать. Пойдешь со мной в столовую? -- Нет, только не сегодня, старик. Сегодня мне кусок в горло не полезет. Я кивнул ему, выражая свое сочувствие,-- притворялся куда более чувствительным, чем был на самом деле,-- и отправился в столовую. А Ронни вернулся в свой номер, писать письмо теткам -- это он неизменно делал каждую неделю. На следующее утро я дежурил, а мой сменщик все не приходил, явился только после двух. После ланча в офицерской столовой -- уже стоял солнечный, жаркий день -- я лениво направился к своему отелю, часто останавливаясь, чтобы полюбоваться ярко освещенными сентябрьским солнцем старинными зданиями и тихими улочками. Радовался, что опаздываю и не увижу, как Ронни отправится осуществлять свою любовную авантюру. Вряд ли ведь сумею сдержаться и не выпалить ненароком что-нибудь не то в столь важный для него момент, не испортить неловкой оговоркой или не сдержанной вовремя улыбкой великий, кульминационный час его любви. Двадцать минут четвертого я оказался уже у отеля и только собрался войти, как вдруг из распахнутой двери навстречу мне вылетел Ронни. Весь в поту, в прекрасно отутюженной полевой форме, с красной физиономией, глаза, казалось, вот-вот выкатятся из орбит, а нижняя челюсть отвисла,-- по-видимому, чтобы удобнее мычать. Схватив меня за руки, он смял мне рубашку,-- в руках его чувствовалась какая-то безумная мощь. -- Где Уоткинс? -- заорал он. Я-то все прекрасно слышал, так как его лицо отделяло от моего каких-нибудь шесть дюймов. -- Что такое? -- глупейшим образом пробормотал я. -- Ты видел Уоткинса? -- Ронни орал еще громче и тряс меня изо всех сил.-- Да я убью этого негодяя! -- Что случилось, Ронни? -- У тебя есть джип? -- заревел он.-- Я его отдам под трибунал! -- Ты же знаешь, Ронни, что у меня нет джипа. Выпустив из своей железной хватки мои руки, он в два прыжка очутился посередине пустынной улицы,-- при этом неистово вертел головой по сторонам, крутился на каблуках и смешно размахивал руками. -- Черт подери, никакого транспорта! Никакого проклятого транспорта! -- Посмотрел на часы.-- Двадцать пять минут четвертого. Эти цифры донеслись до меня через глухое рыдание. -- Я добьюсь перевода в пехоту этой свиньи! -- И, в два прыжка оказавшись вновь на тротуаре, принялся отплясывать нечто вроде степа, короткими шажками бегая взад и вперед перед входом в отель.-- Уже десять минут, как я должен быть там! -- Ты звонил в гараж, Ронни? -- осведомился я участливо. -- Он торчал там все утро,-- заорал Ронни,-- мыл свой проклятый грузовик! Час назад куда-то уехал... Скорее всего, веселиться! Раскатывает в Булонском лесу1 со своими дружками с этого гнусного черного рынка! Такое обвинение, брошенное в адрес шофера, показалось мне несправедливым -- обширные знакомства Уоткинса на черном рынке появились, лишь когда он стал служить у Ронни,-- не хотелось в такой момент восстанавливать попранную справедливость, отстаивая репутацию отсутствующего водителя. Ронни снова посмотрел на часы и застонал, как от острой боли. -- Возит меня вот уже полтора года,-- вопил Ронни,-- никогда не опаздывал ни на минуту -- и вот тебе на! Именно в этот день! Другого не мог выбрать! Не знаешь, есть у кого из офицеров джип? -- Ну,-- отвечал я с сомнением,-- может, и сумею тебе его достать, если дашь мне час или больше. -- "Час или больше"! -- Ронни дико захохотал -- просто ужасным смехом.-- Разве ты не знаешь, что к ней придут гости в четыре тридцать?! "Час или больше"! -- Дико озираясь, он переводил взгляд с одного равнодушного фасада здания на другой, на тихую, безлюдную улицу.-- Боже, что за народ! Ни тебе метро, ни автобусов, ни такси! Послушай, не знаешь ли кого-нибудь, у кого есть велосипед? -- Боюсь, что нет, Ронни. Мне так хотелось бы тебе помочь... выручить... -- "Помочь"... "выручить"...-- повторил он, с рычанием поворачиваясь ко мне.-- Не верю я тебе! Не верю ни одной минуты! -- Ронни, что ты...-- упрекнул я его. За все время нашего знакомства он произнес первое недружеское слово по отношению ко мне. -- Всем на все плевать! -- орал он.-- Тебе меня не одурачить! Пот ручьями катился с него, лицо еще сильнее покраснело, прямо накалилось. -- Пошли вы все к чертовой матери! Ладно, ладно! -- орал он бессвязно, энергично размахивая руками.-- Я пойду к ней пешком! -- На это понадобится самое меньшее полчаса,-- отрезвил я его. -- Сорок пять минут! -- отрезал Ронни.-- Но какая теперь разница? Если этот проклятый шофер явится -- скажи, пусть едет следом за мной, ищет меня на улице. Дорогу он знает. -- Хорошо,-- примирительно согласился я.-- Желаю удачи! Устремив на меня невидящий взор и тяжело дыша, он бросил в мою сторону короткое ругательство и побежал прочь. Я наблюдал, как он бежал -- с трудом, шумно пыхтя -- вниз по залитой солнцем улице, мимо закрытых ставнями окон: крепко сбитая фигура в хаки удалялась, становилась все меньше, а стук тяжелых ботинок по мостовой -- все глуше, замирал вдали, растворялся в направлении Монмартра... Вот он завернул за угол, и улица снова обезлюдела, стало тихо, все замерло в яркой воскресной тишине... У меня возникло вдруг ощущение вины, словно я мог сделать что-то для Ронни, но из-за душевной черствости и равнодушия ничего не сделал. Стоял перед отелем, курил, ожидая, не появится ли вот-вот Уоткинс на своем грузовичке. Наконец, в десять минут пятого увидел -- выезжает из-за угла на улицу. Грузовичок тщательно вымыт, нет, надраен до блеска,-- теперь по его опрятному виду никак не скажешь, что он принимал участие в военной кампании с самого ее начала и приехал в Париж с песчаных пляжей Нормандии. С первого взгляда на восседавшего за рулем Уоткинса я понял, что он потрудился немало и над самим собой. Основательно, видимо, помучившись, так гладко выбрился, что даже ссадил розоватую кожу на лице; волосы под фуражкой напомажены и тщательно причесаны, на губах блуждает хитроватая, доброжелательная, многообещающая улыбка. С необычной лихостью подкатил он к отелю и остановился; на сиденье рядом с ним красовался громадный букет цветов. Ловко выскочив из машины, Уоткинс молодцевато отдал мне честь, все еще добродушно улыбаясь. -- Ну вот, я приехал чуть раньше, но в такой день, как этот, лейтенант наверняка нервничает. Я-то думал, он уже вышел и ожидает меня здесь, на улице. -- Где, черт тебя побери, тебя носило, Уоткинс? -- Меня все больше раздражало, что этот человек нравится самому себе и получает от этого идиотское удовольствие. -- Где я был? -- Он недоумевал.-- Как -- где?.. -- Час назад лейтенант звонил в гараж, ему сообщили, что ты уехал. -- Видите ли, я подумал, что свиданию лейтенанта придаст приятный, сентиментальный оттенок, если он привезет своей даме букет цветов, и я совершил небольшую поездку, чтобы отыскать их. Вот, полюбуйтесь,-- гвоздики! -- довольный, указал рукой на цветы.-- С ума сойдете, когда узнаете, во что мне этот букетик обошелся... -- Уоткинс,-- я старался оставаться спокойным,-- ты опоздал на целый час! -- Что-что? -- Челюсть у него вмиг отвисла; он посмотрел на часы.-- Лейтенант сказал, чтобы я приехал ровно в три, но я ухитрился приехать даже чуть раньше -- ведь сейчас только без десяти. -- Сейчас десять минут пятого, Уоткинс! -- строго поправил я. -- Что-что? -- И закрыл глаза, словно не в силах выносить моей физиономии. -- Десять минут пятого,-- повторил я.-- Разве тебе не сказали, что с полуночи все часы переводятся на час вперед, чтобы наше время совпадало с французским? -- Боже! -- прошептал пораженный Уоткинс.-- Ах, бедный я, несчастный! -- В лице у него не стало ни кровинки, оно все обмякло, как у пациента после анестезии.-- Что-то я слышал на этой неделе, но сегодня ночью на квартире не был, а утром... у меня отгул, вот никто в гараже и не удосужился мне сообщить. Ах, бедный я, несчастный я... Мамочка! Где сейчас лейтенант? -- В данную минуту, вероятно, где-то в районе собора Парижской богоматери, выбивается из последних сил. Уоткинс медленно повернулся, словно боксер, который получил сильнейший удар, но все еще бессмысленно цепляется за канаты, чтобы не упасть, и уперся лбом в металлическую дверцу машины. Когда вскинул голову, я увидел в его глазах слезы. Так и застыл передо мной, со своими кривыми, по-кавалерийски изогнутыми ногами, ссутулясь в аккуратно отглаженной форме; его худое, жестоко выбритое лицо типичного кокни исказилось ужасной гримасой от мысли, что вот сейчас лейтенант Ронни, тяжело пыхтя, напрасно взбирается по склону Монмартра... -- Что же мне делать,-- проговорил он упавшим голосом.-- Что, черт подери, мне делать?.. -- Ну, по крайней мере, ехать туда и ждать его, чтобы ему не пришлось возвращаться пешком и домой,-- посоветовал я ему. Машинально, словно отключившись, он кивнул, влез в кабину грузовика, небрежным жестом сбросил с сиденья вниз букет гвоздик и поехал. Ронни вернулся в отель в шесть часов. Услышав, как грузовичок подъехал к отелю, и выглянув из окна, я наблюдал, как он лениво вылез из машины и, не сказав ни слова Уоткинсу, устало, словно вконец измочаленный, зашагал к входу. Миновав свой номер, без стука вошел ко мне и безмолвно опустился на стул, не снимая фуражки. На воротнике у него я заметил два больших пятна от пота, глаза глубоко ввалились, как будто он не спал несколько недель. Налив виски, я вложил стакан ему в руку. Он даже не удостоил меня взглядом, а так и сидел молча -- сразу уменьшившаяся в размерах, потрепанная фигура,-- уставившись невидящим взглядом в грязную, всю в пятнах стену над кроватью. -- Ты слышал? -- наконец вымолвил он. -- Слышал. -- Армия,-- тихо констатировал он.-- Если со мной должно произойти что-то приятное, обязательно вмешивается армия. В фуражке, съежившись на стуле, он размышлял, очевидно, об объявлении войны в 1939 году, о военной катастрофе в Бельгии менее чем год спустя; горестно покачал головой, сделал большой, долгий глоток, процедил сквозь зубы: -- Французское время, черт бы его побрал! Я долил виски в его стакан. -- Как же это я опростоволосился? -- сокрушался он.-- Ведь давно воюю... -- Что произошло? -- поинтересовался я, надеясь, что рассказ поможет ему прийти наконец в себя. -- Ничего.-- Он фыркнул.-- Пришел я к ней пять минут пятого. Уоткинс догнал меня за квартал от ее дома. Ты видел эти цветы? -- Да, видел. -- Как предусмотрительно с его стороны, не находишь? -- Да, конечно. -- Она готовила канапе1 для гостей, с сардинами,-- все пальцы в масле. -- Рассердилась? -- Не совсем так... Рассказываю, что случилось,-- хохочет! Так, что я стал уже опасаться, как бы не задохнулась. Никогда в жизни не слышал у женщины такого хохота. -- Ладно, Ронни,-- мне не хотелось бередить его рану,-- расскажешь как-нибудь в другой раз. Ронни упрямо замотал головой. -- Нет-нет, сейчас! Наконец, сладила с диким приступом хохота, поцеловала меня в лоб. "Что поделаешь, дорогой, против судьбы не попрешь. Останемся хорошими друзьями" -- вот ее слова. Ну что сказать на это? Налил я себе виски, и сидели мы молча. -- Потом попросила меня помочь ей с бутербродами,-- вдруг снова заговорил Ронни.-- Открывал пару банок тушенки -- порезал палец.-- И протянул мне правую руку: противный, зазубренный порез, с запекшейся кровью.-- Вот сколько крови потерял за всю эту проклятую войну -- просто смешно. Ее друзья явились раньше -- в четыре пятнадцать. Сожрали все, до последней корки! Пришлось открывать еще три банки тушенки. Поглощали бутерброды, а сами все осуждали американскую армию. Эмиль тоже пришел раньше -- в четыре тридцать пять. Ронни называл время точно, как заправский машинист. -- Его средневик выиграл,-- с горечью сообщил он, как будто это последнее событие ему труднее всего вынести.-- Нокаутом в первом раунде. Эмиль выпил три стакана виски подряд -- отмечал победу своего любимца -- и все похлопывал меня по спине, называл "mon petit Anglais" и пытался продемонстрировать передо мной, как проходил бой. "Три удара левой, "mon petit Anglais", быстрые, как молнии, и все в нюхалку, и прямой правой -- прямо в челюсть! Это похуже снаряда. Его противник не мог прийти в себя целых десять минут". Эмиль, в хорошем расположении духа, даже позволил Виржини попрощаться со мной наедине в прихожей.-- Ронни с трудом улыбнулся.-- Она измазала мне маслом от сардин всю форму. И еще поделилась со мной кое-какой информацией: что испытывает угрызения совести, ей не по себе и пришло время поговорить откровенно. При этом как-то странно себя вела: мне все время казалось -- с трудом сдерживается, чтобы снова не расхохотаться. Сказала, что знакома с Эмилем с тридцать седьмого года, что не жила в семье с пятнадцати лет -- семья ее в Ницце, они никогда и не бывали в Париже. А Эмиль никогда не был в Сопротивлении -- я узнал об этом от ее друзей. Всю войну занимался контрабандой масла из Нормандии. Ронни медленно, как будто это доставляло ему острую боль, поднялся со стула, словно человек, у которого ноют все кости. -- Мне нужно уйти. Мне просто нужно сейчас уйти.-- Повернувшись ко мне, долго в упор глядел на меня, мрачно о чем-то размышляя, потом объявил каким-то таинственным тоном: -- Не удивляйся ничему, что бы ты обо мне ни услышал.-- И, еле передвигаясь, удалился,-- казалось, кости отказывались повиноваться ему под упитанной плотью -- куда девалась воинская выправка. Я слышал, как он вошел в свой номер, как скрипнули пружины, когда он всем своим весом бросился на кровать. На следующий день я заметил в Ронни перемену. Где бы он ни появился, от него исходил сильный запах особой, сладкой туалетной воды; у него появилась привычка засовывать в рукав носовой платок. И ходить он стал как-то странно -- семенить маленькими шажками,-- а в речи вдруг появилась шепелявость, что, несомненно, не могло не раздражать, особенно в человеке, который, судя по его внешности, мог командовать полком. Встреч со мной он теперь избегал; кончились долгие дружеские, приятные беседы у меня в номере. Когда я приглашал его пообедать вместе, начинал как-то нервно хихикать и утверждал, что никак не может, так как все эти дни ужасно занят. Неделю спустя ко мне зашел английский медик -- унылый, седеющий капитан, специалист, как выяснилось, по психическим расстройствам и случаям боевой усталости. -- Скажите, лейтенант, не могли бы вы мне помочь? -- спросил он, после того как я ему сообщил, что знаком с Ронни почти год.-- Меня очень интересует ваш друг, лейтенант Биддел. -- А что с ним? -- осторожно поинтересовался я, удивляясь, почему Ронни ничего мне не сообщил. -- Пока я до конца не уверен... Вам не приходилось замечать в нем некоторые странности? Что скажете?.. -- Ну...-- начал я, затрудняясь ответить на вопрос, который явно мог причинить неприятности Ронни,-- кто знает? А почему вы спрашиваете? В чем дело? -- На этой неделе лейтенант Биддел три или даже четыре раза приходил ко мне с совершенно необычной жалобой... самой необычной.-- Капитан, видимо, колебался, стоит ли продолжать, но потом призвал на помощь всю свою отвагу.-- Какой смысл в недомолвках? Он считает, что ему следует навсегда уволиться со службы. -- Что такое? -- изумился я. -- Заявляет, что совсем недавно обнаружил... ну... мы с вами взрослые люди, незачем ходить вокруг да около. Не в первый раз слышим подобные жалобы, особенно во время войны, когда люди вырваны из обычной, нормальной жизни и лишены женского общества на долгие годы.-- Он помолчал.-- Буду с вами откровенен: лейтенант Биддел утверждает, что в настоящее время... чувствует непреодолимое влечение... к мужчинам. -- Ах,-- вздохнул я,-- бедняга Ронни! Так вот в чем дело! Эта туалетная вода, носовой платочек в рукаве... -- Внешние признаки все это подтверждают, конечно -- духи, манера речи и так далее. Но он мне никак не кажется таким типом, хотя в моей практике многое приходилось видеть, так что удивляться ничему не приходится... вы понимаете. В любом случае, по его словам, он сильно опасается, что если и в дальнейшем останется в военной среде... то будет окончательно соблазнен и ему придется совершить... такой акт, больше не таясь. А этот шаг с его стороны, несомненно, приведет к нежелательным для него серьезным последствиям. Поговорил я с приятелями офицерами, конечно, как можно тактичнее, и с его шофером, и все они, кажется, были крайне удивлены моими словами. Слышал, что вы с ним самые близкие друзья, поэтому пришел к вам, надеясь, что вы проясните мне возникшую ситуацию. -- Ну...-- я колебался: в какое-то мгновение подумал, не рассказать ли всю его историю, но не решился (может, Ронни в самом деле пора уйти из армии),-- я замечал лишь незначительные признаки время от времени.-- И добавил для большей откровенности: -- По-моему, он сильно истощен войной. Капитан кивнул. -- А кто нет? -- мрачно произнес он и, пожав мне руку, вышел. На следующий день без всякого предварительного предупреждения мы получили приказ немедленно эвакуироваться из Парижа. В это же время Ронни был отозван из нашей части и переведен в Париж, где, как я полагал, врачу удобнее завершить медицинское обследование. Больше я Ронни не видел и не был в Париже до окончания войны. Когда я туда вернулся, его там уже не оказалось. Слышал, что, несмотря на все, что с ним случилось, его из армии не уволили, хотя он и просил об этом. Кто-то сообщил мне, что Ронни отправили для дальнейшего прохождения службы назад, в Англию. Однако сказано это было с некоторой долей неуверенности, а я, конечно, не мог провести то единственное расследование, которое многое прояснило бы для меня, не компрометируя при этом Ронни. Нет, это просто невозможно. Меня отправили на родину, в Америку, прямиком, не через Лондон, и много лет время от времени я печально вспоминал о своем друге, размышляя не без сожаления о том, как сложилась его жизнь в Лондоне в мирное время, и не судил его строго. Не только суточные барражирования в небе или нахождение в боевом строю бесконечными месяцами без отпуска подавляет волю в крепких мужчинах, отбивая охоту продолжать в том же духе. На войне бывают и другие потери, отнюдь не от артиллерийского или ружейного огня. Когда я время от времени встречал мужчину, который шепелявил и одевался слишком крикливо, то начинал задумываться: вероятно, в прошлом, в момент, когда в его жизни наступил кризис, все для него обернулось бы по-другому, стоило кому-то приехать на полчаса раньше или позже. Ронни поцеловал невесту у алтаря. Оба, повернувшись, последовали вдоль прохода между скамеек, а вслед им неслась музыка -- все громче, все слышнее. Вот он поравнялся со мной, крепкий, как бык, с красной, торжествующей, светящейся нежностью физиономией, и подмигнул мне. Я сделал то же в ответ, радуясь: "Разве все это не мило? Не так уж плохо все обернулось с сорок четвертого". Когда новобрачные выходили из церкви, я подумал: как бы мне получить фамилию и адрес его психиатра -- порекомендовал бы одному-двум приятелям.
ОТЪЕЗД ИЗ ДОМА, ПРИЕЗД ДОМОЙ
Констанс сидела как на иголках на своем маленьком стуле в каюте первого класса, время от времени делая глоточки из фужера с шампанским, которое прислал ей Марк. Его вызвали куда-то из города, и он не смог прийти проводить ее, но зато прислал бутылку шампанского. Вообще-то она шампанское не любила, но, коли прислали, куда девать -- не выбрасывать же; ничего не остается другого, нужно пить. Отец ее стоял перед иллюминатором и тоже пил. Судя по кислому выражению лица, и ему шампанское не нравится, а может, лишь эта марка и этого урожая или потому, что подарок Марка. Но не исключено, что дело вовсе не в шампанском, а просто отец беспокоится за нее. Констанс знала -- у нее сейчас печальный вид; попыталась даже изменить выражение лица, сделать его более веселым; зато, когда она печальна, выглядит куда моложе, совсем ребенком -- не старше шестнадцати-семнадцати. И что ни делай в эту минуту со своим лицом, к каким ухищрениям ни прибегай, все равно оно становится мрачнее. Поскорее бы раздался пароходный гудок и отец сошел с трапа... -- Наверно, там, во Франции, ты будешь злоупотреблять этим вином,-- предположил он. -- Я не намерена долго оставаться во Франции. Найду себе место поспокойнее. Голос прозвучал как у избалованного ребенка, отвечающего из детской,-- плаксиво, завывающе, озлобленно. Констанс попыталась улыбнуться отцу. Последние несколько недель между ними то и дело вспыхивали ссоры, и скрытая враждебность вот-вот грозила выплеснуться наружу. Все это она воспринимала болезненно, и вот теперь, за десять минут до отплытия, ей захотелось восстановить прежние, не такие напряженные отношения, насколько это возможно. Поэтому она и попробовала улыбнуться, но тут же поняла, что улыбка вышла холодной, притворной и даже кокетливой. Отец отвернулся и рассеянно глядел через иллюминатор на пристань с тентом. Шел дождь, задувал холодный ветер; матросы на пирсе с самым жалким видом ожидали команды "Отдать концы!". -- Предстоит тяжелая ночь, море неспокойно,-- промолвил отец.-- Ты захватила с собой драмамин? Как только она услыхала слово "драмамин", прежняя враждебность к ней вернулась. Надо же, в такой ответственный момент! -- Мне он не понадобится! -- резко ответила она и сделала большой глоток шампанского. Судя по этикетке, оно безупречно, как и все подарки Марка, но кислое, как уксус. Отец снова повернулся к ней, улыбнулся, а она озлобленно подумала: "В последний раз ему сойдет с рук, что помыкает мной!" Стоит перед ней -- крепко сбитый, здоровый, самоуверенный, моложавый -- и, по-видимому, забавляется про себя. А что, если она вот сейчас встанет и сойдет на берег с этого драгоценного парохода,-- интересно, как ему эта выходка понравится? -- Как я тебе завидую! -- заговорил отец.-- Кто бы меня отправил в Европу, когда мне было всего двадцать... "Двадцать", "двадцать",-- мысленно повторила Констанс.-- Вечно одна и та же песня". -- Пожалуйста, папа, прекрати все это, прошу тебя! Ну вот я здесь, на пароходе, я уезжаю, все в порядке, но только не нужно этих разговоров о зависти. Пощади меня! -- Всякий раз, как только я напоминаю, что тебе двадцать,-- мягко возразил отец,-- ты принимаешь это в штыки, словно я тебя оскорбляю. И опять улыбнулся, довольный, что он так восприимчив, так хорошо понимает дочь,-- не из тех отцов, чьи дети безвозвратно покидают их, погружаясь в глубины таинственного современного мира. -- Давай не будем спорить,-- откликнулась Констанс глухим, низким голосом. Как только представлялась возможность, она всегда прибегала к этому трюку. Иногда из-за такого низкого, басистого голоса ее принимали по телефону за сорокалетнюю пожившую даму или даже за мужчину. -- Повеселись как следует,-- напутствовал ее отец.-- Обязательно посети все самые приятные места. Захочешь остаться подольше -- дай мне знать. Может, я тоже приеду и мы вместе проведем несколько недель. -- Ровно через три месяца с этого дня мой пароход войдет в эту гавань,-- твердо заявила Констанс. -- Как угодно, дорогая моя. Когда он ее так называл, "дорогая моя", она понимала, что он просто шутит. Но здесь, в этой отвратительной маленькой каюте, в такую дурную погоду, когда пароход уже готов к отплытию и из соседней каюты доносятся громкие возгласы прощания и веселый смех,-- это невыносимо. Будь она в лучших отношениях с отцом, всплакнула бы. Раздался протяжный гудок -- приглашение провожающим сойти на берег. Отец подошел к ней, поцеловал, прижал ее к себе, удержав, может быть, чуть дольше, чем обычно, но и она старалась быть с ним помягче. Потом он с очень серьезным видом произнес: -- Вот увидишь, ровно через три месяца ты будешь благодарить меня за это. Констанс оттолкнула его, разгневанная такой несносной самоуверенностью. Обоим было прискорбно, что они, когда-то такие близкие друг другу, теперь перестали быть друзьями. -- До свидания,-- выдавила она обычным, не низким голосом.-- Слышишь гудок? Прощай! Взяв шляпу и похлопав дочь по плечу, он направился к двери -- но отнюдь не расстроенный. Постояв там в нерешительности несколько мгновений, оказался в коридоре и смешался с толпой провожающих, дружно устремившейся к трапу, а с него -- на берег. Убедившись, что отец в самом деле ее оставил, Констанс постояла на палубе, под ледяным, кусающимся, порывистым дождем, наблюдая, как буксиры тащат судно на середину течения. Пароход медленно пошел в гавань, а оттуда -- в открытое море. Она вся дрожала от холода на морозном воздухе и, похваливая себя за проявленное величие духа, думала: "Ну вот, я приближаюсь к континенту, с которым меня ничто не связывает..." * * * Констанс крепче прижалась к перекладине подъемника,-- он уже приближался к серединной отметке на горе. Еще раз убедилась, что лыжи точно скользят по проложенной колее, выехала на ровный участок утрамбованного снега, где выстроилась небольшая очередь лыжников, спустившихся с вершины сюда, только до середины, и теперь ожидавших момента, чтобы ухватиться за свободный крюк и снова забраться наверх. На этой черте Констанс всегда трусила: если держишься за одну перекладину, а вторая свободна и первый в очереди лыжник ухватится за нее рядом с тобой, подъемник резко усилит тягу -- ничего не стоит потерять равновесие и упасть. Какой-то мужчина ждет места рядом с ней,-- она сразу вся напряглась, стремясь не утратить женской грациозности, выпрямилась, чтобы достойно встретить напарника. Тот сделал все ловко, без резких движений, и они двое легко проскользили мимо ожидающих своей очереди. Констанс отдавала себе отчет, что он сбоку поглядывает на нее, но в этот момент нужна особая осторожность -- только вперед, себе под ноги и не верти зря головой. -- А я вас знаю,-- сообщил он во время благополучного подъема на вершину.-- Вы та самая очень серьезная американка. Впервые Констанс взглянула на него: лицо, коричневое от загара, как у каждого заправского лыжника, но щеки все равно по-детски розоватые, видимо от прилива крови. -- А вы,-- ответила она, стараясь не нарушать традиции (здесь, в горах, все без всяких церемоний общались друг с другом),-- тот самый веселый англичанин. -- Вы правы, но лишь наполовину,-- улыбнулся он.-- Нет, по крайней мере, на треть -- это точно! Зовут его Притчард, это она знала -- слышала, как обращались в отеле; слышала даже отзыв о нем лыжного инструктора: "Такой бесшабашный -- слишком самоуверен! Для высокой скорости техники не хватает". Бросив на него еще один взгляд, Констанс решила: и впрямь бесшабашный. И нос длинный -- такой никогда хорошо не получается на фотографиях, но в общем ничего, сойдет, особенно на продолговатом, тонком лице. Лет двадцать пять -- двадцать шесть, не больше, прикинула она. Притчард прижался грудью к перекладине, не держась за нее руками, снял перчатки, вытащил из одного кармана (их много) пачку сигарет, предложил Констанс: -- Дешевые, "Плейерс",-- не обессудьте. -- Нет, спасибо,-- поблагодарила она, почему-то уверенная: стоит ей попытаться прикурить сигарету -- обязательно выпустит из рук перекладину подъемника и упадет. Наклонившись и сложив чашечкой ладони, он зажег сигарету. Струйка дыма взмыла вверх у него перед глазами. Говорят, что люди с такими длинными, тонкими руками нервные, легко расстраиваются. Высокий, стройный, на нем, заметила Констанс, потертые лыжные штаны, красный свитер и шарф в клетку -- вид истинного денди, который посмеивается над собой. Легко скользит на лыжах, сразу видно -- один из тех лыжников, которые не боятся никаких падений. -- Почему я ни разу не видел вас в баре? -- Он бросил спичку на снег и снова натянул перчатки. -- Потому что я не пью.-- Констанс слегка погрешила против истины. -- У них там есть кока-кола: ведь Швейцария -- это сорок девятый штат Америки1. -- Я не люблю кока-колу. -- Знаете, ведь Швейцария когда-то была одной из передовых колоний Великобритании.-- Он широко улыбнулся.-- Но, увы, мы потеряли ее вместе с Индией. До войны все эти горы были усыпаны англичанами, как эдельвейсами. Чтобы отыскать среди них хоть одного швейцарца в лыжный сезон с первого января по тридцать первое марта, пришлось бы прибегать к помощи ищеек. -- А где вы были до войны? -- поинтересовалась Констанс, не скрывая интереса. -- Как "где"? С мамой -- она регулярно, каждый год ломала себе ноги. -- А мама тоже здесь с вами? -- Нет, она умерла. "Нужно быть впредь поосмотрительнее,-- остерегла себя Констанс, стараясь не смотреть на него,-- нельзя задавать в Европе людям вопросы о их родственниках -- ведь многих давно нет в живых". -- Когда-то здесь было очень весело,-- продолжал он,-- множество отелей, танцы каждый вечер до поздней ночи, все наряжались к обеду, распевали "Боже, храни короля!" на Новый год. Вы предполагали, что здесь такая тишина? -- Да, я навела справки в туристическом бюро в Париже. -- И что же вам там сказали? -- Что здесь катаются только серьезные лыжники и в десять часов все укладываются спать. Англичанин бросил на нее мимолетный взгляд. -- Вы, конечно, к ним не принадлежите -- к серьезным лыжникам? -- Нет. Но принадлежала прежде, два или даже три раза. -- А вы случаем не из тех -- хрупких? -- "Хрупких"? -- удивилась явно озадаченная его вопросом Констанс.-- Что вы имеете в виду? -- Ну, знаете... есть такая реклама: школы для хрупких детей -- швейцарский эвфемизм для туберкулезников. Констанс засмеялась: -- Неужели я похожа на туберкулезницу? Притчард с самым серьезным видом оглядел ее -- полненькая, отнюдь не изможденная, грудь выпирает из-под тесного свитера -- и сделал вывод: -- Нет, скорее всего, нет Но ведь на глаз не определишь. Вы когда-нибудь читали "Волшебную гору" Томаса Манна? -- Да, я читала эту книгу.-- Она гордилась, что может ему продемонстрировать -- не такая уж невежда, хоть и американка и очень молоденькая; вспомнила вдруг, что всегда избегала всяких философских споров и так горько плакала из-за смерти кузины.-- А почему вы спрашиваете? -- Потому что описанный в ней санаторий находится неподалеку отсюда,-- как-нибудь я покажу вам его, когда будет плохой для катания снег. Не кажется ли вам, что здесь довольно печальное место? -- Нет,-- ответила она, снова удивившись его странному вопросу.-- Почему вы так думаете? -- Не я, а некоторые люди. Здесь существует противоречие. Прекрасные горы, здоровые крепыши несутся с бешеной скоростью на лыжах с вершин, рискуя жизнью, и чувствуют себя великолепно -- и тут же бродят люди с больными легкими, наблюдают за этими лихачами и печально задумываются, а удастся ли им вообще выбраться отсюда живыми. -- Мне это как-то и в голову не приходило,-- честно призналась Констанс. -- А после войны -- еще хуже,-- продолжал он,-- настоящий бум... Люди, которые никогда не наедались досыта, жили в подполье или сидели в тюрьме, им пришлось терпеть такой страх, и так долго... -- Где же эти люди сейчас? -- перебила она его. -- Одни умерли,-- пожал он плечами,-- других уволили с работы, третьих лишили всего... Скажите: правда, что многие люди отказываются умирать в Америке? -- Да,-- подтвердила она,-- это было бы признанием их провала. Он улыбнулся, дружески похлопал ее по плечу, оторвав руку в перчатке от середины перекладины. -- Не сердитесь, что мы настолько ревнивы,-- только так мы можем выразить вам свою благодарность.-- И осторожно ослабил ее пальцы, вцепившиеся в перекладину.-- Не следует сильно напрягаться, когда катаетесь на горных лыжах,-- это касается и ваших пальчиков. Не следует даже хмуриться, раздражаться, покуда не войдете в отель выпить горячего чая. Тренировка очень проста -- расслабленность и отчаянная, наивысшая вера в себя. -- Вы именно такой, да? -- Отчаянный, это правда. -- Что же вы в таком случае делаете на этом небольшом холме для новичков? -- подначила Констанс.-- Почему бы вам по канатной подвесной дороге не подняться на самый верх? -- Вчера я подвернул лодыжку -- переоценил себя. Обычная февральская болезнь. Стоит на мгновение утратить контроль за собой -- и ты в глубоком овраге. Причем летишь так, что можно позавидовать, в лучшем стиле. Вот сегодня и ограничиваюсь медленными, величественными поворотами. Ну а завтра -- вновь в атаку, вон туда.-- И показал рукой на острый горный пик, наполовину закрытый туманом: висящий над ним бледный солнечный шар, обливая его своим рассеянным светом, придавал ему вид еще более опасного и недоступного.-- Ну что, махнем? -- бросил на нее пытливый взгляд. -- Там, наверху, я еще не была...-- Констанс с благоговейным страхом разглядывала заоблачную гору.-- Боюсь, пока она для меня недостижима. -- Нужно всегда делать то, что вам кажется недостижимым. Вы ведь на лыжах. В противном случае какой в этом резон, какое удовольствие? Немного помолчали,-- медленно поднимаясь в гору, чувствуя, как резкий ветер обжигает лица, отмечая тихий, странный горный свет, приглушенный туманом. В двадцати ярдах от них, за перекладиной, ровно скользила девушка в желтой парке с капюшоном, похожая на ярко наряженную заводную куклу. -- Париж? -- вдруг произнес Притчард. -- Что такое? -- не поняла Констанс. "По-моему, уж очень разбросан,-- надо же так перепрыгивать с одной темы на другую",-- подумала она, ощущая, что все больше устает. -- Вы сказали, что приехали сюда из Парижа. Может, вы из тех славных деятелей, что привозят нам деньги вашего правительства? -- Нет, я приехала сюда... ну, скажем, на каникулы. А живу в Нью-Йорке. Французская кухня сводит меня с ума -- ужасно на меня действует. Можно лопнуть от злости, ей-богу! Он критически оглядел ее и вынес свое заключение: -- Пока вы, как я вижу, целехонька. А вообще вы очень похожи на девушек, которые рекламируют мыло и пиво в американских магазинах.-- И торопливо добавил: -- Если в вашей стране это звучит обидно -- беру свои слова назад. -- И еще эти парижские мужчины,-- с укором добавила она, проигнорировав его пассажи. -- О, разве там есть мужчины? -- Представляете, даже в музеях пристают! Все в шляпах "гомбург". Глядят на тебя так, словно взвешивают -- сколько фунтов,-- причем не стесняются. Прямо перед картинами на религиозные сюжеты, и все такое. -- Я знаю одну английскую девушку,-- отвечал Притчард,-- так ее в сорок четвертом году преследовал американский пулеметчик от Престуика в Шотландии до мыса Корнуэлл, через всю страну, целых три месяца. Но, насколько я знаю, никаких религиозных картин при этом не было. -- Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю. Просто там царит невежливость и нахальство,-- откровенно заявила она. Констанс отлично понимала, что он подшучивает над ней в своей обычной, прямолинейной английской манере, только еще не решила, обижаться или не стоит. -- Вы получили воспитание в монастыре? -- Нет. -- Просто поразительно, сколько американок производят странное впечатление -- будто воспитывались в монастырях. Потом выясняется -- пьют джин и орут до хрипоты в пивных барах. А чем вы занимаетесь по вечерам? -- Где? Дома? -- Нет, я знаю, чем занимаются американцы по вечерам дома,-- смотрят телевизор. Не дома, а здесь. -- Я... ну... мою голову...-- Обороняясь от его наскоков, она чувствовала себя абсолютной дурой.-- Пишу письма. -- Как долго собираетесь пробыть здесь? -- Шесть недель. -- Шесть недель,-- кивнул он, перебросив лыжные палки в другую руку -- вершина вот она, уже близка.-- Да-а... шесть недель ухода за волосами и ведения корреспонденции. -- Я дала обещание,-- оповестила она на всякий случай: пусть знает, если у него возникнут в голове соблазнительные идеи в отношении ее.-- Пообещала одному человеку писать ему одно письмо ежедневно все время моего отсутствия. Притчард спокойно кивнул, словно выражая ей свое сочувствие. -- Ах эти американцы! -- воскликнул он, когда оба выпустили из рук перекладины, оказавшись на ровном месте.-- Они меня поражают.-- И, помахав ей палками на прощание, рывком бросился вниз по склону. Вскоре его красный свитер превратился в стремительное, весело блуждающее, постоянно уменьшающееся в размерах пятно на фоне голубоватого снега с пробегающими по нему тенями. Солнце проскользнуло вниз между двумя горными пиками, как громадная золотая монета в гигантскую щель автомата, и свет сразу помрачнел, грозя опасностью, так как теперь уже не было видно выбоин и пригорков. Констанс совершила свой последний спуск, дважды упав, и эти падения наполнили ее суеверным страхом -- всегда ведь, когда говоришь "ну, в последний раз", и происходит что-то неприятное. У подножия она остановилась на ровной, укатанной площадке между двумя домиками фермеров на окраине городка, сбросила лыжи с чувством облегчения и выполненного задания на день. Хотя пальцы на руках и ногах окоченели, все же тепло,-- щеки разрумянились, она с наслаждением вдыхала холодный воздух, будто пробуя на вкус что-то восхитительное. Чувствовала себя бодрой, дружески улыбалась лыжникам, которые, лихо позвякивая снаряжением, тормозили рядом с ней. Отряхнув с костюма снег, прилипший после двух бесславных падений,-- непременно хотелось выглядеть заправской лыжницей, когда пойдет через весь городок к отелю,-- вдруг увидела Притчарда. Уверенно преодолев последний бугор, он остановился точно возле нее. -- Я все видел,-- и наклонился разомкнуть крепления,-- но не скажу ни одной живой душе. Констанс смущенно смахнула с парки последние кристаллики льда. -- Я упала всего четыре раза за весь день,-- оправдывалась она. -- Завтра -- вон туда,-- он кивнул головой в сторону горы,-- там нападаетесь вволю. Весь день будете падать. -- Кто вам сказал, что я собираюсь на эту гору? -- Констанс скрепила лыжи застежкой и забросила себе на плечо. Притчард снял у нее лыжи с плеча. -- Я могу и сама... -- Нечего упрямиться! Американские девушки такие упрямые, и большей частью не по делу -- по пустякам.-- И взгромоздил обе пары лыж себе на плечи -- получилась большая буква V. Пошли к отелю,-- под тяжелыми ботинками поскрипывал слежавшийся, утрамбованный снег на дороге. В городке зажглись огни, в наступающих сумерках казавшиеся такими тусклыми, словно в них едва теплилась жизнь. Констанс обогнал почтальон: тащит за собой санки, а рядом бежит большой пес, с кожаным крепким ошейником. Шестеро детишек, в ярких зимних костюмчиках, сделав из салазок целый "поезд", с гиканьем скатились с пологой боковой улицы и все перевернулись прямо перед ними, покатываясь от хохота. Крупная пегая лошадь, с подстриженным брюхом, чтоб не налипала наледь, еле-еле тащила три громадных бревна по направлению к станции. Старики в светло-голубых парках с капюшонами, обгоняя их, здоровались с ними на каком-то своем языке. Горничная стремительно, как запущенная ракета, скатывалась с вершины холма на санках, зажав между коленями бидон с молоком, и умело притормаживала на поворотах. На катке играли французский вальс,-- музыку перебивали взрывы детского смеха, звон колокольчиков на узде лошади и далекий гул старомодного колокола на железнодорожной станции, предупреждающего пассажиров об отходе поезда. "Отправляемся!" -- будто гудел колокол, и его натужные, гулкие звуки были самыми продолжительными из всех других в округе. Вдруг с гор донесся рокот -- словно прогремел гром. Констанс, озадаченная, вскинула голову: -- Что это? -- Мортиры,-- объяснил Притчард.-- Вчера всю ночь валил снег, вот горные патрули и бьют весь день из мортир по выступам, чтобы избежать снежных обвалов. Раздался еще один слабый выстрел, отозвавшийся негромким эхом. Остановились, прислушались. -- Как в старые, добрые времена,-- молвил Притчард, когда снова зашагали к дому.-- Как во время старой, доброй войны. -- Ах! -- взволнованно воскликнула Констанс -- ей никогда прежде не приходилось слышать выстрелы из пушек.-- Кстати, о войне: вы на ней были? -- Участвовал помаленьку.-- Он широко улыбнулся.-- У меня своя была маленькая война. -- Чем же вы там занимались? -- Ночным пилотом был.-- И передвинул лыжи на плечах.-- Летал на отвратительном черном аэроплане в отвратительном черном небе. Как чудесно здесь, в Швейцарии, где расстреливают только снег. -- "Ночным пилотом"...-- задумчиво повторила Констанс. Ей было двенадцать лет, когда кончилась война,-- такая далекая, она не отложилась в ее памяти. Все равно что услыхать о выпускном классе, ушедшем из школы в жизнь за два поколения до тебя: все вокруг называют какие-то имена, даты, рассказывают о всяческих событиях, полагая, что тебе-то это известно, но ты ничегошеньки не понимаешь. -- "Ночной пилот" -- что это такое? -- Мы осуществляли перехват противника над территорией Франции. Обычно летали на малой высоте, чтобы не засекали радары и зенитки. Зависали над немецкими аэродромами, ожидая, когда их самолеты пойдут на посадку, и устраивали этим гуннам веселую жизнь. -- Да, теперь я вспомнила! Вы те летчики, которые все время ели морковь. Ну, чтобы ночью лучше видеть. -- Это только для прессы мы ели морковь,-- засмеялся Притчард,-- а на самом деле пользовались радаром: засекали их на экране и открывали огонь. Тут радар все же лучше моркови. -- Много вы сбили самолетов? -- Констанс опасалась, чтобы слова ее не прозвучали слишком зловеще. Притчард поздоровался с владельцем пансиона: тот стоял перед своей дверью и, задрав голову, пытался определить по небу, будет ли сегодня ночью идти снег. -- К утру наметет сантиметров на двадцать... Пороша,-- предположил он. -- Вы так думаете? -- Швейцарец с большим сомнением вглядывался в вечернее небо. -- Гарантирую! -- заверил его Притчард. -- Вы очень любезны,-- улыбнулся хозяин.-- Приезжайте в Швейцарию почаще.-- И удалился, закрыв за собой дверь. -- Парочку,-- небрежно продолжал Притчард прерванную беседу.-- Мы сбили два вражеских самолета. Ну, могу я похвастаться перед вами, каким я был храбрецом? -- Вы так молодо выглядите... -- Мне тридцать. Ну сколько тебе должно быть, чтобы сбить самолет? Принимая во внимание плохие, громоздкие транспортные самолеты, нехватку горючего, кучу всевозможных чиновников и тыловых крыс, которые, протирая стекла очков, откровенно, вслух сожалели, что когда-то изобретен самолет. В горах снова раздался глухой залп мортир. "Когда же они прекратят?" -- подумала Констанс. -- Вам никак не дашь тридцать,-- сказала она Притчарду. -- Это потому, что я вел простой, здоровый образ жизни. Ну вот, мы пришли.-- Он остановился у одного из отелей, поменьше других, устроил лыжи в стоявшем рядом стеллаже, воткнул палки в снег рядом.-- Давайте выпьем здесь простую, здоровую чашку чаю. -- Видите ли,-- начала Констанс,-- я вообще-то... -- Ну, будет сегодняшнее письмо покороче на пару страниц, зато насыщеннее по содержанию, вот и все.-- Осторожно, едва прикасаясь, взял ее под локоть и повел к двери.-- А голову вымоете в другой раз. Вошли в бар и сели за большой, тяжелый, с искусной резьбой деревянный стол. Других лыжников здесь не было, лишь несколько крестьян, под оленьими рогами из замши на стене, тихо играли в карты на кусках войлока и пили кофе из маленьких стаканчиков на ножке. -- Я же предупреждал вас.-- Притчард разматывал шарф на шее.-- В этой стране теперь полным-полно швейцарцев. Подошла официантка, Притчард сделал заказ по-немецки. -- Что вы заказали? -- Констанс сразу поняла -- не только чай. -- Чай с лимоном и черный ром,-- уточнил Притчард. -- Вы считаете, что я должна выпить рома? -- усомнилась Констанс. -- Все люди в мире обязаны пить ром,-- ответил он.-- Я не позволю вам совершить самоубийство в вечерних сумерках. -- Вы говорите и по-немецки, да? -- Я говорю на всех мертвых европейских языках -- на немецком, французском, итальянском и английском. Меня хорошо воспитали, чтобы я отлично чувствовал себя в мире, где свободно обменивается валюта.-- И облокотился на спинку стула, потирая застывшие костяшки одной руки о ладонь другой. Пока, прислонив голову к деревянной панели стены, он смотрел на нее улыбаясь, она никак не могла решить, хорошо ей здесь или не очень. -- Ну-ка, скажите: "Хай-хо, Сильвер!" Хочется послушать, как это у вас выходит. -- Что-что? -- в полной растерянности переспросила она. -- Разве американцы так не говорят? Оттачиваю свой акцент на случай очередного вторжения. -- Этого давно нет,-- авторитетно пояснила Констанс, думая про себя: "Боже, ну и взбалмошный парень! Что же его сделало таким?" -- У нас больше так не говорят, это выражение давно устарело. -- Как быстро устаревает все в вашей стране,-- с явным сожалением заметил он.-- Вот, посмотрите на этих швейцарцев.-- И кивнул в сторону игроков в карты.-- Эта карточная игра существует с тысяча девятьсот десятого года.-- Он помолчал.-- Как все же приятно, как спокойно жить среди швейцарцев. Это все равно, что живешь на берегу озера. Многие, конечно, такой жизни не выдерживают. Вы помните эту шутку о швейцарцах в фильме о Вене? -- Нет, не помню... А в каком фильме? "Впервые слышу, чтобы кинокартину называли фильмом. Надо с ним поосторожнее". -- Один из персонажей говорит: "Швейцарцы сто пятьдесят лет не воевали, ну и что в результате они создали? Часы с кукушкой". Черт подери, никак не пойму,-- пожал плечами Притчард.-- Может, в самом деле лучше жить в стране, которая изобретает часы с кукушкой, чем в той, что изобретает радар. Время для часов с кукушкой -- что-то несерьезное. Просто маленькая игрушка, издает глупый, искусственный звук каждые полчаса. Для тех, кто изобретает радар, время -- нечто зловещее, потому что для них это расстояние между набранной самолетом высотой и позицией зенитной батареи, которая может его сбить. Изобретение для весьма подозрительных,-- они постоянно только и думают о засадах. Ну, вот ваш чай. Как видите, я предпринимаю серьезные усилия, чтобы вас развлечь: слежу за вами вот уже пять дней, и у меня сложилось впечатление, что вы такая девушка, которая долго плачет перед сном семь раз в неделю. -- Ну и сколько этой бяки надо влить в стакан? -- Констанс сильно смущал этот непрерывный поток красноречия; подняв стакан с ромом, она старалась не смотреть на своего спутника. -- Половину; вторая половина -- для второй чашки чаю. Она отлила в чашку полстакана рома, выжала дольку лимона и понюхала поднимающийся из чашки горячий пар. -- Неплохо пахнет. -- Может,-- Притчард занимался смесью в своей чашке,-- лучше говорить только о ничего не значащих предметах? -- Думаю, да,-- согласилась с ним Констанс. -- А этот парень, которому вы пишете письма,-- почему его здесь нет? -- поинтересовался Притчард. Констанс помолчала, не зная, как ему ответить; наконец сообразила: -- Он работает. -- Вон оно что. Приятно слышать.-- Он медленно цедил сквозь зубы чай, потом, отставив чашку в сторону, потер нос носовым платком.-- Все это от горячего чая, знаете ли. Вы тоже почувствовали? -- Конечно. -- Собираетесь за него замуж? -- Вы сказали, что будете говорить о ничего не значащих предметах. -- Понятно... выходит, вопрос с браком решен. -- Я этого не говорила. -- Нет, не говорили. Но сказали бы, что нет, если об этом нет и речи. Констанс фыркнула: -- Пусть так, все решено. Ну, скажем, на предварительном этапе. -- Когда же произойдет это событие? -- Через три месяца,-- ляпнула она не задумываясь. -- Это что, такой закон в Нью-Йорке? Выходит, вам придется ждать целых три месяца? Или это обычное табу в вашей семье? Она колебалась, не зная, что сказать. Вдруг осознала, что, по сути дела, уже долго ни с кем не разговаривала. Конечно, заказывала еду в ресторане; спрашивала на железнодорожных вокзалах, как ей сюда добраться; здоровалась с продавцами и продавщицами в магазинах и лавках, но только и всего. Все остальное время -- нудное одиночество, тишина, не менее для нее болезненные от того, что она навязала их себе сама. "Почему бы и нет? -- подумала она чисто из эгоистических соображений, благодарная ему за проявленную инициативу.-- Почему бы не поговорить об этом -- хотя бы раз?" -- Все дело в моем отце.-- Она, задумавшись, вертела перед собой чашку.-- Это его идея: он против. Сказал -- подожди три месяца, потом увидим. Думает, что после трехмесячного пребывания в Европе я позабуду о Марке. -- Америка, конечно, единственное оставшееся в мире место, где люди могут себе позволить вести себя в старомодной манере. Ну а что с этим Марком? Он что, пугало огородное? -- Что вы, очень красив,-- заступилась за него Констанс.-- Такой печальный, такой красивый... Притчард старательно кивал, словно записывал все, что она говорила. -- Но у него пустой карман,-- сделал он вывод. -- Да нет, денег у него хватает,-- вновь защитила она Марка.-- По крайней мере, хорошая работа. -- Ну и чем же он не устраивает вашего отца в таком случае? -- Считает -- слишком стар для меня. Ему уже сорок. -- Серьезная причина,-- живо откликнулся Притчард.-- Поэтому он меланхолик? Констанс невольно улыбнулась: -- Нет, не поэтому. Просто такой с детства: очень серьезный, вдумчивый человек. -- Вам нравятся сорокалетние мужчины? -- Мне нравится только один Марк,-- призналась Констанс.-- Хотя, должна вам сказать, мне никогда не удавалось ладить с молодыми людьми. Ну, с теми, которых знала. Все они такие... бессердечные. В их компании я робею, сержусь на себя. Стоит мне пойти на свидание с таким -- всегда возвращаюсь домой... как в воду опущенная. -- "Как в воду опущенная"? -- удивился Притчард. -- Понимаете... я чувствую, что... была какой-то совсем другой, вела себя не так, как нужно. В общем, вела себя с ними, как все девушки со своими ухажерами: кокетство, немного цинизма, игра во влюбленность... Я не очень сложно все объясняю? -- Нет, вовсе нет. -- Мне не кажутся правильными мнения других людей обо мне,-- говорила, все больше увлекаясь, Констанс, почти позабыв о молодом человеке, сидевшем за столом напротив нее,-- изливала всю свою накопившуюся в душе горечь будто самой себе.-- Противно, когда тебя используют в качестве приманки на разных торжествах, когда студенты возвращаются из колледжей домой погостить или демобилизованные приходят из армии. Кто-то нужен для вечеринки,-- кто-то, чтобы потискать в такси на пути домой. Ну а мнение отца обо мне? "До нее, наконец, это впервые дошло". Мне всегда казалось -- мы с ним хорошие друзья, он видит во мне ответственного, взрослого человека. А когда сказала ему о своем желании выйти замуж за Марка, поняла, что все наши отношения -- ложь. Что он до сих пор считает меня ребенком. Ну а ребенок, как известно,-- это разновидность идиотки. Моя мать бросила его, когда мне было всего десять лет, и с тех пор мы с ним очень сблизились. И вот выяснилось -- совсем не настолько, как я полагала. Он просто играл со мной, льстил мне. Возникла первая реальная проблема -- и все рухнуло как карточный домик. Он не позволял мне иметь собственного мнения о себе самой. Вот почему я в конце концов дала согласие на его предложение -- три месяца отсутствия. Чтобы доказать ему... доказать раз и навсегда...-- осеклась, бросив недоверчивый взгляд на Притчарда: уж не улыбается ли ее исповеди.-- Вас все это потешает? -- Что вы, конечно нет! Как раз думаю о тех знакомых, которые высказывали обо мне мнение совершенно отличное от того, что сам думал о себе. Какая страшная мысль! Притчард пытливо смотрел на нее, но ей не удавалось понять, серьезно он говорит или шутит. -- Ну а каково ваше мнение о себе? -- продолжал он. -- Ну... оно еще не сформировано до конца,-- медленно произнесла она.-- Знаю, каким оно должно быть, и это пока все. Хочу быть человеком ответственным; еще -- не быть бессердечной, жестокой... плыть в верном направлении...-- Пожала плечами, вконец смущенная.-- Может, я изъясняюсь неудачно, как вы думаете? -- Может. Но зато восхитительно искренне. -- Ну, до восхищения еще далеко,-- несколько охладила она его пыл.-- Может, лет через десять. До сих пор я еще не знаю, к какому сорту принадлежу.-- Нервно засмеялась.-- Как хорошо, что вы уезжаете через несколько дней, я больше вас никогда не увижу и потому могу говорить с вами так откровенно. Не находите? -- Да,-- подтвердил он,-- очень хорошо. -- Я так долго ни с кем не разговаривала по душам... Или во всем виноват ром? -- Готовы ко второй чашке? -- улыбнулся Притчард. -- Да, благодарю вас. Наблюдала, как он разливал по чашкам чай, и, к своему большому удивлению, заметила, что у него дрожат руки. А что, если он один из тех молодых людей, которые после возвращения с войны пьют по бутылке виски в день?.. -- Итак, завтра забираемся на вершину горы,-- подытожил он. Констанс почувствовала великую к нему благодарность: понял, что ей больше не хочется изливать ему душу, и перевел разговор на другую тему, не дав ее признаниям никакой оценки. -- Ну как же вы туда полезете -- с вашей лодыжкой? -- Попрошу врача сделать мне укол новокаина -- и часа через два моя лодыжка крепка как камень, крепка навечно. -- Ладно.-- Она не спускала глаз с его дрожащей руки.-- Значит, утром? -- По утрам я на лыжах не катаюсь.-- Он добавил рому в свою чашку, понюхал смесь, оценивая по достоинству. -- Чем же вы занимаетесь по утрам? -- Отдыхаю и пишу стихи. -- Ах вот оно что! -- И бросила на него недоверчивый взгляд.-- Не знаю ли я вашего имени? -- Нет. Все, что пишу, разрываю на мелкие кусочки на следующее утро. Ей стало неловко -- из всех, кого знала, стихи писали только пятнадцатилетние мальчишки в подготовительной школе; пришлось засмеяться. -- Боже! Мне кажется, вы... человек с отклонениями. -- "С отклонениями"? -- Он вопросительно вскинул брови.-- Вы имеете в виду сексуальную ориентацию? Это слово, по-моему, в Америке является оскорбительным. Это когда парни с парнями, так? -- Не всегда,-- возразила Констанс, еще больше смущаясь.-- В данном случае оно... не имеет такого оттенка. Какие же стихи вы пишете? -- Лирические, элегические, атлетические. Воспеваю молодость, смерть и анархию. Все это очень хорошо вышибает слезу. Пообедаем вместе сегодня? -- Это почему же? -- изумилась она, снова озадаченная тем, как быстро и неожиданно он перескакивает с одного на другое. -- Вот такого вопроса никогда не задаст европейская женщина,-- назидательно молвил он. -- В отеле я распорядилась, чтобы обед мне принесли в номер. -- В отеле я пользуюсь большим влиянием. Думаю, мне удастся уговорить их не препровождать поднос с едой к вам наверх. -- Кроме того,-- упиралась Констанс,-- всю неделю вы обедали с одной французской дамой. Что скажете по этому поводу? -- Отлично! -- улыбнулся он.-- Значит, вы тоже следили за мной! -- В столовой всего пятнадцать столов.-- Констанс чувствовала себя неловко.-- Так что волей-неволей... Француженке этой, по крайней мере, лет тридцать, у нее короткая, взбитая прическа, неимоверно тонкая, просто осиная талия. На ней всегда черные брюки в обтяжку и разных цветов свитера; тончайшая талия затянута блестящими металлическими поясами. Каждый вечер они с Притчардом сидели вдвоем за столиком в углу и все время оба громко смеялись собственным шуточкам. Оказываясь в одной комнате с этой француженкой, Констанс чувствовала себя слишком юной и неуклюжей. -- Французская дама, о которой вы говорите,-- мой хороший друг,-- оправдывался Притчард,-- но, по ее словам, англосаксы не в ее вкусе, им не хватает тонкости. Французы -- патриоты до мозга костей. К тому же завтра приезжает ее муж. -- Все же я намерена строго придерживаться своего плана,-- официальным тоном заявила Констанс и встала.-- Ну, мы идем? Притчард молча глядел на нее. -- Вы очень красивая. Иногда трудно удержаться и не сказать об этом. -- Прошу вас, мне пора идти! -- Само собой,-- отозвался он, тоже встал, положил на стол деньги.-- Как скажете! Не проронив ни единого слова, дошли до отеля. Уже совсем стемнело, было холодно, и вырывавшиеся изо рта клубы пара были похожи на маленькие облачка с ледяными кристалликами. -- Я позабочусь о ваших лыжах,-- сказал он возле двери. -- Благодарю вас,-- тихо ответила она. -- Спокойной ночи. И напишите проникновенное, задушевное письмецо. -- Попытаюсь.-- Констанс повернулась и вошла в отель. В номере она сбросила ботинки и, не снимая лыжного костюма, улеглась на кровать, не включая света, и уставилась в темный потолок, размышляя. Никто никогда не говорил ей, что англичане -- вот такие.
"Мой самый дорогой и любимый,-- писала она.-- Прости, что не писала, но погода была на диво хороша, правда, совсем недолго, и я решила посвятить все свое время бегу на лыжах по кругу или борьбе с глубоким снегом. Здесь отдыхает один англичанин,-- сознательно не стала скрывать она,-- очень мил, даже вызывался стать моим инструктором, и я под его руководством в самом деле добилась больших успехов. Он служил в ВВС, его отец убит на фронте, а мать погибла во время бомбежки..." Нет, так не пойдет! Марк может расценить это как ее уловку. Словно она старается что-то скрыть от него, выпячивая эту несчастную, погибшую семью патриотов, словно витрину магазина. Скомкала начатое письмо, бросила в мусорную корзину; взяла еще листок бумаги. "Мой самый дорогой и любимый..." Кто-то постучал в дверь; она крикнула по-немецки: -- Ja! Дверь отворилась, и в комнату вошел Притчард. Она с удивлением подняла на него глаза -- за все три недели он ни разу не осмеливался войти к ней,-- встала, стараясь скрыть смущение. Сидит ведь почти босая, в одних чулках, в номере беспорядок после целого дня лыжных прогулок: ботинки стоят у окна, свитера бесформенной кучей навалены на стуле, перчатки сохнут на радиаторе; мокрая парка висит в ванной на ручке двери, с воротника стекают ручейки тающего снега. Гремит радио: какая-то армейская станция в Германии передает американский джаз-банд -- он наяривает "Бали Хай". Притчард, стоя перед открытой дверью, улыбается ей... -- Ага,-- констатировал он,-- уютный уголок, комнатка иностранки, где царит вечный беспорядок! Констанс выключила радиоприемник. -- Прошу меня извинить,-- еле вымолвила она от неожиданности, рассеянно махнув рукой и вдруг вспомнив, что не причесана.-- Здесь такой кавардак! Притчард подошел к бюро и разглядывал стоявшую там фотографию Марка в кожаной рамке. -- Это и есть получатель ваших писем? На бюро, кроме фотографии,-- открытая коробка туалетной бумаги "Клинекс", маленький кругленький стержень для завивки ресниц и съеденная наполовину плитка шоколада. Констанс стало неудобно -- все это барахло валяется рядом с фотографией ее Марка. Какое пренебрежение к нему с ее стороны! -- Очень красив, ничего не скажешь.-- Притчард не отрывал глаз от фотографии. -- Да, красив,-- эхом отозвалась Констанс. Нашла наконец эластичные тапочки, поскорее натянула на ноги и почувствовала себя куда более уверенно. -- Здесь он такой серьезный...-- Притчард отодвинул коробку "Клинекс", чтобы получше разглядеть Марка. -- Он и в жизни такой серьезный,-- подтвердила Констанс. За три недели, что провела с Притчардом, катаясь на лыжах, она почти не упоминала о Марке. Говорили обо всем на свете, но каким-то странным образом по обоюдному молчаливому согласию избегали в своих беседах говорить о нем. Катались вместе каждый день, подолгу делились мыслями о лыжной технике, о необходимости все время наклоняться грудью вперед, об умении падать, успев при этом расслабиться, об учебе Притчарда в общественной школе в Англии, о его отце, о лондонских театрах и американских писателях; серьезно обсуждали животрепещущий вопрос о том, как ощущает себя человек в двадцатилетнем и тридцатилетнем возрасте; живо воскрешали в памяти веселое время, когда наступает Рождество в Нью-Йорке, замечательные футбольные матчи, что проходили по уик-эндам в Принстонском университете; устроили даже настоящую полемику по поводу природы мужества -- это когда Констанс вдруг оробела, струсила посередине крутой лыжни: день уже клонился к вечеру, солнце заходило, и горы стали безлюдными и пустынными. Притчард наконец оторвал взгляд от фотографии. -- Напрасно ты обулась.-- Впервые он вдруг обратился к ней на "ты", указывая на эластичные тапочки.-- Самое приятное в лыжном спорте -- это те минуты, когда сбрасываешь эти проклятые тяжелые ботинки и разгуливаешь по теплому полу в шерстяных носках. -- Мне приходится постоянно вести отчаянную борьбу с собой, чтобы не быть неряшливой,-- оправдывалась Констанс. Помолчали немного, стоя напротив друг друга. -- Ах,-- вдруг опомнилась она,-- да садись же, что ты стоишь? -- Спасибо,-- как-то довольно официально поблагодарил он и присел на удобный стул.-- Я, впрочем, на минутку -- проститься. -- "Проститься"? -- ничего не соображая, тупо повторила Констанс.-- Куда же ты едешь? -- Домой. По крайней мере в Англию. Подумал -- не оставить ли тебе свой адрес? -- Конечно, конечно! Протянув руку к бюро, он взял листок бумаги и ручку, что-то на нем написал. -- Это адрес отеля, ну, пока не подыщу квартиру.-- И положил листок на бюро, но все еще поигрывал ручкой.-- Теперь у тебя появился еще один человек, которому можно писать,-- английский получатель писем. -- Понятно,-- грустно откликнулась она. -- Можешь сообщать мне, какой выпал снег, сколько раз ты съехала с вершины горы и кто накануне напился в баре до чертиков. -- Все это так неожиданно, не находишь? -- молвила она. Как ни странно, с самых первых дней их знакомства ей и в голову не приходило, что Притчард может уехать. Был ведь здесь, когда она приехала, и, казалось, прочно привязан к этому месту невидимыми нитями -- такая же неотъемлемая часть отеля, как мебель, теперь ей очень трудно представить себе, как обходиться целыми днями без него. -- Что же здесь неожиданного? Просто хотел попрощаться с тобой наедине, вот и все. "Поцелует меня на прощание или нет?.." -- гадала она. За все эти три недели он только держал ее за руку и дотронулся до нее, лишь когда поднимал после неудачного падения. Нет, стоит не шелохнувшись, загадочно улыбается, играя с ее ручкой, поразительно неразговорчив,-- словно ожидает, что она сама скажет ему. -- Итак,-- наконец произнес он,-- надеюсь, увидимся? -- Непременно! -- Давай устроим прощальный обед. В меню, как обычно, телятина. Но попробую раздобыть чего-нибудь получше по такому случаю.-- Аккуратно положил ручку на стол, сказал: -- Пока,-- и вышел, закрыв за собой дверь. Констанс уставилась в закрытую дверь, думая: "Все уезжают..." -- и чувствуя, как внутри нее закипает гнев без всяких на то причин. Понимала, что глупо, что ведет себя как маленький ребенок, который не желает, чтобы так быстро заканчивался его день рождения, но ничего не могла с собой поделать. Оглядела комнату и, нетерпеливо тряхнув головой, принялась наводить порядок. Поставила ботинки в коридор, повесила парку в кладовке, отнесла коробку с туалетной бумагой в ванную комнату, а недоеденную плитку шоколада отдала горничной. Поправила покрывало на кровати, опорожнила пепельницу и вдруг, под воздействием какого-то импульса, выбросила стержень для завивки ресниц в мусорную корзину, решив: "Тоже мне заботы! Буду я еще волноваться из-за незавитых ресниц!" Притчард заказал бутылку бургундского, так как, по его мнению, швейцарское вино слишком слабое, чтобы пить его при расставании. За обедом почти не разговаривали; обоим казалось, что его уже в какой-то мере нет здесь. Раза два Констанс все порывалась сказать, как благодарна ему за его ангельское терпение с ней, там, в горах, но слова застревали в горле, и в результате оба чувствовали себя за этим прощальным обедом все более неловко. Притчард заказал кофе с бренди, и она тоже выпила, хотя от этого крепкого напитка у нее началась изжога. Ансамбль из трех музыкантов начал играть в тот момент, когда они пили бренди,-- разговаривать стало почти невозможно. -- Не хочешь потанцевать? -- предложил он. -- Нет, не хочется что-то. -- Очень хорошо! -- похвалил ее Притчард.-- Лично я презираю танцы. -- Пойдем отсюда, а? -- попросила она.-- Лучше прогуляемся. Разошлись по своим комнатам -- одеться потеплее. Притчард уже ждал ее перед входом в отель, когда она появилась, в тяжелых лыжных ботинках и медвежьей шубе, которую подарил ей отец год назад. Притчард стоял, оперевшись спиной о столб, и ее не заметил. Довольно долго Констанс наблюдала за ним, пораженная: какой усталый у него вид, как он неожиданно стареет, если не чувствует, что кто-то за ним следит. Он повернулся к ней. Зашагали по главной улице,-- звуки музыки за спиной становились все глуше. В ясную ночь звезды ярко сияли над пиками гор, поразительно голубых в это время. На вершине самой высокой горы, где кончалась подвесная канатная дорога, в сторожке горела единственная лампочка,-- там всегда можно погреться перед спуском, выпить пряного нагретого вина и съесть пару бисквитов. В конце улицы свернули на тропинку, проложенную вдоль катка. На темном льду слабо отражались звезды, невдалеке слышалось журчание ручья -- он протекал с той стороны катка и редко замерзал. Остановились на укутанном снегом мостике, и Притчард зажег сигарету. Огни городка теперь довольно далеко от них, а окружающие их деревья хранят в темноте полную тишину. Притчард, закинув голову, указал рукой на одиночный огонек на вершине горы,-- из его полураскрытых губ вырывалась струйка дыма. -- Боже, что за жизнь! -- воскликнул он.-- Там постоянно живут двое. Одна зимняя ночь сменяет другую, и они там, на этой верхотуре, каждое утро ожидают прибытия людей из другого мира.-- Сделал еще одну затяжку.-- Знаешь, а они даже не женаты. Только швейцарцам могла прийти в голову мысль поместить неженатую пару в сторожке на вершине горы. Сам он старик, а она религиозная фанатичка, они ненавидят друг друга, но ни за что не уйдут на другую работу, чтобы только не доставить удовольствия друг другу. Он фыркнул, и оба теперь смотрели на эту яркую точку у них над головами. -- В прошлом году разразилась метель, и канатная дорога не работала целую неделю -- почти все электрические провода были порваны. Им пришлось пробыть там, в снежном плену, целых шесть дней: рубили на дрова стулья, питались шоколадом и супом из консервов, но не обмолвились ни словом.-- Притчард задумчиво глядел на далекий свет в поднебесье. -- Вполне сойдет за символ этого красивого континента в этом году,-- тихо молвил он. Вдруг Констанс осознала наконец, что ей хотелось ему сказать. -- Алэн,-- она шла впереди него,-- я не хочу, чтобы ты уезжал. Притчард только посасывал сигаретку. -- Шесть дней и шесть недель...-- уточнил он.-- И все из-за черствости их сердец. -- Я не хочу, чтобы ты уезжал. -- Но я пробыл здесь достаточно долго. Мы воспользовались самым лучшим снегом. -- Женись на мне. Я так хочу этого! Притчард с изумлением взглянул на нее. Она видела -- пытается улыбнуться. -- Вот что самое чудесное в двадцатилетнем возрасте,-- произнес он.-- Можно запросто, безотчетно говорить вот такие вещи. -- Я сказала, что хочу, чтобы ты женился на мне, ясно? Он выбросил сигарету -- еще горит на снегу... Сделал к Констанс шаг, поцеловал ее. Она ощутила слабый вкус бренди вперемешку с табаком на его губах. Он прижался к ней на мгновение, потом, отступив немного, стал расстегивать пуговицы на ее шубе -- очень осторожно, словно нянька, помогающая маленькой девочке раздеться. -- Алэн! -- воззвала Констанс. -- Беру все свои слова назад: ты совсем не похожа на девушек, которые рекламируют мыло и пиво в американских магазинах. -- Прошу тебя, не нужно делать мне больно! -- Но что ты знаешь обо мне? -- Сбив пушистый снег с перил моста, он уперся в них грудью, стряхивая снежинки с рук сухими хлопками.-- Разве тебя никто не предостерег, не рассказал о молодых людях, которых ты можешь встретить в Европе? -- Прошу тебя, не сбивай меня с толку, не смущай, прошу! -- умоляла она его. -- Ну а что скажешь по поводу того парня в кожаной рамочке? Констанс глубоко вздохнула -- холод пробрал легкие. -- Не знаю. Его здесь нет. Притчард фыркнул, но фырканье получилось не веселым, а печальным; сказал: -- Затерян... Затерян в океане. -- Дело не только в океане. Снова молча пошли вперед, прислушиваясь к поскрипыванию снега под ботинками на замерзшей тропе. Между пиками гор выплывала луна, бросая на снег молочный свет. -- Тебе полезно узнать кое-что.-- Голос Притчарда звучал тихо; взор не отрывался от длинной тени, сотворенной на их тропинке лунным светом.-- Я был женат. -- Ах это! -- Констанс ступала осторожно, стараясь попадать в следы тех, кто протоптал эту дорожку. -- Все было, конечно, несерьезно.-- Он поглядел на небо.-- Мы развелись два года назад. Это тебя не останавливает? -- Твое дело,-- ответила Констанс. -- Нет, нужно как-нибудь обязательно посетить Америку,-- он насмешливо фыркал,-- там явно выращивают новый тип женщины. -- Что еще? -- поинтересовалась Констанс. -- Второе еще менее привлекательно. У меня в кармане нет ни фунта. Я не работал с окончания войны: жил на драгоценности матери. Их было не очень много, последнюю брошь я продал в Цюрихе на прошлой неделе. Вот почему мне нужно возвращаться, даже если бы не было никаких других причин. Как видишь,-- угрюмо улыбнулся он,-- ты получила приз за дохлую лошадку. -- Что еще? -- упорствовала Констанс. -- Разве этого тебе мало? Хочешь услышать еще? -- Да, хочу. -- Я никогда не стану жить в Америке. Я уставший, нищий, списанный старый летчик Королевских ВВС, и мое место не там. Ну, пошли! -- И, резко подхватив ее под руку, потащил за собой, словно больше не хотел разговаривать на эту тему.-- Уже поздно. Пошли лучше в отель. Но Констанс выдернула руку. -- Ты что-то от меня все равно утаиваешь. -- Неужели и этого недостаточно? -- Нет. -- Ну хорошо. Я не могу поехать с тобой в Америку, даже если бы этого очень сильно хотел. -- Это почему же? -- Потому что меня туда не пустят. -- Почему? -- Констанс недоумевала, ничего не понимая. -- Ты помнишь швейцарский эвфемизм "хрупкий"? -- хрипло проговорил он.-- Лоуренса Д.-Г. выдворили за это из штата Нью-Мексико, позволив ему умереть на Ривьере. Но их, конечно, нельзя винить, у них и своих болезней полно. А теперь пошли в отель. -- Но с виду ты такой здоровый, такой крепкий... Занимаешься лыжами... -- Все здесь умирают с виду здоровенькими,-- мрачно возразил Притчард.-- У меня болезнь то обостряется, то ослабляется, наступает ремиссия. Один год, кажется, я уже избавился от нее,-- пожал он плечами, почти неслышно хмыкнув,-- а на следующий -- на тебе, снова является. Доктора вытягивают шеи, когда видят, как я поднимаюсь в гору на подъемнике. Так что поезжай домой,-- решительно заключил он,-- я тебе не пара! Я угнетен; ты, слава Богу, этого не чувствуешь. В конце концов, это был бы, по сути дела, смешанный брак -- между белой и черным. Мы когда-нибудь вернемся в отель? Констанс кивнула; медленно пошли назад. Городок, расположенный на холме впереди них, теперь окутала плотная темнота, но в ясном ночном воздухе до них доносилась танцевальная музыка -- играл маленький ансамбль. -- Мне наплевать! -- заявила Констанс, когда достигли первых домов.-- Мне на все наплевать! -- Когда мне было двадцать, я говорил то же самое. -- Прежде всего, будем людьми практичными,-- продолжала Констанс.-- Чтобы остаться здесь, тебе нужны деньги. Ты их получишь завтра же. -- Я не могу взять от тебя деньги. -- Они не мои,-- уточнила Констанс,-- отцовские. -- Англия останется в вечном долгу перед тобой.-- Притчард пытался улыбнуться.-- Но только поосторожнее со мной. -- Что ты имеешь в виду? -- Мне все больше кажется, что меня все же можно утешить. -- Что же в этом дурного? -- Это может иметь смертельный исход,-- прошептал ей Притчард, неловко, по-медвежьи, обнимая ее,-- для тех из нас, которые безутешны. Когда проснулись на следующее утро, то вначале были подчеркнуто вежливы и, не упоминая о том, что произошло, как ни в чем не бывало обсуждали погоду: если судить глядя через щель в неплотно прикрытой шторе, она ненастная, безрадостно серая, неопределенная. -- Как ты себя чувствуешь? -- спросил ее Притчард. Констанс не торопясь, сморщив лоб, обдумывала его вопрос, чтобы не попасть впросак и ответить поточнее. -- Я чувствую себя... поразительно взрослой. Притчард расхохотался, и от почтительной, даже торжественной вежливости не осталось и следа. Лежали в удобной постели, говорили каждый о себе, загадывали, что им готовит будущее. Констанс постоянно волновалась, хотя, конечно, не очень серьезно, что скажут о них постояльцы отеля, не разразится ли скандал, а Притчард ее успокаивал: швейцарцы -- такой народ, который никогда не скандалит, что бы здесь ни вытворяли иностранцы, и от этих его утешительных, ласковых слов ей становилось еще уютнее -- ведь как приятно находиться в цивилизованной стране. Строили планы насчет свадьбы; Притчард предложил для заключения брака поехать в французскую часть Швейцарии, так как ему не хотелось делать это здесь, в немецкой ее части, а Констанс стало досадно, что она сама об этом прежде не подумала. Потом решили все же встать и одеться -- нельзя же вечно лежать в постели,-- Констанс, глядя на него, испытывала к нему жалость (какой он худущий!) и, словно заговорщик, обдумывала про себя, как все исправить: яйца, молоко, масло, отдых -- вот и весь рецепт. Вышли из номера вместе, намеренно бросая всем вызов, но, к сожалению, ни в коридоре, ни на лестнице не было ни души, чтобы обратить внимание на их счастливые лица. "Тем лучше,-- сочла Констанс,-- нам двойное удовольствие: мы ничего не скрываем, но никто на нас не смотрит, и это, несомненно, доброе предзнаменование". Бросив взгляд на часы в отеле, вспомнили, что уже время ланча, и вошли вместе в столовую с потертыми деревянными панелями. Заказали сначала вишневой водки, потом апельсиновый сок, яйца с беконом и чудесный черный кофе. Вдруг в самом разгаре трапезы слезы выступили на глазах у Констанс. Притчард удивленно спросил, в чем дело, почему она плачет, и она ответила: -- Думаю о том, как мы будем впредь всегда завтракать вдвоем. У Притчарда тоже увлажнились глаза, и она, глядя на него через стол, это заметила: -- Прошу тебя, плачь почаще! -- Это почему же? -- недоуменно осведомился он. -- Потому что это так не по-английски! И оба засмеялись. После завтрака Притчард сказал, что собирается на гору, раза два спуститься. Поинтересовался, не составит ли она ему компанию, но Констанс отказалась: в этот день внутри у нее "все поет", и такое состояние не для лыж. Услышав это "все поет", он широко улыбнулся. -- И еще мне нужно написать кое-какие письма,-- добавила она. Он тут же задумался, помрачнел. -- Как джентльмен, я должен немедленно написать твоему отцу и все ему объяснить. -- Не смей и думать об этом! -- испуганно воскликнула она, и не просто так, шутки ради: отлично знала -- ее папаша, получив такое письмо, прилетит сюда на первом же самолете. Констанс долго глядела ему вслед, когда он большими шагами шел между наметенными по обочинам сугробами, в своем красном свитере, с лыжами на плече,-- такой юный, веселый, совсем мальчишка. У себя в номере она написала Марку письмо. Все между ними кончено; ей, конечно, очень жаль, но тут ничего не поделаешь,-- она теперь уверена, что совершила ошибку. Писала спокойно, совсем не волнуясь, ничего не чувствуя, кроме уюта своего небольшого, теплого номера. О Притчарде ничего не сообщила -- это уже Марка не касается. Потом написала письмо отцу и оповестила о своем разрыве с Марком. Не обмолвилась и ему ни о Притчарде,-- чтобы не прилетел сюда на первом же самолете,-- ни о своем возвращении. Зачем зря торопиться -- можно и подождать. Запечатав письма, легла немного вздремнуть и проспала без сновидений почти целый час. Встала, оделась потеплее, как и подобает в этом снежном царстве, и пошла на почту отправить письма; долго наблюдала у катка, как детишки скользят по льду на коньках. По дороге в отель купила для Притчарда легкий желтый свитер -- ведь скоро уже солнце начнет припекать по-весеннему и в зимней одежде ему будет жарко. Сидела в баре, терпеливо ожидая его прихода, но он все не шел. Потом услыхала, что он разбился. Никто к ней не подошел, не сообщил о несчастье -- не видели для того особой причины. Инструктор, под чьим руководством Притчард иногда катался, объяснял в баре каким-то американцам: -- Понимаете, он утратил контроль над собой,-- видимо, не рассчитал, и на сумасшедшей скорости врезался в дерево. Через пять минут умер. Хороший был парень, веселый. Развил слишком высокую скорость, и у него не хватило техники, чтобы с ней справиться. Инструктор, конечно, не говорил так, словно смерть лыжника -- дело обычное, рутинное, но в голосе его не чувствовалось и особого удивления. Сколько раз он сам ломал ребра, как и все его друзья; сколько раз врезались в деревья, в каменные стены; сколько раз ему приходилось падать и в летнее время, когда становился инструктором по скалолазанию. Вот он и говорил так, словно такой конец неизбежен и даже вполне заслужен, ибо время от времени людям в горах приходится расплачиваться жизнью за пробелы в технике лыжного спуска. Констанс осталась, чтобы принять участие в его похоронах; шла, вся в черном, за санями до церкви и потом до вырытой в укрытой снегом земле ямы,-- неожиданная ее чернота, когда все вокруг по-зимнему бело, поразила ее. Никто на похороны из Англии не приехал, да и кому приезжать? Правда, бывшая жена прислала по телеграфу деньги на цветы. Пришло много деревенских жителей, но все они были только друзьями; пришли несколько лыжников, шапочно знакомых с Притчардом; Констанс все принимали тоже за его друга. На могиле инструктор по лыжам, повинуясь профессиональной привычке, свойственной всем учителям, повторять одно и то же, еще раз отметил: -- Он не обладал достаточной техникой для такой высокой скорости. Констанс не знала, что делать с желтым свитером, и в конце концов отдала горничной -- пусть носит ее муж. Спустя восемь дней она была в Нью-Йорке. Отец встречал ее на пирсе. Она помахала ему рукой, он помахал в ответ, и даже с такого большого расстояния ей стало ясно, как он рад ее возвращению. Когда она сошла с трапа, отец крепко обнял ее, поцеловал, потом, отстранив от себя на вытянутую руку, с восхищением изучая ее, довольный, воскликнул: -- Боже, ты выглядишь просто превосходно! Ну что, кто прав? Она, конечно, не хотела, чтобы он заводил об этом речь, но понимала, что он не в силах сдержаться. -- Неужели ты думаешь, что я не знаю, о чем говорю?! -- радовался он. -- Да, папа, ты прав,-- подтвердила она. Про себя думала: "Как я могла когда-то на него сердиться? Ведь он не глупый, низкий, эгоистичный или ничего не понимающий человек,-- нет, просто он одинок". Взяв ее за руку, как обычно, когда водил ее, еще маленькую девочку, гулять, отец повел ее к таможне. Нужно подождать, когда из грузового трюма доставят ее багаж.
"ГОРОД ПОГРУЗИЛСЯ В ПОЛНУЮ ТЕМНОТУ"
Датчер стоял возле бара, думая о том, как все же приятно после душа ощущать чистоту своего тела, и о том, не стоит ли пропустить еще стаканчик -- он пока не утолил жажды. Как он рад, что наконец остался один,-- с удовольствием разглядывал девиц, одним ухом прислушиваясь к разговорам вокруг. -- Англичане и французы,-- говорил человек в клетчатом пиджаке,-- будут, словно челноки, сновать туда и обратно по территории всей Германии -- от Парижа до Варшавы. К тому же у него нет нефти. Кто не знает, что у Гитлера нефти нет? -- "Дарлинг,-- заявляет она мне,-- громко говорила крупная блондинка другой крупной блондинке, сидевшей напротив,-- я не видела тебя целую вечность! Где же ты пропадала? -- В летнем театре?" Но она, стерва, отлично знает, что я только что закончила сниматься в двух картинах у Фокса! -- Он блефует,-- продолжал клетчатый пиджак,-- отступит, наверняка отступит,-- Россия, не Россия... У него нет нефти. Куда сегодня сунешься, не имея нефти? -- Мистер Датчер,-- бармен передал ему телефонную трубку и включил аппарат в розетку,-- это вас. Звонил Макамер. -- Чем занимаешься сегодня вечером, Ральф? -- спросил он, как всегда, громовым, скрипучим голосом. -- Сегодня вечером я пью,-- ответил Датчер.-- Пью и ожидаю, не случится ли со мной что-нибудь очень приятное. -- Мы едем в Мексику,-- продолжал Макамер.-- Хочешь присоединиться? -- Кто это "мы"? -- Мы с Долли. Так присоединяешься? -- Куда именно? В какой далекий уголок этой вечно зеленой земли? Вера-Крус, Мехико-сити... Макамер засмеялся. -- Тихуана. Мне нужно вернуться ко вторнику, приступить к поискам работы. Ночное путешествие. Посмотрим бега. Так ты едешь? -- Без нефти,-- продолжал в том же духе клетчатый пиджак,-- войну вести нельзя. Это абсолютно бесполезно. Датчер бросил тяжелый взгляд на этого человека, раздумывая, хочется ему в Мексику или нет. После нескольких сыгранных партий в теннис сегодня после полудня он избегал людей -- ему так хотелось побыть в одиночестве, наедине с самим собой, и ничем не занимать этот особый для него, многозначительный уик-энд в ожидании чего-то необычного, значительного, что, по его предчувствию, сегодня непременно с ним произойдет. -- А в Тихуане проводятся бои быков? -- осведомился он у Макамера. -- Вполне может быть,-- отвечал тот.-- Иногда, кажется, организуют. Поехали,-- сегодня День труда1, в Голливуде ни души. -- Что-то я устал,-- молвил Датчер.-- Семь ночей подряд слушал это треклятое радио, практически не спал, играл в теннис, и вообще мне хочется выпить. -- Мы уложим тебя на заднем сиденье и дадим бутылку! -- совращал его Макамер.-- Поведу я. На Макамера, молодого, начинающего писателя, произвели сильное впечатление две последние повести Датчера, и он теперь не давал ему покоя, постоянно его преследовал. -- Никогда не видел боя быков,-- признался Датчер,-- а ты? -- Не неси чепухи, прошу тебя! Через пятнадцать минут мы с Долли будем у тебя. -- Сегодня вечером я жду какого-то невероятного приключения. -- Какой вздор! -- прогремел в трубку Макамер.-- Итак, через четверть часа. Датчер с важным видом положил трубку. -- Придется подыскать себе другой бар,-- обратился он к бармену.-- Как кому-то понадоблюсь -- все звонят именно сюда. Это только вредит моей репутации. Этак я через два года окажусь безработным... Бармен расплылся в широкой улыбке. -- Еще один ром "Коллинз"! -- заказал Датчер, не отрывая глаз от хрупкой девушки в конце стойки, с длинными густыми черными волосами и потрясающей высокой грудью,-- выпирает, словно два холма. Бармен смотрел в том же направлении. -- Разве такая картина не разбивает ваше сердце? -- подмигнул ему бармен. -- Калифорния, ничего не скажешь! -- откликнулся Датчер.-- Особенность страны. -- Этот кинооператор,-- продолжала одна из крупных блондинок,-- превратил меня в мать Уильяма Харта. Я все высказала ему, что я о нем думаю,-- высказала вслух, да так громко, чтоб все слышали! Наблюдая все, что происходило в баре, Датчер думал о своем, видел совсем другие картины. Вот сейчас, в это время, в далекой Польше немецкие танки, рокоча моторами, мчатся, поднимая клубы пыли, по мирным равнинам. Немецкие парни -- летчики усаживаются в кабинах своих бомбардировщиков, проверяют управление, приборную доску, думая в эти минуты, после продолжительного ожидания и безделья: "Ну, наконец, началось!" И, получив разрешение на взлет, срываются с места и взмывают в воздух в направлении Варшавы. А кавалерия, вдруг вспомнил Датчер. Ведь у поляков всегда была первоклассная кавалерия. Перед глазами у него вдруг возникла такая сценка: замечательный, опытный кавалерист-поляк с трудом удерживается в седле, лошадь его еле передвигает ноги,-- отступление; ни он, ни его животное не спали от самой западной границы; весь пропитавшийся вонючим конским потом, он прислушивается к гулу немецких бомбардировщиков над головой и думает только о желанном, хоть самом коротком сне, о своем доме и об английских ВВС, то и дело впиваясь острыми шпорами в хилые бока лошади: "Пся крев! Еле шевелишься!" А богачи со своими прелестными женщинами, как и всюду и везде, тихо, незаметно улизнули окольными путями и теперь находятся в полной безопасности. А вот этот усталый польский кавалерист остается на открытой, длинной дороге; когда наступит рассвет и станет светло, немецкий парень в кабине бомбардировщика наверняка увидит сверху одинокого всадника... Датчер снова посмотрел на девушку с грудями-холмами. Сидя у стойки, он делал вид, что смотрит куда-то перед собой, в одну точку, убеждая себя, что внутри него ничего не происходит, он абсолютно спокоен; но все потуги были напрасны,-- он отлично чувствовал: волна похоти поднимается в нем, как уровень воды в стакане, когда в него наливают воду из-под крана. Обычная, не из ряда вон выходящая похоть, думал он, не отрывая взгляда от этой девушки, такой красивой, черноволосой, с длинной шеей и выпукло выступающим широким горлом, в ярком ситцевом платье и с этой изумительной грудью. Постыдился бы, Датчер, увещевал он себя. Усидчивый читатель Спинозы, поклонник Джона Мильтона, сторонник экономических и нравственных реформ -- и вдруг испытывает обычную, ничем особо не отличающуюся похоть по десять раз на день при виде миловидного женского личика, по поводу шороха юбки или задорного смеха. -- Да, мы живем в двух измерениях,-- поучал Датчер бармена. Тот снисходительно, чуть заметно улыбался. Голливуд, все это Голливуд, думал Датчер, Голливуд имеет ко всему этому самое непосредственное отношение. Он жертва окружения, это продукт, созданный Голливудом, тебе постоянно тычут его в физиономию, как сыр в штате Висконсин; стоит ему хоть на несколько минут отвлечься от "Убийства в полночь", как в образовавшийся вакуум стремительно врывается секс. "Убийство в полночь" -- так называется картина, для которой он пишет сценарий: длинная, запутанная история о певице в ночном клубе; она заставляет всех пьяниц тратить деньги на нее, но вообще-то она очень хорошая женщина, просто паинька, как обычно говорят на коктейлях и приемах. У нее маленький сынок, и она всеми силами старается скрыть от него свою позорную профессию. Оказавшись замешанной в убийстве, она вместе с сыном, под дождем, бежит из города; в результате копы арестуют невинного человека... Датчер покачал головой: никак ему не удается половчее, позанимательнее выстроить сюжет. Но в любом случае сегодня уик-энд. Он закончит сценарий через пару недель, а пока у него есть деньги, вполне достаточно, чтобы прожить восемь месяцев в Нью-Йорке. Ну зачем ребячиться, обманывать себя? Ну окажется он в Нью-Йорке -- все равно станет засматриваться на милые девичьи мордашки, ничто не поможет. Голливуд, всегда можно свалить вину на Голливуд. В этом все очарование киногородка. -- Святость и святотатство,-- поучал он бармена,-- вот вам и все объяснение! В бар вошли Макамер с Долли. -- Ну, едем в Мексику! -- с места в карьер начал он. -- Сядь,-- указал на высокий стул рядом Датчер,-- и приведи мне какие-нибудь убедительные аргументы. Долли, ты выглядишь потрясающе! Долли выглядела как всегда -- худая, с заурядной внешностью, нервная,-- но Датчер всегда был весьма осторожен в этом городе великолепных женщин, старался быть галантным и обычно ей льстил. -- Отдай мне Долли,-- предложил он Макамеру,-- и я поеду с тобой в Мексику! Долли засмеялась,-- от ее высокого, пронзительного смеха Датчеру всегда становилось немного нехорошо. -- Несчастный Датчер,-- заверещала Долли,-- несчастный, одинокий Датчер! -- Найди мне девушку,-- вдруг сказал Датчер, даже не соображая, когда и для чего он это выпалил,-- и я поеду с тобой. -- Побойся Бога, Датчер! -- взмолился Макамер.-- Сегодня суббота, восемь часов вечера -- уик-энд, День труда... -- Я руководствуюсь лишь высокими моральными соображениями,-- продолжал Датчер.-- Мне нужно будет с кем-то поговорить. -- У тебя куча девок! -- отбивался Макамер. -- Они мне надоели! -- упорствовал Датчер.-- Сегодня я устал от них. Подумай: война, "Убийство в полночь", непостоянство мужского характера,-- вот я и удрал от них. Сегодня я в другом настроении. Хочу видеть перед собой новое, незнакомое лицо.-- И принялся для большей убедительности широко размахивать руками, развивая свою тему, хотя уже почти раскаялся, что завел этот глупый разговор о девушке.-- Мрачновато-задумчивое, страстное, с циничными глазами, в которых мелькает отчаяние, нагловатые, презрительные, обещающие бурю сочные губы, отброшенные назад черные волосы... -- По-моему, он хочет какой-то женский персонаж из пьесы Томаса Вулфа1,-- предположил Макамер. -- Женское лицо на уик-энд,-- все больше распалялся Датчер, чувствуя, как весело бегает у него во рту язык, обильно смоченный ромом "Коллинз",-- лицо трагическое, терзаемое виной за массовые убийства, за мир, в котором совершаются кровопролития в таком огромном масштабе... Долли живо соскочила с высокого стула. -- Я позвоню Максине! -- Кто она такая, эта Максина? -- спросил усталым голосом Датчер. -- Очень красивая женщина, вот увидишь,-- объяснила Долли.-- Актриса, играет в "Рипаблик". -- Боже мой! -- промычал Датчер. -- Нечего быть снобом! -- убеждала его Долли.-- Дай-ка мне никель! Макамер протянул ей монету в пять центов. -- Очень красивая,-- повторила Долли.-- Только что приехала из Нью-Йорка, и, может, сейчас ей нечего делать...-- И направилась к телефонной будке. -- Я руководствуюсь лишь высокими моральными соображениями! -- закричал Датчер ей вслед.-- Запомни! -- Долго глядел ей вслед, потом повернулся к Макамеру.-- Когда ты читаешь газеты -- об этих самолетах, они бомбят людей, и их сбивают,-- ты когда-нибудь задумываешься, как там себя чувствует пилот, наверху, в воздухе, когда вокруг свистят пули, а твой самолет устремляется вниз и под тобой лишь воздушная бездна... -- Постоянно,-- спокойно ответил Макамер. -- Во время испанской войны мне все время снились страшные сны -- меня расстреливают из пулеметов самолеты. Я убегал от них, скрывался в проходах между гаражами, но они налетали сбоку.-- Датчер допил свой стаканчик.-- Не знаю, право, при чем здесь гаражи? Но вся беда с человеческой расой в том, что люди слишком смелы, слишком отважны. Можно заставить их делать что угодно: летать высоко в небе, не боясь быть сбитым на высоте двадцать тысяч футов, идти вперед с гранатой в руке, вести морские сражения... Не будь человеческая раса такой смелой и мужественной, в этом мире было бы куда приятнее жить. Вот вкратце суть моих двухмесячных размышлений здесь, в Голливуде. -- Эйнштейн может пока не беспокоиться,-- подтрунивал над приятелем Макамер.-- В мышлении он пока еще впереди тебя. -- Знаю! -- отмахнулся Датчер.-- Но пусть попытается поразмышлять в этом чудовищном климате. Долли проскользнула к стойке между ними. -- Все в порядке, Максина просто умирает от желания поехать с нами. Она слышала о тебе. -- Хорошее или плохое? -- поинтересовался Датчер. -- Просто слышала, и все. Сказала, чтобы ты не был "тепленьким". -- Так и сказала -- "тепленьким"? -- недовольно наморщил нос Датчер. -- Так и сказала,-- подтвердила Долли. -- Нет, она мне явно не понравится! -- Чепуха! -- вмешался Макамер; оттащил его от стойки и повел к своей машине. Большой, вместительный автомобиль мчался по накатанному шоссе в Мексику. Датчер удобно развалился на заднем сиденье, положив голову на колени Максине. Время от времени ему приходилось лениво отстраняться от нее, так как на ней был костюм, отороченный спереди мехом рыжей лисицы, и этот противный мех постоянно лез ему в нос, щекотал ноздри. -- Итальянец,-- рассказывала Максина,-- у него богатые поместья по всей Италии и хорошая работа в Нью-Йорке, пятнадцать тысяч долларов в год, но вся проблема заключалась в том, что он не любил Муссолини. -- Твердый характер, ничего не скажешь,-- тихонько прокомментировал Датчер.-- Просто замечательный характер. -- Мы были обручены, собирались уже пожениться,-- говорила все громче Максина, обращаясь к Долли,-- но две недели спустя он бросил работу -- решил отдохнуть, мой маленький итальяшка, расслабиться.-- И засмеялась, но в смехе ее чувствовалась легкая печаль; она рассеянно гладила Датчера по голове.-- Стоит мне встретиться с мужчиной -- и он начинает расслабляться. Макамер включил радиоприемник: Гитлер еще не дал ответа на предъявленный Чемберленом ультиматум, сообщал диктор из Лондона; потом оркестр грянул "Может, я ошибаюсь, но мне кажется, что ты прекрасна". Датчер снизу внимательно изучал лицо Максины: круглое, полное лицо, небольшой ротик,-- казалось, Бог так и создал ее, уже с аккуратно, густо накрашенными губами. -- Ты очень хорошенькая,-- на полном серьезе отметил он. Максина улыбнулась. -- Да вроде ничего! -- И похлопала его по руке в знак благодарности за такую оценку.-- Немножко, правда, потолстела сейчас -- в Нью-Йорке я пила много вина. Долли, я слышала, Глэдис выходит замуж за Эдди Лейна. Это правда? -- В октябре,-- подтвердила Долли. Максина вздохнула. -- Ах, эта Глэдис! Старик Эдди Лейн заколачивает по пятьсот тысяч в год. Мы с ней вместе учились в средней школе. Все дело в нефти. Этот старикашка Лейн увяз по самый пупок в нефти. Он за мной бегал целых два года -- как мальчишка за красивой пожарной машиной. Какая же я дура, что уехала в Нью-Йорк! Датчер засмеялся, глядя на нее снизу вверх. -- Какой у тебя свежий взгляд на финансовые вопросы! Максина тоже засмеялась за компанию. -- Деньги есть деньги. Если я еще немного растолстею, то и "Рипаблик" от меня откажется. Куда же мне в таком случае податься? -- Я напишу пьесу,-- попытался успокоить ее Макамер, сидя за баранкой.-- Будешь играть в ней в Нью-Йорке. -- Предпринимала я попытки и в этом направлении,-- мрачно призналась Максина.-- Но, знаешь, я придумала другой выход -- застраховала своего отчима... -- Боже мой! -- воскликнул Датчер.-- На какую же сумму? -- Пятьдесят тысяч. -- В таком случае мы при деньгах. Немедленно останови машину и купи мне "линкольн"! -- Ха! Я выплачивала за него страховку три года, а он с лихвой отплатил мне: взял и женился... на маленьком ирландском цыпленке, официантке из Сан-Луис-Обиспо. Все так и покатились от смеха. -- Ты просто чудо! -- Датчер притянул ее к себе и поцеловал. Она ответила вежливым, сдержанным, старательным поцелуем, с легким налетом вульгарщины. "Нет, это не то,-- думал про себя Датчер, снова роняя голову ей на колени,-- но все же..." Он, усидчивый читатель Спинозы, поклонник Джона Мильтона... -- Говорит Берлин,-- раздался голос диктора в приемнике.-- Город погрузился в полную темноту. Фюрер пока не дал ответа на английский ультиматум. На берлинских железнодорожных вокзалах наблюдается постоянное перемещение воинских частей, а воинские составы один за другим отправляются к польской границе. Джаз-банд начал играть "Бегин з Бегин", а Максина увлеченно рассказывала Долли о другой своей подруге, которая вышла замуж за семидесятилетнего старика, владельца четырнадцати кварталов недвижимости в Даунтауне Кливленда. -- Город погрузился в полную темноту,-- прошептал Датчер. Лежать на спине очень удобно. Вообще все не так плохо складывается. Вот они мчатся на автомобиле, в ночи, к новой для него стране, с новой для него девушкой; правда, и едут-то всего до Тихуаны и рядом сидит хотя и красивая девушка, но в привычном смысле, да еще набирающая жирок, а не такая яркая красотка, которую не стыдно взять с собой, чтобы посетить своего старого профессора этики в Апхерсте. В любом случае лучше, чем сидеть одному в баре и все время думать: "Еще подожду десять минут, потом выйду куплю другую газету -- посмотрю, что они вообще могут сказать". Повернулся, зарылся лицом в рыжий мех лисицы и сразу почувствовал крепкий запах духов -- гораздо приятнее, чем вонь кожи и бензина на заднем сиденье. -- Князь Матчабелли! -- провозгласил Датчер.-- Эта лиса однажды упала в колодец князя Матчабелли и утонула. Какая прекрасная смерть! Макамер, я тебе не рассказывал о Цинтии Мессмор, моей и мисс Финч сокурснице? Вышла замуж за старика Шама Гунана, из одиннадцатого избирательного участка... -- Не-ет,-- удивился Макамер. -- Какой блистательный брак! -- не унимался Датчер.-- По три дня в неделю этот Шама проводил в наркологическом центре, но, когда трезвел, зарабатывал по семьсот шестьдесят тысяч долларов в год. Занимался канализацией, по сути дела канализационный магнат; по самый пупок увяз в... -- Ты что, смеешься надо мной? -- сурово перебила Максина. Датчер понимал -- пора прекратить кривляться,-- но ничего не мог с собой поделать; поднялся, сел. -- Да, не нужно было мне изучать эту сексологию! -- сокрушенно вздохнул он.-- Секс -- это опиум для народа! Включи приемник, Макамер. Долли осуждающе качала головой, глядя на него, но Датчер притворился, что смотрит в окошко и не видит ее укоризны. Да, сейчас он мерзок, и ему это нравится. Сегодня ночью он хочет быть каким угодно: гадким, злобным, благородным, галантным, как лорд, смирным, послушным -- любым, на любой вкус. Желает разбередить свои уснувшие эмоции. Он не может ее полюбить, не может заставить ее полюбить себя, но может заставить ее сердиться на себя и таким образом добиться над ней победы, а потом... -- Говорит Париж,-- послышался в динамике голос диктора.-- В городе полное затемнение. Кабинет министров совещается с семи часов вечера. Макамер выключил радиоприемник. Датчер чувствовал на себе взгляд Максины; повернулся к ней лицом, мило ей улыбнулся. В конце концов, он сидит рядом с красивой девушкой, фигура у нее прелестная, к тому же им быть в одной компании до завтрашнего вечера. -- И в таком виде ты собираешься завтра на бега? -- изумилась Максина.-- Без галстука? Датчер пощупал себя за горло: на нем спортивная рубашка с открытым воротом. -- Ну да, ведь ужасно жарко! -- Без галстука я с тобой никуда не пойду! -- заявила Максина. -- Но у меня его нет! -- Не пойду, вот увидишь! -- повторила она твердо. -- Послушай, не забывай -- мы живем в тропическом климате,-- принялся убеждать ее Датчер.-- Приходится с этим считаться. Я человек северный, потею, как... -- У меня есть лишний,-- вмешался в спор Макамер.-- Можешь воспользоваться. -- Ну что ж,-- кивнул Датчер,-- если это доставит Максине удовольствие...-- И снова улыбнулся ей. -- Я просто не желаю, чтобы на меня с удивлением все глазели только потому, что я сижу с мужчиной без галстука. -- Ладно, ты права,-- успокоил ее Датчер, снова мило улыбнувшись.-- По зрелом размышлении я понял, что ты права. Абсолютно права! Максина улыбнулась ему в ответ. По крайней мере, думал он, с начала поездки его не мучают мысли об этом проклятом "Убийстве в полночь". В Сан-Диего остановились, выпили в баре, битком набитом моряками с местной военно-морской базы. Долли проглотила несколько таблеток, которые всегда возила с собой. Крепко сжав Макамера за руку, она, наклонившись, нежно поцеловала его в шею. Было уже около двух ночи, все моряки пьяные в стельку. -- Соединенные Штаты никогда не станут принимать участие в этой войне,-- неуверенным голосом вещал мощного телосложения, громадный блондин, явно парень с фермы,-- неуклюжая форменка была ему очень мала.-- Мне это лично гарантировал мой конгрессмен. -- Откуда ты? -- спросил его Датчер. -- Штат Арканзас. Датчер кивнул, словно моряк его во всем убедил. Тот большими глотками допил оставшееся в кружке пиво. -- Пусть только приблизятся эти япошки! -- кричал он пьяно.-- Мы их всех прогоним -- со всех морей! Поглядел бы я своими глазами, как эти паршивые япошки осмелятся к нам приблизиться! Максина улыбалась, слушая пьяную болтовню матроса. -- Я хочу есть.-- Датчер подтолкнул Максину и Долли к двери.-- Терпеть не могу любые дискуссии по поводу сравнительной боевой мощи военно-морских флотов. -- Приятно было его послушать,-- поделился своими мыслями Макамер, когда они все вместе направлялись к ярко освещенной закусочной через дорогу.-- Официальный представитель армии Соединенных Штатов заявляет, что мы не будем ввязываться в войну. -- Парнишка недурен,-- отметила Максина,-- только вытряхнуть бы его из этой кургузой форменки. В закусочной было полно народу, пришлось сесть за неубранный столик. Максина и Долли пошли в туалет, а Макамер и Датчер остались сидеть за столиком, при слепящем свете поглядывая друг на друга через грязные тарелки и озерки разлитого кофе. -- Ну как, она ведь в полном порядке, а? -- громче, чем хотел, проговорил в этом шуме Макамер, широко улыбаясь Датчеру.-- Долли постаралась для тебя, что скажешь? Какая фигурка -- пальчики оближешь! -- Макамер, если б возле меня работала бетономешалка, а я бы решил заставить кого-то произнести в это время речь,-- мой выбор, несомненно, пал бы на тебя. Макамер взглянул на него с виноватым видом. -- Неужели я так орал? Смешно! -- Теперь в закусочной "Сквер дил" всем посетителям известно, что у Максины фигурка что надо. Подошла официантка -- бледная, изможденная (работа тяжелая, до двух ночи),-- загремела грязной посудой, убирая со столика. -- Ты с ней неплохо проводишь время, насколько я понимаю? Она тебя, по-моему, умеет рассмешить... -- Да, умеет! -- оборвал его Датчер. Долли и Максина вернулись. Датчер наблюдал, как Максина, в своем костюме, отделанном спереди мехом рыжей лисицы, пробиралась, лавируя между столиками. Все мужчины глазели на нее. Этот ее костюм, думал Датчер, на полдюйма ей узок -- во всех местах. Побился бы об заклад -- все, что она носит, на полдюйма ей узко, даже ночные рубашки. -- Знаешь, о чем я думал в ваше отсутствие? -- обратился Датчер к Максине, когда она села за столик. -- О чем же? -- Она посвежела -- снова напудрилась и накрасила губы. -- О твоих ночных рубашках. Максина недовольно нахмурилась. -- Об этом здесь неприлично говорить. -- Датчер вообще грубоват, даже вульгарен,-- выручил его Макамер.-- Почитала бы ты его книжки. -- Англичане только что объявили войну Германии,-- сообщила Максина.-- Нам сказали женщины в туалете. "Вот как узнаешь важные новости,-- размышлял Датчер.-- В дамском туалете в закусочной в Сан-Диего какая-то женщина говорит актрисе из театра "Рипаблик", которая в Нью-Йорке пьет очень много вина, что англичане объявили Германии войну. Вот как я об этом узнаю". -- Эта вилка грязная! -- сердито указала Максина официантке, которая раскладывала перед ними тарелки с едой.-- Какое нахальство -- подавать на стол грязные вилки! Официантка, вздохнув, принесла чистую. -- Они здесь и на убийство пойдут,-- раздраженно говорила Максина,-- если только им попустительствовать! Во всем зале посетители, орудуя ножами, отрезали куски масла, поливали сиропом вафли и ели. Датчер, понаблюдав немного за ними, тоже принялся за еду. Ничего нового, обычная американская кормушка,-- тот ж гомон, те же блюда. -- От этого мяса, запеченного в вафли, дурно пахнет! -- возмутилась Максина.-- Честно! А это у них считается особым блюдом, деликатесом! Ничего не скажешь -- Сан-Диего! Датчер положил ладонь на ее руку, чтобы успокоить. -- Да у тебя рука, как у работяги! -- обратила внимание Максина.-- Чем ты занимаешься? Вбиваешь молотком гвозди в доски на киностудии? -- Печальное наследие моей загубленной молодости,-- отшутился Датчер. Максина, повернув его руку ладонью к себе, внимательно ее изучала. -- Линия жизни пересекается несколько раз... Это плохо. -- Да-а? Что еще скажешь? -- удивился Датчер. -- Ты человек непостоянный: ревнивый, форменный эгоист,-- продолжала она с самым серьезным видом, склонившись, как колдунья, над его ладонью. -- Ну, большой успех тебе здесь не светит,-- охладил он ее. -- Ничего себе! -- воскликнула Долли. -- Так что еще ты здесь видишь? -- стараясь не терять терпения, поинтересовался Датчер. -- Ты мрачный,-- Максина водила пальчиком по его ладони,-- человек настроения... Угрюмый, унылый. -- Другие ничуть не лучше,-- оправдывался Датчер. -- Короткая линия жизни... Он, посерьезнев, отдернул руку. -- Благодарю тебя.-- Мягкие прикосновения пальчиков Максины к коже ладони вселяли надежду.-- Теперь мне все известно о себе и своей судьбе. Как я рад, что ты со мной здесь, в Сан-Диего. -- Так все это написано у тебя на ладони,-- не я же распределила все твои линии.-- Она подняла воротник.-- Пошли отсюда, из этой вонючей закусочной! -- И первой направилась к двери. Все мужчины в зале провожали ее похотливыми взглядами. -- Ты не в ее вкусе,-- прошептала Долли Датчеру.-- Она призналась мне там, в туалете. Ты ей, конечно, нравишься, но ты не ее тип. Датчер пожал плечами. -- Люди, которые гадают по руке, меня обычно не любят. Я это часто замечал. Он догнал Максину, взял ее под руку, и они вместе пошли к машине. -- Ну а теперь,-- заговорил он загадочно,-- мы подходим к самому деликатному моменту... Мы... ну... мы едем в отель... я... -- Мне нужен отдельный номер! -- твердо заявила Максина. -- Мне казалось, прежде нужно спросить,-- пожал плечами Датчер. -- Джентльмены об этом никогда не спрашивают,-- упрекнула его Максина. -- Не спрашивают, верно, но такое происходит без слов. -- Со мной такого никогда не происходит! -- отрезала она. -- Мне это как-то прежде и в голову не приходило,-- объяснял Датчер, когда они садились в машину.-- Но ты абсолютно права. Удалось получить лишь двухкомнатный номер -- так как в отеле не было свободных мест; к тому же там остановились кое-какие знакомые из Голливуда, и когда Датчер столкнулся с ними в холле, то всячески давал им понять, что не имеет никакого отношения к этой женщине. Ах, если бы только не эта ее меховая отделка из рыжей лисицы! Завтра, когда они будут на бегах, он, конечно, увидит немало знакомых, так что лучше ему сидеть где-нибудь рядов эдак на восемь ниже ее или наблюдать за бегами с того места, где кассы, или из бара. Когда они поднялись в свой двухкомнатный номер, Максина решительно поставила свою сумку рядом с сумкой Долли в первой комнате. Макамер вопросительно посмотрел на Датчера. -- У нас восточное крыло.-- Датчер шагнул через порог соседней комнаты. -- Послушай,-- Макамер следовал за ним,-- я предполагал, что организую день отдыха для нас с Долли. Она живет дома с матерью, а старушка каждый вечер молится за спасение греховной души своей дочери. Вошла Долли, внимательно посмотрела на них и хихикнула. -- Пойди и поговори с Максиной! -- заорал Макамер, поворачиваясь к Датчеру. -- И без тебя знаю свои обязанности,-- огрызнулся он и вышел в соседнюю комнату. Максина сидела, вся такая собранная, на кровати, сложив руки на груди, и задумчиво разглядывала потолок. -- Максина, старушка...-- начал Датчер. -- Не делай из меня дуру! -- Но я устал! -- взмолился Датчер.-- Идет война. Я сдаюсь. Здесь, в номере, две кровати. Клянусь, я тебя не трону. Ну ради Макамера с Долли... -- Пусть твой Макамер побудет джентльменом! -- громко произнесла она.-- Хотя бы одну ночь. Датчер вернулся в "восточное крыло". -- Она сказала, что Макамер может побыть джентльменом хотя бы одну ночь.-- Он снял ботинок.-- Ладно. Я ложусь спать. Долли поцеловала Макамера, повисла на нем, обвив его шею руками. Датчеру пришлось, чтобы не мешать любовным лобзаниям, долго и старательно выравнивать носки своих ботинок под стулом. Долли, проходя мимо него, чмокнула его в щеку. -- Ты у нас, конечно, гроза всех девушек! -- съехидничала она. Макамер с Датчером, облачившись в пижамы, выключили свет. Макамер лег в постель. Датчер подошел к двери. -- Последние известия! -- громко объявил он.-- Макамер клятвенно пообещал до меня не дотрагиваться даже пальцем! Спокойной ночи! Женщины захихикали, а Макамер громко захохотал. Датчер не остался в стороне. Вскоре обе комнаты отеля сотрясались от приступов смеха. Датчер тоже лег. За окном, на темных улицах Сан-Диего, мальчишки -- разносчики газет кричали, что Англия объявила Германии войну. А он, лежа в постели, прислушивался к этим крикам, то и дело нараставшим, превращавшимся в отчаянные вопли, потом удалявшимся, глядел в темный потолок. Поздний час, война, которую они весь вечер отталкивали от себя, старались забыть о ней -- за выпивкой, бешеной скоростью автомобиля, беззаботным смехом и донимающей их похотью,-- вдобавок эти крики сейчас сломили его,-- так львы забывают о своем бурном темпераменте при виде хлыста дрессировщика. Он опять видел жуткие картины. Поляк-кавалерист лежит на пыльной польской дороге мертвый, широко открыв, словно в изумлении, рот; рядом с ним валяется его убитая лошадь. А этот парень в кабине немецкого бомбардировщика летит от Варшавы назад, на свой аэродром, вознося благодарственные молитвы: "Ну вот, еще раз... еще раз возвращаюсь живой на базу". -- Все это из-за Долли,-- проворчал Макамер. Его молодой, с ноткой сожаления голос, преодолев крошечную темную бездну между краями двух кроватей, долетел до слуха Датчера.-- Мне-то все равно, это она сходит с ума, ей дорог каждый час. Ты хочешь спать, Ральф? -- Нет. -- Она цепляется за все -- буквально за все. Как она не любит спать! Всегда прикасается ко мне, хватает меня руками... Она скоро умрет. Датчер слышал, как тяжело вздохнул Макамер; скрипнули пружины матраца; голоса мальчишек -- разносчиков газет приближались. -- Она больна, понимаешь? Доктора бессильны. У нее болезнь Брайта. Часто у нее все тело немеет, ей кажется, что у нее выпадает из глазницы глаз, отрывается ухо... Вот почему она постоянно глотает эти пилюли. Никому об этом не говорит, знаю только я. Ни ее семья, ни ее босс... Датчер лежал в постели неподвижно, замер, упорно глядя в потолок. -- Я не люблю ее.-- Теперь глухой, хрипловатый голос Макамера был еле слышен.-- Я, конечно, не признаюсь, говорю, что люблю... но я люблю других девочек... А ей говорю, что люблю ее. Она не желает терять ни одного часа жизни. -- Тсс! -- прошептал Датчер.-- Не так громко! -- Неужели и сейчас громко? -- удивился Макамер.-- И здесь мой голос способен снести стену, да? Тебе грустно, Датчер? -- Да,-- не стал отрицать он. -- Смешно получилось, не находишь? -- спросил Макамер. -- По-моему, ты этого не почувствовал.-- Датчер говорил с закрытыми глазами, голова его покоилась на подушке.-- "Ждешь, ждешь этого целых шесть лет, и каждый раз, как только прогремит выстрел, ты, спохватившись, говоришь себе: "Ну вот, началось!" Но ничего не происходит, ты, как всегда, усердно читаешь газеты, читаешь каждый день, и вот, когда это случилось, ты даже этого как следует не чувствуешь. Мы почувствуем все позже, мы все почувствуем позже..." -- Что ты собираешься делать сейчас? -- Как "что"? Спать! -- засмеялся Датчер. -- Спокойной ночи! -- пожелал Макамер. -- Спокойной ночи. Опять эти картины поплыли в его мозгу... Бомбардировщик приземлился, и парнишка-пилот накренил крыло, чтобы убедиться, вышло ли шасси. А он, Датчер, шел с толстой женщиной в костюме, отороченном мехом рыжей лисицы, на мексиканский ипподром. Там каждая дорожка загажена крысами; самой молодой беговой лошади не менее девяти лет от роду; там эти люди из Голливуда, в ярких шарфах, в темных очках на носу и в туфлях из оленьей кожи, вместе со своими агентами и красотками -- победительницами еженедельного конкурса красоты, азартно проматывают свои громадные, так легко доставшиеся им деньги на этой пыльной мексиканской жаре, толкуя только о сексе и о долларах и бесконечно повторяя: "Колоссально, потрясающе! Он в этом году на высоте, он стоил "Метроголдуин" целый миллион!" Идет война, и она ведь касается и этих праздных, беспечных, фривольных людей,-- на их головы не падают бомбы. "Я останусь здесь, в Голливуде,-- думал Датчер,-- если только смогу вынести это свое творение -- "Убийство в полночь" -- и все будущие "Убийства". Не хочу больше писать книги! Честная книга -- это всегда нелицеприятная критика. Зачем мне терзать себя, критиковать этот бедный, развратный, безумный, разрываемый на части, переживающий агонию мир? Позже, критика -- позже..." Разносчики газет завывают на улицах у отеля. "Вот он я,-- думал Датчер,-- здесь, в отеле, далеко от дома, в компании с умирающей нелюбимой девушкой, одураченной на час, и киносценаристом,-- он бродит от одной студии к другой, словно беженец, регулярно, неделя за неделей, и на лице его явное выражение нищего, выпрашивающего не милостыню, а работу,-- и с этой гадалкой по руке -- ее можно купить на ночь за три дешевых комплимента и десять минут замысловатых намеков. Непостоянный, ревнивый, законченный эгоист, подвержен настроению, успех в будущем не грозит, линия жизни короткая..." "Англия! Англия!" Мальчишеские голоса, дрожащие на ночном ветру, слабо доносились до него через окно. "Мне стыдно за себя,-- размышлял он. Я встречаю трагический час мира в скорбном и комическом наряде. Пришло время для какой-то благородной и потрясающей акции. Но кто поручит мне благородную и потрясающую акцию?" -- Мне хотелось бы обратиться к Европейскому континенту,-- произнес он вслух. -- Что ты сказал? -- прошептал Макамер. -- Так, ничего.-- Датчер натянул одеяло до подбородка.-- Знаешь, что я собираюсь сделать? -- Ну? -- Жениться. У меня будет жена, и я буду жить на ферме, выращивать кукурузу, пшеницу и виноград, наблюдать, как зимой падают хлопья снега, и резать свиней; во всем следовать временам года. На какое-то время мне хочется стать вовлеченным в вечное движение жизни. -- Ясно,-- откликнулся Макамер.-- А мне только что приснилось, что Мервин Лерой предлагает мне работу. Не так уж плохо, не так уж плохо, очень плохо...-- И умолк. -- Следовать временам года...-- повторил Датчер, пробуя на вкус эту фразу.-- Следовать временам года... Закрыл глаза -- и тут же увидел опять: бомбардировщик замер на месте, парнишка-пилот выскочил из него, чувствуя наконец под собой твердую, холодную землю. Широко улыбнулся, чувствуя, как резко спало напряжение и под мышками потекли ручейки пота. "Я это сделал, я это снова сделал!" -- повторял он с облегчением, широко шагая по летному полю на командный пункт, чтобы доложить командиру об успешном вылете.
"ОСНОВНЫЕ ТЕЧЕНИЯ АМЕРИКАНСКОЙ МЫСЛИ"
Эндрю диктовал текст: "Флэкер. Ну, парень, по-моему, с меня довольно. Лучше тебе обо всем рассказать. Звуковые эффекты: звук закрывающейся двери, ключ медленно поворачивается в замочной скважине. Бадди. Тебе никогда не заставить меня говорить, Флэкер. Звуковые эффекты: звонкая пощечина. Флэкер. Может, теперь, парень, ты изменишь свое мнение? Где Джерри Кармайкл? Бадди (смеется). Тебе хотелось бы об этом узнать, Флэкер? Флэкер. Да (медленно, с явной угрозой в голосе). И я это выясню. Так или иначе выясню. Понимаешь меня? Звуковые эффекты: слышится завывание сирен; громче; сирены стихают. Диктор. Как вы думаете, заговорит ли Бадди? Заставит ли его Флэкер назвать местонахождение спасенного сына железнодорожного короля? Отыщет ли его вовремя Дасти Блейдс? Включайте ваш приемник в понедельник, в это же время" и т. д. Эндрю опустился на кушетку, задрал ноги, потянулся, вздохнул, наблюдая, как Леонора заканчивала, скрипя пером, писать его диктант в своей тетрадке для стенографии. -- Тридцать баксов,-- сказал он.-- Еще тридцать. Ну как, устраивает? -- Угу,-- пробормотала Леонора.-- Одиннадцать с половиной страниц. Все отлично получилось, Энди. -- Конечно.-- Эндрю закрыл глаза.-- Можешь поставить свою тетрадку рядом с "Моби Диком" на полке в библиотеке. -- Это так волнует! -- Леонора встала со своего места.-- Не понимаю, почему они жалуются? -- Ты очень хорошая девушка.-- Эндрю поднес руки к глазам и стал ожесточенно тереть их кулаками.-- У меня на глазах будто деревянные дверные петли. Ты хорошо спишь по ночам? -- Нельзя тереть глаза,-- Леонора надела пальто,-- от этого только хуже. Так завтра, в десять? -- В десять. Буду спать -- разбуди, вырви из объятий Морфея. Оставим на этой неделе в покое Дасти Блейдса, с его судьбой, и перейдем к дальнейшим приключениям Ронни Кука и его друзей. Сорок долларов за каждый сценарий. Мне всегда больше нравилось писать о Ронни Куке, чем о Дасти Блейдсе. Увидишь, как подействует на мой талант лишняя десятка.-- И открыл глаза. Леонора стояла у зеркала, надевая шляпку. Если смотреть на нее искоса -- не такая уж дурнушка. Ему очень жаль Леонору -- ну абсолютно ничего привлекательного -- круглое розоватое лицо, волосы свисают, как веревочки. Никто никогда не связывал в разговоре ее имени с каким-нибудь парнем. Шляпка у нее ярко-красная, отделка сбоку -- какое-то странное сооружение, вроде лестницы... И смех и грех! До Эндрю вдруг дошло, что шляпка на ней новая. -- Какая у тебя потрясающая шляпка, просто восторг! -- лихо солгал он. -- Ох, если б ты знал... я так долго не решалась ее приобрести.-- Леонора покраснела -- приятно, что он заметил ее обновку. -- Хэрриэт! -- визгливо крикнула нянька соседской маленькой девочке, игравшей на дорожке.-- Ну-ка, убирайся оттуда! Чтобы духу твоего там не было! Эндрю на кушетке перевернулся на живот и положил на голову подушку, задал вопрос Леоноре: -- У тебя возникли какие-нибудь идеи насчет завтрашнего сочинения о Ронни Куке и его друзьях? -- Нет. А у тебя? -- Тоже нет.-- И потуже обернул подушкой голову. -- Но к завтрашнему дню они у тебя наверняка появятся! -- ободрила его Леонора.-- Так всегда бывает! -- Да, всегда! -- с гордостью повторил Эндрю. -- Тебе нужно отдохнуть. -- Знаешь... Иди-ка ты... иди! -- До свидания.-- Леонора направилась к двери.-- Выспись сегодня ночью как следует. -- Слушаюсь... Эндрю одним глазом наблюдал за ней: как она спустилась с веранды, где он обычно работал, прошла через гостиную и столовую к лестнице. Ноги у нее красивые. Всегда удивляешься -- почему у девушки с таким невзрачным лицом такие красивые ноги. Правда, волосатые, это их немного портит. Нет, ее не назовешь счастливицей. -- Нет, нет,-- произнес вслух Эндрю, когда дверь за ней захлопнулась,-- ты, безусловно, девушка несчастная! -- И снова закрыл глаза, пытаясь заснуть. Окна открыты, солнечный свет заливает комнату. Над его головой мягко шуршат шторы, а лучи солнца приятно нагревают закрытые веки... Через улицу, в общественном спортивном зале, четверо мальчишек перебрасываются мячом... Как приятен его слуху стук биты, глухие удары мяча о грубую перчатку филдера... Окружающие бейсбольную площадку высокие, такие же древние, как сам Бруклин, деревья время от времени шелестят листвой под легкими порывами теплого ветра... -- Хэрриэт! -- снова завопила нянька.-- Немедленно прекрати или простоишь у меня в углу целый день! Приказываю тебе немедленно прекратить! Эта женщина -- француженка; такого чудовищного французского акцента, как у нее, Эндрю в жизни не слыхал. Девочка расплакалась: -- Ма-ама! Ма-ама! Она хочет меня поби-ить! Девочка ненавидела гувернантку, и та платила ей тем же. Обе постоянно жаловались матери. -- Ты маленькая лгунья! -- визжала гувернантка.-- И вырастешь -- тоже будешь лгуньей, только большой! На тебе уже крест пора поставить! -- Ма-а-ма-а!..-- завывала малышка. Наконец обе вошли в дом, и воцарилась желанная тишина. -- Чарли-и,-- кричал мальчишка на бейсбольном поле,-- ну-ка, брось мне мяч! Чарли-и, слы-ышишь? Раздались четыре телефонных звонка; мать его подняла трубку, вышла к нему на веранду. -- Там тебе звонят из банка, хотят с тобой поговорить. -- Не могла сказать, что меня нет дома? -- недовольно заворчал Эндрю. -- Но ты же дома! -- возразила мать.-- Откуда мне было знать, что... -- Ты права, ты абсолютно права! -- И Эндрю свесил с кушетки ноги и сел. Пошел к телефону, в столовую, поговорил с чиновником. -- Вы превысили свой кредит на сто одиннадцать долларов,-- сообщил ему банковский служащий. -- Я считал, у меня около четырехсот долларов. Эндрю скосил глаза на мать: сидит напротив на стуле, руки сложены на коленях, голову чуть наклонила -- не дай Бог пропустить хоть слово. -- Вы превысили свой кредит на сто одиннадцать долларов,-- настаивал на своем служащий. Эндрю вздохнул. -- Во всяком случае, я еще раз все проверю,-- пообещал он и повесил трубку. -- В чем дело? -- насторожилась мать. -- Превысил банковский кредит на сто одиннадцать долларов,-- нехотя объяснил он. -- Какой позор! Нужно всегда быть осторожным в своих действиях! -- Да, знаю,-- огрызнулся Эндрю, возвращаясь на свою веранду. -- Ты ужасно безалаберный! -- не отставала мать.-- Как это не уметь следить за своими сбережениями?! -- Да, конечно,-- согласился Эндрю, снова опускаясь на кушетку. -- А теперь поцелуй меня! -- потребовала она. -- Это с какой радости? -- поинтересовался он. -- Без всякой особой причины,-- засмеялась она,-- поцелуй, и все. -- О'кей! -- И поцеловал. Она на секунду удержала его в своих объятиях, потом он опять опустился на любимую кушетку; она дотронулась пальцем до его глазницы. -- У тебя круги под глазами... -- Да, ты права... Она еще раз поцеловала сына и ушла в глубь дома. Эндрю закрыл глаза; из дальнего конца дома до него донесся шум включенного пылесоса,-- от этого противного визга все мышцы напряглись. Он встал и решительно направился в спальню, где мать возила эту адскую машинку взад и вперед под кроватью: стоя на одном колене и наклонившись, рассматривала -- сколько же там, под кроватью, скопилось пыли и грязи... -- Послу-ушай! -- завопил Эндрю.-- Послу-ушай, ма-ам! Выключив пылесос, она выпрямилась и смотрела на него снизу вверх. -- Что такое? -- Я вот пытался заснуть,-- объяснил он. -- Ну и спи себе на здоровье! -- Как можно спать, если гудит пылесос?! Весь дом трясется! Мать поднялась с пола, лицо у нее сразу стало строгим. -- Как ты думаешь, должна я приводить в порядок дом, а? -- Но именно тогда заниматься уборкой, когда я хочу поспать? Мать снова наклонилась. -- Я не могу это делать, когда ты работаешь; не могу -- когда читаешь; до десяти утра -- ты почиваешь.-- И вновь включила прибор.-- Когда же мне прикажешь убирать в доме?! -- Она пыталась перекричать аппарат.-- Почему ты не спишь ночью, как все нормальные люди? -- И, еще ниже нагнувшись, принялась энергично возить пылесос туда-сюда. Эндрю с минуту понаблюдал за ней. Что тут скажешь? Никакие убедительные доводы в голову не приходят; этот грохот действует ему на нервы, и все тут. Он вышел из спальни и плотно закрыл за собой дверь. Вновь зазвонил телефон, он снял трубку. -- Хэлло! -- Э-эндрю! -- послышался голос его литературного агента. Он тоже из Бруклина, и у него всегда проскальзывает в речи очень долгое "э",-- этот дефект производит сильное впечатление на актеров и спонсоров. -- Да, это Э-эндрю! -- Он обычно при разговоре с ним его копировал, но, видимо, эта издевка не доходила до его сознания.-- Тебе не стоило мне звонить. Я закончил сценарий о Дасти Блейдсе. Получишь их завтра. -- Я звоню тебе, Э-эндрю, по другому поводу.-- Агент говорил довольно гладко, в голосе чувствовалась излишняя самоуверенность.-- Мы получаем все больше жалоб на твои сценарии о Блейдсе. Нет никакого действия -- тянешь резину, и все. По существу, в них ничего особенного не происходит. Не забывай, Э-эндрю, ты пишешь не для журнала "Атлэнтик мансли". -- Я знаю, что пишу не для "Атлэнтик мансли". -- По-моему, ты выдохся, у тебя не хватает яркого материала,-- посетовал в умиротворяющем, легком тоне агент.-- Может, тебе отойти от работы над сценариями о Блейдсе, передохнуть? -- Пошел бы ты, Герман, ко всем чертям! -- выругался Эндрю, отлично понимая, что агент нашел другого сценариста и тот согласился работать за гораздо меньший гонорар. -- Так со мной не разговаривают, Э-эндрю.-- Голос Германа звучал все еще довольно ровно.-- В конце концов, мне в студии приходится постоянно выслушивать жалобы на тебя. -- Очень печально, Герман, о-очень! -- Он повесил трубку. Машинально потер затылок, дотронулся по привычке до бугорка за ухом. Пошел в свою комнату, сел за рабочий стол; рассеянно уставился на стопку аккуратно разложенных белых листов бумаги со своей пьесой: лежат с краю и устаревают прямо у него на глазах... Достал чековую книжку и поручительства, разложил денежные документы перед собой по порядку. -- Сто одиннадцать долларов...-- нашептывал он, проверяя бумаги, что-то добавляя, вычитая. В глазах рябит от цифр, да еще руки слегка трясутся -- пылесос в комнате матери работает на полную мощность... А на бейсбольном поле появилось еще несколько мальчишек: отметили середину площадки, перекидывают мяч по всем базам и вопят друг на друга что есть сил. Так... доктору Чалмерсу -- семьдесят пять долларов: он лечит мать -- желудок... Восемьдесят долларов -- плата за квартиру; стоимость крыши над головой равна двум сценариям о Ронни Куке и его друзьях. Пять тысяч сочиненных им слов -- на одну квартплату. Подумать только! Бадди в руках Флэкера; пусть подвергается его страшным пыткам на шести страницах; потом отправим Дасти Блейдса на корабле спасать Сэма,-- в днище образуется течь, так как рулевой на содержании у Флэкера; на следующих шести страницах -- шумная драка; у рулевого оказался под рукой пистолет... Все это, конечно, можно сделать... Вот только кому понравится такая стряпня -- нечто подобное он выдавал, по крайней мере, раза четыре. Мебель... на нее уйдет не менее ста тридцати семи долларов. Его мать всегда хотела иметь прислугу в доме. Но если уж они не могут позволить себе прислугу, так хотя бы приобрести ей приличный обеденный стол. Сколько же ему предстоит написать слов, чтобы купить обеденный стол? -- Давай, бэби, давай вторую! -- орал кто-то из второй базы на поле.-- Делай дубль! Эх, взять бы старую бейсбольную перчатку и присоединиться к игрокам! Когда он еще учился в колледже, то обычно появлялся на площадке по субботам, в десять утра. Отражали удары битами, прыгали вокруг инфилда и все бегали, перебегали из одной базы в другую,-- так и играли в пятнашки до темноты... Теперь его постоянно одолевает усталость; даже когда он выходит на теннисную площадку, то из-за этого неверно работает ногами, плохо передвигается и в результате выходит из себя. Испания, сто долларов! О, Боже! Сто пятьдесят долларов -- отцу, закрыть его платежную ведомость. В ней числилось девять рабочих, которые изготовляли различные мелкие скобяные изделия, а отец пытался продать их в дешевых магазинах. В конце каждого месяца Эндрю приходилось закрывать такую ведомость. Отец всегда с самым серьезным видом уведомлял его об этом. Вдруг в голову Эдди пришло кое-что для сценария: Флэкер должен убить Бадди в приступе гнева и отчаяния. Здесь врывается Дасти -- он один; Сэм ранен; его везут в больницу. Бадди увозят за несколько секунд до появления Дасти. Врывается Флэкер, гладкий и жирный. Происходит столкновение -- такой диалог: "Где Бадди, Флэкер?" -- "Ты имеешь в виду этого маленького пацана?" -- "Да, именно его, маленького пацана, Флэкер!"... Ладно, хватит, считаем дальше. Пятьдесят долларов -- учительнице Дороти по музыке. Его сестра, еще одна простушка. Осилит, конечно, эту науку и научится играть на фортепиано. Но в один прекрасный день к нему явятся родственники и заявят: "Дороти вполне созрела для первого выезда в свет. Нам от тебя нужно не так много -- просто арендуй городскую ратушу на весь вечер в среду. Деньги -- вперед!" Ей никогда не выскочить замуж: слишком соблазнительна для тех мужчин, которые хотят ее, и довольно пресна для тех, кого сама хотела бы. Покупает свои наряды у Сакса. А ему придется всю жизнь содержать сестру, которая только и умеет, что покупать наряды у Сакса и платить своей учительнице музыки его пятьдесят долларов ежемесячно. Ей только двадцать четыре,-- проживет еще, по крайней мере, лет сорок, если не больше, плюс роскошные наряды от Сакса и расходы на аренду время от времени городской ратуши. Отцу на лечение зубов -- девяносто долларов. Эти деньги помогают старику вести безуспешную борьбу с возрастом. Наконец, автомобиль -- целых девятьсот долларов! Чек на эту сумму выглядит ужасно строго, по-деловому и производит должное впечатление -- все равно как пенитенциарное учреждение. Давно следовало бы уехать на новой машине куда-нибудь подальше в горы, найти укромное, дикое местечко и засесть за пьесу. Только никак не удается продвинуться вперед со своими героями -- Дасти Блейдсом и Ронни Куком с друзьями. Пишет по тысяче слов в неделю, причем каждую неделю, без пропусков, то и дело поглядывая на календарь -- когда там будет воскресенье? Интересно, а сколько слов написал автор "Гамлета"? Тридцать тысяч, сорок? Двадцать три доллара -- на покупку "Беста", свитера к дню рождения Марты. "Так что решай -- да или нет,-- строго, с обидой в голосе, сказала она ему в субботу вечером.-- Я собираюсь замуж -- давно засиделась в девках". В таком случае придется за двоих платить за квартиру, свет, газ, телефон; на двоих все покупать, еще и ей чулки, платья, зубную пасту, лекарства, вообще отдавать деньги врачу на поддержание здоровья супруги... Все это так... А в сценарии дальше идет все своим чередом. Флэкер, опустив руку в карман, поигрывает там каким-то подозрительным предметом. Дасти резко выбрасывает вперед руку, хватает его за запястье, выворачивает ему руку. В руке у Флэкера маленький перочинный ножик Бадди -- подарок Дасти к дню его рождения. "Флэкер, говори -- где Бадди Джонс! Или я задушу тебя собственными руками!" Звонит гонг: это Флэкер нажал на кнопку тревоги. Распахиваются двери, и в комнату стремительно вбегает целая толпа его головорезов... Опять он отвлекся от денежных дел! Двадцать долларов Мейси: покупка книг. Паррингтон1, "Основные течения американской мысли". Как можно эту проблему связать с Дасти Блейдсом? Десять долларов -- доктору Фарьеру. "Я плохо сплю по ночам, доктор. Не могли бы вы мне помочь?" -- "Кофе пьете?" -- "Одну чашку утром, не больше". Выписывает пилюли -- принимать перед сном; десять долларов. Выкуп доктору за сохранение нашей жизни. Все мы у них заложники. Если жениться, придется снять квартиру в Даунтауне -- глупо ведь жить так, как он живет в Бруклине; купить мебель, обставить четыре просторные комнаты: кровати, стулья... еще там всякие скатерти, кухонные полотенца... да мало ли что еще. Постоянно будут надоедать родственники. Семья у Марты бедная, сама она явно не молодеет, и в конечном итоге окажется три семьи -- и опять та же картина: плата за квартиру, приобретение одежды, за услуги врачей, за похороны... Эндрю встал, открыл дверцу кладовки: в папках на полках пылятся сценарии, которые он написал за последние четыре года. Полки протянулись во всю ширь кладовки -- несколько мостов, переброшенных от одной стены к другой, и каждый из них сооружен из миллиона кирпичиков -- слов. На них ушло четыре года работы. Теперь вот опять очередной сценарий. Головорезы набрасываются на Дасти. Он слышит, как вопит Бадди в соседней комнате... Сколько лет он, Эндрю, еще вот так протянет?.. Пылесос по-прежнему гудит на полную мощность... Марта еврейка по национальности. Это означало, что придется прибегать ко лжи, останавливаясь в некоторых отелях,-- если только они вообще там когда-нибудь окажутся, и вам не избежать неизменного чувства гадливости от низости окружающего мира. А стоит наступить тяжелым временам -- и будешь плыть по течению, но неизвестно куда в опасном житейском море. Он снова уселся за рабочий стол. Еще сто долларов для Испании. Барселона пала; длинные, запыленные колонны ее защитников с боями пробиваются к французской столице, а над их головами постоянно летают вражеские самолеты. Из-за чувства вины, из-за сознания, что не ты сейчас бредешь, поднимая клубы пыли, по испанским каменистым дорогам, не у тебя кровоточат стертые от долгих переходов ноги, не тебе постоянно угрожает смерть,-- приходится отдавать сто долларов, остро чувствуя, что этой крохотной суммы мало, но, сколько бы ты для этой цели ни отдал, все равно недостаточно. Гонорар за три четверти "Приключений Дасти Блейдса" -- в пользу убитых или еще умирающих в Испании. День за днем окружающий мир водружает новую ношу на твои плечи. Сбрось фунт -- глядь, а уже тащишь на себе целую тонну. "Выходи за меня замуж! -- предлагает он.-- Выходи!" А его герои... Ну и что теперь делать Дасти? Что ему делать такое, чего прежде он еще не делал? Вот уже целый год, по пять вечеров в неделю, Дасти пребывает в руках Флэкера или в плену у кого-то другого, такого же, как он, Флэкер, может, только с другим именем, и каждый раз ему удается бежать. Ну а теперь что ему делать?.. Пылесос грохочет теперь в коридоре, прямо за его дверью. -- Ма-ам! -- заорал он.-- Прошу тебя, выключи ты эту проклятую машину! -- Что ты сказа-ал? -- послышалось в ответ. -- Ничего-о! Наконец он свел воедино банковские счета. Цифры, как это ни печально, убедительно демонстрируют, что он превысил банковский кредит на четыреста двенадцать долларов, а не на сто одиннадцать, как утверждают в банке. Хочешь не хочешь, а он еще увеличил сумму своей банковской задолженности. Эндрю засунул поручительства и банковскую ведомость в конверт, где хранились квитанции об уплате подоходного налога. -- Да бросай же ты, Чарли! -- донесся мальчишеский голос с бейсбольной площадки.-- Побыстрей, чего тянешь? Как хочется пойти поиграть с ними! Эндрю переоделся, нашел в дальнем углу кладовки старые шиповки, старые штаны -- они ему узки. Ничего не поделаешь -- он толстеет. Если на это не обращать внимания, не заниматься физическими упражнениями... а вдруг с ним случится что-нибудь серьезное -- так его просто разорвет, как надутый пузырь! А заболеет -- придется лечь в постель, возиться с собой... Да, а может, у Дасти нож лежит в кобуре под мышкой?.. Вот он и соображает: как бы половчее его оттуда выхватить и вонзить в противника? Квартплата, еда; учительница музыки; продавщицы в модном магазине Сакса, подбирающие наряды его сестре; проворные девушки, красящие скобяные изделия в мастерской отца; зубы у него во рту; врачи -- все это оплачивается словами, которые он придумывает, что родятся в его голове... Ага, вот: "Послушай, Флэкер, я знаю, что ты замышляешь". Звуковые эффекты: звук выстрела; стоны. "Скорее, скорее, пока поезд не домчался до переезда! Смотри -- он нас догоняет. Скорее! Как ты думаешь, догонит?" Сумеет ли Дасти Блейдс опередить банду отчаявшихся фальшивомонетчиков и убийц и первым добраться до яхты? Сможет ли он, Эндрю, и впредь продолжать в том же духе?.. Годы, неумолимые годы... Ты все толстеешь, под твоими глазами залегли глубокие морщины, ты слишком много пьешь, приходится все больше платить врачам, так как смерть близится и жизнь не остановишь, в ней нет отпусков, и ни в один из прожитых годов ты не мог сказать: "Все, баста! Весь этот год я намерен сидеть сложа руки. Прошу меня нижайше простить!" Дверь в его комнату отворилась. На пороге стояла мать. -- Марта звонит... Эндрю зацокал шиповками по полу, держа в руке старую перчатку филдера. Намеренно закрыл поплотнее дверь в столовую, давая понять матери -- разговор строго конфиденциальный. -- Хэлло! Да.-- Он слушал ее с самым серьезным видом.-- Нет, думаю, что нет. До свидания, Марта, желаю удачи! -- Он стоял, глядя в нерешительности на телефон. Вошла мать; подняв голову, он спустился по ступенькам к себе на террасу. -- Эндрю,-- начала она.-- Хочу тебя кое о чем спросить... -- О чем? -- Ты не мог бы дать мне взаймы пятьдесят долларов? -- Боже мой! -- Они мне нужны позарез! Ты ведь знаешь,-- если б не так, не попросила бы. Деньги нужны Дороти. -- Для чего? -- Собралась на очень важную для нее вечеринку; придет масса влиятельных людей, ей могут предложить роль, она уверена. -- Неужели приглашение на эту вечеринку стоит пятьдесят долларов? -- Эндрю в раздражении стукнул шиповкой по верхней ступеньке, и от нее отвалился комок засохшей грязи. -- Конечно нет, Эндрю, что ты.-- Тон у матери подхалимский -- всегда такой с ним берет, когда выклянчивает деньги. -- Ей придется купить себе платье -- не может ведь пойти на прием в старом! К тому же там будет один человек, она к нему явно неравнодушна. -- Так она его не добьется в любом платье -- новом или старом, все равно,-- мрачно предсказал Эндрю.-- Твоя дочь далеко не красотка. -- Знаю! -- Мать взмахнула обеими руками,-- в эту минуту она казалась такой беспомощной, такой печальной.-- Но все же... пусть попытается, пусть предстанет перед ним в своем лучшем виде. Мне ее так жаль, поверь, Эндрю! -- Все обращаются только ко мне! -- завопил Эндрю высоким, пронзительным голосом.-- Почему меня не оставляют в покое? Всем нужен только я. Ни минуты покоя! -- Вдруг заплакал и отвернулся от матери, чтоб она не заметила его слабости. С удивлением глядя на него, покачивая головой, она обняла его за талию. -- В общем, ладно, хватит. Делай, Эндрю, только то, что хочешь, и ничего, что тебе не по душе! -- Да, конечно... Да, прости меня. Я дам ей денег. Прости, что сорвался и наорал на тебя. -- Да не давай, Эндрю, если не хочешь! Мать сейчас говорила искренне, и он верил ее словам; засмеялся натужно. -- Хочу, мам, очень хочу! -- Похлопал ее по руке и направился на бейсбольную площадку. А она так и осталась стоять, озадаченная, на верхней ступеньке. На поле так хорошо -- светит солнце, задувает легкий ветерок. На час Эндрю позабыл о всех своих бедах; но передвигался он по площадке так медленно... Бросок мяча отзывался болезненным уколом в плече. Игрок на второй базе уважительно назвал его "мистер", чего не сделал бы еще год назад. Тогда Эндрю было двадцать четыре.
ПРОБЕЖКА НА ВОСЕМЬДЕСЯТ ЯРДОВ
Передача слишком высокая и неточная,-- пришлось сделать тоже высокий прыжок в сторону; мяч глухо ударил его по рукам, и он, увидев несущегося на него хавбека, выставил вперед бедро. Мимо промчался центровой, отчаянно пытаясь ухватить Дарлинга за колени и свалить на землю, но он, на высоком прыжке, ловко, без особых усилий обежал блокирующего игрока и лайнсмена1, которые устроили небольшую свалку неподалеку от линии схваток. Перед ним открывалось свободное пространство -- ярдов десять, не больше; он бежал тяжело дыша, чувствуя, как колотятся по его ногам длинные щитки, слышал топот шиповок -- игроки бросились за ним в погоню; другие беки хотят его опередить, оказаться первыми на боковой линии, у ворот,-- весь эпизод у него как на ладони: игроки устремились к нему на полной скорости, блокируют, отвоевывают себе позицию повыгоднее -- то пространство, которое ему еще предстоит преодолеть; все это он видел ясно, отчетливо, резко -- будто впервые, будто раньше не понимал, что здесь, на поле, вовсе не беспорядочное, бессмысленное смешение азартно бегущих на большой скорости людей; что недаром шлепают по земле шиповки, раздаются крики игроков... Довольный, улыбался про себя на бегу, крепко удерживая мяч перед собой двумя руками; колени его высоко подпрыгивали, он бежал, крутя бедрами, как девица,-- бежал стремительно, самый активный на этом разбитом поле бек. Первый хавбек ринулся к нему; он подставил ему ногу, потом, в последнее мгновение, получив сильный удар в плечо от нападающего, резко ушел в сторону, но не упал и своего стремительного движения вперед не прервал -- надежные шипы вынесли его на твердое покрытие площадки. Теперь перед ним оставался только один, последний защитник. Осторожно, даже вяло двигался он на него, протянув вперед согнутые в локтях руки. Дарлинг посильнее прижал к себе мяч, подобрал его под себя, сделал финишный рывок,-- казалось, он не бежал, а летел по воздуху, усиленно работая ногами, поднимая повыше колени, готовый бросить все свои двести фунтов веса в хорошо рассчитанную атаку, уверенный, что преодолеет последнюю преграду -- этого защитника. Ни о чем больше не думая, чувствуя, как слаженно, словно машина, работают его руки и ноги, он помчался прямо на него, с ходу ударил его руками -- одна рука разбила игроку нос, тут же брызнула струйка крови, заливая ему руку; он видел искаженное злобой лицо, свернутую от удара голову, скривившийся рот... Резко повернулся, прижав к груди обе руки с мячом,-- защитник далеко позади -- и без особого труда направился прямо к линии ворот. За спиной у него все глуше шум от рыхлящих почву шиповок противников -- отстали безнадежно... Как давно это было... Да, стояла уже осень, земля на площадке твердая, как металл, потому что ночи уже холодные; порывистый, злой ветер безжалостно срывает листья с кленов, окруживших стадион, относит на поле, а девушкам, которые хотели посмотреть игру, приходилось на свитера натягивать еще и спортивные куртки... Да, пятнадцать лет назад... Дарлинг медленно шел в надвигающихся сумерках по знакомой площадке, но уже весной, в своих аккуратно сшитых ботинках,-- видный тридцатипятилетний мужчина, в элегантном двубортном костюме. За эти пятнадцать лет, с двадцать шестого по сороковой, он стал на десять фунтов тяжелее, но грузности не чувствовалось ни в фигуре, ни в лице. Тренер тогда улыбался про себя, а его помощники поглядывали друг на друга, весьма довольные, если кто-нибудь из второго состава вдруг выделывал на поле какой-нибудь необычный кунштюк1 -- это, конечно, работало на их репутацию и, соответственно, делало их ежегодное жалованье, две тысячи долларов, чуточку более надежным. Дарлинг мелкой трусцой побежал назад; глубоко, легко дышал, чувствовал себя превосходно, совсем не устал, тем более что тренировка успешно закончилась и рывок он сделал ярдов на восемьдесят, никак не меньше. Пот градом катил с лица, пропитал рубашку из джерси, но ему это нравилось -- влага смазывала кожу, словно вазелин. В углу площадки несколько игроков наносили удары по мячу с рук,-- удивительно приятно слушать эти глухие удары в вечернем воздухе... Новички демонстрировали свои успехи на втором поле; до него доносились резкий голос защитника, шлепанье одиннадцати пар шиповок, крики тренеров: "Давай, давай, толкай как следует!" -- смех игроков; счастливый от всего этого, он мелкой трусцой бежал к центру поля, прислушиваясь к аплодисментам и восторженным крикам студентов на боковых линиях и отлично зная: после такой пробежки тренер непременно поставит его в стартовый состав на игру в субботу с Иллинойсом. "Пятнадцать лет..." -- думал Дарлинг, вспоминая: душевые после тренировки; струи горячей воды так приятно обжигают кожу, смывая густую мыльную пену; молодые, задорные голоса напевают любимые песни; взмахи полотенец в загорелых руках; снующие туда-сюда менеджеры; резкий запах мази "зимолюбки" -- менеджер считал своим долгом обязательно похлопать его по спине, когда он одевался; а их капитан Пакард, который очень серьезно относился к своей должности, обычно долго тряс ему руку, повторяя: "Дарлинг, через пару лет ты далеко пойдешь!" Помощник менеджера колдовал над ним, смачивал порез на ноге спиртом и йодом, и усилия этого маленького игрока из второго состава вдруг заставляли его осознать, какое у него сильное, крепко сбитое тело, не знающее усталости. Полоска пластыря приложена к ранке -- какой резкий контраст между белоснежной ленточкой и покрасневшей от горячей воды кожей тела... Одевался он не торопясь, ощущая мягкость джерси, нежную теплоту шерстяных носков, брюк из тонкой фланели -- все это он воспринимал как вознаграждение за полученные на поле удары в плечи, в прикрытые щитками бедра и колени. После всей этой беготни, обильного пота, ругани на поле он выпивал три стакана холодной воды, чувствуя, как жидкость приятно холодит нутро, устраняя сухость в горле и в желудке. Пятнадцать лет... Солнце зашло, и небо над стадионом стало зеленоватым. Глядя на этот стадион, удобно расположенный под густой кроной деревьев, он улыбался внутренне: в субботу при появлении команд на поле семьдесят тысяч глоток начнут реветь в унисон, и эти бурные приветствия будут относиться и к нему лично. С удовольствием прислушиваясь к хрусту гравия под подошвами в этот сумеречный вечерок, с не меньшим удовольствием втягивая посеревший воздух, чувствуя, как нежно облекает его тело одежда, он медленно шел, а легкий ветер ворошил его еще влажные волосы, холодил затылок. Луиза ждала его в машине, на обочине дороги. Верх опущен, и вновь, как и каждый раз, когда он ее видел, он задумался над тем, как она все же красива -- яркая блондинка, с большими проницательными глазами и ярко накрашенными губами, которые улыбались ему навстречу. Она отворила ему дверцу. -- Ну, ты себя сегодня показал? -- В полной мере! Он влез в машину, с удовольствием опустился на роскошное кожаное сиденье и вытянул поудобнее ноги. Вспомнив о проделанных им сегодня восьмидесяти ярдах, подтвердил: -- Да, был весьма хорош. Поглядев на него довольно серьезно несколько мгновений, Луиза, словно маленькая девочка, тут же забралась на сиденье рядом с ним и, стоя на коленях, обняла его двумя руками. От неожиданности он шлепнулся затылком о мягкую спинку сиденья. Она отстранилась от него, но он удерживал ее рядом, так что их головы чуть не соприкасались. Осторожно подняв руку, он нежно погладил ее тыльной стороной по щеке, на которой отражался луч неяркого света от уличного фонаря -- до него каких-нибудь сто футов. Луиза отвезла его на озеро, и они долго, молча сидели на берегу, любуясь поднимающейся из-за гряды гор луной. Наконец он мягко привлек ее к себе, нежно поцеловал. Впервые понял: вот сейчас может делать с ней все что хочет... -- Сегодня,-- сказал он,-- я позвоню тебе в семь тридцать. Ты сможешь выйти? Она смотрела на него, улыбаясь, но в глазах у нее стояли слезы. -- Хорошо, я выйду. Ну а ты? Тренер твой не устроит дикий шум? Дарлинг широко улыбнулся. -- Я держу своего тренера в ежовых рукавицах. Так подождешь до семи тридцати? Луиза улыбнулась ему в ответ. -- Нет, ни за что! Они снова поцеловались и поехали в город обедать; по дороге он что-то напевал... Кристиан Дарлинг, тридцатипятилетний мужчина, сидел на свежей весенней травке -- не такой, конечно, зеленой, какая будет на площадке,-- задумчиво глядя в сгущающихся сумерках на стадион -- эту покинутую всеми громадину. Впервые он выступил в первом составе в ту памятную субботу и с тех пор неизменно выступал в нем каждую субботу в течение двух лет. Но все это не вызывало у него большого удовлетворения,-- все могло быть иначе. Он никогда не выходил из строя, бегал на тридцать пять ярдов, причем в уже заранее выигранной игре. И вдруг этот пацан из третьего состава, по имени Дитрих,-- чернокожий немец из штата Висконсин. Носился по полю, как лось, разрывая все оборонительные линии противника, суббота за субботой; пахал, как мог, никогда не получал травм; никогда не менялось выражение его равнодушного лица; он зарабатывал столько очков, сколько вся команда, вместе взятая; делал все чисто по-американски и приземлял мяч по три раза из каждых четырех. Только его имя и мелькало в газетных заголовках... Дарлинг, хороший блокирующий игрок, по субботам оттачивал свое мастерство на громадных шведах и поляках, тоже хороших блокировщиках, отлично играющих и в передней линии (Мичиган, Иллинойс, Пурдю), устраивал на поле основательные свалки, крутил направо и налево головой, избегая столкновения с громадными мозолистыми ручищами -- они хватали все на пути железными щипцами,-- проделывал дыры в оборонительных линиях противника, а за ним туда врывался Дитрих, неудержимый, как паровоз. Все складывалось не так уж плохо. Все его любили, он отлично выполнял свою работу, всегда был одним из лучших в колледже, и студенты считали для себя большой честью во время совместных прогулок представить ему своих девушек. Луиза тоже его любила и всегда старательно посещала все его игры, даже во время дождя, когда поле превращалось в озеро липкой грязи,-- правда, об этом знала только ее мать. Ей нравилось катать его на машине с открытым верхом -- всем показывать, что она девушка Кристиана Дарлинга и очень этим гордится. Она покупала ему сумасшедшие подарки, поскольку ее отец был богат: наручные часы, курительные трубки, установку для увлажнения воздуха, холодильник, чтобы хранить в нем пиво в комнате, шторы, бумажники, словарь за полсотни долларов... -- Ты наверняка разоришь своего старика! -- возмущался Дарлинг, когда она вдруг появлялась в его комнате с семью большими пакетами в руках, которые тут же, тяжело вздохнув, бросала на диван. -- Поцелуй-ка меня лучше! -- отвечала она бесцеремонно.-- И заткнись, прошу тебя! -- Неужели ты хочешь пустить по миру своего старика? -- Мне наплевать! Просто я хочу покупать тебе подарки! -- Для чего? -- Мне это приятно. Поцелуй меня! Не знаю, почему я это делаю. А тебе никогда не приходило в голову, что ты -- человек знаменитый? -- Приходило,-- отвечал с серьезным видом Дарлинг. -- Вчера, когда я ждала тебя в библиотеке, слышала, как проходившие мимо меня девушки говорили, заметив тебя: -- Вот идет Кристиан Дарлинг. Очень важная персона! -- Ты просто маленькая лгунья! -- Нет, я влюблена в очень важную персону. -- Ну скажи на милость, почему тебе приспичило покупать мне словарь за пятьдесят долларов? -- Я хотела, чтобы у тебя было наглядное свидетельство уважения, которое я к тебе питаю, только и всего... Все это, увы, было пятнадцать лет назад. Они поженились, закончив колледж. Бывали у него и другие женщины -- тайные, мимолетные связи, так, любопытства ради да чтобы пощекотать его мужское тщеславие; сами бросались на него, льстили ему почем зря. Маленькая мамочка в летнем лагере для мальчишек; старая его знакомая, нежданно-негаданно из обычной девушки превратившаяся в смазливую соблазнительницу; подружка Луизы, долго не дававшая ему прохода, целых полгода -- подумать только! Луиза поехала на похороны своей матери и провела в родном городке две недели; так кокетка, несомненно, обратила печальное обстоятельство себе на пользу. Может, об этой любовной связи Луиза знала, но молчала, не подавала вида,-- любила его без памяти, уставляла его комнаты дорогими подарками, с какой-то чисто религиозной страстностью посещала все его субботние игры, когда он устраивал кучу-малу с громадными шведами и поляками на линии ворот. Конечно, рассчитывала выйти за него замуж, мечтала жить вместе с ним в Нью-Йорке, посещать ночные клубы, ходить в театры, ужинать в дорогих, роскошных ресторанах и всегда гордилась тем, что он у нее есть -- такой высокий, белозубый, крупного телосложения, с широкой улыбкой, но ходит удивительно легко, без всякой натуги, с грациозностью легкоатлета. Когда он надевал свои вечерние элегантные костюмы, все женщины в театральных фойе, в дорогих нарядах, пожирали его глазами, а Луиза то и дело с обожанием на него поглядывала. Ее отец, производитель чернил и типографских красок, открыл для Дарлинга офис в Нью-Йорке,-- он получил там должность менеджера и в придачу стал вести дела по трем сотням счетов. Жили они в Бикмэн-плейс, из их квартиры открывался чудесный вид на реку,-- жили на пятнадцать тысяч долларов в год, тогда были другие времена, и все покупали, что попадалось под руку, включая и чернила. Непременно ходили на все представления, шоу, смотрели звуковые фильмы -- тратили не скупясь свои пятнадцать тысяч долларов в год; по вечерам Луиза посещала художественные галереи, а по утрам -- утренние, более серьезные пьесы -- одна, так как у Дарлинга не хватало терпения досмотреть их до конца. Дарлинг спал с одной танцовщицей, которая выступала в хоре "Розалии", и еще с женой одного богатого человека, владельца трех медных рудников. Играл в регби три раза в неделю и оставался таким же крепким, как всегда, широкоплечим -- настоящая груда мускулов; когда они оказывались вдвоем в одной комнате, она исподтишка постоянно наблюдала за ним, скупо улыбаясь ему, а потом обычно подходила к нему посередине набитой людьми комнаты и откровенно говорила чуть слышно, с самым серьезным выражением лица: -- Ты самый красивый мужчина, которого я только видела в своей жизни. Не хочешь ли выпить? Двадцать девятый год наступил и для Дарлинга, и для его жены, и для его тестя -- производителя чернил и типографских красок, в общем, как и для всех американцев. Тесть его упорно боролся, пытаясь сохранить свой бизнес, но в конце концов не выдержал и в 1933 году пустил себе пулю в лоб. Когда Дарлинг приехал в Чикаго, чтобы проверить документацию фирмы, то очень быстро выяснил, что у него остались одни долги да четыре галлона невостребованных чернил. -- Кристиан, прошу тебя, ответь мне,-- Луиза сидела в их уютной квартире в Бикмэн-плейс с чудесным видом на реку, увешанной картинами Дюфи1, Брака2 и Пикассо,-- почему ты начинаешь пить в два часа дня? -- А что мне еще остается делать? -- Дарлинг поставил на стол стакан, четвертый по счету.-- Пожалуйста, передай мне виски. Луиза сама наполнила очередной стакан. -- Может, пойдем на реку, погуляем вместе, а? Побродим по набережной. -- Ни на какую реку я не пойду! -- резко отказался Дарлинг, подозрительно долго косясь на полотна Дюфи, Брака и Пикассо. -- Ну на Пятую авеню. -- Тоже не хочу. -- Может,-- она старалась быть с ним помягче,-- сходишь со мной в какую-нибудь художественную галерею? -- Не нужны мне никакие твои художественные галереи! Хочу сидеть вот здесь и пить шотландское виски,-- мрачно проворчал он.-- А кто повесил на стену вот эти треклятые картины? -- Я, кто же еще! -- Противно смотреть! -- Так я их сниму. -- Ладно, пусть висят. У меня будет днем хоть какое-то занятие -- глядеть на них и думать, как они мне противны! -- Дарлинг сделал большой глоток.-- Неужели в наши дни так скверно рисуют? -- Да, Кристиан. Прошу тебя, не пей больше! -- Ну а тебе нравится вот такая живопись? -- Да, дорогой, нравится. -- Ты что это -- серьезно? -- Вполне... Дарлинг снова принялся пристально изучать картины. -- Маленькая Луиза Такер, красотка со Среднего Запада! Мне нравятся картины, где изображены лошади. Не понимаю, почему тебе нравятся вот эти? -- Очень просто: все последние годы я регулярно посещала художественные галереи. Многие посетила... -- И вот этим ты занимаешься весь день? -- Да, вот этим я занимаюсь днем. -- Ну а я днем только пью. Луиза нежно поцеловала его в лоб, а он все искоса глядел на картины на стенах, крепко держа стакан виски. Надев пальто, она, не говоря больше ни слова, вышла. А вечером, когда вернулась, сообщила радостную новость: получила работу в журнале модной одежды. Переехали в Даунтаун, и теперь Луиза каждое утро ходила на работу, а Дарлинг оставался дома и пил. Луизе приходилось оплачивать его счета за выпивку. Не раз она ему намекала, что намерена бросить работу, как только он, Дарлинг, найдет что-нибудь поприличнее для себя, хотя в журнале ей поручали все более ответственные задания: она брала интервью у знаменитых актеров, подбирала художников для создания иллюстраций и обложек, советовала актрисам, как позировать перед фотокамерой, встречалась с нужными людьми и выпивала вместе с ними в барах. У нее появилась куча новых знакомых, которых она, как честная и верная жена, непременно представляла Дарлингу. -- Что-то не нравится мне твоя шляпка...-- кисло пробормотал Дарлинг однажды вечером, когда она вернулась с работы и, как всегда, нежно его поцеловала,-- от нее разило выпитым мартини. -- Что же тебе в ней не нравится? -- Она поглаживала его по волосам.-- Все говорят -- просто шикарная. -- Слишком шикарная. Тебе не идет. Она для богатой, заумной женщины, лет этак тридцати пяти, у которой полно поклонников. -- Ну что ж,-- засмеялась она,-- я как раз и стараюсь быть богатой тридцатипятилетней заумной женщиной с кучей поклонников. Он уставился на нее трезвым взглядом. -- Ну зачем такая мрачность, бэби! Под этой шляпкой скрывается все та же твоя маленькая простушка женушка. Разве ты не видишь, домосед номер один? -- У тебя такой запах изо рта, что поезд может с рельсов сойти. Ему совсем не хотелось ее обидеть, и упрекал он ее только от скуки. Присмотревшись к ней поближе, он испытал что-то вроде шока от неожиданности: перед ним стояла не его жена, а незнакомка, в новой шляпке, с совершенно неизвестным ему раньше выражением в глазах под неширокими полями,-- в них промелькнуло что-то таинственное, полная уверенность в себе, в чем она целиком отдавала себе отчет. Луиза поднесла головку к его подбородку, чтобы он почувствовал, пахнет ли от нее. -- Видишь ли, пришлось угощать коктейлями еще одного автора,-- объяснила она,-- он с плато Озарк и пьет как сапожник. К тому же коммунист. -- Почему, черт подери, этот коммунист с плато Озарк пишет для женского журнала мод? Луиза фыркнула. -- В наши дни в журнальном бизнесе все перепуталось, перевернулось вверх дном. Издатели хотят прибрать к рукам все на свете -- любую область общественной жизни. К тому же где сегодня найти автора, которому менее семидесяти и который еще не коммунист? -- Нечего тебе якшаться со всеми этими людьми, Луиза! -- предостерег ее Дарлинг.-- Зачем с ними пить, не понимаю! -- Ты напрасно. Очень милый, добрый парень,-- возразила Луиза.-- Читает Эрнеста Доусона. -- Кто такой этот Эрнест Доусон? Луиза, похлопав его ладошкой по руке, встала и поправила прическу. -- Английский поэт. Дарлинг почувствовал, что она им разочарована. -- Неужели я не могу не знать, кто такой этот Эрнест Доусон? -- Конечно, можешь, дорогой. Пойду-ка я приму ванну.-- И вышла. А Дарлинг, встав с места, медленно направился к углу, где лежала ее шляпка; взял ее в руки. Ничего особенного: клочок соломы, украшенный красным цветком, короткая вуаль,-- в общем, абсолютно бесполезная вещь у него в руке; но стоит ей оказаться на голове жены, и она становится определенным символом... Большой город, соблазнительные, с мозгами женщины обедают и выпивают не со своими мужьями, а со своими ухажерами, ведут беседы на темы, которые не чужды нормальному человеку. Французы, рисующие так, словно вместо кистей пользуются для самовыражения собственными локтями; композиторы, создающие симфонии, в которых невозможно отыскать ни одной приятной мелодии; писатели, которым все известно о политике; женщины, которым все известно об этих писателях; движение пролетариата, Маркс... И вся эта мешанина каким-то неизъяснимым образом связана с обедами за пять долларов; с самыми красивыми женщинами в Америке; с этими злыми гениями, что их смешат, давая им все понять остроумными полунамеками; с женами, называющими своих мужей "бэби"... Он положил на место ее шляпку -- клочок соломы, украшенный ярким цветком, с короткой вуалью. Глотнув неразбавленного виски, направился в ванную комнату, где его жена, погрузившись глубоко в воду, что-то напевала, то и дело улыбаясь про себя, словно маленькая, счастливая девушка, мягко похлопывая ладошками по поверхности,-- от воды доносился резковатый запах эссенций... Стоя над ней, он внимательно ее разглядывал. Она улыбнулась ему,-- глаза полузакрыты, порозовевшее тело подрагивает в теплой, ароматной воде... Вновь он внезапно испытал знакомое чувство, которое постоянно не давало ему покоя: как все же она хороша, как нужна ему!.. -- Я зашел к тебе сюда, чтобы сказать одну вещь. Прошу -- не называй меня больше "бэби". Она внимательно смотрела на него из ванны, глаза ее наполнились печалью, она еще до конца не понимала, что он имеет в виду. Опустившись перед ней на колени (рукава его неслышно погрузились в воду, рубашка и пиджак сразу промокли насквозь), он молча, все сильнее сжимал ее в объятиях, отчаянно, словно безумный; из груди вылетало сдавленное дыхание, а он целовал ее, страстно, безудержно,-- видимо, искал чего-то в этих поцелуях, о чем-то сожалел... Вскоре после этого случая он нашел себе работу -- стал продавать недвижимость и автомобили,-- но все же, хотя у него был теперь личный рабочий стол и на нем деревянная призма с его именем и он с фанатической пунктуальностью приходил на работу в девять утра, ему так и не удалось ничего продать и денег у него ничуть не прибавилось. Луизу тем временем назначили заместителем главного редактора, и теперь в их квартире всегда было полно незнакомых людей -- мужчин и женщин,-- которые страстно, словно пулеметы, все время спорили друг с другом, обсуждая такие темы, как муральная живопись, творчество писателей и деятельность профсоюзов, и даже нередко сердились из-за этого друг на друга. Чернокожие писатели -- авторы коротких рассказов бесцеремонно уничтожали крепкие напитки, выставленные Луизой, а великое множество евреев -- это были высокие, мощные люди, лица их украшены шрамами, а руки мозолистые, большие -- с торжественным видом, не прытко, но с толком рассуждали о пикетах, о столкновениях (оружие или свинцовые трубы в руках) с руководителями шахт у фабричных ворот. Луиза чувствовала себя как рыба в воде,-- с полным доверием переходила от одного гостя к другому и очень хорошо понимала то, о чем они говорили: к ее мнению все прислушивались, с ней активно спорили, словно она не женщина, а такой же мужчина, как они. Она всех хорошо знала, никогда ни перед кем не заискивала; буквально пожирала книги, о которых Дарлинг никогда и слыхом не слыхивал; без всякого страха, только с чувством удивления разгуливала по нью-йоркским улицам, органично вливаясь в миллионы крошечных людских приливов города. Он нравился ее новым друзьям, и среди них иногда находился такой, который пытался отвести его в сторонку, чтобы обсудить игру новичка защитника в команде Принстона или поговорить об ослаблении тактики "двойного захвата", о положении на фондовой бирже. Но по большей части он чего-то недопонимал и тихо сидел на своем месте, а вокруг бушевал вихрь слов: "Диалектика сложившейся ситуации", "Театр попал в руки плутов, фигляров", "Пикассо? Кто дал право этому человеку рисовать старые кости и заламывать за них по десять тысяч долларов?..", "Я твердо поддерживаю Троцкого... Он был последним американским литературным критиком. А когда умер, на могилу американской критики бросили белые лилии. Я не говорю этого только потому, что они в пух и прах раскритиковали мою последнюю книгу, но все же..." Время от времени он ловил на себе ее искренние, оценочные взгляды, хотя в комнате было шумно и сильно накурено, но всякий раз старался отводить от нее глаза или находил для себя какой-то предлог, чтобы выйти на кухню -- принести еще кубиков льда или открыть новую бутылку виски. -- Послушайте,-- живо говорил Кэтал Флагерти, стоя возле двери с какой-то девицей,-- вам просто необходимо все это увидеть собственными глазами! Это в театре "Олд сивик реппертору", на Четырнадцатой улице, спектакль дают только по воскресеньям вечером, и я вам гарантирую -- выйдете из театра не чуя под собой ног, вам захочется петь! Флагерти, крупного, как Дарлинг, телосложения молодой ирландец с перебитым носом, работал адвокатом в профсоюзе портовых грузчиков; он вот уже с полгода посещал их дом -- и при этом рычал и затыкал рот любому, кто осмеливался вступить с Луизой в спор. -- Это новая пьеса, называется "В ожидании леваков" -- в ней речь идет о водителях такси. -- Одетс,-- уточнила девушка, стоявшая рядом с Флагерти,-- так зовут драматурга. -- Никогда не слышал о нем,-- признался Дарлинг. -- Он из новых имен...-- объяснила девушка. -- Это все равно, что наблюдать за бомбардировкой! -- восторженно кричал Флагерти.-- Я видел пьесу в прошлое воскресенье вечером. Вы должны обязательно ее посмотреть! -- Давай сходим, бэби! -- предложила Луиза; глаза ее зажглись от возбуждения.-- Мы просидели весь день в "Санди таймс", можно сходить для разнообразия. -- Каждый день вижу таксистов, сыт ими по горло! -- заявил Дарлинг, и не потому, что они ему на самом деле так уж надоели, а только чтобы не стоять рядом с Флагерти: он постоянно что-то рассказывал Луизе, а она все время смеялась и к тому же с готовностью принимала любое его суждение по любой теме.-- Лучше сходить в кино. -- Но вы никогда ничего подобного не видели! -- настаивал Флагерти.-- Знаете, он написал свою пьесу бейсбольной битой! -- Да что вы! -- восхитилась Луиза.-- Вот чудеса! -- Он носит длинные волосы,-- продолжала свое сообщение девушка, стоявшая рядом с Флагерти.-- Одетс -- так его зовут. Я встретила его на вечеринке. Он актер. Просидел весь вечер и не сказал ни единого слова. -- Мне не нравится Четырнадцатая улица.-- Дарлинг от души желал в эту минуту, чтобы Флагерти со своей девицей как можно быстрее исчезли.-- Там очень скверное освещение. -- Ах, черт бы тебя побрал! -- громко выругалась Луиза, холодно глядя на Дарлинга -- словно их только что представили друг другу и она пытается точно его оценить, причем ее первое впечатление о нем далеко не блестящее.-- Ну что ж, а я иду! -- Луиза надевала пальто.-- Мне не кажется, что на Четырнадцатой улице такое уж скверное освещение. -- Говорю вам,-- тарахтел Флагерти, помогая ей надеть пальто,-- это, по сути дела, настоящая Геттисбергская битва, только по-бруклински. -- Можете себе представить -- из него нельзя было вытянуть ни слова! -- возмущалась девушка Флагерти, выходя за дверь.-- Так и просидел молча весь вечер... Наконец дверь за ними захлопнулась. Луиза не попрощалась с ним. Дарлинг, обойдя всю комнату раза четыре, прилег на диван, прямо на кипу "Санди таймс". Пролежал на ней минут пять, бесцельно глядя в потолок и размышляя о том, что вот сейчас этот противный Флагерти ведет его жену с девушкой под ручку по улице и что-то беспрерывно бубнит им в уши. Луиза в этот вечер была просто великолепна. Днем она вымыла голову, и теперь ее мягкие белокурые волосы так красиво лежали на голове. Рассердившись на него, пальто надевала с помощью Флагерти. Луиза становилась все красивее с каждым годом,-- частично это объяснялось тем, что теперь она это прекрасно понимала и часто играла на этом. -- Вздор! -- Дарлинг встал с дивана.-- Какая чепуха! Надел пальто и пошел в ближайший бар, где, сидя в углу, угостился пятью стаканчиками. И еще бы выпил, да кончились деньги. Те прожитые годы никак нельзя назвать яркими,-- скорее, сумрачными, все катилось к закату. Луиза относилась к нему хорошо, по-доброму и любила его; поссорились они лишь однажды, когда он вдруг заявил, что собирается голосовать за Лэндона. -- Ах, ради Христа! -- взвилась она.-- Скажи, твой котелок когда-нибудь варит? Неужели ты не читаешь газет?! Это же республиканец, у него в кармане ни пенни! Потом она пожалела о своей выходке и извинилась, что причинила ему боль, но так, как это делают перед ребенком. А как он старался: с мрачной физиономией посещал художественные галереи, ходил на концерты, заглядывал в книжные магазины и делал все это, только чтобы наладить отношения с женой, но все напрасно. Его томила скука, и все, что он видел, слышал или старательно читал, казалось ему абсолютно бессмысленным. В конце концов он сдался. По вечерам, когда ему приходилось ужинать в одиночестве, так как Луиза возвращалась очень поздно и немедленно валилась в постель без всяких объяснений, он часто рассуждал о разводе, но в то же время знал, что если не будет видеть ее, то не перенесет своего одиночества, своего безнадежного состояния. Вот и старался быть всегда на высоте, неизменно ей подчинялся и был готов всегда, в любое время идти вместе с ней в любое место -- в общем, делать все, что ей захочется. Ему даже удалось найти небольшую работенку в одной брокерской фирме, и теперь он получил возможность сам нести свои расходы и покупать себе выпивку. Потом ему предложили другую работу -- представителя портняжной мастерской: ему следовало ходить из одного колледжа в другой, рекламируя модели одежды. -- Нам нужен такой человек,-- объяснил ему мистер Розенберг,-- бросив на которого первый взгляд, понимаешь, что перед тобой выпускник университета.-- Розенберг одобрительно оглядывал его широкие плечи и крепкую, узкую талию, старательно зачесанные назад волосы и честное, без морщинки лицо.-- Буду искренним с вами, мистер Дарлинг: хочу сделать вам деловое предложение. Я навел о вас все необходимые справки,-- о вас все положительно отзываются в вашем колледже, к тому же, насколько я знаю, вы играли в защите с Альфредом Дитрихом? Дарлинг кивнул. -- С ним что-нибудь случилось? -- Вот уже семь лет он ходит в гипсе. Железная хватка. Играл, как профессионал, в американский футбол, и ему разбили шейные позвонки. Дарлинг улыбнулся -- еще легко отделался! -- Наши костюмы, мистер Дарлинг, весьма ходкий товар. Мы шьем элегантные костюмы на заказ -- прекрасную одежду. Чем отличаются "Брук бразерз" от нашей фирмы? Да ничем, только названием. -- Я теперь смогу зарабатывать по пятьдесят -- шестьдесят долларов в неделю,-- сообщил Дарлинг Луизе в тот вечер.-- Плюс издержки. Думаю накопить деньжат, вернуться потом в Нью-Йорк и там уже развернуться вовсю. -- Да, бэби, ты прав. -- К тому же,-- продолжал Дарлинг, старательно подбирая слова,-- я могу приезжать сюда раз в месяц, в отпуск и летом. Мы будем часто видеться. -- Да, бэби. Он посмотрел на ее лицо: куда красивее сейчас, в тридцать пять, чем прежде, только очень мрачное, словно в течение долгих пяти лет его съедала постоянная скука, а она ее, со своей добротой, стойко выносила. -- Ну, что скажешь? Так соглашаться мне на эту работу? Как страстно, отчаянно надеялся он, что она скажет: "Нет, бэби, оставайся-ка ты лучше здесь!" Но она произнесла такие слова, которые наверняка и должна была произнести, он знал это: -- Мне кажется, следует согласиться. Он кивнул, встал и, повернувшись к ней спиной, посмотрел в окно, так как в эту минуту на лице у него творилось нечто такое, чего она не видела за все пятнадцать лет, с первого дня их знакомства. -- Пятьдесят долларов...-- глухо произнес он,-- я уже и думать перестал, что когда-нибудь увижу эту купюру.-- И засмеялся. Она тоже тогда засмеялась. Кристиан Дарлинг сидел на свежей зеленой травке тренировочного поля. Длинная тень стадиона, наконец добравшись до него, его скрыла. Вдалеке огни университета тускнели в легком тумане надвигающегося вечера. Пятнадцать лет... Флагерти до сих пор звонит его жене, угощает ее выпивкой, и в баре, который они выбирают, все время раздается его бубнящий голос и ее легкий, непринужденный смех. Дарлинг сидел с полузакрытыми глазами, и ему почти казалось, что он видит этого парнишку, пятнадцать лет назад: он перехватывает пас, обходит хавбека, легко и стремительно бежит по полю, повыше поднимая ноги, грациозно, как лань, улыбаясь про себя, зная заранее, что последнему защитнику его не удержать. Да, это так здорово: пятнадцать лет назад, осенний день, ему всего двадцать, и о смерти думать рано; он бежит споро, и воздух свободно наполняет его легкие, и внутри у него возникает приятное ощущение, что вот сейчас он может сделать все на свете: сбить с ног кого угодно, убежать от любого... Потом горячий душ, три стакана холодной воды, и он идет, с еще влажными волосами, к автомобилю с открытым верхом, а в нем сидит Луиза, без шляпки,-- она дарит ему улыбку и поцелуй, настоящий, непритворный. Как здорово -- пробежка на восемьдесят ярдов на тренировке, поцелуй девушки,-- и вот после этого все идет насмарку. Дарлинг засмеялся: может, он поступил неверно? Он не играл в 1929 году, не играл для Нью-Йорка, для девушки, которая вскоре станет женщиной. Где-то там, в далеком прошлом, думал он, был все же момент, когда она подошла ко мне, была со мной, когда я мог взять ее за руку, крепко держать ее, уехать вместе с ней. Если бы только знать! Но мы никогда ничего не знаем заранее. И вот он снова сидит на игровом поле, как и пятнадцать лет назад, а жена его живет в другом городе, обедает с другим, лучшим, чем он, человеком, говорит с ним на другом, непонятном ему языке, которому его никто никогда не учил. Он встал, его губы тронула легкая улыбка, потому что если бы не появилось улыбки, то выступили бы слезы; оглянулся. Да, вот на этом самом месте. Передача О'Коннера была слишком высокой и неточной; Дарлинг резко поднял руки, почувствовал, как глухо ударился по ним мяч; выставил вперед бедро, чтобы избавиться от хавбека, рванул вперед -- к центру поля. Поднимая высоко колени, грациозно перепрыгнул через двух игроков, устроивших небольшую свалку на земле, у линии схваток; бежал легко, набирая скорость, ярдов десять, крепко удерживая мяч в двух руках, увернулся от атаковавшего его хавбека, снова побежал вперед; его колени высоко подпрыгивали, он бежал, крутя бедрами, как девица,-- бежал стремительно, самый активный на этом разбитом поле бек. Врезался в последнего защитника, слышал, как глухо стучат по дерну его шиповки, и продолжал бежать, весь напрягшись, крепко прижимая к бокам руки; сделал резкий поворот и помчался с той же легкостью, с тем же привычным азартным возбуждением к линии ворот... Только после того, как забежал за линию ворот и наконец перешел на легкую трусцу, он заметил мальчика и девочку -- сидят на траве и с изумлением пожирают его глазами... Он резко остановился перед ними, опустил руки. -- Я...-- начал было он, дыша чуть тяжелее обычного, хотя чувствовал себя отлично и эта пробежка не сбила дыхание,-- когда-то я здесь играл... Мальчик и девочка молчали. Дарлинг, неловко засмеявшись, долго их разглядывал, этих детишек, сидевших так близко друг к другу; потом, пожав плечами, повернулся и зашагал к отелю. Пот выступил у него на лице, и крупные капли скатывались ему за воротник.
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ГОРОД!
Подъезжая все ближе к своему отелю, Эндерс глядел на него сквозь черную изморось мелкого дождя, сажи, копоти, и душу его все сильнее охватывало отчаяние. Над входом висела небольшая вывеска с красной неоновой надписью: "Отель "Серкус". Доступные цены"; она превращала капли влаги, густо падавшие на улицу перед подъездом, в крошечные капельки крови. Эндерс вздохнул, чувствуя, как весь продрог в своем плаще, медленно поднялся по пяти ступенькам крыльца к дверям и вошел внутрь. В ноздрях у него засвербило, как бывало каждый раз, стоило ему открыть дверь отеля,-- в нос ему ударял прогорклый запах нашатырного спирта, лизола и видавшего виды линолеума, старых, проржавевших или прогнивших кроватей, пота постояльцев, которым приходилось довольствоваться двумя ванными комнатами на весь этаж, и над всеми этими запахами ощутимо властвовал один -- запах молодости и греха, и все это по доступным ценам. Высоцки стоял у конторки портье, в своем сером костюме, с пятнами всех супов, сваренных в этом городе во всех кафетериях; его бледное лицо было выбрито до такой прозрачной гладкости, что, казалось, вот-вот кожица лопнет и появится поблескивающая, пожелтевшая кость. Висевшая у него над головой тридцативаттная лампочка тускло освещала редкие волосы, голубую морскую рубашку и большой, оранжевого цвета галстук, яркий, как свет надежды, в этом темном холле; с самой серьезной миной он читал завтрашнюю утреннюю "Миррор", с видом хозяина широко раздвинув перед собой на столе свои бледные волосатые руки. Жозефина сидела на одном из трех стульев в холле, лицом к Высоцки; в ярко-красном, сшитом на заказ костюме, с баской в складочку, в красных туфлях с вырезанным носком, хотя на улицах сыро и ужасно холодно, как на болоте; Эндерс видел через чулки ярко-алый лак на пальцах. Сидела просто так -- не читала, не разговаривала; лицо ее казалось вырезанным из плотного слоя пудры и помады, с этими искусственно белокурыми волосами,-- последнюю живую прядь уничтожили с полдюжины лет назад с помощью пергидроля1 парикмахерши маленьких провинциальных городков, орудовавшие щипцами для завивки, какими впору завивать гриву гранитной лошади, на которой восседает генерал Шерман. -- Эти англичане! -- возмущался Высоцки, не отрывая головы от газеты.-- Лично я не позволил бы им вести войну ради меня за миллион долларов, в ценных бумагах с золотым тиснением. Трепачи и рыбаки, любители сельди -- вот кто они такие. -- Мне казалось, евреи тоже едят селедку,-- заметила Жозефина.-- Ее резкий голос прозвучал так громко, что, казалось, весь "Серкус-отель" вдруг заговорил своим собственным голосом и этими звуками вспугнуты притаившиеся запахи нашатырного спирта, лизола и прогнившего старого дерева. -- Да, евреи едят селедку,-- подтвердил Высоцки.-- И англичане тоже. Эндерс, еще раз вздохнув, подошел к конторке портье. Возле лестницы, на стуле, он сразу заметил красивую девушку в элегантном пальто, отороченном мехом рыси. Разговаривая с Высоцки, он то и дело искоса поглядывал на нее и пришел к выводу, что у нее очень стройные ноги, а выражение лица холодное, полное собственного достоинства, слегка даже высокомерное,-- знакомое ему выражение. -- Ну, привет, Высоцки! -- поздоровался Эндерс. -- Мистер Эндерс! -- радостно воскликнул, оторвавшись наконец от своей газеты, Высоцки.-- Вижу, вы решили укрыться от дождя в своем маленьком, уютном гнездышке. -- Да,-- Эндерс все поглядывал в сторону, где сидела девушка. -- Вы знали,-- перебила их разговор Жозефина,-- что англичане едят селедку? -- Да, знал, конечно,-- рассеянно пробормотал он, роясь в памяти и тщетно пытаясь вспомнить -- где он видел это лицо. -- Об этом мне сказал Высоцки.-- Она пожала плечами.-- До сих пор я пребывала в счастливом неведении. Эндерс, перегнувшись над стойкой, прошептал Высоцки на ухо: -- Кто эта девушка, вон там? Высоцки уставился на девушку в зеленом пальто. Глазки у него сразу стали хитрыми и виноватыми -- так смотрит вор, разглядывая витрину модного магазина "Тиффани", в которую вечером намеревается запустить кирпичом. -- Это Зелинка,-- тоже шепотом отвечал Высоцки,-- Берта Зелинка. Въехала сегодня днем. Вы могли и проморгать ее, что скажете? -- проговорил он почти беззвучно, и его выбритое до костей морщинистое, постоянно серьезное зеленоватое лицо заблестело под лучом тридцативаттной лампочки. -- Я где-то ее видел...-- Эндерс поглядывал на девушку через плечо. Сидит, углубившись в себя, такая далекая, положив прекрасные ноги одну на другую,-- они видны из-под пальто и невольно притягивают взор; блестит глазами из-под густых ресниц на повидавшие много на своем веку часы над головой Высоцки. -- Мне знакомо ее лицо,-- повторил Эндерс.-- Только вот откуда?.. -- Она похожа на Грету Гарбо,-- усмехнулся Высоцки,-- и вы ее с ней путаете. Эндерс уставился на девушку в зеленом пальто. Нет, она не похожа на знаменитую актрису: удивленное, бледное лицо, большой рот с плотно сдвинутыми губами -- в общем, воплощение бушующей внутри страсти, душевной боли, неизбывной северной меланхолии, упрямо заявляющей о себе хрупкой красоты. Неожиданно для себя Эндерс вдруг осознал, что он, по сути, чужак в этом незнакомом городе, за тысячи миль от своего, родного; на улице моросит мелкий дождь, а у него нет подружки, и ни один человек во всем этом громадном, говорливом, шумном мегаполисе с населением семь миллионов, никогда не обращался к нему с более ласковой фразой, чем "Передайте, пожалуйста, горчицу!". И вот сейчас перед ним сидит не призрак, а реально существующая девушка в зеленом пальто, меланхолично настроенная, и правда все же похожая на Грету Гарбо, и на ее бледном лице отражается боль, красота, умение понять другого -- это ее отличительные особенности, ее родные сестры... У него запершило в горле -- так хотелось сказать, нет, прямо выпалить первое пришедшее в голову нежное слово,-- произнести его здесь, в этом дрянном отеле, приюте тараканов и крыс. -- Эндерс! -- кто-то за его спиной произнес его имя веселым, мягким голосом. Он с трудом, с сердечной болью оторвал пристальный взгляд от Берты Зелинка. -- Мистер Эндерс, как я ждал вашего приезда! -- Бишоп, владелец отеля, небольшого роста толстячок, с сероватым лицом и влажными от слюны усами, довольно потирал руки.-- Только вы и нужны мне сегодня, и никто другой! -- Благодарю вас за внимание,-- вежливо откликнулся Эндерс. -- Погодите! -- визгливо крикнул Бишоп.-- Оставайтесь на месте, не двигайтесь ни на дюйм! У меня для вас сюрприз.-- И ринулся от конторки в свой кабинет. Эндерса так и влекло к Берте, он повернулся: сидит как прежде, в той же позе, такая же задумчивая, далекая и недоступная -- Грета Гарбо... -- Вы только посмотрите! -- Бишоп мигом выбежал из кабинета, с высоко поднятой рукой: с нее свешивался, покачиваясь, мокрый убитый цыпленок -- уготованный им сюрприз! -- Видите? Эту птичку я припрятал специально для вас. Готов уступить ее вам за шестьдесят центов, мистер Эндерс. Идет? Эндерс вежливо оглядывал печально качающегося цыпленка,-- его отправили на тот свет, видимо, ласковые руки мистера Бишопа. -- Благодарю вас, мистер Бишоп, но где мне его жарить? -- Возьмете с собой домой.-- Бишоп любовно покручивал несчастного цыпленка, пытаясь таким образом вызвать у него признаки жизни; он и в самом деле чуть-чуть растопырил крылышки, перышки его затопорщились.-- Ваша мама будет просто без ума от такого подарка! -- Моя мама живет в Давенпорте, штат Айова. -- Ну у вас наверняка есть родственники в нашем городе! -- Бишоп поднес цыпленка поближе к носу, понюхал его и, расправив маленькие крылышки, принялся внимательно их изучать.-- Примут вас с распростертыми объятиями! Цыпленок высшего качества, гарантия компании "Плимут рок". Демонстрирует таких цыплят и прочую домашнюю птицу на выставках, организует их по всей Америке, от одного побережья до другого. Всего шестьдесят центов, мистер Эндерс! -- Бишоп радостно улыбался, уверенный, что уговорил клиента.-- Ну что такое в наше время шестьдесят центов? Я не введу вас в большие расходы. Эндерс покачал головой. -- У меня, к сожалению, нет родственников в вашем городе. Благодарю вас, мистер Бишоп, но я не могу принять ваш сюрприз. Настроение у Бишопа сразу резко упало; он смерил Эндерса холодным, враждебным взглядом, недоуменно пожал плечами. -- Послушайте, я ведь мог бы уже раз пять продать его,-- продолжал он уговаривать,-- но придержал специально для вас. Вы только посмотрите, какой вы бледный! К тому же я питаю к вам особую симпатию.-- И, держа цыпленка, гарантия компании "Плимут рок", за горло, с печальным видом вернулся в кабинет. -- Ну,-- громко объявил Эндерс, прямо глядя на Берту Зелинка,-- думаю, мне придется остановиться здесь на ночь. -- Не потребуется ли подружка? -- равнодушно осведомилась Жозефина, и в голосе ее чувствовался отзвук надежды, что витала для нее весь вечер в этом холле. -- Нет, благодарю вас,-- смутился Эндерс, опасаясь, как бы в эту минуту мисс Зелинка не обратила на него внимания. -- Вы, несомненно, большой дамский угодник,-- вещала Жозефина своим скрипучим голосом на весь холл.-- Разве вы не знаете, что можете сойти с ума, если долго будете без женщины? Вы здесь уже две недели -- и ни одной женщины за все время! Это очень серьезная проблема и в тюрьме Синг-Синг: заключенные подолгу не имеют женщин и просто на стену лезут. Эндерс с тревогой смотрел на мисс Зелинка: ему совсем не хотелось, чтобы девушка, похожая на Грету Гарбо, слышала, какой разговор ведет с ним Жозефина. -- Спокойной ночи! -- Он пошел по коридору, мимо мисс Зелинка, в свой номер, на первом этаже, у вентиляционного колодца,-- три доллара в неделю. С большим сожалением оглянулся: лишь ноги мисс Зелинка теперь видны,-- выделяясь на фоне грязного, мрачного холла, обещают счастливцу романтическое времяпрепровождение и благоухание цветов... Грустно открыл он дверь, вошел в номер, снял шляпу и пальто и рухнул на кровать. Даже здесь он слышал, о чем говорит Жозефина, и ему казалось -- звучит голос вот этих грязных стен -- пристанища клопов, давно износившихся завывающих труб, даже крыс, перебегающих с одного этажа на другой и выполняющих какие-то свои, только им известные задания. -- В газетах полно статей вот о таких молодых людях, как он,-- бубнила Жозефина.-- В конце концов они включают газовую плиту и суют голову в духовку. Боже, что за ночь! Что за утомительная, подлая ночь! Сколько утопленников придется им выловить в реке завтра утром! -- Жозефина! -- поплыл по холлу умиротворяющий голос Высоцки.-- Тебе нужно научиться быть всегда веселой, излучать жизнерадостность. Ты сама губишь свой бизнес, Жозефина. Оптовики мясники с Десятой авеню, рабочие скотобоен, твоя постоянная клиентура,-- теперь они все тебя избегают. Сказать тебе почему? -- Скажи. -- Потому что ты постоянно в мрачном настроении,-- продолжал Высоцки,-- потому что ты своими меланхоличными разговорами вызываешь у всех глубокую депрессию. Женщины, подобные тебе, брызжут весельем -- вот идеал. Разве ты можешь рассчитывать на успех в своей профессии, если целый день ходишь как в воду опущенная, словно конец света наступит через два с половиной часа по времени астрономической обсерватории Булова. -- Тоже мне скажешь -- мясники с Десятой авеню! -- фыркнула Жозефина.-- Да кому они нужны? Могу всех их подарить тебе! Эндерс лежал на кровати, сожалея о том, что такой гордой, красивой женщине, как Берта Зелинка, приходится в эту дождливую ночь сидеть на одном из трех стульев в холле отеля "Серкус" и слушать всякие отвратительные разговоры. Он встал, включил свет, достал книгу, которую взял с собой почитать. Меня не было у жарких врат, Не дрался под теплым дождем, Не лежал, изнывая, в соленом болоте С абордажной саблей, пожираемый мухами... -- ...Утомительная, подлая ночь! Сколько утопленников придется выловить в реке завтра утром! -- донесся до него голос Жозефины. Эндерс отложил в сторону томик Т.-С. Элиота1. Разве можно читать этого великого поэта здесь, в этом отеле, не испытывая при этом в душе некоторой иронии? Эндерс, открыв дверь, выглянул из-за косяка в конец коридора. В холле видны те же горделивые, дающие поэтический настрой ножки -- прямые, мускулистые, поразительно стройные, аристократические, плавно текущие от бедер до аккуратных лодыжек и узких ступней. Эндерс мечтательно прижался к дверному косяку, не спуская глаз с ног мисс Зелинка... Ночной клуб, освещенный оранжевыми фонарями; играет знаменитый оркестр; в меню нет блюд стоимостью меньше семидесяти пяти долларов,-- даже томатного сока нет; они с Бертой танцуют -- великолепно одетые, сияющие, счастливые, и от его острот в ее глубоких, продолговатых глазах, подернутых нордической меланхолией, вспыхивают озорные, веселые искорки, потом гаснут, и глаза ее становятся вновь серьезными, задумчивыми, когда идет разговор о культуре, искусстве, поэзии... -- "...Не дрался под теплым дождем..." -- это моя любимая строчка у Элиота: "...Не лежал, изнывая, в соленом болоте..." Он быстро зашагал по коридору к холлу, не глядя по сторонам, покуда не остановился у конторки портье. -- Забыл спросить: мне сегодня никто не звонил? -- осведомился он у Высоцки, старательно избегая смотреть на мисс Зелинка. -- Нет, никто. Тогда Эндерс, повернувшись, бесцеремонно уставился на мисс Зелинка, напряжением взгляда пытаясь заставить и ее посмотреть на него, улыбнуться ему... -- Вот такие головы, как у вас, мой друг,-- мрачно предрекла Жозефина,-- и находят в духовках газовых плит. Мисс Зелинка сидела с абсолютно бесстрастным, безразличным видом, глядя в одну точку, на расстоянии двадцати пяти футов от плеча Высоцки,-- глядя терпеливо, не ерзая на стуле, но холодно, словно это ее совсем не интересует. Казалось, эта женщина ждет, что вот-вот к отелю подкатит роскошный "линкольн", дверца откроется, выйдет шофер в красивой ливрее, пригласит ее в автомобиль и подвезет к тяжелой, дубовой, обитой дорогой материей двери со стальными узорами из блестящего металла. Эндерс нехотя поплелся назад, к своему номеру; попытался еще почитать: "Апрель, этот жесточайший месяц года..."; полистал книжку: "Вот, сказала она, твоя карта, утонувший финикийский моряк..." Снова отложил томик в сторону: нет, ночью он не может читать. Снова подошел к двери, открыл ее, выглянул в холл: ножки, в шелковых чулках, с поразительно белой кожей и упругими мускулами, все еще там, на своем месте... Сделав глубокий вдох, он вновь направился по коридору к конторке портье. -- Вы только посмотрите,-- удивилась Жозефина,-- наш челнок вернулся! -- Забыл спросить,-- он смотрел прямо в глаза Высоцки,-- нет ли для меня какой почты? -- Никакой. -- Хочешь, приятель, я тебе кое-что скажу -- откровенно? -- вмешалась Жозефина.-- Ты сделал неправильный выбор. Тебе, конечно, нужно жить в Давенпорте, штат Айова. Честно говорю! Нью-Йорк раздавит тебя, как земляной орех. -- Никого здесь не интересует твое мнение! -- резко оборвал ее Высоцки; он сразу заметил, как неловко Эндерсу, как осторожно поглядывает он на мисс Зелинка, пытаясь удостовериться, какое впечатление произвели на нее слова Жозефины.-- Эндерс -- симпатичный малый, хорошо образованный,-- он далеко пойдет. Оставь его в покое, Христа ради! -- Я даю ему искренний совет, и только,-- ерничала Жозефина.-- Недаром прожила в Нью-Йорке двенадцать лет -- сколько раз видела вот таких, как он,-- как начинали и как потом заканчивали: в водах Гудзона. -- Да заткнись ты! -- грохнул кулаком по стойке Высоцки.-- Далась тебе эта река! Эндерс заметил, что мисс Зелинка прислушивается к беседе, и был очень ей благодарен за это. Ее прелестная головка чуть склонилась набок, а в прекрасных глазах, с надменным блеском, мелькнула тень заинтересованности. -- Я сама родом с Фолл-ривер,-- не обращала внимания Жозефина на окрик портье.-- Не нужно мне было уезжать оттуда, очень теперь жалею. Утонешь в Фолл-ривер -- там хоть выловят твой труп и похоронят по-человечески. Почему я уехала с Фолл-ривер -- понятия не имею. Скорее всего меня околдовал, очаровал Великий сияющий путь1.-- И с иронией помахала красно-белым зонтиком от солнца, словно отдавая салют Нью-Йорку. Эндерс снова заметил реакцию мисс Зелинка -- дрогнули кончики губ, на них появилось что-то похожее на улыбку. Приятно, что она слышала слова Высоцки и знает теперь, что он хорошо образован и далеко пойдет. -- Если вам угодно,-- вдруг пробубнил он, не узнавая собственного голоса, в сторону мисс Зелинка,-- то можете подождать у меня в номере того, кого ждете. Там не так шумно. -- Нет, благодарю вас,-- ответила мисс Зелинка. Говорила она как-то странно, не разжимая губ и не показывая зубов,-- по-видимому, тоже красивых. Голос ее за плотно сомкнутыми прекрасными губами показался ему глубоким, чуть хрипловатым и таким волнующим, что к горлу подкатил комок и застрял там, словно чья-то холодная, твердая рука намеревалась его придушить. Он вновь повернулся к Высоцки, приняв окончательное решение больше в свой номер одному не возвращаться. -- Интересно,-- начал он,-- откуда у Бишопа этот цыпленок, которого он безуспешно пытался всучить мне? Высоцки осторожно огляделся вокруг. -- Вот что я вам скажу, Эндерс,-- он понизил голос,-- советую как ваш надежный друг: никогда не покупайте цыплят у Бишопа. Он собирает их там, на Десятой авеню, на железнодорожных путях. -- Но что они там делают? -- удивился Эндерс. -- Сюда с ферм их доставляют товарными поездами,-- объяснил Высоцки.-- Тех, что в силу той или иной причины приняли смерть в пути, железнодорожники выбрасывают из вагонов, и такие "мертвецы" лежат кучами на полотне. Бишоп выбирает из них таких, чей внешний вид указывает, что насильственная смерть наступила совсем недавно. Вот он их и продает. Высоцки неслышно, на цыпочках подошел к двери кабинета Бишопа, с виноватой физиономией приложил к ней на несколько секунд ухо, словно шпион из кинофильма. -- Советую вам никогда их у него не покупать. Нельзя утверждать, что его цыплята -- самый питательный продукт в мире. Эндерс улыбнулся. -- Бишопу впору работать на Уолл-стрит, с таким великим талантом бизнесмена. Мисс Зелинка засмеялась. Чувствуя, что он вдруг за одно мгновение стал вдвое выше, Эндерс отметил, что мисс Зелинка смеется тихо, не раскрывая рта, но по-настоящему, как все. Он тоже засмеялся, и взгляды их вдруг встретились -- в них сквозило взаимопонимание и чувство юмора. -- Можно пригласить вас на чашку кофе? -- справившись наконец с застрявшим в горле комком, проговорил Эндерс. Ему казалось, что вылетевшие у него изо рта слова впились, как острые шипы, в прелестную головку мисс Зелинка. Мгновенно в ее больших серых глазах появилась задумчивость. Она явно над чем-то размышляла, и Эндерс терпеливо ждал ответа. Мисс Зелинка улыбнулась. -- Хорошо, я принимаю ваше предложение. И вот она встала -- Боже, какой рост (наверно, не меньше пяти футов шести дюймов) и грациозна, как истинная герцогиня. -- Я вернусь через минуту,-- заторопился Эндерс.-- Только возьму пальто.-- И стремительно, легко, как по воздуху, зашагал через весь холл по коридору к своему номеру. -- Вот почему он беден,-- вынесла свой вердикт Жозефина.-- До нищеты его довели вот такие девушки, как эта. Ну что за идиотская ночь, что за подлая ночь! -- Я по профессии танцовщица,-- рассказывала два часа спустя Берта Зелинка в его номере. Пили неразбавленный виски из двух стаканов -- единственное, что было в номере из посуды. -- Но исполняла особый танец.-- И, отставив в сторону стакан, неожиданно опустилась перед ним на пол и сделала полный шпагат.-- У меня тело подвижное и гибкое, как у кошки. -- Понимаю... Словно зачарованный, он глядел на нее восторженными, полными восхищения глазами,-- вот она перед ним, полногрудая, с подтянутым, тугим животом, с бедрами твердыми, как сталь, гибкая, как кошка. Какой великолепный шпагат сделала она на этом грязном ковре! Теперь на нее куда приятнее смотреть, чем прежде, когда она ела,-- зубы у нее оказались плохие, разрушились, вероятно, из-за плохого питания и бедности. Торчащие, безобразные осколки в деснах произвели на него тягостное впечатление, он так сочувствовал ей в эту минуту. -- На мой взгляд, вы выполнили очень трудное упражнение -- далеко не каждый такое умеет. -- Мое имя сияло огнями на афишах в рамке.-- Мисс Зелинка, сидя на полу, подняла на него глаза.-- Передайте, пожалуйста, виски. Я много гастролировала: путешествовала по всей стране, от края и до края. Но я сильно затягивала одно свое шоу за другим, не могла точно рассчитать время. И сделала еще глоток с закрытыми глазами, словно пребывая в эту минуту в глубоком трансе от невероятного удовольствия; дерущее глотку виски "Четыре розы", желтоватое, крепкое, просочившись между обломками уродливых зубов, скатывалось вниз по белоснежной шее. Она поднялась, встала на ноги. -- Я ведь еще и актриса, мистер Эндерс. -- Как это ни странно, но я тоже актер,-- робко, застенчиво ответил Эндерс, чувствуя, как виски бешено гонит в жилах кровь, и не отрывая от нее сумашедшего, околдованного взгляда.-- Вот почему я оказался здесь, в Нью-Йорке. Потому что я актер. -- Вероятно, вы хороший актер... у вас такое лицо -- необычное, изысканное.-- Она налила себе еще виски, наблюдая за переливающейся в стакан вязкой жидкостью с задумчивым, напряженным выражением.-- Мое имя светилось на афишах в рамке от одного побережья до другого. Верите? -- Конечно, верю,-- поспешил заверить Эндерс, с некоторым разочарованием замечая, что бутылка уже наполовину пуста. -- Вот почему я сейчас здесь, в Нью-Йорке.-- Прошла своей чарующей, легкой походкой по маленькой комнатке, с ее облупленными стенами, машинально провела руками по обшарпанному, покоробившемуся бюро, грубо раскрашенной спинке кровати. Теперь ее голос звучал где-то далеко-далеко, отзывался эхом,-- он охрип от виски и острых сожалений.-- На меня большой спрос, знаете ли. После каждого своего выступления я задерживала шоу минут на десять, не меньше. Во время мюзиклов, по сто тысяч долларов каждый, приходилось вновь и вновь поднимать занавес -- публика меня не отпускала. Вот почему сейчас я здесь,-- таинственно повторила она, осушив свой стакан; бросилась на кровать рядом с Эндерсом и мрачно, долго разглядывала запятнанный, весь в трещинах потолок.-- Шуберты ставят мюзикл; хотят, чтобы я приняла в нем участие. Репетиции будут проходить на Пятьдесят второй улице, так что я решила на время поселиться поближе.-- Села, дотянулась до бутылки, опять стала наливать себе виски, не скрывая ненасытности к алкоголю. Эндерс, лишившийся от избытка впечатлений дара речи, сидя на кровати рядом с этой молодой женщиной -- у нее умопомрачительная грация, и она так похожа на Грету Гарбо; может задержать шоу на десять минут из-за аплодисментов публики после своего особого танцевального номера; она активно гастролировала по всей стране, от края и до края,-- усердно напивался в компании с ней, внимательно следил за каждым ее движением,-- следил с надеждой, восхищением, нараставшей пламенной страстью. -- Вы, конечно, можете задать мне вопрос,-- продолжала мисс Зелинка,-- что такая знаменитая персона, как я, делает в этой крысиной норе.-- И подождала от него этого вопроса. Но Эндерс лишь молча, возбужденно потягивал виски. Она похлопала его по руке. -- Вы очень приятный парень. Из Айовы, вы сказали? Вы родом из Айовы? -- Да, из Айовы. -- А-а, кукуруза,-- продемонстрировала свои познания мисс Зелинка.-- Там ее все выращивают. Я как-то проезжала через ваш штат на пути в Голливуд.-- Половина виски в ее стакане уже исчезла. -- Вам приходилось сниматься в кино? -- робко поинтересовался Эндерс, еще под впечатлением от всего услышанного: еще бы -- сидеть на одной кровати с женщиной, побывавшей в Голливуде! Мисс Зелинка невесело рассмеялась: -- Голливуд! -- И выпила все до дна.-- Нет, вы не найдете моего образа в картинах Грамана, да в них никто и ни черта не смыслит.-- Опять резким жестом схватила бутылку. -- Просто мне показалось,-- развивал затронутую тему Эндерс, задышав еще глубже, так как в эту секунду она прислонилась к нему,-- что вы можете блеснуть в любом фильме. Вы так красивы, и у вас чудесный актерский голос. Мисс Зелинка снова засмеялась, потребовала: -- Ну-ка, поглядите на меня! Эндерс поглядел. -- Я вам кого-нибудь напоминаю? Он кивнул. Мисс Зелинка с мрачным видом выпила еще. -- Я похожа на Грету Гарбо,-- констатировала она.-- Никто этого не станет отрицать, верно? Я не тщеславлюсь, когда твердо заявляю: стоит мне захотеть, и на фотографии меня никто не отличит от этой шведки.-- Она с удовольствием потягивала виски, разгоняла языком во рту и медленно проглатывала.-- Женщина, похожая на Грету Гарбо как две капли воды, в Голливуде пятое колесо к телеге. Вы понимаете, что я имею в виду? Эндерс сочувственно кивнул. -- Это не что иное, как повисшее надо мной проклятие.-- Слезы застлали ей глаза, как туман застилает собой поверхность реки. Она резко вскочила и, отчаянно качая головой, неслышно заходила по комнате -- как актриса ходит по сцене, играя сложную трагическую роль.-- Я не жалуюсь на жизнь. Я хорошо устроена. Живу в двухкомнатных апартаментах на двенадцатом этаже отеля на Семьдесят пятой улице; окна выходят на парк. Все мои сундуки, все мои баулы сейчас там. С собой я захватила лишь несколько личных вещей, пока не завершатся репетиции. Семьдесят пятая улица -- это Истсайд, очень далеко отсюда; а когда репетируешь музыкальную комедию, надо быть наготове двадцать четыре часа в сутки. Таковы требования Шубертов. У меня двухкомнатный номер-люкс в отеле "Чалмерс", очень дорогой, но это слишком далеко от Пятьдесят второй улицы.-- Налила себе еще немного виски, и Эндерс заметил, что бутылка уже почти пуста.-- Да, да,-- говорила она, тихо что-то напевая, словно стакан в ее руках -- это микрофон.-- Я неплохо поработала -- танцевала по всей стране, в самых эксклюзивных ночных барах,-- в общем, была заметной фигурой в мире шоу-бизнеса. На меня большой спрос.-- Села, подвинулась к нему, тело ее мягко, ритмично раскачивалось в такт словам: -- Сиэтл, Чикаго, Лос-Анджелес, Детройт...-- одним глотком покончила с виски, и глаза ее затянуло последней, плотной пеленой тумана, а голос стал гортанным и хриплым,-- Майами, Флорида...-- Теперь она сидела неподвижно, как статуя, пелена на глазах вдруг растаяла, превратилась в слезы, и они медленно покатились по щекам. -- Что случилось? -- встревожился Эндерс.-- Может, я допустил какую-то неловкость? Мисс Зелинка швырнула свой стакан о противоположную стену. Глухо стукнувшись, он покорно разбился, и осколки брызгами рассыпались по ковру. Бросившись на кровать, она зарыдала. -- Майами, Флорида...-- слышались ее рыдания,-- Майами, Флорида... Эндерс только поглаживал ее по плечу, стараясь хоть как-то утешить. -- Я танцевала в "Золотом роге" в Майами, штат Флорида,-- плача, рассказывала она.-- Турецкий ночной клуб, очень дорогой. -- Почему же вы плачете, дорогая? -- Эндерс, сочувствуя ее горю, ощущал себя на взлете после того, как у него вырвалось это слово -- "дорогая". -- Всякий раз, как вспоминаю Майами, я не в силах сдержать слез. -- Могу ли я вам чем-нибудь помочь? -- Эндерс нежно держал ее за руку. -- Это произошло в январе тридцать шестого.-- Голос мисс Зелинка сильно дрожал, она вновь переживала в эту минуту старую трагедию, что лишила ее всяких надежд, разбила ей сердце,-- таким бывает отзвук, когда рассказывают о разрушенной дотла во время войны деревне, о чем давно уже никто не помнит.-- Я выступала в турецком костюме: бюстгальтер и шаровары из прозрачной ткани, живот обнажен. В конце танца -- задний мостик. Был там один лысый тип... Тогда в Майами проходил конгресс профсоюза станкостроителей,-- в клубе постоянно толклись участники этого конгресса; этот тип как раз тоже носил специальный значок.-- Голос ее постоянно прерывался от обиды, слезы все лились.-- Я не забуду этого лысого сукина сына до конца дней своих. В заключительной части танца музыки нет -- только дробь барабанов и тамбуринов. Так вот, он... наклонился надо мной, воткнул мне в пупок оливку и... густо посыпал ее солью. Мисс Зелинка вдруг перевернулась на живот и зарылась лицом в подушку, судорожно сжимая руками одеяло; плечи ее вздрагивали под серой хлопчатобумажной тканью платья. -- Все из-за карикатуры. Этот болван увидал в каком-то магазине такую карикатуру, и она ему втемяшилась в голову. Одно дело -- карикатура в журнале, другое -- все это испытать на себе. Боже, какое унижение пришлось мне перенести! -- глухо говорила она, содрогаясь от рыданий.-- Как только я вспоминаю об этом унижении -- мне хочется умереть... Майами, штат Флорида... Эндерс видел, что все покрывало у ее лица пропиталось слезами, густо измазалось тушью и помадой. Чувствуя к ней искреннюю симпатию, жалея, он обнял ее за талию. -- Я требую-у, чтобы ко мне все относи-ились с до-олжным уваже-ением! -- завывала мисс Зелинка.-- Меня воспитали в хорошей семье -- разве я не заслужила уважительного к себе отношения? Ну а этот лысый толстяк со значком, участник этого конгресса... профсоюза станкостроителей... Думаете, он понимал, что делал? Наклонился надо мной, воткнул мне в пупок большую оливку, словно яйцо в подставку, и посыпал солью, словно готовился позавтракать... Вокруг все смеялись, просто заливались смехом,-- все, даже музыканты оркестра... Ее хрипловатый голос, в котором чувствовалось столько давней затаенной обиды и неизбывной печали, все затихал и наконец совсем пропал, растворился в воздухе, где-то под потолком. Она села, обняла Эндерса, ее разрывающаяся от острой боли голова колотилась о его плечо, она цеплялась за его сильные руки, и они раскачивались взад и вперед, как евреи во время молитвы, на эмалированной кровати, которая тоже стонала и поскрипывала. -- Обними меня крепче! -- сквозь рыдания просила она.-- Крепче! Нет у меня никаких апартаментов на Семьдесят пятой улице в Истсайде. И никаких баулов в отеле "Чалмерс"! Обними меня крепче! -- Руки ее все глубже впивались в его тело, а слезы, тушь и губная помада пачкали его пиджак.-- И Шуберты не дают мне никакой работы! Почему же я лгу?.. Постоянно лгу...-- И, вскинув голову, страстно, свирепо поцеловала его в горло. Он весь задрожал от этого мягкого, яростного прикосновения, от влажности ее губ и возбуждающего ручейка горячих, трагических слез под подбородком, и в это мгновение понял, что сейчас эта женщина, Берта Зелинка, ему отдастся, станет его женщиной. Вот и его, одинокого человека, находящегося за тысячи миль от родного города, в эту дождливую ночь громадный город вовлекал в свою дикую, карусельную жизнь, отыскал в ней место и для него. Когда он целовал ее, эту женщину, так похожую на Грету Гарбо (имя ее на целое столетие окажется связанным с грезами об истинной страсти, высокой трагедии и непревзойденной красоте), встреченную в холле отеля, где крыс куда больше, чем постояльцев; неподалеку от "Коламбус серкл", среди проституток, мечтающих о смерти или о встрече с представительным поляком в оранжевом пиджаке, остановившимся здесь всего на одну ночь; отеля, где и юный возраст и грех по доступным ценам,-- когда он целовал ее, ему вдруг показалось, что здесь так уютно, кто-то о нем заботится, кому-то он небезразличен... Город подарил ему эту невероятную красотку -- гибкую, как кошка, отчаянную врунью, любительницу виски; с великолепными ногами, которыми можно гордиться, и большими черными глазами, рождающими шторм в штиле сердца; за плечами давнишние, весьма сомнительные победы, и сейчас она горько рыдает за тонкой, покоробившейся, в трещинах дверью из-за того, что однажды, в тридцать шестом году, какой-то лысый толстяк из профсоюза станкостроителей воткнул ей в пупок оливку. Эндерс обхватил ладонями прелестную голову Берты Зелинка и напряженно вглядывался в ее скуластое, пьяное, прекрасное лицо, обильно смоченное пролитыми слезами. Она томно и печально глядела на него из-под полуприкрытых, классической формы век, рот полуоткрылся от охватившей ее страсти, и это обещало дивное наслаждение; плохие, испорченные зубы виднелись за полными, длинными, прекрасными губами, способными разбить не одно сердце. Он целовал ее, чувствуя глубоко внутри себя, что вот так, по-своему, в эту дождливую ночь город протянул ему, приветствуя, руку и позвал своим, свойственным только ему, ироничным, развязным голосом: "Добро пожаловать, гражданин!" Мысленно выражая городу свою благодарность за это, он, возбужденный до предела, с трясущимися руками, опустился перед ней на колени и неуверенными движениями стащил разбитые, ношенные, может, уже целый год, разбухшие от уличного дождя туфли с ее красивых, длинных, стройных ног.
"СОЗНАНИЕ, НЕ ОТЯГОЩЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕМ..."
-- За здоровье Чемберлена! --громко произнесла одна из дам в баре, высоко поднимая стаканчик. В эту минуту Маргарэт Клей с отцом вошли в небольшой, приятный на вид зал, освещенный зажженными свечами, где в солидном, отделанном дубовыми панелями камине весело потрескивал огонь, отбрасывая красноватый свет на поблескивающую посуду и кухонные приборы на столах. -- Он спас мне моего сына! -- торжественно, так, чтобы ее все слышали, продолжала эта дама, лет около пятидесяти, с явными следами былой красоты.-- За здоровье моего друга Невилла Чемберлена! Еще две дамы и трое мужчин не торопясь пили у стойки бара. Маргарэт с отцом сели за столик. -- Уж эта Дороти Томпсон! -- воскликнула подружка Невилла Чемберлена.-- От нее можно сойти с ума! Видели, что она о нем написала? Эх, будь она сейчас рядом...-- Угрожающе помахала кулаком, и морщинки на ее лице сделались резче и глубже.-- Ни за что больше не буду ее читать -- ни разу! С меня хватит! Знаете, кто она? Красная! Взбесившаяся революционерка! Вот кто она такая. -- Как здесь мило! -- Отец Маргарэт с довольным видом оглядывался вокруг.-- Какая приятная атмосфера. Ты часто здесь бываешь? -- Да, мальчишки иногда приглашают меня сюда,-- ответила Маргарэт.-- Всего десять миль от нашей школы, и им нравится, что тут всегда горят свечи и пылает огонь в камине; хотя, конечно, дороговато -- за обед надо выложить целых три бакса. Но ребята уверены, что такая обстановка -- горящие свечи, пылающий огонь, особенно огонь,-- главный козырь, чтобы подавить сопротивление любой девушки. Стоит, по их мнению, провести здесь пару часиков -- и дело в шляпе: он может зайти к тебе, и все дела, ты -- его! -- Маргарэт! -- строго прервал ее мистер Клей, как и подобает в таких ситуациях отцу.-- Что за лексика! Маргарэт засмеялась и, наклонившись к отцу, ласково потрепала его за руку. -- Что с тобой, папочка? Это долгие годы, проведенные в клубе Сторка, сделали тебя столь чувствительным? -- Ты еще недостаточно взрослая, чтобы говорить со мной подобным образом! -- назидательно произнес мистер Клей. Ему не понравилось, во-первых, что дочь назвала его "папочкой", а во-вторых, намек на частые посещения клуба Сторка.-- Двадцатилетняя девушка должна... К их столику подошел владелец бара -- элегантно одетый, розовощекий, похожий на мальчишку сорокалетний мужчина. Улыбаясь, он покинул свою стойку, где в часы обеда лично отпускал крепкие напитки, стараясь вовсю. -- Хэлло, мистер Трент! -- поздоровалась Маргарэт.-- Это мой отец. Ему нравится здесь. -- Благодарю вас! -- чуть поклонился, застенчиво улыбаясь, как маленький мальчик, Трент.-- Очень приятно слышать такой отзыв. -- У вас здесь царит весьма приятная атмосфера...-- признал мистер Клей. -- У мистера Трента есть свой особый фирменный напиток,-- сообщила Маргарэт.-- Готовится из рома. -- Ром, сок лайма, сахар, немного вина "Куантро" -- на дне стакана...-- Трент увлеченно размахивал руками. -- Получается такая пенящаяся смесь,-- подхватила Маргарэт,-- очень приятная на вкус. -- Теперь я готовлю этот напиток с черным ямайским ромом,-- объяснял свое изобретение Трент,-- ром Майерса более тягуч и весьма подходит для осени. Пользуюсь электромиксером. Получается нечто... в общем, стоит попробовать. -- Два этих напитка с ромом в таком случае! -- заказал мистер Клей, явно сожалея, что не осмеливается при дочери выпить мартини. Шестеро за столиком затянули песню. -- "Ста-арая серая кобы-ылка..." -- громко распевали они; вполне сознательно веселились, старались быть развязными и оживленными, пели с юмором, с оттенком бурлеска -- пусть никто не заподозрит их, что они все мужланы из деревни. -- "Ста-арая серая кобы-ылка,-- пели они,-- она, увы, уже не та, что бывала когда-то, она уже не та, что бывала когда-то..." Маргарэт внимательно обозревала эту компанию за столиком. Сидят так тесно, что едва не касаются головами: среднего возраста мужчины, с аккуратно причесанными редкими, седоватыми волосами; у дам старательно завитые прически: при тусклом свете здесь, в баре,-- последний крик моды их молодости. Ту даму, что произносила тост за здоровье Чемберлена, Маргарэт уже видела один раз -- когда зашла сюда пообедать. Трент называл ее миссис Тейлор; сегодня она пришла не с мужем, а с другим мужчиной и его руку сжимала сейчас в своих. Маргарэт заметила, что, прежде чем сесть за столик, она чуть осмотрелась по сторонам и поправила свой корсет,-- предательский жест: так этой хрупкой, элегантной фигурой она обязана изобретению инженерной мысли и тем мукам, какие ей приходится терпеть под красивым платьем из набивного шелка. Один из джентльменов, по имени Оливер, постарше своих компаньонов, куда более уверенный в себе и беспечный -- словно у него денег в банке куда больше, чем у его друзей, дирижировал этим хором, делая энергичные жесты, словно исполнял бурлеску Леопольда Стоковского1. Из трех мужчин за столом мистер Тейлор самый тихий; немного посапывает, пьет в меру. Маргарэт сразу догадалась: у него больной желудок, и он уже печально думает о завтрашнем утре, когда придется глотать аспирин и запивать "Алказельцером". Другой, толстячок с просвечивающим сквозь редкие волосы черепом, в отделанной кантом жилетке, похож на бизнесмена из кино; когда не поет со всеми вместе, лицо у него интеллигентное, холодное. Две дамы в компании -- типичные мамаши из предместья; приближаются к пятидесяти, отчаянно сражаются с возрастом, одиночеством и грядущей смертью, прибегая ради этого к пудре, губной помаде и омолаживающим кремам; давно привыкли, что мужья и дети не обращают на них никакого внимания; вечно выражают негромкие, полуосознанные сожаления по поводу своей неудавшейся жизни; рано утром, сидя за спиной своих пожилых шоферов, отправляются в Нью-Йорк за покупками или на ланч. -- Что это за надпись? -- поинтересовался мистер Клей, стараясь перекричать громкое пение: он смотрел через окно на большой рекламный щит на лужайке с названием отеля. -- "Сознание, не отягощенное преступлением. Тысяча восемьсот сороковой",-- прочитала Маргарэт. -- Довольно странная надпись для рекламного щита отеля,-- заметил мистер Клей. Подошел Трент со стаканчиками. -- Видите ли, рекламный щит появился здесь вместе с моим баром,-- извиняющимся тоном объяснил он.-- У меня не хватило духу его убрать. -- А он ничуть не мешает,-- спохватился мистер Клей, надеясь, что не оскорбил Трента в лучших чувствах,-- даже симпатично.-- Попробовал выпивку -- какова на вкус.-- Чудесно! -- заглушая пение, похвалил он, чтобы доставить удовольствие Тренту.-- Просто восхитительно! Трент, улыбнувшись, вернулся к стойке, где шестеро его посетителей требовали выпить еще. Мистер Клей сидел, опираясь на спинку стула, смакуя смесь с черным ямайским ромом и ожидая, когда принесут вкусный обед. -- Ну а теперь скажи,-- обратился он к дочери,-- для чего ты меня сюда притащила? Маргарэт задумчиво вертела в руках свой стаканчик. -- Мне нужен твой совет. Мистер Клей подался вперед, внимательно уставившись на дочь. Обычно если девушки ее возраста начинают просить совета таким серьезным тоном, то их просьба неизменно касается только одной проблемы. Маргарэт заметила, как он насторожился, как впился в нее красивыми серыми глазами, в которых мелькнули подозрение и беспокойство. -- Что случилось? -- осведомилась она.-- Почему тебя так напугали мои слова? -- Можешь мне все рассказать.-- Мистер Клей в глубине души желал, чтобы она этого все же не делала. -- Ах! -- воскликнула Маргарэт.-- Расслабься, сядь поудобнее! Пациент еще жив, не умер. Я привела тебя сюда только затем, чтобы сообщить о своем желании бросить школу. Ну а теперь постарайся скрыть этот испуг в глазах.-- И нервно засмеялась, наблюдая за отцом через край своего стаканчика: у него довольно крупный бизнес, ежегодно платит громадный подоходный налог правительству... -- Никакого испуга у меня в глазах нет.-- Мистер Клей засмеялся, сразу решив, что лучше подойти к этой проблеме мягко, легко, без натужного смеха, притворяясь, что все обойдется довольно просто, без особых усилий, что сам он хороший парнишка, примерно одного возраста с ней, и уже все понимает.-- Ну и кто этот парень? -- Он не парень. -- Послушай, Маргарэт,-- начал он без нажима,-- твой отец вот, рядом... -- Знаю, что рядом. Симпатия всех метрдотелей. Мистеру Клею ее замечание явно пришлось не по вкусу: глаза сузились, губы сжались, как обычно, в тонкую линию; увидев эту перемену, она торопливо заговорила: -- Я ничего не имею против, мне даже это нравится. Позволяет мне чувствовать себя членом надежной, прочной семьи, способной легко относиться ко многому. Всякий раз, как вижу тебя на фотографии с одной из твоих поклонниц в норковой шубе,-- испытываю за тебя гордость. Честно! -- Я считаю нужным дать тебе понять,-- холодно продолжал мистер Клей,-- что ты могла бы рассказать мне всю правду. -- Никакого парня у меня нет. -- За здоровье моей дочери! -- провозгласила миссис Тейлор, высоко поднимая стакан.-- Сегодня у меня годовщина. Год назад я отдала свою чистокровную красавицу дочь замуж. А теперь я -- бабушка. Так за здоровье моей дочери! -- За здоровье бабушки! -- предложил свой тост Оливер: самый шумный за столом, он говорил чаще других, причем с поразительной самоуверенностью.-- За здоровье несчастной, разбитой болезнью, чистокровной и прекрасной старой бабушки! Все посетители в баре засмеялись, словно это чудесная шутка, и Оливер добродушно хлопнул миссис Тейлор по спине. -- Ну что ты, Оливер! -- тихо упрекнула она, дернув спиной. -- Просто я хочу уйти из колледжа.-- Маргарэт недовольно скосилась на распоясавшуюся компанию в баре.-- Надоело -- одна скука. -- Что ты, это лучший колледж для девушек во всей стране! -- возразил мистер Клей.-- И ты, насколько мне известно, учишься хорошо. Да и осталось всего два года. -- Это обучение навевает на меня смертельную скуку. -- Я всегда считал,-- заботливо, по-отечески говорил мистер Клей,-- что хороший колледж --лучшее учреждение для молодой, неоперившейся девушки, где ей в обязательном порядке следует провести четыре года. -- Я там постоянно нахожусь в каком-то подвешенном состоянии,-- продолжала Маргарэт,-- вся моя жизнь проходит в полной неопределенности. Все серьезное происходит за его пределами, и ничего -- в его стенах! Колледж для девушек -- это постоянный бал для Лиги будущих выпускников. -- Я, правда, слыхал, что, кроме бала, там нужно посещать и занятия,-- молвил мистер Клей с заметной иронией.-- Так, по крайней мере, я слыхал... -- Это далеко не та-ак, уверяю тебя! -- мечтательно протянула Маргарэт.-- Англосаксонская литература; драматическое развитие романа; нервная система огородного червя... Стоит прочитать первую полосу газеты, послушать разговор в нью-йоркском метро, съездить куда-нибудь на уик-энд -- и у тебя начинают чесаться мозги, так как ты увязла в этом монастыре с его платьицами с жесткой кисеей и дешевыми кабинами. -- Маргарэт! Как ты можешь! -- искренне возмутился мистер Клей. -- Французский роман, поэзия елизаветинской эпохи, эксклюзивная драма -- все это так далеко... А тем временем мир вокруг тебя устраивает гонку и все несется мимо. Мистер Трент,-- крикнула она владельцу,-- принесите нам еще два стаканчика! -- Хороший колледж всегда оказывает своим студентам поддержку.-- Мистеру Клею стало самому неловко от этих слов, но нужно же что-то сказать, уверенно играть роль отца, демонстрировать свою хорошую форму... По сути дела, он никогда не играл никакой роли во взаимоотношениях с Маргарэт; ему, правда, всегда было легко и хорошо с ней, он всегда был ее хорошим другом, но вот в прошлом году она неожиданно изменилась.-- Колледж служит защитой девушке, когда она еще не встала твердо на ноги и легко может сбиться с пути... -- Не нужна мне никакая защита! -- упрямилась Маргарэт.-- И пусть меня сбивают с истинного пути! Ничего не имею против.-- И уставилась на горящий рекламный щит на лужайке.-- "Сознание, не отягощенное преступлением. Тысяча восемьсот сороковой". Вот что самое приятное в этом баре. Подошел Трент со стаканчиком в руках; церемонно, аккуратно убрал использованные стаканчики, мокрые салфетки, вытряхнул пепел из пепельниц, поставил новые стаканчики, с восхищением улыбаясь Клею и любуясь им: все на нем -- костюм, туфли, ручные часы, даже кожа лица -- красивое, дорогое, точно, со вкусом подобранное. Пока Трент суетился возле столика, Маргарэт наблюдала за посетителями в баре. На всех мужчинах темно-серые или голубые двубортные пиджаки, накрахмаленные белые рубашки с воротничками, выглаженными до остроты ножа, а маленькие галстуки плотного шелка так аккуратно примыкают к воротничкам, будто вылезают прямо из горла. Запонки, красивые, дорогие, поблескивают на запястьях; приобретенные в Англии туфли, надраенные до невероятного блеска, всех их подравнивают, ставят в один ряд, словно ступни у них одного размера. Лица их казались Маргарэт очень знакомыми -- такие же у отцов ее друзей: отлично выбритые, без лишнего жира; выражение спокойное, самоуверенное, надменное, заявляющее о своем превосходстве: все эти мужчины за последние сорок лет жизни никогда не чувствовали себя неловко, не на месте, не в своей тарелке и посему высокомерны и недоступны. Лица бизнесменов, готовых принять на себя любую ответственность, давая распоряжения; за ними подъезжают автомобили, для них пересчитывают деньги. Эти джентльмены окончили одни колледжи, женились на девушках одного круга, слушали те же проповеди в церквах,-- на всех лежит одинаковая печать -- как маркировка на пулях из одного пистолета. Таких господ ни с кем не спутают, когда извлекают из-под обломков стен, из покореженных машин, из дорогих рам картин,-- если им случается стать жертвами несчастного случая. -- Я намерена сегодня напиться! -- заявила миссис Тейлор.-- Завтра в церковь не пойду. А сегодня напьюсь! -- Миссис Чемберлен молилась исправно, каждое утро,-- сообщила одна мамаша из предместья -- яркая блондинка.-- Ходила молиться в Вестминстерское аббатство. А ее муж чуть ли не каждый день летал в Германию. -- Вот какой должна быть настоящая жена! -- высказал свое одобрение мистер Тейлор. -- Первое воздушное путешествие старика,-- заметил толстячок.-- Никогда прежде не летал -- до шестидесяти девяти лет. Ничего себе первый полет! -- "С крапивы, под названием опасность,-- процитировала блондинка,-- мы срываем цветок безопасности". Это из Шекспира. Мистер Чемберлен -- хорошо образованный человек. -- Все англичане -- образованные люди,-- уточнил мистер Тейлор.-- Знают, как нужно управлять своей страной. Правящий класс. Не то что мы здесь с вами. -- Очень важны контакты, которые мы устанавливаем еще в колледже,-- добавил от себя мистер Клей. -- Тсс! -- нетерпеливо замахала на него руками Маргарэт.-- Тише, я слушаю. -- Непременно сегодня вечером напьюсь! -- повторила миссис Тейлор.-- Я молилась за мир, чтобы моего сына не отправили на войну, и мой сын при мне. Так зачем мне снова идти в церковь -- не понимаю! Давайте выпьем еще! -- Мир в наше время,-- вставила блондинка.-- Вот что сказал этот человек, когда сошел с трапа самолета,-- этот старик с зонтиком в руке. -- Так тебе нужен мой совет? -- переспросил мистер Клей. Маргарэт смотрела на него, на это лицо -- черты его навсегда запомнились, отложились глубоко, где-то на самом дне души,-- красивое, подвижное, веселое лицо; на нем сейчас выражение тревоги, озадаченность: чувствует, видимо, свое полное бессилие -- ведь ему приходится решать проблему, возникшую перед его дочерью, которой исполнился двадцать один год. -- Конечно, я готова к тебе прислушаться.-- Она чувствовала, как ей жалко отца.-- Мне нужен твой совет, поэтому я и попросила тебя прийти. Ты ведь такой надежный.-- И мягко улыбнулась ему.-- В конце концов, ты первый посоветовал мне постричься, помнишь? Мистер Клей тоже улыбнулся, довольный. Потягивал свою выпивку, положив красивые, холеные руки на столик перед собой, и тихо разговаривал с дочерью. Она все разглядывала с любопытством посетителей в баре, а он рассказывал ей о друзьях по колледжу, о людях, с которыми нашел возможным связать всю свою жизнь; делился накопившимися за долгие годы воспоминаниями об установленных важных контактах. В бар вошла новая компания -- двое мужчин и две женщины, у всех раскрасневшиеся от холода лица,-- быть может, приехали в автомобиле с открытым верхом. Один похож на всех здесь -- в хорошо сшитом двубортном костюме, с теми же типично "безразмерными" английскими ступнями. Женщины помоложе его,-- соседки тех, что пришли сюда раньше. Второй -- громадного роста, полный, в твидовом костюме, черном пуловере и белоснежной рубашке с накрахмаленным воротником, ярко выглядывавшим из-под тяжелых, покрасневших челюстей. -- "Рычи, лев, рычи!" -- пел он на ходу. -- Двадцать семь -- четырнадцать! -- Кто выиграл? -- осведомился мистер Тейлор. -- Колумбия,-- ответил человек в твидовом костюме.-- Двадцать семь -- четырнадцать. Я болею за Колумбию. -- Кто мог подумать, что команда из Нью-Йорка когда-нибудь побьет Йель! -- изумился мистер Тейлор. -- Даже не верится! -- подхватил Оливер. -- Двадцать семь -- четырнадцать,-- повторил человек в твидовом костюме.-- Лакман их всех перебегал. -- Мы из Йеля! -- уточнил мистер Тейлор.-- Все! Команда Йеля двенадцатого года. -- Предлагаю по стаканчику от болельщика Колумбии! -- возгласил человек в твидовом костюме.-- Всем без исключения! -- И заказал выпивку. Все вновь пришедшие затянули "Рычи, лев, рычи!". Две компании геев объединились и чувствовали себя счастливыми -- им было хорошо вместе. Маргарэт слушала отца: он с самым серьезным видом рассказывал ей, как необходимы солидные денежные ресурсы, чтобы позже использовать их, с Божьей помощью, в тех местах, где они созданы, и тесно работать рука об руку с людьми, похожими на тебя самого и способными пройти огонь, воду и медные трубы. Она не спускала глаз с громадного мужчины в твидовом костюме: тот горланил "Рычи, лев, рычи!", и его обширная задница мелко тряслась под плотной тканью. -- Не можете ли вы спеть "Держись, Колумбия!"? -- обратилась к нему миссис Тейлор.-- Это песня Колумбийского университета, вы наверняка ее помните. -- Конечно, помню! -- это заявил толстячок.-- Только я охрип и такую песню мне не вытянуть. Затянули все вместе "Хей-хо, хей-хо, идем мы все на работу!". Голоса звучали раскованно, горячо,-- исполнители как следует хлебнули виски и получали удовольствие и от крепкого напитка, и от громкого, свободного изъявления чувства товарищества. -- А мне ужасно хочется -- "Держись, Колумбия!" -- настаивала миссис Тейлор. -- Может, вот эту послушаете? -- И толстяк, не дожидаясь согласия, затянул: -- "Хей-хо, хей-хо, я вступил в Си-Ай-О и теперь плачу членские взносы банде жидов! Хей-хо, хей-хо!" Оливер -- он все время хлопал миссис Тейлор по спине -- теперь стукнул по спине толстяка, явно довольный его шуткой. Все дружно хохотали, грохоча кулаками по стойке в знак одобрения. Стоявший за спиной у Маргарэт Трент нервно оглядывался -- нет ли среди посетителей кого-нибудь с еврейской физиономией. Убедившись, что нет, тоже позволил себе улыбнуться. -- Ну, давайте еще раз! -- Толстяк поднялся с места и поднял большие руки, собираясь дирижировать самозваным хором.-- А потом поедем в Поукипси! Сразу вступили все голоса -- пожилые, охрипшие -- и хор дружно запел. Песня теперь звучала будто сама собой -- радостно, с яростным торжеством; все вопили в полную силу легких: "Хей-хо, хей-хо, мы вступили в Си-Ай-О и теперь платим членские взносы банде жидов! Хей-хо, хей-хо!" Все хохотали, хлопали друг друга по спинам; по всему бару разносилось звонкое эхо тарабанивших по стойке кулаков и громких криков. -- Боже, как замечательно! -- выдохнула миссис Тейлор. Маргарэт, повернувшись к буйной компании спиной, смотрела на отца: тоже смеется вместе со всеми... Теперь она заново, старательно его изучала, словно только что встретила. Пока еще он не грузный, но, видимо, быстро набирает вес. На нем тоже темно-серый двубортный пиджак, сорочка с накрахмаленным, выглаженным до остроты ножа воротничком; галстук плотного шелка вылезает прямо из морщинистого горла, а туфли, разумеется приобретенные в Англии, лишают и его аккуратные ступни собственного размера. Лицо точно как у его друзей, окончивших когда-то, около 1910 года, престижные колледжи и теперь вставших у руля бизнеса: они возглавляют различные комитеты, благотворительные организации, масонские ложи; организуют лоббистов, создают политические партии -- и все густо краснеют при упоминании о подоходном налоге и часто повторяют выражение "этот сумасшедший в Белом доме". Да, именно такое лицо сейчас у ее отца, сидящего за столиком напротив нее... И он смеется вместе со всеми... -- Почему ты смеешься? -- не выдержала Маргарэт.-- Какого дьявола?! Мистер Клей оборвал смех, и на лице его проступило удивление -- мимолетная реакция на слова дочери. Вскоре компания человека в твидовом костюме покинула бар -- поехала развлекаться в Поукипси. Маргарэт встала из-за стола. -- Куда же ты? -- не понял мистер Клей. -- Что-то расхотелось здесь есть.-- Она надевала пальто. Положив на столик несколько купюр, он последовал ее примеру. -- А я надеялся, ты мне все расскажешь; беспокоился... Ты, кажется, ждала от меня совета... Маргарэт промолчала, и они направились к двери. -- Вовсе он и не похож на болельщика Колумбии! -- Миссис Тейлор проходила мимо.-- Даже не может спеть "Держись, Колумбия!". -- Да уж! -- поддержал ее мистер Тейлор.-- Слишком упакован в твид, в пуловер... -- За здоровье Невилла Чемберлена! -- Миссис Тейлор обхватила тонкими пальцами высокий стакан с очередным коктейлем.-- Итак, сегодня вечером я напиваюсь, а завтра не иду в церковь! Закрыв за собой двери бара, Маргарэт пошла с отцом к машине мимо освещенного рекламного щита на лужайке,-- он сотрясался от ветра, бросавшего на него копны сухих листьев. Была осень 1938 года -- Колумбия победила тогда со счетом двадцать семь -- четырнадцать в первой же игре сезона.
ГЛАВНЫЙ СВИДЕТЕЛЬ
Лестер Барнум спустился по ступенькам крыльца, перешел через улицу, завернул за угол, стараясь не оглядываться. Маленький, изможденный, аккуратный, женатый человек. Шел он медленно, сонно, словно ему никогда не приходилось высыпаться вволю, смиренно, робко свесив голову, опустив подбородок на серое пальто; по сероватому лицу, по сжатым в нерешительности губам можно было догадаться, что он, не впадая в особенное отчаяние, обдумывает какую-то свою личную проблему. "Ну, вот и год в тюрьме",-- думал он; покачал головой и все же, сделав над собой усилие, оглянулся, посмотрел на громадное серое здание тюрьмы, где просидел целый год. Но, заворачивая за угол, уже об этом не думал -- зачем, если и эта опостылевшая серая громадина, и год, проведенный там, остались позади, за спиной, вне поля зрения. Он бесцельно шел вперед, без всякого интереса разглядывая людей, гуляющих на свободе. Ему не по нраву пришлись те, с кем он столкнулся в тюрьме. В кино -- все по-другому: камеры заселены добрыми, великодушными, беззлобными и безвредными людьми; за год, проведенный за решеткой, ему что-то не подвернулся ни один такой заключенный. С ним сидели только ужасно грубые, крепко сбитые, крупные, отчаянные мужики; им доставляло удовольствие подсыпать ему перец в чашку с кофе, вбивать гвозди острием вверх в его деревянную койку или в момент охватившей их ярости бить его палкой от швабры или помойным ведром. А на прогулках в тюремном дворе, примерно раз в месяц или почаще, появлялся какой-то коротышка с лоснящейся рожей и назойливо нашептывал ему на ухо: -- Расколешься -- твоя следующая остановка в Гробленде. Предупреждаю -- ради твоей же собственной шкуры! Почему-то все вокруг были абсолютно уверены, что он располагает секретной, важной, тянущей на "вышку" информацией,-- полиция, окружной прокурор, осужденные. Барнум только вздыхал от всех этих воспоминаний, безучастно шагая по улицам,-- сколько же здесь людей -- свободных, энергичных -- и как они суетятся... Он нерешительно остановился на углу: куда идти дальше? Ему, в сущности, все равно -- туда ли, сюда: ни одна из этих улиц не приведет его к пристанищу. Нет у него дома, и идти ему, стало быть, некуда. Впервые за сорок три года нет своего, только ему предназначенного приюта, где в шкафу висит его одежда и ждет постель, чтобы поспать. Жена удрала в Сент-Луис с автомобильным механиком и забрала с собой двух их дочурок. -- Теперь могу тебе и признаться! -- заявила она ему в комнате для посетителей в тюрьме -- он уже просидел три месяца.-- Все это тянется довольно давно. А теперь он уезжает в Сент-Луис... Ну, пришло время и тебе узнать.-- И поправила маленькую шляпку с какими-то загогулинами (никогда с ней не расставалась) и еще корсет таким жестом, словно он нанес ей страшное оскорбление и поэтому она уезжает теперь от него на запад. Узнал он также, что в типографии, где работал семнадцать лет, появился профсоюз и теперь его рабочее место, и с гораздо большей зарплатой, занял какой-то бородатый румын. Барнум уныло насвистывал сквозь зубы, вспоминая о зыбких, давно минувших годах, когда вел обычную простую жизнь, приносил каждый вечер детишкам комиксы, дремал после обеда, а жена все жаловалась, недовольная то одним, то другим. То была незамысловатая, незаметная, не запутанная жизнь,-- ему тогда не доводилось разговаривать с важными шишками -- окружным прокурором, детективами-ирландцами -- и никакие мошенники или мелкие торговцы наркотиками не подсыпали ему перец в чашку с кофе. Все началось год назад, когда он по ошибке свернул на Коламбус-авеню вместо Бродвея: тихо-мирно возвращался себе домой с работы, с тревогой вспоминая, как босс, чем-то рассерженный, весь день ходил взад-вперед по цеху за его спиной, цедя сквозь зубы: -- Нет, этого я не в силах вынести! Всему есть предел! Нет, не в состоянии! Барнум так и не понял, чего именно не может вынести босс, но все равно эта мысль где-то в подсознании его беспокоила,-- вполне вероятно, босс не может вынести его, Барнума... Усталый, шел он домой, думая о том, что его, как всегда, на обед ждет жареная треска и придется провозиться весь вечер с детьми, так как жена посещает какой-то женский клуб, где, по ее словам, берет уроки вязания. В глубине души чувствовал, конечно, хоть и расплывчато, что вечерок предстоит не из приятных -- скучный, бесцельный, как тысячи точно таких же в его жизни. И вот тогда все и произошло. Какой-то высокий, очень смуглый человек, с засунутыми в карманы руками, торопливо его обогнал. Вдруг из соседнего подъезда выскочил другой, в серой шляпе и в пальто, и схватил первого за плечо. -- А-а, попался, сукин сын! -- заорал тот, что в серой шляпе. Смуглый бросился наутек. Серая шляпа выхватил из-под мышки пистолет и завопил: -- На этот раз не уйдешь, испанец паршивый! -- И выстрелил в него четыре раза подряд. Смуглый медленно, словно скользя, опустился на тротуар, а серая шляпа крикнул: -- Ну что, не нравится?! -- И тут он бросил ледяной взгляд на Барнума -- тот стоял рядом, разинув рот.-- Та-а-ак...-- протянул он, грозно зарычал перекошенным ртом и мгновенно исчез. Барнум, стоя на том же месте, не мог отвести взора от высокого смуглого человека, безмолвно лежавшего на тротуаре,-- а он, оказывается, не такой уж высокий... Кровь хлещет из него. Барнум вдруг спохватился и закрыл рот. Словно во сне, неуверенно подошел к упавшему на тротуар человеку: на него уставились остекленевшие глаза мертвеца... -- Послушайте, послушайте, эй, мистер! Что здесь случилось? Рядом с Барнумом стоял мужчина в фартуке мясника и испуганно глядел вниз, на тротуар. -- Я все видел! -- авторитетно начал Барнум.-- Этот парень обогнал меня, а другой, в серой шляпе, выскочил из подъезда и закричал: "А-а, попался, сукин сын!" Потом заорал: "На этот раз не уйдешь, испанец паршивый!" И бам, бам, бам! Потом ему: "Ну что, не нравится?!" Потом мне: "Та-а-ак..." -- и куда-то исчез. А этот джентльмен... умер. -- Что здесь произошло? -- К ним бежала через улицу, от магазина модных шляпок, полная женщина и кричала на ходу. -- Убили человека,-- объяснил ей мясник.-- Вот он все видел.-- И ткнул пальцем в Барнума. -- Как это случилось? -- подчеркнуто вежливо осведомилась модистка. К этому времени подбежали еще трое, а потом -- четверо мальчишек. Все стояли и глазели на труп. -- Ну,-- снова заговорил, чувствуя собственную значимость, Барнум, когда этот разноголосый галдеж наконец прекратился,-- шел я по этой улице, а этот парень обогнал меня, а какой-то человек в серой шляпе выскочил из подъезда и закричал: "А-а, попался, сукин сын!" Этот парень бросился наутек, а другой закричал: "На этот раз не уйдешь, испанец паршивый!" Вытащил пистолет -- и бам, бам, бам, бам! Потом ему: "Ну что, не нравится?" Потом мне: "Та-а-ак..." -- Барнум перекосил рот, как это делал на его глазах убийца, и даже пытался сымитировать его грозное рычание.-- И куда-то исчез. А этот вот... убит. Теперь около трупа толпилось человек пятьдесят. -- Что здесь случилось? -- задал теперь вопрос тот, кто подбежал последним. -- Я шел по улице,-- поторопился ему ответить Барнум -- как можно громче, гордо сознавая, что все глаза устремлены на него одного,-- по этой улице, и вот этот парень меня обогнал... -- Послушай-ка, приятель,-- какой-то коротышка с красной физиономией бесцеремонно толкнул его под локоть,-- шел бы лучше домой! Ни черта ты не видел... -- Нет, видел! -- разволновался задетый за живое Барнум.-- Все видел -- собственными глазами! Какой-то человек в серой шляпе выскочил из подъезда...-- Рассказчик даже подпрыгнул для убедительности, а толпа уважительно расступилась перед ним, чтобы освободить ему побольше места, и он мягко, как кошка, приземлился. Колени его подкосились, но все же выдержали, только напряглись.-- Выскочил и закричал: "А-а, попался, сукин сын!" А этот парень,-- он махнул в сторону трупа,-- бросился наутек...-- Барнум даже сделал два быстрых, маленьких шажка, демонстрируя всем, как побежал мертвец.-- А этот, в серой шляпе, вытащил пистолет и заорал... -- Почему ты не идешь домой? -- приставал к нему нахальный коротышка, прямо-таки умолял.-- Мне-то все равно, только... послушай, зачем тебе впутываться в это дело, жизнь себе осложнять? Иди домой, говорю тебе! Барнум холодно посмотрел на него. -- Ну и что потом? -- раздался чей-то голос из толпы. -- "На этот раз не уйдешь, испанец паршивый!" -- вдохновенно завопил Барнум.-- И раздались выстрелы -- бам, бам, бам, бам! -- Он поднял руку, сделал вид, будто стреляет из пистолета, стараясь даже удержать ее на месте, как после отдачи.-- Потом этот, в шляпе, заорал: "Ну что, не нравится?!" Повернулся ко мне, протянул: "Та-а-ак..." -- Барнум зарычал точно как преступник, отдавая себе отчет, что все, как один, в толпе впились в него глазами,-- и исчез, а этот джентльмен... вот убит... -- Говорю тебе, как хороший друг сказал бы,-- теперь уже серьезным тоном убеждал его коротышка,-- прислушайся к моему совету -- ступай домой! Ты ничего не видел, ничего! -- Что здесь произошло? -- донесся до него поверх качающихся голов чей-то голос. Теперь, как казалось Барнуму, его окружила громадная толпа, не менее тысячи человек, и все они пытливо, разинув рты, смотрят на него... А дома-то ему никогда не удавалось привлечь к себе внимания и троих человек одновременно, даже своих двух детишек и жены -- слушали его не перебивая не более минуты... -- Шел я по этой улице,-- охотно стал он повторять окрепшим, звенящим голсом,-- и вот этот парень... -- Мистер! -- Коротышка отчаянно вертел головой.-- На черта тебе все это нужно? К чему это все тебя приведет? Наверняка к беде! -- Этот вот парень,-- продолжал Барнум, не обращая никакого внимания на этого грубияна коротышку,-- обогнал меня, а другой, в серой шляпе, выскочил из подъезда...-- И еще раз наглядно продемонстрировал, как это было. -- "А-а, попался, сукин сын!" -- заорал он. Этот парень бросился наутек, а другой, в серой шляпе, вытащил пистолет...-- Барнум нацелился на лежащий на тротуаре труп -- и завопил: "На этот раз не уйдешь, испанец паршивый!" -- и открыл стрельбу: бам, бам, бам, бам! Потом закричал: "Ну что, не нравится?!", посмотрел на меня, протянул: "Та-а-ак..." -- и куда-то исчез. А этот вот джентльмен... убит. Теперь, после всех этих прыжков и бесконечных рычаний, от непосильного напряжения -- ему приходилось сильно напрягать голос, чтобы все, даже в самых дальних рядах, хорошо слышали,-- пот катился со свидетеля происшествия градом, глаза чуть не выкатывались из орбит -- так он был возбужден. -- И вот все кончено! -- с театральной выразительностью завершил Барнум.-- Я и глазом не успел моргнуть, как этот джентльмен уже лежал на тротуаре, глядя на меня неживыми, остекленевшими глазами... -- Иисусе Христе! -- с восхищением воскликнул один из четырех мальчишек, стоявших в гуще толпы. -- Кто бы ты там ни был,-- доводил Барнума несносный коротышка,-- все равно болван! Помяни мои слова! Пока, прощай! -- И выбрался из толпы. Какой-то крупный мужчина, с такой же красной физиономией, как у ретировавшегося коротышки, похлопал Барнума по плечу и дружески ему улыбнулся. -- Вы в самом деле все видели? -- Он еще спрашивает! -- возмутился Барнум.-- Конечно, видел -- все, собственными глазами! Пули просвистели у меня над головой! -- Ну и что здесь произошло? -- Шел я по этой улице...-- в который раз затараторил Барнум. Краснорожий его внимательно слушал,-- видимо, это происшествие почему-то вызывало у него глубокий интерес. -- ...А этот парень обогнал меня и пошел впереди. -- Да громче ты! -- потребовали из толпы. -- Шел я по этой улице,-- закричал Барнум,-- а этот парень обогнал меня и пошел впереди! Тут какой-то парень, в серой шляпе...-- И опять пересказал всю историю, с соответствующими жестами и телодвижениями. Краснорожий с уважением слушал, а потом поинтересовался: -- Так вы видели вблизи лицо преступника? -- Видел! Как вот вас сейчас! -- А узнаете его в лицо, если снова увидите? -- Как собственную жену... -- Отлично! -- Краснорожий схватил Барнума за локоть и потащил за собой через плотную толпу зевак. В это время на углу затормозили, с ревом сирен, полицейские машины. -- Пойдемте-ка со мной в полицию! Когда поймаем преступника -- вы его опознаете. Вы теперь главный свидетель. Вот повезло, что вы мне попались! Сейчас, спустя год после всего этого, Барнум тяжело вздохнул, мысленно представляя себе прошлое. Убийцу искали целый год, но так и не нашли, а он просидел этот год в тюрьме и за это время потерял не только жену и детей, но и работу -- она досталась какому-то бородатому румыну. А его разбойники с большой дороги, мошенники и фальшивомонетчики лупили палками от швабр и помойными ведрами. Каждые три дня его таскали вниз -- посмотреть на новый улов. Но всякий раз на опознании бандитов он лишь беспомощно качал головой: не было среди них убийцы в серой шляпе. Молодой окружной прокурор, недовольный, корил его, да еще издевательски усмехался: -- Какой из тебя, к черту, главный свидетель, Барнум! Уберите его, к чертовой матери, с моих глаз! И детективы послушно тащили его за шиворот назад, в камеру. Когда Барнум требовал, чтобы его освободили, тюремщики возражали: -- Да ты что?! Мы ведь защищаем твою жизнь! Хочешь выйти отсюда, чтобы тебе выбили мозги? Знаешь, кого убили? Сэмми, по кличке Испанец. Важная фигура! Нет уж, ты слишком много знаешь. Не отчаивайся -- ведь тебя сытно кормят, три раза в день. -- Ничего я не знаю...-- тихо бормотал, выбившись из сил, Барнум, когда его снова запирали в камере. Но это его бормотание не вызывало абсолютно никакого отклика. К счастью, окружной прокурор получил хорошую работу в страховой компании и перестал заниматься расследованием дела об убийстве Сэмми, по кличке Испанец, иначе пришлось бы ему торчать за решеткой, пока кто-то из них двоих не сыграл бы в ящик -- либо он, либо окружной прокурор. Идет он теперь по улице, после года отсидки,-- бесцельно, куда глаза глядят, бездомный, безработный, без жены и без детей... Барнум тяжело вздохнул. Печально потирая подбородок, стоял он на углу, решая -- куда же свернуть... Вдруг из-за угла выскочил на большой скорости автомобиль -- и оказался слишком близко от припаркованной за углом машины. Визг тормозов, душераздирающий скрежет сплющиваемых крыльев и смятого металла... Из стоявшего автомобиля выскочил, отчаянно размахивая руками, водитель. -- Ты что, не видишь, черт тебя подери, куда тебя несет?! -- заорал он на водителя ударившего его автомобиля, дико вытаращивая глаза на смятое крыло.-- Ну-ка, предъяви свои водительские права! Кто уплатит мне за поврежденное крыло? Лично я не намерен платить за ремонт из собственного кармана, браток! Пока неосторожный водитель вылезал из машины, владелец пострадавшей с мрачным видом повернулся к стоявшему рядом Барнуму. -- Ну, вы ведь видели? Барнум бросил быстрый взгляд на смятое крыло, потом на улицу перед собой и произнес твердо: -- Ничего я не видел! Ни-че-го! -- Повернулся и быстро зашагал в том направлении, откуда только что пришел.
"ДОМ СТРАДАНИЙ"
-- Сообщите, что пришел мистер Блумер, хочет с ней повидаться.-- Филип снял шляпу и в упор уставился на элегантного клерка отеля, в безупречных белых перчатках. Тот поднял телефонную трубку. -- Мисс Джерри, к вам некто мистер Блумер,-- с присущим ему изысканным равнодушием произнес он, глядя мимо чисто выбритого, ничем не примечательного лица Филипа, в дальний конец поражающего роскошью холла. Филип услыхал в трубке знаменитый женский голосок -- знакомые журчащие модуляции: -- Кто он такой, черт подери, этот мистер Блумер? Недоуменно пожал плечами, чувствуя, как ему неудобно в пальто. Его уши крестьянского мальчишки, смешно торчащие из-под грубой, жесткой копны волос, покраснели. -- Я слышал, что она ответила. Сообщите ей: мое имя Филип Блумер, и я написал пьесу, которая называется "Дом страданий". -- Мистер Филип Блумер,-- с вежливым безразличием объяснил клерк.-- Говорит, что написал пьесу под названием "Тот дом страданий". -- И он проделал весь путь, только чтобы сообщить мне это? -- Глубокий, богатый оттенками голос красиво рокотал в трубке.-- Скажите ему -- это классно! -- Разрешите я сам! -- Филип бесцеремонно выхватил из рук клерка трубку.-- Хэлло! -- начал он дрожащим от волнения голосом.-- Это Филип Блумер. -- Как поживаете, мистер Блумер? -- насмешливо прозвучал очаровательный голос. -- Все дело в том, мисс Джерри, что я написал пьесу.-- Филип спешил поскорее все ей высказать, построить фразу, как надо,-- подлежащее, сказуемое, дополнение,-- лишь бы только она не повесила трубку.-- Она называется "Дом страданий". -- Но клерк назвал ее иначе -- "Тот дом страданий", мистер Блумер. -- Он ошибся. -- Как глуп этот клерк! Сколько раз я ему говорила об этом -- все без толку! -- Я был в офисе мистера Уилкеса,-- спешно продолжал в полном отчаянии Филип,-- и меня там уведомили, что текст все еще у вас. -- Какой текст?.. -- Моей пьесы "Дом страданий"! -- закричал Филип в трубку, чувствуя, что его прошиб пот.-- Когда я принес пьесу мистеру Уилкесу, то в разговоре с ним предложил, чтобы вы сыграли в ней главную роль, и они отправили вам ее прочитать. Так вот. Кому-то в "Гилд-театр" понадобилось взглянуть на мою пьесу, но она у вас, вы ее держите вот уже два месяца. Вот мне и хотелось бы узнать, не будете ли вы столь любезны и не вернете ли ее мне? На другом конце провода послышался вздох, потом наступила пауза. -- Не угодно ли вам, мистер Блумер, подняться ко мне? -- произнесла мисс Джерри довольно бесстрастно, но не без завлекающих интонаций. -- С удовольствием, мэм,-- ответил Филип. -- Номер тысяча двести пятый.-- Клерк деликатно забрал из рук Филипа трубку и водрузил ее на место. Поднимаясь в лифте на нужный этаж, Филип с тревогой глядел на свое отражение в зеркале. Поправил съехавший чуть на сторону галстук, попытался пригладить непослушные волосы. Ему совсем не нравилась собственная внешность -- похож на мальчика с фермы, например помощника дояра: может, и проучился пару лет в сельской школе. Всегда он старался всячески избегать встреч с людьми театра. Ну, скажите на милость, кто же из них поверит, что вот такая деревенщина написала пьесу? Достаточно бросить на него один взгляд! Выйдя из лифта, через коридор, по мягким коврам, он направился прямиком к номеру 1205 -- вот он: на металлической двери висит на скрепке листок бумаги. Собрался с духом, позвонил -- открыла сама мисс Адель Джерри: перед ним стояла высокая, темноволосая дама -- само воплощение женственности: запах изысканных духов, вечернее платье, открывающее взору чуть ли не квадратный ярд пышной груди... Огонь, что горит в ее глазах, вызывал всеобщее восхищение -- она блистала на многих сценах, в том числе и у таких мэтров, как Брукс Аткинсон, Мантл, Джон Мейсон. Рука ее покоится на круглой ручке двери; прическа простая, головка склонена чуть набок; с интересом разглядывает его, Филипа Блумера, замершего перед ней в коридоре. -- Это я -- мистер Блумер,-- напомнил Филип. -- Не соблаговолите ли войти? Какой сладкий, нежный, без всякой вычурности голос,-- будто нарочно приспособлен, чтобы своей мелодичностью и приятностью снимать нервное напряжение у таких юношей, как он,-- работников на ферме, например помощников дояра. -- Там, на двери, кто-то оставил для вас записку.-- Филип радовался, что на ум пришла хоть одна фраза -- она поможет ему наконец шагнуть внутрь. -- Ах, благодарю вас! -- Она сняла скрепку с листком. -- Наверно, послание от какого-нибудь вашего таинственного поклонника,-- предположил Филип с улыбкой, принимая в душе твердое решение быть с ней отчаянно галантным -- пусть и следа не останется от привычного его образа парня с фермы, например помощника дояра. Мисс Джерри подошла поближе к окну, пробежала листок, поднеся его очень близко к глазам, словно близорукая,-- все ее дивное тело, казалось, замерло, сосредоточилось на написанных строчках. -- Ах, да это меню! -- И бросила листок на стол.-- Сегодня на ужин жаркое из ягненка. Филип на секунду зажмурился: все вокруг ему только чудится, стоит открыть глаза, и это мгновенно исчезнет, пропадет -- и очаровательная мисс Джерри, и ее роскошный номер, да и сам отель. -- Пожалуйста, садитесь, мистер Блумер. Он открыл глаза,-- все на своих местах,-- уверенно прошагал по всей комнате и присел, прямой как аршин, на маленький позолоченный стульчик. Мисс Джерри уютно устроилась на диване, как девчонка, подобрав под себя ноги; рука на широкой спинке дивана, ладошка с соблазнительными пальчиками свешивается с края. -- Знаете ли, мистер Блумер,-- заметила мисс Джерри своим прелестным, игривым голоском,-- вы ведь совсем не похожи на драматурга. -- Это для меня не новость! -- Филип помрачнел. -- Вы такой крепыш, такой здоровяк! -- Я это знаю. -- Но вы в самом деле пишете пьесы? -- И вдруг, словно давняя его интимная знакомая, подалась к нему. Филип, повинуясь религиозным законам целомудрия, мучительно отводил глаза от ее великолепной груди -- два волнующихся холма... Непредвиденная трудность на пути его интервью с ней. -- Да-да, вы не ошибаетесь,-- забормотал он, нарочито глядя мимо нее, через ее покатое плечо.-- Да, в самом деле, я же вам говорил снизу, по телефону. И я пришел, чтобы забрать свою пьесу. -- "Дом страданий".-- Словно глубоко размышляя над чем-то, она покачала головой.-- Какое удачное название. Однако... немного странное для такого жизнерадостного на вид юноши. -- Да, мэм.-- Филип старался, как мог, держать голову прямо и смотреть только в потолок. -- Как приятно, что вы в этой связи вспомнили обо мне! -- Мисс Джерри подалась к нему еще сильнее, а благодарный взгляд ее вдруг увлажнившихся прекрасных глаз запросто достиг бы в эту минуту третьего ряда балкона.-- Фактически я в простое вот уже три года. Думала, никто больше и не вспомнит об Адели Джерри. Как грустно! -- Ах, что вы, что вы! -- Филип, чтобы переубедить ее, призвал на помощь всю свою способность к утонченному обхождению.-- Я, например, вас не забывал никогда. Его ложь, конечно, не очень удачный выход из положения, но правда в тысячу раз хуже. -- Итак, мистер Блумер, "Гилд-театр" намерен ставить вашу пьесу? -- ласково осведомилась мисс Джерри. -- Да нет, я этого не говорил. Просто кое-каким моим знакомым актерам пришла в голову идея пустить мою пьесу по кругу,-- пусть прочтут,-- но так как она лежит у вас вот уже два месяца... В заманчивых глубинах темных глаз мисс Джерри погас огонек интереса. -- Мистер Блумер, у меня нет ни одного экземпляра вашей пьесы. Она у моего режиссера, Лоуренса Уилкеса.-- И послала ему очаровательную улыбку, тут же обнажившую все морщинки на ее лице.-- Мне очень приятно с вами встретиться. Теперь я буду пристальнее следить за новой, талантливой порослью в театре. -- Благодарю вас,-- пробормотал Филип, чувствуя себя на седьмом небе. Мисс Джерри ласково, с явной симпатией глядит на него... Глаза его, не в силах вынести блеска направленного на него взора, скользнули вниз, к ее пышной груди. -- Ах, мистер Уилкес! Я видел много его спектаклей. Вы были просто восхитительны в них. Какая игра! Да и он чудесный режиссер. -- Да, у него есть свои сильные стороны,-- холодно согласилась мисс Джерри.-- Но и свои границы. Это очень серьезный недостаток. Трагедия американского театра заключается в том, что в нем нет сейчас ни одного человека без таких границ. -- Да, я согласен с вами. -- Расскажите мне, мистер Блумер, о вашей пьесе. О той роли, которую вы прочите мне.-- И села поудобнее, положив ногу на ногу, словно приготовилась к долгой беседе. -- Ну,-- начал Филип,-- это пьеса о пансионе. Мрачном, безотрадном, очень бедном пансионе; там прохудились и текут трубы, а его несчастные обитатели не в состоянии платить за свои жалкие комнатушки. В общем, в таком духе. Мисс Джерри молчала, ждала -- что дальше. -- Истинно главенствующий демонический дух этого заведения,-- продолжал Филип,-- неряшливая, тиранствующая, строящая всевозможные козни, грубая женщина. Я писал ее портрет со своей тетки -- владелицы такого пансиона. -- Сколько ей лет? -- поинтересовалась мисс Джерри тихим, ровным, без всяких эмоций голосом. -- Кому? Моей тетке? -- Да нет, этой женщине из пьесы. -- Сорок пять.-- Филип поднялся и принялся большими шагами ходить взад и вперед по комнате, все больше увлекаясь рассказом о своей пьесе.-- Эта негодница вечно сует нос в чужие дела, заглядывает в замочные скважины, подслушивает у дверей; по услышанным где-то обрывкам фраз сама составляет вымышленные трагические истории своих пансионеров; постоянно ссорится с членами своей семьи...-- Он осекся и спросил робко: -- Что с вами, мисс Джерри? Мисс Джерри... Она сидела, свесив голову на грудь, и горькие слезы тихо катились по ее лицу. -- Ах, этот человек! -- теперь уже рыдала она.-- Этот человек!..-- И, вскочив с дивана, кинулась к телефону и набрала номер. Слезы неудержимо текли у нее из глаз, прокладывая две темные бороздки через тушь для ресниц, тени на веках, пудру на щеках и губную помаду. Филип инстинктивно отскочил к стене и встал, зажатый там между столом и шкафом, заложив за спину вмиг похолодевшие руки; так он и застыл в своем укрытии, словно ожидая нападения. -- Лоуренс! -- закричала мисс Джерри в трубку.-- Как я рада, что ты дома! Ко мне тут пришел молодой человек, предлагает мне роль в своей пьесе.-- Горькие слезы все текли ровно по выверенному маршруту -- по двум бороздкам на щеках.-- Знаешь, какую он мне предлагает роль? Я скажу тебе об этом только после того, как вышвырну вон этого нахала не только из своего номера, но и из отеля! Филип от этих слов совсем прилип к стене. -- Да успокойся ты, Лоуренс! -- Она еще усилила свой поставленный голос.-- Надоело мне выслушивать твои медоточивые извинения! Роль женщины сорока пяти лет,-- рыдая, она чуть не касалась губами трубки,-- злой, неряшливой, уродливой, ненавистной всем владелицы пансиона, которая подглядывает в замочные скважины, подслушивает у дверей, да еще и дерется с членами своей семьи...-- Сломленная, будто неожиданно свалившимся на нее горем, она сжимала телефонную трубку двумя руками, и, так как льющиеся потоком слезы не давали ей говорить, уже только слушала. Филип тоже слышал в трубке мужской голос -- тот беспрерывно говорил что-то,-- видимо, убеждал ее успокоиться, зря не волноваться. Наконец, не обращая больше никакого внимания на тревожный голос в трубке, мисс Джерри встала. -- Мистер Блумер,-- молвила она чуть ли не с зубовным скрежетом, прилагая явные усилия воли, чтобы произнести его фамилию,-- скажите на милость, каким образом вам в голову пришла светлая идея предложить мне такую богатую, такую пленительную роль? Филип старался не терять самообладания, собрать все силы, пока стоял в своей нише между столом и шкафом. -- Понимаете,-- заговорил он пискливым, давно забытым мальчишеским голосом,-- я видел вас в двух пьесах... -- Заткнись, ради Бога! -- бросила мисс Джерри в говорящую трубку; потом с холодной улыбкой подняла глаза на Филипа.-- Ну, выкладывайте, мистер Блумер, в каких именно пьесах вы меня видели? -- "Солнце на востоке",-- прохрипел Филип,-- и "Возьмите самых последних"... Новый поток слез готовился вот-вот хлынуть вновь из прекрасных темных глаз. -- Лоуренс! -- прорыдала она в трубку.-- Знаешь, почему он предлагает мне эту роль? Оказывается, видел меня в двух пьесах -- в двух твоих великих хитах. В роли шестидесятилетней ведьмы в "Солнце на востоке" и еще в другой -- матери Богом проклятого выводка ирландских хулиганов в "Возьмите самых последних"... Ты погубил меня, Лоуренс, погубил! Мне конец! Филип, выскользнув из своего неудобного пристанища, тихонько приблизился к окну и выглянул наружу: не меньше двенадцати этажей... Ничего себе! -- Все, буквально все видели меня в этих ролях! Теперь, как только появляется пьеса, где есть мать -- сморщенная старуха, говорят: "Позвоните Адели Джерри". Не забывай: я женщина в полном соку, в расцвете таланта! Мне нужно играть Кандида, Гедду1, Жанну д'Арк! А все прочат меня только на одну роль -- престарелой мамаши героя! Или, еще хуже, содержательницы нищенского пансиона! Филип, глядя сверху на Мэдисон-авеню, невольно скорчил кислую мину. -- И кто во всем этом виноват? Кто удружил мне? -- Голос мисс Джерри зазвучал по-театральному -- в полную силу, трагически.-- Умолял меня, клянчил, канючил, кнутом и пряником заставил меня сыграть эти две отвратительные роли?! Лоуренс Уилкес! Только он, он один, несет полную ответственность за гибель великолепной театральной карьеры великой актрисы. Знаменитый Лоуренс Уилкес обманным путем заставил меня сыграть роль матери, когда мне исполнилось всего тридцать три! Филип только втягивал голову в плечи, слушая, как ее глубокий голос набирает силу, заполняя своей мощью все пространство комнаты. -- И ты еще удивляешься,-- она сделала перед телефонной трубкой широкий жест рукой и всем предплечьем,-- почему я не хочу выходить за тебя замуж?! Можешь присылать мне букеты цветов, книги, билеты в театр; писать мне письма, лицемерно утверждая в них, что тебе, мол, все равно, с какими мужчинами я встречаюсь! Начиная с этого момента, я намерена гулять со всем гарнизоном губернаторского острова! За обедом я буду сидеть каждый день рядом с тобой, но зато с другим мужчиной... Я ненавижу тебя, Ларри, ах, как я тебя ненавижу!.. Устав наконец от криков и рыданий, она бесшумно опустила трубку на рычаг, медленно, словно испытывая острую боль, дотащилась до глубокого кресла и беспомощно погрузилась в него -- вся мокрая, в испачканном, смятом платье, выбившаяся из сил, надутая, словно обиженный ребенок. Филип, сделав глубокий вдох, повернулся к ней... Мисс Джерри устало от него отмахнулась. -- Здесь нет вашей вины. Вот уже третий год я прохожу через такие мучения. Вы просто жертва событий, больше ничего. -- Благодарю вас,-- поспешно откликнулся Филип. -- Такая молодая еще женщина, как я! -- беспомощно застонала мисс Джерри, став в эту минуту похожей на маленькую обиженную девочку в своем глубоком, слишком просторном для нее кресле.-- Никогда у меня больше не будет приличной роли! Никогда! Только одни матери, мать их...-- Она вовремя остановилась.-- Этот человек доконал меня. Никогда не имейте с ним ничего общего! Это не человек,-- это маньяк, эгоист! Если вдруг во втором акте дадут занавес -- распнет родную бабушку! -- Она вытерла глаза, и косметика расплылась по всему ее лицу.-- Представьте, он еще хочет, чтобы я вышла за него замуж! -- И демонически засмеялась. От этого смеха у Филипа мурашки поползли по спине. -- Я вам так сочувствую...-- Больше он не мог произнести ни слова,-- в нем вновь проснулся парнишка с фермы, например помощник дояра. -- Он сказал, чтобы вы пришли и забрали свою пьесу. Живет рядом, через дорогу -- в Чатхэме. Позвоните снизу, от консьержа, и он спустится к вам. -- Благодарю вас, мисс Джерри. -- Ну-ка, подойдите поближе! -- приказала она, когда слезы ее иссякли. Он медленно подошел, и она, прижав его голову обеими руками к своей роскошной, пышной груди, поцеловала в лоб; потом ухватила за смешно торчащие уши и напутствовала: -- Ты такой милый, чистенький, глупый мальчик! Я правда рада, что в театре подрастает новое поколение. Ну а теперь ступай! Филип медленно приблизился к двери, там остановился, повернулся к ней,-- ему вдруг захотелось тоже что-нибудь сказать ей на прощание. Но когда он увидел Адель Джерри -- как она сидит в этом кресле, уставившись невидящим взглядом в пол, а на лице ее, очень грустном, выпачканном краской, выпукло проступает не такой уж молодой возраст,-- то отказался от своего намерения. Тихо открыл дверь, выскользнул в коридор и так же тихо прикрыл ее за собой. Перешел через улицу, глубоко, всей грудью вдыхая холодный, свежий воздух; вот этот подъезд: он позвонил Лоуренсу Уилкесу от консьержа. Когда Уилкес вышел из лифта с экземпляром пьесы "Дом страданий", Филип сразу узнал его: опрятно, очень элегантно и со вкусом одет; видимо, только что посетил парикмахерскую, но лицо измученное, даже изможденное,-- такие лица в киножурналах новостей у тех, кому удалось остаться в живых после первого воздушного налета, но они уже не надеются спастись от второго. -- Мистер Уилкес,-- произнес Филип,-- это я... Уилкес посмотрел на него, улыбнулся, и, словно принося извинения, смешно склонил голову на одно плечо. -- Молодой человек, в театре нужно хорошо усвоить одну важную вещь. Никогда не говорите актрисе, какую роль, по вашему мнению, она может сыграть! -- Протянул ему его пьесу "Дом страданий", повернулся и не торопясь направился к лифту. Филип глядел ему вслед, покуда за двустворчатой дверью лифта не скрылась его спина в пиджаке безукоризненного модного покроя. Потом выскочил на улицу и помчался как угорелый через весь город по направлению к "Гилд-театр".
ТОРЖЕСТВО ПРАВОСУДИЯ
Майкл Пилато нарочито зло пихнул дверь хибары Виктора -- она широко распахнулась. Вывеска "Ланчи для водителей грузовиков. Добро пожаловать!" качнулась у него над головой. Вздрогнули и бледные тени, отбрасываемые в сумерках красными лампочками на асфальт федеральной дороги. -- Виктор,-- произнес Майкл по-итальянски. Виктор стоял облокотившись на стойку бара и читал статью Уолтера Уинчелла в разложенной перед ним газете; он радушно улыбнулся. -- Майкл, как я рад тебя видеть! Майкл грохнул дверью. -- Гони три сотни! -- потребовал он; его высокая, пять футов, полная, солидная, как у какой-нибудь важной персоны, фигура четко выделялась на фоне двери.-- Ты должен мне триста долларов, и вот, Виктор, я пришел, чтобы получить долг. Виктор, недоуменно пожав плечами, сложил газету со статьей Уолтера Уинчелла. -- Я тебе долблю уже целых полгода -- бизнес идет из рук вон плохо. Ужасные дела! Вкалываешь, вкалываешь и в конце...-- Он снова пожал плечами.-- Самому едва хватает на жратву. Щеки Майкла, щеки настоящего фермера, загорелые, с глубокими морщинами от ветра и жаркого солнца, потемнели от бросившейся в лицо крови. -- Виктор, ты мне врешь и нисколько не стесняешься,-- спокойно проговорил он, отчаянно стараясь не повышать голоса.-- Вот уже шесть месяцев, как только наступает срок платить за аренду жилья, ты мне говоришь: "Бизнес идет из рук вон плохо". Ну и что я тебе отвечал? Я тебе отвечал: "О'кей, Виктор, не беспокойся, я ведь знаю, какие сейчас трудные времена". -- Честно, Майкл,-- печально продолжал Виктор,-- и в этом месяце все так же -- дела не идут на лад. Лицо Майкла еще сильнее потемнело. Он резко дернул себя за кончики стального цвета усов, громадные руки, казалось, напряглись и распухли от охватившего его страшного гнева,-- правда, пока ему удавалось его подавить. -- Шесть месяцев, Виктор,-- стоял на своем Майкл,-- шесть месяцев я тебе верил. Теперь больше не верю. -- Майкл! -- В голосе Виктора прозвучал упрек. -- Мои друзья, мои родственники -- все в один голос доказывают мне, что ты лжешь! Твой бизнес процветает -- не меньше десяти машин в час останавливаются перед твоей дверью,-- к тому же ты продаешь сигареты всем фермерам на расстоянии от своей хибары до Чикаго; на одном своем автомате, куда все кидают монетки, ты...-- Майкл махнул короткой, толстой рукой в сторону призывно светящегося автомата возле стены,-- лопатки на цепи остановились у отметки "Два шерри-бренди с лимоном". Майкл, с трудом сглатывая слюну, тяжело дышал, грудь его, наглухо закрытая курткой из овчины, то вздымалась, то опускалась. -- Триста баксов! -- рявкнул он.-- Шесть месяцев по пятьдесят долларов! Я построил вот эту хибару собственными руками, Виктор. Я и не предполагал, каким мерзким человеком ты окажешься! Ты итальянец, я тебе доверял. Баста! Либо три сотни, либо выметайся отсюда завтра же! Это мое последнее слово! Виктор аккуратно разгладил, шурша руками, газету на стойке,-- шорох разносился по пустому залу, где подавали ланчи. -- Ты что-то не так понял! -- мягко возразил он. -- Правильно я все понял! -- заорал Майкл.-- Ты живешь на принадлежащей мне земле, в моей хибаре, и ты должен мне триста долларов. Вот и все! -- Я ничего тебе не должен.-- Виктор бросил холодный, спокойный взгляд на кипятившегося Майкла.-- Вот в чем ты заблуждаешься. Я платил тебе регулярно, по пятьдесят долларов, каждое первое число месяца. -- Виктор! -- прошептал не веря своим ушам Майкл; руки его безжизненно упали.-- Виктор, что это ты говоришь?.. -- Я заплатил тебе аренду. И прошу больше ко мне не приставать.-- Без тени смущения повернулся к нему спиной, пригнул две ручки на кофеварке -- оттуда со свистом вырвалось маленькое облачко пара. Узкая спина с сильно выпирающими лопатками -- словно два крылышка под рубашкой... В самой вызывающей позе Виктора сквозили скука, откровенная уверенность в себе, нежелание продолжать разговор -- все, точка. Майкл покачивал головой, энергично дергая себя за усы. -- Моя жена,-- он смотрел на эту повернувшуюся к нему с презрительным вызовом спину,-- была права. Сколько раз она говорила мне, чтобы я тебе не доверял. Знала, конечно, о чем говорит.-- Потом, с последней, все еще теплившейся в душе надеждой, добавил: -- Виктор, ты что, в самом деле считаешь, что заплатил мне сполна? Тот даже не обернулся; покрутил кругляш на кофеварке. -- Да, я так считаю. Майкл поднял руку, словно хотел еще что-то добавить, предостеречь. Но, опустив ее и так ничего и не вымолвив, покинул хибару, оставив за собой дверь открытой. Виктор, выйдя из-за стойки, приблизился к двери, посмотрел ему вслед: чуть прихрамывая, свернул с дороги, шагает прямо по кукурузному полю... Довольно улыбнувшись, Виктор закрыл двери, вернулся на свое место и вновь развернул перед собой газету со статьей Уолтера Уинчелла. Ступни Майкла -- он брел по кукурузному полю -- с хрустом проваливались, где мелко, а где поглубже, в студеную октябрьскую почву. Он рассеянно дергал себя за усы. Жена, Долорес, конечно, скажет ему пару ласковых. -- Нет,-- убеждала она его,-- не нужно строить для него эту хибару! Не позволяй ему устроиться на твоей земле! Он якшается не с теми людьми, и все это плохо кончится. Предупреждаю тебя! Майкл был уверен, что жена не забыла этого разговора и, как только он вернется домой, вновь все повторит, слово в слово. С несчастным видом хромал он к дому. Фермерство куда лучшее занятие, чем домовладение. Бросаешь себе семена в почву, заранее зная, что у тебя вырастет. Из кукурузного зерна вырастал початок, и такое умножение свойственно природе, и другого от нее ожидать нечего. Никаких тебе документов, подписываемых с матерью-природой, никаких тебе лицензий, договоров, и человек в своих отношениях с ней не чувствовал себя обойденным, даже если не мог ни читать, ни писать. Открыв дверь, он вошел в дом и тяжело опустился на стул в гостиной, не снимая шляпы. Подбежала Роза, уселась к нему на колени: -- Папа, папочка, сегодня вечером я хочу в кино! Папочка, своди меня в кино! Майкл согнал ее с колен. -- Никаких кино,-- хрипло пробормотал он. Роза, забившись в угол, с упреком в глазах наблюдала за отцом. Дверь на кухню отворилась, и Майкл тяжело вздохнул, увидав выходившую из нее жену, вытиравшую руки о фартук. Долорес остановилась перед Майклом: кругленькая, полненькая, крепко сбитая, как выносливая плуговая лошадка, такая практичная, по-житейски мудрая -- ее-то вокруг пальца не обведешь. -- Почему ты сидишь в гостиной? -- поинтересовалась она. -- Потому, что мне так нравится. -- Каждый вечер ты обычно сидишь на кухне. И вдруг такая перемена. С чего бы это? -- Я так решил! -- отвечал Майкл.-- Туман, пора мне попользоваться этой мебелью. В конце концов, я купил ее и могу посидеть на стуле, хотя бы перед смертью. -- Я знаю, почему ты сидишь в гостиной. -- Отлично! Знаешь так знаешь! -- Ты не получил деньги от Виктора.-- Долорес вытерла о фартук последние лоскутки теста, приставшие к рукам.-- Это ясно как день. -- Кажется, что-то подгорает... -- Ничего не подгорает. Так права я или не права? -- Долорес села на стул напротив Майкла выпрямившись, положив опрятные руки на колени, вытянув чуть сдвинутую набок голову и глядя прямо ему в глаза с упреком, даже с осуждением. -- Так да или нет? -- Прошу тебя, занимайся своими делами! -- с жалким видом произнес Майкл.-- А я занимаюсь фермерством и улаживаю все, что связано с малым бизнесом, сам. -- Ха! -- с презрением бросила Долорес. -- Ты что, умираешь с голоду?! -- закричал Майкл.-- Ну-ка, отвечай: ты подыхаешь с голоду? От крика отца маленькая Роза расплакалась. -- Прошу тебя, ради Христа,-- заорал на нее Майкл,-- прекрати реветь! Долорес обняла Розу. -- Ах ты, моя несчастная бэби! -- запричитала она.-- Никому не дам тебя в обиду! -- А кто собирается ее обижать?! -- завопил Майкл, грохнув по столу кулаком, словно молотком. Долорес, успокаивая девочку, поцеловала ее в макушку. -- Ну хватит, хватит, не плачь! -- ласково уговаривала она ее; бросила на Майкла холодный взгляд.-- Значит, не заплатил. -- Он...-- начал было Майкл решительно, но вдруг осекся; теперь он говорил тихо, стараясь быть рассудительным: -- Да, ты права. Если откровенно -- не заплатил. -- Ну, что я тебе говорила? Майкл скривился, как от зубной боли. -- Могу повторить: не позволяй ему устроиться на твоей земле! Он якшается с дурными людьми, и все это плохо кончится. Предупреждаю тебя! Разве я тебе этого не говорила? -- Говорила,-- устало признался Майкл. -- Не видать нам больше своих денег.-- Долорес поглаживала Розу по головке.-- Я уже распрощалась с ними и поцеловала на прощание -- гудбай! -- Прошу тебя, ступай на кухню! Я голоден, пора обедать. Есть у меня кое-какие мыслишки, как нам вернуть наши деньги. Долорес с подозрением поглядывала на него. -- Только поосторожнее, Майкл. У него друзья одни гангстеры, а по субботам он играет в покер с людьми, которые носят пистолеты в заднем кармане. -- А я прибегну к помощи закона,-- пообещал Майкл.-- Я намерен подать на Виктора в суд за то, что он не возвращает свой долг. Долорес громко засмеялась; легонько оттолкнула от себя Розу и еще громче захохотала. -- Что тут смешного? -- рассердился Майкл.-- Говорю тебе, что намерен подать в суд на человека, который мне должен деньги, а тебе смешно? Какие здесь могут быть шутки! Долорес смолкла, потом стала рассуждать: -- А у тебя есть необходимые документы? Нет, у тебя их нет. Все держится на честном слове. Ты доверяешь ему, он -- тебе, никаких бумаг. Если у тебя нет никаких документов, то в суде тебе делать нечего, ты проиграешь. Нечего строить из себя дурака, не будь всеобщим посмешищем. С тебя потребуют деньги за услуги адвокатов. Прошу тебя, Майкл, займись своей фермой! Его лицо, заросшее щетиной, которую ему никогда не удавалось сбрить до конца, помрачнело, морщины выступили сильнее. -- Где мой обед, Долорес? -- холодно остановил он ее. Она спокойно пошла на кухню, бросив на ходу: -- Это, конечно, не мое дело, дорогой, просто хочу дать тебе совет. Майкл, прихрамывая, расхаживал взад и вперед по гостиной, покачиваясь из стороны в сторону, уставившись в пол; поджав губы, он предавался размышлениям: пора предпринять решительные действия; руки его, засунутые в карманы хлопчатобумажной робы, наводили как раз на мысль о пистолетах в кобуре. Вдруг он остановился и посмотрел на Розу -- сейчас снова ударится в рев... -- Роза, девочка моя! -- Он снова уселся на стул и поднял ее к себе на колени.-- Прости меня, своего папочку! Роза свернулась калачиком,-- так они и сидели вдвоем в слабо освещенной гостиной. -- Папочка...-- наконец пропищала Роза. -- Что такое? -- Сводишь меня сегодня вечером в кино? -- Ладно,-- согласился Майкл,-- свожу. На следующий день Майкл отправился в город, вырядившись в свой элегантный черный костюм из тонкого сукна с шелковистым отливом; на голове мягкая черная шляпа, на ногах коричневые туфли на высоких каблуках. На ферму он вернулся, как бизнесмен в кино -- в свою контору: деловой, озабоченный, трезвый и весьма удовлетворенный. -- Ну?..-- встретила его на кухне Долорес. Наскоро поцеловав ее, потом Розу, он сел, снял туфли, с удовольствием растирая одну о другую затекшие ступни. По-отечески обратился к сыну, читавшему возле окна журнал "Эсквайр": -- Читай, читай, Энтони, полезное занятие. -- Ну?..-- повторила свой вопрос Долорес. -- В городе я повидался с Домиником.-- Майкл шевелил пальцами на ногах.-- У них будет еще один ребенок. -- Ну?..-- Долорес словно не слышала.-- Что по поводу суда? Что скажешь о тяжбе? -- Все в порядке. Что у нас сегодня на обед? -- Телятина. Что это значит -- "все в порядке"? -- Поговорил я с судьей Коллинзом. Он составит для меня все нужные бумаги и сообщит письмом, когда мне явиться в суд. Роза, ты хорошо себя вела? Долорес всплеснула руками. -- Адвокаты! Нам придется выбросить на них кучу денег -- целое состояние! Причем те, какие у нас есть, ради тех, которых нет. Ведь мы же не имеем электрического насоса, качающего деньги! -- Адвокаты не получат ни цента.-- Майкл старательно набивал трубочку.-- У меня на сей счет иные планы. Сам все сделаю. Сам позабочусь о своем судебном деле.-- Зажег трубку, с удовольствием попыхал, затянулся. Долорес села за стол напротив мужа, заговорила медленно, тщательно подбирая слова: -- Не забывай, Майкл, делопроизводство осуществляется на английском. В суде все заседания идут на английском. -- Знаю. Но я ведь прав, так? Значит, правосудие на моей стороне. Для чего же мне платить пятьдесят или даже семьдесят пять долларов адвокату, чтобы получить свои деньги обратно? Я ни в чем не виновен. Стану своим собственным адвокатом. -- Ну что ты знаешь о законах? -- засомневалась Долорес. -- Знаю только одно -- Виктор должен мне три сотни долларов.-- Майкл трижды быстро пыхнул трубочкой.-- Только это мне и нужно знать, больше ничего. -- Но ты же едва говоришь по-английски, не умеешь ни читать, ни писать, и никто в суде тебя не поймет. Посмеются над тобой, Майкл, и все. -- Никто не будет надо мной смеяться. И я прекрасно говорю по-английски. -- Когда же это ты научился? -- съехидничала Долорес.-- Сегодня днем? -- Долорес! -- закричал обиженный Майкл.-- Толком тебе говорю -- мой английский в порядке. -- В таком случае скажи "четверг",-- продолжала потешаться над ним Долорес. -- Не скажу -- не хочу! -- отрезал Майкл, грохнув кулаком по столу.-- Мне это неинтересно. -- Ах ты, Боже мой,-- закудахтала Долорес,-- вы только на него поглядите! Хочет стать адвокатом -- и не может произнести слово "четверг". -- Могу, не волнуйся,-- возразил Майкл.-- А тебе лучше помолчать. -- Нет, скажи "четверг"! -- Долорес, склонив голову набок, говорила с хитрецой, кокетливо, словно девушка, добивающаяся от любимого признания в любви. -- Тверг! Вот тебе! -- произнес заковыристое слово Майкл -- так, как говорил всегда. Долорес засмеялась, замахав на него руками. -- И этот человек хочет вести в суде собственное дело! Пресвятая Матерь Божия! Да они только посмеются над тобой. -- Пусть смеются! -- воскликнул Майкл.-- Все равно я буду вести свое судебное дело! А сейчас я хочу есть -- неси обед! Энтони! -- рявкнул он.-- Выброси весь этот хлам и иди к столу! В день суда Майкл тщательно побрился, покончив со своей непобедимой щетиной, старательно обрядился в черный костюм, водрузил на голову черную шляпу. Вместе с Долорес, с хмурым видом сидевшей рядом с ним на переднем сиденье, они въехали в город на своем семейном "додже" 1933 года выпуска. Долорес за всю дорогу до города не проронила ни слова. Только после того, как они припарковали машину и вошли в здание суда, а туфли Майкла, на высоких каблуках, звонко застучали по мраморному, освященному законом полу, она разжала губы. -- Держи себя в рамках, Майкл! -- напутствовала она его, ущипнув за руку. Улыбнувшись ей, он расправил коромыслоподобные плечи, снял шляпу. Седые его волосы тут же вздыбились, словно моток стальной проволоки под магнитом, и Майкл старательно приглаживал их рукой, открывая двери в зал суда. На лице его блуждала серьезная, гордая улыбка, когда он садился рядом с женой в первом ряду и потом терпеливо ожидал, пока его вызовут. В зал вошел Виктор. Майкл бросил на него гневный взгляд. Но тот, едва замечая его, перевел взор на звездно-полосатый американский флаг за спиной судьи. -- Видишь,-- зашептал Майкл на ухо Долорес,-- я его напугал: глаз на меня поднять не смеет. Здесь, в суде, ему придется говорить правду -- не отвертится. -- Тсс! -- зашипела на него Долорес.-- Ты ведь в суде! -- Слушается дело,-- громко объявил судебный служащий,-- Майкл Пилато -- против Виктора Фраски. -- Здесь! -- громко крикнул Майкл, поднимаясь с места. -- Тсс! -- снова шикнула Долорес. Майкл, положив шляпу ей на колени, легкой походкой направился к воротцам, отделяющим зрителей от участников процесса. Вежливо, с ироничной улыбкой, придержал дверцу для Виктора и его адвоката. Тот прошел мимо, опять даже не удостоив его взглядом. -- Кто представляет ваши интересы в суде, мистер Пилато? -- спросил судья, когда все они расселись по своим местам.-- Где ваш адвокат? Майкл встал и внятно, громким голосом объявил: -- Я представляю в суде свои интересы сам. Я сам себе адвокат. -- У вас должен быть адвокат,-- пояснил судья. -- Мне он не нужен! -- еще громче откликнулся Майкл.-- Я ведь никого не собираюсь здесь надувать.-- В зале суда сидели человек сорок, и все они дружно рассмеялись. Майкл, повернувшись к зрителям, озадаченно поглядел на них. -- Что я сказал такого смешного? Судья трижды стукнул молотком, открыв слушание дела. Виктор занял место за кафедрой, а Майкл бросал на него холодные, обвиняющие взгляды. Адвокат Виктора, молодой человек в голубом, в тонкую полоску костюме и желтовато-коричневой рубашке с накрахмаленным воротничком, задавал ему вопросы. -- Да, я выплачивал истцу деньги ежемесячно,-- давал показания Виктор,-- нет, никаких расписок не было, так как мистер Пилато -- человек неграмотный, не умеет ни писать, ни читать, и мы решили обойтись без формальностей. Я не понимаю, на каких основаниях мистер Пилато предъявляет мне претензии. Майкл, выпучив глаза, не веря тому, что говорит Виктор, думал про себя: "Как же можно лгать под присягой -- ведь он рискует отправиться в ад из-за каких-то трехсот долларов!" Адвокат Виктора сошел вниз со своего места и грациозно помахал Майклу. -- Ваши показания, прошу вас! Словно в тумане прошел он мимо адвоката, встал за свидетельской кафедрой -- такой опрятный, крупный, с крепкой бычьей шеей, багровым, с глубокими морщинами лицом, возвышающимся над чистым белым воротничком сорочки, неловко вытянув для приличия по швам большие, тщательно вымытые щеткой руки. Он стоял напротив Виктора, немного наклонившись к нему,-- их лица чуть не соприкасались. -- Виктор,-- начал он, и его голос разнесся по всему залу,-- говори правду: ты отдал мне деньги? -- Да,-- ответил Виктор,-- отдал. Майкл ближе наклонился к нему. -- Смотри мне прямо в глаза! -- потребовал Майкл отчетливым голосом, демонстрируя свое терпение,-- и отвечай! Ты отдал мне деньги? Виктор, подняв голову, смотрел не уклоняясь, прямо ему в глаза. -- Я вернул тебе все деньги. Майкл наклонился к нему еще ближе -- теперь он чуть не касался его лбом. -- Смотри мне прямо в глаза -- не увиливай, Виктор! Тот смело последовал его примеру -- теперь их разделяло расстояние не больше одного фута. -- Так вот, Виктор,-- снова начал Майкл, сузив свои холодные глаза -- они поблескивали сейчас сероватым,-- ты вернул мне деньги? Виктор сделал глубокий вдох и шумно выдохнул: -- Да! Майкл пошатнулся, сделал шаг назад, словно только что получил удар, и недоуменно уставился в глаза клятвопреступнику -- так глядит отец на сына, который только что признался, что убил родную мать: ничего не понимал, не испытывал к нему никакой жалости. Такое не укладывается в голове у нормальных людей,-- неужели столь чудовищное преступление может кто-то совершить в этой жизни? Выражение на грубом лице Майкла постоянно менялось под воздействием перемежающихся приливов гнева, отчаяния, жажды мести. -- Мерзкий лжец, будь ты проклят, Виктор! -- дико заорал Майкл. Спрыгнул с платформы для свидетелей, схватил за ножку тяжелое дубовое кресло и угрожающе занес его, словно убийца нож, над головой Виктора. -- Майкл! Боже, Майкл! -- закричала Долорес, и вопли ее перекрыли шум, поднявшийся в зале суда. -- Говори правду, Виктор! -- орал Майкл; лицо у него стало кирпичного цвета, за разжатыми губами поблескивали белые зубы,-- он был вне себя от гнева, впервые в жизни угрожая другому человеку насилием и расправой.-- Говори, не тяни! Он стоял перед ним -- воплощенная фигура Правосудия, вооруженная тяжелым креслом,-- в надувшихся на крупных запястьях венах пульсировала кровь, кресло дрожало над головой Виктора в громадных, шишковатых руках, а напрягшиеся огромные мускулы выпирали из рукавов под тонким сукном. -- Немедленно признавайся, Виктор! -- Пилато! -- закричал судья.-- Немедленно опустите кресло на пол! Виктор сидел словно окаменев, не спуская полных ужаса глаз с грозного кресла, взметнувшегося у него над головой. -- Пилато! -- снова закричал возмущенный судья.-- За такой проступок вас могут отправить в тюрьму! -- Он стучал молотком по столу, хотя понимал, что в данный момент это бесполезно. -- Не забывайте, Пилато,-- здесь суд! -- Ну, Виктор? -- снова вопросил Майкл, абсолютно равнодушный к увещеваниям судьи и не сдвигаясь с места ни на дюйм.-- Что скажешь, Виктор? Немедленно признавайся, прошу тебя! -- Не-ет! -- взвизгнул Виктор, весь съежившись на своем стуле, вытянув вперед руки -- эту слабую защиту, не способную предотвратить весьма осязаемую страшную угрозу.-- Не-ет, я не верну-ул деньги! Не верну-ул! -- Пилато! -- завизжал теперь, как поросенок, судья.-- Это не свидетельские показания! -- Значит, ты лгал суду? -- неумолимо допрашивал его Майкл, не выпуская из рук кресла, которое висело у Виктора над головой, словно занесенный палачом топор. -- Ма-а-йкл, боже мой, Ма-а-йкл,-- выла Долорес. -- Это не моя идея...-- несвязно бормотал Виктор.-- Клянусь Богом, не я это придумал! Это все Альфред Лотти и Джонни Нолан. Я в полном подчинении у этих преступников. Майкл, ради любви к Богу, не убивай меня! Майкл, мне бы самому никогда не пришла бы в голову такая мысль! Прости меня, Майкл, прости! -- Гиннес! -- крикнул судья судебному приставу.-- Вы что, собираетесь стоять на месте и ничего не предпринимать? Почему вы бездействуете? -- Я могу его пристрелить,-- спокойно ответил Гиннес.-- Вам угодно, чтобы я пристрелил истца здесь, прямо в суде? -- Заткнитесь! -- оборвал его судья. Гиннес, пожав плечами, снова повернулся к свидетельской кафедре с чуть заметной улыбочкой на губах. -- Так ты лгал? -- спрашивал Майкл уже тихим, спокойным голосом, обретя терпение. -- Да, лгал! -- крикнул Виктор. Не торопясь, с поразительным спокойствием Майкл осторожно поставил дубовое кресло на место; широко улыбнулся и повернулся к судье. -- Ну, вот и все. -- Можете ли вы назвать хоть одну приемлемую причину, в силу которой я не мог бы отправить вас в тюрьму?! -- орал судья. Виктор плакал, почувствовав облегчение от миновавшей угрозы, и вытирал слезы рукавом. -- Я не имею никакого права,-- заявил судья,-- считать такое признание доказательством совершенного преступления. Мы находимся в зале суда в штате Иллинойс, в Соединенных Штатах, а не ведем расследование в испанской инквизиции, мистер Пилато. -- Почему? -- спросил Майкл, вскинув голову. -- Потому что существуют определенные правила,-- быстро продолжал судья, повышая голос,-- которых принято придерживаться. Нельзя, мистер Пилато, добиваться показаний обвиняемого с угрозами нанести ему телесные увечья или, еще хуже, размозжить ему голову креслом. -- Но тогда мы не добились бы от него истины,-- спокойно возразил Майкл. -- По крайней мере, мистер Пилато,-- продолжал судья,-- получите тридцать дней тюрьмы. Это как минимум. -- Ах, Майкл! -- зарыдала Долорес. -- Мистер Фраски,-- говорил судья,-- я обещаю, что вы будете находиться под защитой закона. Никто не сможет причинить вам вреда. -- Это моя вина-а!..-- горько плакал Виктор, а руки его тряслись от разных переживаемых в эту минуту чувств: страха, раскаяния, религиозного умиления, радости, что удалось избежать смерти.-- Да, это моя вина! Я так поступил! Больше я никогда не буду лгать! Я всего лишь слабый человек, находящийся под влиянием этих негодных бездельников... Да, я должен ему триста долларов! Прости меня, Майкл, прости!.. -- Он не причинит вам никакого вреда,-- терпеливо твердил судья.-- Это я вам гарантирую. Можете говорить правду, ничего не опасаясь. Вы должны мистеру Пилато триста долларов? -- Да... я должен... мистеру Пилато... триста долларов...-- Виктор четырежды сглотнул слюну, пока произносил эту короткую фразу. Молодой адвокат положил три листочка в свой тощий портфельчик и щелкнул замочком. Судья, вздохнув, вытер лоб носовым платком, глядя на Майкла. -- Никак не могу одобрить ваш способ ведения судебного разбирательства, мистер Пилато,-- высказался он.-- Только потому, что вы работяга, у которого полно работы на вашей земле и всяких других обязанностей, я не арестовываю вас и не отправляю на месяц в тюрьму, чтобы научить вас тем самым, с каким уважением следует относиться к судебным процессам. -- Да, сэр,-- глухо отозвался Майкл. -- Впредь,-- назидательно продолжал судья,-- прошу вас нанимать адвоката, если вздумаете снова появиться передо мной в этом суде. -- Да, сэр,-- покорно согласился Майкл. -- Мистер Пилато, вам решать, когда и где ответчик должен выплатить вам свой долг. Майкл повернулся и вплотную подошел к Виктору. Тот опять весь съежился от страха на своем стуле. -- Завтра утром, Виктор,-- Майкл водил указательным пальцем у него перед носом,-- ровно в восемь тридцать, я зайду в твой магазин. Деньги должны быть приготовлены. -- Да, конечно...-- пролепетал Виктор. -- Вас устраивает? -- спросил Майкл судью. -- Да, вполне,-- ответил тот. Майкл большими шагами подошел к молодому адвокату. -- А вы, мистер адвокат! -- Он остановился перед ним, руки в боки,-- перед этим молодым человеком в костюме в тонкую полоску.-- Вы прекрасно знали, что он не вернул мне деньги. Молодой человек, получивший высшее образование! Вам должно быть стыдно за себя! -- Повернувшись к судье, вежливо ему поклонился, расплывшись в широкой улыбке.-- Благодарю вас! Желаю всего наилучшего. Прощайте.-- И, широко улыбаясь, как триумфатор, покачиваясь, словно старый морской волк -- капитан судна, вышел через воротца. Долорес ждала, с его шляпой в руке. Взяв жену под руку, он с достоинством зашагал по проходу, кивая и улыбаясь публике. Когда они подошли к выходу, кто-то зааплодировал, и тут же этому примеру последовали все зрители; ему устроили овацию. Майкл медлил; только когда спустились с крыльца здания суда на улицу, освещенную ярким утренним солнцем, он, аккуратно надев шляпу, с широкой улыбкой повернулся к жене: -- Ну, разве я не выполнил того, что обещал? -- Да, конечно... Только я еще никогда в жизни не испытывала такого стыда. -- Долорес, о чем ты говоришь?! -- Майкла явно шокировали ее обидные слова.-- Я вернул себе деньги! Я выиграл дело! -- Разве можно вести себя так в зале суда? -- Долорес с мрачным видом поспешила к автомобилю.-- Ты кто, краснокожий индеец? -- И, сев в машину, со злостью захлопнула дверцу. Майкл, прихрамывая, обошел машину и влез в нее с другой стороны; не возразив ей ни словом, он дал газ и, то и дело покачивая головой, поехал к дому.
МНЕНИЕ, РОЖДЕННОЕ НОЧЬЮ
-- Скажете тоже -- палатки! -- возмущался Лаббок с мрачным видом, гоняя пиво по большой кружке, его хриплый голос эхом отзывался в затянутых плотными тенями углах уже почти пустого бара, так как долгий зимний вечер подходил к концу.-- Ты вступаешь в армию, и тебя всю зиму заставляют торчать в палатке, где можно отморозить задницу. Нет, я человек цивилизованный и привык жить в отапливаемых батареями квартирах.-- Он с вызовом огляделся. Это был крупный мужчина, с громадными руками портового грузчика, с большим, аккуратно залатанным шрамом снизу доверху на одной щеке. Двое других в баре сосредоточенно глядели в свои кружки. -- Национальная оборона, ничего не скажешь,-- возразил бармен, маленький, бледный человек в жилетке и фартуке, с волосатыми руками и длинным, нервно подергивающимся носом.-- Каждый должен чем-то жертвовать. -- Вся беда нашей страны,-- громко продолжал Лаббок,-- заключается в том, что слишком много горластых патриотов шатаются по улицам. -- Помолчи насчет патриотизма! -- пригрозил ему ближайший сосед.-- Только не при мне. Лаббок долго, изучающе его разглядывал. -- Как тебя зовут? -- спросил он. -- Доминик Ди Калко,-- отчетливо ответил тот, всем своим видом показывая, что его никому здесь не запугать.-- Что плохого, если человек -- патриот? -- Вы посмотрите, он не видит ничего плохого, если человек -- патриот! -- повторил за ним Лаббок.-- И кто это говорит? Итальянский патриот! -- Ты им нужен,-- съязвил Суини, сидевший по другую сторону от Лаббока.-- Ты им просто позарез нужен в Греции! Все засмеялись. Суини с гордым видом победителя оглядывался по сторонам, его маленькое, морщинистое, покрасневшее и опухшее от выпитого пива личико сияло удовольствием. -- Я -- американский гражданин! -- закричал Ди Калко.-- Зарубите себе это на носу, как только вдоволь насмеетесь! -- Знаешь, что мне ужасно хочется увидеть? -- замахал на него руками, умирая от смеха, Суини.-- Как итальянская армия попытается захватить Ред Худ! -- Я не поклонник Муссолини! -- кричал возмущенный Ди Калко.-- Но лучше захлопни свою варежку, нечего позорить итальянскую армию! -- Для этого потребуется всего троица ирландцев,-- продолжал насмешничать Суини.-- Трое ирландцев захватят его за полчаса. Итальянцы отважно дерутся только друг с другом. -- Не выйдешь ли отсюда, как тебя там? -- тихо воззвал Ди Калко. -- Ребята, успокойтесь! -- призвал их к порядку бармен.-- Не забывайте -- мы в Америке! -- Запомни,-- продолжал Ди Калко,-- можешь получить от меня удовлетворение в любую минуту, как бы там тебя ни звали. -- Меня зовут Суини! -- заорал тот.-- И двое моих дядек служат в Королевских ВВС! -- Как здорово! Человек по имени Суини, и у него два кузена служат в английской армии! Можно только представить,-- Лаббок спокойно обращался к бармену,-- каким должен быть ирландец, чтобы сражаться в английской армии. -- Чего ты хочешь? -- откликнулся бармен.-- Выразить свое несогласие с каждым постоянным клиентом нашего салуна? -- Должно быть, знатная фамилия эти Суини! -- Лаббок подошел к Суини и хлопнул его по спине. -- Они сражаются за вас и за меня,-- холодно ответил Суини.-- Они сражаются за то, чтобы сохранить наш, американский образ жизни. -- Согласен,-- отозвался Ди Калко. -- Да,-- подтвердил бармен. Лаббок повернулся к нему. -- Ну а тебя как зовут? -- Коди,-- ответил тот,-- Уильям Коди. Лаббок бросил на него ошарашенный взгляд. -- Ты, парень, случаем не шутишь? -- Клянусь Богом! -- В Вайоминге есть статуя. Не твой родственник? -- Нет, чистое совпадение. -- Еще пива! -- потребовал Лаббок. Он наблюдал, как бармен налил кружку пива и поставил перед ним.-- Личное обслуживание! -- восторгался Лаббок.-- Человек, у которого есть своя статуя в Вайоминге! Стоит ли удивляться, что он такой патриот? Будь у меня статуя в Вайоминге, я стал бы патриотом хоть куда! -- Тебе же сказали -- чистое совпадение! -- запротестовал бармен. Лаббок, наполовину опорожнив кружку, откинулся на спинку стула и стал тихо размышлять вслух: -- Как приятно думать, что двое Суини там, в Англии, защищают мой образ жизни. Просто красота! Я уже чувствую себя в гораздо большей безопасности.-- Он грохнул кулаком о стойку.-- Палатки! Вот они и носятся в палатках в разгар зимы! -- А чего ты хочешь? -- вступил Ди Калко.-- Чтобы Гитлер пришел к нам сюда и навел свой порядок? -- Я его ненавижу -- ненавижу этого негодяя! -- закричал Лаббок.-- Я по национальности голландец, но я ненавижу немцев! -- Налей голландцу кружку пива,-- попытался успокоить его Суини.-- Я ставлю. -- Я ненавижу немцев,-- входил в раж Лаббок,-- я ненавижу англичан, я ненавижу французов, я ненавижу американцев... -- И итальянцев. Их нельзя заставить воевать. Такие цивилизованные люди: увидят близко человека с ружьем -- вмиг разбегаются, как перепуганные насмерть антилопы. Я просто восхищаюсь! Ди Калко предостерегающе постучал по стойке бара. -- Я не собираюсь мириться здесь с оскорблениями, наносимыми итальянской армии! Лаббок даже не посмотрел в его сторону. -- Весь мир нужно заполнить итальянцами -- вот моя программа. Меня зовут Лаббок, ребята. Я голландец, у меня длинная родословная, но я их всех ненавижу. Если англичане защищают там мой образ жизни, то могут немедленно остановиться, пусть зря не стараются. От моего образа жизни несет дерьмом. -- Ребята,-- вмешался в перепалку бармен,-- нельзя ли поговорить о чем-нибудь другом? -- По правде говоря, я не против, если здесь начнется война. Я получаю одиннадцать долларов в неделю. Любая перемена -- только к лучшему. -- Война уже идет -- в отеле "Пьер",-- сообщил Лаббок. -- Что ты имеешь в виду? -- Ди Калко бросил на него подозрительный взгляд -- уж не пахнет ли здесь новым оскорблением в адрес итальянской армии. -- На углу Пятой авеню и Шестой улицы,-- они там устраивают скромные вечеринки с чаем и танцами,-- скривился Лаббок.-- Пьют чай и танцуют в честь империи. -- Ну и что же здесь плохого? -- недоуменно заметил бармен. -- Ты хоть раз видел, что за публика собирается в отеле "Пьер"? -- Лаббок, наклонившись над баром, скорчил бармену страшную физиономию.-- Это маленькие, жирные кролики, все в соболиных манто, понял? -- Там собираются самые лучшие люди! -- храбро возразил маленький бармен. -- Да ну? -- весело улыбнулся Лаббок.-- Если ты считаешь, что они на что-то годятся, то сильно ошибаешься. -- Я всегда говорю очень осторожно.-- Ди Калко выдерживал спокойный тон.-- Я не желаю, чтобы меня неправильно поняли, но, на мой непредвзятый слух, ты разглагольствуешь здесь как коммунист. Лаббок засмеялся, допил свое пиво. -- Да нет, я ненавижу коммунистов. Они заняты тем, что каждый день вспарывают друг другу глотки, и так семь раз в неделю. Еще одно пиво, статуя! -- Я не позволю тебе называть меня статуей! -- возмутился бармен, наливая Лаббоку очередную кружку.-- Затеваешь свары -- так имей в виду, что и тебе не поздоровится.-- Щелчком открыл крышку кружки и пододвинул ее к Лаббоку. -- Статуя из Вайоминга,-- чему-то удивляясь, покачивал головой Лаббок.-- Сегодня они пьют чай и танцуют в честь империи, а завтра начнут нас расстреливать. -- Вовсе необязательно,-- возразил Суини, подвинувшись к нему поближе с самым серьезным видом. -- Мистер Суини, из рода летаков Суини.-- Лаббок дружески похлопал его по ладони.-- Я постоянный читатель "Нью-Йорк таймс". Возложу белую лилию на твою могилу на Балканах. -- Вполне вероятно,-- подтвердил Ди Калко,-- что придется перебрасывать туда солдат. Не исключено, что один из Суини погибнет. -- Не принимай это так близко к сердцу! -- сердито бросил Суини. -- Пока мы с этим не покончим, мистер Суини,-- Лаббок доверительно обнял его за плечи,-- эту войну и ты и я будем принимать близко к сердцу. Но никогда я не стану принимать близко к сердцу этих кроликов из отеля "Пьер". -- Ну чего ты привязался к этому отелю "Пьер"? Нельзя ли вообще о нем не упоминать в разговоре? -- вскипел бармен. -- Вот скоро выпадет снег,-- закричал Лаббок,-- и все мы будем сидеть в палатках! -- Он повернулся к Ди Калко.-- Послушай, итальянский патриот, позволь задать тебе один вопрос. -- Только попрошу не забывать,-- холодно ответил Ди Калко,-- что я американский гражданин. -- Как ты почувствуешь себя, Джордж Вашингтон, лежа за пулеметом, когда на тебя побегут твои сородичи -- итальяшки? -- Выполню свой гражданский долг! -- зло парировал Ди Калко.-- И прошу не употреблять это уничижительное словечко -- "итальяшка"! -- Что ты имеешь в виду, когда говоришь -- побегут на него? -- загоготал Суини.-- Итальянская армия бежит только в тыл. -- Не забывай,-- заорал Ди Калко на Суини,-- я не откладывал в долгий ящик своего приглашения тебе! Выйдем -- разберемся. -- Ребята, успокойтесь,-- взывал бармен,-- поговорите о чем-нибудь другом! Прошу вас! -- Одна война за другой,-- удивлялся Лаббок,-- одна за другой! Держат вас, сукиных сынов, всю зиму в палатках, а вы помалкиваете. -- Я оставляю без внимания твой грязный язык.-- Суини сделал шаг назад, стараясь говорить бесстрастно, как истинный спорщик, умеющий вести дебаты.-- Но мне хочется узнать твое решение. Если считать, что тебе все совершенно ясно по сему предмету. -- А я не намерен оставлять без внимания его дерзкий язык! -- с жаром вмешался Ди Калко. -- Пусть говорит! -- царским жестом махнул в его сторону Суини.-- Нужно уметь выслушать точку зрения любого. Пусть говорит голландец. -- Ну...-- начал Лаббок. -- Только без оскорблений, прошу тебя! -- взмолился бармен.-- Уже поздно, я все равно вынужден закрыть бар. Не стоит оскорблять друг друга -- ведь вы мои постоянные клиенты! Лаббок прополоскал рот пивом и не торопясь пропустил его через глотку. -- Ты когда-нибудь очищаешь трубы? -- поинтересовался он у бармена.-- Знаешь ли ты, что самое важное для качества пива -- хорошее состояние труб? -- Да у него готово собственное суждение по любому поводу! -- сердито заметил Ди Калко.-- И в стране полно вот таких знатоков! -- Они сейчас делят мир,-- развивал свое суждение Лаббок.-- Мне принадлежит восемьдесят пять процентов. Независимо от того, чем кончится такой дележ. Но я буду рад, если у меня в конечном итоге окажется восемьдесят пять процентов,-- ну, после того, как вся эта заварушка кончится. -- Это неверный подход к проблеме! -- возразил Суини.-- С какой стати тебе восемьдесят пять процентов?! -- Разве я не получу Грецию? -- Лаббок погрозил своим длинным мясистым пальцем Суини.-- Разве Ди Калко не получит Китая? -- Кто хочет получить Китай? -- с победоносным видом заорал Ди Калко. -- Мы получаем все,-- успокоил его Лаббок.-- Ты, я и статуя... -- Прошу тебя! -- тихо проговорил бармен. -- Но у нас тут небольшая загвоздка. У рабочего человека всегда что-нибудь да не так. Лаббок тяжело вздохнул и печально уставился в потолок. Остальные не торопясь потягивали пиво. -- Все военные стратеги согласны в одном,-- продолжал Лаббок, удачно справившись с заковыристой фразой и щелкнув от удовольствия языком,-- что по уставу для нападения на позицию, защищаемую одним бойцом, требуется четверо. -- Ну и какое это имеет отношение к тому, о чем мы здесь говорим? -- перебил его Суини. -- Война будет идти в Евро-опе, А-африке и А-азии,-- предсказал нараспев Лаббок.-- Не будут же сражаться армии здесь, в баре Уильяма Коди? -- К сожалению, ничем не могу помочь,-- саркастически заметил бармен. -- Я подробно изучил ситуацию,-- продолжал Лаббок,-- и пришел к выводу, что американцев в этой войне будет убито в четыре раза больше, чем всех других. Вполне резонно. Они намереваются нанести нам удар здесь, так? Мы переходим в наступление. Четверо к одному! -- И, чтобы подчеркнуть точность своих расчетов, грохнул кулаком о стойку.-- Мы, четверо глупых мужланов, получаем все и вшивого голландца оставляем с носом. Военная стратегия торжествует! -- Да не ори ты так! -- еще сильнее занервничал бармен.-- Там, наверху, жильцы меня не очень любят. -- Но хуже всего, на мой взгляд,-- орал Лаббок, не обращая внимания на замечание бармена и бросая на всех дикие взгляды,-- что в этом мире полно таких несчастных, тупых идиотов, как Суини, Ди Калко и Уильям Коди! -- Следи за языком! -- зарычал Ди Калко.-- За своими выражениями! -- Гитлера побьют, обязательно побьют! -- завизжал Суини.-- Это фундаментальный факт! -- "Гитлера побьют"?! -- возопил Лаббок.-- А почему Гитлера побьют? Потому что такие несчастные, безмозглые идиоты, как вы, вначале посадили его в его кресло, потом держали на этом месте и только потом отправились, чтобы покончить с ним! А между всем этим просиживали задницы в барах и накачивались до одурения пивом! -- Прошу меня ни в чем не обвинять! -- возмутился Суини.-- Я никуда Гитлера не сажал! -- Таких, как Суини, полно во всем мире! -- кричал Лаббок.-- И теперь ради вот таких, как он, я должен получить пулю в лоб! И морозить задницу всю зиму в летних палатках! -- Вдруг он грубо схватил Суини за шиворот.-- Ну-ка, отвечай!.. Суини, задыхаясь, с трудом ловил воздух. Протянув другую свою могучую руку, Лаббок схватил за ворот Ди Калко. Оторвав обоих от пола, поднес поближе к лицу и вперился в них ненавидящим взглядом. -- Как мне хочется раскроить ваши глупые, безмозглые головы! -- зло шипел он. -- Нет, ты послед...-- Ди Калко задыхался. -- Ребята, прекратите же наконец! -- закричал бармен, доставая из-под стойки бейсбольную биту с отпиленным концом. -- Если меня убьют, то только из-за вас! -- Лаббок свирепо тряс своих пленников.-- Я просто должен убить вас -- убить обоих! Мне хочется отправлять на тот свет любого такого же глупого разгильдяя, слоняющегося по улицам, как вы! Ди Калко дотянулся до пивной бутылки; Суини, схватив громадную руку голландца, пытался разжать его пятерню, а бармен угрожающе взмахнул отпиленной бейсбольной битой. Вдруг дверь распахнулась, и в бар вошла девушка. Она стояла, озираясь по сторонам, очевидно ничего не понимая. Потом до нее дошло. -- Продолжайте, продолжайте! -- На лице ее не отразилось не только изумления, тревоги, беспокойства, но даже простого удивления.-- Я не стану вам мешать... -- Ребята...-- снова обратился к спорящим бармен, пряча под стойку бейсбольную биту-калеку. Лаббок, тряхнув в последний раз Суини и Ди Калко, отпустил их и вернулся к своей кружке с пивом. -- Таких, как ты,-- шептал, утратив дар обычной речи от охватившего его сильнейшего гнева, Суини,-- нужно держать в психушках... Ди Калко, поправив галстук, попытался галантно улыбнуться, несмотря на свой раж, девушке, которая все еще стояла у открытой двери без шляпки, грязные белокурые волосы спадают на плечи; худенькая, с проступающими на бледном личике скулами; тонкие грубоватые руки высовываются чуть не по локоть из рукавов легкого, старого серого пальто. Лицо усталое, изможденное, словно она без передышки работала все ночи подряд и не спала. -- Не изволите ли закрыть дверь, мисс? -- попросил ее бармен.-- На улице очень холодно. Девушка исполнила его просьбу и помедлила с минуту, оглядывая четверых мужчин. -- Мне нужна помощь,-- сказала она. -- Сейчас, мисс! -- подскочил к ней бармен. -- Ах, заткнись! -- осадила она его резким, хриплым голосом.-- Я ничего не намерена у вас выпрашивать. Моя сестра только что родила, она лежит в вонючей маленькой больнице, истекая кровью. Врач уже сделал два переливания, больше у них нет крови, и говорят, что, скорее всего, она умрет. Я топчусь возле вас уже почти полчаса, наблюдала за вашей четверкой, слышала, как вы здесь громко разговаривали. Наконец осмелилась, решила войти. Ей нужна кровь. У вас ведь есть кровь? -- Девушка чуть заметно улыбнулась. Четверо мужчин стояли смущенные, стараясь не глядеть друг на друга. -- У нас нет в кармане ни цента,-- продолжала девушка таким же спокойным тоном.-- Младенец родился семимесячным, а муж моей сестры -- матрос, плывет сейчас к берегам Португалии, и в этом проклятом замерзающем городе нет больше никого, к кому я могла бы обратиться.-- Она пожала плечами.-- Могла бы сдать свою, но у меня другая группа.-- Подошла к стойке.-- Моей сестре всего девятнадцать. Она была вынуждена выйти замуж за этого моряка. Повернувшись к ней, Лаббок внимательно ее разглядывал. -- Ладно, я пойду с тобой. -- Я тоже,-- вызвался Ди Калко. Суини открыл рот, закрыл его, снова открыл. -- Боже, как я ненавижу эти больницы! Ну да ладно, я тоже пойду. Лаббок, повернувшись, посмотрел на бармена. -- Уже все равно поздно,-- тот торопливо вытирал стойку полотенцем.-- Я, конечно, пошел бы, если бы моя группа крови... Моя группа крови может... Да, да, иду! -- Энергично кивнул и стал развязывать тесемки фартука. Лаббок взял со стойки бутылку хлебной водки и стакан, налил его до краев и протянул продрогшей девушке. Она взяла без тени улыбки, без благодарности и осушила залпом. Сидели молча в помещении для клинических анализов захудалой больницы; обычный, неяркий больничный свет еле освещал их. Казалось, все больничные запахи, навевающие скорбь и печаль, тучей слетелись к ним. Ждали, когда вернется лаборантка с анализами и скажет, у кого из них кровь нужной для переливания группы. Лаббок сидел, положив руки на колени широко расставленных ног и бросал острые, недобрые взгляды на Суини, Ди Калко и Коди, а те нервно ерзали на своих скамьях. Только девушка спокойно расхаживала перед ними взад и вперед по помещению, затягиваясь сигареткой, и колечки дыма поднимались над ее прямыми, белокурыми грязными волосами. Дверь отворилась, к ним вышла лаборантка; коснувшись плеча Лаббока: -- Выбрали вас. Лаббок, глубоко вздохнув, поднялся; оглянулся по сторонам, посмотрел по очереди на Ди Калко, Суини, Коди и, улыбнувшись девушке, пошел за лаборанткой к двери. Когда операция закончилась, когда кровь из его вены медленно и осторожно перекочевала в вену бледной, тихо лежавшей на столе рядом с ним молодой девушки, Лаббок встал и, наклонившись над ней, прошептал: -- Ничего, все будет хорошо! Она улыбнулась ему в ответ слабой улыбкой. Надев пальто, он вошел в помещение для анализов. Все были там: стояли, сердито поглядывая на него при бледном больничном свете. Он широко всем улыбнулся. -- Все в порядке? -- бодро спросил Ди Калко. -- Все превосходно! -- весело ответил Лаббок.-- Моя кровь играет в ее кровеносной системе, как виски. Ди Калко посмотрел на Суини, тот -- на Коди: в глазах их чувствовались сомнение и неуверенность. -- Послушай, голландец,-- громко обратился к нему Суини,-- что скажешь, если мы тебе поставим чего-нибудь покрепче? Что скажешь, а? Ждали затаив дыхание, готовые к его новым нападкам и оскорблениям. Лаббок сверлил их взглядом. Коди нервно поднял воротник пальто. -- Отлично! -- Лаббок обнял девушку за талию.-- Сочту за честь. Все вместе вышли из подъезда больницы.
ПОИСК НА ГОРОДСКИХ УЛИЦАХ
Когда он наконец увидел ее, то сразу не узнал. Он шел за ней с полквартала, даже толком не замечая, что у шагавшей впереди него женщины очень длинные, стройные ноги и на ней широкое шерстяное пальто, какое обычно носят девушки -- студентки колледжа, и обыкновенная фетровая шляпка коричневого цвета. Вдруг что-то в ее походке бросилось ему в глаза, и он стал припоминать: невероятная прямота спины, шеи и головы, вытянутых по одной строго вертикальной линии, и все движение лишь корпусом, до бедер, где оно замирало,-- в общем, так ходят негритянки на юге, мексиканки и испанки, перенося на голове тяжелые корзины с поклажей. Несколько секунд он молча наблюдал, как она шла вниз по Двенадцатой улице, по солнечной стороне, перед маленькими, сникшими садочками, за которыми выстроился длинный ряд тихих, приятных на вид, но изношенных, старых домов. Он подошел к ней, коснулся ее руки. -- На низких каблучках! -- удивился он.-- Вот не думал, что доживу до этого дня! Она с удивлением окинула его взглядом, потом, широко улыбнувшись, схватила его за руку. -- Неужели это ты, Пол? Хэлло! А я вот занимаюсь моционом для здоровья. -- Когда я начинаю вдруг думать о тебе, то прежде всего вспоминаю самые высокие каблуки во всем Нью-Йорке. -- Да, старинные, приятные денечки! -- вздохнула Хэрриет. Пошли вместе -- не спеша, под руку -- по залитой солнцем улице по направлению к Шестой авеню. -- Каким же я была безалаберным, легкомысленным созданием! -- Послушай, но ты и сейчас ходишь точно так, как тогда: словно несешь на голове корзину с бельем из прачечной. -- Я тренировалась целых полгода, чтобы овладеть таким способом ходьбы. Ты наверняка поразишься, если тебе сказать, сколько я потратила времени на такую ходьбу по комнате. -- Чему тут удивляться.-- Пол не спускал с нее глаз. Черные волосы, бледное, с чистой кожей продолговатое лицо; полное тело, высокая фигура; глубоко сидящие серые глаза всегда блестели, даже если она пила три дня кряду. Хэрриет, быстро запахнув пальто, ускорила шаг. -- Я иду в магазин Ванамейкера,-- объяснила она.-- Нужно кое-что купить. А ты куда навострил лыжи? -- Туда же, в Ванамейкер. Вот уже три года умираю, хочу сходить туда, да все не получается. Не торопясь продолжали путь; Поль держал Хэрриет за руку. -- Случайность,-- вдруг произнес Пол.-- Могу побиться об заклад -- любой невооруженным взглядом определит: мы с тобой случайные знакомые. Что скажешь? Хэрриет выдернула руку. -- Конечно, случайные. -- О'кей, такие же чувства испытываю и я.-- Пол с равнодушным видом начал что-то тихо насвистывать. Потом резко остановился. Остановилась и она, повернулась к нему с легкой, хотя и озадаченной улыбкой на губах. Он окинул ее с головы до ног долгим критическим взглядом. -- Послушай, почему ты так странно одеваешься? Ты похожа на девушку, выходящую на улицу в понедельник утром в Нортхэмптоне. -- Просто напялила что оказалось под рукой,-- смутилась Хэрриет.-- И вышла-то на какой-нибудь час. -- Прежде ты наряжалась так, что превращалась в большую, соблазнительную коробку вкусных конфет.-- Снова взял ее за руку, повел дальше.-- Венские конфеты: каждая деталь точно разработана, повсюду отделки из шелка, атласа... Даже если ты решила дойти до угла улицы, чтобы выпить пинту джина,-- должна выглядеть так вкусненько, чтобы тебя каждый захотел проглотить на десерт. Нехорошо! -- У девушки бывают разные периоды в одежде, как в творчестве Пикассо,-- возразила она.-- К тому же знай я, что встречу тебя по пути,-- конечно, вырядилась бы умопомрачительно, не меньше. -- Вот это уже другой коленкор! -- похлопал он ее по плечу. Опять они шагали, и Пол то и дело бросал на нее искоса любопытные взгляды: знакомое, продолговатое лицо, такой знакомый большой рот -- на губах, как всегда, наложено помады чуть больше, чем требуется; маленькие зубы придают лицу, когда она улыбается, типичное выражение маленькой девчонки из воскресной школы. -- Что-то ты подозрительно худеешь, Пол,-- заметила Хэрриет. Пол согласно кивнул. -- Я худой как щепка. Веду активную, расчетливую жизнь аскета. Ну а ты как поживаешь? -- Я вышла замуж,-- помолчав, сообщила Хэрриет.-- Ты об этом слышал? -- Слышал. Когда в последний раз мы переходили через Шестую авеню, "L-бар" был еще там. Иногда меня охватывает острый приступ ностальгии по "L-бару" на Шестой авеню. Загорелся зеленый, и они быстро перебежали через перекресток. -- Ночью девятого января тысяча девятьсот сорокового года,-- Пол поддерживал ее под локоть,-- тебя не было дома. -- Вполне возможно, чему здесь удивляться? Я теперь взрослая девушка, могу и загулять. -- Я случайно проходил мимо твоего дома и заметил, что света в квартире не было. Свернули на Девятую улицу. -- Помню, как жарко было у тебя, словно в оранжерее георгин в Ботаническом саду. -- У меня плохая кровь,-- с серьезным видом сказала Хэрриет.-- Сказываются годы недоедания в Массачусетсе. -- Но самое приятное в тебе -- что ты никогда не спишь. -- У каждой женщины есть какая-то свойственная только ей добродетель. У одних -- красота, у других -- смазливость; у меня своя -- я никогда не сплю. В этом и кроется причина моей популярности... Пол широко улыбнулся. -- Заткнись! Хэрриет улыбнулась ему, и оба весело фыркнули. -- Ты знаешь, что я имею в виду, не притворяйся,-- упрекнул он ее.-- Всякий раз, когда я звонил тебе в два, три часа ночи, ты немедленно приезжала -- такая милая, с блестящими глазами и в полном ажуре: ресницы накрашены, брови ухожены, на губах помада... Все на своих местах. -- Да, в молодости я обладала громадной силой сопротивления и не поддавалась сну. -- Утром мы обычно завтракали под музыку Бетховена -- час прослушивания его главных шедевров. Бетховен звучал -- по особому разрешению его чести мэра города -- с девяти до десяти утра.-- Пол на мгновение закрыл глаза.-- Этот маленький цветочек -- мэр для влюбленных.-- Открыл их и посмотрел на эту получужую-полузнакомую женщину, шедшую рядом с ним. Как он лежал тогда, тесно прижавшись к ней всем телом, задумчиво наблюдая за еще горевшими в девять вечера огнями на вышках города в рамке большого окна своей спальни на фоне черного неба... А та ночь, когда она во сне прижалась ближе к нему, поглаживая его затылок, и ее мягкая рука ощущала его колкие, короткие волоски -- накануне вечером он постригся; она провела по ним рукой против шерсти, улыбаясь, не открывая глаз... -- Что за восхитительное создание -- мужчина...-- прошептала она; вздохнула и чуть слышно фыркнула; снова заснула, не убирая руки с его бритого затылка. Вспоминая все это, Пол улыбался. -- Ты что, все смеешься над моим нарядом? -- Нет, просто вспомнил одну фразу, которую когда-то где-то слышал: "Что за восхитительное создание -- мужчина..." Хэрриет бросила на него осторожный, холодный взгляд. -- Кто это сказал? Пол подозрительно скосил на нее глаза. -- Освальд Шпенглер1.-- И добавил: -- Удачно сформулировано. -- Мне тоже так кажется,-- кивнула Хэрриет и пошла чуть быстрее. Миновали небольшой, захудалый бар, где любили сидеть вечерами всю зиму напролет, заказывали мартини, а потом говорили, говорили и смеялись так громко, что посетители за другими столиками поворачивались к ним и тоже улыбались. Пол ожидал -- Хэрриет что-то скажет об этом их любимом баре, но она прошла мимо, даже не заметив его. -- Посмотри -- ведь это бар Эдди! -- Угу! -- резко кивнула Хэрриет. -- Он собирается готовить свои мартини из шерри, когда у него кончится запас французского вермута,-- сообщил Пол. -- Какой ужас! -- скривилась Хэрриет. -- Это все, что ты хочешь сказать? Сколько раз ему приходилось заглядывать в этот бар, когда он разыскивал ее повсюду... -- Ну а что, по-твоему, я должна сказать? Хэрриет, кажется, в самом деле искренне озадачил его вопрос, но Пол так до конца никогда и не мог понять, когда она говорит ему правду, а когда лжет, и, нужно признаться, это ему не удалось и за последние два года. -- Можешь больше ничего не говорить. Я просто могу пригласить тебя туда, и мы что-нибудь там выпьем. -- Нет, спасибо. Мне и правда нужно как можно скорее сходить в магазин Ванамейкера и вернуться домой. Как-нибудь в другой раз. -- Ладно,-- кисло откликнулся Пол. Повернули на Девятой улице и пошли по направлению к Пятой авеню. -- Я знал, что непременно где-нибудь тебя встречу, обязательно встречу! -- говорил Пол.-- И все думал и гадал -- что же тогда произойдет? Хэрриет промолчала, с рассеянным видом разглядывая высокие здания на другой стороне улицы. -- Ты что, больше не собираешься со мной разговаривать? -- поинтересовался Пол. -- И что же произошло? -- Время от времени,-- начал он,-- я встречаю девушку, с которой когда-то был знаком... -- В стране их полным-полно, могу тебя заверить. -- В стране полным-полно чьих-то бывших девушек. Хэрриет кивнула. -- Это как-то не приходило мне в голову. Но ты прав. -- И рассуждаю так: разве не милая, порядочная, воспитанная девушка? Почему же в таком случае меня больше не тянет к ней? Удивительно! А знаешь, моя первая девушка стала полицейским. Прошлым летом она одна справилась с вооруженным гангстером на Кони-Айленде. Мать никогда ее не выпускает из дома в полицейской форме -- ей стыдно перед соседями. -- Вполне естественно. -- Другая моя знакомая девушка, изменив имя, танцует сейчас в Русском балете. На днях я пошел в театр посмотреть, как она танцует. У нее ноги как у нашего известного бейсбольного полузащитника Фордхэма. А мне она казалась такой красивой... Я и тебя считал красивой. -- Мы с тобой были очень хорошей парой,-- молвила Хэрриет,-- одно мешало -- тебе постоянно приходилось бриться. Эта электробритва... никогда ее не забуду... -- Отказался я от нее... А вот и его старый дом... Глядя на подъезд, он отчетливо вспоминал, сколько раз они с Хэрриет входили в этот дом и выходили из него в былые дни: моросит дождь; сыплет утренний снежок, и лошадка молочника смирно стоит на побелевшей улице... Они остановились и стали смотреть на старый, из красного кирпича, с ветхими ставнями дом, уделяя особое внимание окну на четвертом этаже: столько раз они оттуда выглядывали -- узнать, какая на дворе погода... Пол, конечно, не забыл того первого раза, одной зимней ночью, когда они с Хэрриет тихо проскользнули вот через эту дверь. -- Таким я был вежливым -- просто загляденье,-- тихо произнес он. Хэрриет улыбнулась, понимая, о чем он. -- Ты все время ронял ключ на землю и повторял: "Господи! Господи!" -- пытаясь нашарить его руками. -- Я так нервничал... Хотел, чтобы ты точно понимала, какие нас связывают отношения, не питала никаких иллюзий. Просто хорошие друзья, хорошо понимающие друг друга; есть другая девушка, она возвращается из Детройта через шесть недель,-- никаких притязаний ни на меня, ни на тебя... Пол снова бросил печальный взгляд на окно на четвертом этаже, улыбнулся. -- Какой я был дурак! -- До чего милая, тихая улочка...-- Хэрриет тоже не спускала глаз с окна на четвертом этаже; покачала головой, снова взяла Пола за руку.-- Я все же должна добраться до Ванамейкера. Последовали дальше. -- Что ты собираешься там купить? -- поинтересовался Пол. Хэрриет промолчала,-- по-видимому, не знала, что ему ответить. -- Ничего особенного. Мне нужны вещички для младенца. У меня скоро будет ребенок. Посторонились, чтобы дать возможность пройти маленькой женщине с четырьмя таксами,-- вся упряжка с лаем опередила их. -- Смешно, правда,-- у меня ребенок! -- улыбнулась Хэрриет.-- Я целый день лежу и думаю, как все это будет. Кроме того, сплю и пью много пива -- теперь ведь нужно кормить двоих. Но мне еще никогда в жизни не было так приятно. -- Ну,-- угрюмо заметил Пол,-- по крайней мере, из-за твоей беременности мужа не заберут в армию. -- Может быть. Но он такой яростный патриот -- хоть куда. -- Очень хорошо. Когда он окажется в Форт Дикс, я буду встречаться с тобой в Вашингтон-сквер, куда ты будешь вывозить на прогулку в колясочке своего бэби. А чтобы отвести любые подозрения, я надену полицейскую форму. Я не такой заядлый патриот, как твой муж. -- Но тебя все равно загребут, разве не так? -- Несомненно. Тогда я пришлю тебе свою фотокарточку в форме лейтенанта. Из Болгарии. Меня не покидает странное предчувствие, что меня обязательно направят в Болгарию для защиты какого-то важного стратегического пункта. -- Ну и как ты это все воспринимаешь? -- Впервые Хэрриет посмотрела на него проникновенно, прямо ему в глаза.-- Может, это дурацкий вопрос. У меня ведь прежде не было возможности спросить тебя об этом. Прежде ты мне всегда рассказывал, что ты о чем думаешь, излагал свое мнение... О Рузвельте, Джеймсе Джойсе, Иисусе Христе... цыганке Розе Ли, Матиссе... о крепких напитках, сексе, архитектуре... -- Да, в те времена у меня было множество самых разнообразных мнений,-- Пол улыбнулся с некоторым сожалением о минувшем.-- Секс и беседа. Основы цивилизованных отношений между полами.-- Повернулся и снова задрал голову, глядя на окно на четвертом этаже.-- Какая приятная была комнатка... Секс и беседа... -- Пойдем, Пол, пойдем! -- поторапливала его Хэрриет.-- Ванамейкер не будет работать из-за нас двоих всю ночь. Пол, чувствуя, как похолодало, поднял воротник пальто. Приближались к Пятой авеню. -- Ты была единственной девушкой в моей жизни, с которой я мог спать в одной постели. -- Нашел что сказать девушке! -- засмеялась Хэрриет.-- Может, ты считаешь это комплиментом? Пол пожал плечами. -- Нет, просто факт, не имеющий больше никакого отношения ни к чему другому. Или, может, все же имеющий? Как ты считаешь, вежливый человек может так разговаривать с замужней женщиной? -- Конечно нет. -- О чем ты думаешь, когда смотришь на меня? -- неожиданно спросил он. -- Особенно ни о чем,-- Хэрриет осторожно подбирала слова. -- Когда ты мне лжешь, о чем ты думаешь? -- Особенно ни о чем! -- резко повторила она. -- Я искал встречи с тобой целых два года,-- признался Пол. -- Зачем искать -- мое имя есть в телефонном справочнике.-- Она прибавила шагу, кутаясь в пальто. -- Но я не отдавал себе в этом отчета, пока не увидел тебя. -- Прошу тебя, Пол, пожалуйста... -- Шел по улице, подходил к тому бару, где мы частенько сидели вместе, входил, садился за столик, хотя пить совсем не хотелось, и не мог понять, объяснить себе, ради чего я там торчу. Теперь-то я знаю. Я ждал тебя, надеялся -- вдруг придешь. Я ведь не случайно проходил мимо твоего дома. -- Послушай, Пол! -- умоляюще заговорила она.-- Все это было так давно, все это было так хорошо -- просто чудесно; но все кончилось... -- Я был не прав,-- признался Пол.-- Тебе не нравится, что я говорю? Я был не прав. Ты знаешь, я так и не женился в конечном счете. -- Знаю. Только прошу тебя -- заткнись! -- Когда я иду по Пятой авеню, прохожу первого января мимо собора Святого Патрика,-- всегда слегка поднимаю голову, посмотреть, нет ли тебя где-нибудь поблизости. Потому что встретил тебя там в тот день, когда тебе удалили зуб и было так холодно. Мы шли рядышком, слезы струились из твоих опухших красных глаз, и это был тот единственный раз, когда я тебя встретил в самом деле случайно... Хэрриет улыбнулась. -- Какие все же приятные воспоминания. -- Два года,-- продолжал Пол,-- прошло два года. За это время у меня было множество девушек.-- Он пожал плечами.-- Но все они лишь наводили на меня скуку и я тоже заставлял их скучать. Я смотрел на каждую проходившую мимо женщину, чтобы убедиться -- не ты ли? Все девушки, с которыми я гулял, громко протестовали, поносили меня почем зря за это. А я бродил повсюду, ходил следом за девушками с черными волосами,-- может, встречу тебя; упрямо шел за женщинами в меховых полушубках, как у тебя,-- может, встречу тебя; не спуская глаз, шагал за девушками с такой же прямой, прекрасной походкой, как у тебя,-- может, встречу тебя... Он помолчал, потом заговорил снова: -- Два года искал тебя на городских улицах и сейчас впервые в этом признаюсь себе. А эта маленькая испанская закусочная, куда мы пошли в первый раз... Каждый раз, когда я проходил мимо нее, в памяти моей всплывало все, до мельчайших деталей: сколько стаканчиков мы пропустили, какой играл оркестр, о чем разговаривали, как нагло подмигивал тебе этот жирный бармен -- кубинец и как в конце концов, с охватившей нас обоих нежностью, гуляли потом по улицам и наконец пришли ко мне домой... Теперь оба шли очень быстро. Хэрриет прижимала онемевшие от холода руки к бедрам. -- Как было поразительно прекрасно, когда соединялись наши тела... -- Пол, прекрати! -- раздраженно, резко бросила ему Хэрриет.-- Два года! Прошло целых два года... Воспоминания о тех ощущениях должны притупиться... "Как же я мог совершить такую большую ошибку! -- размышлял на ходу Пол.-- Как мог намеренно так глубоко заблуждаться? И теперь ее не исправишь... Нет никакого средства. И не будет до конца жизни..." Он почти зло посмотрел на Хэрриет: лицо ее сосредоточенно, словно она вообще не слушает его и лишь напряженно думает, как поскорее перейти улицу. -- Ну а ты, ты помнишь?.. -- Ничего я не помню! -- раздраженно выпалила она; вдруг слезы брызнули у нее из глаз и потекли по искаженному гримасой лицу.-- Ничего не помню, черт побери! Ничегошеньки! -- повторяла она сквозь рыдания.-- И не пойду я ни в какой Ванамейкер! Я возвращаюсь домой! Прощай! -- Подбежала к стоявшему на углу такси, резко рванула на себя дверцу, запрыгнула прямо с тротуара в салон. Машина промчалась мимо Пола, и он заметил на мгновение Хэрриет: она сидела, выпрямившись, крупные, непрошеные слезы стояли в глазах... Пол следил за такси, пока оно не свернуло с Пятой авеню. Потом пошел в обратном направлении, размышляя о том, что ему непременно, обязательно нужно переехать из этого района -- достаточно долго в нем прожил.
ИЗБРАННАЯ КЛИЕНТУРА
"Фигаро! Фигаро! Фигаро! -- распевали они, съезжая со склона на велосипедах, переезжая через дрожащие полосы тени и солнечного света, между густыми рядами деревьев с обеих сторон.-- Фигаро!" "Фигаро! -- пел Мэкс, накреняясь в сторону на повороте.-- Моя милочка где-то за морем, моя милочка где-то за морем-океаном..." -- Ты, Мэкс, плешивый австрийский жаворонок,-- крикнула Эстер, накреняясь в сторону за Мэксом на повороте.-- Оперение самца желтое, с зелеными штанишками. Нельзя его принимать за настоящего, если на носу нет очков с толстой золотистой оправой в четверть дюйма. -- Если бы я собирался рожать,-- отозвался Мэкс, немного затормозив,-- то никогда бы не ездил на велосипеде по горам штата Нью-Йорк, как ты. Это совсем не полезно для твоего будущего младенца. -- Напротив, такая езда просто необходима для него,-- возразила Эстер.-- Он будет настоящим, худощавым спортсменом. Мне не нужен толстый ребенок, мне такие не нравятся. Мне нужен ребенок худой, печальный, с большой душой, как у его отца.-- Она поглядела на Сэма, и оба засмеялись. -- Думаю, это будет прекрасный ребенок,-- выразил свою надежду Сэм. У подножия холма они увидели четверых молодых людей. Когда велосипедисты приблизились к ним, те растянулись во весь рост на дороге с таким безразличием, что по нему чувствовалось: встреча эта далеко не случайна,-- скорее, преднамеренна. Когда они подъехали еще ближе, все четверо встали; немного нервно пошаркали ногами, поднимая клубы дорожной пыли. В руках у двоих из них были тяжелые обрубленные ветки, которыми они то и дело постукивали по дороге. Казалось, эти ребята слоняются бесцельно, как неприкаянные, по маленьким городкам уже довольно долго. Один из них щелчком раскрыл большой складной карманный нож. -- Вон там, на дороге, ребята, видно, хотят заработать пару баксов на субботний вечер,-- прошептал Сэм, стараясь ехать как можно медленнее.-- У тебя что-нибудь есть в кармане, Мэкс? -- Пятнадцать центов... Могу отдать. -- У меня -- три заколки для волос,-- добавила Эстер. -- У меня четвертак,-- присовокупил Сэм.-- Вперед, может, проедем! Но им все равно пришлось остановиться у подножия холма, так как эти четверо снова улеглись, перегородив дорогу, и, не говоря ни слова, снизу разглядывали Сэма, Мэкса и Эстер взглядами деловых людей. Они лежали не двигаясь; на одном старая, точенная молью футболка темно-бордового цвета, с большим номером "36" на спине. -- В чем дело? -- осведомился Сэм. Они даже не шелохнулись; по-прежнему молчали. -- Какие милые ребята,-- мягко произнесла Эстер.-- Очень приятные. Вы случаем не ходите в Принстон, а? -- громко поинтересовалась она. Те молчали. Мэкс насвистывал тему одной из своих сонат; повел велосипед рядом с собой, пытаясь их обойти. Они его не пустили; наконец поднялись, обыскали старую одежду Сэма и Мэкса, пошарили в карманах старых женских брючек Эстер, в пятнах от кулинарного жира и велосипедной смазки, ощупали карманчики ее потрепанной хлопчатобумажной рубашки. -- Ничего нет! -- объявил парень в темно-бордовой футболке.-- Могу поспорить -- на всю троицу не будет и доллара. -- Интеллигент,-- определил Мэкс с улыбкой, глядя на него сквозь линзы очков и медленно потирая лысину.-- Настоящий интеллигент, сразу видно. -- Не сильно задавайся! -- отвечал парень в футболке. -- Жиды! -- высказался второй с раскрытым ножом в руках. -- Парочка жидов из колонии свободной любви чокнутой старухи Спиер. -- Ну-ка, убирайтесь отсюда! -- Парень в футболке отошел к обочине дороги, освобождая для велосипедистов путь.-- Убирайтесь отсюда к чертовой матери! Медленно вертя педалями, проехали между ними: Эстер -- посередине, Мэкс и Сэм -- по бокам. -- Жидовские ублюдки! -- бросил парень с ножом.-- Вшивые жидовские ублюдки! Подождав, пока велосипедисты отъедут ярдов на пятнадцать, он бросил вслед им камень. Его примеру последовали приятели: проворно поднимали с дороги камни и швыряли их в велосипедистов. Сэм, тормознув, ехал теперь за Эстер, закрывая ее собой. Все теперь быстро завертели педалями и сидели на своих седлах прямо, словно застыли, не оглядываясь назад. Один камень угодил Мэксу в плечо; он побледнел от боли, руки затряслись на руле, но не пригнулся и не стал оглядываться назад. Оказавшись за поворотом, они сбавили скорость. -- Несчастный Мэкс! -- проговорила Эстер.-- Ведь ты даже не еврей. Нет, ты якшаешься явно не с теми людьми. -- Амбар Томаса рядом, впереди, прямо по дороге.-- Мэкс глядел строго впереди себя.-- Может, раздобудем там пару вил и вернемся -- разберемся с этими четырьмя джентльменами? Попросим Томаса нам помочь. -- Тоже придумал! -- осадил его Сэм.-- Много ты наделаешь со своими вилами. -- Послушай, Сэм! -- вмешалась в разговор Эстер.-- Для чего тебе все эти неприятности? -- И сразу осеклась, заметив выражение лица Сэма. -- Я уехал из Берлина, из Вьетнама...-- задумчиво вспоминал Мэкс.-- Считал, что больше никогда не увижу ничего подобного. Как, вероятно, все же ужасно быть евреем! Мэкс все еще был бледен; внимательно выискивал колеи на дороге. -- Привыкаешь,-- откликнулся Сэм.-- Так или иначе. -- Старуха Спиер,-- объяснил Мэкс,-- каждое лето приглашает к себе пятнадцать безденежных артистов, потому что верит в силу искусства и чувствует себя одинокой. Сколько там у нее сейчас евреев? -- Четверо,-- ответил Сэм. -- Артисты,-- подхватил Мэкс.-- Выходит, жители этого городка их ненавидят и называют жидами. Пятнадцать творчески одаренных людей собираются в одном месте -- рисуют, сочиняют музыку, пишут стихи, играют струнные квартеты,-- поэтому-то их и ненавидят, поэтому и называют это место колонией свободной любви старой леди Спиер. Что же такого плохого артисты, художники и музыканты сделали американцам? За что они их так люто ненавидят? Что дурного им сделали евреи? Подъехали к развилке и остановились. -- Езжай-ка лучше домой,-- обратился Сэм к Эстер.-- Не обращай внимания и езжай домой. Эстер пристально посмотрела на Сэма и Мэкса. -- Чего, черт подери, ты хочешь добиться? -- Езжай домой! -- повторил Сэм. -- О'кей.-- Эстер пожала плечами.-- Ну, ладно, я голодна. Я теперь ем как лошадь.-- Вскочила на велосипед и быстро заработала педалями. Сэм молча глядел, как она ехала по дороге между двумя плотными рядами деревьев. "Там, внутри ее организма,-- мой ребенок,-- думал он.-- Да, в самом деле в наши дни нужно быть большим эгоистом, чтобы иметь детей. Когда-то было все по-другому, но в наше время все перевернуто вверх тормашками". Сэм с Мэксом сели на велосипеды и поехали к дому Томаса. "Вот эти четверо подонков швыряются камнями,-- думал Сэм, крутя педали.-- Погромы планируются в разных уголках Соединенных Штатах; они предназначены и для моего ребенка, который только через пять месяцев появится из утробы матери. Есть люди, которые уже ненавидят моего сына, а он еще и на человека не похож в чреве матери -- у него есть жабры". Сэм тихо засмеялся. -- Чего такого смешного? -- удивился Мэкс. -- Так, ничего. Подумалось кое о чем. Глупость, конечно. "Да ведь это же четверо хулиганов,-- размышлял Сэм,-- зачем принимать все это близко к сердцу? Но ведь день за днем американцы, американский народ, становятся такими, как они. Мальчишки и взрослые мужчины продают книжки отца Куглина на каждом углу, а убогие пожилые дамы охотно их покупают. Какие болезненные, словно истощенные недоеданием, лица у этих продавцов и их покупателей! Эта заразная болезнь проникает все глубже во все органы такого большого организма, как Америка, отравляет кровоток. И одновременно появляется все больше отелей, куда тебе вход заказан, жилых домов, даже в Нью-Йорке, где тебе не разрешают жить..." Сэм продавал свои статьи в журналы, где помещалась реклама курортных мест с такими предупреждениями: "Только для особой клиентуры", "Только для эксклюзивной клиентуры", "Только для избранной клиентуры". "Отель рекламирует свою "эксклюзивную клиентуру",-- размышлял Сэм,-- под которой подразумевается любой, кроме шести миллионов евреев и пятнадцати миллионов чернокожих. Эксклюзивная клиентура -- сто десять миллионов людей. Ничего себе! Ладно,-- убеждал себя Сэм,-- ведь ты же мог прежде не обращать на это внимания, ведь все это статика, условия существования, и в такой атмосфере еще можно было дышать. Но ситуация уже приобрела печальную динамику!" -- Послушай, Мэкс, может, и правда что-то есть в том, что они говорят. Нет дыма без огня... Может, я тоже за протоколы Сионских мудрецов, тоже замышляю всемирное господство? Тоже еврей международного масштаба? Восемь лет голосовал за президента-демократа. Голосовал также и за Лагуардию1. Может, я тоже комунист? У меня в банке на счете восемьсот долларов -- выходит, я банкир-плутократ? Терпеть не могу смотреть на боксерские бои -- не оттого ли, что жажду христианской крови? Что прикажешь делать? -- Работать.-- Мэкс не отрывал глаз от дороги впереди. -- "Работать"... Что ты сегодня можешь сказать? "Прекратите все это! Перестаньте стрелять друг в друга! Перестаньте стрелять в мою жену, в моего ребенка! Прошу вас, будьте благоразумны, будьте людьми!" Я -- писатель, прозаик, пишу художественную литературу. "Луна ярко светила. Она посмотрела ему в глаза, и чувства ее смешались". Мэкс улыбнулся. -- Ну, Сэм, так ты не пишешь. -- Весь мир идет в тартарары,-- продолжал Сэм,-- а я именно так и пишу: "Она посмотрела ему в глаза, и чувства ее смешались". -- Ты можешь писать то, что хочешь, выразить правду так, как ты ее видишь. -- Правду так, как я ее вижу? -- засмеялся Сэм.-- От нашего мира за милю несет вонью. Люди просто ужасны, и нам не остается ничего, кроме отчаяния. Должен я писать об этом? Ну и кому от этого станет хорошо? Почему я должен быть тем, кто скажет им откровенно обо всем этом? Впереди показался дом Томаса, и они быстрее завертели педалями. Увидев их, Томас вышел из амбара. Этот высокий, стройный, как струна, человек выполнял случайную работу в усадьбе миссис Спиер и всегда терпеливо выслушивал, как музыканты играют струнные квартеты. Сам он играл на аккордеоне и пел трио с Сэмом и Мэксом по вечерам, когда им всем троим не хотелось работать. Они пели "Кейзи Джонс", "Ночь и день", "Что ты делаешь, Кен Джон?". -- Там, на дороге, Томас,-- четверо парней, хотели нас ограбить,-- сообщил ему Сэм.-- Думали, что у нас есть деньги. -- Обозвали нас жидовскими ублюдками,-- добавил Мэкс,-- и швыряли в нас камни. Мы подумали,-- может, взять тебя и всем вместе вернуться... -- Все лето в округе бродят банды,-- откликнулся Томас,-- мешают честным людям отдыхать.-- Он взял в руки вилы, вторые протянул Мэксу. У него были крепкие руки фермера, и простые вилы в его руках вдруг превратились в грозное оружие. Сэм увидел бейсбольную биту, прислоненную к стене амбара; вооружился ею. Назад пошли пешком. Мэкс все еще был ужасно бледен, и вид у него был какой-то странный: коротенький, лысый толстячок, здоровое, деревенское, с мягкими чертами лицо; тонкие пальцы пианиста казались такими нетвердыми и были совсем не к месту на древке вил. Он шел между Томасом и Сэмом, елозя ногами, когда попадал в колею. Сэм легко нес на плече свою ношу -- бейсбольную биту. -- Гарри Хейлмэн,-- сказал он.-- Эта бита подписана самим Гарри Хейлмэном. Он играл за Детройт. Был ведущим игроком команды несколько лет, в высшей лиге. Да, хорошая, увесистая бита, ничего не скажешь.-- И с видом знатока несколько раз перевернул ее перед глазами.-- Однажды мне удалось сделать пять ударов в одной игре.-- Сэм засмеялся, чувствуя сейчас себя значительно лучше, увереннее, потому что был на пути к конкретным, насильственным действиям.-- Надеюсь, что они не выбьют мне глаз. Мэкс не засмеялся его ремарке -- увлеченно шел вперед с лицом сосредоточенным и сердитым. -- Не напоминает ли тебе все это старые дни дуэлей в древнем Гейдельберге? -- Сэм старался немного отвлечь Мэкса, убрать выражение отчаяния с его лица.-- Честь на кончиках зубцов вил. Как, Мэкс? -- Нет,-- ответил Мэкс,-- не напоминает. Уже подходили к знакомому повороту на дороге. -- Наверняка убегут, как только нас увидят,-- предположил Томас.-- Можно немного погнаться за ними, кольнуть пару раз в задницу. Но соблюдайте осторожность -- вилами запросто можно отправить человека на тот свет. -- Мэкс, слышишь? -- спросил Сэм. -- Слышу,-- ответил тот. Теперь он шел быстрее, обгоняя на два-три ярда своих высоких товарищей, а пыль клубилась у него под ступнями. Эти четверо все еще сидели у подножия холма -- уже не на дороге, а на траве, на обочине. Увидели Мэкса, решительно вышагивавшего впереди, поднялись. Мэкс быстро шел к обидчикам, вытянув перед собой в напрягшихся руках вилы; румянец наконец вновь залил его бледное лицо, а на губах блуждала детская нежная улыбка. Теперь он уже не был похож на толстенького коротышку -- сорокалетнего музыканта. -- Хэлло! -- крикнул он еще с почтенной дистанции.-- Хэлло, ребята! Видите, мы вернулись, ребята! -- Сэм с Томасом, едва успевая за ним, бросились вперед. Парни попятились, оглядываясь по сторонам в поисках надежного убежища. Мэкс кинулся к ним. Неожиданно парень с раскрытым ножом улыбнулся. -- Привет, Том! Томас от неожиданности остановился, опустил вилы. -- Хэлло, Алек! -- в его низком голосе чувствовалось сомнение. Мэкс тоже остановился; закинув голову, через очки скосил глаза на птичку -- сидит на высокой ветке. Сэм держал биту одной рукой. -- Вроде тут с моими дружками кое-какие неприятности произошли, Алек,-- начал Томас. -- Недопонимание...-- промямлил Алек, делая вид, что еле ворочает языком.-- Ну, не поняли друг друга... Выпили мы лишнего, Томас. Знаешь ведь, как это бывает.-- И попытался продемонстрировать, что совсем пьян: стал болтать головой из стороны в сторону. Остальные тут же поняли его подсказку -- понурились, зашатались на месте, а один даже виртуозно икнул. -- Шутка,-- объяснил тот, что в темно-бордовой футболке.-- Не хотели мы им ничего плохого, можем и извиниться,-- ну, если они затаили на нас обиду. Как, ребята? Ребята кивнули. -- Видишь,-- Томас обратился к Сэму, несколько смущенный: приходится убеждать друзей, что эти сельские ребята пьяны и не хотели ничего плохого, просят их извинить,-- они не хотели причинить вам никакого вреда. -- Да, ты прав, Томас, старина,-- подтвердил Алек.-- Мы не хотели причинять им вреда. -- Ну-ка, проваливайте отсюда! -- вдруг вымолвил Мэкс.-- Проваливайте, да побыстрее! Те четверо сразу повернулись. -- Пока, Томас! -- бросил через плечо Алек. -- Пока! -- крикнул в ответ Томас. Сэм, Мэкс и Томас глядели им вслед. Возбуждение их как рукой сняло, и они быстро зашагали по дороге. -- Вот идиоты! -- Томаса явно обеспокоило это происшествие.-- Работу найти не могут, слоняются по городу, пьют, когда удается раздобыть деньжат, и в голове одна чепуха, мусор. Не обращайте на них внимания. Вообще-то они неплохие ребята. -- Мне жаль,-- отозвался Мэкс,-- в самом деле жаль, что так случилось. Мы не знали, Томас, что это твои знакомые, нам очень жаль. -- Иногда я играю с ними в бильярд,-- Томас ощупывал пальцами острые зубья вил,-- хожу на танцы; пиво пьем раза два в месяц. Колоть их вилами, конечно, не стал бы. Видите, как неловко получается... -- Да, понятно,-- успокоил его Сэм. Возвращались назад, к амбару, молча. Мэкс глядел впереди себя, лоб его избороздили морщины, он то и дело устремлял задумчивый взор вдаль по дороге. -- Кажется, он проводил более четырехсот встреч в год,-- проговорил Сэм, когда подходили к амбару,-- он пытался успокоить Мэкса, унять его гнев.-- Я имею в виду Гарри Хейлмэна,-- всегда бил правой. Но Мэкс даже не повернулся к нему; они с Сэмом сели на велосипеды у амбара. -- Спасибо тебе, Томас,-- поблагодарил Сэм. Томас -- он стоял, отвернувшись от Сэма, дергая себя пятерней за мочку уха -- ответил небрежно: -- Не за что. Сэму пришлось налечь на педали, чтобы догнать Мэкса. На пути назад не разговаривали; когда поравнялись с коттеджем, Мэкс махнул рукой -- поворачиваем. Подъехав к коттеджу, Сэм прислонил к стене велосипед и вошел в дом. В гостиной Эстер за столом ела виноград,-- обрадованно улыбнулась ему, увидав, что он цел и невредим. -- Все хорошо? -- О'кей.-- Сэм, вымыв руки, прилег на кушетку и уставился в потолок.-- Думаю позвонить своему агенту. -- Лови! -- Эстер бросила ему гроздь винограда. Он поймал, подбросил на руке. -- Пусть подыщет мне работу в Голливуде.-- Сэм поднес гроздь ко рту.-- Скажу -- собираюсь написать о том, чего никогда не было, о людях, которых никогда не существовало. Мне нужно отдохнуть. Эстер искоса бросила на него взгляд; поднялась из-за стола, легла рядом, поцеловала его за ухом. -- По-моему, мой поцелуй вкуснее винограда. -- Хочу, чтобы мой ребенок родился под западными звездами.-- Сэм обнял жену.-- Под теми, что глядели на Дэррил Заук и Грету Гарбо. В ответ Эстер снова его поцеловала.
ИНДЕЕЦ В РАЗГАРЕ НОЧИ
Город лежал кольцом вокруг Сентрал-парк, притихший, уснувший; в небе в четыре часа утра еще бледнели звезды и поднимался пока неплотный, легкий, воздушный туман. Время от времени прокрадывался автомобиль, мягко шурша шинами и рассекая воздух, освещая перед собой дорогу неярким светом передних фар. Замерли птицы на ветках, троллейбусы и автобусы в депо; редкие такси тихо поджидали припозднившегося пассажира; пьяницы в этот ранний час уже спокойно почивали в своих подъездах, не дотянув до двери квартиры; бродяги храпели в постелях; в высоких, задыхающихся от удушья небоскребах давно погасли огни, свет горел только там, где лежал больной или занимались любовью. Ветра не было, и тягучий запах земли поднимался вместе с рождающимся туманом, что, конечно, довольно странно для этого бетонного города. О'Мэлли медленно шел по холмистым дорожкам парка: сейчас здесь ни нянек с детишками, ни полицейских, ни ученых, ни стариков на пенсии, что с тяжелым сердцем, не по своей воле оставили работу. Дорожки абсолютно пустынны, на них лежит лишь теплая ночь с туманом да расстилается деревенский запах весенней земли, и еще они хранят память о бесконечных следах -- ноги горожан ходили по ним в этом зеленом парке, похожем на ладонь большой руки огромного города. О'Мэлли шагал не торопясь, держа голову с сознательной осторожностью человека, чувствующего, что пропустил лишний стаканчик виски и это не позволяет ему рассчитывать на абсолютную ясность ума. Всей грудью вдыхал редкостный, прозрачный утренний воздух, который, как ему казалось, специально сотворен Господом в знак милосердия Его и кроткой терпимости,-- после виски, само собой разумеется. О'Мэлли, двигаясь между рядами деревьев в сторону запада, дыша словно застывшим чудесным воздухом, разглядывал город, погрузившийся в великолепную, тихую спячку,-- так приятно сознавать, что там, за изгородью парка,-- его дом, работа, его будущее. -- Прошу прощения,-- откуда-то перед ним выскользнул человек.-- Огонька не найдется? О'Мэлли остановился, зажег спичку, поднес к сигарете незнакомца,-- заметил нарумяненные щеки, длинные, тщательно завитые волосы, бледные, дрожащие ладони, которыми тот прикрыл горящую спичку; на губах помада тонким слоем. -- Благодарю вас.-- Вскинув голову, он искоса, с вызовом поглядывал на О'Мэлли. Спрятав коробок в карман, О'Мэлли пошел дальше своей дорогой, старательно удерживая голову в состоянии приемлемого равновесия. -- Какая приятная ночь! -- торопливо произнес незнакомец -- у него оказался пронзительный, как у девочки, голос, и исходил он откуда-то из самой гортани: нервный, чуть ли не истеричный, с придыханием.-- Обожаю прогулки в парке в это время, в такую ночь, как эта,-- просто чтобы подышать свежим воздухом. О'Мэлли сделал глубокий вдох. -- Гуляете в полном одиночестве? -- нервно осведомился незнакомец. -- Угу,-- ответил О'Мэлли. -- Вам здесь не одиноко? -- Разговаривая, он потирал руки.-- Не боитесь разгуливать по парку один в такой поздний час? -- Нет, не боюсь.-- О'Мэлли готов был переброситься добрым словечком с любым живым существом под влиянием всего, что он сегодня выпил, сладкой свежести воздуха и тех чувств, что испытывает житель такого большого города, как Нью-Йорк, считающий себя в какой-то мере его владельцем.-- Мне никогда не бывает одиноко и нравится гулять по парку, когда в нем нет ни души и темно, как сейчас. Незнакомец кивнул, явно недовольный его словами. -- Вы убеждены, что вам не нужна компания? -- с явным разочарованием спросил он, продолжая бросать косые, вызывающие взгляды на О'Мэлли,-- так смотрит на мужчину испуганная, но тем не менее решительная женщина, задумавшая его заарканить. -- Я абсолютно в этом убежден,-- вежливо ответил О'Мэлли.-- Прошу меня извинить.-- И пошел дальше. А этот человек, с тщательно завитыми волосами, остался у дерева, в руке его горел огонек сигареты. О'Мэлли почувствовал жалость к этому незнакомцу, радуясь, что у него самого такой прочный запас сострадания и прочих человеческих чувств, что он проникся сожалением, пусть минутным, к человеку с румянами на щеках и помадой на губах, гулявшему по парку, видимо, с какими-то греховными или даже преступными намерениями. -- Послушай, приятель, мне нужен дайм! -- крикнул ему другой, выходя из-за дерева. Даже в темноте О'Мэлли различил, что он маленького роста, с грубой, неказистой внешностью. О'Мэлли сонно порылся в кармане -- там ничего не оказалось, ни одной десятицентовой монеты. -- У меня нет дайма. -- Мне нужен дайм! -- повторил тот. Теперь О'Мэлли ясно видел его лицо: смуглое, покрытое сажей, жесткое, как у дикаря, оно поблескивало в свете далекого фонарного столба. Одежда на нем бедная, разорванная, слишком для него просторная,-- он все время вскидывал руки, чтобы убрать с запястий длинные, не по размеру рукава, и эти движения придавали ему какой-то фанатический, умоляющий вид. -- Я сказал вам -- у меня нет дайма. -- Дай мне десятицентовик! -- громко потребовал коротышка своим грубым, охрипшим голосом,-- будто ему приходилось нескольких лет постоянно орать вовсю в людных, шумных местах. О'Мэлли вытащил бумажник, открыл и показал: -- Вот видите -- здесь ничего нет. Тот посмотрел, снова вскинул руки, чтобы отогнать рукава от запястий, и нервно посмотрел через плечо О'Мэлли на фонарный столб. -- У меня нет доллара; вообще ни цента; я пустой. Коротышка в задумчивости обошел вокруг О'Мэлли, осторожно ступая на цыпочках, словно хотел застать его врасплох. -- Ладно, тогда я изобью тебя, хоть ты и крупный мужик. Я боксер, индеец; индеец-грек. Меня зовут Билли Элк. Дай мне десятицентовик! -- И протянул к нему руку, словно теперь абсолютно убедил О'Мэлли и желанные деньги со звоном упадут сейчас ему в ладонь. -- Да я в самом деле пустой! -- О'Мэлли, под влиянием этой свежей, мирной ночи и своего одиночества, искренне желал по-дружески отнестись к этому индейцу-греку, боксеру, без цента в кармане, тем более что тот оказался в Сентрал-парк, далеко от дома. Билли снова на цыпочках обошел О'Мэлли, и на лице его от глубоких раздумий проступили морщины. -- Давай мне твой бумажник! -- неожиданно нашелся он, и лицо его пряснилось.-- Продам его и получу доллар. -- Ему красная цена семьдесят пять центов,-- охладил его пыл О'Мэлли. Снова на физиономии Билли Элка проступили морщины; он впал в глубокую задумчивость. Не зная, видимо, что же еще препринять, еще раз на цыпочках совершил обход вокруг встреченного. О'Мэлли по-прежнему стоял на месте и, задрав голову, мечтательно разглядывал высокие городские башни,-- очертания их великолепно выделялись на фоне ясного, мягкого неба, и только горевший то здесь, то там в редких окнах свет указывал на то, что в комнате либо лежит больной, либо занимаются любовью. Только благодаря этим светлым точкам город не погружался в полную темноту ночи. Неожиданно Билли Элк, подскочив, ловко выхватил у него из нагрудного внешнего кармана авторучку. С гордостью, любовно держал ее в своих шишковатых руках, склонившись над ней, и его смуглое лицо дикаря озарилось сумасшедшей радостью. -- Вот за нее я получу доллар! -- Она стоит всего двадцать пять центов,-- вновь разочаровал его О'Мэлли.-- А теперь -- центов пятнадцать... Билли Элк внимательно разглядывал авторучку. -- О'кей! Так я получу за нее двадцать пять! -- Кто вам их даст за нее? Билли Элк отошел от него шага на три, чтобы обдумать такую ситуацию. Вздохнув, снова подошел к О'Мэлли и отдал ему ручку. Тот засунул ее на место в карман и мило, по-братски улыбнулся индейцу. -- Дай мне доллар! -- опять хрипло пробурчал Билли Элк. О'Мэлли снова улыбнулся ему, дружески похлопав по плечу. -- Спокойной ночи.-- И направился в сторону своего дома. -- Если не дашь мне доллар,-- закричал Билли Элк, догоняя его и глядя снизу вверх,-- отведу тебя в полицию! О'Мэлли от неожиданности остановился. -- За что, смею спросить? -- Он хитро улыбался, довольный, что после лишнего стаканчика виски город этот и эта прекрасная ночь подарили ему такую взбалмошную, крохотную креатуру. -- За разговор с гомиком! -- проорал Билли Элк.-- Я все видел! -- Что же вы видели? -- спокойно осведомился О'Мэлли. -- Видел тебя с этим гомиком! -- продолжал Билли Элк в том же духе.-- И сейчас отведу тебя к полицейскому! Не вздумай убегать от меня! Не забывай -- я боксер-профессионал. Ну-ка, засунь руки в карманы! -- Веди,-- равнодушно ответил О'Мэлли, почувствовав вдруг, что обязан проявлять любезность и гостеприимство по отношению ко всем встречным-поперечным: запоздалым посетителям парка, нищим, сумасшедшим, потерявшимся детишкам и молодым девушкам, убежавшим из дому. Вдвоем они безмолвно последовали к выходу из парка. Лицо Билли Элка помрачнело, опять на нем появились глубокие морщины, придававшие ему дикарский вид, глаза заблестели, рот плотно сжался. На углу Сентрал-парк Вест толстый полицейский устало разговаривал с водителем такси, ссутулившимся за рулем на своем сиденье. Всей своей тяжестью ночь опустилась им на плечи: смертельные исходы в больницах, чья-то боль, преступления в темноте в этот поздний час, разбитые сердца, страдания мужчин, преданных женщинами; а город тем временем мирно спал в рассеянном, бледном свете уличных фонарей, и этот свет обливал фигуры полицейского, стража закона, и утомленного человека за рулем старенького "кэба" под фонарным столбом. О'Мэлли остановился в десяти ярдах от них, а Билли Элк большими шагами направился к полицейскому. Тот тем временем жаловался таксисту на жизнь: у жены почечная болезнь, дочь ведет себя хуже некуда, гуляет с парнями, хотя она всего на втором курсе университета. Увидев возникшего перед ним Билли Элка, полицейский оборвал разговор. С кислой физиономией рассматривал он этого индейца, заранее зная, что ничего хорошего от него ожидать не приходится: ночь для такого, как он, вечный подарок. -- Ну? -- с печальным видом задал он вопрос. Билли Элк, бросив быстрый, ошалелый взгляд через плечо на О'Мэлли, снова повернулся к полицейскому и громко спросил: -- Есть здесь где-нибудь поблизости индейская резервация? Полицейский, благодарный этому человеку, что он не сообщил ни об убийстве или проникновении в дом с целью совершения убийства, ни об изнасиловании, ни о поджоге, вооруженном нападении, ни о машине, поставленной во второй ряд и препятствующей уличному движению, серьезно, с минуту размышлял над его вопросом и наконец вымолвил: -- Нет, я не знаю, чтобы здесь где-нибудь поблизости помещалась индейская резервация. -- Есть неподалеку такое место -- Индейский пойнт,-- сообщил таксист.-- Там, выше по реке. Билли Элк неторопливо кивнул и прямо-таки с античным чувством достоинства вернулся к ожидавшему его О'Мэлли. А полицейский вернулся к своему печальному рассказу: девчонке его всего шестнадцать, но у нее такая фигура -- ну как у цветущей, пышной женщины лет тридцати. Билли Элк стоял перед О'Мэлли и улыбался. Вдруг его лицо осветилось вспышкой белых зубов, а в глазах появился по-детски теплый блеск. -- Ну, видел? Не такой уж я плохой парень, а? -- И, помахав рукой на прощание, пошел к Сентрал-парк. Неслышно скользил он между деревьями, как опытный воин, как все храбрые, отважные, бесшумные краснокожие вожди Теумсы, верные защитники окропленной кровью земли Кентукки. О'Мэлли по дороге домой глубоко вдыхал прозрачный утренний воздух,-- неплохо все же, что живет он в городе, где бродят по улицам индейцы и вовсю стараются доказать всем свое дружелюбие и добросердечие.
"ЭТО СЛУЧИЛОСЬ В РОЧЕСТЕРЕ"
Четыре девушки сидели на деревянных скамьях в приемной театрального агентства. Все в больших шляпах, в перчатках, все оживленно болтали, стараясь убедить окружающих, что счастливы и пребывают в бодром расположении духа. Всякий раз, как распахивались двери конторы и некто рысцой пробегал через всю приемную из одного кабинета в другой, они дружно вскакивали и весело окликали: "Жюль, Жюль, душка, Жюль!" -- или: "Гарри, милый Гарри, дорогой наш Гарри!"; Жюль и Гарри недовольно что-то бурчали в ответ, лишь делали им ручкой и сразу исчезали из поля зрения, а девушки, явно разочарованные таким к себе невниманием, неохотно опускались на свои скамьи, и минут на пять радостное выражение на их лицах улетучивалось и бодрость сменялась апатией. Что касается меня, то я сидел, не снимая шляпы, между двумя из них, стараясь выглядеть постарше, листал текст пьесы "Это случилось в Рочестере" и делал карандашом кое-какие записи на полях, чтобы эти девушки не подумали, будто я какой-то несчастный актер и слоняюсь здесь в поисках работы. Девушка у коммутатора произнесла: "Мистер Макклири!" Я встал. "Прошу вас -- в задний кабинет". Четыре мои соседки проводили меня равнодушными взглядами до маленькой вращающейся дверцы из четырех створок. Я пошел дальше, к заднему кабинету, небрежно держа под мышкой текст пьесы "Это случилось в Рочестере". В заднем кабинете сидел белокурый человек маленького роста. Первые несколько минут мне казалось, что передо мной мальчишка -- такой чистенький, розовощекий, с белоснежными зубками и сияющими глазками. -- Меня зовут Сандстрем,-- сказал он, пожимая мне руку.-- А это миссис Сандстрем. Эта высокая, полная женщина когда-то служила ему верной ассистенткой при сеансах фокусника: передавала индийские дубинки, тарелочки, хлопала трижды в ладоши, бросала носовой платок после каждого трюка. Она улыбалась -- приятная на вид, излишне полноватая пожилая женщина, с хорошими вставными зубами. Миссис Сандстрем постоянно легонько дергала мужа за рукав. Присмотревшись к Сандстрему, я понял, что ошибся с первого взгляда,-- он совсем не мальчишка, а муж вот этой дородной дамы, правда по-детски стройный, прямодушного вида, с обычной, особенно не запоминающейся внешностью, но сорок пять-то ему есть. -- Садитесь, мистер Макклири,-- предложил Сандстрем. Я сел и с большим неудовольствием снял шляпу. -- Не слишком ли молод для режиссера? -- миссис Сандстрем внимательно оглядела меня всего, без шляпы на голове,-- конечно, мило улыбаясь, но не скрывая сомнений в глазах. -- Мне двадцать семь,-- отважно соврал я, прибавив себе четыре года.-- Просто так молодо выгляжу. Думаю, что и в гробу буду выглядеть очень моложавым. Оба сдержанно засмеялись. -- В театре, дорогой мой,-- молвил Сандстрем -- возраст не имеет значения. Главное в театре -- талант. Разве вы не согласны со мной, мистер Макклири? -- Конечно, согласен. -- И все же,-- присоединилась миссис Сандстрем,-- в такой пьесе, как "Это случилось в Рочестере", каскад эмоций, для нее необходимо современное представление о человеческой натуре, очень современное. При всем уважении к вам должна это заметить, мистер Макклири. Конечно, я не мог похвастать таким уж современным представлением о человеческой натуре и посему решил промолчать. -- Но мистера Макклири нам настоятельно рекомендуют, дорогая,-- вступился за меня Сандстрем.-- Из всех, кто остался, он лучший.-- И, повернувшись ко мне, перешел на более деловой тон: -- Мы здесь пробовали многих режиссеров, мистер Макклири. Самых-самых, просто замечательных. Правда, все они удалились от нас. Одни отказались, потому что у них полно дел, другим не понравилась пьеса. -- Просто они в ней ничего не поняли,-- выразила свою точку зрения миссис Сандстрем.-- Что им нужно,-- так это вопли, ор, перестрелки и кинозвезды. Такая простая, честная пьеса, как "Это случилось в Рочестере", выше их понимания. -- Это правдивая история,-- сказал мистер Сандстрем.-- Все это произошло со мной на самом деле, и я решил об этом написать. Целых двадцать лет ждал, чтобы написать наконец эту пьесу. Девушка, главная героиня,-- это молодая женщина, с которой я познакомился в Рочестере. До того, как я встретил миссис Сандстрем.-- Он ей нежно улыбнулся и похлопал ее по руке, словно просил извинения за то, что до нее у него была другая женщина. -- Абсолютно типичная история,-- подтвердила миссис Сандстрем.-- Показывает, какими бывают некоторые женщины. Думаю, публика повалит валом -- всем захочется посмотреть. Глядя на голубую обложку пьесы "Это случилось в Рочестере", я теребил поля шляпы. -- Откуда вы взяли деньги на постановку? -- поинтересовался я. -- Я оказываю финансовую поддержку,-- объяснил Сандстрем.-- Деньги мои. Мы с миссис Сандстрем работали не покладая рук все двадцать лет -- колесили по всей стране. В те времена особой популярностью пользовались водевили. Иногда нам удавалось заработать по триста пятьдесят долларов за одну неделю. Мы ушли с надежными тылами; купили дом в Нью-Джерси. -- Не хотите ли навестить нас? -- предложила миссис Сандстрем.-- Приезжайте в воскресенье на весь день. -- Да, непременно,-- пообещал я.-- Но скажите, почему бы не поручить постановку пьесы продюсеру-профессионалу? Зачем рисковать своим капиталом? -- Первую четверть часа я пытался спасти их от разорения. -- Мы пробовали привлечь и продюсеров...-- начал Сандстрем. -- Но они все точно такие же, как режиссеры,-- подхватила миссис Сандстрем.-- Не понимают настоящей жизненной драмы. -- Может, они знают, что нужно публике? -- пытался возразить я.-- И вам все же стоит воспользоваться таким шансом? Вся постановка потянет тысяч на двенадцать. -- Публика повалит валом,-- повторила свою присказку миссис Сандстрем. -- Я готов пойти на риск.-- Сандстрем улыбался.-- Я верю в свою пьесу. Это абсолютно невыдуманная история. -- Ну а каково ваше мнение о ней? Впервые я почувствовал в голосе миссис Сандстрем нотки сомнения. В эту минуту я вспоминал о всех театральных конторах, где мне приходилось выстаивать в очередях, чтобы получить работу, о всех резких отказах: "Нет, вы нам не подходите!", о летящих мимо годах, а у меня ни пьес для постановки, ни актеров. Думал о своем счете в банке, на котором черным по белому написано: "Двадцать семь долларов девяносто центов". Пристально глядя на Сандстрема, я понял: этот счастливый, уверенный в своих силах человек решительно настроен поставить свою пьесу с моей помощью или без меня. -- У меня сложилось такое впечатление, что это в самом деле невыдуманная, правдивая история.-- И я одобрительно кивнул. Чета Сандстремов просто растаяла от удовольствия, услыхав мои слова. Оба со счастливым видом поглядывали друг на друга, потом долго трясли мою руку, и все мы решили, что репетиции начнутся уже через две недели. Миссис Сандстрем спросила, как меня зовут. -- Роберт,-- представился я. -- Очень приятно,-- улыбнулась она.-- Глупо такого молодого человека, как вы, называть столь чопорно -- мистер Макклири. Мы снова обменялись рукопожатиями, и я, надев шляпу, вышел на улицу и поставил себе на счастье стаканчик. Отбор актеров я проводил в маленьком заднем кабинете. Весь офис принадлежал агентству Лазаруса по найму актеров и актрис, и его владелец Жюль Лазарус, то ли из жалости, то ли руководствуясь инстинктом азартного игрока, сдал это небольшое помещение чете Сандстрем -- с телефоном и секретаршей. Сидя за столом, я беседовал с актерами, а Сандстремы тихо присутствовали рядом и только улыбались. Миссис Сандстрем не снимала руки с рукава мужа и, по-видимому, испытывала ко мне полное доверие -- с восторгом одобряла любой сделанный мною окончательный выбор. Время от времени в кабинете появлялись члены их семьи: молча стояли у окна, прислушивались, наблюдали. Потом выходили в холл и долго, с заговорщицким видом перешептывались с четой Сандстрем; возвращались с серьезным видом после такого обсуждения и снова занимали свои места возле окна. Мне так и не удалось выяснить, о чем они там шушукались, потому что они никогда не оспаривали принятого мною решения. "Молодой, но талант",-- однажды услыхал я, как миссис Сандстрем говорила обо мне своей матери. Мне, однако, казалось, что все родственники, постоянно торчавшие во время прослушивания актеров у окна в заднем кабинете, выглядели довольно странно -- так, словно никогда прежде в Нью-Йорке не бывали. Эти две недели, пока я был занят отбором актеров, пьесу старался не перечитывать -- всячески этого избегал. "Что случилось в Рочестере" оставалась, таким образом, вне моего повышенного внимания. Наконец, когда на сцене театра собралась вся труппа для первой репетиции, я все же заставил себя это сделать, не теряя своих светлых надежд. Чета Сандстрем и все их родственники, числом приблизительно около пятнадцати, расселись в задних, темных рядах зрительного зала и внимательно глядели, как я раздавал напечатанные на машинке страницы роли каждому актеру. -- Леди и джентльмены! -- обратился я к ним.-- Это простая, реальная пьеса, здесь ничего не выдумано, и я хочу, чтобы вы играли ее просто, с достаточной долей реализма. Итак, акт первый, сцена первая... Когда первый акт подходил к концу, актеры на сцене все чаще пытались подавить смех и хихиканье. В первом акте очень хороший, но простоватый герой встречается с плохой, но красивой героиней и влюбляется в нее. Главная героиня в первом акте говорит разным мужчинам, что она их любит, и проводит большую часть времени на сцене за покупкой новых туалетов. Главный герой перед окончанием первого акта мечтает о коттедже в деревне и о детишках, а также о повышении жалованья. После репетиции первого акта я объявил перерыв; все актеры с актрисами торопливо сбежали со сцены, даже не глядя в мою сторону. За режиссерским столом, спиной к Сандстремам и их родственникам, я пересчитывал ребра отопительных батарей на стене. Актер, игравший главного героя,-- мой хороший приятель -- вернулся за своей трубкой. Проходя мимо моего стола, он шепнул мне: -- Лимоны нужны, мистер? Как вы считаете, мистер Макклири, понадобятся нам сегодня лимоны?1 -- Заткнись! -- одернул я его. Он спокойно кивнул, взял свою трубку и улыбнулся, как и полагается актеру, играющему роль молодого героя, чете Сандстрем. Они улыбнулись ему в ответ. Проходя мимо меня на обратном пути и набивая трубку табаком, он проговорил негромко: -- Провал, мистер. Вас интересует сегодняшний провал, мистер Макклири? Я растирал глаза ладонями, чувствуя, что у меня вот-вот разболится голова, и напряженно размышлял: о предстоящей плате за квартиру, о своих шансах заработать что-то за этот театральный сезон. В конце концов встал, спрыгнул со сцены и по проходу между рядами направился к пятнадцати родственникам Сандстремов. Что им сказать, я не знал, но что-то -- просто необходимо, это точно. Все они уставились на меня широко раскрытыми глазами. Сам Сандстрем держал в руках автоматический карандаш с маленькой лампочкой, чтобы записывать в блокнот свои пожелания и предложения,-- пока он еще не открывал блокнота. Когда я остановился рядом с его креслом, он похлопал меня по плечу. -- Нам кажется, что все просто чудесно.-- Он улыбался,-- по-видимому, при мысли, что впервые за двадцать лет томительного ожидания услышал произнесенными со сцены написанные им слова.-- И такого мнения придерживается вся моя семья и семья миссис Сандстрем. По-моему, все просто восхитительно! И все пятнадцать родственников подались вперед, чтобы я лучше их видел, и все закивали мне, заулыбались. -- Прекрасно,-- отозвался я.-- Есть какие-нибудь предложения? Сандстрем снова похлопал меня по плечу. -- Нет, думаю, все просто чудесно. Я вернулся на свое место и приступил к репетиции акта второго сцены первой. Все следующие недели Сандстрем аккуратно приходил на репетиции со своим блокнотом и автоматическим карандашом с маленькой лампочкой. Всегда рядом с ним в последнем ряду сидела миссис Сандстрем. Число родственников менялось: больше всего их появлялось на воскресных репетициях, когда они не ходили на работу, хотя я понятия не имел, чем они все занимаются. Актеры перестали стараться и теперь лишь мямлили что-то невразумительное, едва произнося реплики, а за ланчем наводили справки о других вакансиях. Сандстрем сидел, как всегда, на своем месте, со своим блокнотом. Время от времени старательно рисовал на первой его странице шестиконечную звезду, после чего решительно захлопывал раскрытый блокнот. Головные боли не отпускали меня вот уже две с половиной недели, и я жил только на кофе и аспирине, наблюдая через полузакрытые глаза за игрой устало бродивших по сцене актеров. "Элспет,-- говорил главный герой,-- почему ты разговариваешь со мной в такой манере?" -- "В какой "такой манере"?" -- спрашивала Элспет, неизменно спотыкаясь на этой фразе, будто отсутствовала на сцене дней пять. "Ты знаешь, о какой манере я говорю",-- продолжал герой. "Не понимаю тебя",-- отвечала Элспет, жуя при этом резинку. Больше я не мог этого выносить. -- Прошу вас, ради Бога,-- заорал я,-- выплюньте эту проклятую резинку! В зале раздался шумок -- впервые за три недели здесь кто-то осмелился повысить голос. -- Ну а для чего орать? -- хладнокровно осведомилась актриса; встала и нарочно прошла по всей сцене не переставая жевать резинку. Потом замедленным жестом вытащила ее изо рта и прилепила к золотистой арке в просцениуме. С той же медлительностью и с тем же высокомерным видом вернулась на свое место и тяжело плюхнулась на стул. -- Да двигайтесь же вы, наконец! -- заорал я снова, вскакивая со своего режиссерского кресла.-- Ведь вы же играете молодую, энергичную, страстную девушку! Вы должны не ходить вразвалочку, а летать по сцене, танцевать на ней! Нельзя вести себя на подмостках как свинцовый шкаф, дорогая! Мне нужны признаки жизни. И это касается всей треклятой труппы! Мы уже целых три недели играем не пьесу, а чьи-то похороны! В зале на несколько мгновений воцарилась гробовая тишина -- и вдруг главная героиня расплакалась. Плакала она минут пять, и я не видел никаких признаков того, что эта сцена скоро кончится, поэтому сказал, что на сегодня все -- все свободны. -- Но имейте в виду,-- продолжал я,-- завтра я намерен внести жизнь в эту пьесу! Мы в самом деле начнем репетировать, уверяю вас! Все актеры тихо сошли со сцены, кроме главной героини,-- она плакала столь же громко, как и с самого начала. -- Послушайте, Роберт... Оглянувшись, я увидел у себя за спиной Сандстрема с миссис Сандстрем. -- Неужели это так необходимо, Роберт? Посмотрел на них повнимательнее: старательно вырядились по случаю воскресенья; казалось, их крайне озадачили мои действия,-- в эту минуту я готов был и сам расплакаться. Но спокойно объяснил: -- Я только хотел, мистер Сандстрем, заставить ее быстрее двигаться по сцене. До сих пор все, по-моему, мертво. -- Мы так не думаем.-- Сандстрем похлопал меня по запястью своим блокнотом, куда за все три недели репетиций не внес ни одного замечания или предложения.-- Нам кажется, все идет отлично. -- Вся моя семья считает, что все идет просто превосходно,-- подтвердила слова мужа миссис Сандстрем.-- А ведь они следят за репетициями уже целых три недели. -- Ничего превосходного здесь нет! -- возразил я, снова намереваясь спасти их от разорения.-- По моему мнению, мистер Сандстрем, сегодня вечером нам нужно сесть с вами вдвоем, и все -- абсолютно все -- переписать заново. -- Будет вам...-- начал было Сандстрем, и его маленькое, детское личико сморщилось. -- Начнем прямо с первого акта,-- продолжал я торопливо, чтобы поскорее покончить со всем этим, чтобы мои попытки не были столь болезненными для меня,-- и все перепишем напрочь, вплоть до третьего акта. Главное внимание уделим образу Элспет. Она ведь больше других на сцене, и нужно, чтобы она говорила на человеческом языке... -- Но она так и говорит,-- возразил Сандстрем.-- Я был знаком с ней пять лет, и именно так она говорила. -- Она говорит вполне естественно,-- поддержала мужа миссис Сандстрем. -- Все это просто ужасно, мистер Сандстрем.-- Я понимал, что слишком жесток сейчас к нему, но надеялся все же спасти его от разорения.-- Если мы оставим все как есть, нам грозит неминуемый провал -- полный провал. -- Вы в самом деле так думаете, Роберт? Честно? -- Да, именно так я думаю, честно,-- повторил я, неожиданно для самого себя опускаясь на подлокотник кресла в проходе. -- Я думал об этой пьесе двадцать лет! -- произнес Сандстрем, этот несчастный, немолодой уже человек, поднося руки к глазам.-- В ней отражена чистая правда. -- Думаю, нужно поговорить с мамочкой и ребятами,-- предложила миссис Сандстрем. -- Вы не против? -- поинтересовался Сандстрем. -- Нет, прошу. Когда закончите, найдете меня в баре напротив.-- И я направился по проходу к дверям, минуя всех родственников -- числом пятнадцать. Они внимательно прислушивались к нашему объяснению, а когда я шел мимо, все так и впились в меня глазами. Я пропустил уже три стаканчика виски, когда в баре появился Сандстрем; заплатил еще за один, молча положил руку мне на плечо, помедлил. -- Всем им нравится,-- объявил он,-- семье. Они считают, что эта пьеса привлечет внимание публики; не видят в ней ничего плохого. И я с ними целиком согласен. -- Конечно! -- вырвалось у меня, хоть я понятия не имел, к чему это слово относится. -- Мне кажется, Роберт, в свете того, что вы мне сказали, я могу прийти к выводу: вам сейчас уже не нравится моя пьеса. Я встряхнул ледяные кубики в стакане. -- Мне стало понятно одно -- вы не понимаете эту пьесу. Но это вполне естественно, Роберт. Вы слишком молодой режиссер для такой пьесы. -- Само собой,-- согласился я. -- В таком случае, если вы не возражаете, я готов освободить вас от необходимости ставить ее на сцене. -- И кто же будет ее ставить? -- Я сам. В конце концов все, о чем рассказано в ней, произошло со мной. И я знаю, как это происходило. -- Ага! -- Я вспомнил, что в его блокноте не сделано ни одной записи, ни одного замечания.-- Я верну вам все оставшиеся у меня деньги. -- Половину,-- сказал Сандстрем.-- Мы с женой все обсудили и решили, что вы вернете нам только половину. Разве это не справедливо? -- Вполне,-- ответил я.-- Остается только надеяться, что "Это случилось в Рочестере" получит Пулитцеровскую премию. -- Благодарю вас, Роберт. Обязательно приезжайте к нам в Нью-Джерси. -- Непременно.-- Я помахал ему на прощание и остался в баре. А он вернулся в театр -- к членам своей семьи, к актрисе, игравшей главную героиню и сидевшей, как свинцовый шкаф, на сцене, к пьесе, которую вынашивал целых двадцать лет. Все рецензии на спектакль оказались хуже некуда. "Таймс" напечатала очень коротенькую: "Вчера состоялась премьера пьесы "Это случилось в Рочестере" в театре Джэксона. Она написана и поставлена Леоном Сандстремом, выступившим и в роли продюсера". Все, больше ничего,-- самая благожелательная из всех рецензий. Смотреть пьесу я не пошел и не видел Сандстрема недели две. Встретил я его на Бродвее -- он брел как старик, небритый, и, к своему великому удивлению, я заметил седину у него в бороде; нес на себе два рекламных щита -- стал "бутербродом". "Непременно посмотрите "Это случилось в Рочестере"! -- значилось на первом, у него на груди.-- Абсолютно правдивая история"; "Сейчас идет на сцене театра Джэксона",-- было написано на втором, на спине. Сандстрем сам заметил меня -- пришлось остановиться. -- Хэлло, Роберт! -- поприветствовал он меня без улыбки. -- Хэлло! -- поздоровался я. -- Как вы считаете, Роберт, такая реклама поможет? -- Разумеется. -- Вот эти два щита. Заманят они народ в театр? Помогут ли людям понять, что такое реальная, правдивая история? -- Конечно, конечно. -- Критики ничего не понимают.-- Он покачал головой, и мне бросилось в глаза, что в нем не осталось и следа прежней детскости.-- Представили все так, будто то, что я написал, просто невозможно. Ну, я им всем послал письма,-- не желают верить, что все это на самом деле случилось со мной. Могу даже познакомить их с этой девушкой. Правда, она давно уже замужем и у нее трое детей; живет в Рочестере. У вас есть сигаретка, Роберт? Я дал ему сигарету, зажег ее для него. -- Пьеса шла две недели. Кое-кто ее посмотрел, и им очень понравилось. Увидели, что такое реальная жизнь. А критики -- это люди нереальные. За две недели мне пришлось выложить восемь тысяч долларов. Продал дом, машину.-- Он горестно вздохнул.-- Мне казалось, что повсюду побежит молва, что эта пьеса -- о подлинной жизненной ситуации. Сандстрем помолчал, потом сообщил: -- Я собираюсь вернуться к своей прежней профессии фокусника, если только появится возможность и мне удастся взять удачный старт. Но вся беда в том, что в наши дни спрос на фокусников очень невелик, да и руки у меня уже не такие крепкие, как раньше. Мне так хочется отложить сколько потребуется и написать другую пьесу.-- За все время нашего разговора он не улыбнулся ни разу.-- Не могу ли я стрельнуть у вас парочку-троечку сигарет, Роберт? Я отдал ему оставшуюся пачку. -- Почему бы вам не прийти и не посмотреть мою пьесу? Я дам вам контрамарку. -- Благодарю вас. -- Не за что. Приходите-ка лучше сегодня. Сегодня вечером последний спектакль: у меня больше нет денег, чтобы продолжать его играть, и члены моей семьи отдали все, что у них было.-- И снова тяжко вздохнул.-- Наверно, я ничего не смыслю в театре. Ну, я пойду. Пусть мою рекламу заметит как можно больше народу. -- Хорошая мысль. -- А неплохая реклама, что скажете? -- Очень хорошая. -- Потому что на ней -- правда.-- И зашагал по Бродвею, поправляя на плечах лямки щитов. Что касается меня, то я до сих пор так и не нашел другой работы.
ТВЕРДАЯ СКАЛА ПРИНЦИПА
-- Мы опаздываем! -- забеспокоилась Элен, когда такси остановилось на красный сигнал светофора.-- На целых двадцать минут.-- И бросила обвиняющий взгляд на мужа. -- Да ладно! -- отмахнулся Фитциммонс.-- Что я мог поделать? Оставалась еще работа, и нужно было... -- Единственный акт в году, на который я не хотела бы опаздывать. Это так интересно! Красный погас; такси рвануло вперед, но доехало лишь до половины перекрестка -- с ревом в него врезался седан марки "форд". Треск от удара, скрежет металла, скорбный визг тормозов, звон разбитых стекол... Машину затрясло, но вскоре она замерла. Таксист, седой, небольшого роста, тревожно обернулся к пассажирам, явно обеспокоенный их состоянием. -- Все живы-здоровы? -- нервно осведомился он. -- Все в порядке! -- зло ответила Элен, поправляя капюшон плаща, съехавший с головы после столкновения. -- Никто не пострадал.-- Фитциммонс бодро улыбнулся перепуганному таксисту. -- Очень приятно это слышать. Расстроенный водитель, выйдя из машины, разглядывал основательно сплющенное крыло и передние фары с выбитыми стеклами. Дверца "форда" открылась, и из него живо выскочил шофер -- крупный молодой человек в летней серой шляпе; быстро осмотрел помятое такси. -- Ты, черт тебя побери, хоть видишь, куда едешь? -- грубо заорал он. -- Я ехал, как и полагается, на зеленый,-- отвечал таксист -- небольшого роста, лет пятидесяти, в фуражке и рваном пальто; говорил он с заметным акцентом.-- Загорелся зеленый, и я поехал через перекресток. Прошу ваши водительские права, мистер. -- Какого черта?! -- снова заорал человек в серой шляпе.-- Твоя таратайка вроде цела. Так поезжай с Богом! Никакого ущерба я тебе не причинил.-- И собрался пойти назад, к своему автомобилю. Таксист, положив руку ему на локоть, твердо сказал: -- Прости, приятель. Ремонт обойдется мне как минимум в пять долларов. Так что хотелось бы взглянуть на твои водительские права. Молодой человек отдернул руку, бросив на таксиста уничтожающий взгляд. -- А-а-а! -- выдохнул он и, развернувшись, ударил таксиста. Кулак его обрушился точно на нос водителя -- раздался какой-то странный хруст. Таксист опустился на подножку своего кэба, обхватив голову руками. Молодой человек в серой шляпе стоял, наклонившись над ним, все еще не разжимая кулаков. -- Разве я не говорил тебе, что никакого ущерба твоей тачке не причинил?! -- орал он.-- Почему ты меня не слушаешь, а? Вот и пришлось... -- Послушайте, вы...-- Фитциммонс открыл свою дверцу и вылез из машины. -- А вам-то что нужно? -- Молодой человек, повернувшись к Фитциммонсу, недовольно зарычал, поднимая сжатые кулаки.-- Вас кто просил вмешиваться? -- Я все видел,-- начал объяснять Фитциммонс,-- и не думаю... -- А-а-а! -- выдохнул драчун.-- Ну-ка, заткнись! -- Клод! -- позвала Элен.-- Клод, не связывайся ты с ними! -- "Клод"! -- насмешливо повторил молодой человек.-- "Клод, прошу тебя, заткнись"! -- Ну как вы? Все в порядке? -- Фитциммонс участливо наклонился над таксистом. Тот все еще сидел, о чем-то, по-видимому, размышляя, на подножке своего кэба, низко уронив голову; старая, большая, не по размеру головы фуражка закрывала ему лицо, кровь капала на одежду. -- Ничего, ничего, со мной все в порядке,-- устало ответил таксист; поднялся, поглядывая на молодого обидчика.-- Ну, приятель, ты все же заставляешь меня поднять шум.-- И закричал: -- Полиция! Полиция! -- Послушай,-- завопил молодой человек в шляпе,-- на кой черт тебе понадобились здесь копы? А ну-ка, кончай с этим! -- Поли-иция! -- не унимался немолодой таксист, кажется, он не собирался уступать. -- Ты получил по заслугам! -- Молодой человек тряс кулаком у него перед носом и нервно подпрыгивал на месте.-- Ведь сущий пустяк! На черта здесь копы? Никому они не нужны! -- Поли-иция! -- продолжал свое таксист. -- Клод! -- Элен высунула из окошка голову.-- Давай-ка уйдем отсюда поскорее -- пусть эти два джентльмена сами разбираются как им угодно. -- Ладно, я прошу извинения! -- Молодой человек, схватив таксиста громадными ручищами за лацканы старого пальто, тряс его что было сил, считая, видно, что так его извинения доходчивее.-- Прости меня! Мне очень жаль, что так получилось! Да прекрати ты орать и звать на помощь полицию, Бога ради! -- Я отправлю тебя в каталажку! -- угрожающе заявил таксист. Он стоял перед молодым человеком, вытирая фуражкой кровь с разорванного, поношенного пальто. Седые волосы, густые и длинные, как у музыканта, слишком большая для таких узких плеч голова, печальное, в морщинах лицо. Фитциммонс решил: ему за пятьдесят, он очень беден, плохо питается, и за ним никто не ухаживает. -- Ты совершил преступление! -- настаивал он.-- За это полагается наказание! -- Может, вы с ним поговорите? -- обратился молодой человек -- он уже снова выходил из себя -- к Фитциммонсу.-- Объясните ему, что мне очень жаль... -- Это его личное дело,-- возразил тот. -- Мы опаздываем уже на полчаса! -- плаксиво вступила Элен.-- Какой там обед, какие гости! -- Сожалеть тут недостаточно,-- упрямо твердил таксист.-- Поли-иция! -- Послушай, приятель,-- торопливо заговорил молодой человек, и голос у него вдруг стал спокойно-доверительным,-- как тебя зовут? -- Леопольд Тарлоф. Я гоняю свою тачку по нью-йоркским улицам вот уже двадцать лет, и все вокруг считают: если ты таксист, так можно позволять с тобой что угодно. -- Послушай, Леопольд! -- молодой человек сдвинул летнюю серую шляпу далеко на затылок.-- Будем разумными людьми! Я ударил твою машину -- хорошо! Ну ударил, ну хорошо! -- Что же тут хорошего? -- Я к тому, что признаю, раскаиваюсь,-- вот я о чем. Хорошо! -- Схватив Леопольда за потертые, разорванные рукава пальто, он не ослаблял напора.-- Зачем шум поднимать? Эти уличные происшествия каждый день случаются. Полиция зачем? Совсем она здесь не нужна! Ладно, мы вот что сделаем, Леопольд. Пять долларов, как ты сказал, за помятое крыло. Ладно. Ну, еще столько же -- за расквашенный нос. Что скажешь, идет? Все довольны. Ты получаешь пятерку, а эти приличные люди едут на вечеринку и больше здесь не задерживаются. Тарлоф освободил рваные рукава из хватки мощных рук. Откинув голову, ладонями пригладил растрепавшиеся густые волосы и ледяным тоном произнес: -- Не желаю больше ничего слышать! Сколько оскорблений приходилось мне выносить в своей жизни! Молодой человек, сделав шаг назад, широко расставил руки, подняв вверх растопыренные ладони. -- Надо же -- я его оскорбил! -- И повернулся к Фитциммонсу.-- Вы слышали? Я кого-нибудь здесь оскорблял? -- Клод! -- снова позвала Элен.-- Мы что, всю ночь будем здесь торчать? -- Какой-то незнакомый человек подходит ко мне и разбивает мне нос! И считает, что все в порядке, все можно уладить пятью долларами. Но он сильно ошибается! Я не пойду на мировую даже за пятьсот! -- Послушай, сколько, по-твоему, может стоить удар в твою нюхалку? -- зарычал разъяренный миротворец.-- Ты за кого меня принимаешь -- за Джо Луиса? -- Да хоть десять тысяч долларов! -- упрямо стоял на своем Тарлоф, внешне очень спокойный, но внутри у него все бушевало -- это ясно.-- Хоть двадцать! Оскорблено мое чувство собственного достоинства! -- Его чувство собственного достоинства! -- От изумления молодой человек перешел на шепот: -- Что это он несет, объясните мне, ради Христа?! -- Что вы собираетесь делать? -- поинтересовался Фитциммонс, видя, как нервничает Элен. -- Отвести его в полицейский участок и составить протокол. И хотел бы, чтобы вы пошли с нами, очень вас прошу! Что вы думаете по поводу этого инцидента? -- Скажите же ему наконец, что копы здесь абсолютно не нужны! -- хрипло воззвала к нему и вторая сторона.-- Втолкуйте, прошу вас, этому ублюдку! -- Клод! -- нетерпеливо крикнула Элен. -- Вам решать.-- Фитциммонс старался глядеть на Тарлофа беспристрастно, быть рассудительным: остается надеяться, что Тарлоф больше не станет тратить время зря.-- Делайте, что считаете нужным. Тарлоф улыбнулся, демонстрируя три пожелтевших зуба в маленьком, как у ребенка, ротике, резко очерченном на красном, морщинистом, задубевшем от перемен погоды сухом лице. -- Благодарю вас. Я очень рад, что вы со мной заодно. Фитциммонс только вздохнул. -- Нет, ты точно сведешь меня с ума! -- заорал на Тарлофа обидчик. -- А с тобой,-- объявил с тем же внешним спокойствием Тарлоф,-- с этого момента я разговариваю только в зале суда. Это мое последнее слово. Молодой человек стоял перед ним, тяжело, прерывисто дыша, то сжимая, то разжимая в бессильной злобе кулаки; его серая шляпа поблескивала в свете уличного фонаря. Из-за угла вышел полицейский -- не спеша, вальяжно, развинченной походкой, не спуская глаз со стройных ножек девушки, вышагивавших по той стороне улицы. Фитциммонс приблизился к нему. -- Офицер, тут есть для вас кое-какая работа. Полицейский с сожалением оторвал взор от красивых ножек и, тяжело вздохнув, медленно направился к двум столкнувшимся автомобилям. -- Кто ты такой? -- выпытывал молодой человек у Тарлофа, когда к ним подошел Фитциммонс с полицейским.-- Никогда американский гражданин так не поступит! Кто ты такой? -- Я русский,-- отвечал Тарлоф.-- Но я живу в этой стране вот уже двадцать пять лет и знаю, что такое гражданские права любого человека. -- Да-а... Вот оно что...-- упавшим голосом протянул молодой человек, расставаясь с надеждой.-- Да-а... Чета Фитциммонс ехала в такси в полицейский участок без единого слова. Тарлоф вел машину осторожно, ехал совсем медленно, лежавшие на баранке руки его дрожали. Полицейский вез молодого человека в его "форде". Вдруг "форд" остановился у магазина сигар, молодой нарушитель выскочил, вбежал в магазин -- и прямиком к телефонной будке. -- Целых три месяца,-- канючила в машине Элен,-- я добивалась приглашения на обед от Адели Лоури. Наконец нам удалось достичь цели. Может, позвонить ей и пригласить всех ее гостей на ночное судебное разбирательство? -- Это не суд,-- терпеливо возразил Фитциммонс,-- это полицейский участок. По-моему, тебе стоит проявить большую снисходительность. В конце концов, за этого старика некому заступиться. -- Леопольд Тарлоф...-- повторила Элен.-- Какое старинное имя... Леопольд Тарлоф... Леопольд Тарлоф... Дальше, до самого полицейского участка, ехали молча. Остановив машину, Тарлоф вышел и предупредительно открыл перед ними дверцу. Сразу же за ними подкатил "форд" с полицейским и молодым человеком, и все они, группой, вошли в здание. Перед письменным столом лейтенанта ожидали своей очереди несколько человек: мужчина с длинными усами, хранивший отрешенный вид; шумная блондинка, которая утверждала, что этот мужчина трижды за вечер угрожал ей бейсбольной битой; два негра с окровавленными повязками на головах. -- Придется, по-видимому, подождать,-- сказал полицейский.-- Перед вами еще две жалобы. Моя фамилия Краус. -- Ах, только этого не хватало! -- возмутилась Элен. -- Ну что ты ворчишь? -- урезонил ее Фитциммонс.-- Лучше позвони Адели и скажи -- пусть на нас не рассчитывает на сегодняшнем обеде. Элен протянула руку за монетами. -- Мне очень жаль,-- забормотал Тарлоф,-- что я разрушил ваши планы на сегодняшний вечер. -- Ничего, ничего, не волнуйтесь! -- успокоил его Фитциммонс, пытаясь загородить собой недовольное лицо жены. Наклонившись, он рылся в карманах, пытаясь выудить пару никелей. Элен направилась к телефону-автомату, с отвращением придерживая юбку нарядного, длинного, для официальных встреч туалета в этом заплеванном, усеянном "бычками" коридоре полицейского участка. Фитциммонс инстинктивно следил за ее удаляющейся красивой, элегантной спиной. -- Устал я что-то...-- признался Тарлоф.-- Присяду-ка, если не возражаете.-- Уселся прямо на полу и поглядывал оттуда на всех с извиняющейся улыбкой на красном лице, изнуренном непогодой, ветрами, дождями и вечными приставаниями дорожных полицейских. Фитциммонс наблюдал за стариком: сидит на грязном полу, прислонившись спиной к стене; без фуражки, впечатление от пышной, седой шевелюры музыканта сразу пропадает, стоит взглянуть на усталую, дубленую физиономию. Двери вдруг широко распахнулись, и в полицейский участок вошли четверо -- уверенные в себе, чувствующие свою власть люди. У всех на головах летние, легкие серые шляпы с большими плоскими полями. Молодой человек, ударивший Тарлофа, сдержанно их приветствовал. -- Рад, что ты приехал, Пиджер! -- сказал он одному,-- судя по осанке, одежде, по изогнутым дугой бровям и опущенным уголкам губ лидеру среди них. Приятели что-то тихо, но живо обсуждали, устроившись в углу, в отдалении. -- Русский! -- раздался сердитый голос Пиджера.-- В метрополии работают около десятка тысяч водителей такси. И надо же тебе было отыскать среди них русского, чтобы расквасить ему нос! -- Я вообще человек легко возбудимый! -- завопил нарушитель.-- Ну что я мог с собой поделать, если я такой?! Мой отец тоже легко возбуждался -- это у нас семейная черта. -- Вот и объясни это русскому,-- посоветовал Пиджер. Из троицы своих спутников он отозвал в сторонку крупного, небритого мужчину, с расстегнутым воротничком,-- видимо, подобрать подходящий по размеру для этой массивной шеи не удавалось. Этот здоровяк, кивнув, направился к Тарлофу,-- тот терпеливо ждал, сидя на полу и прижавшись спиной к стене. -- Вы говорите по-русски? -- осведомился этот тип с расстегнутым воротничком. -- Да, сэр,-- ответил Тарлоф. Здоровяк опустился на пол рядом с ним, обхватил своей волосатой ручищей его колено и что-то стал возбужденно говорить ему по-русски,-- уговаривать. Пиджер с молодым человеком, ударившим Тарлофа, подошли к Фитциммонсу, оставив в стороне двух других своих приятелей, в одинаковых серых шляпах: они лишь заинтересованно глазели на все происходящее со своего места у двери. -- Моя фамилия Пиджер,-- обратился он к Фитциммонсу. Тот искренне восхищался -- как замечательно эффективно запустил в ход машину взаимодействия этот молодой водитель "форда": Пиджер -- человек явно с адвокатским складом ума; приятель его говорит по-русски, а двое настороженных внимательно следят за развитием событий, готовые в любую минуту вмешаться, чтобы восторжествовало правосудие. Все обстряпано за каких-то четверть часа! -- Элтон Пиджер,-- отрекомендовался он, улыбаясь Фитциммонсу как юрист-профессионал.-- Я представляю здесь интересы мистера Раска. -- Моя фамилия Фитциммонс. -- Буду с вами откровенен, мистер Фитциммонс,-- начал Пиджер.-- Я хотел бы, чтобы вы нам посодействовали и попросили мистера Тарлофа отозвать свою жалобу. Дело чрезвычайно щекотливое для всех вовлеченных в него сторон, и никто в результате не выиграет, если применять прессинг. Вернулась Элен, и Фитциммонс сразу по ее лицу понял -- ужасно зла и расстроена. -- Уже за суп принялись! -- громко сообщила она мужу.-- Адель сказала, чтобы мы не торопились, делали все, что нужно, они прекрасно обходятся без нас. -- Мистер Раск делает весьма щедрое предложение,-- уговаривал Фитциммонса Пиджер.-- Пять долларов -- за помятый автомобиль и еще пять -- за расквашенный нос... -- Только подумать! Едешь на обед с мужем,-- цедила сквозь зубы Элен,-- и в результате оказываешься в полицейском участке, в телефонной будке. "Ах, прости меня за опоздание, дорогая, но я звоню тебе из восьмого полицейского участка -- у нас сегодня вечер уличных драк..." -- Тсс, Элен, прошу тебя! -- взмолился Фитциммонс; он и сам ничего не ел с девяти утра, и у него урчало в пустом животе от голода. -- Произошла ошибка,-- ровным тоном говорил Пиджер,-- вполне естественная ошибка. Почему же этот человек так упирается? Ему ведь готовы компенсировать все его потери. Поговорите с ним, прошу вас, мистер Фитциммонс! Мы так сожалеем, что вам пришлось пренебречь светскими обязанностями. Зачем портить такой важный для вас обед из-за какого-то пустяка? Ведь все это пустяки -- так, мелочь! -- Он размахивал рукой перед лицом Фитциммонса. Фитциммонс посмотрел туда, где на полу, рядышком сидели Тарлоф и этот второй русский -- верзила. По выражению лица и жестам -- хотя они и разговаривают на непонятном ему русском языке -- ясно, что Тарлоф упорно стоит на своем и тверд, как и в самом начале. А Раск не спускает злых, прищуренных глаз с Тарлофа... -- Почему вы, собственно, так переживаете? -- поинтересовался у него Фитциммонс. Глаза Раска вдруг заволокло пеленой гнева, запульсировали жилки на горле, стянутом тесным воротничком. -- Да не желаю я появляться в суде! -- завопил он.-- И чтобы повторилась вся эта идиотская канитель; расследование, адвокаты, отпечатки пальцев... Пиджер вдруг нанес ему короткий, сильный, злой удар кулаком в ребра. -- Почему бы тебе не купить время для выступления по Общенациональному радио? Обратись с воззванием ко всем американцам -- от одного побережья до другого! Раск метнул на него короткий убийственный взгляд и, наклонившись к Фитциммонсу, хрипло прошептал, тыча в него длинным, согнутым пальцем: -- Не хотите ли, чтобы я воткнул вот этот палец вам в рот? -- Что все это значит?! -- громко воскликнула Элен.-- Что это за такое странное выражение -- "воткнуть палец в рот"? Зачем ему втыкать палец в твой рот? Раск метнул в нее взгляд, полный невыразимой ненависти, но, не в силах вымолвить ни словечка от охватившего его сильнейшего гнева, повернулся и отошел. За ним следом устремился Пиджер. Двое у двери, в серых шляпах, молча наблюдали за происходящим, не двигаясь с места ни на дюйм. -- Ну, что скажешь, Клод? -- начала снова заводиться Элен. -- Совершенно очевидно,-- понизив голос, стал объяснять ей муж,-- что мистеру Раску ужасно не хочется, чтобы кто-то взглянул на отпечатки его пальчиков. Без такой процедуры он явно чувствует себя значительно счастливее. -- Самый подходящий вечер ты выбрал для всего этого! -- покачала головой Элен.-- Почему бы нам сейчас не встать и не уйти отсюда? Раск и шествующий рядом с ним Пиджер вскоре вернулись; большими шагами подошли к Фитциммонсу, остановились перед ним. -- Послушайте, я ведь человек семейный! -- Раск состроил соответствующую физиономию.-- Прошу вас, сделайте мне одолжение -- поговорите с этим упрямым русским! -- Мне пришлось посетить модный магазин Бергдорфа Гудмана,-- вмешалась Элен (у нее у самой полно хлопот, будет она еще беспокоиться об этом Раске),-- и купить там дорогой туалет, чтобы провести в нем целый вечер в полицейском участке! Можно представить себе, что напишут завтра газеты: "Миссис Клод Фитциммонс вчера вечером блистала в своем великолепном бархатном голубом платье, с серебристой лисой на плечах, в приемной полицейского офицера Крауса в восьмом полицейском участке. Среди гостей выделялись всем хорошо известный Лепольд Тарлоф, а также мистеры Пиджер и Раск, в серых шляпах. Были также русский посол и два знаменитых итальянских офицера-артиллериста, тоже в серых шляпах". Пиджер вежливо засмеялся. -- Ваша жена -- очень остроумная женщина,-- заметил он. -- Да, этого у нее не отнимешь,-- согласился Фитциммонс, мысленно спрашивая себя, уж не потому ли он на ней женился. -- Ну, спросите вы его, ради Христа, что вам стоит? -- убеждал Раск.-- Вас от этого не убудет. -- Мы со своей стороны сделали все, что могли,-- отметил Пиджер.-- Мы даже привели с собой русского, чтобы обсудить все детали на его родном языке. Не пожалели ради этого никаких усилий. В пустом желудке Фитциммонса вдруг громко заурчало. -- Видите ли,-- смущаясь, объяснил он,-- я ничего не ел с самого утра. -- Вот видите! -- подхватил Пиджер.-- Все вполне естественно. -- Ну да! -- присовокупил Раск. -- Может, сходить купить тебе бутылку молока? -- холодно предложила Элен. Фитциммонс направился к стене, где сидели Тарлоф с другим русским. Остальные пошли за ним следом. -- Вы все еще намерены, мистер Тарлоф,-- задал вопрос Фитциммонс,-- выдвинуть обвинение? -- Да, совершенно верно,-- ни секунды не задумываясь, ответил тот. -- Десять долларов,-- предложил Раск.-- Я плачу вам десять долларов. Может ли кто-нибудь сделать для вас больше? -- Деньги -- это не цель.-- Тарлоф фуражкой вытирал нос -- оттуда все еще сочилась кровь; он ужасно опух, лицо окривело, и вообще вид у таксиста был ужасный. -- Какова же цель? -- захотел узнать Раск. -- Цель, мистер Раск,-- это принцип. -- Поговорите-ка вы с ним! -- обратился Раск к Фитциммонсу. -- Так, теперь можете все подойти! -- объявил офицер Краус. Все столпились у письменного стола -- лейтенант возвышался над ним на своем стуле. Тарлоф рассказал, как все было,-- дорожное происшествие, наглый удар по носу. -- Да, все верно,-- подтвердил Пиджер.-- В самом деле -- произошло столкновение, а потом -- небольшая потасовка. Но все -- по ошибке. И этот человек не так уж пострадал -- небольшая припухлость возле носа, больше ничего.-- И актерским жестом указал на Тарлофа. -- С физической точки зрения,-- Тарлоф сдернул с головы фуражку и гундосил, нос забила свернувшаяся кровь,-- я сильно не пострадал. Но с психологической...-- и пожал плечами,-- мне нанесено серьезное увечье. -- Мистер Раск предлагает ему компенсацию в размере десяти долларов,-- возвестил Пиджер.-- К тому же приносит свои извинения. Ему жаль, что так произошло. Лейтенант устало посмотрел на Раска. -- Вы в самом деле об этом сожалеете? -- Да, конечно, сожалею! -- Раск поднял правую руку.-- Могу поклясться на Библии, если нужно. -- Мистер Тарлоф,-- обратился к пострадавшему лейтенант,-- если вы хотите возбудить судебное дело против этого джентльмена, вам придется прежде предпринять кое-какие шаги. Нужны ваши письменные показания под присягой. У вас есть свидетели? -- Вот они.-- С робкой улыбкой Тарлоф, глазами указал на чету Фитциммонс. -- Они должны будут постоянно присутствовать,-- продолжал сонным голосом лейтенант. -- О Боже! -- застонала Элен. -- Потом будет суд. -- О Боже! -- еще громче возопила Элен. -- Вопрос заключается в следующем, мистер Тарлоф.-- Лейтенант зевнул.-- Готовы ли вы взять на себя все эти хлопоты? -- Факт налицо,-- не уступал несчастный Тарлоф.-- Он ударил меня по голове без малейшей провокации с моей стороны. Он виновен в совершении преступления против моей личности; нанес мне оскорбление; несправедливо обошелся со мной. Подобные проступки предусмотрены законодательством. Никому, ни одному человеку не позволено наносить побои другому человеку на городских улицах безнаказанно. За это полагается наказание на законном основании.-- Тарлоф энергично размахивал руками, убеждая всех в своей правоте: чету Фитциммонс, лейтенанта, Пиджера.-- Все дело в принципе -- в человеческом достоинстве, в справедливости. От дурного поступка одного страдает другой. Очень важно, чтобы... -- Я человек легко возбудимый! -- заорал Раск.-- Ну, если тебе так хочется,-- ударь меня по голове! -- Нет, это не выход,-- отказался Тарлоф. -- Этот джентльмен,-- лейтенант сонно растирал глаза,-- выражает сожаление, предлагает вам компенсацию в размере десяти долларов; чтобы привлечь его к суду, потребуется длительная и утомительная процедура; в результате будет потрачена куча денег налогоплательщиков; к тому же вы причиняете массу беспокойств этим приличным людям, у которых есть множество своих дел. Какой в этом смысл, мистер Тарлоф? Таксист медленно шаркал ногами по грязному полу, печально, с надеждой глядя на чету Фитциммонс. Муж уставился на жену, а она бросала на Тарлофа испепеляющие взгляды, нетерпеливо, все громче постукивая по полу каблучком. Фитциммонс снова перевел взор на Тарлофа -- маленький человечек стоял в своем рваном пальтишке перед столом лейтенанта; седая шевелюра, усталое, перекошенное, ужасно распухшее лицо, умоляющие, глубоко запавшие глаза -- и лишь печально пожал плечами. Тарлоф весь ссутулился, устало покачивал головой, недоуменно пожимал плечами; теперь, казалось, он один стоял перед столом лейтенанта, покинутый всеми, раз и навсегда,-- один на своей твердой скале принципа. -- О'кей,-- выдавил он. -- Вот, держи! -- Раск жестом фокусника извлек из кармана десятидолларовую купюру. Тарлоф оттолкнул его руку. -- Убирайся отсюда прочь! -- грубо выпалил он, не поднимая глаз... В такси, по дороге к дому Адели Лоури, все молчали. Тарлоф, открыв дверцу, глядел прямо перед собой, покуда его пассажиры вылезали из машины. Элен поскорее направилась к двери дома и позвонила. Фитциммонс протянул Тарлофу плату за проезд. Тот покачал головой. -- Нет, не нужно. Вы были так добры ко мне... Забудем об этом. Фитциммонс нерешительно засунул деньги обратно в карман. -- Клод! -- раздался крик Элен.-- Дверь заперта-а! В это мгновение, как ему показалось, он ненавидел свою жену,-- даже не повернулся на ее крик. Протянул руку Тарлофу, тот устало ее тряхнул. -- Мне ужасно жаль... Я хотел бы... Тарлоф пожал плечами. -- Ничего, все в порядке. Я все понимаю. Его лицо, при тусклом свете лампочки в машине,-- изможденное, старое, хранящее глубоко въевшиеся следы усталости от езженых-переезженых вдоль и поперек нью-йоркских улиц,-- казалось кладезем скорби. -- Нет времени,-- засмеялся он, пожав плечами.-- Нет времени на отстаивание принципа. Сейчас у нас нет ни для чего времени...-- И переключил скорость. Такси медленно отъехало, тарахтя разлаженным двигателем. -- Кло-од! -- снова крикнула Элен. -- Ах, заткнулась бы ты, дрянь! -- ругнулся про себя Фитциммонс. Повернулся и быстро зашагал к дому Адели Лоури.
ЦЕНА ОБЕЩАНИЯ
Все стояли в мокрых плащах, с которых еще скатывались капли дождя, оставляя влажные следы на коврике, перед легкой перегородкой, разделяющей офис на две части. За перегородкой девушка у коммутатора все время повторяла: -- Офис мистера Ван Митера. Мистера Ван Митера пока нет. Должен прийти в три. Мистер Ван Митер не набирает в данный момент актеров.-- И поглядывала время от времени на вымокших лауреатов, не выражая ни удивления, ни любопытства. -- Уже десять минут четвертого.-- Мисс Титтл потирала нос носовым платком, прикладывала его к глазам: она все еще плакала и сморкалась -- ей пришлось проделать пешком весь путь от Центрального вокзала сюда по такому холоду.-- Пришел бы он поскорее! Мне еще нужно вернуться в Стэмфорд. Я уезжаю в шесть. -- Вы играете там, в Стэмфорде? -- вежливо осведомился Шварц. -- Нет,-- отвечала мисс Титтл,-- работаю там в библиотеке. Мне надо уехать в шесть. -- Понятно,-- кивнул Шварц, улыбнувшись ей, переминаясь с ноги на ногу и все тяжелее опираясь на свою палку. -- Какая красивая трость! -- похвалил Мидкиф. -- Заплатил за нее девяносто пять центов,-- пояснил Шварц.-- У меня ревматизм. -- Ах вон оно что! -- сочувственно произнес Мидкиф и понимающе кивнул. Дауд, небрежно прислонившийся к перегородке, тоже кивнул. Мисс Титтл чуть подвинулась на маленькой скамейке у стены, приглашая Шварца сесть рядом. Он сел, протянул негнущиеся ноги, тяжело вздохнул и молвил печально: -- Такая вот погода -- как раз для ревматиков! Все молчали, только девушка у коммутатора говорила: -- Еще раз повторяю вам: это не "Круг". Семь -- девять -- один -- семь -- три -- один... -- Может, они передумали,-- предположил Мидкиф, крупный, толстый мужчина; его большие руки работяги, привыкшие к тяжелому труду, были усеяны шрамами от возни с инструментами: когда-то фермер, потом штукатур,-- обе профессии, конечно, оставили свои следы на руках.-- В конце-то концов, непонятно, зачем им платить каждому из нас по тысяче долларов за раз.-- Он сделал красноречивый жест -- свидетельство отсутствия всякой логики. -- Ты что, шутишь? -- нервно высказался Дауд. -- Нет, я прав! -- настаивал на своем Мидкиф, глядя сверху вниз на Дауда. Мидкиф в свои тридцать три уже облысел и казался гораздо старше остальных.-- Я прав, мой мальчик. Расстегнув пальто -- легкое, осеннее, несмотря на середину зимы,-- он похлопал его полами, чтобы стряхнуть капли дождя, промочившего его насквозь; ткань возле пуговиц и петлиц сильно истерлась и обтрепалась, на манжетах от ветхости бахрома. -- Сценаристы в кино,-- молвил Мидкиф,-- носят цилиндры.-- И с важным видом огляделся, а его тяжелые русые брови съехались на лбу.-- Мы с вами не так одеты для торжественной церемонии. Что ты собираешься делать со своими деньгами? -- обратился он к Дауду. Дауд нервно кусал верхнюю губу, то и дело облизывал свои песочные усы. -- Собираюсь перебраться в город,-- объяснил он,-- на Бэн-стрит. Сейчас живу в Бруклине. Там, в Бруклине, атмосфера, абсолютно непригодная для работы. Жил он в семье жены, работавшей в страховой компании, и все ненавидели Дауда за то, что он существовал на зарплату жены и занимали они ту же комнату, что она сама -- до замужества. Его заставляли бегать по разным поручениям: то в магазин за маслом и картошкой, то на почту заплатить за телефон, то в налоговое управление -- оспорить сумму налогов. Стоило сесть за пишущую машинку -- теща тут же придумывала для него новое задание. -- Я всегда работаю очень вдумчиво,-- Дауд словно просил извинения за эту свою особенность,-- у меня уходит много времени на обдумывание перед началом работы, и подвигается она очень медленно. Дауд опубликовал уже два своих рассказа в журнале "Рассказ". Ему пришлось затратить на каждый из них по три месяца, а получил он всего двадцать пять долларов, и его шурин с угрюмым видом тут же подсчитал, сколько же вышло у него в неделю. -- Мне нужно тихое место. Там, где живут творческие люди, где понимают все, что нужно для творчества.-- Он нервно улыбнулся. Мидкиф согласно кивнул. -- Мистера Ван Митера пока нет,-- снова сообщила девушка за коммутатором, как-то резко и отрывисто. Мидкиф принялся ходить взад и вперед по ограниченному пространству между стеной и перегородкой. -- Собираюсь внести кое-какие улучшения в свой сельский дом,-- поделился он своими планами: он жил в шестикомнатном номере, на отшибе, в "Астории", с женой и шестью детьми.-- Знаете, нам приходится топить камин ящиками от яиц. Негоже... Хочу поэкспериментировать с углем, если получу свою тысчонку. И еще -- с газовой компанией: предложу им заплатить за их труд, посмотрим, что из этого выйдет. Дважды продюсеры купили у него пьесы и чуть было даже не поставили; вполне естественно, обе -- на тему штукатурки. -- Эх, хорошо бы сейчас наступило лето! -- задумавшись, пробормотал Мидкиф. -- Да уж...-- откликнулся Шварц, потирая колено. Ему только двадцать девять, но он уже передвигается как глубокий старик. Написал одну, первую свою пьесу, которая имела успех, и потом еще три, провальные, и критики в один голос заявили: все, он, мол, выдохся. -- Лично я уезжаю в Альбукерке, штат Нью-Мексико. Там хоть и жарко, зато прозрачный воздух. Мне нужно беречься от холода, сырости.-- И стал энергично растирать колено.-- Знаете, по правде говоря, здорово, что фонд выделяет нам такие деньги. -- Просто чудесно! -- подхватила мисс Титтл, хихикнув. -- Шесть тысяч долларов на нужды Большого Искусства,-- произнес Мидкиф.-- Подарок от стальных королей. Сознательно выделяемые деньги. Девушка за коммутатором посмотрела на Мидкифа. Он коротко махнул ей в знак приветствия. -- Мистера Ван Митера пока нет,-- равнодушным тоном говорила она в трубку. Мидкиф стоял теперь рядом с мисс Титтл, глядя на нее сверху вниз. -- Ну а куда вы собираетесь потратить эти деньги? Сразу вспыхнув, она высморкалась. Мидкиф терпеливо ждал ответа. -- Положу в банк,-- спокойно ответила она.-- Для приданого. Ну, когда выйду замуж. Мидкиф кивнул. -- Вы помолвлены? Мисс Титтл вдохнула через мокрый платок. -- Нет. Мидкиф посмотрел на Дауда, пожал плечами. Повернувшись, подошел к открытой двери, выглянул в холл. -- Честно говоря, я страшно удивился, почему это они выбрали именно меня,-- признался Шварц.-- Мне казалось, что все согласны с мнением критиков: мне конец, я выдохся.-- И улыбнулся.-- Может, в фонде не читают Джона Мейсона Брауна? В Альбукерке есть свое преимущество -- он расположен очень далеко от Джона Мейсона Брауна.-- Шварц засмеялся. Никто его не поддержал; он медленно постукивал кончиком трости по подошве ботинка. Стоило Шварцу, маленькому уродцу, в очках с толстыми линзами, улыбнуться, как такое впечатление пропадало, и он казался человеком приятным, готовым угодить любому, хоть и печальным. Через дверь торопливо вошел Джонни Марбл. -- Я не опоздал? -- осведомился он с тревогой у Мидкифа. -- Нет, не опоздал,-- успокоил его Мидкиф.-- Мистер Ван Митер поехал на ланч, потом будет обедать -- есть вкусные ростбифы в компании прекрасных женщин, чьи имена повторяют все от одного побережья страны до другого. -- Пришлось порепетировать с двумя актерами, которых я ввожу в завтрашний спектакль,-- сообщил Марбл -- импресарио пьесы, которая еле держалась на подмостках от одной недели к другой; быстрыми, резкими движениями он зажег сигарету.-- Продержится еще месяц -- поверю в чудо. Мидкиф, взяв его за руку, подвел к мисс Титтл. -- Хочу представить вам, мисс Титтл, еще одного гения, явившегося за тысячей долларов,-- мистер Марбл. -- Как поживаете? -- приветствовала его мисс Титтл. Они с Марблом обменялись рукопожатиями. У него были длинные черные волосы и открытый воротник на рубашке, подчеркивавший, что никакой он не импресарио, а настоящий поэт. -- Мисс Титтл из Стэмфорда,-- уточнил Мидкиф. -- Какое отвратительное, просто смешное место! -- заявил Марбл.-- Разве могут там жить драматурги?! -- Он всегда считал, что говорит с остроумными обобщениями, как Ноэль Коуард, и всегда был очень дерзок с женщинами. -- Мисс Титтл -- библиотекарь,-- сообщил Мидкиф. -- Какое чудное место для драматурга,-- спохватился, широко улыбаясь, Марбл,-- библиотека! Там полно надежных, не раз испытанных материалов.-- И засмеялся. -- Чему это ты так радуешься? -- подивился Мидкиф. Марбл загасил сигарету о перегородку. -- Хочешь знать правду? -- Да, правду. -- Вовсе я ничему не радуюсь, чтоб ты знал. С улицы ввалился Джентлинг,-- в его густых усах поблескивали капельки дождя, черная шляпа съехала на ухо, как сомбреро мексиканца. -- Шестой по счету, но самый выдающийся драматург,-- пдытожил Марбл.-- Высокий, как каланча, как Роберт Шервуд. Мисс Титтл снова хихикнула, и Джентлинг от самой двери бросил на нее свирепый взгляд. Пальто на его плечах выглядело как романтически наброшенный плащ. Мисс Титтл тут же умолкла. -- Ах! -- вздохнул негромко Джентлинг; в его речи, а он был родом с Миссисипи, всегда сквозили трагические нотки.-- Итак, все нищие явились пораньше, чтобы выстроиться в очередь за подаянием от "Фаунтен фаундейшн", славящейся своей холодной, равнодушной пресвитерианской благотворительностью. Никто на его тираду не прореагировал, и драматург замолк и картинно прислонился к перегородке. -- Тысяча долларов...-- задумчиво произнес Марбл.-- Еще никогда в жизни не получал я за один раз такой большой суммы -- тысяча долларов. Просто невероятно! Не верится! -- Драматургия,-- поучал его Мидкиф,-- это призвание богатого человека, все равно как охота на тетеревов. Марбл засмеялся и, бормоча, повторил эту фразу, намереваясь позже, когда они выйдут отсюда, записать ее где-нибудь у себя. Мисс Титтл хихикнула. -- Кто она такая? -- поинтересовался Джентлинг. -- Мисс Титтл -- библиотекарь. -- Очень рад с вами познакомиться! -- Джентлинг с обезоруживающим, настырным южным шармом приподнял свое черное сомбреро с дырочками на складках.-- Оставайтесь и впредь библиотекарем. Мисс Титтл снова вспыхнула и высморкалась, поднеся к носу платочек; потом резко повернулась, чтобы не видеть перед собой нагловатого лица Джентлинга. -- Честно говоря, я страшно удивился, когда узнал, что мне присудили премию,-- высказался он.-- По-моему, впервые в театральном искусстве был отмечен такой хлам, а не что-нибудь еще, куда более достойное. Им нравятся трюки и всякая бессмысленная чепуха, этим писакам -- критикам с Парк-авеню. -- Где вы живете? -- спросил Мидкиф. -- На Двадцать третьей улице. -- Неплохо устроились. -- Из Нью-Йорка никогда не дождаться талантливой литературы,-- вдруг вслух сформулировал свою мысль Джентлинг. Никто не попросил его пояснить свой комментарий. Он потеребил кончики усов и объявил: -- Завтра я уезжаю в Натчес! Сразу же отсюда он собирался на Пенсильванский вокзал -- купить билет и поскорее уехать, покуда снова не надрался. В Натчесе он пить не будет. Сядет за письменный стол -- и писать по восемь часов в день... Тряхнув головой и свирепо оглядевшись по сторонам, он большими шагами подошел к коммутатору и рявкнул: -- Сколько можно ждать? Где, черт подери, этот Ван Митер? -- Эй! -- подбежал к нему Марбл.-- Полегче на поворотах! Без шума! Тут мне должны тысячу баксов, понимаешь? -- Мистера Ван Митера пока нет,-- холодно ответила девушка. -- Кто он такой, черт бы его побрал?! Что он о себе возомнил?! -- громко возмущался Джентлинг перед остальными драматургами.-- Если сказал в три, значит, в три, и ты должен неукоснительно соблюдать назначенное время, если ты настоящий джентльмен. -- Да тише вы, ша! -- пытался угомонить его Марбл. -- Какой-то жирный толстяк бросает кость нашему Искусству,-- витийствовал Джентлинг,-- и думает, что ему позволительно вести себя так, словно он король Англии! Дни августейших патронов давно канули в вечность, дорогая моя юная леди! -- Погрозил пальцем девушке за коммутатором.-- Ну, все, я ухожу! Если понадоблюсь -- вы все знаете мой адрес.-- И зашагал к двери. В эту секунду в офисе появился мистер Ван Митер, лицо у него раскраснелось от быстрой ходьбы. -- Прошу простить меня, джентльмены, что заставил вас ждать! -- Он тяжело дышал.-- Прошу вас! -- И придержал перед ними створку калиточки, улыбаясь мисс Титтл. Сам он вошел следом за драматургами в свой кабинет; высокий, холеный господин, с таким цветом лица, придать который не под силу даже опытному парикмахеру, он выглядел лет на пятнадцать моложе своих пятидесяти пяти. Кабинет его был отделан сосновыми панелями, на стенах большие фотопортреты знаменитостей сцены и киноэкрана с трогательными дарственными надписями: "Дорогому Ральфу", "Самому дорогому на свете Ральфу"... Среди них все увидели и портрет Герберта Гувера1: с серьезным, надутым видом он почему-то затесался в гущу актрис. -- Садитесь, леди и джентльмены! -- пригласил драматургов хозяин кабинета, сделав гостеприимный жест рукой, и сел за большой письменный стол, засыпанный сигаретным пеплом.-- Так вот, фонд поручил мне произнести что-то вроде торжественного спича... Драматурги молча следили за ним. -- Не знаю, право, что и сказать вам,-- продолжал Ван Митер, чувствуя себя немного неловко из-за воцарившейся в кабинете мертвой тишины: ему приходилось, по существу, говорить в пустоту.-- Само собой разумеется, фонд гордится тем, что может оказать помощь и поддержку шести творческим личностям, наделенным таким большим талантом...-- И с надеждой посмотрел в сторону Шварца. Но тот лишь, постукивая кончиком трости по подошве ботинка, задумчиво глядел на портрет Герберта Гувера. -- Мы считаем, что американский театр не должен умереть,-- Ван Митера несколько смущали сейчас такие высокие слова, хотя он и не находил в них ничего особенного, когда записывал в блокнот во время ланча,-- и его судьба сейчас находится целиком в руках таких вот молодых людей, как вы.-- Он обратил взор на Мидкифа, старательно, кругами поглаживающего свою лысину. -- К нашему большому несчастью,-- Ван Митер убыстрил речь и повысил голос,-- ни одна из шести пьес, выбранных менеджерами по просьбе фонда, не оказалась готовой для немедленной постановки. Джентлинг хрипло засмеялся. Ван Митер чуть подпрыгнул на стуле, но тем не менее заговорил еще быстрее: -- Посему мы хотим довести до вашего сведения, что выделенные вам премии -- это, скорее, аванс за ваш многообещающий талант...-- он затряс головой -- жаль, что не опрокинул за ланчем еще три "манхэттена",-- лишь небольшое вложение капитала в будущее американской драматургии. Вот как мы, если хотите знать, смотрим на все это. -- Когда мы получим деньги? -- сорвалось с языка у Дауда. Это произошло само по себе, без всяких усилий с его стороны. С виноватым видом озираясь по сторонам, он вытащил носовой платок и старательно вытер губы. Ван Митер глубоко вздохнул и улыбнулся Дауду со сдержанной теплотой. -- В свое время, мой друг, в свое время... -- Прошу меня извинить,-- пробормотал сквозь зубы Дауд. -- Цель нашего фонда,-- продолжал Ван Митер, хотя в его голосе уже чувствовались нотки отчаяния,-- выжать все, что можно, по максимуму, выражаясь художественно, из наших денег. Джентлинг снова громко засмеялся. Ван Митер бросил на него любопытный взгляд. Джентлинг без всяких церемоний, никого не стесняясь, поднял на виду у всех свой промокший, насквозь рваный ботинок и закинул ногу на ногу. -- Мы хотим еще и еще раз убедиться,-- говорил Ван Митер, сцепив руки,-- что наши деньги помогут таким талантливым людям, как вы, писать больше хороших пьес. -- Как нам будут платить -- наличными или чеком? -- спросил Мидкиф. Ван Митер улыбнулся ему, показывая всем своим видом, что благодарен ему за остроту. -- Для того чтобы предоставить вам как можно больше времени, свободного от финансовых забот, фонд решил разделить сумму премии на несколько еженедельных взносов. Нога Джентлинга в дырявом башмаке сорвалась с коленки другой ноги и опустилась, мягко стукнувшись о ковер с густым ворсом. -- Боже мой! -- с несчастным видом произнес Дауд. -- Послушайте, у фонда нет никакого желания навязывать вам какой-то определенный жизненный уровень, но принято решение,-- Ван Митер, колеблясь, все повышал голос,-- что на двадцать пять долларов в неделю можно жить вполне сносно и выполнять обычную работу. Все драматурги устремили взгляды мимо Ван Митера -- на фотопортреты звезд на стенах. -- Итак, если разделить тысячу долларов на двадцать пять, то получается, что всей суммы каждому из вас должно хватить месяцев на десять. Хотя, честно говоря, леди и джентльмены, очень трудно написать хорошую пьесу менее чем за десять месяцев, это точно. Все вы, конечно, знаете афоризм: "Пьеса не пишется,-- она постоянно переписывается". -- Так нам заплатят чеками или наличными? -- повторил свой вопрос Мидкиф.-- Что-то не могу припомнить, когда кто-нибудь заполнял для меня чек на двадцать пять долларов. -- Я уверен, что соглашения всегда можно достичь, мистер Мидкиф,-- успокоил его Ван Митер, в душе ненавидя за то, что тот принимался гладить свою лысую голову каждый раз, как он обращался к ним со словами "молодые люди". -- Тем лучше,-- откликнулся Мидкиф. -- Видите ли,-- Ван Митер улыбался, лишний раз демонстрируя свой шарм, в котором никто и не сомневался,-- нам приходилось и прежде иметь дело с творческой интеллигенцией, и мы с большим уважением к ней относимся. Мы хорошо понимаем творческих людей. Они, в сущности, дети -- талантливые, чудесные дети. Особенно в том, что касается финансовых вопросов. Уверен, что через десять месяцев вы будете только благодарить нас за такое мудрое решение.-- И встал. Все поднялись за ним. Расточая им щедрые улыбки, он кивал головой. Мисс Титтл кивнула в ответ. Все они стояли в этом кабинете, отделанном сосновыми панелями, с фотографиями бессмертных на стенах: подтянутый Ван Митер; Дауд -- с посеревшим лицом; дергающая носом мисс Титтл; Джентлинг, важный, как лорд, в своем полном безразличии; Шварц -- с задумчивым видом; Марбл, лихорадочно соображающий, сумеет ли уговорить кредиторов подождать еще. Давящая, мрачная атмосфера сменила общее приподнятое настроение, и никто теперь не вышел бы из этого кабинета с той же грациозностью, с теми же светлыми надеждами, с какими входил сюда. -- Да-да,-- повторял Ван Митер, весьма довольный, что все наконец благополучно завершилось.-- Да, именно так. -- Ну,-- наконец вымолвил Мидкиф, запахивая потуже свое потертое, промокшее насквозь пальто с великим достоинством, словно заворачивал себя в полковое знамя,-- не знаю, что вы, подонки, собираетесь делать с вашими деньгами, а лично я иду покупать себе "паккард"! -- И, чуть поклонившись Ван Митеру, водрузил на голову шляпу, величественной походкой покинул офис и взял курс на "Асторию". Остальные лауреаты немедленно последовали за ним.
ЛЕМКЕ, ПОГРАН И БЛАУФОКС
Машинные операторы, закройщики, молодые рабочие со склада -- все разошлись по домам спать. Свет горел только в демонстрационном зале компании "Лемке, Погран и Блауфокс": повсюду разложены вязаные изделия, пояса, бюстгальтеры, корсеты самых разнообразных моделей. Так тихо бывает только на фабрике спустя двадцать минут после того, как выключены все машины, все работницы-девушки давно ушли и свет во всех помещениях погашен. Сквозь мягкую пелену опустившейся на город темноты сюда из-за окон доносились далекие гудки автомобилей и шарканье подошв -- пешеходы спешили домой к обеду. Из лифтовых шахт доносилось нудное завывание, сообщающее о перемещении кабины. В демонстрационном зале сидели Лемке с Пограном; старались друг на друга не смотреть и не разговаривали. Слышали, как мягко, замедляя движение, приближался к залу лифт. Двери его раздвинулись, и оттуда с деловым видом выпорхнул Морис Блауфокс, тихо напевая себе под нос: -- "Не знаю, какой тогда был час..." Увидав их, он оборвал песню, всплеснул руками в искреннем удивлении и так, с поднятыми руками, замер перед ними. Блауфокс, по-видимому, только что вышел от парикмахера,-- тот над ним неплохо поработал: лицо розовое, лоснится, пенсне резво раскачивается на черной ленточке, короткие гетры на ногах безукоризненны. -- Лемке! Погран! -- закричал он.-- Боже, мои дорогие партнеры! Мало вам трудиться не покладая рук целый день, так вы еще и по ночам работаете, негодники! -- Он искренне засмеялся.-- Нельзя же, мальчики, ковать деньги день и ночь! Нужно порой еще выкраивать время жить! -- И по очереди хлопнул их рукой по спине. Ростом всего пять футов пять дюймов, Морис Блауфокс, когда стоял рядом со своими партнерами, казался высоким, исполненным самоуверенности и жизненных сил. -- Мы не ковали деньги,-- спокойно возразил Погран. -- Честно говоря,-- добавил Лемке,-- мы ждали тебя, Морис. -- Ах вон оно что! -- снова всплеснул руками Блауфокс.-- Я превысил расходную ведомость! Так прочтите мне нотацию, ребята,-- добродушно позволил он.-- Иногда деньги текут как вода сквозь пальцы, хотя покупатель у тебя на крючке. -- Речь не о расходной ведомости,-- опроверг это Погран. Блауфокс зажег сигару. -- В один прекрасный день, мальчики, я вытащу вас с собой на весь вечер за счет этой ведомости. Обед в Лонгшэм, музыкальная комедия -- билеты по спекулятивным ценам, ночной клуб.-- Он засмеялся.-- Все, все за счет фирмы! Вообще все так, словно вы оба -- наши покупатели. Неплохо, а? -- Да, неплохо,-- согласился Погран. -- Большое тебе спасибо,-- добавил Лемке. -- Итак, мальчики,-- Блауфокс размахивал сигарой,-- в чем дело? Лемке пригладил рукой несколько сохранившихся седых волосиков на лысом черепе. -- Морис,-- начал он жестким голосом,-- дело обстоит так...-- И осекся. -- Вы что-то хотите мне сказать? -- добродушно отозвался Блауфокс.-- Готов вас выслушать. Выкладывайте все, что накопилось на душе,-- все, о чем думаете. -- Морис,-- вмешался Погран, заговорив громче, чем сам ожидал,-- это по поводу той девушки... женщины... той дамы -- из французского варьете "Фоли бержер". По лицу, над которым так славно потрудился парикмахер, поползли жесткие морщины, Блауфокс отложил в сторону сигару. -- Прошу меня извинить,-- он направился к двери,-- у меня свидание. -- Морис! -- крикнул Лемке, устремляясь следом за ним.-- Прошу тебя, нечего так себя вести! К чему тебе все эти позы? -- Выслушай нас сперва.-- Погран держал Блауфокса за локоть.-- Нам потребуется всего пять минут -- вполне можешь уделить. В конце концов, мы все друзья и должны выслушивать друг друга. Блауфокс остановился, не отрывая, однако, руки от двери; молчал, стоял не двигаясь. -- Мы видели выписанные на ее имя чеки,-- продолжал Погран,-- выписанные твоей рукой, Морис Блауфокс. Мы видели тебя с ней в ресторане "Честерфилд". Выяснили, что тот телефон, который ты оставляешь нам дождливыми вечерами,-- это телефон номера в отеле "Лоури", на Двадцать третьей улице. Видели, как ты туда входил и выходил оттуда вместе с Энн Геренсон. -- Дорогие мои партнеры,-- с горечью произнес Блауфокс,-- да вы не партнеры, вы тайная полиция. Дик Трейси с друзьями. -- Мы ничего не имеем против,-- пояснил Лемке.-- Абсолютно ничего. Ни капли. -- Как раз наоборот! -- подхватил Погран. -- Итак,-- откликнулся Блауфокс,-- предположим -- на всякий случай,-- что это на самом деле так. Ну и что же? -- Очень красивая женщина,-- констатировал Лемке и вздохнул. -- Первый класс, что там говорить,-- согласился с ним Погран. -- Всю свою жизнь,-- признался Лемке,-- я мечтал о такой женщине. Выражение на лице Блауфокса сразу изменилось: появилось легкое самодовольство, удовлетворение, губы чувственно изогнулись. -- Да, выглядит неплохо. Настоящая актриса, если хотите, не какая-нибудь кривляка из кафешантана. Беда в том, что для нее нет хороших ролей. Театр ведь медленно умирает -- шесть тысяч безработных актрис. -- Да, знаем! -- одновременно закивали Погран с Лемке. -- Ей ведь нужно чем-то зарабатывать на жизнь, как вы думаете? -- спросил Блауфокс.-- Французское варьете, это "Фоли",-- дело временное. -- Да, да...-- соглашались партнеры,-- понимаем. -- Если хотите знать правду,-- он сел рядом с ними, закидывая одну на другую аккуратные, стройные ноги,-- всю правду,-- так я в самом деле помогаю ей, плачу за квартиру, не стану от вас скрывать, в конце концов, мы партнеры вот уже целых шестнадцать лет. Зачем нам что-то скрывать друг от друга? -- Ах,-- вздохнул Лемке,-- на что только не толкает жизнь коммивояжера. -- Плату за ее квартиру в расходную ведомость я не вносил. Прошу принять это к сведению с самого начала. В демонстрационном зале установилась тишина; лишь доносился через стекла окон отдаленный гул зимнего вечернего Нью-Йорка. -- А что я такого плохого делаю, смею вас спросить? -- продолжал Блауфокс с тревогой.-- Я все еще люблю жену. Но ведь она больна, моя Берта; располнела, у нее больные гланды. Я забочусь о ней как могу, сил не жалею, даже умереть за нее готов. Трачу на нее кучу денег. Но ведь она,-- и стряхнул пепел со стола в мусорную корзину на полу,-- лечится по шесть месяцев в год и дома ее не бывает. Зимой самое подходящее место для ее астмы -- штат Аризона. А летом самое лучшее место для ее сенной лихорадки1 -- Нью-Гэмпшир. Сами понимаете, мужику становится скучно -- не может же он проводить всю свою жизнь в компании покупателей. -- Мы тебя ни в чем и не виним,-- Лемке похлопал его по плечу,-- поверь. Блауфокс, вскинув голову, занялся внимательным изучением лиц приятелей -- в первый раз за весь вечер. -- А почему это вы вдруг ни с того ни с сего затронули эту тему, а? -- подозрительно осведомился он. Лемке посмотрел на Пограна, а тот в свою очередь, опустив голову, беспокойно шаркнул по ковру ногой. -- Прошу вас, продолжайте,-- призвал их Блауфокс.-- Коли вы уж так далеко зашли -- давайте дальше, нечего останавливаться на полпути. -- Ты везучий,-- отметил Лемке. Блауфокс пожал плечами. -- По-своему везучий, Морис,-- уточнил Лемке.-- Ведь и люди часто одиноки. Вот... несчастный Лемке. Мужик не должен жить один в номере отеля. Тысячу раз тебе говорил. -- Морис,-- начал Погран,-- переходим к сути дела. У тебя есть девушка -- красивая девушка, мы восхищены ею. Получили бы большое удовольствие, если бы иногда выходили куда-нибудь вместе с вами. На чисто социальное, скажем, мероприятие,-- например, по четвергам. Начинали бы с такого мероприятия каждый новый месяц.-- Он говорил торопливо, не вынимая рук из карманов, не спуская глаз с третьей пуговки на жилете Блауфокса.-- Подумать только -- обед в ресторане, в меню морские деликатесы... трое друзей за столом с очаровательной женщиной... -- Ах! -- выдохнул Блауфокс. -- Приятно, конечно,-- поддержал Лемке.-- А особенно приятно познакомиться с кем-то, кого не так часто встречаешь среди своих знакомых. С дамой из театрального мира, например, которая... ах! -- И, весь задрожав, плюхнулся на стул. Сидели молча, глядя в окно. -- Ничего, ничего...-- Лемке посидел немного, успокоился.-- Как-то я и не готов к такому -- я, маленький, смешной человечек... Такая дама наверняка не пожелает меня видеть рядом с собой... -- Вовсе ты не смешной человечек, Лемке,-- искренне, как друг, пытался успокоить Блауфокс Лемке. Тот потянулся за шляпой на вешалке. -- Дикая идея с самого начала,-- обратился он к Пограну.-- Блауфокс -- мужчина высокий, всегда весел, умеет себя вести с женщинами, знает, что сказать; шуточки всякие откалывает, коктейли один за другим пьет... Ну а я? Вы только посмотрите на меня! -- Пожал плечами и надел шляпу. -- А мне вот хотелось бы иметь такой талант, как у тебя,-- утешил его Блауфокс.-- Где в стране найдешь второго такого дизайнера шерстяных изделий, как Адольф Лемке? Настоящий художник! Лемке горько усмехнулся. -- "Художник"... Этот художник возвращается домой один. Ты идешь со мной, Погран? Погран тоже снял с полки свою шляпу. -- Подождите минутку,-- остановил их Блауфокс.-- Мы вот что сделаем. Пойдем сейчас к моей даме и поговорим с ней. Спросим -- пойдет она с нами пообедать или нет? -- Вот это справедливо! -- тут же согласился Погран.-- Вот это дружеский равный подход! Вышли все вместе, забыв закрыть на замок демонстрационный зал. -- Будь спокоен, все расходы поделим точно на троих, за счет фирмы,-- предложил Лемке.-- Почему бы не внести еще одну фамилию в отчетные книги нашей фирмы? Все трое дружно поддержали эту идею и, крикнув: "Такси!" -- поехали в отель "Лоури". Погран с Лемке остались ждать в холле, а Блауфокс поднялся в номер к Энн. Компаньоны сидели там под пальмами, стараясь сохранить абсолютное спокойствие и думая, что им это удастся, но стоило какому-нибудь клерку бросить на них взгляд, они вздрагивали и краснели. -- Нет, ничего не выйдет,-- высказал свои опасения Лемке.-- У меня какое-то такое ощущение... честно... Из лифта вышел Блауфокс и с величайшим достоинством приблизился к друзьям. -- Прошу вас, любезные господа, следовать за мной,-- пригласил он. Вошли в кабину лифта. -- Энн хочет посмотреть на тебя,-- заявил он Лемке. У того от неожиданности, что называется, отвисла челюсть. -- И для чего ей это? -- поинтересовался он, когда выходили на восьмом этаже. Энн с самым серьезным видом пожала всем руки. -- Прошу садиться, джентльмены. Джентльмены сели, опустив глаза. -- Мистер Блауфокс рассказал мне о вас, джентльмены,-- Энн посмотрела на Лемке.-- Что вас терзают сомнения. Вам кажется, будто вы такой замухрышка, что я даже не захочу появляться с вами на людях. Вовсе я этого не нахожу,-- это вы себе так представляете. Лемке пожирал ее сияющими глазами. -- Благодарю вас, мисс Геренсон. Вы так добры ко мне. Энн повернулась к Пограну: -- Мистер Блауфокс сказал мне, что вы человек семейный, мистер Погран. Погран вздохнул: -- Да, он прав. У меня жена, три дочери. -- Мистер Погран живет в доме на Албемарл-роуд, в Бруклине,-- пояснил Блауфокс.-- Первоклассная собственность. -- По правде говоря, мисс Геренсон,-- продолжал Погран,-- я чувствую себя таким одиноким -- хуже кота в заброшенной парковой аллее. Последние шестнадцать лет, мисс Геренсон, я работаю как проклятый, днем и ночью. -- Мозговой центр нашего бизнеса! -- похвастался Блауфокс.-- Нисколько не преувеличиваю. Просто не человек, а машина. -- И за эти шестнадцать лет моя жена все больше отдалялась от меня, словно ее сносило течением.-- Погран, задрав голову, изучал потолок.-- Посещает какие-то лекции, заседает в каких-то комитетах, читает все новинки... Если быть до конца искренним с вами -- она стыдится меня, мисс Геренсон. И мои дочери -- тоже. Они учатся в Нью-Йоркском университете. -- Прекрасное учебное заведение,-- вежливо отозвалась Энн. -- Когда я допоздна задерживаюсь на работе, так жена с дочерьми, видимо, чувствуют себя гораздо лучше, свободнее. Энн качала головой, о чем-то раздумывая. -- Вы очень славные ребята,-- подытожила она наконец.-- Истинные джентльмены.-- И улыбнулась им, обнажая белоснежные зубы.-- Что скажете, если мы все вместе поедем и пообедаем, а? Мужчины энергично закивали друг другу, а Блауфокс потрепал Энн по щечке, для чего ему пришлось встать на цыпочки. -- Это нужно отметить, отметить! -- закричал он; поднял трубку и набрал номер бара.-- Шампанского! Принесите бутылку хорошего шампанского по средней цене и четыре бокала в номер восемьсот четыре.-- Положил трубку и повернулся к партнерам: -- За счет фирмы! Смех, веселые, громкие голоса зазвенели в строгом номере. -- Послушайте, джентльмены,-- обратилась к новым знакомым Энн,-- вы не возражаете, если после обеда я приглашу к нам двух девушек? Очень привлекательных. Лемке и Погран переглянулись. -- Нет,-- ответил Погран,-- мы не возражаем. Они внимательно следили за Энн, когда она набирала телефон справочной и спрашивала номер ресторана "Челси". -- Ну разве все это не приятно? -- обратился Лемке к Блауфоксу.-- Разве не чудесно?
ОБЕД В ДОРОГОМ РЕСТОРАНЕ
Они сидели в дорогом ресторане, бокалы для вина стояли перед ними на столе. Официант каждые пять минут подходил к их столику и, критически его озирая -- скосив при этом один глаз,-- подкладывал им на тарелки по кусочку масла. -- Есть только одно,-- сказала женщина,-- одно, чего я больше выносить не намерена. Только одно. Сидевший напротив нее мужчина, улыбнувшись, отпил из бокала; поставил на стол, внимательно посмотрел на нее, брови поползли вверх, добавляя к улыбке что-то свое, особенное. Его дама ничем таким не выделялась -- простая женщина, с продолговатым лицом, лет сорока пяти. Маленькая шляпка из белой рисовой соломки, похожая на корзиночку, забавно чуть сдвинута на затылок; модный костюм с кружевами и замечательный корсет. -- Ты всегда лишь улыбаешься,-- упрекнула она.-- Всякий раз, когда я тебе говорю, что не выношу только одного и не собираюсь с этим больше мириться, ты так улыбаешься. -- Да, ты права, дорогая,-- и брови его вновь дружно поползли вверх. -- На сей раз, дорогой,-- она осторожно отложила в сторону нож и вилку,-- я говорю серьезно. -- Никто в этом не сомневается,-- успокоил он ее и аккуратно разрезал на маленькие кусочки бифштекс на тарелке. Вооружившись вилкой, она тоже стала есть, энергично двигая костлявыми руками. Костюм с длинными рукавами не скрывал худобы и сухости рук, и, когда она проглатывала кусочек, кадык ее живо двигался так, что сразу было заметно, какая у нее тонкая шея. -- Ты не проработал ни одного дня за пятнадцать лет, дорогой, и я не обмолвилась об этом ни словом, но... Над ними нагнулся официант. -- Бутылка пуста, мистер Худ, заказать еще одну? -- Дорогая, ты хочешь еще вина? -- Да.-- И она допила свой бокал. Официант прошествовал в глубь зала, чтобы принести еще бутылку бургундского. -- Я пристально наблюдала,-- призналась женщина.-- Всякий раз, как Лаура Чапин появляется, ты так светлеешь. А к вечеру, когда пора уходить, хватишься -- ни тебя, ни ее. Странное совпадение, не находишь? Он спокойно ел, наслаждаясь пищей; здоровые, розовые щеки ритмично двигались, а зубы отдавали должное бифштексу, со вкусом перемалывая его. -- Каждую неделю она меняет наряды, чтобы продемонстрировать понагляднее свои прелести. А показать в самом деле есть что. Мужчина засмеялся. -- Да, ты права.-- Разговаривая с ней, он постоянно улыбался, потому что точно знал: его улыбки действуют на нервы этой худосочной женщине -- и был очень этому рад.-- Действительно, дама солидная. -- Больше мы туда не пойдем играть в бридж! -- заявила она.-- В этом доме меня давно заедает скука. Вот мне и пришла в голову неплохая идея -- не перестать ли нам вообще ходить туда. -- Как скажешь, дорогая,-- вновь улыбнулся он.-- Моя главная забота состоит в том, чтобы сделать тебя счастливой, все об этом знают. -- К чему такие высокие слова? Не делай из себя посмешища. -- Вино, сэр. Оба с интересом следили, как официант разливает вино по бокалам. -- Еще один бифштекс для миссис Худ? -- снова предупредительно навис над ними официант. -- Да, прошу вас. Опять они завороженно взирали, как он выкладывает на тарелки толстые, необычайно аппетитные бифштексы, осторожно поливает соусом, сноровисто добавляет гарнир -- картофель с горошком,-- зажав в одной руке ложку с вилкой. Потом она смотрела, как ее сотрапезник разрезает мясо на своей тарелке. -- И ты ешь! -- не выдержала она.-- Спокойно ешь?.. Он кивнул, улыбнувшись. На полном, красном уже лице небольшой рот постоянно растягивался в улыбке, которой все только способствовало: и маленькие, как у мальчика, белесые брови, и ясные голубые глаза, и наморщенный нос. -- У тебя никогда не бывает несварения. Ты жрешь, как лошадь, дорогой, и никогда после не маешься желудком и даже не поправляешься. Ты по-прежнему такой плотненький, такой... поджарый. А ведь тебе уже сорок три.-- Она невольно улыбнулась в ответ на вечную его улыбку.-- Был бы поосмотрительнее, жил бы уже на крекерах и сельтерской, а не сжирал и не выпивал столько. Он согласно кивал -- его явно забавляли слова жены. -- Так ведь я очень берег себя смолоду. Кто я был? Честный, бедный парень. Вот и вел честную, нищенскую жизнь.-- Он фыркнул.-- Так и шло, пока не осознал, что дальше нельзя, дорогая. Прозрение наступило в пятнадцатилетнем возрасте. Подошел официант, долил вина в бокалы. -- Нравится ли вам вино, мистер Худ? -- осведомился он. -- Превосходное вино. Очень удачная бутылка. Официант, кивнув, с торжественным видом удалился. -- Что ты будешь делать, дорогой,-- заговорила она, наклонившись к столу и глядя на мужа в упор (он лишь снова убедился, какие у нее редкие ресницы и невыразительный, сухой взгляд),-- если я вдруг заявлю тебе: "Больше не получишь от меня ничего, иди и сам зарабатывай!"? Ну, что ты тогда поглощать станешь? -- Буду ходить в те же рестораны, дорогая,-- спокойно ответил он. -- Работать, конечно, не будешь, дорогой, зачем себя утруждать. Он широко улыбался жене. -- Конечно нет. Вокруг полно людей, готовых заплатить за мой обед,-- у меня много друзей. -- Но ты ведь уже не так хорош.-- Сжимая пальцами салфетку, она вытирала рот.-- Вовсе не так уж хорош. -- Да, ты права, дорогая.-- Он выпил полбокала. -- Жил за счет женщин всю свою жизнь, дорогой. Целых семнадцать лет тебя поддерживала твоя тетка Маргарэт. Ты носил костюмы от "Брукс бразерс", ел в дорогих ресторанах и никогда палец о палец не ударил, чтобы самому помочь себе. Абсолютно ничего не делал! Разве что по вторникам вечерами наносил ей визиты да помнил, когда у нее день рождения, чтобы вовремя поздравить. -- В апреле. Девятого апреля день рождения моей дорогой тетушки Маргарэт. -- И еще твоя кузина... Она и ее знаменитый муженек. Он с удовольствием ел -- всегда любил хорошую пищу, и все, что умел, так это вкусно поесть. -- До чего вольготно тебе было в твоей семье при жизни твоей кузины,-- продолжала женщина.-- Да и делал ты кое-что, а не только ее день рождения помнил, дорогой. -- Не стоит дурно отзываться о мертвых,-- посоветовал он с улыбкой на губах.-- Когда ты умрешь, тебе вряд ли будет приятно сознавать, что твои знакомые сидят в ресторане, где полно посетителей, и перемывают тебе косточки. -- Когда я умру,-- возразила она,-- мои знакомые, сидя в ресторане, скажут: "Боже, какой же дурой она была!" -- и будут отчасти правы, но не совсем -- ведь они всей истории до конца не знают. Он игриво похлопал ее по руке. -- К месту ли вульгарность, дорогая, в таком дорогом ресторане? -- Повезло тебе, должна сказать, что в этом мире полно женщин с приличными доходами. -- Хм... ты уверена? -- Едва ты поступаешь на работу, как тут же находишь предлог, чтобы поскорее от нее отделаться. Ты из тех, кому всегда удается ловко избежать ответственности. Тебе уже сорок три, и ты сожрал гораздо больше любого мужчины в Нью-Йорке, дорогой. А сколько работал? Кот наплакал -- меньше любого здорового мужчины во всей стране. -- Просто я вел удачливую жизнь.-- И он с улыбкой поднял бутылку, чтобы налить себе еще бокал вина. Подошел официант, убрал грязную посуду; затем принес десерт, разлил по чашечкам кофе и удалился. -- Ты сутенер, дорогой мой,-- бросила ему жена жестокое обвинение прямо в лицо, не спуская с него осуждающих глаз. Он спокойно помешивал ложечкой кофе. -- Ты сутенер, которому нравится изысканная пища, тонкие французские вина, и ты всем этим наслаждаешься вот уже двадцать пять лет.-- Тоже размешивая кофе, она говорила тихо, не повышая голоса, чтобы не выделяться среди посетителей, не заглушать обычного благовоспитанного гула за столиками.-- Шесть лет назад ты влюбился в Эдит Бликер, и это была твоя первая и последняя любовь в жизни; но ты позволил ей уйти от тебя, потому что тебе пришлось бы работать, чтобы содержать семью, а со мной ты ни о какой работе и не думаешь. Для чего, скажите на милость? -- Да, это моя привилегия,-- и он снова расплылся в улыбке. -- Я утратила последние жалкие крохи уважения к тебе! -- голос ее прозвучал резко.-- Шесть лет живу с тобой, дорогой, и все эти шесть лет ты вызываешь у меня лишь отвращение. -- Ты мне уже об этом говорила,-- ответил муж.-- Обычная беседа за обедом в семье Худов. -- Где ты был сегодня днем? -- Впервые она осмелилась повысить голос.-- С кем ты был? Говори, но только правду! Он опять улыбнулся,-- запас улыбок, судя по всему, у него был неисчерпаемым. -- Как "где"? В музее "Метрополитен", в компании шести матросов. Выпив кофе, она достала из сумочки пуховку, зеркальце, напудрила себе нос и вернулась к прежнему, ровному тону беседы за обеденным столом. -- Ах, если бы ты хоть время от времени испытывал угрызения совести, стыд за свои поступки. Нет, ничуть не бывало! Ты нагло брал деньги у своей тетки Маргарэт, у своей кузины, и бог ведает, у кого еще, у скольких несчастных женщин, и вот теперь доишь меня -- и при этом никогда, ни на минуту не испытываешь раскаяния. Другой на твоем месте в ответ на все те оскорбления, которыми я постоянно осыпаю тебя, возмутился бы, вскочил, надавал мне оплеух... Но только не ты, дорогой, такое не в твоем духе. Ты просто сидишь напротив, поглощаешь вкусные дорогие обеды, не оставляя после себя ни крошки, ни кусочка. У тебя, мой дорогой, абсолютно никакой гордости, ни капли. Ты мужчина только в одном. Муж широко улыбнулся, наклонился над столом, дотянулся до ее руки, спокойно, нежно поцеловал ее. Выудил из сжатой ладошки двадцатидолларовую купюру, выпустил ее руку и положил деньги поверх счета, лежавшего на серебряном подносике официанта, не глядя на выведенные там цифры. -- Но одного я не намерена больше выносить -- твоей измены. Теперь я окончательно решилась. Я прогоню тебя на улицу, на холод. -- Не знаю, о чем ты толкуешь.-- Мужа ее строгие слова, по-видимому, забавляли еще больше, и он этого не скрывал. -- Я просто не могу больше этого выносить! -- в отчаянии произнесла она, зная наперед, что все будет по-старому: все она будет прекрасно выносить и не сможет ничего с собой поделать. Знала, что и ему это отлично известно.-- Так вот, это мое последнее предупреждение. -- Само собой,-- подхватил он, забрал три доллара из сдачи с двадцатидолларовой бумажки, сунул себе в карман. Официант вежливо ему поклонился. Они встали и пошли к выходу. -- И что ты собираешься сейчас делать? -- спросил муж. -- Идти домой. -- Так рано? -- Да, так рано,-- мрачно подтвердила она, крепко сжимая его руку. Он церемонно поклонился, открывая перед ней двери ресторана. -- В своем завещании,-- сурово пообещала она,-- я не оставлю тебе ни цента! У тебя не будет ни пенни в кармане! Когда я умру, ты мне будешь больше не нужен. А теперь пошли домой, да побыстрее! И, взяв друг друга под руку, супруги быстро зашагали к дому.
СЕТОВАНИЯ МАДАМ РЕШЕВСКИ
Телефон звонил и звонил в комнате, обитой шелком, где царил сон и через шторы кое-где пробивались лучи утреннего солнца, оставляя яркие зайчики. Элен, вздохнув, перевернулась на другой бок, нехотя, с закрытыми глазами потянулась к телефону и сняла трубку; не преодолев до конца дремы, приложила к уху. Там, на другом конце провода, раздались горькие, глубокие рыдания. -- Привет, мам.-- Она не разнимала век. -- Элен,-- послышался голос мадам Решевски,-- как поживаешь? -- Все хорошо, мам.-- Элен с удовольствием потянулась под одеялом.-- А сколько времени? -- Девять. Элен, скривившись, еще крепче зажмурилась. -- Мама, дорогая,-- мягко произнесла она,-- почему ты звонишь так рано? -- В твоем возрасте,-- рыдала мадам Решевски,-- я вставала в шесть утра и работала как проклятая, не покладая рук. Женщина, которой всего тридцать восемь, не должна тратить всю жизнь на сон. -- Почему ты постоянно говоришь, что мне тридцать восемь? -- обиделась Элен.-- Мне, чтоб тебе было известно, тридцать шесть. Неужели так трудно запомнить? Тридцать шесть. -- Элен, дорогая моя,-- холодно, со слезами в голосе откликнулась мадам Решевски,-- я это запомню. Наконец открыв глаза, Элен медленно перевела взгляд на потолок, расчерченный солнечными линиями. -- Почему ты плачешь, мам? В трубке помолчали, потом рыдания возобновились -- искренние, отчаянные, правда, теперь уже тоном выше. -- Что с тобой, мама, скажи наконец? -- Мне просто необходимо побывать на могиле папочки! Так что приезжай немедленно -- отвезешь меня на кладбище. -- Мамочка,-- вздохнула Элен,-- мне сегодня предстоит побывать в трех местах... -- Надо же! И это говорит моя собственная дочь! -- прошептала мадам Решевски.-- Моя дочь отказывается проводить родную мать к могиле отца! Уму непостижимо! -- Хорошо, я готова, но только завтра,-- стала уговаривать ее Элен.-- Разве нельзя сделать это завтра? -- Нет, только сегодня! -- долетел до нее из Манхэттена высокий, с трагическими нотками голос, такой же, как когда-то в старину, когда она выходила большими шагами на сцену.-- Сегодня, проснувшись, я услыхала чей-то голос: "Ступай к могиле Абрахама, ступай немедленно! Отправляйся к могиле своего мужа!" -- Мамочка,-- тихо возразила Элен.-- Папа умер пятнадцать лет назад. Какая разница, когда к нему прийти -- днем раньше, днем позже? -- Ладно, успокойся! -- Мадам Решевски великолепно выразила в голосе обиду.-- Извини, что побеспокоила по такому пустячному поводу. Можешь идти куда хочешь -- на свидания, в салон красоты, на вечеринку с коктейлем... Обойдусь. Сама съезжу на его могилу, на метро. Элен снова закрыла глаза. -- Ладно, приеду за тобой через час. -- Вот это другое дело! -- решительно молвила мадам Решевски.-- И очень прошу тебя, не надевай эту отвратительную красную шляпку. -- Ладно, не надену.-- Положив трубку, Элен снова легла...
-- Ничего себе, машина,-- проговорила мадам Решевски, когда выезжали из Бруклина.-- На такой ездить только на кладбище! Она сидела, как школьница, и по внешнему виду ей никак нельзя было дать семьдесят: элегантное котиковое манто, губы тщательно накрашены, стройные ноги в шелковых чулках. Она с презрением разглядывала салон, сиденья из красной кожи и никелированные части "роудстера" Элен. -- Спортивная модель. Этот великий человек лежит в могиле, а родственники навещают его в таком канареечном автомобиле с открывающимся верхом... -- Другого автомобиля, мамочка, у меня нет.-- Элен, в дорогих перчатках, осторожно крутила баранку руля -- на нее приятно было смотреть.-- Мне вообще повезло, что его не отобрали. -- Разве я тебе не говорила, что этот человек не для тебя? Не говорила? -- Мадам Решевски холодно смотрела на дочь серыми, глубоко посаженными, блестящими глазами, искусно подведенными.-- Сколько лет я тебя предупреждала? Я всегда была настроена против него. Разве не так? -- Да, мамочка. -- А теперь ты довольна уже тем, что он платит тебе алименты только за полгода, а не за весь год,-- горько усмехнулась мадам Решевски.-- Никто меня не слушает, никто, даже родные дети! Ну а теперь вам же приходится страдать. -- Да, мамочка, ты права. -- Ну а театр?! -- взмахнула руками мадам Решевски.-- Почему ты не занята этот театральный сезон? Элен пожала плечами. -- Пока не появилось для меня хорошей роли. -- "Хорошей роли"! Боже мой! -- горько засмеялась мадам Решевски.-- В мое время мы играли по семь пьес за сезон независимо от того, устраивала нас предложенная роль или нет. -- Мамочка, дорогая,-- покачала головой Элен,-- сегодня ведь все иначе. Во-первых, это тебе не еврейский театр, и на дворе не тысяча девятисотый год. -- Это был один из лучших театров,-- возвысила голос мадам Решевски.-- Но и времена тогда были получше. -- Да, мамочка, я согласна. -- Нужно работать! -- Мадам Решевски воздела руки, чтобы подчеркнуть эмфазу1.-- Мы-то работали! Актеры играли, драматург сочинял, публика аплодировала! Ну а теперь что -- одно кино! Тьфу! -- Да, мамочка. -- При всем при том ты еще и ленива.-- Мадам Решевски поглядела на себя в зеркальце сумочки, чтобы убедиться -- резкая мимика не сказалась на ее привлекательности.-- Ты просто сидишь ничего не делая, только ждешь, когда тебе пришлют алименты, но, увы, ты их так и не дожидаешься! К тому же...-- и бросила на Элен критический взгляд,-- ты только посмотри на себя! Как ты одеваешься?! -- И для пущей убедительности сделала кислую гримасу.-- Но все равно, впечатление ты производишь -- этого отрицать нельзя. Все мои дочери отличаются этим.-- Мадам Решевски покачала головой.-- Но, конечно, всем вам не сравниться со мной, когда я была чуть помоложе.-- Она откинулась на спинку сиденья; наступила тишина.-- Нет, со мной вам не сравниться! -- прошептала она.-- Ни за что!
Элен бодро шла рядом с матерью по кладбищу, тесно заполненному могилами с мраморными памятниками, и под ногами у них хрустел песок ухоженных дорожек. Мадам Решевски держала в руке дюжину желтых хризантем; когда приблизились к могиле, на лице ее появилось выражение радостного ожидания. К ним подошел бородатый человек в аккуратном черном облачении, с румяной физиономией, и взял мадам Решевски за руку. -- Может быть... не угодно ли вам заказать молитву за усопшего, дорогая леди? -- Поди прочь! -- нетерпеливо отдернула руку мадам Решевски.-- Абрахаму Решевски не нужны профессионалы проповедники. Старик вежливо поклонился, затем мягко, без нажима, произнес: -- Я помолюсь за Абрахама Решевски безвозмездно. Мадам Решевски остановилась, посмотрела на старика; ее холодные серые глаза улыбнулись. -- Дай этому человеку доллар, Элен,-- сказала она, снисходительно прикоснувшись к руке старика. Порывшись в сумочке, Элен вытащила доллар. Старик с самым серьезным видом поклонился. Элен поторапливала мать. -- Вот видишь,-- удовлетворенно отметила мадам Решевски,-- он уже пятнадцать лет как в могиле, а до сих пор пользуется уважением во всем мире. Готова поспорить -- этот старик никому не предлагал помолиться за кого-нибудь бесплатно, по крайней мере, лет эдак двадцать пять.-- Она повернулась к Элен.-- А ты не хотела приезжать.-- И вновь пошла дальше крупными шагами, продолжая цедить сквозь зубы: -- Во всем мире... -- Мама, прошу тебя, не так быстро! -- запротестовала Элен.-- Не забывай о своем сердце... -- Нечего беспокоиться о моем сердце.-- Она остановилась, взяв дочь за руку.-- Все, мы уже близко. Останешься здесь. Я пойду к могиле одна. Она не глядела на Элен. Ее глаза приклеились к серому гранитному памятнику в тридцати ярдах от них. На нем была написана фамилия ее мужа и чуть ниже -- свободное пространство для нее, когда она к нему присоединится. Она заговорила очень мягко: -- Отвернись, Элен, прошу тебя, дорогая! Мне хочется побыть здесь наедине. Я позову тебя, когда смогу.-- И она медленно направилась к могиле, держа в руке хризантемы, словно большой букет невесты. Элен опустилась на мраморную скамеечку возле могилы человека по имени Аксельрод и отвернулась в сторону. Мадам Решевски подошла к могиле мужа: спокойное, сосредоточенное лицо, поджатые губы, высоко приподнятый подбородок, изящная шея над воротником котикового манто; грациозно наклонилась, положила хризантемы -- компактный желтый пучок -- на холодную землю рядом с гранитом; молча стояла, глядя на неживую, пожухлую, по-зимнему коричневую траву на могиле. Глядя на увядшую траву, медленно стащила перчатку с одной руки, затем с другой и рассеянно засунула в карман. Белые-белые руки с ярко-красным маникюром... -- Абрахам! -- закричала она, и ее высокий голос резко зазвенел -- такой пронзительный, отражающий ее самые глубокие, искренние чувства.-- Абрахам! -- Горделивый, звучный голос многократным эхом прокатился по холмистому кладбищу...-- Абрахам! Послушай меня! Глубоко вздохнув, не обращая внимания на памятник, она говорила прямо себе под ноги: -- Ты должен мне помочь, Абрахам! Беда, беда!.. Я стала стара, бедна, а ты покинул меня вот уже пятнадцать лет назад. И вдруг, понизив голос, стала говорить тихо-тихо, немного торопливо, как всегда женщины жалуются мужу: -- Во-первых, деньги. Всю свою жизнь ты зарабатывал не меньше пятнадцати тысяч долларов в неделю, а сейчас они донимают меня с квартплатой.-- И презрительно скривила губы, подумав об этом несчастном, стучавшем в ее двери первого числа каждого месяца...-- Ты разъезжал в каретах, Абрахам. У тебя всегда было как минимум четыре лошади. Когда ты выезжал, люди говорили: вон, глядите,-- это едет Абрахам Решевски! Когда ты садился за стол, вместе с тобой садились не меньше пятидесяти сотрапезников. Ты всегда пил вино за завтраком, обедом и ужином, и пятьдесят человек пили вместе с тобой. У тебя было от меня пять дочерей, и бог весть сколько еще -- от других женщин. И каждую девочку, как только она начинала ходить, ты одевал в наряды, привезенные только из Парижа. У тебя было шестеро сыновей, и у каждого из них -- свой личный преподаватель из Гарвардского университета. Ты питался в лучших ресторанах Нью-Йорка, Лондона, Парижа, Будапешта, Вены, Берлина, Варшавы, Рио-де-Жанейро. Ты съедал гораздо больше любого человека, живущего на этом свете. У тебя всегда было два пальто с подкладкой из меха норки. Ты раздавал бриллианты, рубины, нитки жемчуга стольким женщинам -- из них можно было бы сколотить три балетные труппы! Иной раз ты платил за железнодорожные билеты пяти женщин, которые охотно следовали за тобой, когда ты путешествовал. Ты неизменно ел всласть, пил вдоволь, и всегда на твоих коленках сидела маленькая дочка, до самого дня твоей смерти. Ты проживал на этой земле как король, во всех смыслах.-- Мадам Решевски покачала головой стоя у могилы.-- Ну а что же я, твоя законная жена? Чем мне платить за квартиру? Мадам Решевски приблизилась к изголовью могилы и теперь общалась с мужем еще более откровенно. -- Ты был королем до последнего дня жизни. У тебя был свой специалист из Вены, три подготовленные сиделки, четыре доктора-консультанта, и это все -- для семидесятисемилетнего старика, который истощил себя, набивая брюхо, глотая вино, занимаясь любовью. Да, тебя похоронили. Но похоронили как короля, воздали воистину королевские почести. Похоронная процессия за твоим гробом растянулась по Второй авеню на три квартала,-- подумать только, тысячи взрослых мужчин шли за тобой молча, со скорбным видом; женщины плакали, утираясь носовыми платочками, прямо среди бела дня, не стесняясь своих слез. Ну а что оставалось мне, твоей законной жене? Всеми забыта! Все деньги истрачены, о театре пришлось забыть, муж умер, никакой страховки... Остались только дети. Мадам Решевски холодно улыбалась мужу, лежавшему перед ней в земле. -- А дети -- боже мой, вылитая копия папочки! Такие эгоисты! Думают только о себе. Такие глупые! Совершают одни безумства. Якшаются со смешными людьми. Просто беда, катастрофа! Весь мир переживает одну катастрофу за другой, и твои дети ведут полную опасностей жизнь. Алименты, кино, постоянные ссоры с девочками, денег нет, и, скорее всего, не предвидятся... Родители умирают в Германии. Какие-то пять сотен их наверняка бы спасли! Но их нет, этих пятисот долларов. Я старею с каждым днем, и те, кто может помочь, не помогают, а те, кто хотят оказать помощь, этого сделать не в силах. Трижды в неделю мне названивает портниха, требуя уплатить по старым счетам. Кошмар! Боже, почему такое происходит именно со мной?! Снова голос мадам зазвучал гораздо выше и отчетливым эхом разносился по пологим холмам маленького кладбища. -- Почему, спрашивается, это происходит со мной, скажи на милость?! Я работала на тебя как рабыня. Я вставала в пять утра. Я чинила тебе костюмы. Доставала билеты в театр. Ругалась со своими авторами из-за плохих пьес. Выбирала роли для тебя. Это я научила тебя играть на сцене, Абрахам. Великий актер -- так говорят о тебе, называют Гамлетом европейского театра; широкой публике хорошо известно твое имя -- от Южной Африки до Сан-Франциско. Женщины от избытка чувств разрывали платья на груди в твоей гримуборной. Кем ты был до встречи со мной? Жалким любителем. Я научила тебя всему. Каждая произнесенная тобой реплика с восторгом воспринималась театралами в зале. Я выпестовала тебя, как скульптор -- свою статую. Я сделала тебя артистом. Ну а еще...-- мадам Решевски с иронией передернула плечами,-- ну а еще я приобретала книги, нанимала билетерш, я играла с тобой лучше любой главной исполнительницы. Каждые два года я регулярно рожала тебе детей, потом кормила тех, которыми тебя одаривали другие женщины все остальное время. Собственными руками я натирала до блеска яблоки, которыми торговали в антрактах. Мадам Решевски расстегнула котиковое манто; голос ее перешел на шепот: -- Я так тебя любила, но ты не заслуживал моей любви, оставлял меня постоянно одну все эти пятнадцать лет. А я ведь старею, и мне не дают покоя с этой квартплатой...-- Она опустилась на холодную землю, прямо на траву могилы, по-зимнему пожухлую.-- Абрахам,-- шептала она,-- ты должен мне помочь! Прошу тебя, помоги мне, пожалуйста! Могу сказать тебе только одно... только одно: когда я оказывалась в беде, то всегда могла на тебя положиться, всегда... Помоги мне, прошу тебя, Абрахам! Немного помолчала, ощупывая голыми руками почву с неживой травой. Пожав плечами, выпрямилась, и на лице ее появилось расслабленное, умиротворенное, уверенное выражение -- точно такое, какое у нее бывало все эти месяцы. Отвернувшись от могилы, она закричала: -- Элен, дорогая, теперь можешь идти! Элен поднялась с мраморной скамеечки на могиле человека по фамилии Аксельрод и не торопясь направилась к могиле отца.
ОБРАЗЕЦ ЛЮБВИ
Кэтрин шла рядом с Гарольдом по улице к его дому, крепко прижимая к себе связку книг. -- Я уйду в монастырь,-- сказала вдруг она,-- уйду из этого мира, буду жить в уединении. Гарольд с чувством неловкости разглядывал ее через стекла очков. -- Ты этого не сделаешь. Они тебе этого никогда не позволят. -- Позволят, вот увидишь! -- стояла она на своем; шла твердым шагом, уверенно, глядя прямо перед собой; как ей хотелось, чтобы дом Гарольда стоял подальше, ну, кварталов через десять.-- Не забывай -- я католичка и имею полное право поступить в монастырь. -- Для чего? Какая в этом необходимость? -- робко пробормотал Гарольд. -- Как ты считаешь, я красива? Имей в виду, я не ищу комплиментов, просто мне это нужно знать в силу личных причин. -- Конечно, красива! -- отвел ее сомнения Гарольд.-- Мне кажется, красивее тебя нет девочки в школе. -- Все вы так говорите.-- Кэтрин чувствовала, как ее покоробило это словечко -- "кажется", но она не подала виду.-- Я сама в этом не уверена, но ведь все говорят. Да и ты вроде тоже не очень в этом уверен, как и я. -- Что ты! -- всполошился Гарольд.-- Совсем напротив! -- Ну, если судить по тому, как ты себя ведешь... -- Порой очень трудно сделать окончательные выводы о поведении человека. -- Я люблю тебя,-- холодно призналась Кэтрин. Гарольд, сняв очки, стал нервно протирать стекла носовым платком. -- Ну а что ты скажешь о Чарли Линче? -- Занимаясь своим делом, он старался не смотреть на Кэтрин.-- Кто не знает, что ты и Чарли Линч... -- Неужели я тебе совсем не нравлюсь? -- задала вопрос Кэтрин с каменным лицом. -- Конечно, нравишься. Очень нравишься! Но этот Чарли Линч... -- У нас с ним все кончено.-- Кэтрин от негодования клацнула зубами.-- Он мне жутко надоел. -- Очень приятный парень,-- заступился за него Гарольд, снова нацепив очки на нос.-- Во-первых, капитан бейсбольной команды, а во-вторых, староста восьмого класса и... -- Это меня совсем не интересует! -- оборвала его Кэтрин.-- Больше не интересует,-- уточнила она. -- Благодарю тебя,-- молвил Гарольд.-- Мне пора заниматься. -- В субботу вечером Элеонор Гринберг устраивает вечеринку.-- Кэтрин замедлила шаг -- до дома Гарольда оставалось совсем немного.-- Я могу прийти к ней с кем хочу. Не будешь ли моим кавалером? Ну, что скажешь? -- Видишь ли, в чем дело, моя бабушка...-- замялся Гарольд.-- В субботу мы едем к ней. Она живет в Дойлстауне, штат Пенсильвания. У нее семь коров. Я обычно езжу к ней летом. Я даже научился правильно доить коров, и они... -- В таком случае вечером, во вторник,-- быстро заговорила Кэтрин.-- Отец с матерью в этот день обычно уходят играть в бридж и не возвращаются домой раньше часа ночи. Я буду одна с маленьким ребенком, но младенец спит в своей комнатке, так что я буду практически одна. "Ну что это, как не откровенное приглашение?" -- подумал Гарольд. -- Может, придешь, составишь мне компанию? Гарольд, чувствуя себя абсолютно несчастным, с трудом сглотнул слюну; почувствовал, как краска заливает лицо, проникает даже под стекла очков... Громко кашлянул -- пусть Кэтрин подумает, если заметит его смущение, что он покраснел от приступа кашля, от натуги. -- Может, похлопать тебя по спинке? -- порывисто предложила Кэтрин. -- Нет, не нужно, благодарю тебя,-- спокойно ответил Гарольд.-- Приступа кашля как не бывало. -- Так ты придешь вечером во вторник? -- Мне бы очень хотелось... но мама не отпустит меня из дома так поздно. Она говорит: вот когда тебе исполнится пятнадцать... Кэтрин скривилась, и на лице ее появились отталкивающие морщинки. -- Но в среду я видела тебя в библиотеке в восемь вечера. -- Библиотека -- это другое дело,-- слабо оправдывался Гарольд.-- Иногда мама делает для меня исключение. -- Можешь сказать ей, что идешь в библиотеку,-- нашла выход Кэтрин.-- Что тебя останавливает? Гарольд мучительно, глубоко вздохнул. -- Стоит только мне соврать, как мама сразу догадается,-- объяснил он.-- В любом случае нельзя врать матери. Кэтрин закусила пухлые губы, не скрывая равнодушного удивления. -- Не смеши меня! Остановились у многоквартирного дома, где жил Гарольд. -- Очень часто днем,-- не унималась Кэтрин,-- я сижу дома одна, никого больше нет. Почему бы тебе, когда будешь возвращаться из школы, не свистнуть перед моим окном -- оно выходит на улицу. Я его открою и тоже свистну, давая тебе понять, что все в порядке. Идет? -- Знаешь, я все время ужасно занят.-- Гарольд с беспокойством поглядывал на привратника Джонсона, который не спускал с них глаз.-- Каждый день после полудня я занимаюсь бейсболом в клубе "Монтаук", потом -- час занятий на скрипке; к тому же у меня "хвост" по истории, и мне нужно прочитать столько глав из учебника к следующему месяцу и... -- Хорошо. В таком случае я буду провожать тебя из школы каждый день! -- упорствовала Кэтрин.-- Ты ведь из школы идешь домой? Гарольд вздохнул. -- Видишь ли, каждый день я играю в школьном оркестре... С несчастным видом он смотрел в упор на Джонсона, наблюдавшего за ними с заученным, циничным выражением на лице; как все привратники в мире, он знал, кто из жильцов когда выходит и возвращается домой, и у него, конечно, свое, особое мнение по поводу всех этих шастаний взад-вперед. -- Мы сейчас разучиваем "Поэта и крестьянина", там очень сложная партия первых скрипок, и я не знаю, когда, в котором часу закончится репетиция, и... -- Хорошо. Тогда я тебя подожду.-- Кэтрин глядела ему прямо в глаза, не скрывая, что горько в нем разочарована.-- Посижу у входа для девочек и подожду. -- Послушай,-- изворачивался, как умел, Гарольд,-- иногда репетиция затягивается до пяти вечера. -- Неважно. Я подожду! Гарольд с тоскливым видом поглядывал на входную дверь, всю из позолоченного металла и толстого, холодного стекла. -- Ладно, признаюсь тебе. Видишь ли, я не очень люблю девчонок. У меня столько других дел -- голова идет кругом. Не до них. -- Но тебя до дома провожает Элайн,-- не выдержала Кэтрин.-- Я вас видела. -- Хорошо, черт подери! -- заорал Гарольд, с трудом подавляя желание ударить кулаком по этому розовенькому, нежному личику, с холодными голубыми глазами обвинителя, с дрожащими пухлыми губками.-- Да, ты права! -- кричал он.-- Мне нравится, когда меня провожает домой Элайн! Оставь меня, наконец, в покое. У тебя есть свой ухажер -- Чарли Линч. Он у нас настоящий герой, питчер в бейсбольной команде. А я не могу даже сыграть правого края. Оставь меня в покое! -- Нет, он мне не нужен! -- закричала и Кэтрин.-- Мне неинтересен этот Чарли Линч! Как я тебя ненавижу! Как ненавижу! Все, решено -- я поступаю в монастырь! -- Отлично! -- Гарольд немного успокоился.-- Превосходно.-- И открыл дверь. Джонсон по-прежнему, застыв на том же месте как статуя, смотрел на него бесстрастно, все понимая. -- Гарольд,-- теперь уже мягко заговорила Кэтрин, с печальным видом касаясь его руки.-- Будешь проходить мимо моего дома -- насвистывай мелодию "Бегин зе Бегин". Тогда я пойму, что это ты. "Бегин зе Бегин", Гарольд... Резко отбросив ее руку, он скрылся в подъезде. Она смотрела ему вслед, а он даже ни разу не оглянулся; вошел в лифт, нажал кнопку, дверь закрылась за ним... Все кончено! Теперь его не вернешь... Слезы подступили к глазам, но она сумела взять себя в руки и не расплакаться, только печально устремила взор вверх, на окно четвертого этажа,-- там его спальня. Повернувшись, медленно, еле волоча ноги, прошла целый квартал до своего дома. На углу улицы, когда она шла опустив голову и глядя в асфальт, перед ней возник какой-то мальчишка, который бесцеремонно налетел на нее и извинился: -- Ах, прошу прощения! Она подняла голову и холодно осведомилась: -- Что тебе нужно, Чарли? Чарли Линч улыбался ей, правда через силу. -- Как смешно, что я неожиданно въехал в тебя! Ничего себе -- так столкнуться! Знаешь, я не смотрел, куда иду, думал о чем-то другом... -- Да, понятно.-- Кэтрин ускорила шаг к дому.-- Все ясно. -- Разве тебя не интересует, о чем я думал? -- осторожно осведомился Чарли, поравнявшись с ней. -- Прости меня.-- Слез как ни бывало; закинув голову, она старательно разглядывала какую-то точку на фоне вечернего неба.-- Это я спешу. -- А я думал о том вечере, два месяца назад,-- затараторил Чарли.-- О той вечеринке, которую устроила Нора О'Брайен. В тот вечер я проводил тебя до дома и поцеловал в шейку. Помнишь? -- Нет, не помню,-- разочаровала она его. Прибавила сколько могла скорости и пошла вдоль ряда совершенно одинаковых двухэтажных домиков; перед ними детишки играли в прятки, катались на роликовых коньках и, неожиданно выскакивая из-за крыльца, с криками "А-а-а, ма-а-а!" наставляли друг на друга игрушечные пистолеты и пулеметы. -- Прости меня, мне нужно поскорее домой, присмотреть за младенцем -- мама собирается куда-то уйти. -- Что-то ты не сильно торопилась, когда стояла с Гарольдом,-- напомнил Чарли, не отставая от нее ни на шаг; в глазах его мелькнула ярость.-- С ним ты шла медленно-медленно, никуда не спешила. Кэтрин бросила на него короткий, уничтожающий взгляд. -- Не понимаю, Чарли Линч, неужели ты вообразил, что это твое дело? Насколько я понимаю, это мое личное дело. -- В прошлом месяце ты меня провожала домой. -- Но это было в прошлом месяце! -- громко вымолвила Кэтрин. -- Чем же я перед тобой провинился? -- Лицо Чарли Линча исказилось от внутренней боли -- веснушчатое лицо, с мальчишеским носом, с шишкой на лбу, куда однажды угодил удар бейсбольной битой.-- Прошу тебя, Кэтрин, скажи мне, что я такого сделал? -- Ничего,-- ответила она по-деловому скучно.-- Абсолютно ничего. Чарли Линч увернулся от троицы карапузов, которые на полном серьезе вели дуэль на деревянных мечах: те глухо стучали по их щитам из крышек мусорных ведер. -- Нет, видно, я что-то натворил. -- Ничего! -- отрезала Кэтрин решительным, не терпящим возражений тоном. -- Убирайся отсюда, чужеземец! -- крикнул возникший прямо перед Чарли мальчишка лет семи, с игрушечным пистолетом, из которого он целился в дружка, такого же мальчишку, тоже с пистолетом.-- В этом городе нет места для нас двоих, чужеземец! Даю тебе на размышления двадцать четыре часа, потом заговорит моя пушка! -- Согласен! -- отвечал второй. Чарли обошел воинственных пацанов. -- Может, сходим сегодня в кино? -- Чарли догнал Кэтрин, в полной безопасности миновав обитателей Дикого Запада.-- Кэри Грант в главной роли. Говорят, очень смешная картина. -- С удовольствием пошла бы, да вот беда -- нужно сегодня вечером догонять по чтению. Чарли молча шел, стараясь не столкнуться с озорниками -- те увлеченно сражались на дуэлях, боролись, вели перестрелку. Кэтрин шла чуть впереди, с высоко поднятой головой, вся такая румяненькая, пухленькая, с розовыми коленками, а Чарли, вздыхая, высматривал у нее на шейке то местечко, куда поцеловал ее впервые,-- после этого нежного поцелуя душа его улетела на небо... Вдруг он засмеялся -- натянуто, неестественно. Кэтрин и бровью не повела, даже не оглянулась. -- Знаешь, я все думаю об этом парне, ну, о Гарольде,-- начал он.-- Что за дурацкое имя -- Гарольд! Приходит он в бейсбольную команду, а тренер вышвыривает вон его на первой же тренировке. Бросает ему, точно, три мяча подряд -- а он не ловит, между ногами у него пролетают! Бросает в него -- опять не поймал: мяч отскакивает от земли и ударяет его прямо по носу. Вот умора! Ты бы поглядела в эту минуту на физиономию своего Гарольда! -- Чарли визгливо фыркнул.-- Мы все чуть не поумирали со смеху: прямо по носу, в самый кончик! И знаешь, как его дразнят ребята? Четырехглазый Оскар. Не видит из "дома" даже первой базы! Четырехглазый Оскар -- разве не смешно? -- Голос Чарли звучал уже не столь уверенно. -- О тебе он так дурно никогда не отзывался,-- Кэтрин уже входила в подъезд своего дома.-- Говорил мне, что восхищается тобой и считает тебя отличным парнем. Натянутая улыбочка исчезла с лица Чарли, не оставив ни малейшего следа. -- Но все девчонки его просто не выносят! -- Чарли ничуть не щадил ее чувств.-- Просто потешаются над ним. Кэтрин только улыбнулась про себя -- да, что-то там болтали малышки в гардеробах и на переменках. -- Думаешь, я вру?! -- возмутился Чарли.-- Да сама спроси у любой! Кэтрин равнодушно пожала плечами -- вот ее квартира, она уже дома. В темноте площадки Чарли подошел к ней вплотную. -- Пойдем со мной завтра в кино! -- прошептал он.-- Пожалуйста, Кэтрин, прошу тебя! -- Я уже тебе сказала -- я занята! Он протянул наугад руку, нащупал в темноте ее мягкую ручку. -- Кэти...-- канючил он. Она резко отняла руку, сказала громко: -- У меня нет свободного времени. -- Пожалуйста, прошу тебя! -- все еще шептал он. Кэтрин упрямо качала головой. Чарли, протягивая обе руки, искал ее; нашел, порывисто обнял, попытался поцеловать... Она энергично, повернув в сторону голову, нанесла ему резкий удар по голени. -- Пожалуйста!..-- У Чарли из глаз полились слезы. -- Убирайся отсюда! -- кричала Кэтрин, забарабанив кулачками по его груди. Чарли защищался, хныкал: -- Но ты же позволяла целовать себя... Почему же не сейчас? -- Не приставай ко мне, я же сказала! -- Кэтрин быстрыми, расчетливыми движениями одернула платье. -- Я все расскажу твоей матери! -- кричал в полном отчаянии Чарли.-- Ты гуляешь с методистом1! Где это видано?! С протестантом! У Кэтрин от ярости расширились глаза, щеки покраснели от хлынувшей в лицо крови, рот плотно сжался. -- Ну-ка, убирайся отсюда! С тобой у меня все кончено! Я больше не буду разговаривать с тобой! И прошу тебя -- нечего меня повсюду преследовать! -- Я хожу там, где мне вздумается, черт подери! -- Я слышала, что ты сказал. То мерзкое слово, которое ты употребил. -- А я буду ходить за тобой повсюду, где только захочу, черт бы тебя побрал! -- заорал обиженный Чарли еще громче.-- Мы живем в свободной стране! -- Не стану больше с тобой разговаривать до конца жизни! -- старалась перекричать его Кэтрин; голос ее звенел, дребезжащим эхом отражаясь от почтовых ящиков и медных дверных ручек.-- Ты меня утомляешь! Ты мне абсолютно неинтересен. Глупец! Ты мне не нравишься! Самый большой идиот на свете! Ступай домой! -- Вот увидишь, я сломаю ему шею! -- кричал Чарли. Глаза его помутнели от гнева.-- Сломаю вот этими руками! -- Кулаки метались перед лицом Кэтрин.-- Я ему покажу! Тоже мне,-- скрипач! Вот разберусь с ним, так у тебя отпадет охота с ним встречаться! Ты его целуешь?! -- Да, целую! -- И в голосе Кэтрин зазвучали триумфальные нотки.-- Целую, целую постоянно, неустанно! И он-то умеет целоваться! И не разводит слюни перед девчонкой, как ты! -- Пожалуйста! -- опять заныл Чарли.-- Пожалуйста!..-- И, шаря в потемках руками, двинулся к Кэтрин. Она холодно отвела его руки и, собрав все силы, всем своим крепким, пухленьким телом, весом в восемьдесят пять фунтов, бросилась на него и с размаху ударила по лицу. Затем повернулась и взлетела вверх по лестнице. -- Я убью его! -- завопил Чарли в лестничный "колодец".-- Убью этого скрипача голыми руками! В ответ лишь хлопнула закрывшаяся дверь...
-- Будьте любезны,-- обратился Чарли к привратнику Джонсону,-- передайте мистеру Гарольду Перселлу, что один приятель ждет его внизу. Ему будет приятно меня увидеть. Если, конечно, вас не затруднит. Джонсон поехал вверх на лифте, а Чарли тем временем с мрачным удовлетворением оглядывал лица окружавших его восьмерых друзей, которых он привел с собой, чтобы те засвидетельствовали: месть осуществлена в соответствии с установленными правилами. Гарольд вышел из лифта и приблизился к группе ребят, стоявших в коридоре; с любопытством оглядел их близорукими глазами. Они тоже на него смотрели: этакий чистенький, прилизанный очкарик, с длинными белыми пальцами. -- Привет! -- Чарли отделился от группы, встал к нему вплотную.-- Хотелось бы поговорить с тобой с глазу на глаз. Гарольд все еще разглядывал окружившие его бессловесные фигуры,-- в глазах нет и следа жалости, лишь жажда мести. Тяжело вздохнул, понимая, что ему грозит. -- Хорошо.-- Открыл входную дверь и удерживал ее, покуда все мальчишки, один за другим, не оказались на улице. До пустыря в следующем квартале все шли молча, эту тишину нарушали лишь нарочито тяжелые шаги секундантов Чарли Линча. -- Снимай очки! -- приказал Чарли, когда они наконец достигли центра заброшенной площадки. Гарольд снял, неуверенно оглядываясь, куда бы их положить. -- Давай подержу,-- вежливо предложил Сэм Розенберг, главный подручный Чарли. -- Спасибо,-- поблагодарил Гарольд, передавая ему на хранение очки; повернулся лицом к Чарли, редко, слепо моргая; встал в боксерскую стойку.-- Ну что ж, давай! Чарли глубоко дышал. Вот он, его враг, перед ним,-- постоянно моргающий, подслеповатый, с тонкими руками музыканта, бледный... Весит, пожалуй, футов на двадцать меньше его. Чарли почувствовал, как закипает в жилах кровь, как она его возбуждает... Тоже занял удобную боксерскую стойку и, сделав выпад, нанес противнику удар правой прямо в глаз. Бой длился недолго, хотя дольше, чем Чарли ожидал. Гарольд продолжал боксировать, каждый раз натыкаясь на смертоносный заградительный огонь крепко сжатых кулаков Чарли -- мощных, умеющих наносить самые чувствительные, самые жестокие удары. Все лицо Гарольда было в крови, один глаз заплыл, разорванная рубашка пропиталась кровью, и она каплями стекала ему на штаны. Чарли твердо стоял на ногах,-- даже и не думал увертываться от слабых ударов Гарольда или отражать их. Чувствовал, как его костяшки сдирают кожу на лице соперника, как они соприкасаются с его костями, с глазом, как его заливает кровь... Почти входил в раж от удовольствия, когда Гарольд, покачиваясь, обессиленный, падал на него всем телом, и обрушивал новый шквал ударов своих жестоких, безжалостных кулаков. Казалось, не только он сам, но и костяшки пальцев, и сухожилия сжатых кулаков, и даже ритмично работающие плечи получают удовольствие от беспощадной расправы. Время от времени Гарольд глухо стонал -- когда Чарли, устав от ударов в голову, переходил к ударам хуком в живот. Если не считать этих стонов, бой, в общем, проходил в полной тишине. Все восемь приятелей Чарли спокойно, как истинные профессионалы, наблюдали за поединком, не делая никаких замечаний, не выражая никаких эмоций. Равнодушно смотрели на Гарольда, когда он, наконец, рухнул на землю. Нет, он не потерял сознания, но был настолько измочален, что уже не мог пошевелить и пальцем. Лежал, растянувшись во весь рост на земле, уткнувшись окровавленным лицом в грязь и гальку пустыря. Чарли стоял над поверженным врагом, тяжело дыша; сжатые, окровавленные кулаки приятно дрожали. Как он счастлив, что вот это слабое, ненавистное ему, хрупкое создание беспомощно лежит на земле, лицом в ней, грязной, истоптанной, только искренне сожалеет, что удовольствие от избиения этой хлипкой фигуры уже прошло. Он молча ждал, покуда Гарольд не зашевелился и сказал, не отрывая лица от земли: -- Ладно, этого довольно.-- Кое-как поднял голову, с усилием сел, потом с помощью дрожащих рук встал на ноги, шатаясь из стороны в сторону, не в состоянии прижать руки к туловищу -- не слушаются и ужасно трясутся... Все же он удержался на ногах, спросил: -- Не вернете ли мои очки? Молча Сэм Розенберг, главный подручный Чарли, отдал ему очки. Гарольд, на ощупь, дрожащими руками наконец водрузил их на нос. Чарли разглядывал его,-- эти абсолютно целые очки как-то не вязались с разбитой вдребезги физиономией. Неожиданно Чарли осознал, что плачет. Он, Чарли Линч, победитель более чем в пятидесяти свирепых боях, не пролил и слезинки с тех пор, как его отшлепали в четыре годика (о слезах, когда стоял с Кэтрин, он забыл); а сейчас горько плакал и ничего не мог с собой поделать. Рыдания сотрясали все тело, горячими слезами выжигало глаза. Плача, он вдруг вспомнил, что рыдал на протяжении всего боя, с того момента, как нанес свой первый удар противнику, правой в глаз,-- рыдал до последнего момента, когда тот, выбившись из сил, повалился на землю, лицом вниз, прямо в грязь. Чарли смотрел на Гарольда: глаз заплыл, нос распух, свернут на сторону, волосы влажные, грязные, спутались от пота; во рту запекшаяся кровь и земля, но лицо... Лицо его, повинуясь несломленному духу, спокойно, безмятежно, на нем не дрогнул ни один мускул... Гарольд не плачет... И Чарли, горько рыдая, знал заранее -- не будет плакать и после, и он, Чарли Линч, ничего не сможет сделать, чтобы добиться его слез. Гарольд глубоко вздохнул и еле-еле, не сказав ни слова, поплелся домой. Чарли смотрел ему вслед -- хрупкий, избитый, изуродованный, еле переставляющий ноги мальчишка, далеко не герой,-- и слезы все лились из его опухших, красных глаз. Вскоре эти ручейки заслонили от его взгляда фигуру Гарольда -- она исчезла.
ШОРОХИ В БЕДЛАМЕ
Этот типичный американский парень весил 235 фунтов; розовощекий, перебитый нос, сияющий передний мост во рту, где не хватает пяти зубов; длинный шрам на колене, со следами искусно наложенных когда-то шестидесяти трех швов. Чудо-доктора сотворили просто что-то невероятное с его блуждающим мениском. Женат; тесть -- владелец процветающей страховой компании, там зятя всегда ждет место, может занять в любое время,-- чем раньше, тем лучше, говорил старик. У него прогрессировала глухота левого уха,-- впервые он почувствовал это год назад, в один холодный воскресный день, когда выполнял на поле в Грин-бей, штате Висконсин. Игрок профессиональной команды, он играл среднего в линии защиты и, само собой особенно после того, что случилось в Грин-бей. Звали его Хьюго Плейс -- не знаменитый игрок, нет. Играл в трех командах, в хвосте таблицы дивизиона. Когда тренеры объявили, что намерены на следующий год обновить свои клубы, то прежде всего пытались обменять Хьюго и выставляли его на трансферт. Но, несмотря на появление в лигах новых команд и повышенный спрос на опытных игроков, Хьюго всегда удавалось оказаться в составе плетущихся команд началу нового сезона. Крупный, крепко сбитый парень, он всегда стремился научиться чему-то новому, к тому же любил играть в футбол и обладал еще одним преимуществом -- тем, что тренеры обычно называют "расположением к разговору" с спортивными журналистами. Обладая нормальным интеллектуальным уровнем (в колледже студент второго разряда "Б"), на поле позволял себя одурачить любого кто хотел. Возможно, это объяснялось его честностью и доверчивостью. Ложный замах противника -- и он кидается, сбивая всех на своем пути, влево, а игра тем временем перемещается вправо. Внимание его намеренно отвлекают, а он с каким-то поистине религиозным рвением прикрывает обманщиков. Те же, кому на самом деле предназначалась передача, на большой скорости обходят его и прорываются в открытое пространство. Таким образом, постоянно блокируя не того, кого над и позволяя игроку с мячом запросто себя обегать, Хьюго добился незавидного рекорда по промахам в игре: за всю свою спортивную карьеру не перехватил ни одного паса. И тем не менее вполне справлялся со своими обязанностями на поле и все шло хорошо до этого досадного инцидента в Грин-бей. Левый крайний Джонни Сматерс умел быстро ориентироваться на поле, "читая" любую игру, и, когда в дело приходилось вступать защите, рал, что было сил Хьюго, предупреждая, где произойдет очередной прорыв. Сматерс, игрок небольшого роста, недоверчивый и хитрый, с сильно развитым инстинктом самосохранения, очень часто оказывался прав, поэтому и у Хьюго в начале сезона все шло как по маслу, покуда он не почувствовал, что стал глохнуть именно на левое ухо -- как раз с той стороны, где играл Сматерс: теперь он не слышал его подсказок. После двух игр -- он громко подсказывал Хьюго, куда нужно бежать, а тот сломя голову бросался в противоположном направлении,-- Сматерс плюнул и вообще прекратил разговаривать с ним на поле, и после игры. Это очень обижало Хьюго, с его доброй, дружески настроенной душой. Сматерс ему нравился, и он, конечно, очень благодарен ему за помощь; хотел даже все честно рассказать ему о своем левом ухе; но боялся: узнают о его глухоте -- сразу отчислят из команды, он в этом уверен. А пока не имел особого желания заниматься страхованием в конторе тестя. К счастью для Хьюго, неприятности с ухом проявились в конце сезона, а его обычный уровень не столь высок, чтобы тренеры или публика сразу заметили резкий спад в эффективности его игры. Понимая, что половина мира звуков теперь ему недоступна, что нужно постоянно опасаться бесшумных противников слева и он не услышит ни подбадривающих возгласов, ни презрительных насмешек половины болельщиков на стадионе, Хьюго впал в мрачную задумчивость. За пределами спортивной площадки, несмотря на мелкие оплошности, он довольно успешно справлялся со своим дефектом. На всех совещаниях команды всегда садился слева от тренера, чтобы слышать правым ухом; жену убедил, что ему гораздо лучше спится на другом краю кровати, не на том, где безмятежно почивал три года их совместной жизни. Сибилла, жена его, ужасно разговорчивая, предпочитала вести продолжительные монологи -- одного легкого кивка мужа ей вполне хватало для общения. А на всяких сборищах Хьюго, незаметно мотнув головой, приводил правое ухо в положение "прием", что позволяло ему сносно выслушивать выступающего. Однако с приближением лета и грозной неизбежностью предсезонной подготовки Хьюго совсем приуныл. Природа наградила его даром самоанализа, он не умел прибегать к заумным сравнениям, но теперь стал представлять себе, что левая часть его головы похожа на бутылку сидра с тугой пробкой. Ковырял в ухе остро заточенными карандашами, зубочистками и даже гвоздем (чтобы выпустить газ) но, кроме небывалой инфекции и недельного воспаления, ничего не добился. Наконец, он приступил к осторожным расспросам -- так мужчина, пытается достать адрес подпольного акушера, чтобы сделать аборт "подзалетевшей" его девушке,-- и нашел одного специалиста, живущего на другом краю города. Дождавшись ежегодного отъезда Сибиллы к ее родителям в штат Орегон на две недели, договорился о приеме на следующий день. Доктор Д. У. Себастьян, невысокого рода, круглый, как колобок, венгр, с чистенькими, пухленькими ручками и острыми, веселыми глазками, слыл большим энтузиастом своей профессии. Любое заболевание, особенно в той области медицины, которую он избрал для себя, доставляло ему громадное удовольствие, а перспектива продолжительной, сложной, а порой и опасной операции приводила просто в восторг, наполняя неподдельной радостью. -- Замечательно! -- все время повторял он, стоя на кожаном стульчике и осматривая ухо Хьюго.-- Чудно, просто чудно! Судя по всему, у него было не так много пациентов. -- Знаете,-- объяснял он спортсмену,-- никто в наши дни не относится серьезно к своим ушам, вставляя легкие инструменты замысловатой конфигурации ему в ухо.-- Обычно все уверены, что у них отличный слух или что вдруг, ни с того ни с сего все поголовно вдруг стали мямлить нечто неразборчивое. А когда наконец начинают понимать, что слышат далеко не все,-- увы, уже поздно и с этим ничего поделать нельзя. Вы благоразумный молодой человек, очень благоразумный, и правильно поступили, что обратились ко мне. Не помню, что мне говорила мисс Каттави по поводу вашей профессии. Мисс Каттави -- его медсестра: высокая, шести футов роста, грузная сто шестьдесят пять фунтов она казалось, брилась два раза на день. Иммигрировала из Северной Италии, и была уверена, что Хьюго играет в европейский футбол, чтобы заработать себе на жизнь. Этот Пеле,-- заявила она ему,-- такие деньжищи загребает,-- можно себе представить! Доктор Себастьян ни разу в жизни не видел, как играют в американский футбол, выказывал несомненное нетерпение, когда Хьюго пытался ему объяснить, чем он занимается по воскресеньям, рассказать о Джонни Сматерсе, о том, что он не слышит угрожающего топота бегущих слева игроков, когда уходит в центр, чтобы предотвратить атаку. Врача крайне озадачило, когда Хьюго стал рассказывать ему, что с ним случилось в Грин-бей. -- Неужели этим занимаются люди? -- недоверчиво спросил он.-- И все ради денег? У вас, в Америке? -- И продолжал зондирование, пофыркивая от удовольствия. От него пахло мятой и новым, только что изобретенным антисептиком. Занимаясь своим делом, он то и дело принимался ораторствовать, хотя Хьюго многого не слышал. -- Мы далеко отстали от животных. Эту фразу Хьюго услыхал отчетливо. -- Собака улавливает шум в таком диапазоне звуковых волн, который для человека -- абсолютное безмолвие. Она слышит шаги человека по траве на расстоянии пятидесяти ярдов и рычит, подавая знак, в темноте ночи. Некоторые виды хищных рыб за милю слышат всплеск воды, производимый сардиной,-- не говорю уже об акустической гениальности сов и летучих мышей. Хьюго не имел абсолютно никакого желания слушать шумы в собачьем диапазоне волн или звуки шагов человека, идущего по траве. Его совершенно не интересовали всплески, производимые сардинами на таком удалении, и он не считал себя большим поклонником гениальных акустических способностей сов и летучих мышей. Все, что ему нужно,-- это слышать на футбольном стадионе команды, подаваемые Джонни Сматерсом с левой стороны на расстоянии десяти ярдов, но он терпеливо слушал. После того, что сделали врачи с его больным коленом, он им всем по-детски верил; если доктору Себастьяну при восстановлении его слуха нравится восхвалять зверей в лесах и полях, птиц в воздухе,-- он, Хьюго, готов вежливо его выслушивать и даже время от времени согласно кивать, как всегда делал, когда жена Сибилла заводила разговор о политике, мини-юбках или о своих подозрениях насчет жены Джонни Сматерса что она ведет себя нисколько не лучше прочих, когда команда отправляется на соревнования в другие города. -- Мы позволили нашим органам чувств атрофироваться. Хьюго скривился от боли -- доктор Себастьян, поднявшись на цыпочки, проник в его ухо тупым инструментом. -- Мы утратили нашу животную магию. Мы занимаем только третье место по способности передавать и получать информацию, да и то лучшие из нас. Целые новые области коммуникации ожидают еще своего исследования. Когда в концертном зале исполняются последние квартеты Бетховена, тысяча слушателей должна бы сползти с кресел на пол и забиться в непреодолимом приступе экстаза. Ну, а что вместо этого мы видим? Нетерпеливо листают программки, мысленно прикидывая, успеют ли пропустить кружечку пива и успеть на последний поезд. Хьюго кивнул; никогда не слышал ни одного квартета Бетховена, а пол в концертном зале, казалось ему, не совсем пристойное место, чтоб его облюбовал себе привлекательный, хорошо воспитанный, женатый американский парень и забился там в непреодолимом приступе экстаза. Но коли он решился и пришел к доктору -- должен претерпеть все испытания. Между прочим, принимая во внимание странные разговоры о собаках, совах и сардинах, не удивительно, что в приемной доктора Себастьяна нет нетерпеливо ожидающих своей очереди посетителей. -- Нужно всех призвать к крестовому походу... Мистер Плейс, должен сказать вам6 что у вас совершенно необычное строение слухового аппарата -- какое-то дивное сочетание косточек. Итак, нужен крестовый поход, чтобы приподнять занавес, препятствующий проникновению звуков! Чтобы убрать этот глушитель, возвратить себе наше животное наследие! Различать даже шорохи в буйном бедламе; слышать шелест раскрывающихся на утреннем солнце цветочных бутонов; улавливать угрозы, еще не высказанные, узнавать о еще не сформулированных точно обещаниях... Ого, мистер Плейс! Никогда не видел такой костной структуры в ухе... -- Ну, этот парень в Грин-бей весил не меньше трехсот фунтов и его локоть... прямо с размаху... -- Не волнуйтесь, не волнуйтесь! -- Доктор Себастьян наконец извлек из уха весь засунутый туда инструментарий.-- Мы проводим операцию завтра утром, мисс Каттави! -- О'кей,-- отозвалась мисс Каттави, сидящая на скамье так, словно изготовилась вступить в игру, как только ее команда получит мяч.-- Сделаю все, что нужно. -- Но...-- начал было Хьюго. -- Я все должным образом приготовлю,-- прервал его доктор Себастьян.-- Вам абсолютно не о чем беспокоиться. Вам только нужно еще прийти в клинику уха, горла, носа Любенхорна сегодня, в три часа дня. -- Но мне хотелось бы кое-что выяснить... -- Простите, мистер Плейс, но я ужасно занят.-- И доктор Себастьян выпорхнул из кабинета, оставляя за собой шлейф мяты и новейшего антисептика. -- Доктор вас обработает как надо,-- посулила мисс Каттави, провожая его до двери. -- Не сомневаюсь,-- откликнулся Хьюго,-- но... -- Нисколько не удивлюсь,-- молвила ему на прощание мисс Каттави,-- если вы вернетесь с просьбой заняться и вашим вторым ухом. Когда Хьюго проснулся после операции, доктор Себастьян стоял у его койки, весело ему улыбаясь. -- Вполне естественно, мистер Плейс, вы сейчас испытываете легкий дискомфорт. Хьюго казалось, что в левой части головы засела танковая оружейная башня и производит не менее шестидесяти выстрелов в минуту. И до сих пор он не избавился от ощущения, что в ухе торчит плотно закупоренная бутылка пузырящегося сидра. -- У вас экстраординарная костная структура, мистер Плейс.-- Доктор встал на цыпочки, чтобы удобнее было, глядя сверху вниз, прямо в лицо Хьюго, улыбаться ему.. "Сколько же времени он проводит стоя на цыпочках,-- думал Хьюго.-- В какой-то мере логичнее, если б он специализировался на таких частях человеческого организма, как коленки и лодыжки, а не уши". -- Настолько экстраординарная,-- продолжал доктор,-- что, могу честно вам признаться, мне не хотелось даже заканчивать операцию! Чувствовал себя так, словно открываю новый континент. Какое замечательное утро вы мне подарили, мистер Плейс! Испытываю даже соблазн не брать с вас за операцию ни пенни. Как выяснилось позже, доктору Себастьяну все же удалось преодолеть соблазн: он прислал счет на пятьсот долларов. Хьюго получил счет в тот день, когда из Орегона вернулась жена, ему было вдвойне приятно платить его. Слух в левом ухе восстановился. Теперь, если Джонни не продадут и их прежние, добрые отношения наладятся, он займет свое обычное место среднего защитника и успешно проведет весь сезон -- Хьюго был на сто процентов в этом уверен. За ухом у него большой красный рубец, но Сибилла не замечала его целых четыре дня. Не слишком наблюдательна его Сибилла, за исключением тех случаев, когда он глазеет на наряды и прически других женщин. Наконец, Сибилла заметила шрам, и он объяснил ей, что порезался бреясь. Чтобы так порезаться при бритье, нужно пользоваться по крайней мере большим кухонным ножом для резки хлеба, с зубцами острыми, как у пилы, но Сибилла удовлетворилась его объяснением. Хьюго, всегда до мозга костей честный, впервые солгал жене. А первая ложь обычно легко сходит с рук. Приехав в тренировочный лагерь, то прежде всего попытался немедленно возобновить прежнюю дружбу с Джонни Сматерсом. Джонни вначале отреагировал на его обхаживания довольно холодно,-- в памяти еще не истерлось, сколько раз он по вине напарника попадал в скверное положение, особенно в конце сезона, когда двое или даже трое -- блокирующие игроки, верзилы, обрабатывали его, а в это время Хьюго как угорелый мчался на противоположную сторону поля, где ничего не происходило. Но когда Хьюго решил сделать последний шаг и признался, что у него постоянно звенело в левом ухе после той памятной игры в Грин-бей, а теперь вроде бы все в порядке, звон прекратился,-- Сматерс с пониманием отнесся к нему, смилостивился и прежняя дружба возобновилась; стали даже жить в одной комнате. Предсезонная тренировка проходила вполне удовлетворительно. Тренер, понимая, что Хьюго со Сматерсом связывают особые отношения, всегда выставлял их играть вместе, и Хьюго действовал неплохо, хотя, конечно, никто из болельщиков никак не спутал бы его с Сэмом Хаффом, или Диком Баткусом, или другими звездами. Товарищеские матчи тоже прошли удачно, и Хьюго хотя ничем особенно не отличился, внес свою лепту в успешную игру команды: выиграл несколько раз борьбу, отбил несколько передач; всегда внимательно прислушиваясь к указаниям Сматерса, не так часто оказывался не на месте. Сентябрь оказался более или менее нормальным для Хьюго, как и множество других таких же первых осенних месяцев в его жизни: много пролитого пота, болезненные травмы, синяки и шишки, напрасные придирки тренеров; отказ заниматься любовью по пятницам и субботам, чтобы не транжирить зря энергию и сохранить боевую форму к воскресному дню; опасения за собственную жизнь по утрам, а в воскресенье большое удовлетворение от того, что к вечеру, когда уже опускаются сумерки, ковыляешь со стадиона на своих двоих. В общем, Хьюго был счастлив -- трудно подобрать другое слово. И вот за минуту до конца их первого календарного матча в лиге сезона произошло непредвиденное. Команда Хьюго вела со счетом 21: 18. Мяч у противника на восьмиярдовой линии в его зоне. В третий раз объявлено положение вне игры и команда противника готовится возобновить игру; на трибунах стоит такой гвалт, что защитник Брэблдоф вскидывает вверх руки, чтобы немного успокоить болельщиков, потому что из-за их оглашенного "ура!" игроки не слышат его указаний. Шум немного стих. Но все равно даже сейчас Хьюго сильно опасался, что не услышит команды Сматерса, как только игра возобновится. Помотал головой, чтобы дать выход скопившемуся под шлемом поту, повернулся левым ухом к группе совещающихся игроков вдруг отчетливо услышал, что говорит Брэблдоф,-- так отчетливо, словно находился от него в двух шагах, а ведь дистанция была добрых пятнадцать ярдов и болельщики дико орали. -- Я сделаю обманное движение -- якобы иду на слабую сторону,-- донеслись до Хьюго слова защитника.-- И прошу вас: ради Бога, подыграйте мне, чтоб выглядело убедительнее! Команда противника выстроилась для атаки. Хьюго услыхал, как завопил ему Сматерс: -- Беги на край сильной стороны,-- сильной, Хьюго! Давай, быстрей! Обе команды устремились навстречу друг другу. Защитники выдвинулись вперед, чтобы бежать к сильной стороне. Хьюго мог поклясться, что видел, как Брэблдоф за спиной полузащитника Френцзиша, прикрывавшего его, неторопливо повернул обратно, делая вид, что вышел из игры. Все игроки команды Хьюго кучей побежали, чтобы задержать прорыв противника на сильной стороне их зоны. Все игроки команды Хьюго кучей побежали, чтобы задержать прорыв противника на сильной стороне их зоны. Все кроме Хьюго. Его движения стали какими-то механическими, скованными, словно кто-то включил у него на спине кнопку тормоза. Двигаясь против бегущих на него игроков, он преследовал Брэблдофа, который, неожиданно вырвавшись на открытое пространство, где никого не было, помчался, как лось, к углу слабой стороны, прижимая к бедру мяч. Хьюго оказался один на линии схватки и стремглав кинулся за Брэблдофом. С разбега повалил его, и тот, падая и прижимая к себе мяч, сказал ему, что-то явно недостойное спортсмена. Оказавшись сверху, Хьюго наступил ему коленкой на лицо и выхватил мяч. Все игроки подбежали к нему, начали его неистово обнимать, поздравлять, хлопать по спине и плечам. Время матча вышло, игра кончилась, и счет остался прежний -- 21:18! В раздевалке вся команда признала Хьюго лучшим игроком и дружно проголосовала за то, чтобы мяч этой игры был вручен ему на память, а тренер сказал ему: -- Давно пора научиться правильно читать игру. Большая похвала, особенно от такого привередливого тренера, как у них. В душе к нему подошел Джонни Сматерс. -- Послушай, парень, я готов был убить тебя, когда увидел, что ты бежишь не в ту сторону, несмотря на мою команду. Что тебе подсказало так действовать? -- Ничто,-- отвечал Хьюго после секундного размышления. -- Ну и игра, скажу я тебе -- все кишки вымотала! -- Просто интуиция,-- скромно промолвил Хьюго. В тот воскресный вечер он был гораздо спокойнее, особенно после одержанной победы; думал о докторе Себастьяне и о шелесте распускающихся на утреннем солнце цветочных бутонов. В следующее воскресенье Хьюго как всегда вышел на поле. Всю неделю он, по сути дела, слышал как нормальный человек и теперь был абсолютно уверен, что только благодаря какому-то акустическому фокусу услыхал голос Брэблдофа, донесшийся до него от сгрудившихся для совещания игроков. В первой половине игры ничего особенного не происходило. Сматерс верно читал игру половину этого времени, и Хьюго хотя для него не маячило ни малейшей надежды, что спортивные журналисты назовут его лучшим защитником недели, вполне сносно и надежно отработал первые тридцать минут. Игра была грубой, и в третьем периоде его так тряхнули, что он, шатаясь как пьяный, едва держался на ногах. Медленно двигаясь по полю, чтобы прекратилось головокружение, неподалеку от собравшихся на совещание игроков противника он снова повернул к ним левое ухо -- и чудо повторилось. Он все слышал, словно стоял в самом центре группы,-- слышал, как защитник говорил хриплым шепотом: -- Красный -- справа! Поток -- слева! Край выпрямить! Начнем при счете "пять"! Хьюго невольно оглянулся по сторонам: интересно, слышали ли что-нибудь его товарищи по команде? Нет, не подают вида, выглядят как всегда: перепачканные с головы до ног липкой грязью, отчаянные, злые, безрассудные, расстроенные из-за того, что им вечно недоплачивают. Когда совещание кончилось и игроки противника вышли на линию схватки, Хьюго машинально стал перемещаться к группе защиты, которую возглавлял Краниус,-- он играл в первой четверке и руководил действиями всей обороны. "Красный -- справа! Поток -- слева! ...При счете "пять!": тихо повторял он про себя. Так как ему неизвестен код команд противника, то эти слова ничего особенного ему не дают за исключением, может, "при счете "пять!" это, несомненно, означает, что мяч бросят при счете пять. Сматерс заорал ему: -- Отходи на край! Снова Хьюго почувствовал себя необычно медлительным, нерасторопным, словно кто-то опять нажал кнопку торможения у него на спине. Еле-еле дошел до линии схватки при счете "четыре", никто его не атаковал, и в доли секунды до вбрасывания он уложил на землю защитника противника с мячом, не позволив ему сделать и полушага, и тут же подмял его под себя. -- Сукин ты сын! -- громко заорал защитник.-- Что, у тебя брат в нашей команде?! Но Хьюго не отвечал,-- спокойно лежал на груди у защитника. После этого эпизода почти всю игру он действовал таким же образом. Стоило Хьюго повернуться правым боком, как он слышал все, о чем говорилось на совещаниях команды противника. Кроме обычных грубых реплик типа: "Где ты был во время игры, толстожопый? Махал ручкой своей девушке на трибуне?" или "Если этот Хансуорт еще раз ткнет меня пальцами в глаза, я разобью ему яйца и сделаю яичницу!" -- единственная оперативная разведсводка, долетавшая до слуха Хьюго -- кодированные слова защитника, из них ничего нельзя понять, и тут особенность Хьюго ничего практически не давала. Точно он знал только, когда вбросят мяч, и потому мог опередить на шаг любого, но не знал, на какой стороне поля начнут игру, и здесь ему по-прежнему приходилось целиком полагаться на Сматерса. На последних двух минутах игры они вели со счетом 14:10. "Жеребцы", одна из сильнейших команд в лиге, стояли значительно выше их в турнирной таблице, и поражение их от его команды, несомненно, стало бы для них большим разочарованием. Но в эти последние минуты они занимали более выгодную позицию на тридцативосьмиярдовой отметке. Его товарищи по команде все медленнее поднимались с земли после столкновений и схваток, действовали вяло, словно проигрывающая сторона, и старались не глядеть на скамью, где их тренер вел себя точно как генерал Джордж С. Паттон в неудачный день сражения на Рейне. После объявленного положения вне игры "Жеребцы" быстро сбежались на совещание. Все игроки в этой гурьбе казались взвинченными до предела, но абсолютно уверенными в себе. Последние три периода Хьюго напрочь заблокировали ("Утерли нос, как я своей трехлетней дочурке" -- так выразился по этому поводу тренер), и теперь он готовил свои оправдания, на случай если его заменят. "Жеребцы" что-то оживленно, перебивая друг друга, обсуждали на совещании -- ничего толком не разберешь, какая-то мешанина звуков. И вдруг Хьюго услыхал один голос -- отчетливо: голос Дьюзеринга, лучшего нападающего во всей лиге. Хьюго хорошо знал голос. Дьюзеринг пообещался с ним довольно красноречиво, после того как Хьюго бесцеремонно вытолкнул его за пределы поля, что этот мастер счел неджентльменским поведением с его стороны. "Слушайте, ребята,-- говорил Дьюзеринг своим игрокам, столпившимся в пятнадцати ярдах от Хьюго,-- беру на себя Сматерса. Обойду его со стороны инсайда и забегу за спину". "О'кей!" -- одобрил его план защитник. В этот момент прозвучал сигнал к возобновлению игры. "Жеребцы" легкой трусцой выбежали на линию схватки. Хьюго оглянулся: где же Сматерс? Тот ушел в глубокую оборону, опасаясь, как бы Дьюзеринг не обошел его, и теперь слишком занят своим участком, чтобы подавать команды Хьюго. А Дьюзеринг с самым невинным видом широко барражировал на левом крае, ничем не выдавая своих коварных намерений. Мяч уже в игре -- Дьюзеринг кинулся к боковой линии с такой стремительностью, словно хотел убежать от летящей ему вслед бомбы. Полузащитник, страшно завопив, подняв руки, атаковал Хьюго, но тот не обращал на него внимания. Вильнув влево, подождал, когда все перейдут на шаг; увидел, что Дьюзеринг остановился. Резкий рывок в сторону инсайда -- и он уже за спиной одураченного к нему полетел мяч. Едва Дьюзеринг изготовился принять его на уровне талии, Хьюго бросился наперерез траектории его полета и ловко поймал мяч. Ему, правда, не удалось далеко с ним убежать -- Дьюзеринг набросился на него как коршун, не дав пробежать и пару шагов,-- но дело сделано. Игра кончена, в любом случае -- оглушительная победа! Первый в спортивной жизни Хьюго перехваченный пас! Снова его признали лучшим игроком в команде и после игры вручили в раздевалке мяч. Когда Хьюго снимал форму, подошел тренер; с любопытством, как-то странно посмотрел на него, объявил: -- Вообще-то я должен тебя оштрафовать. Ты оставил центр, предоставив туда свободный доступ, как шлюха в субботу вечером, раздвинув пошире ноги, не препятствует проникновению на ее территорию противника. -- Согласен с вами -- скромно ответил Хьюго, заворачиваясь в полотенце; ему не понравился грубый язык тренера. -- Как ты умудрился разгадать его маневр? -- поинтересовался тот. -- Ну, я...-- Хьюго с виноватым видом смотрел на свои голые ноги: пальцы сильно кровоточат, с одним ногтем наверняка скоро придется расстаться.-- Мне помог сам Дьюзеринг: он когда задумает выполнить свой знаменитый рывок, как-то смешно перед этим дергает головой. Тренер понимающе кивнул -- в глазах его промелькнуло уважение. Вторая ложь Хьюго, он не любил лгать, но попробуй скажи тренеру, что слышал, о чем шептались игроки противника на расстоянии приблизительно пятнадцати ярдов от него, когда 60 тысяч болельщиков орали как дикие индейцы,-- его оба немедленно отправят к врачу с просьбой констатировать, нет ли сотрясения мозга. На этой неделе впервые у него взял интервью спортивный журналист. В пятницу оно появилось в газете с фотографией, на которой Хьюго изображен в полуприседании, с широко расставленными руками,-- вид свирепый; подпись: "Мистер Большой Футболист". Сибилла вырезала фотографию и отослала отцу, который постоянно твердил, что Хьюго ничего не добьется в футболе, давно пора покончить с этим дурацким спортом и заниматься страхованием, покуда ему вообще не выбили мозги, а после этого конечно, поздно вообще чем-нибудь заниматься, включая и страховой бизнес. Тренировки на этой неделе ничем не отличались от обычных на любой другой, только Хьюго немного прихрамывал из-за поврежденных пальцев на ногах. Постоянно проверял слух, чтобы лишний раз убедиться, слышит ли, что говорят люди на нормальном для слухового восприятия расстоянии, но даже на тренировочном поле, где относительно тихо, слышал ничуть не лучше и не хуже чем до того, как повредил ухо. Спал он теперь плохо, потому что постоянно по ночам думал о предстоящем воскресенье, об игре; Сибилла начала жаловаться, что и она из-за него потеряла сон -- бродит по квартире с таким шумом, который поднимает выброшенный на пляж кит. Ночью в четверг и пятницу он теперь спал на кушетке в гостиной. Ему казалось, что часы тикают громче лондонского Биг Бена, но объяснял это своим нервозным состоянием. В субботу вечером, как и положено, вся команда отправилась ночевать в отель, так что у Сибиллы не было никаких причин жаловаться на бессонницу. Хьюго жил в одной комнате со Сматерсом; тот много курил, был не дурак выпить и гонялся за молодыми девушками. В два часа ночи, все еще не сомкнув глаз, посмотрел на Джонни: спит как младенец. И тут Хьюго подумал, не сделал ли ошибки, выбирая для себя такую жизнь. Несмотря на легкое прихрамывание, воскресенье стало знаменательным для Хьюго днем. В середине первого периода, после первого столкновения, когда нападающий ударил его коленом по голове, Хьюго вдруг обнаружил, что теперь не только воспринимает условные сигналы от группы совещающихся на поле игроков, но и понимает, что они означают, как будто изучал планы их игр несколько месяцев. "Рыжий -- справа! К пятьдесят второй по двое! Начинаем при счете "два"!" -- доносилось до его левого уха ясно, словно в трубке телефона, и эти закодированные короткие фразы сразу расшифровывались в мозгу: "Фланкер -- направо, ложный выпад перед правым защитником, обход, передача правому полузащитнику и прорыв со стороны инсайда к границе левого края!" Хьюго, как прежде, послушно занимал свое место в линиях защиты, которой командовал Краниус, но, как только начиналась игра, манкируя своими обычными обязанностями, бежал туда, куда, как он знал, поведут мяч игроки противника. Перехватил два паса, перебил еще три и совершил столько блокировок, сколько все игроки команды, вместе взятые. С каким мрачным удовлетворением, вперемежку с чувством вины, услыхал он слова Гейтса, защитника противника: тот на совещании прорычал по его адресу. "Кто позволил этому Плейсу, с его рыбьей мордой, атаковать по всему полю?!" Впервые слышал, как игрок другой команды упомянул вслух его имя. Только уже покидая поле вдруг понял, что в сегодняшней игре Сматерс ни разу ничего ему не крикнул. В раздевалке попытался перехватить его взгляд, но почему-то упорно отворачивался. В понедельник утром вся команда просматривала кинозапись игры, и тренер останавливал ее только в тех местах, где действовал на поле Хьюго, и потом демонстрировал в замедленном темпе все детали его игры, повторяя их снова и снова. В этот понедельник он чувствовал себя гораздо хуже, чем обычно. Тренер не говорил ничего, кроме одной лаконичной фразы: "Ну, посмотрим еще разок". Приходилось все время глядеть на себя на экране, причем он в центре игроков; это на него сильно действовало, смущало -- словно выступает перед товарищами в главной роли на театральной сцене. Раздражало еще и другое: сколько раз, даже если был прав, позволял блокирующим игрокам противника сбивать себя с ног; сколько проведенных им "чистых" столкновений превращалось не по его вине в упорные схватки, когда противник повисал на нем и приходилось волочь его на себе несколько ярдов по газону. В команде существовало строгое правило -- при кинопросмотре игроки не делают никаких комментариев,-- поэтому, Хьюго понятия не имел, что думают о нем товарищи, как оценивают его игру. Но вот просмотр кончился; Хьюго первым бросился к двери, однако тренер помахал ему рукой; большим пальцем сделал понятный всем жест -- приглашаю, мол, в свой кабинет. Хьюго приковылял, ожидая самого худшего. Просто у него в руках не для показухи: пальцы на правой ноге как отбивная котлета; ожидая; войдет тренер, Хьюго лихорадочно придумывал, как сообщить ему о своем увечье, чтобы оправдаться за куда менее славные моменты своих действий на поле -- они ведь тоже запечатлены на пленке. Тренер явился -- с расстегнутым воротником рубашки на толстой шее, чтоб не мешал свободно изъясняться. Плотно закрыв за собой дверь, сел и серьезно заворчал. Это ворчание означало: Хьюго разрешено сесть. Он и сел на деревянный стул с прямой спинкой, поставив трость перед собой -- пусть тренер получше ее видит. За спиной тренера на стене портрет -- увеличенная фотография игрока в форме сороковых годов. Звали его Хойхо Бейнс, однажды единогласно признан лучшим игроком в Национальной футбольной лиге. Хьюго слышал в обычно суровом голосе тренера нежные нотки, лишь когда тот упоминал имя Хойхо Бейнса. -- С того времени, как ты поступил в наш клуб, Плейс,-- начал он,-- я постоянно приходил в ужас, видя в стартовом составе команды твое имя,-- хоть вносил его собственной рукой.-- И чуть улыбнулся, надеясь, что Хьюго по достоинству оценит его грубую шутку.-- Не стану скрывать -- целых два года пытался от тебя избавиться. Ездил по городам, чьи команды принимают участие в розыгрыше лиги, с шапкой в руке, унижался, выпрашивал, умолял сдать мне в аренду другого защитника средней линии. Приходило даже в голову кого-нибудь просто украсть. Но все напрасно.-- Тренеру нравилось прибегать к риторике, когда подворачивался удобный момент.-- Все напрасно! -- торжественным тоном повторил он.-- Все прекрасно знали: пока я каждое воскресенье выставляю в стартовом составе тебя -- им ничего, абсолютно ничего не грозит. Помолчал немного и продолжал: -- Могу честно здесь, перед тобой, высказать свою оценку твоих спортивных способностей, Плейс. Ты очень медлителен у тебя старые руки, удар такой силы, что ты не способен сбить с кресла-качалки даже мою дряхлую бабушку; игнорируешь коллективную игру; бегаешь словно гусь с грыжей; не обозлишься, если кто-то трахнет тебя по голове автомобильным домкратом или изнасилует на твоих глазах жену; постоянно позволяешь противнику обманывать себя на поле,-- уловки, на которые ты попадаешься, вызвали бы приступ дикого хохота у руководителя хора весельчаков в средней школе в девятьсот десятом году. Я ничего не забыл? Что скажешь? -- По-моему, нет, сэр, ничего. -- Но, несмотря на все это,-- ты спас для нас три игры подряд. Ты, конечно, делаешь посмешище из нашего священного спорта -- футбола, но ты спас три игры подряд, и посему я увеличиваю твое жалованье на тысячу долларов на весь сезон. Проболтаешься об этом кому-нибудь в команде -- лично приколочу гвоздями твои руки к стене раздевалки. Ясно? -- Ясно, сэр. -- А теперь убирайся! -- Слушаюсь, сэр.-- Хьюго встал. -- Ну-ка, дай мне твою трость! Хьюго протянул ему палку. Не вставая со стула, тренер разломил ее надвое о свое колено.-- Не выношу вида калек,-- резюмировал он. -- Согласен, сэр. Выходя из кабинета, Хьюго старался не хромать. Следующее воскресенье оказалось для него невезучим. Все началось с подслушивания. Когда команда противника после совещания выла на линию схватки, Хьюго уже знал весь дальнейший план игры: последует короткая передача на правый фланг. Но вот полузащитник занял свое место позади центрового, и Хьюго заметил, как тот, оглядев построение защиты, недовольно нахмурился. Губы его не шевелились, но Хьюго слышал все так отчетливо, словно тот обращался прямо к нему. Полузащитник произнес про себя слово "нет!", сделал паузу, потом продолжал размышлять: "Ничего не выйдет -- слишком сильно прессингуют". Времени: задуматься над новым аспектом своих поразительных способностей у Хьюго не было, так как полузащитник начал подавать громкие закодированные сигналы, меняя на ходу план игры, принятый на совещании. Все, конечно, слышали, но один он понимал значение этих сигналов: полузащитник требовал перевести игру с намеченного правого края на левый. Перед самым вбрасыванием мяча, когда уже поздно вносить коррективы, Хьюго ринулся на левый край. Знал -- хотя, убей его Бог, не понимал откуда, что правый крайний сделает только два шага влево, потопчется секунду на месте и, развернувшись, кинется назад к полузащитнику, чтобы перевести мяч на другой конец поля. Как только мяч оказался в игре, Хьюго со всех ног с разбегу вклинился между ними, и, едва тот сделал два шага, жестко блокировал его и сбил с ног. Полузащитник остался один, в растерянности прижимая к себе мяч, как прижимает посылку почтальон, который ошибся дверью, и тоже был им повержен. Но этот подвиг дорого стоил Хьюго. Когда вместе падали, колено полузащитника угодило ему прямо в лоб с такой силой, что у него в глазах потемнело. Его без сознания уносили на носилках, прозвучал финальный свисток. Минут через десять, очнувшись, он увидел, что лежит за скамеечкой тренера; врач, стоя перед ним на коленях, ощупывал его шейные позвонки -- все ли на месте,-- а тренер совал ему в нос флакон с нашатырным спиртом. Удар оказался настолько сильным, что даже после окончания первой половины игры -- тренер спросил его, как это ему удалось пресечь в зародыше обходной маневр противника,-- абсолютно не помнил своих действий на поле, в чем честно и признался. Помнил лишь, что сегодня утром выходил на игру не из дома, а из отеля и лишь после десятиминутного разговора с ним тренер сообразил наконец, как того зовут. Врач не разрешил ему вернуться на поле, и незаменимая ценность его для команды была тут же наглядно продемонстрирована всем: проиграли с крупным счетом, уступив 21 очко. В самолете, при возвращении домой, стояла тишина. Тренер, стоило команде проиграть, тут же забывал и высоком юношеском духе, и старании, и об упорном сопротивлении противнику. А они проиграли, да еще с позорным счетом. Как обычно в таких печальных случаях, он запретил, чтобы стюардессы подавали игрокам спиртное, так как никогда не верил, что горький вкус поражения можно подсластить алкоголем. Самолет летел в ночи, в салоне парило похоронное настроение. Чувствовал себя Хьюго немного лучше, хотя все равно еще почти ничего не помнил о сегодняшней игре. Испытывал какое-то неприятное, не дававшее покоя ощущение -- с ним стряслось что-то особенное, абсолютно непонятное еще до того, как он получил травму,-- но никак не мог вывести это ощущение на уровень ясного сознания. Рядом играли в покер по маленькой, шепотом объявляя ставки, и он решил присоединиться, чтобы больше мучительно не вспоминать все перипетии борьбы на газоне,-- бесполезно. В карты он обычно проигрывал: любому внимательному игроку стоит бросить один взгляд на его открытое, простодушное лицо, чтобы догадаться, какие карты у него на руках -- пара, две или "стрит"1.
1 Карты, в покере, подобранные по достоинству. Может, оттого, что в полутемном салоне соперники не могли следить за выражением его лица, или в результате травмы задет какой-то важный нерв, не допускавший вообще никакого выражения, но Хьюго выигрывал большинство ставок. Играл небрежно и не вел счета своим выигрышам,-- просто чувствовал, что везению давно пора повернуть и в его Хьюго, сторону. Приблизительно после часа игры перед ним лежала внушительная кучка выигранных фишек. Чувствуя, как устал, он бросил карты. При очередной сдаче у него после сброса и прикупа оказались три туза и он уже намеревался увеличить ставки, поспорить с сидящим слева Краниусом, но тут словно что-то толкнуло его -- он явственно услышал голос, прошептавший ему: у того значительно более сильная карта. -- Знаете, я не очень хорошо себя чувствую,-- произнес Хьюго.-- Давайте произведем окончательный расчет.-- встал и вернулся в свое кресло. За бортом ужасная, ненастная ночь; самолет, с трудом выжимая все что можно из двигателей, пробивался сквозь густую пелену тумана. Хьюго сидел глядя в окно и ничего там, кроме темени, не видел; чувствовал себя отвратительно: ведь он, по существу, мошенник. Можно придумывать любые оправдания, убеждать себя, что, играя в покер, действовал совершенно случайно, наобум, без всякого расчета; что впервые с ним происходит такое,-- но он-то знает, почему его так "везло",-- только потому, что все время, подталкивая его в бок, Краниус тихо подсказывал ему, сидя справа, какая у него взятка. А он в свою очередь нашептывал ему, какие карты пришли к нему. Выходит, Краниус играл на него, а он -- на Краниуса и тот стал на двадцать, а то и тридцать долларов богаче. Как ни старался он увильнуть, снять с себя вину, совесть подсказывала -- ты виновен в мошенничестве,-- и было ему очень гадко, словно вытащил эти тридцать долларов из бумажника своего товарища и защитника. И вдруг его озарило -- в одно мгновение вспомнил все, что происходило днем. В момент, когда вышел на поле, он уже знал, какой план игры придумал полузащитник противника; что должен делать по его указанию крайний игрок; какова будет его чисто автоматическая на это реакция и как он заблокирует игрока. Тоже своеобразная форма обмана, надувательства, но что же ему с этим делать? Ладно еще отказаться от игры в покер, но как отказаться от футбола,-- ведь он им живет, футбол дает ему средства к существованию... Хьюго застонал; родившись в глубоко религиозной семье, с высокими моральными устоями, он не курил, не пил и верил в существование ада кромешного. Когда самолет приземлился, Хьюго не пошел сразу домой. Сибилла уехала в Чикаго, на свадьбу к одной из своих сестер, и ему совсем не улыбалось слоняться, неуверенно загребая ногами, по пустому дому. Краниус -- 00ему достался главный выигрыш -- пригласил его и еще ребят выпить, и, хотя Хьюго не пил, он решил составить товарищам компанию. В баре, куда привел их Краниус, полно народу и очень шумном, сидели за стойкой несколько мужчин с девушками. Пробираясь за спиной Краниуса в заднюю комнату, Хьюго услыхал за собой женский голос, бросивший такую фразу: -- Хо-хо! Вон тот здоровяк, с невинным видом,-- как раз для меня! Хьюго оглянулся: блондинка у стойки смотрела в упор на него, со сладкой улыбкой на полных губах. Не обращать внимания на то, что она задумала, так ее вполне можно принять за чью-то несовершеннолетнюю дочку. -- Сегодня ночью я тебя кое-чему научу, бэби. Услыхав это, Хьюго от неожиданности остановился и молча уставился на девушку, будто примерз к месту. Он ясно видел -- губы ее не двигаются -- ни малейшей дрожи на них... Резко повернувшись, он поспешил за друзьями в заднюю комнату. Официант спросил, что он будет пить, и он неожиданно ответил: -- Бурбон. -- Ничего-о-о себе! -- протянул Краниус, немало удивившись.-- Что это с тобой, парень, а? Тебя, должно быть, сегодня в самом деле крепко тряхнули! Никто никогда не видел, чтобы Хьюго пил что-нибудь крепче имбирного пива, тем более виски. Хьюго опорожнил стаканчик одним залпом. Вкус бурбона ему не понравился, но он должен благотворно действовать на нервы, успокаивать их. Блондинка вошла в комнату и, наклонившись над столом недалеко от них, разговаривала с каким-то знакомым. Вспомнив, о чем она думала, когда он проходил мимо, он заказал себе еще один бурбон. Она посмотрела, словно невзначай, на столик, занятый футболистами. Свитер так соблазнительно облегал ее груди, что болезненный комок у Хьюго подкатил к горлу. "Ну чего же ты ждешь, сладенький?" -- услыхал он ее мысли. Она спокойно, молча его оглядывала. "За ночь любви помолодеешь!" Второй стаканчик он опрокинул еще резвее первого и удивился: Боже, да так и пьяницей недолго стать! На сей раз, судя по всему, бурбон не оказывал абсолютно никакого воздействия на нервы. -- Ну, пора домой! -- Хьюго встал из-за стола, не узнавая собственного голоса.-- Что-то я не очень хорошо себя чувствую... -- Иди-иди! -- напутствовал его Краниус.-- Да хорошенько выспись! -- Да, иду. Знал бы Краниус знал, что он украл из его кошелька тридцать долларов,-- не был бы таким заботливым. Хьюго быстрым шагом прошел мимо стойки, предпринимая героические усилия, чтобы не посмотреть в сторону блондинки. На улице дождь, нигде не видно такси... Он решил уже добираться до дому пешком, как вдруг услыхал, за спиной кто -- то открыл двери бара. Как ни старался -- не повернуться: возле бара стоит эта девушка, одна, в пальто... Тоже выискивает на улице такси: вот смотрит на него. -- Ну, пошевеливайся, малыш! Удивительно грубый голос для такой молодой девушки. Хьюго почувствовал, как вспыхнул,-- и в это мгновение подъехало такси; оба направились к нему. -- Можно вас подвезти? -- Хьюго не верил самому себе. -- Очень любезно с вашей стороны,-- томно отозвалась она. Через несколько часов, по дороге домой на рассвете, Хьюго, рассеянно шагая, впервые в жизни пожалел, что он не католик. Тогда он сейчас направил бы стопы прямо к священнику -- исповедаться, покаяться и тут же получить отпущение грехов. Сибилла позвонила утром: сообщила, что родители ее, приехавшие сюда, на восток, на свадьбу, собираются в Нью-Йорк и хотят захватить ее с собой. При обычных обстоятельствах, получив такое известие, он не скрыл бы разочарования -- в самом деле нежно любил Сибиллу и без нее чувствовал себя всегда каким-то потерянным. Но сейчас его окатила волна облегчения: момент конфронтации, когда ему придется рассказать невинной, доверчивой жене о своем чудовищном поступке, недостойном ее прощения,-- или, еще хуже, солгать ей,-- откладывается. -- Хорошо, дорогая,-- согласился он,-- поезжай в Нью-Йорк с мамочкой и папочкой, повеселись как следует. Ты заслуживаешь отдыха. Оставайся там сколько захочешь. -- Хьюго, ты так добр ко мне, что я готова проявить слабость и расплакаться...-- В трубке раздался звук поцелуя. Хьюго чмокнул свою трубку в ответ; повесил ее, прислонился головой к стене и в муке закрыл глаза. Одно он знает наверняка: больше не станет встречаться с этой блондинкой -- Сильвией! Сильвия... звучит почти как Сибилла... Каким испорченным и может быть мужчина! Утолив за несколько мгновений страсть, он лежал на громадной двуспальной кровати -- сроду таких не видел -- рядом с поразительным, дивным женским телом, открывшим для него фантастический мир наслаждений, который ему прежде и не снился. Уверен: доживи Сибилла до девяноста лет -- ей все равно не познать и десятой доли того, что уже познала Сильвия, по-видимому, с первого дня рождения. Ему, конечно, стыдно за столь греховные мысли... В мягком полумраке освещенном лампой в самом углу, он посмотрел на часы. Ему нужно явиться на тренировку, в полной экипировке, ровно в десять. После каждого проигранного матча тренер заставлял их делать спринтерские пробежки по сорок пять минут ежедневно в течение всей недели. Неслышно застонал, предвидя, в каком состоянии будет в 10:45 сегодня утром. И тем не менее ему почему-то ужасно не хотелось уходить. Через час наконец с трудом оделся. Наклонившись над Сильвией, поцеловал ее на прощание. Она лежала улыбаясь в постели, такая свежая, как само это утро, и спокойно дышала. Как хотелось бы ему быть в таком блаженном состоянии... -- Пока, мой сладенький! -- и обняла, его за шею.-- Не позволяй этим грубиянам на поле увечить себя. И принеси сегодня вечером своей бэби маленький подарочек. Подыщи мне что-нибудь в магазине Майера на Сэнфорд-стрит -- там полно всякой прелести. Возвращаясь домой по темным улицам, Хьюго размышлял. Конечно, ее можно понять -- девушки так любят подарки, эти свидетельства любви и привязанности,-- цветы, конфеты. Сентиментальные создания... Что-то никак не вспомнит магазина Майера на Сэнфорд-стрит,-- может, это кондитерская, торгующая какими-то особыми сладостями, которые очень нравятся Сильвии? Так он купит ей в подарок самую дорогую коробку конфет -- весом никак не меньше пяти фунтов. Днем, чувствуя легкое головокружение от недосыпания и этих спринтерских пробежек, он прогуливался по Сэнфорд-стрит, разыскивая магазин Майера! Вдруг, пораженный, резко остановился; прочитав название -- "Майер",-- написанное изящными, тонкими буквами на стекле витрины; но вместо ожидаемых коробок конфет там россыпи сияющих драгоценных украшений -- золото, бриллианты... Магазин ювелирных изделий, причем очень дорогих,-- Хьюго даже не осмелился войти. Скупость еще одна добродетель, которую его замечательная семья привила ему с детства. Продолжая прогулку по Сэнфорд-стрит, наткнулся на кондитерскую, где и купил коробку конфет, весом не менее пяти фунтов, за пятнадцать долларов. Когда продавец заворачивал ее в яркую, праздничную обертку, он чувствовал внутри уколы раскаяния из-за своей ужасной расточительности. В тот вечер он провел в квартире Сильвии не больше десяти минут -- она сказала, что у нее сильная головная боль, коробку с конфетами не потрудилась даже развернуть. На следующий вечер он пробыл у нее дольше. Перед приходом к ней посетил магазин Майера и купил золотой браслетик за триста долларов. -- Мне нравятся щедрые мужчины! -- похвалила его Сильвия. Трудно передать, какие душевные терзания испытывал Хьюго, передавая клерку три сотенные в магазине Майера. Смягчались они лишь тем фактом, что вечером, когда у Сильвии вдруг заболела голова и она его выпроводила, он вспомнил, что каждый вторник на квартире у Краниуса играют в покер. Хьюго отправился к нему и за три часа выиграл 416 долларов,-- рекордный для него выигрыш за один вечер, с того времени, как он почувствовал вкус к этой игре. Набивая бумажник выигранными долларами и чеками, он благочестиво думал, что обязательно вернет деньги товарищам -- когда-нибудь в будущем, только не сейчас. Ему невыносима сама мысль, что головные боли у Сильвии могут возобновиться... К счастью, Сибилла вернулась только в пятницу. Ночью по пятницам весь спортивный сезон Хьюго спал в гостиной на кушетке, чтобы избежать соблазна и сохранить всю энергию для игр по воскресеньям, так что объяснение с женой, слава Богу, откладывалось. Ужасно боялся, как бы женская интуиция не подсказала Сибилле фатальная перемена произошла в муже, но интуиция Сибиллы, благодарная за разрешение провести отпуск с родителями, по-видимому, задремала. Она просто подоткнула под ним одеяло, целомудренно поцеловала в щеку и пожелала: -- Спокойной ночи, дорогой! Выспись хорошенько. Когда утром она принесли ему на подносе завтрак, совесть язвила его, было неловко. После легкой утренней воскресной разминки пошел снова в магазин Майера и купил нитку искусственного жемчуга за 85 долларов. Воскресная игра стала его триумфом. Надевая форму в раздевалке, он твердо решил: лучший способ воздать друзьям за то, что вытащил у них бумажников 416 долларов во время игры в покер,-- выиграть для них эту футбольную игру. Теперь его совесть чиста, все недовольные его поведением голоса внутри притихли, и он принял участие в большинстве блокировок. Перехватив нас в последнем периоде, ринулся к воротам и впервые в жизни пересек заветную линию с мячом, поставив таким образом точку в этой игре дав своей команде шесть очков. Весь стадион взревел от восторга; болельщики стоя приветствовали его громкими воплями, когда он выходил с площадки; даже тренер лично пожал ему руку. Он чувствовал свое превосходство (с такими-то ногами), свою силу и, казалось, мог играть всегда -- всю жизнь, без устали. Кровь в его жилах изменилась без причин,-- теперь это новая, возбуждающая до предела жидкость, с несущимися наперегонки пузырьками. После игры его потащили на передвижную телестудию под трибунами, чтобы взять интервью. Хотя прежде он никогда на телевидении не был, но удачно со всем справился; позже в тот же вечер кто-то сказал ему, что он очень фотогеничен. В жизни его начался новый этап, перед ним возникла новая дверь. Выходя из своего обычного, маленького, жалкого коридорчика, он открыл ее -- и, сделав один шаг, очутился вдруг в громадном, ярко освещенном, прекрасном бальном зале. Фотографии его появлялись теперь в газетах регулярно, каждую неделю, вместе с хвалебными статьями. Спортивные журналисты повсюду искали его и точно цитировали все, что он говорил, особенно такую замечательную произнесенную им фразу: "Вся хитрость в том, чтобы как следует изучить противника. Национальная футбольная лига -- это вам не место для догадок". Позировал он и для рекламных кадров: ему расчесывают волосы с применением особых, жироудаляющих веществ. Рекламировал свитеры и цветастые плавки и искренне поражался: оказывается, в Америке можно заработать кучу денег, лишь раздаривая очаровательные улыбки. На обложке престижного журнала "Спортс иллюстреитид" тоже опубликовали его фотографию, а мальчишки ожидали его выхода после тренировки. Привык ставить автографы на мячах; таксисты узнавали его и иногда отказывались брать плату за проезд. Пристрастился к обедам в ресторанах вместе с Сибиллой; и не удивительно: когда просил счет -- приносили, но чаще всего тут же разрывали у него на глазах. Полюбил есть красную икру, появился вкус к шампанскому. Его приглашали на вечеринки в дом самого Брюса Фэллона, знаменитого защитника, которому платили по двести тысяч долларов за контракт, и все спортивные журналисты называли его суперзвездой. До этого времени Фэллон -- он общался в основном знаменитыми ветеранами и игроками, занимавшими верхние строчки в рейтинге,-- никогда даже не здоровался с ним, проходя мимо по улице. -- Ты играешь в бридж, Хью? -- однажды спросил Фэллон. Играли в бридж в обычной компании (Фэллон, его жена и Хьюго с Сибиллой) в громадной гостиной апартаментов Фэллона,-- интерьер разработан приглашенным из Норвегии дизайнером. Нора Фэллон, когда они все вчетвером сидели за деревянным столом перед камином, играя по десять центов за взятки. Левое ух Хьюго реагировало на бридж так же эффективно, как и на покер, и в первый же вечер он выиграл восемьсот долларов. Фэллон сказал по этому поводу: -- Слышал я от твоих ребят, как ты здорово играешь в покер, Хьюго. Но никогда еще не встречал игрока с таким превосходным чутьем к картам, как ты. Фэллон обсуждал с ним работу тренера. -- Если бы берт позволил мне играть в свою игру,-- говорил он, наливая виски себе и Хьюго,-- мы в любое воскресенье брали бы на двадцать очков больше. -- Берт несколько простоват, это правда,-- возразил Хьюго,-- но в душе совсем неплохой парень. Прежде он никогда не позволял себе критиковать действия тренера, и в голову никогда не приходило назвать его просто так, по имени. Но даже сейчас, когда тренер спокойно спал в своей постели на расстоянии добрых семи миль от них, почувствовал, как по спине у него поползли мурашки: надо же, впервые назвал тренера просто по имени -- Берт. Когда прощались в тот поздний вечер, а в кармане у Хьюго лежал чек, выписанный Фэллоном, на восемьсот долларов, Нора Фэллон подставила им обоим щечку для поцелуя -- она ведь когда-то училась в Лозанне и получила уроки хорошего тона. -- Мы должны теперь встречаться каждую неделю! -- заявила она. И Хьюго поцеловал ее в подставленную щечку, услыхав, о чем она думает в эту минуту: "Неплохо бы увидеться в ближайшем будущем тет-а-тет, в укромном местечке -- только ты и я. Разве это не будет приятно?.." Вернувшись домой, Хьюго внес телефон Фэллона в маленькую записную книжку. Интересно как занимается любовью женщина, думающая по-французски?.. Тренер теперь постоянно суетился возле него, проявляя о нем удивительную заботу: если возвращался с поля с небольшим синяком на колене -- без колебаний прописывал ему циркулярные ванны в течение шести дней; отпускал с тренировки каждый день на полчаса раньше -- пусть, например поговорит с детьми в местной средней школе о спорте и о себе. Рекламный агент Брентаксис заново писал его биографию для телепередачи -- указал, что в колледже он был членом "Фи Бета Каппа", привилегированного общества студентов и выпускников. Когда Хьюго запротестовал, правда не очень активно, агент спокойно остановил его: -- Ну, ничего страшного. Это очень важно для создания твоего имиджа. Он же договорился с одним общенациональным журналом, Хьюго сфотографировали дома для большой статьи -- "гвоздя" номера. Сибилла потребовал купить ей пижаму из золотистой парчовой ткани (той, что для вечерних туалетов), коли ее будут фотографировать для общенационального журнала, а также новые шторы в гостиную и новые чехлы для мебели. Когда появилась статья о нем ее иллюстрировала только одна фотография: Хьюго, в фартуке, готовит что-то на кухне. Предполагалось, что он колдует над каким-то замысловатым французским блюдом (никогда не сварил себе даже чашки кофе). Кроме того, он приобрел для себя три кричащих, в клетку спортивных пиджака и брошь за четыреста долларов для Сильвии,-- бедняжку все еще мучили головные боли, порвать с ней он никак не мог, хоть и начинал понимать, что в ней ничего такого особенного нет -- простушка, особенно если ее сравнивать с Норой Фэллон. Для Сибиллы он купил сережки за сто долларов. По воскресеньям носился по всем полям лиги как гроза, и после завершения домашних матчей его приходилось сразу запирать в раздевалке, чтобы уберечь от разбушевавшейся толпы фанов. Ему стали приходить письма от девушек с признаниями в любви; иногда он обнаруживал в них фотографии отправительниц в соблазнительных, порой рискованных позах. Такие фотографии действуют на нервы Сибилле, но что он может поделать -- на почту, в конце концов, доступ не закрыт. И все в один голос соглашались, что он необычайно фотогеничен. Однажды Сибилла сообщила ему, что беременна. До сих пор, хотя Хьюго хотел детей с самого начала их брака, она не хотела, считая, что слишком молода еще для этого. Теперь по каким-то неизвестным причинам решила, что уже не так молода. Хьюго, конечно, был счастлив, но он в это время занимался другим и у него не было времени продемонстрировать жене, насколько он счастлив, что скоро станет отцом. Тем не менее купил ей по этому поводу изумрудное ожерелье. Фэллон, этот прирожденный азартный игрок, сказал, что нельзя тратить поразительно тонкое чутье Хьюго к картам на игры в покер по пенни или на семейный бридж по десять центов,-- просто позор! В городе идет большая игра в покер, Фэллон принимает в ней участие раз в неделю. В компании, кроме него, биржевой брокер, издатель газеты, президент какой-то фирмы по производству сельскохозяйственной техники, крупный агент по сбыту автомобилей и один мистер, ко всему прочему владеющий конюшней призовых скаковых лошадей. Когда Фэллон привел Хьюго в номер "люкс" в отеле, где обычно проходила игра, ему в глаза сразу бросилась словно подернутая легким туманом большая куча денег на столе с зеленым сукном. Такая же реальная, осязаемая, как колечки сигаретного дыма, над головами игроков и скользит по плотно закрытым шторам. Хьюго и Фэллон заключили между собой частную сделку -- делить поровну как выигрыши, так и проигрыши. Хьюго не был уверен в моральной прочности ее основы, так как они не поставили в известность других игроков о своем партнерстве, но Фэллон быстро покончил с его угрызениями совести: -- Пусть идут к черту, Хьюго,-- ведь они же обычные люди. Любой, кто не принадлежал как он, Фэллон, к миру профессионального футбола, был для него обычным, заурядным гражданином, не больше. Фэллон по-дружески переделал имя Хьюго в Хьюдж1, и эта кличка быстро приклеилась к нему и среди товарищей по команде, среди журналистов, имевших свободный доступ в их спортклуб. Когда обороняющиеся и наступающие стороны легкой рысцой менялись на поле, Фэллон всегда орал: -- Ну-ка, кинь мне обратно мяч, Гигант! Какой-то спортивный журналист подхватил эту фразу и в свою статью о Хьюго вставил его новую кличку. Теперь, как только команда Хьюго появлялась на поле, толпа местных болельщиков громко скандировала что было сил:
1 Игра слов: Хьюго (huge; англ.) -- гигант. -- Ну-ка, кинь мне обратно мяч, Гигант! Порой, когда он чувствовал, какую искреннюю любовь и веру в него выражают болельщики, слышал рев, доносившийся до него в прохладном осеннем воздухе, ему хотелось расплакаться от радости прямо здесь, на поле, у всех на глазах. Сидевшие вокруг карточного стола, покрытого зеленым сукном, встали, когда Фэллон и Хьюго вошли в номер. Игра пока не началась, и игроки, складывали фишки кучками возле себя. "Фэллон представил..." -- крупные мужчины с энергичными, волевыми лицами, Фэллон представил им Хьюго, все сердечно пожали ему руку. Один заметил: -- Вы оказываете нам большую честь. Второй, тряся его руку, сказал: -- Ну-ка, кинь мне обратно мяч, Гигант! Все захохотали, но по-доброму, без злобы. Хьюго стеснительно, как мальчишка, улыбался. Вообще-то из-за своего блестящего моста, заменившего ему пять верхних зубов, Хьюго старался улыбаться как можно реже, но теперь, когда все убедили его, что он очень фотогеничен, он улыбался охотно, по любому случаю. Иногда перед зеркалом репетировал свои широкие, детски наивные улыбки. Люди говорят о нем -- Гигант. Это он только кажется таким грубым, но стоит ему улыбнуться, как он превращается в милого большого ребенка. Хьюго такие отзывы о себе ему нравились. "Так вот они, эти граждане",-- подумал он. Играли до двух часов ночи. Хьюго выиграл 6020 долларов, а Фэллон -- 1175. -- Вы ребята, такие же крутые на поле, как и за игорным столом! -- с восхищением произнес агент по сбыту автомобилей, подписывая чек. Все остальные расплылись в радостных улыбках,-- как будто им нравилось терять деньги. -- Это просто удача, которая сопутствует каждому новичку, ничего больше,-- оправдывался Хьюго. Позже этот агент расскажет жене, что Гигант довольно остроумный человек, хотя по виду этого не скажешь. Выйдя из отеля, подозвали такси. Фэллон оставил свой "линкольн континентал" дома -- ему не хотелось рисковать: еще увидит кто-нибудь его роскошный автомобиль, припаркованный возле отеля, и сообщит тренеру, что защитник торчал в отеле до двух часов ночи. -- В такси Фэллон спросил: -- У тебя есть своя ячейка в хранилище банка, Гигант? -- Не-ет,-- ответил Хьюго. -- Завтра же ступай в банк! -- Зачем? -- Подоходный налог, вот зачем,-- объяснил Фэллон. В свете уличного фонаря он увидел, как озадачили Хьюго его слова. -- Чем меньше знает дядя Сэм,-- тихо продолжал Фэллон,-- тем лучше. Завтра же получим по нашим чекам деньги, поделим поровну и спрячем в маленьких черных ящичках. выбери для этого другой банк, не тот, где у тебя постоянный счет. -- Понятно,-- откликнулся Хьюго. Да, этот Фэллон -- головастый мужик, ничего не скажешь. На какое-то мгновение он испытал острое, как укол, сожаление, что свозил на прошлой неделе Нору Фэллон в мотель. Тогда, правда, он ни о чем не жалел. Сейчас, в такси решил: если Сибилла родит ему девочку -- не пошлет ее учиться в Лозанну. Когда он вошел в спальню, Сибилла проснулась. -- Ну, дорогой, можно поздравить с выигрышем? -- сонно осведомилась она. -- Так, мелочь, пару долларов. -- Вот и умница.-- снова заснула. В душе у Хьюго не оставалось никаких сомнений: если Бог наградил тебя особым даром, то, очевидно, предполагал, что ты воспользуешься. Человек, способный пробежать сто ярдов ровно за десять секунд, большой дурак, если позволит сопернику, который бежит такую дистанцию за десять и пять десятых секунды, обогнать его. Если такова воля Божья, чтобы у Хьюго было в жизни все: слава, успех, деньги, красивые женщины,-- что же здесь такого? Против воли Божьей не попрешь! Он Хьюго, человек религиозный, даже если в спортивный сезон по воскресеньям занят и не ходит в церковь. Во время игры в покер на следующей неделе Хьюго намеренно старался много не выигрывать. Несколько раз не позволил поймать себя на блефе и нарочно делал ставки на тех, у кого, как отлично знал, карта куда лучше, чем у него. К чему проявлять жадность и убивать курицу, несущую золотые яйца? Какой смысл? Но даже при такой избранной тактике он шел впереди с выигрышем две тысячи долларов. Фэллон проиграл почти пятьсот -- никаких причин для жалоб. Когда игра кончилась, Коннорс, агент по сбыту автомобилей, пожелал поговорить с Хьюго наедине. Спустились в холл и сели там в дальнем углу. Оказывается, Коннорс собирается открывать агентство по продаже спортивных автомобилей и дать ему в качестве названия имя Хьюго. -- Ничего особенного от вас не требуется,-- разъяснял ему Коннорс.-- Просто походить, послоняться по демонстрационному залу вечера два-три в неделю, сфотографироваться в кабине "порше". За это я буду платить вам десять тысяч в год. Хьюго по-детски почесал затылок, слегка повернувшись левым ухом к Коннорсу. В сознании его вдруг всплыла цифра 25 тысяч долларов, он ясно ее видел -- она будто сама громко кричала, называя себя. "Если ты ему нужен -- даст и двадцать пять!"" -- отчетливо слышал он. -- Пожалуй, соглашусь, но возьму за свои услуги двадцать пять тысяч долларов плюс десять процентов с прибыли,-- заявил Хьюго. Коннорс засмеялся -- его привела в восторг проницательность нового служащего. -- Вы, наверно читаете мои мысли. Ладно, идет! Ударили по рукам. Хьюго внесут в платежную ведомость с завтрашнего утра. -- У него есть голова на плечах, у этого старика Гиганта! -- говорил Коннорс жене, укладываясь рядом с ней в постель.-- Уж он сумеет наладить продажу моих автомобилей! Другой из игроков в покер, по имени Хартрайт, владелец конюшни призовых скаковых лошадей, однажды отозвал Хьюго в сторону и, потребовав строго хранить доверяем тайну, поведал, что "несколько верхних мальчиков", как он выразился, совместно покупают участок земли в пригороде для строительства крупного университета. Для внутреннего пользования получена информация, что город намерен проложить в этом районе новую автомагистраль. -- Золотая жила, никаких сомнений! -- радовался Хартрайт.-- Я переговорил с мальчиками -- они считают, что мне пришла в голову замечательная идея: привлечь и вас к этому проекту. Если у вас сейчас нет денег, мы предоставим вам кредит... Хьюго в самом деле через короткое время получил кредит -- 50 тысяч долларов. Начинал уже понимать: ничто не доставляет людям большего удовольствия, чем помощь знаменитостям. Даже тесть, а его до сих пор никто бы не заподозрил в совершении подвигов щедрости, безмерно тронутый свалившейся вдруг на голову Хьюго славой, совпавшей с объявлением, что скоро сам он станет дедушкой, изменил себе и купил для Хьюго с Сибиллой дом из восьми комнат, с бассейном, в фешенебельном районе города. Спортивный сезон шел своей чередой, неделя за неделей, и Хьюго не слышал ни лова, ни устного ни письменного, в свой адрес, которое лишило бы его привычных удовольствий в жизни или повлияло на получаемую стабильно прибыль. Наступила осень, сезон уверенно подходил к своей кульминационной точке. В газетах стали даже поговаривать о чемпионстве команды, в которой играли "два сынка Золушки", как называли товарищи Хьюго и Фэллона. Для этого предстояло отправиться в Грин-бей и поспорить там с местной командой за первое место в первенстве. Но как раз в этот день, как назло, оба, и Фэллон и Хьюго, получили серьезные травмы: Фэллону вывихнули локоть, а Хьюго так стукнули по голове, что все закружилось перед глазами -- мир перевернулся вверх тормашками. Уступили победу надежды на золотые медали в своем дивизионе развеялись как дым, как сладкий сон. До этой травмы у Хьюго все шло хорошо, да и сейчас, когда они летели домой, несмотря на то, что самолет, казалось Хьюго, летел стоя на одном крыле, он чувствовал себя вполне сносно. Хранившиеся в банке деньги настраивали на философский лад, и он не так остро переживал коллективное несчастье. Врач команды, доброжелательно настроенный парень,-- он наверняка не утратил бы веселого нрава и при падении Аламо -- заверил Хьюго, что он оклемается через пару деньков, и в награду за страдания рассказал кучу историй о спортсменах: находились, мол, в состоянии комы, а через неделю пробегали на дистанции больше ста ярдов. Ледяная стужа позорного поражения свирепствовала в салоне самолета; стояла гробовая тишина, нарушаемая время от времени стонами получивших травмы игроков -- таких оказалось немало. Посередине самолета сидели тренер с владельцем клуба, и от них отталкивались айсберги пессимизма, неумолимо плывшие дальше по всему проходу. Погода ужасная, самолет, то и дело проваливаясь в воздушные ямы и лишая пассажиров привычного комфорта, пробивался, натужно гудя, сквозь густую, словно похлебка, мглу черного громадного облака. Хьюго сидел рядом с Джонни Сматерсом,-- тот ревел, как лось-самец, хотя по диагнозу, поставленному врачом, у него всего лишь небольшой ушиб ребер и теряя терпение ждал, когда кончится этот полет, эта болтанка, чтоб не чувствовать больше печальной атмосферы Ватерлоо и вернуться в свой недавно покинутый мир частной жизни. В следующее воскресенье они не играют, и он ужасно благодарен за это игровому календарю. Сезон провели конечно, весьма достойно, но все же усталость и напряжение нарастали. Может позволить себе отдохнуть хоть недельку. И вдруг произошло такое, что сразу заставило его забыть о футболе. В левом ухе раздался треск, наподобие атмосферных разрядов. Потом незнакомый мужской голос сказал: "Высокочастотный приемник номер один вышел из строя". Сразу за этим послышался голос другого человека: "Высокочастотный приемник номер два вышел из строя. Мы потеряли радиосвязь с землей". Хьюго оглянулся по сторонам, уверенный, что и все остальные прекрасно слышали -- ведь эти фразы явно прозвучали по радиосистеме оповещения пассажиров. Но6 к его удивлению, все вокруг занимались тем, чем и прежде,-- вполголоса разговаривали, что-то читали, дремали. Даже Хьюго узнал голос командира: "Ничего себе сообщение, черт бы его побрал! Сорок тысяч футов этой похлебки от нас до самого Ньюфаундленда!" Хьюго выглянул в окошко: за бортом густая темень, больше ничего; красная лампочка на краю крыла на какое-то мгновение показалась каплей размытой крови, подмигивает ему несколько раз гаснет в темноте. Он задернул шторку, застегнул привязной ремень. "Ну, ребята, совсем весело,-- радовался в ухе Хьюго голос командира,-- у меня для вас радостная весть: мы потеряли ориентировку и сбились с курса. Кто увидит внизу территорию Соединенных Штатов -- пусть зайдет, похлопает меня по плечу!" Но, как ни странно, ничего особенного в салоне не происходило. Дверь пилотской кабины отворилась, вышла стюардесса. На губах у нее блуждала какая-то странная, сместившаяся в сторону улыбка. Не меняя выражения лица, с той же улыбкой она прошла в самый хвост самолета и села в кресло. Убедившись, что ее никто не видит, быстро защелкнула вокруг талии привязной ремень. Самолет все взбрыкивал, и пассажиры стали поглядывать на часы: приземлиться должны еще минут десять назад, но самолет все летит не снижаясь. Вдруг по радиосистеме оповещения послышался предупредительный треск и вслед за тем ровный голос командира: -- Леди и джентльмены, говорит командир корабля. Боюсь, мы немного опаздываем. идем со встречным ветром. Надеюсь, вы уже пристегнули ремни. Благодарю вас. По всему салону раздавался этот металлический треск -- последний звук, который услыхал Хьюго; потом опять впал в долгое забытье. Очнулся от острой боли в ухе,-- слава Богу, в правом. Самолет шел на посадку. Хьюго, отдернув шторку, выглянул в окошко: под облаками, на высоте футов четырехсот, внизу мелькают огоньки. Посмотрел на часы: опаздывают почти на три часа. -- "Постарайся приземлиться поточнее.-- Этот мужской голос, он уверен, донесся до него из пилотской кабины.-- У нес не осталось горючего, не потянем лишнюю тысячу ярдов". Хьюго попытался откашляться, прочистить горло -- сухой комок дерет глотку. Все уже собрали вещи и спокойно ждали выхода на бетонное поле -- и невдомек, как им всем повезло, горько размышлял Хьюго, глядя в окошко и страстно желая поскорее очутиться на земле. Самолет плавно сел и докатился до стоянки. По радио послышался знакомый голос капитана: -- Надеюсь, полет вам понравился, дорогие пассажиры. Прошу извинить нас за опоздание. Надеюсь на скорую встречу. Хьюго сошел с трапа на землю под каким-то странным углом. Обещал Сильвии, что сразу, как вернется в город, зайдет к ней. Сибилла во Флориде, гостит всю неделю у родственников. В такси, убегая от грубого мира покрытых синяками, побежденных товарищей, от воспоминаний о схватке со смертью в заблудившемся в тумане самолете, он с тоской, страстно мечтал о теплой постели, о нежных ласках многоопытной в таких делах, очень дорогостоящей ему девушки. Сильвия долго не реагировала на его звонки в дверь, а когда наконец ее отворила, лишь на цепочку, то предстала пред ним в халатике для ванны, с лицом, искаженным, по-видимому, невыносимой головной болью. Хьюго к себе не впустила, а лишь процедила через щель в двери: -- Я уже сплю. Приняла две таблетки сильного снотворного. У меня просто раскалывается... -- Ах, дорогая, прошу тебя! -- стал умолять ее Хьюго; от ее ночной рубашки и халатика исходил такой чудный, дразнящий запах. -- Уже поздно! -- резко сказала она.-- И ты просто ужасно выглядишь. Поезжай домой, поспи немного.-- И решительно щелкнула дверью. Спускаясь по тускло освещенной лестнице дома Сильвии, Хьюго твердо решил всегда таскать с собой в кармане дорогую безделушку на такой вот пожарный случай. Выйдя на улицу, с тоской посмотрел на окно Сильвии на четвертом этаже: сквозь плотно закрытую штору все же пробивался тонкий луч света, располагающий к уюту, мучительный дразнящий. Вдруг в холодном ночном воздухе он услыхал смех -- такой теплый, чувственный,-- он его отлично слышал левым ухом и вдруг с болью, перехватившей дыхание, вспомнил, когда, в какие моменты слышал этот соблазнительный смех... Пошатываясь, шел по улице под бледно горящими фонарями, чемоданом в руках, чувствуя себя точно как Вилли Ломен на закате карьеры в пьесе Артура Миллера "Смерть коммивояжера". Ему показалось, что за ним медленно едет черная машина, но сейчас он слишком расстроен -- не обратил на это никакого внимания. Придя домой, взял карандаш, лист бумаги и записал все подарки, сделанные Сильвии этой осенью, с указанием цены каждого драгоценного украшения. Общая сумма вместе с налогами оказалась довольно внушительной -- 3468,3 доллара. Разорвал листок и пошел в постель спал он плохо и постоянно в тревожном сне слышал гул барахливших двигателей самолета и звуки радостного, мучительного для него женского смеха на четвертом этаже, у себя над головой. На следующий день с утра лил дождь, и во время тренировки он плюхнулся в грязь и имел, конечно, самый жалкий вид, в расползающейся под ним липкой жиже. Сокрушался: почему выбрал себе такую профессию -- футболиста. Позже, когда мылся под душем, устало смывая куски грязи с лица и подбородка, вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. В кабинке рядом стоял Крокер, запасной защитник, и, намыливая голову, смотрел в его сторону с какой-то странной улыбочкой на губах. Потом от Крокера до него донесся долгий, низкий, мучительный для него смех, словно в голове у Крокера спрятан проигрыватель и он все время крутит пластинку с любимым музыкальным произведением. Крокер! Хьюго готов был убить его в эту минуту,-- так это был Крокер! Жалкий запасной игрочишка, команда даже не брала его на выездные матчи. Каждое воскресенье у него выходной, предатель, умеющий использовать для собственных удовольствий каждую минуту своего времени, когда товарищи ломаются на полях, отчаянно дерутся за жизнь. Хьюго все снова слышал этот смех даже журчание воды заглушает. Ладно, в следующий раз, при двусторонней встрече с вторым составом, он изуродует этого сукина сына во время схватки вокруг мяча. -- Тебя хочет видеть тренер, Плейс,-- сообщил второй тренер и добавил по-испански: -- Pronbo!1
1 Да поживее! (исп.) Хьюго не нравилось это испанское слово, слишком от него разит газетной, выпендренной передовицей. Тренер сидел повернувшись спиной к двери и глядя на фотографию Хойхо Бейнса. -- Закрой двери, Плейс! -- велел он не поворачиваясь. Хьюго закрыл. -- Садись,-- предложил тренер все в том же положении, все еще внимательно разглядывая фотографию спортсмена, которого однажды назвал по-настоящему стопроцентным игроком -- таких ему больше никогда не приходилось видеть. Хьюго сел. -- Я вынужден оштрафовать тебя на двести пятьдесят долларов, Плейс. -- Слушаюсь, сэр. Наконец тренер резко повернулся к нему лицом и расстегнул воротничок. -- Плейс, послушай, что, черт тебя подери, с тобой происходит? -- Не понимаю, о чем вы, сэр. -- Чем ты занимаешься, когда остаешься в одном доме до утра, и так каждую ночь? Не скажешь? Слово "оставаться" далеко не в полной мере отражало то, чем занимался там Хьюго, но он решил не возражать -- пусть тренер сам подыскивает верные слова. -- Неужели ты до сих пор не понял, что за тобой установлена слежка,-- ты, болван?! -- заревел тренер. Эта черная машина на пустынной улице! Хьюго опустил голову -- он был сильно разочарован в Сибилле. Как она посмела быть такой подозрительной? И откуда у нее деньги на оплату частных детективов? Большие руки тренера нервно дергались на крышке стола. -- Ты что, сексуальный маньяк? -- Нет, сэр. -- Заткнись! -- заорал тренер. -- Как угодно, сэр! -- Только не подумай, что это я организовал за тобой хвост,-- дело куда хуже. Хвост за тобой установлен по требованию спортивного комиссара. Хьюго с облегчением вздохнул: значит, не Сибилла. Слава Богу! И он поспел так думать о ней! -- Я выкладываю свои карты на стол, Плейс! -- заявил тренер.-- Контора спортивного комиссара давно проявляет к тебе повышенный интерес. Их работа -- следить за чистотой наших рядов. В этом я целиком на их стороне и хочу, чтобы у тебя не было на сей счет никаких заблуждений. В моем клубе есть только одно, чего я на дух не выношу,-- игрок с подмоченной репутацией. Хьюго прекрасно знал, что тренер не выносит около сотни других вещей, о чем время от времени и напоминает игрокам, но счел, что сейчас неподходящий момент, чтобы освежить его память. -- Послушайте, сэр...-- начал Хьюго. -- Заткнись! Если такой игрок, как ты, вдруг, ни с того ни с сего, начинает действовать на поле так, словно у него в голове под шлемом мякина, а не мозги, и действовать в средней линии защиты, причем все хуже от одной игры к другой, то, совершенно естественно, у них могут возникнуть подозрения. Тренер, выдвинув ящик стола, вытащил темно-синюю папку, извлек оттуда несколько страничек напечатанного на машинке текста, и, вооружившись очками, стал читать, пояснив: -- Это доклад, полученный из офиса спортивного комиссара.-- Пробежал глазами несколько абзацев, покачал головой, словно чему-то сильно удивляясь.-- Скромность не позволяет мне зачитать тебе вслух описания твоих сексуальных подвигов, но, должен признаться, твоя способность выходить в воскресенье на поле и играть после таких ночных боев, и это на протяжении целых недель, заставляет меня просто разинуть рот от благоговейного удивления. Хьюго счет за благо промолчать. -- До сих пор тебе везло,-- продолжал тренер,-- газеты пока ничего не пронюхали. но если что-то просочится в печать, я немедленно вышвырну тебя к чертям собачьим -- не успеешь даже снять краги, как окажешься за дверью. Ты меня слышишь? -- Слышу, сэр. Тренер теребил листочки в руках, бросая на них косые взгляды из-за бифокальных очков. -- Кроме своей новой карьеры бабского угодника ты, судя по всему, еще проявляешь поразительную щедрость в раздаче направо налево драгоценных украшений. Только в одном ювелирном магазине в нашем городе менее чем за два месяца ты истратил более трех тысяч долларов. В то же время ты приобретаешь дом из восьми комнат, с бассейном; отправляешь жену в дорогостоящие отпуска по всей стране; вкладываешь пятьдесят тысяч долларов в недвижимость, и эту сделку вряд ли можно назвать законной; играешь в карты на большие деньги с самыми крупными в городе игроками; арендуешь собственную ячейку в хранилище банка и по наблюдениям набиваешь ее каждую неделю все новыми кучами денег неизвестного происхождения. Я знаю, какое у тебя жалованье в клубе, Плейс. Могу ли я поинтересоваться, откуда у тебя появился недавно столь значительный источник доходов на стороне, или ты сочтешь такой мой вопрос неприличным? -- Тренер, закрыв папку, снял очки и откинулся на спинку стула. Хьюго хотел ему все объяснить, но слова почему-то застряли в горле. Все, что он считал благоприятными улыбками судьбы, в этой холодящей ему душу темно-синей папке превращалось в свидетельства против него: коррупция, незаконные, криминальные по характеру прибыли... Хьюго любил всех тех, кто любил его, и давно привык, что все вокруг желают ему только добра. И вот внезапно осознал, что есть люди, включая и тренера, которые готовы признать на веру все самое худшее, что им известно о нем, и погубить его из-за этого навсегда... Эта мысль лишила его дара речи; он беспомощно всплеснул руками. -- Плейс,-- произнес тренер,-- я хочу, чтобы ты ответил мне на один-единственный вопрос, и если я обнаружу, что ты мне лжешь...-- И осекся, по-видимому нарочно, со значением. Правда, не добавил своей обычной заключительной угрозы: "Я лично пригвозжу твои руки в стене раздевалки". Такое упущение приводило Хьюго в ужас и он молча, покорно ожидал страшного вопроса. -- Плейс, ты получаешь какую-то информацию от своих приятелей, этих азартных игроков? Которые болеют за другие команды? Волна стыда окатила Хьюго,-- никогда еще, кажется, ему не было так горько, так стыдно, как в эту минуту. Он вдруг разрыдался -- в рыданиях затряслось все его крупное тело, весом 235 фунтов. Тренер в ужасе взирал на него, наконец проговорил: -- Где твой носовой платок? Хьюго вытащил носовой платок, всхлипнул. -- Тренер, клянусь вам головой своей матери -- я никогда, ни разу не разговаривал ни с одним азартным игроком! -- Мне не нужна голова твоей матери! -- зарычал тренер, но, кажется, слова Хьюго его убедили; он ждал, когда стихнут рыдания.-- Ладно, убирайся! И будь впредь осторожнее. Не забывай -- за тобой следят со всех сторон. Вытирая платком глаза, Хьюго ничего не видя перед собой вышел из кабинета тренера. Их агент по связям с общественностью Брентаксис распивал пиво в раздевалке с каким-то седовласым человеком невысокого роста; у того на жилетке задержался пепел от сигареты Хьюго его узнал: Винсент Хейли журналист; ведет спортивную колонку. Попытался улизнуть,-- может, его не заметят,-- в такой день, как этот, нельзя давать интервью. Но Брентаксис его засек и позвал: -- Эй, Хьюго, подойдите-ка к нам на минутку! Бежать сейчас бессмысленно, понял Хьюго, это еще хуже. Хьюго уверился: всем вокруг него, всему миру уже известно, что он попал под подозрение. Попытался внутренне собраться, направляясь к этим двум; ему даже удалось изобразить на лице подобие невинной улыбочки сельского парнишки, правда весьма обманчивой. -- Хэлло, мистер Хейли! -- поздоровался он. -- Рад вас видеть, Плейс,-- откликнулся Хейли.-- Ну, как голова? -- Все отлично,-- торопливо успокоил его Хьюго. -- Да, ну и сезон выдался для вас в этом году, Плейс! -- прокричал Хейли пропитанным виски голосом,-- в тоне чувствовалось откровенное презрение к спортсменам, и глаза -- словно лучи лазера. -- Да, вы не ошибаетесь -- трудный сезон, ничего не скажешь. -- По правде говоря, никогда прежде не видел, чтобы защитник так набирал от матча к матчу. Хьюго почувствовал, что его прошибает пот. -- Да, выпадают такие годы, когда везет и все идет по наезженной колее. Ждал, весь сжавшись, следующего вопроса? Но Хейли ограничился некоторыми обычными, рутинными: кто, по его мнению, самый лучший и самый скрытный игрок в таблице до ее середины и что он думает о способностях разных игроков, умеющих давать отличные пасы. -- Благодарю вас, Плейс,-- наконец отпустил его Хейли,-- у меня больше вопросов нет. Берегите голову, пусть ей тоже повезет.-- И протянул ему руку. Хьюго с благодарностью пожал ее, радуясь, что все кончилось, ибо в следующую минуту его наверняка вывели бы из себя эти бесцветные, проникающие до костей глаза. Не выпуская руки журналиста из своей Хьюго слушал пропитанный виски хриплый голос, но в его левом ухе звучал он уже иначе, словно отзывался в какой-то далекой пустой камере, дающей звучное эхо: "Вот, вы только поглядите на эту тушу из костей и мяса весом двести тридцать пять фунтов, на этого двадцатипятилетнего парня: купается в деньгах, а мой пацан, девятнадцатилетний пацан, весом сто тридцать фунтов, лежит в грязи, весь промокший до нитки, во влажных вьетнамских джунглях, ожидая, когда ему прострелят голову. За кого он там расплачивается?.." Хейли еще раз тряхнул руку Хьюго и даже изобразил подобие улыбки, обнажая в циничном оскале пожелтевшие кривые, сильно попорченные.-- Было очень приятно поговорить с вами. Плейс. Продолжайте так же успешно трудиться на поле. -- Благодарю вас, мистер Хейли,-- ответил с самым серьезным видом Хьюго.-- Постараюсь. Со стадиона не глядя даже куда идет, да и наплевать -- все равно он повсюду окружен врагами. Когда шел наугад по улицам в ушах все время звучал тот же скрипящий, презрительный вопрос: "За кого он там расплачивается?.." В какое-то мгновение остановился, хотел было вернуться на стадион, объяснить этому писаке, что такое иметь шестьдесят три шва, наложенных на колене, и что говорил ему о них армейский медик, но потом одумался. Ведь Хейли ничего этого не произносил вслух, и он только еще глубже погрузится в бездну, если тот вдруг догадается, что у него бывают в жизни моменты, когда он читает мысли людей. Направляясь к центру города, силился забыть и о тренере, и о своих приятелях -- азартных картежниках; и о Винсене Хейли и его девятнадцатилетнем сыне, весом сто тридцать фунтов, который лежит где-то в джунглях, ожидая, когда ему прострелят голову. Хьюго вообще мало волновала политика. Ему вполне хватало хлопот и о чем думать -- как бы его не угробили в следующий воскресный матч. Зачем переживать из-за каких-то беспорядков в восточных странах, расположенных за десять тысяч миль от Соединенных Штатов? Если армия его страны считает, что он не пригоден для несения военной службы -- это ее дело. Вот только не может он не думать об этом пацане: там, вдали от родины, вокруг него грохочут гаубицы; наступить на острый, отравленный корень бамбука, или его окружат вечно улыбающиеся желтые человечки, с пулеметом... Хьюго застонал, словно в предсмертной агонии. Он уже на самой середине города в суматошной деловой части, но никак не отделается от этой картины -- все время стоит у него перед глазами: пацан Хейли лежит, разорванный на части, под горящими деревьями, чьих названий он так и не узнал... Постепенно, мало-помалу, он понял, что разворачивающаяся вокруг него городская активность -- это не обычное уличное движение воскресного города. Кажется, он попал на какую-то демонстрацию... Вырвавшись наконец из плотных объятий чьих-то рук, он услышал -- все громко кричат; кажется, в руках у многих плакаты. Прислушался внимательнее: -- К черту! Нет! Мы не пойдем! -- орут.-- США, катитесь домой! И выкрикивали другие короткие фразы приблизительно такого же содержания. Стал читать плакаты: "Сжигайте свои воинские повестки вместе с американским фашизмом!" Эти плакаты его заинтересовали; он с любопытством разглядывал сотни людей -- толпа увлекала его куда-то вперед. Молодые люди с длинными волосами и бородами, в сандалиях; замызганные девушки, в голубых джинсах, с большими букетами цветов в руках, шли вперемешку с решительно настроенными пригородными матронами и пожилыми, мрачными на вид мужчинами в очках,-- вполне возможно, преподавателями колледжей. Ничего себе, это похуже толпы болельщиков футбола! Неожиданно Хьюго оказался на ступенях городской мэрии, а там полным-полно полицейских. Какой-то юноша сжег свою повестку, и толпа радостными воплями приветствовала этот символический жест. Жаль, что у него нет такой повестки,-- тоже сжег знак солидарности и дружбы с тем далеким солдатом, сыном Хейли. Слишком робел, он не кричал, но он не уходил -- стоял на лестнице мэрии. Когда полиция пустила в ход дубинки, он, вполне естественно, первым получил удар,-- голова его и плечи возвышались надо всеми, и такую прекрасную цель, уж конечно, не пропустил уважающий себя полицейский. Много часов спустя с окровавленной повязкой на голове стоя перед скамьей судьи Хьюго чувствовал великую благодарность к Брентакису за то, что тот пришел и сейчас стоит рядом с ним, хотя никак не мог сообразить, почему это Брентакис так быстро узнал о столкновении с полицией. Однако если бы не его приход, Хьюго пришлось бы провести всю ночь в тюрьме, а там не найти такой большой кровати, под его рост. Когда выкрикнули его фамилию, Хьюго посмотрел на судью: над головой у того, казалось яростно трепещет, колотится, американский флаг, а ведь он прибит гвоздиками к оштукатуренной стене... Да и все вокруг будто трепещется и колотится, переняв эту дурную привычку от полицейских дубинок, которыми размахивают. Судья, с маленьким, остреньким личиком, словно приспособленным для заглядывания в самые маленькие дырочки, чтобы выуживать из них разных паразитов общества, взирал на Хьюго с отвращением. Голос его раздавался в левом ухе: "Кто ты такой, работяга,-- аристократ, еврей или кто там еще?" Так вот что у него на уме, явное покушение, считал Хьюго, на его гражданские права. Только он поднял руку, намереваясь говорить, как сказать, но Брентакис, опустил ее, и, кажется, вовремя. -- Дело прекращено! -- объявил судья, голосом хорька, умеющего говорить по-человечески.-- Следующий! Дама, похожая на чью-то бабушку, с воинственным видом вышла вперед. Пять минут Хьюго вместе с Брентакисом спускался по ступеням ночного суда. -- Святой отец! -- воскликнул Брентакис.-- Что это на тебя нашло? Повезло еще, что меня разыскали,-- если б не я, сообщение о твоем подвиге завтра появилось бы во всех газетах! Сколько мне это стоило, могу сказать тебе откровенно. Опять взятки, отметил про себя Хьюго, мысленно внося новую запись в свою книгу печалей; коррупция правит и в прессе, и в судебной системе. -- Да еще и тренер! -- Брентакис безнадежно всплеснул руками, нынешнее состояние тренерской души, не поддается описанию.-- Хочет видеть тебя! Немедленно! Неужели нельзя подождать до завтра? Хьюго хотел только одного -- оказаться дома, в своей постели, сегодня такой изматывающий день. -- Нет, он не хочет ждать до завтра; очень решительно настроен. "Только выпустят из суда,-- так он сказал мне,-- немедленно тащи ко мне, не обращай внимания, который час!" -- Он когда-нибудь спит? -- отчаялся Хьюго. -- Только не сегодня ночью,-- сегодня не спит, ждет тебя. Хьюго показалось, что у него печенка затвердела, при мысли, что снова придется увидеть лицо своего тренера, оказаться с ним один на один в эту полночь, на стадионе, вмещающем шестьдесят тысяч зрителей. -- Ты со мной не поедешь? -- осведомился он у Брентакиса. -- Нет, конечно,-- ответил тот; сел в машину и уехал. Хьюго захотелось немедленно, прямо с места удрать в Канаду. Но все же он позвал такси и велел водителю ехать на стадион. Хорошо бы в пути произошел несчастный случай с фатальным исходом... Над входом для игроков сиротливо горела сорокаватная лампочка, и тени от ее слабого света скрывали большую часть стадиона,-- казалось, он давно исчез, как руины римского амфитеатра. Превратился бы этот треклятый стадион и в самом деле в руины римского амфитеатра. Хьюго толкнул дверь; ночной сторож, дремавший на стуле, прислонив голову к стене, проснулся и тупо уставился на него. "Ну не дают ни минуты покоя! -- прочитал он, его мысли проходя мимо старика.-- Будь прокляты эти звезды! Поскорее бы сломали свои бычьи шеи!" -- Добрый вечер, мистер Плейс, добрый вечер! -- произнес сторож вслух, -- Добрый! -- откликнулся Хьюго и зашагал, пересекая застывшие тени, под трибунами стадиона к раздевалке. Призраки сотен бедных, измученных болями, раненых, охромевших, запуганных контрактом футболистов сопровождали его, и он вздыхал, преодолевая переходы, где притаились миллионы неодобрительных воплей болельщиков. И почему он прежде считал, что стадион -- это место, где люди развлекаются, получают радость и удовольствие?! Взявшись за ручку двери в раздевалку, Хьюго заколебался: как поступить? Никогда не приходилось обсуждать с тренером политические проблемы; знает только, что тот всегда пускает слезу, когда на поле перед игрой исполняется гимн США "Звездное знамя", и отказался голосовать за Барри Голдуотера, считая его коммунистом. Решительно толкнул дверь, в пустой раздевалке прошел мимо своего ящичка: его имя все еще значится на нем. Доброе это предзнаменование или совсем наоборот? Дверь в кабинет тренера закрыта; еще раз оглядевшись на всякий случай по сторонам, постучал. -- Входи! -- крикнул тренер. Хьюго вошел. На тренере темный костюм, рубашка на вороте застегнута, черный галстук,-- словно на похороны собрался. На лице явные следы недосыпания: щеки впали, глаза усталые, покрасневшие. Таким его Хьюго еще не видел; выглядит куда хуже, чем когда они проиграли с разгромным счетом 45:0 клубу -- новичку в лиге. -- Мой мальчик,-- хрипло начал тренер,-- очень рад, что ты пришел, несмотря на поздний час. У меня хватило времени подумать, все рассмотреть под соответствующим углом зрения. Еще час назад, охваченный праведным гневом, готов был убить тебя собственными руками. Но, должен признаться, меня озарил свет понимания и удержал от поспешных действий, во многом способствовало мое бдение в эту мучительную для меня ночь. Тренер явно пребывал в "библейском" настроении -- такое с ним случалось. -- К счастью,-- продолжал он,-- после того, как мне позвонил Брентакис и сообщил, что ему удалось умаслить судью и замять дело за сотню долларов,-- их мы, естественно, вычтем из твоего жалованья,-- а также заверил меня, что вся эта история не попадет в газеты и это будет нам стоить еще сто пятьдесят,-- таким образом, общая сумма вычетов достигнет двухсот пятидесяти,-- у меня было время для размышлений. В конце концов, миллионам мальчишек по всей Америке, которые всегда видели в тебе и твоих парнях благороднейшее выражение ничем не запятнанного агрессивного американского духа, которые берут пример с тебя и твоих товарищей и поклоняются таким героям, как вы, с истинной детской невинностью и непосредственностью, не придется пережить столь сильный шок, столь пагубное разочарование в моем игроке, который вдруг забылся и публично примкнул к врагам нашей страны... Ты меня слушаешь, Плейс? -- Весь внимание, тренер,-- откликнулся Хьюго, медленно, дюйм за дюймом пятясь к двери. Этот новый, незнакомый ему образ все понимающего тренера, с ласковым голосом, сильно его удивлял -- все равно что вдруг увидеть, как река потекла вспять или стал совершенно темным. -- Так как никакого вреда великому множеству этих еще не окрепших душ -- а мы за них несем, так сказать, полную ответственность -- ты не причинил, то я могу найти в себе силы для христианской снисходительности и всепрощения. Тренер, выйдя из-за стола, приблизился к Хьюго и положил ему руку на плечо. -- В сущности, Плейс, ты неплохой парень... глупый конечно, но неплохой. Моя вина, что ты оказался на этой отвратительной демонстрации. Да, я виноват в этом! В воскресенье ты получил сильнейший удар по голове, и я, как тренер, обязан был первым увидеть тревожные симптомы. Нечего было заставлять тебя бегать на спринтерские дистанции и работать два часа с манекенами. Надо было сказать тебе: "Послушай, Хьюго, мой мальчик, ступай домой, ложись в постель и лежи целую неделю, пока голова не придет в норму". Да, так мне следовало поступить. Прости меня, прошу, за мою близорукость! Прости меня, Хьюго! -- Конечно, тренер, какой разговор! -- А теперь,-- продолжал тренер,-- прежде чем ты пойдешь домой, к любящей тебя женушке, и как следует отдохнешь, я прошу тебя кое-что сделать для меня. -- Все, что угодно, тренер. -- Хочу, чтобы ты спел со мной куплет, маленький куплетик, из нашего гимна "Звездное знамя". Ты сделаешь это ради меня? -- Конечно, сэр! -- Хьюго был уверен, что забыл, какая строчка идет после "ярко-красный след ракет". Тренер сильнее сжал его плечо. -- Раз, два, три... Начали! Вместе спели гимн "Звездное знамя"; после первой же спетой строчки тренер заплакал. Когда последнее эхо торжественного гимна замерло где-то под трибуной, тренер завершил встречу так: -- Вот и славно! Ну а теперь ступай домой. Я бы тебя сам отвез, но, к сожалению, сейчас занят -- я работаю над новыми вариантами игры, завтра предложу их вниманию твоих товарищей. Не беспокойся, ты тоже узнаешь о моих новых планах. Пришлю тебе свои разработки нарочным, посмотришь их, когда придет охота. И не переживай из-за пропущенных тренировок. Как только почувствуешь себя в форме -- приходи. Да благословит тебя Бог, мой мальчик! -- И в последний раз похлопав Хьюго по плечу, повернулся и вновь уставился в фотографию Хойхо Бейнса все еще влажными от слез после исполнения государственного гимна глазами. Д конца недели Хьюго не выходил из догма -- питался консервами и смотрел телевизор. Ну что такого особенного может стрястись с ним, рассуждал он в тишине своей квартиры. Но даже и такую уверенность портили тяжкие мгновения. Как-то часов в девять утра, когда н сидел у телевизора (передача, посвященная сообразительности домохозяек) повернулся ключ в двери -- вошла уборщица миссис Фитцджералд, седовласая женщина, пропитанная запахом пыли, осевшей на ней в других квартирах. -- Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете, мистер Плейс,-- заботливо пробубнила она.-- Какой прекрасный сегодня денек! Просто преступление проводить его взаперти. А я непременно выйду -- попозже,-- солгал Хьюго. Вот о чем думала в эту минуту у нег за спиной миссис Фитцджералд: "Ленивый, неповоротливый увалень... Ни одного честно отработанного дня в жизни! Вот придет в нашей стране революция -- уж на позаботится о таких, как ты! Будете вкалывать с киркой в руках на строительстве дорог. Хоть бы дожить до такого счастливого дня, увидеть все собственными глазами!" Подумал, не донести ли на миссис Фитцджералд в ФБР, н потом решил -- лучше не надо,-- не желаешь он с ними связываться, это точно. Прослушал речь президента, и она произвела на него благоприятное впечатление: президент явно владеет ситуацией как дома, так и за рубежом. Признал, что сейчас в стране не все идет гладко, сто процентов. Но он предпринимает решительные шаги, чтобы покончить с бедностью; с безответственной, уводящей в сторону критикой демагогов всех мастей; с уличными беспорядками; добиться положительного, сбалансированного бюджета; значительно улучшить общественное здравоохранение. Ощупывая большую шишку на голове, оставленную полицейской дубинкой, Хьюго с удовольствием слушал сообщение президента о том, как успешно идет война во Вьетнаме и почему есть все основания рассчитывать на неминуемой крах противника, полное его поражение. На экране президент выглядит таким ловким, опытным, уверенным в себе политиком, умеющим убеждать всех в свей правоте; посылает одну за другой улыбки гражданам страны -- ее друг и отец. Но тут президент, перед тем как перейти к обсуждению других проблем, сделал небольшую паузу и Хьюго услыхал другой голос,-- совершенно иная тональность: "Ах! знали бы вы, что на самом деле происходит в стране,-- писали бы все т негодования". н выключил телевизор. На следующий день телеприемник сломался. Наблюдая за суетливой работой телевизионного мастера, что-то печально мурлыкающего себе под нос, Хьюго явственно прочитал его мысли: "Тупица мастера вызывал? Не мог что ли сам посмотреть, в чем тут дело?! Всего-то один проводок поправить... Поставь на место, закрепи зажим -- и все дела!" Как раз в этот момент мастер с озабоченным видом повернулся к нему. -- Вынужден огорчить вас, мистер. Существует вполне вероятная опасность взрыва там внутри, в начине. Придется мне забрать его с собой в ателье. Ну а вам -- заплатить за новую трубку. -- И сколько это будет стоить? -- поинтересовался Хьюго. -- Тридцать -- тридцать пять долларов,-- если вам повезет и других поломок не обнаружится. Возражать не стал, разрешил мастеру забрать телевизор с собой. Теперь он считал себя еще и нравственным трусом ко всему прочему. Настроение поднялось только когда из штата Мэн позвонили мать с отцом -- спокойные, собранные,-- осведомились как он поживает. Очень отрадно с ними поговорить. -- А как там моя дорогая Сибилла? -- проворковала мать.-- Можно с ней поздороваться, переброситься парой слов? -- Нет, ее сейчас нет, ма,-- гостит у родителей во Флориде. -- Какие милые, приятные люди! -- масть видела родителей Сибиллы только раз -- на свадьбе.-- Надеюсь, им всем хорошо вместе там, на юге. Ну, береги себя, Хуэй.-- Так его ласково называли в семье. -- Не позволяй им бить себя мячом по физиономии.-- У матери, конечно, весьма примитивное представление о футболе.-- И передай наш привет Сибилле, когда вернется, скажи, что мы ее очень любим! Хьюго положил трубку; до него отчетливо донеслись слова матери -- она их сказала отцу за тысячу миль отсюда, в северной части штата Мэн: -- У родителей видишь ли! Готова побиться об заклад, что лжет! Больше до конца недели Хьюго к телефону не подходил. Сибилла вернулась из Флориды к вечеру в субботу. Очень красивая сходила с трапа самолета -- в новой шубе, подаренной отцом. Хьюго, чтобы скрыть рану, на голове нанесенную ударом полицейской дубинки, купил шляпу -- прикрыть череп по крайней мере в аэропорту, где полно народу. Прежде он никогда не носил шляпу и искренне надеялся, что Сибилла не заметит разительной перемены в стиле его одежды. Она и в самом деле не заметила. А дома, когда он снял шляпу, она не обратила внимания и на шрам, хотя разрез, примерно дюйма четыре, легко просматривался через волосы, стоило только посмотреть повнимательнее. Весело щебетала о Флориде -- о тамошних великолепных пляжах, постоянно меняющемся цвете морской воды, бегах фламинго... Очень рад, заверил ее Хьюго, что она хорошо провела время, и ему ужасно нравится ее новая шуба. Сибилла устала в дороге и собиралась лишь слегка перекусить и поскорее залечь спать. Такая идея Хьюго понравилась: не хотелось сейчас видеть никого,-- ни знакомых, ни незнакомых. Около девяти вечера Сибилла принялась зевать и пошла в спальню раздеваться. Хьюго опрокинул три стаканчика бурбона, чтобы не казаться Сибилле не таким, как обычно, слишком рассеянным,-- к чему ей лишние беспокойства? Стелить она себе стала на кушетке в гостиной. Всю неделю время от времени Хьюго вспоминал мучительный для него низкий смех, доносившийся из окна Сильвии, и от этого любая мысль о сексе становилась противной. Чувствовал даже какое-то непривычное онемение в нижней части живота и сомневался, сможет ли еще заниматься любовью с женщиной. "Могу поспорить,-- мрачно размышлял он,-- что я единственный мужчина в истории, ставший импотентом от женского смеха". Жена вышла из спальни, когда он взбивал подушку. Прозрачная черная ночная рубашка, не скрывала ее прелестей. -- Сладенький мой! -- укоризненно бросила она. -- Сегодня же суббота,-- попытался оправдаться Хьюго, продолжая боксировать с подушкой. -- Ах вот оно что! Ни за что не скажешь, что его жена беременна,-- стоит, в своей соблазнительной рубашке, на пороге, медлит, не уходит... -- Видишь ли,-- промычал Хьюго,-- субботняя ночь, разгар спортивного сезона...-- К тому же я, так сказать, приноровился к заданному ритму -- сплю тут один... -- Но ведь завтра нет игры, Хьюго! -- В голосе Сибиллы прозвучали нотки нетерпения. Ну разве устоишь против такой логики? -- Ты права дорогая,-- согласился Хьюго и покорно пошел за ней следом в спальню -- будь, что будет. Если он в самом деле импотент, так этого не скроешь, рано или поздно узнает... Но все его страхи оказались напрасными, может, все дело в трех стаканчиках бурбона, кто знает. В постели они приближались к оргазму, как вдруг Хьюго испугался -- не хватил бы жену инфаркт: так часто дышит, хватая широко раскрытым ртом воздух... Но и во время последних, отчаянных своих и ее телодвижений не мог не слышать, о чем она думает: "Зря я все же не купила это зеленое платье у Бонвита.-- Ее задумчивый, спокойный голос звучал у него в ушах где-то чуть ниже барабанной перепонки.-- А вот без пояса можно и обойтись. А еще -- распороть старую норковую шляпку и сделать из нее манжеты для той старой, выцветшей тряпки -- бывшего платья. Меховые отвороты... А будут бросаться в глаза мои костлявые запястья..." Хьюго завершил свои супружеские обязанности; Сибилла только счастливо вздохнула: "Ах!" -- поцеловала его и тут же заснула, чуть похрапывая. Долго он лежал с открытыми глазами, время от времени поглядывая то на запястья жены, то на потолок и раздумывая о супружеской жизни. Когда он проснулся, Сибилла еще спала; он не стал ее будить. Откуда-то издалека до него доносились звуки церковных колоколов -- такие манящие, чистые, незамысловатые и понятные, они обещали умиротворение страдающим, мятущимся душам. Хьюго вылез из постели, принял душ, оделся быстро, но ничего не упуская в своем туалете, и помчался в церковь за утешением. Сел на заднюю скамью у прохода, расслабился,-- как успокаивают звуки органа и молитвы в это воскресное утро, как обволакивает церковная обстановка -- веры и отпущения грехов... Проповедь, посвященную теме секса и насилия в современном мире, Хьюго по достоинству оценил. После того, что с ним случилось, ему как раз позарез нужен религиозный святой анализ этих аспектов современного общества. Священник, крупный, живой мужчина, с красной физиономией, был весьма прямолинеен; мимоходом осудив его. Призвал Верховный Суд коренным образом изменить свою политику, не допускать и близко к христианскому обществу орду любителей порнографии, мятежников, наркоманов и прочих грешников. Все это, по его мнению, объяснялось лишь атеистической концепцией того, что он презрительно назвал "гражданскими правами",-- и больше не о чем, тут говорить! Затронув в своей проповеди проблему секса, он закусил удила. Церковь прямо-таки сотрясалась от его громогласных проклятий в адрес обнаженных, соблазнительных девиц на обложках журналов; он ретиво осуждал сексуальное просвещение детей; проявляемый повсюду нездоровый интерес к контролю за рождаемостью; всяческие интимные встречи; добрачные половые связи; французские и шведские кинокартины; совместное купание в слишком откровенных пляжных одеждах; нежные обнимания в автомобилях на стоянках; все романы, написанные после 1910 года; совместное обучение мальчиков и девочек, а также новейшую математику, которая, по убеждению священнослужителя, стала опасным средством тайного подрыва моральных устоев. Упомянул пикники без сопровождения пожилых людей; уделил целых две минуты мини-юбкам и подверг нападкам даже женские парики, призванные, по его мнению склонить слишком восприимчивого американского мужчину к распутству и антисоциальному поведению. Видя, в какой раж впал священник, его прихожане нисколько не удивились бы, закончи он свою гневную проповедь решительным осуждением перекрестного опыления растений. На своем месте на задней скамье Хьюго ощущал, насколько просветлен нее, целомудреннее стал,-- очень приятное чувство. Ведь ради этого он и пришел в церковь. Вознамерился даже громко произнести "Аминь!" после одного-двух особенно духовно прочувствованных пассажей в тексте назидательного обращения священника к своей пастве. Постепенно начал осознавать, что слышит в левом ухе чей-то странный, воркующий голосок: "Эй, ты, четвертая слева в третьем ряду, розовощекая такая! Почему бы тебе не зайти ко мне домой после службы для духовного утешения, ха-ха!" Ошеломленный Хьюго понял, что слышит внутренний голос священника. А тот столь же громогласно приступил к довольно неубедительному восхвалению преимуществ, которые дает человеку безбрачие. "Ну а ты, толстушка, в пятом ряду, с такой пышной грудью, в узком лифчике... миссис... как тебя там зовут?.. Что уставилась в свой молитвенник, будто собираешься в монастырь?" Хьюго слышал, как мешаются благочестивые советы и святые мысли с приятной, невинной шалостью: "Я-то догадываюсь, чем ты занимаешься, когда твоего мужа нет в городе. Может, запишешь номер телефона моих личных покоев в эту маленькую черную книжонку. ха-ха?! Я не против!" На своей церковной скамье Хьюго оцепенел: нет, это уж слишком! Священник между тем заговорил о добродетели и целомудрии,-- счел, наверно, за нужное завершить свою проповедь на высокой ноте. Закинув голову назад, устремив очи к небесам, ухитрялся все же через полуприкрытые веки разглядывать прихожанок. Судя по всему, эта последняя тема особенно его занимала,-- голос зазвучал необычайно торжественно, когда он красочно стал описывать эту самую главную добродетель в глазах Всевышнего и его ангелов. "А ты, маленькая мисс Бривз, в белых перчаточках и в таких же носочках,-- слышал Хьюго мысли священника,-- ты, вызревающая, как вкусная, спелая ягодка, с дрожью приближаясь к опасной, похотливой границе, отделяющей тебя от взрослой женщины! Никто кроме меня не знает, чем ты занимаешься за автостоянками, возвращаясь из школы. Дом твоего приходского священника всего в двух кварталах от твоей школы, крошка,-- как раз по дороге домой. Одного робкого стука вполне достаточно. В моем доме всегда найдется чаек с пирожными для таких маленьких, красивых девочек, как ты, ха-ха!" Не боялся бы Хьюго привлечь к себе всеобщее внимание, давно встал бы и выбежал из церкви. Но вместо этого он с размаху шлепнул себя по левому уху: постоянный звон не дает ему больше ничего слышать. Громкий шлепок привлек внимание -- несколько человек повернули к нему головы с явным неодобрением, но это его совсем не трогает. Когда надоедливый звон наконец прекратился, проповедь уже закончилась и священник назвал номер церковного гимна, который надлежит спеть прихожанам, под названием "Скала веков". Хьюго, не зная как следует слов песнопения, просто что-то мычал -- пусть на него не пялят больше глаза. Орган звучал все мощнее; сопрано, тенора, альты, басы подхватили дивную мелодию, вкладывая в исполнение в нее всю свою веру и все свое музыкальное искусство: "Скала веков, разверзнись для меня, Позволь мне укрыться в тебе! Пусть вода и кровь, истекающие из Тебя, Этот животворящий целительный поток, Станут двойным моим исцелением от греха..." Приливы могучих аккордов захватили Хьюго, музыкального слуха у него никогда не было, он только проигрывал дома на патефоне старые, 78 оборотов в минуту, пластинки Уэйна Кинга. Их собрала еще его мать, будучи девочкой, и подарила весь комплект ему на свадьбу. Но сейчас широкий музыкальный диапазон органа, чистые нежные как у флейты, женские и девичьи голоса, обращающиеся к Богу, поддержка густых, как у виолончели, мужских голосов -- все это мелодическое разноголосие порождало в нем особое чувство неземной легкости, будто он сам плывет по весеннему воздуху, блуждая и теряясь в бесконечных, благоуханных небесных садах. Непорочные девы ласково касались его лба нежными, словно лепестки роз, пальцами; в горных потоках мелодично журчала вода, сказочные богатыри заключали его в крепкие объятия, клянясь в вечном братстве. Затянули "Очисти мя, Спаситель, очисти, или я умру!"; Хьюго сполз со скамьи и забился в непреодолимом приступе экстаза. Ему повезло,-- в последнем ряду, у самого прохода, этого почти никто сразу не заметил. Песнопение продолжалось; прихожане, поворачиваясь, чтобы увидеть, что же с ним случилось, стали фальшивить на строчке "Когда я сделаю сей мимолетный вздох..." и вдруг дружно оборвали гимн на фразе "Когда я вознесусь к неведомым мирам...". Все теперь повскакивали со своих мест и глядели на Хьюго: лежа на каменном полу посередине прохода, он корчился и вздрагивал всем телом. По сигналу священника последние, утратившие слаженность аккорды органа замерли. Хьюго еще полежал немного, понимая, что триста пар глаз с любопытством устремлены на него; потом стремительно вскочил и выбежал из церкви. Долго звонил в дверь, но никто ему не открывал. Лишь после того, как он заорал: -- Я знаю, что вы там! Открывайте, или я сейчас вышибу дверь! -- и начал толкать ее плечом, она отворилась. -- Что происходит? -- строго спросила мисс Каттави, загораживая ему проход. Пришлось беспардонно ее оттолкнуть,-- все мускулы налились. Впервые он столь грубо обошелся с женщиной. -- Доктор в Румынии! -- Мисс Каттави пыталась все же его задержать. -- Сейчас я покажу ему Румынию! -- закричал Хьюго, распахивая ударом ноги другую дверь. Мисс Каттави бежала за ним, словно дежурная в классе. Доктор Себастьян скрывался за четвертой по счету дверью, в комнате, похожей на библиотеку,-- упражнялся в высоких, до бедер, резиновых сапогах, в рыбной ловле на искусственных мушек. -- Ах, это вы, мистер Плейс! -- весело приветствовал он пациента.-- Вы вернулись. -- Конечно, вернулся.-- Хьюго было трудно говорить. -- Готов побиться об заклад: вы пришли, чтобы я занялся другим вашим ухом, не так ли? -- доктор вежливо наклонился к нему. Хьюго, схватив доктора Себастьяна за лацканы пиджака, оторвал его от пола и приблизил к самому лицу -- теперь они глядели друг другу прямо в глаза. Хотя доктор казался довольно полным человеком, весил он всего фунтов сто сорок, не больше. -- Нет, я не желаю, чтобы вы занялись моим вторым ухом! -- громко опроверг он его уверенные слова. -- Может быть, вызвать полицию? -- вмешалась мисс Каттави, со снятой трубкой в руке. Пациент выпустил из рук доктора, тот упал на колени на пол, но очень живо вскочил на ноги. Хьюго сорвал телефонный аппарат со стены, вообще-то он всегда с большим уважением относился к чужой собственности, этому учил его отец с детства. -- Не рассказывайте мне сказки,-- заботливо ворковал доктор Себастьян.-- Не может быть, чтобы его снова заложило. Если это в самом деле так -- весьма необычно, но такие случаи известны. Нечего зря волноваться, лечение очень простое; нужно немножко покопаться в ухе инструментиком и... Молча Хьюго схватил доктора одной рукой за горло, а второй удерживал мисс Каттави на расстоянии, чтобы не мешала расправе; потом заговорил: теперь слушайте, что вы со мной сделали! -- Отпустите мое несчастное горло! -- прохрипел доктор. Хьюго отпустил. -- Так вот, мой дорогой юноша,-- молвил доктор Себастьян,-- скажите-ка мне, на что жалуетесь... -- Прогоните ее из комнаты! -- Хьюго жестом указал на мисс Каттави: то, что он собирался рассказать доктору Себастьяну, нельзя говорить в присутствии женщины. -- Мисс Каттави, прошу вас...-- мягко произнес доктор. -- Зверь! -- огрызнулась мисс Каттави, покидая комнату и закрывая за собой дверь. Опасаясь теперь пребывать в непосредственной близости от пациента, доктор Себастьян благоразумно зашел за свой письменный стол, но не садился. -- Могу поклясться, что ваше ухо просто в превосходном состоянии! -- "Превосходном"! -- зарычал Хьюго, сожалея, что убрал руку с глотки доктора. -- Ну, вы ведь теперь слышите команды своих игроков на поле? -- вежливо осведомился доктор Себастьян. -- Если бы я слышал только это! -- застонал Хьюго. -- Ах! -- сразу просиял доктор Себастьян.-- Ваш слух острее нормального? Но ведь я говорил, что у вас экстраординарный слуховой аппарат! Стоило мне только сделать небольшой надрез, вычистить твердой рукой кое-какие чужеродные вещества... По-видимому, у вас был замечательный спортивный сезон? -- Мой сезон еще будет в аду.-- Хьюго не отдавал себе отчета, что этой фразой воздает должное одному французскому поэту. -- Я сильно сконфужен,-- с раздражением, нетерпеливо продолжал доктор.-- Я сделал для вас гораздо больше того, на что вы рассчитывали, и вот награда: вы приходите ко мне и пытаетесь меня придушить. Думаю, вам следует объясниться, мистер Плейс. -- Мне следует сделать с вами кое-что похуже,-- отвечал Хьюго.-- Где вы учились медицине -- в Конго? Доктор Себастьян в ответ на оскорбление вытянулся в полный рост. -- Корнеллский университет, медицинский факультет,-- с достоинством парировал он.-- Так вот, если вы только скажете мне... -- Скажу, скажу,-- повторил за ним Хьюго, расхаживая взад и вперед по комнате. В старом доме потрескивали доски пола; Хьюго казалось, что в ухе у него раздаются крики тысяч морских чаек. -- Прежде всего,-- снова начал доктор Себастьян,-- что вы от меня хотите? -- Я хочу, чтобы вы вернули мое ухо в прежнее состояние, каким оно было до моего визита к вам! -- То есть вы хотите снова оглохнуть? -- недоверчиво переспросил доктор. -- Совершенно верно. -- Дорогой мой, я не могу этого сделать. Это противоречит медицинской этике. Если только об этом узнают, меня лишат права заниматься врачебной практикой на всей территории Соединенных Штатов. Меня, выпускника Корнеллского университета... -- Мне наплевать, чего вы там выпускник. Вы это сделаете! В любом случае. -- По-моему, вы переутомились, мистер Плейс.-- Доктор сел за стол, вытащил лист бумаги, взял в руки перо.-- Ну а теперь попытайтесь спокойно, как и подобает воспитанным людям, по порядку изложить мне все ваши симптомы... Хьюго все еще ходил взад и вперед по комнате, стараясь быть спокойным и воспитанным. Где-то в глубине души у него сохранилось уважение к врачам.-- Все началось с того, что я стал слышать условные сигналы, подаваемые командой противника. Доктор одобрительно кивал, что-то быстро записывая. -- Во время совещания. -- Что такое совещание? Хьюго объяснил как мог, что такое совещание игроков на поле. -- И заметьте -- это на расстоянии пятнадцати ярдов: они перешептываются, а шестьдесят тысяч болельщиков при этом вопят во всю силу своих легких. -- Я знал, что провел успешную операцию! -- Доктор Себастьян весь сиял от самоуважения и данной себе высокой оценки.-- Но даже не предполагал, что настолько успешную. Это должно вам очень помочь в вашей профессии. Могу только поздравить! Ваш случай станет темой интереснейшего доклада на следующем конгрессе... -- Заткнитесь! -- рявкнул Хьюго и принялся объяснять, как к нему пришло понимание закодированных сигналов. Доктор Себастьян сразу посерьезнел, и вежливо попросил Хьюго повторить все еще раз; потом -- растолковать подоходчивее, что означает фраза "Красный -- справа! Поток -- слева! Край -- выровнять! Начнем при счете "пять"!" Наконец, поняв, что это особый, секретный код, свой у каждой команды, и такие коды тщательно оберегаются от команд противника -- все равно что драгоценные камни королевской короны,-- перестал записывать. Но вот Хьюго подошел к тому, как перехватил мысли защитника: "Нет!.. Ничего не выйдет -- слишком сильно прессингуют". Тут доктор Себастьян вообще отложил ручку в сторону и в его глазах промелькнуло беспокойство. Описание игр в покер заставило его недоуменно пожать плечами. -- В наши дни мы только начинаем воспринимать первый, тусклый свет экстрасенсорного восприятия, мой дорогой. Но, между прочим, в Дьюкском университете... -- Помолчите! И Хьюго продолжал свой рассказ: теперь -- о том, как в салоне самолета слышал сообщения о выходе из строя системы связи на борту и откровенный разговор между пилотами в кабине. Даже сейчас от этих воспоминаний у него мурашки поползли по спине. -- Я уверен, что этот феномен можно объяснить,-- не выдержал доктор.-- Причудливый эффект электроники, который... -- Нет, вы только послушайте, что произошло у меня с девушкой перебил его Хьюго.-- Нет тут никакой электроники! Доктор Себастьян с интересом воспринял и изложение того, что у него было с Сильвией,-- только время от времени молча облизывал губы. Сочувственно хихикнул6 когда Хьюго повествовал о смехе, донесшемся до него с четвертого этажа ее квартиры, и о мерзком смехе жалкого запасного защитника Крокера -- словно у того в голове спрятан проигрыватель и он все время крутит любимую пластинку. Умолчал, однако, о своих беседах с тренером: в конце концов, есть вещи, вызывающие лишь мучительные воспоминания. Торопливо передал все остальное: Вьетнам; удар по голове полицейской дубинкой; внутренний презрительный смешок судьи; опасные радикальные воззрения миссис Фитцджералд; речь президента; зубоскальство телевизионного мастера; суждение матери о его жене. Слушатель, не произносил ни единого слова, лишь время от времени с сожалением покачивал головой. Хьюго не пожалел самого себя: передал мысли жены в постели -- как она, вместо того, чтобы переживать то, что полагается в такие минуты, размышляла о меховых манжетах на рукавах старого платья. -- Ну,-- задал он вопрос доктору,-- что вы скажете по этому поводу? -- К своему несчастью,-- ответил тот,-- я никогда не был женат: сами понимаете -- с моим ростом...-- И разочарованно пожал плечами.-- Однако существуют документально подтвержденные случаи, когда любящие пары после долгих лет совместной жизни, очень близких повседневных контактов развивают в себе телепатическую способность читать мысли друг друга... -- А теперь позвольте мне рассказать, что произошло со мной сегодня утром в церкви. Хьюго приходил во все большее отчаяние, научная непробиваемость доктора начинала пожинать свои плоды -- страшная мысль сверлила мозг. Не удастся ему как следует встряхнуть своей историей доктора, придется выйти из этого кабинета точно в таком состоянии, в каком вошел... -- Как приятно слышать, что такой большой, знаменитый весьма привлекательный молодой человек по утрам в воскресенье посещает церковь...-- прошептал доктор. Хьюго вкратце изложил ему, о чем думал священник, произнося свою проповедь о сексе и насилии в современном мире,-- он явственно слышал его мысли. -- Все, это мой последний визит в церковь! -- резюмировал он твердо. Доктор улыбнулся, проявляя терпимость. -- Духовенство состоит из таких же людей, как и мы, смертные. Вполне вероятно, это наложение ваших собственных желаний и... -- И последнее...-- перебил его Хьюго. Во что бы то ни стало он должен каким-то образом убедить доктора. Откровенно поведал ему и о непреодолимом приступе экстаза в церкви, о благоуханных небесных садах, непорочных девах и сказочных богатырях и о столь сильно подействовавшем на него песнопении "Скала веков". Доктор смешно надул губы. -- Обычное явление,-- вынес он вердикт,-- ему подвержены простые и очень восприимчивые к религии натуры. В этом нет никакого вреда. -- Вы только представьте себе! -- заорал Хьюго.-- Триста прихожан смотрят, как здоровый парень, весом двести тридцать пять фунтов, лежит на полу, словно выброшенный на песок тунец на рыболовном крючке! И вы считаете, что в этом нет никакого вреда? Сами убеждали меня, что если люди в самом деле хорошо слышат, то при исполнении Бетховена должны забиться в непреодолимом приступе экстаза. -- Бетховен -- да! -- авторитетно подтвердил доктор.-- Но при чем здесь "Скала веков"? Явно музыкальный сноб этот доктор Себастьян. -- Там-там-ти, там-там-та...-- пропел он, выражая пациенту полное презрение; потом вспомнив, что он врач, наклонился над письменным столом и похлопал Хьюго по руке.-- Дорогой мой, вы человек, отлично натренированный вам известны все тонкости и хитрости спортивной игры. Сейчас вы достигли наивысшего расцвета как спортсмен, и ваши глубокие профессиональные познания приводят порой к спонтанным практическим проникновениям в самую суть вещей. Вы должны ценить в себе столь необычные способности, благодарить за них Бога. Я уже объяснил вам все в случае с картами, по поводу священника и вашей жены. Ну а то, что вы рассказали мне о девушке, которую вы называете Сильвией,-- это всего лишь конкретизация вашего чувства вины в сочетании с вполне естественным для такого молодого человека, как вы, сексуальным голоданием. Все остальное, боюсь, из области галлюцинаций... Советую вам обратиться к психиатру. Могу порекомендовать одного хорошего специалиста; позвонить ему и... Хьюго зарычал. -- Что вы сказали? -- не понял доктор. Хьюго зарычал снова, посильнее, и подошел к окну. Всполошившийся не на шутку доктор последовал за ним и выглянул в окно. На расстоянии футов пятидесяти по мягкой, покрытой опавшей листвой полянке к гаражу соседнего дома шел мальчик лет пяти, в туфельках на резиновой подошве. Оба постояли молча. Доктор наконец вздохнул. -- Ладно, пройдите в операционную... Когда час спустя Хьюго вышел из дома доктора, за ухом у него белела небольшая повязка. Он был счастлив: вновь вся левая сторона напоминала ему плотно закупоренную пробкой бутылку с пузырящимся сидром... До конца спортивного сезона Хьюго не удалось перехватить ни одной передачи на футбольном поле. Его вводили в заблуждения простейшие манеры, он сломя голову мчался на левый край, когда игра перемещалась на правый, и он не слыхал предупреждающих воплей Джонни Сматерса, когда противоборствующие команды выстраивались на линиях. Джонни Сматерс снова перестал разговаривать с ним после игры и при переездах на соревнования в другие города выбирал себе другого товарища по команде. В конце сезона контракт с Хью не возобновили. Официальная версия, приведенная журналистам его тренером,-- травма головы у Хьюго оказалась настолько серьезной, что при продолжении футбольной карьеры он рисковал при любом сильном повторном ушибе навсегда остаться калекой. Доктор Себастьян содрал с него за операцию 500 долларов, а вместе с штрафом, взятками судье и журналистам общая сумма расходов достигла тысячи долларов -- как раз суммы, обещанной ему тренером в качестве повышения жалованья. Но Хьюго с радостью за все заплатил. К десятому января он, с удовольствием храня верность семейным узам, продавал страховые полисы в компании тестя,-- правда, ему постоянно приходилось садиться с левой стороны от клиентов, чтобы четко слышать что они говорят.
РАСТВОР МАННИХОНА
В одном окне громадного темного здания научно-исследовательской лаборатории "Фогель -- Полсон" допоздна горел свет. Мыши всех цветов спали в своих клетках, как и прочий генетический материал. Дремали обезьяны; собаки, очевидно, видели сладкие сны, а поделенные на классы крысы-альбиносы ожидали острого скальпеля и болезненных уколов,-- обычно такие процедуры проходили по утрам. Внизу тихо гудели компьютеры, готовя к завтрашнему утру запутанные ответы на сложные задачи. Микроорганизмы в затемненных пробирках, расставленных в точной геометрической форме походили на цветы; целые колонии бактерий, смахивающие на города-государства, растворялись в чашечках Петри с антисептическим раствором, исчезали, словно смытые волной в эту ночь научных экспериментов. Поражающие воображение сыворотки тоже готовились в темноте, чтобы днем либо оправдать, либо окончательно убить чьи-то надежды. За опущенными ставнями химикаты незаметно воздействовали на молекулы. В ночном просторе носились невидимые глазу атомы. В закрытых на замок помещениях вызревали лекарства и медицинские яды. Электромагнитные тумблеры, хранящие в надежных сейфах миллион различных химических формул, поблескивали сталью в редких лучах лунного света. В ярко освещенной комнате, с надраенными до блеска полами, человек в белом халате переходил от одного стола к другому, наливая жидкость в мелкий стеклянный сосуд, добавляя красновато-коричневый порошок к содержимому носатой колбы и делая записи в рабочей тетради со светло-голубой обложкой. Этого человека звали Колвер Маннихон. Среднего роста, полный, округлый, с гладким лицом (бриться ему приходилось всего дважды в неделю). Маннихон походил на мускусную дыню канталупу, давно уже созревшую, но не слишком аппетитную. Высокий, выпуклый лоб "дыни" был покрыт белокурым пушком, а выражение голубых глаз, оснащенных очками с толстыми линзами, напоминало растерянный взгляд младенца в ожидании няньки -- вот-вот придет и поменяет мокрые пеленки. Нет, в Колвере Маннихоне ничего от лауреата Нобелевской премии, хотя он страстно желал им стать. В свои двадцать девять лет, и три месяца, знакомый со статистикой, он знал, что большая часть всех великих научных открытий совершается учеными до тридцатидвухлетнего возраста. Таким образом, у него еще в запасе два года и девять месяцев. Однако шансы на крупное научное открытие в лаборатории "Фогел -- Полсон" -- мизерные,-- ведь трудится он в отделе моющих средств и растворителей. Работать ему поручено над моющим средством, способным целиком растворяться в воде: за последнее время в общенациональных журналах появилось несколько тревожных статей -- участились случаи гибели форели из-за того, что в сточных трубах скапливается грязная пена, а проточные ручейки загрязнены хлопьями мыла. Пока еще никто, увы не, получил Нобелевской премии за изобретение нового моющего средства, которое не убивает форель. Через неделю ему исполнится двадцать девять и четыре месяца,-- от этой мысли Маннихона передернуло. Коллеги по лаборатории, люди моложе его, работают над проблемами лейкемии и рака шейки матки; создают химические соединения, порождающие определенную надежду на излечение такой болезни, как шизофрения. Одному двадцатилетнему вундеркинду поручили даже работать над совершенно секретной проблемой, связанной с водородом в свободном состоянии. По всему видно -- ему открыта дорога в Стокгольм! Всех молодых коллег Маннихона, приглашали на важные совещания руководства, а мистер Полсон звал их в клуб или даже к себе домой. Повсюду они носились на модных спортивных автомобилях в сопровождении красивых, сексапильных девиц -- почти кинозвезд. Мистер Полсон никогда и носа не казал в отдел детергентов, а когда встречал в коридорах Маннихона, то почему-то, здороваясь, называл его Джонсом. Неизвестно почему, но лет шесть назад мистеру Полсону в голову пришла мысль, что его зовут именно так, а не иначе. Маннихон был женат на женщине, очень похожей на дыню касабу, двое их детей, мальчик и девочка, росли точно такими, как ожидали родители,-- ни малейших сюрпризов! Маннихон гонял на старом "Плимуте", 1959 года выпуска. Жена вовсе не возражала против его работы по ночам, ничего подобного,-- скорее напротив. Все же лучше работать в лаборатории, чем преподавать химию в средней школе. Сегодня он задержался допоздна, потому что днем наблюдал какую-то странную реакцию и она его озадачила. Взял для опыта обычное, стандартное моющее средство компании, "Флоксо", и добавил к нему почти наобум немного красно-коричневого порошка (сравнительно простая формула), известного всем в лаборатории как диоксотетрамеркфеноферроген-14 -- он довольно свободно соединяется с некоторыми стеаратами. Порошок этот весьма дорогой химикат,-- пришлось пережить несколько неприятных мгновений, когда в аудиторском отделе ему напомнили о состоянии бюджета лаборатории. Да он и использовал-то всего один грамм на фунт "Флоксо", себестоимость которого не превышает доллара за тонну,-- это распрекрасное моющее средство продается во всех лучших супермаркетах за сорок семь центов в большом, удобном для хозяйки, "экономном" пакете с зелеными марками, сулящими дальнейшие скидки. Маннихон бросил в колбу кусочек белой хлопчатобумажной салфетки с пятнами от кетчупа, оставшимися после его завтрака (бутерброд с салатом и томатом), и, к великому своему разочарованию, увидел, что контрольный раствор чистого "Флоксо" удалил все пятна с такого же куска салфетки, а раствор с диоксотетрамеркфеноферрогеном-14 оставил на тряпочке пятно, похожее на то, что и следовало очистить,-- след от кетчупа. Тогда он попробовал растворитель с одним миллиграммом диоксотетрамеркфеноферрогена-14 -- результат оказался точно таким же целых шестнадцать месяцев трудился он над этим проектом и, вполне естественно, был немного обескуражен; вознамерился уже выбросить оба растворителя, но передумал: осадок-то от чистого "Флоксо" опускается на дно (о чем с осуждением пишут все общенациональные журналы) а его раствор вот он -- словно чистая вода из горного источника. Когда он наконец осознал всю грандиозность своего открытия, ему пришлось от неожиданности сесть, ибо ноги под ним подкосились. Перед глазами заплясали чистые сточные трубы, какими они были в 1890 году, а форель выпрыгивала из зева каждой канализационной трубы, расположенной в густо заселенных городских кварталах. Пусть теперь мистер Полсон только попробует назвать его Джонсом. Он купит себе новую машину -- "триумф", разведется с женой и приобретет контактные линзы. Его повысят по службе -- переведут в отдел раковых заболеваний. Осталось сделать совсем немногое -- определить точную пропорцию диоксотетрамеркфеноферрогена-14 и "Флоксо", то есть сочетание их, которое не оставит следов мыльной пены после реакции и в то же время удалит все пятна,-- и все его будущее обеспечено. Опытный, хорошо подготовленный исследователь, он с привычной методичностью готовил одну смесь за другой,-- сердце его сильно билось. И даже не экономил на дорогом химикате -- в такой важный момент нечего скопидомничать! Кончился кетчуп, и пришлось использовать табачную смолу из своей трубки. И днем, и, после долгого ночного бдения (он позвонил жене -- предупредил, что не придет к обеду) результаты получились одинаковые. Предательское пятно не пропадало,-- оно оставалось на хлопке; линолеуме; пластмассе; искусственной коже; на тыльной стороне его руки. Впадать в отчаяние, конечно, не стоит. Эрлих, например испытал 605 различных комбинаций, прежде чем добился своего магического препарата -- 606-я комбинация. Наука -- дело долгое, время в этом случае ничтожно. Наконец все неживые материалы для опытов были исчерпаны. Тогда он вытащил двух белых мышек из выводка,-- ему их передали, так как они упрямо отказывались развивать раковые опухоли. Лаборатория "Фогель-Полсон" развернула рекламную кампанию, призывая мыть собак средством "Флоксо". А вся причина в том, что оно уступало при использовании в хозяйстве их самому главному и сильному конкуренту -- моющему средству "Вондро" -- и, стало быть, приходилось искать новые области применения первозданно проведенного на мышах, оказались точно такими же, как и с другими подручными материалами. Одна мышка стала первозданно беленькой -- как в день, когда появилась на свет; растворитель, в котором он ее искупал, мылился вполне нормально. Другая выглядела так, словно ее обработали препаратом для клеймения, но растворитель Маннихона все ликвидировал за какие-то пять минут. Мышек он убил. Человек сознательный, убежденный, не мог он в своих дальнейших опытах пользоваться второсортными мышами. Когда приканчивал вторую, ему показалось, что она его укусила. Приготовил новый раствор, на сей раз с одной миллионной грамма диоксотетрамеркфеноферрогена-14; подошел к клеткам, вытащил еще парочку мышей -- в клетках у него их великое множество. Ему отдавали мышей, считавшихся бесполезными для науки,-- в лаборатории они больше не нужны,-- и таким образом в его распоряжении оказались мыши с самыми разнообразными заболеваниями: страдающие гигантизмом; слепые; черные, пегие; пожирающие свое потомство; прихотливо-капризные мыши желтого цвета; серые, с пятнами, похожими на красную анилиновую краску, и даже такие, которые кидались на прутья клетки и на камертоне убивали себя, как только слышали ноту до-бемоль. Итак, стараясь уберечься от острых мышиных зубов, Маннихон ловко вытащил из клетки еще пару мышей. Клетки с мышами хранились в темном помещении (аудиторский отдел придерживался твердого мнения, что электрический свет в отделе моющих средств и растворителей -- непозволительная роскошь), и он не видел, какого цвета его избранницы, покуда не принес их в лабораторию. Оказалось -- желтоватого,-- сильно смахивали по его представлениям на недоедающего золотистого лабрадорца или недомогающего китайского рабочего прачечной. Намазал их обильно табачной смолой; чтобы иметь ее в достатке, приходилось все время курить трубку,-- от табака щипало язык, но сейчас не время задумываться над приносимыми жертвами. Опустил одну мышь в раствор дистиллированной воды и "Флоксо" на дюйм от дна; с одинаковым тщанием протер руки спиртом и вымыл мышь; та поднимала множество брызг, видно, ей нравилась такая ванна. Все пятна пропали, в склянке зашипела мыльная пена. Тогда он проделал ту же процедуру с второй мышью и добавил в раствор одну миллионную грамма красно-коричневого порошка. Снова протер руки спиртом, а когда повернулся, мышь лежала на боку в растворе. Наклонившись пониже, долго ее разглядывал: Не дышит, мертвая. Ему-то хорошо известно, как выглядит мертвая мышь -- сколько перевидал их на своем веку! Ну и организация работы в лаборатории, с раздражением думал он. Поручают ему серьезную исследовательскую работу -- и обеспечивать хилыми мышами, которые гибнут при первом прикосновении человеческой руки. Выбросил в мусорное ведро дохлую мышь, пошел в соседнюю комнату за другой; на сей раз включил свет,-- черт с ними, с этими подонками из аудиторского отдела! Под влиянием приступа вдохновения,-- таких не объяснить вескими причинами, и именно им наука обязана когда делает семимильные шаги, он вытащил еще одну желтую мышь, точную копию погибшей, и, бросая дерзкий вызов начальству, оставил свет в помещении для мышей включенным. Там тут же поднялся невообразимый писк -- децибел восемь, не меньше. Вернувшись в лабораторию, старательно измазал новую подопытную табачной смолой (заметив походя, что первая все еще весело резвится в мыльной пене) и опустил в стеклянную посудину с довольно высокими для нее краями -- не выскочит. Вылил прямо на мышь свою смесь; несколько мгновений ничего особенного не происходило -- он внимательно наблюдал за ее поведением. Потом мышь издала вздох, тихо легла и умерла. Маннихон сел; встал; зажег еще одну трубку; подошел к окну, выглянул: над дымоходом опускается луна... Попыхивая трубкой, раздумывал. Как исследователь, он осознавал: есть причина -- должно быть следствие, а оно не вызывает никакого сомнения -- две подохшие мыши. Но ведь первую белую мышь он опустил практически в такой же раствор, а она не умерла, хотя на шерстке остались пятна смолы. Белая мышь -- желтая, вторая желтая -- снова белая... У него начинает болеть голова... Луна уже исчезла -- скрылась за дымоходом. Пора вернуться к столу: мертвая желтая мышь в посудине уже почти одеревенела -- лежит, безмятежная, в чистой, ясной жидкости. А в другой посудине вторая желтая мышь с увлечением занимается серфингом на белой мыльной пене "Флоксо". Утопленницу он вытащил и поместил в холодильник -- пригодится для работы. Снова совершил рейс в помещение для мышей -- писк стоит ужасный, усилился никак не меньше, чем до одиннадцати децибел. В лабораторию он принес трех мышек -- серую, черную и пегую; отложил в сторону трубку с табачной смолой и опустил мышек, одну за другой, в раствор, в котором умерла их желтая подружка. Этим трем, судя по всему по вкусу пришлась купель, а пегая продемонстрировала поразительную резвость и даже предприняла попытку спариться с черной, хотя обе -- самцы. Поместил трех контрольных мышек в портативные клетки и в упор, не спуская глаз, долго наблюдал за желтой мышью: по-прежнему наслаждается в своем миниатюрном Средиземном море пенистого, никогда не подводящего "Флоксо". Осторожно вытащил желтую мышь из мыльной пены; насухо, старательно вытер,-- эти действия, кажется, вызвали у зверька раздражение; кажется, мышка опять его укусила... Легонько опустил желтую мышь в стеклянную посудину, где расстались с жизнью два ее желтых братца, но так резвились три разноцветных. Снова несколько мгновений все спокойно; потом в свою очередь желтая посередине склянки, вздохнула, упала на бок и сдохла. Из-за усиливающейся головной боли Маннихон закрыл глаза на целых шестьдесят секунд. А когда снова открыл, желтая мышь неподвижно лежала там, где упала, в кристально-чистой жидкости. Великая усталость овладела им. Ничего подобного с ним еще не случалось за все годы, что он верой и правдой служил науке. Слишком утомленный, он не в силах был объяснить, что происходило у него на глазах: к лучшему это все или к худшему, поведут его передовые очищающие средства вперед, по столбовой дороге науки, или, напротив, отбросят лет эдак на сто назад; приблизят к отделу раковых заболеваний или к этажу, где занимаются воском и клеями, а может, даже и к выходному пособию. Мозг отказывался в этот поздний вечер решать возникшую проблему; машинально он положил желтую мышь рядом с мертвыми сородичами в холодильник, вытащил всю троицу -- серую, черную, пегую,-- почистил мышек, сделал кое-какие записи, погасил в своей лаборатории свет и отправился домой. Сегодня он без своего "Плимута" -- жене понадобился: вздумала ехать играть в бридж. Автобусы давным-давно не ходят, на такси денег нет, даже если б и попалось в столь поздний час, так что пришлось добираться пешком. По дороге увидел свой "Плимут" припаркованный, перед темным зданием на Сеннет-стрит, на расстоянии приблизительно мили от их дома. Жена не сообщила ему, где собирается играть в бридж, а он не спрашивал -- просто удивился, как это люди могут играть в карты до двух часов ночи, а шторы на окнах так плотно задернуты, что сквозь них не просачивается ни единого луча света. Но он заходить не стал: однажды жена заявила, что его присутствие при карточной игре мешает ей правильно определять ставки. -- Собери все свои записи,-- наказывал ему Самуэл Крокетт,-- положи в портфель и запри на замок! И запри холодильник! В нем лежат, объяснения Маннихон, восемнадцать мертвых желтых мышей. -- А нам лучше поговорить обо всем в удобном месте,-- завершил Крокетт,-- где никто не помешает. Это и произошло на следующий день. Маннихон зашел к Крокетту в одиннадцать утра -- тот работал в соседней лаборатории. Сам он оказался в своей уже в шесть тридцать -- не мог заснуть и все утро опускал в свой раствор предметы желтого цвета, что попадали под руку. Крокет стал именовать его раствор "раствором Маннихона" в двенадцать часов семнадцать минут. Впервые что-то назвали в его честь -- дети носили имена тестя и тещи,-- и вот Маннихон, не отдавая, правда, себе ясного в том отчета, стал воображать себя крупным деятелем науки. Решил приобрести контактные линзы даже до того, как к нему явятся корреспонденты и фотографы общенациональных журналов и начнут его снимать. Крокетт, по прозвищу Горшок, один из тех его молодых коллег, которые разъезжали повсюду в спортивных автомобилях, с сексапильными девицами. Правда, пока это всего лишь "ланчиано", зато с открытым верхом. Первый студент в Массачусетском технологическом институте, двадцати пяти лет и трех месяцев; работает по особой программе с кристаллами и сложными протеиновыми молекулами. Положение его в лаборатории "Фогель-Полсон" сравнимо со статусом маршала в наполеоновском генеральном штабе. Этот долговязый, жилистый янки знал, как трудно достается хлеб экспериментаторам. Несколько долгих утренних часов Маннихон по очереди отправлял в свой раствор предметы желтого цвета (шелк, хлопчатобумажную ткань, промокательную бумагу) -- никакой реакции, только загубил дюжину желтых мышей. Почувствовав вдруг острую необходимость в чужих мозгах, в другом интеллекте, он направился к соседней двери, где сидел Крокетт, положив ноги на лабораторный стол из нержавеющей стали, сосал кусочек сахара, пропитанного ЛСД, и слушал пластинку Фелониуса Монка на граммофоне. Встретил он коллегу, неприветливо, не скрывая раздражения: -- Какого черта тебе здесь нужно, Флокс? Так называли Маннихона некоторые молодые сотрудники -- форма профессионального поддразнивания1, Когда он объяснил ему в двух словах цель своего визита, Крокетт согласился пойти за ним. Не раз уже прибегал он к помощи Крокетта, и эта помощь уже окупилась сполна. Тем более что его осенила ослепительная идея -- ввести несколько капель своего раствора разноцветным мышам непосредственно внутрь, через рот,-- и он завершил эту процедуру с желтой мышью, одной из последних в выводке, хранившемся у него в клетках. После введения нескольких капель раствора все мыши -- белые, серые, черные, пегие -- вели себя довольно активно, становились веселыми и воинственными. после такой выпивки желтая спокойно почила в бозе, через двадцать восемь минут. Совершенно ясно, что раствор оказывает свое воздействие как снаружи, так и изнутри. На Крокетта произвел сильное впечатление тот факт, что даже самая малая порция красно-коричневого порошка удаляет упрямую мыльную пену "Флоксо",-- он даже похвалил Маннихона в своей обычной, немногословной манере истинного янки.
1 От "флокуляция" выпадение в раствор хлопьев (англ. "bcocr" -- "хлопья"). -- Да, что-то там у тебя получилось.-- Крокетт не переставал посасывать кусочек сахара, пропитанного ЛСД.. Маннихон заметил, что Крокетт повернул к двери, явно намереваясь покинуть лабораторию. -- Почему бы нам не поговорить здесь, Крокетт? Врем прихода на работу он уже отметил, и ему, конечно, не хотелось, чтобы кто-нибудь из отдела кадров поинтересовался, почему это он в четверг взял отгул на полдня. -- Не будь наивным, Флокс,-- только и ответил Крокетт без всяких объяснений. Пришлось Маннихону собрать все свои записи, положить в портфель, привести в порядок стоящие на полке аппаратуру и материалы, которыми пользовался для эксперимента, закрыть холодильник и выйти из лаборатории вслед за Крокеттом. У ворот, возле входа, столкнулись нос к носу с Полсоном. -- Ах горшок, старый ты горшок! -- Ласково обнял он Крокетта за плечо.-- Бож! Хэлло, Джонс! Куда это вы направляетесь? -- Я...-- начал Маннихон, заранее зная, что непременно начнет заикаться. -- Ему назначено у оптика,-- торопливо объяснил за него крокет.-- Я подвезу. -- Ага! -- молвил мистер Полсон.-- У науки, как известно, миллион глаз. Милый, старый горшок! Вышли за ворота. -- Разве вы не ездите на своем автомобиле, мистер Джонс? -- поинтересовался служащий стоянки,-- четыре года назад слышал, как Полсон назвал Маннихона Джонсом. -- Вот,-- перебил его Крокетт,-- возьмите! -- И протянул в качестве чаевых кусочек сахара с ЛСД.-- Пососите! -- Благодарю вас, мистер Крокетт.-- И служащий тут же отправил кусочек в рот. "Ланчиано" вырвался со стоянки на главное шоссе, потом на Итальянский проспект, на Виа Венето, промчался, как вихрь, мимо редакций общенациональных журналов, здесь общество богатых людей, открытое солнцу, ветру и дождю... Так казалось Маннихону. "Ах, Боже мой,-- думал он,-- вот как нужно жить!" -- Ладно, пора подсчитать все плюсы и минусы,-- подвел итог Крокетт. Сидели в темном баре, убранном в стиле английского гостиного двора: изогнутые бронзовые рожки, кнуты, на картинах -- сцены охоты. У стойки красного дерева на равном расстоянии друг от друга сидели на высоких стульях три замужние дамы, в мини-юбках, ожидая своих джентльменов явно не мужей. Крокетт пил виски "Джэк Дэниел", разбавленное водой. Маннихон потягивал "Александер",-- этот единственный алкогольный напиток он принимал, ибо считал его похожим на взбитый молочный коктейль. -- Минус первый,-- Крокетт помахал официанту, чтобы тот принес ему еще стаканчик "Джэка Дэниела",-- пил он быстро,-- выпадение осадка. Но это не такое уж непреодолимое препятствие. -- Вопрос времени,-- прошептал Маннихон.-- С помощью катализаторов мы могли бы... -- Может быть. Плюс первый -- явное, пока неясное нам сродство с живыми организмами желтого цвета; пока ограничено главным образом мышами. Дальнейшие опыты это только подтвердили. Как ни говори, а все же прорыв. Специфические химические сходства с различными особыми организмами, которым оказывается предпочтение. Конечно, прорыв, что же еще? Удостоишься всяческих похвал. -- Да-а, мистер Крокетт...-- Маннихон потел еще больше обычного, такое удовольствие доставляли ему эти слова.-- Ничего себе -- услыхать такое от вас -- отличника в Массачусетском технологическом институте. Не спорю, не спорю... -- Называй меня просто Горшок,-- предложил Крокетт.-- Мы ведь оба с тобой варимся теперь в этом соку. -- Горшок,-- повторил с благодарностью Маннихон, думая о своем будущем автомобиле -- "ланчиано". -- Минус второй,-- Крокетт принимал из рук официанта стаканчик "Джэка Дэниела".-- Этот твой раствор, судя по всему, оказывается фатальным по отношению к организмам, с которыми проявляет сродство. Но вопрос заключается в том, на самом ли деле это минус. -- Ну, это покуда выяснить невозможно... одеревеневших, загубленных им мышей заперты в холодильнике! -- Негативная реакция подчас та же скрытая позитивная. Все зависит от того, с какой точки зрения к ней подходить, продолжал Крокетт.-- Вполне естественный цикл восстановления и разрушения. И то и другое оказывается на своем законном месте, когда наступает время. Этого нельзя упускать из виду. -- Нет, что ты,-- смиренно откликнулся исследователь, решительно настроенный никогда этого не делать. -- Если подходить к проблеме с коммерческой точки зрения,-- рассуждал далее Крокетт,-- то посмотри на ДДТ. Миксоматоз, но бесценен для Австралии, где всю территорию заполонили кролики. Никогда не симпатизировал этому серебряному карасю... Карася они позаимствовали из аквариума, стоявшего на столе у дежурной, и в 12.56 дня опустили его сначала в чистый "Флоксо", а затем в раствор Маннихона. Никак не скажешь, что карасю пришелся по вкусу "Флоксо" -- он стоял на голове в стеклянной колбе и вздрагивал всем тельцем каждые тридцать шесть секунд, но все же остался жив; после двадцатисекундного пребывания в растворе Маннихона испустил дух и, мертвый, занял свое место в холодильнике, рядом с восемнадцатью трупиками мышек. -- Нет,-- подтвердил Крокетт,-- совсем не нравился... Посидели молча, выражая соболезнования по поводу кончины серебряного карася. -- Итак, повторим все по порядку,-- предложил Крокетт.-- У нас в руках вещество с необычными свойствами. При нормальной температуре оно нарушает неустойчивый баланс обычно связанных между собой молекул жидкости. Смешно и говорить о расходах на его производство -- просто мелочь. В крошечных количествах следы минералов почти неразличимы. Далее: это вещество высокотоксично для одних организмов и вполне безвредно для других. Право, не знаю, но... по-моему на этом можно кое-что заработать... У меня предчувствие...-- И резко осекся, словно сомневаясь, делиться ли с коллегой своими мыслями.-- Можно найти такое место, где возможно... Желтый, желтый, постоянно желтый цвет... Что, черт подери, представляет собой этот желтый цвет, который не дает нам покоя, как кролики в Австралии? Ответим на этот вопрос -- выясним все! -- Ну, надеюсь, к концу года мистер Полсон повысит нам с тобой зарплату. По крайней мере премия к Рождеству обеспечена,-- заметил Маннихон. -- "Премия"? -- Крокетт впервые повысил голос.-- "Повысит" зарплату"? Послушай, парень, ты случаем не помешался? -- Нет. В моем контракте указано: все, что я открою, разработаю, принадлежит компании "Фогель -- Полсон". За это... А у тебя контракт составлен иначе, не как у меня? -- Кто ты такой, парень? -- пренебрежительно бросил Крокетт.-- Пресвитерианец? -- Нет, баптист. -- Ну, теперь понимаешь, почему мы для этого разговора ушли из лаборатории? -- Наверно...-- Маннихон оглянулся на стойку бара и на трех сидящих за ней дам в мини-юбках.-- Атмосфера гораздо уютнее... -- "Уютнее"! -- Крокетт фыркнув, произнес нецензурное слово.-- У тебя парень, своя компания, да? Где зарабатываешь? -- "Своя компания"? -- не понял озадаченный Маннихон.-- На что она мне сдалась? Зарабатываю я семь тысяч восемьсот долларов в год, не считая налогов, платы врача, которые следят за моими детьми, страховки... А у тебя? -- Четыре или пять. Может, даже семь -- кто их считал? Одна -- в Лихтенштейне, две -- на Багамских островах, еще одна -- на имя разведенной тетки -- нимфоманки, на законном основании проживает в Искии. -- В твоем-то возрасте! -- с восхищением произнес Маннихон.-- Двадцать пять лет и три месяца... Но для чего тебе столько? -- Э-э, бросаю время от времени кость и Полсону: низкотемпературная обработка полиэфиров, процесс кристаллизации для хранения нестойких аминокислот,-- в общем, такие вот пустячки. Ну, а у Полсона от благодарности слюнки текут.-- Он помолчал.-- Но если речь заходит о чем-то действительно стоящем, то я, парень, ни за что не побегу в управление крутя хвостом, как гончая с куропаткой в зубах. Скажи мне приятель ради Христа, чем ты все это время занимался? У меня четыре патента на имя компании -- обработка стекловолокна -- в одной только Германии. Ну а что касается низкосортных бокситов... -- Можешь не вдаваться в подробности.-- Маннихон не желал проявлять навязчивость, начиная понимать наконец, откуда взялись на стоянке лаборатории все эти "ланчии", "корветы" и "мерседесы". -- Мы организуем свою компанию в Гернси! -- заявил Крокетт.-- Ты, я и еще тот, кто нам понадобится. меня там неплохие связи, и на этом острове все скоты говорят по-английски. А для дочерних компаний можно использовать мою тетку в Искии. -- Ты считаешь, нам еще кто-нибудь понадобится? -- встревожился Маннихон. Всего за каких-то десять минут он овладел первым здоровым инстинктом капиталиста -- никогда и ни с кем не делиться своими прибылями без особой на то надобности. -- Бою-усь, протянул размышляя о чем-то, Крокетт,-- нам понадобится первоклассный патологоанатом: пусть расскажет нам, каким образом "раствор Маннихона" взаимодействует с ядерными материалами, с какими клетками у него сродство и как он проникает через стенку клетки. Еще -- опытный биохимик. А также эксперт геолог, чтобы анализировать, как ведет себя наш продукт в свободной среде. Вот это по крупному, приятель. Не стоит тратить время на проходимцев? И потом, само собой, ангел. -- "Ангел"? -- переспросил ничего не понимая Маннихон: до сих пор, судя по всему, религия не входила составной и неотъемлемой частью в их операцию. -- Денежные мешки,-- теряя терпение пояснил Крокетт.-- Вся наша затея стоит кучу денег. Мы, конечно, можем временно пользоваться нашей лабораторией, но в конечном итоге нам понадобится своя собственная. -- Само собой разумеется.-- Маннихон, чувствовал, как расширился его словарный запас и раздвинулись рамки представления о будущем. -- Прежде всего, конечно, патологоанатом,-- продолжал Крокетт.-- Самый лучший для этого человек в стране работает в нашей конторе -- старый добряк Тагека Ки. Маннихон кивнул -- Тагека Ки занимал определенное место в его внутреннем мире. В свое время отличник в Киотском университете, а потом в Беркли; гоняет на "ягуаре". Однажды заговорил с ним, в кинотеатре,-- спросил: "Это обмен репликами надолго застрял в его памяти. -- О'кей! -- перебил его мысли Крокетт.-- Пошли, нужно застать Ки до того, как он уйдет домой! Не будем терять времени.-- И бросил на столик десятидолларовую купюру. Маннихон пошел за ним следом к двери с ощущением -- как все же притягательно крупное состояние. Вид трех дам в мини на высоких табуретах, вызвал у него приятную дрожь. "В один прекрасный день, очень скоро, вот такая женщина будет ждать меня в баре..." По дороге в лабораторию купили для дежурной серебряного карася -- обещали вернуть ей рыбку. "Я так к ней привязана",-- призналась эта добрая женщина. -- Интересно, очень интересно...-- повторял Тагека Ки, быстро пробегая глазами записи Маннихона и бросив холодный, по-восточному равнодушный взгляд на восемнадцать мертвых мышей в холодильнике. Однако они ведь все еще сидят в лаборатории Маннихона... Крокет и Тагека Ки не сомневались, что их-то комнаты прослушиваются и каждый вечер занимается лично Полсон. А вот прослушивать отдел моющих средств и растворителей никому и в голову не придет и в этой лаборатории они могут разговаривать не таясь, конечно на пониженных тонах. -- Интере-есно...-- тянул, листая странички, Тагека Ки. Говорил он на отличном английском, правда с техасским акцентом. Ставил в Сан-Франциско пьесы -- ногаку -- классического японского театра и слыл большим знатоком табачной мозаики. -- Так-так... та-ак... распределение ролей такое, если только спектакль состоится. Все участники получают поровну, но я имею эксклюзивные права в Гватемале и Коста-Рике. -- Ки, побойся Бога! -- упрекнул его Крокетт. -- У меня есть кое-какие связи в странах Карибского бассейна, и я не могу упускать это из виду. А вы либо соглашаетесь, либо отказываетесь, воля ваша. -- О'кей! -- сдался Крокетт. Тагека гораздо ближе к Нобелевской премии, чем он, Крокетт, и у него свои компании в Панаме, Нигерии и Цюрихе. Тагека Ки небрежным жестом вытащил из холодильника поднос с мертвыми мышами и одного-единственного серебряного карася на отдельной алюминиевой лопатке. -- Прошу меня простить...-- В голове у Маннихона возникла вдруг некая мысль.-- Мне не хотелось бы вас перебивать, но... все они желтые -- я имею в виду мышей.-- Снова его прошиб пот -- ощущение далеко не из приятных.-- Я просто хочу сказать, что до настоящего времени... я по крайней мере... ну... раствор...-- позже он научится без запинки произносить название своего детища не краснея, но пока еще не был к этому готов,-- так вот, раствор оказался токсичным... ну... для таких организмов, доминанта которых -- я имею в виду их пигмент, так сказать,-- носит желтую окраску. -- Что вы хотите этим сказать, партнер? -- осведомился Тагека Ки со своим по-зимнему дрожащим техасско-самурайским акцентом времени совершения Перри1 всех своих подвигов одновременно.
1 Перри Мэтью Колбрайт (1794--1858) -- военно-морской деятель США; вынудил японское правительство подписать договор 1854 года, положивший конец более чем двухвековой изоляции Японии от внешнего мира. -- Ну... я хочу сказать следующее,-- все еще заикался Маннихон, уже сожалея, что все это затеял.-- Могут, по-моему, возникнуть некоторые осложнения. Действовать придется... ну... в бархатных перчатках. Полная антисептика, если позволите мне дать совет. Я последний из людей на земле, способный руководствоваться соображениями... расовых... характеристик, но буду чувствовать свою вину, если что-то произойдет, как уже не раз было... -- Да не переживайте вы из-за своего маленького желтого братца, партнер,-- ровным тоном утешил его Тагека Ки. И вышел из лаборатории, с важным видом неся в руках поднос и алюминиевую лопатку, словно приз победителя за старинное искусство дзюдо. -- Негодяй, наглый жадюга! -- с горечью в голосе произнес Крокетт, едва за ним закрылась дверь.-- Тоже мне, эксклюзивные права на Гватемалу и Коста-Рику! Восходящее солнце! Поход в Манчжурию! Точно такой, как в прошлый раз, ничуть не изменился! По дороге домой у Маннихона сложилось впечатление, что Крокетт и Тагека Ки, хотя и располагают точно такими же сведениями, как он, мгновенно делают нужные выводы, а от него эта способность ускользает,-- вот почему они разъезжают на "ланчиях" и "ягуарах", а он -- нет. Телефон зазвонил в три часа утра. Миссис Маннихон недовольно застонала,-- еще бы, муж, сонно моргая, тянется через нее к телефонной трубке... Ей вовсе не нравится когда он прикасается к ней без разрешения... -- Это Крокетт,-- раздалось в трубке.-- Нахожусь сейчас у Тагеки. Приезжай немедленно к нам! -- И, громко, отрывисто пролаял адрес.-- Все кладу трубку! Маннихон выполз из постели и, пошатываясь, стал одеваться. -- Куда это ты собрался? -- Голос миссис Маннихон прозвучал далеко не мелодично. -- На конференцию. -- В три часа утра? -- Глаза на нее открывала глаза6 но губы двигались, бодро, четко выговаривая слова. -- Не посмотрел я на часы.-- Он думал об одном: "Только бы недолго! Господи, только бы недолго!" -- Спокойной ночи, Ромео,-- пожелала миссис Маннихон с закрытыми глазами. -- Да это же Самуэл Крокетт! -- Муж зло теребил брюки. -- Шестерка,-- определила миссис Маннихон.-- Я всегда это знала. -- Да что ты, Лулу! -- осадил он жену -- как-никак, а теперь Крокетт -- его партнер. -- Принеси немного ЛСД.-- И заснула. Ничего себе просьба, и от кого! Маннихон, осторожно закрыл за собой дверь, чтобы не разбудить детей -- страшно боятся неожиданных посторонних звуков, так ему сказал их врач, психиатр. Тагека Ки жил в своей квартире, в Даунтауне, на чердаке тринадцатиэтажного здания его "ягуар" и "ланчия" Крокетта вот они, стоят перед домом. Маннихон припарковал свой "Плимут" тут же, рядом, размышляя: может, все же приобрести "Феррари"? Ну и удивился же он, когда в квартиру его пригласил дворецкий -- негр в желтом в полоску, жилете и безукоризненной белой рубашке с большими золотыми запонками на манжетах. Вместо строгого современного декора, может с японским оттенком (именно это рассчитывал увидеть Маннихон: бамбуковые циновки, подголовники черного дерева, на стенах акварели с мостками под дождем) все выдержано в типичном стиле мыса Код: обитая ситцем мебель, скамьи как в сапожной мастерской, капитанские стулья, выскобленные щеткой простые столы из сосновых досок; лампы из нактоузов компаса. "Несчастный человек,-- пожалел его Маннихон,-- все пытается ассимилироваться". Крокетт ждал в гостиной: пил пиво и стоя разглядывал на каминной доске загнанный в бутылку клиппер с полной оснасткой. -- Привет! -- встретил его Крикетт. Как доехал? -- Ну...-- Маннихон растирал красные глаза под толстыми линзами,-- должен признаться, в данный момент я не совсем в обычной форме. Вообще-то я привык к восьмичасовому сну и... -- Придется сократить, придется привыкать,-- перебил его Крокетт.-- Я довольствуюсь всего двумя.-- И отпил из бутылки пива.-- Добрый старик Тагека будет готов через минуту -- пока в лаборатории... Отворилась дверь, и в комнату вошла вплыла весьма привлекательная девушка, в облегающих розово-лиловых шелковых брючках,-- принесла гостям еще пива и блюдо с зефиром в шоколаде. Призывно улыбнувшись Маннихону, предложила ему угощаться. Он взял с подноса бутылку пива и две зефирины, только чтобы последовать ее любезному приглашению. -- Это он,-- коротко пояснил Крокетт. -- Кто сомневался,-- в том же тоне отозвалась девушка. "Да, нелегко быть японским патологоанатомом",-- подумал Маннихон. Глухо загудел зуммер. -- Капитан Ахаб готов вас принять,-- проворковала девушка. Вы знаете куда, Сэмми. -- Иди за мной! -- бросил Крокетт, направляясь к двери, а девушке бросил кусочек сахара с ЛСД. -- А у вас есть, Сэмми? -- заботливо поинтересовалась она; Теперь она возлегла, высоко задрав длиннющие ноги, в розово-лиловых шелковых брючках, на кушетку и принялась грызть сахарный кубик изящными белыми зубками. Маннихон и Крокетт из гостиной направились прямо в лабораторию Тагеки Ки, значительно большую и куда лучше оборудованную, чем любая в компании "Фогель-Полсон": удобный стол для экспериментов (можно вращать и закреплять в любом положении), мощные светильники на шкивах и шарнирах, шкафы для инструментов, стерилизаторы, холодильники со стеклянной дверцей, гигантские рентген-аппараты, раковины, столы и тазы из нержавеющей стали, стробомикроскопы,-- в общем, всего полно. -- Ничего себе! -- восхитился Маннихон, стоя у двери и обводя взором всю эту невиданную роскошь. -- Все от "Форда",-- заметил Тагека. В хирургическом фартуке он снимал маску хирурга и белую шапочку; под фартуком -- закатанные внизу голубые джинсы и ковбойские сапоги на высоких каблуках, с серебряной отделкой. -- Так вот,-- начал Тагека,-- я тут пытался раздразнить себя немного нашей проблемой.-- Налил из стоящего в углу кувшина, емкостью не меньше галлона, в фужер калифорнийского шерри-бренди, жадно выпил.-- Препарировал все восемнадцать мышей -- ваших желтых.-- И улыбнулся Маннихону, блеснув острыми зубами самурая.-- Проанализировал срезы. Пока еще рано говорить что-то определенное, но могу поручиться -- вам удалось открыть нечто совершенно новое. -- В самом деле? -- пытливо поинтересовался Маннихон.-- Что же это такое, по вашему мнению? Тагека Ки и Крокетт обменялись многозначительными взглядами -- прирожденные, ведущие футболисты первой лиги, с сожалением и пониманием взирающие на безнадежного середнячка, когда тот входит с поля в раздевалку. -- Я пока еще не совсем уверен, партнер -- спокойно ответил Тагека Ки.-- Убежден только в одном: что бы это ни было, это нечто новое. А мы ведь живем в такой век, когда любой новинки вполне достаточно. Вспомнил о хула-хуп, вольфрамит, стереоскопические линзы для трехформатных фильмов,-- на этих изобретениях сделаны целые состояния, причем всего за какие-то считанные месяцы. Маннихон вдруг тяжело задышал. Тагека сбросил фартук -- под ним оказалась пестрая гавайская рубашка. -- Вот мои предварительные выводы,-- оживился он.-- Смесь какой-то нетоксичной субстанции -- назовем ее для удобства "Флоксо" -- с другой, известной нетоксичной субстанцией, под названием диоксотетрамеркфеноферроген-14, сразу демонстрирует нам химическое сродство с пигментным материалом восемнадцати желтых мышей и одного серебряного карася. -- Девятнадцати,-- уточнил Маннихон, вспомнив первую желтую мышь, которую подверг реанимации. -- Восемнадцати,-- упрямо повторил Тагека.-- Я не доверяю словам других, это не мой стиль работы. -- Извините,-- пробормотал пристыженный Маннихон. -- Проведенный анализ клеток,-- продолжал Тагека,-- и других органов заставляет сделать вывод, что каким-то пока еще неизвестным нам способом раствор соединяется в этих клетках с пигментным материалом,-- химическую формулу такого соединения я пока еще не вывел и посему не стану отвлекать напрасно вашего внимания. В результате получается новое вещество, формулу которого тоже еще предстоит вывести и уточнить, и это новое вещество с огромной скоростью и, скажем, яростью воздействует на симпатическую нервную систему подопытных существ, что происходит почти незамедлительно к прекращению ее функционирования, с последующей остановкой дыхания, сердцебиения и параличом двигательной системы.-- Он налил себе второй фужер шерри-бренди.-- Скажите, партнер, отчего у вас такие красные глаза? -- Видите ли, я привык к восьмичасовому сну по ночам. -- Придется сократить,-- перебил его Тагека,-- мне лично достаточно и одного. -- Постараюсь, сэр,-- робко пообещал Маннихон. -- Какое практическое применение может найти столь интересное воздействие нашего раствора на органические пигменты, мне неизвестно, это не моя епархия,-- бесстрастно признал Тагека,-- я ведь только патологоанатом. Но тем не менее уверен, что некого блестящего молодого человека может возникнуть полезное предложение. В чертогах науки все имеет свою пользу. В конце концов, супруги Кюри открыли свойства радия только потому, что оставили по забывчивости ключ в темной комнате рядом с кусочком обогащенного уранита и в результате была сделана фотография ключа. В конце концов, никто из нас не проявляет никакого интереса к фотографированию ключей, не так ли, партнер? -- И неожиданно хихикнул. "Какие все же смешные эти японцы,-- подумал Маннихон.-- Нет, они совсем на нас не похожи!" Тагека снова стал серьезным. -- Дальнейшие кропотливые исследования, проводимые под тщательным контролем, по-видимому, внесут во все ясность. Необходимы опыты по крайней мере на пятистах желтых мышах для начала, с соответствующими пятьюстами контрольными проверками. Нужна тысяча серебряных карасей. Та же процедура. И, вполне естественно, все организмы с желтой окраской, такие, как нарцисс желтый, попугаи, тыква, кукуруза... Та же процедура. Представители высших позвоночных: собаки, какой-нибудь бабуин с желтой задницей, который, к сожалению, встречается довольно редко, только во влажных лесах Новой Гвинеи, пара лошадей -- чалые тоже пойдут... -- А как прикажете провести пару лошадей в отдел детергентов и растворов? -- Маннихон чувствовал легкое головокружение.-- Особенно если мы с вами намерены держать все в тайне. -- Вот эта моя лаборатория -- к услугам моих почтенных друзей! -- Тагека сделал куртуазный жест рукой в сторону стоящих в ореоле яркого света Маннихона и Крокетта.-- К тому же нам следует проявить инициативу с целью проведения наших экспериментов и в других местах. Мне необходимо лишь несколько правильно сделанных срезов ткани, окрашенных по моим указаниям. -- Но как мне подать заявку на приобретение бабуинов и лошадей? -- Маннихон даже вспотел от напряжения. -- Мне казалось, самой собой разумеется, что мы все предпринимаем в частном порядке,-- ледяным тоном произнес Тагека, бросив быстрый взгляд на Крокетта. -- Совершенно верно,-- поддержал его тот. -- Но где взять деньги на проведение всех этих опытов? "Бабуины с желтой задницей", Боже мой! -- сокрушался Маннихон. -- Это не ко мне, я ведь только патологоанатом.-- Тагека отпил из фужера. -- Я ведь тоже в деле,-- напомнил Крокетт. -- Вы можете быть где угодно,-- возразил Маннихон чуть не плача.-- У вас компании по всему миру: Лихтенштейн, Иския... А я зарабатываю семь тысяч восемьсот долларов в... -- Мы знаем, сколько вы зарабатываете, партнер,-- успокоил его Тагека.-- Я возьму на себя вашу часть предварительных расходов и внесу свою. Маннихон тяжело задышал из чувства благодарности. Теперь у него не осталось никаких сомнений -- наконец он в первом разряде. -- Не знаю даже, что сказать...-- начал было он. -- Слова сейчас ни к чему,-- осадил его Тагека.-- В качестве частичного восполнения тех денежных фондов, которые вношу, забираю себе все эксклюзивные права на вашу долю во всех странах Северной Европы сроком на первое десятилетие -- точно по линии, проведенной от Лондона до Берлина. -- Да, сэр,-- тут же согласился Маннихон,-- собирался промолвить что-то другое, но у него не получилось, прозвучала только скромная фраза. -- Ну, думаю, на сегодняшнюю ночь достаточно, коллеги,-- заключил Тагека.-- Не тороплю вас, но мне еще нужно кое-что сделать, перед тем как отойти ко сну.-- И вежливо проводил коллег до двери лаборатории. -- Восточный образ мыслей, что поделаешь,-- прокомментировал Крокетт.-- Вечная склонность к подозрениям. Девушка в розово-лиловых брючках все еще лежала на кушетке, глаза открыты, но, судя по всему, уже ничего перед собой не видят. "Нет никакого сомнения,-- Маннихон бросил последний взгляд на девицу,-- наш век -- это век специализации". Следующие недели отличались лихорадочной активностью. Днем Маннихон находился в своем отделе моющих средств и растворителей, составляя доклады о якобы проводимых им экспериментах, чтобы у всех, кто читал еженедельные обзоры деятельности компании, не возникало и тени сомнения: он, Маннихон, честно отрабатывает свой хлеб и преданно служит интересам Фогеля-Полсона. А ночи проводил в лаборатории Тагеки Ки,-- ему удалось сократить время сна до трех часов в сутки. Все опыты проводились с необходимой методичностью. Пятьсот желтых мышей благополучно скончались. Афганский желтый пес с поразительной родословной, купленный за большие деньги, протянул менее часа после того, как вылакал из миски молоко с несколькими каплями "раствора Маннихона". Черно-белая дворняжка, освобожденная из загона за три доллара, с довольно счастливой мордой пролаяла два дня после того, как ее угостили тем же блюдом. Сотни мертвых серебряных карасей лежали в холодильниках Тагеки; бабуин с желтой задницей, проявлявший глубокую симпатию к Тагеке, терпимое отношение к Крокетту и горячее желание расправиться с Маннихоном, почил в бозе через десять минут после того, как его интимные части прополоскали специально ослабленным для этой цели вариантом раствора. В течение всего этого научного периода домашние дела Маннихона шли из рук вон плохо. Но что он мог поделать? Ведь не смел рассказать жене, чем именно занимается. Пояснил просто, что работает вместе с Крокеттом и Тагекой. Из-за местных законов на собственность он собирался развестись с ней еще до того, как новоиспеченная компания начнет получать прибыль. -- Чем вы там, ребята, занимаетесь каждую ночь? -- спрашивала миссис Маннихон.-- Плетете гирлянду из маргариток всех цветов радуги? "Придется тащить еще один крест,-- думал Маннихон.-- Но это дело временное". Раствор не действовал ни на цветы, ни на овощи, а на лошадях пока не испытывали. Несмотря на некоторые бесхитростные манипуляции которые проделал с раствором Крокетт (ему удалось выделить две молекулы углеводорода из "Флоксо", и он бомбардировал диоксоттетрамеркфеноферроген-14 самыми разнообразными радиоактивными изотопами), остаточные кольца постоянно оставались на всех используемых материалах, даже после утомительной обработки их щеткой. В то время как двое его коллег продолжали спокойно и невозмутимо работать, тщательно проверяя каждую ночь ключи, ведущие к успеху, и таким образом добиваясь изо дня в день поразительных творческих результатов на благо компании "Фогель-Полсон", Маннихон, у которого постоянно кружилась голова от недосыпания, начинал приходить в отчаяние: все меньше верил, что ему удастся найти практическое применение своему раствору. Можно, конечно, написать небольшую диссертацию, ее напечатают или нет; в первом случае два-три биохимика в стране вяло полистают написанные им страницы, но дальше ничего не сдвинется -- очередное зашедшее в тупик исследование положат под сукно и забудут. А ему придется ездить на своем "Плимуте" до конца жизни и никогда не увидеть, как выглядит судебная комната, где слушают дела о разводах. Ни с Крокеттом, ни с Тагекой Ки он своими опасениями не делился. Да разве можно вообще чем-нибудь делиться с ними? Вначале они слушали его хоть и в пол уха, но недели через две вообще перестали обращать внимание, когда заводил свою речь. Работу выполнял в полной тишине,-- мыл лабораторное стекло, записывал под диктовку и закладывал на хранение срезы. Начались неприятности и в компании "Фогель -- Полсон": еженедельные краткие отчеты о якобы проведенных экспериментах не вызывали у начальства восторга, и вот однажды он получил лично от мистера Полсона зловещую памятку в нежно-голубом конверте. На большом листе бумаги мистер Полсон собственноручно нацарапал только одно слово: "Ну?" ничего многообещающего. Маннихон и решил оставить дело -- он должен уйти,-- надо хоть раз выспаться. Однако сообщить о своем намерении партнерам все не находил удобного случая. сказать это в лицо Тагеке Ки, в общем-то безразлично далекому от него человеку, он не посмеет, но, если удастся застать Крокетта одного на минуту-другую -- ему он все скажет, тут есть шанс: в конце концов, Крокетт -- белый человек. И начал повсюду ходить тенью за Крокеттом, поджидая его, выслеживая как мог. Возможность представилась почти через неделю: он ожидал у ресторана, куда Крокетт обычно приходил на ланч и завтракал в компании потрясающей девицы или даже нескольких. Ресторан назывался "Прекрасная провансалька", любое блюдо стоило не меньше десяти долларов -- без вина. Само собой, Маннихон там никогда не ел, а приходил на ланч в столовую компании "Фогель -- Полсон", где можно поесть всего за восемьдесят пять центов -- это ему больше всего нравилось на работе. В этот жаркий день поблизости нет никакой тени, негде укрыться от палящего солнца. Ожидая Крокетта, Маннихон из-за постоянного головокружения качался из стороны в сторону, словно на палубе, корабля. Наконец-то, вот его "ланчия" -- подъезжает к ресторану; теперь Крокетт один... Не выключая мотора попросил служащего на автомобильной стоянке позаботиться о машине, припарковать ее и большими шагами направился к двери "Прекрасной провансальки" не замечая Маннихона, хотя проходил в трех футах от него. -- Горшок! -- окликнул его Маннихон. Крокетт остановился, оглянулся: его угловатые черты янки заострились от неудовольствия. -- Что, черт подери, ты здесь делаешь? -- Горшок! Мне нужно поговорить с тобой... -- Послушай, какого черта ты качаешься? Ты что, пьян? -- Вот как раз по этому поводу мне и хотелось поговорить... Вдруг на лице Крокетта появилось странное выражение -- холодное, напряженное, оценивающее; он вглядывался куда-то вдаль, через плечо Маннихона, не обращая никакого внимания на него самого. -- Ты только посмотри! -- воскликнул он. -- Вы, ребята, были очень добры ко мне, очень великодушны и все такое,-- начал Маннихон, накренившись к нему,-- но мне нужно... Крокетт грубо схватив его за плечо, повернул вокруг оси. -- Я же сказал -- посмотри! Тяжело вздохнув, он посмотрел -- ничего особенного: на той стороне улицы, перед баром,-- старый, разбитый фургон, нагруженный пустыми бутылками из-под имбирного эля. В него впряжена дряхлая лошадь, стоит понурив голову от жары. -- Куда же мне глядеть, Горшок? В глазах у него двоится, но не досаждать же коллеге своими бедами. -- Лошадь, парень, лошадь! -- Что с ней, с этой лошадью, Горшок? -- Не видишь разве, какого она цвета? -- Же-елтого... То есть... я хочу сказать -- она желтого цвета. -- Все достается тому, кто умеет ждать,-- многозначительно произнес Крокетт и вытащил из кармана маленькую бутылочку "раствора Маннихона" -- повсюду таскал ее с собой. Все же он, что ни говори, прилежный ученый и не из тех приспособленцев, которые запирают на замок свой мозг, когда закрывают двери своего офиса. Крокетт быстро налил себе немного раствора на ладонь правой руки и передал бутылочку Маннихону -- пусть подержит, на случай если полиция начнет задавать вопросы. Осторожно, неторопливо направился через улицу к желтой лошади и фургону, заваленному пустыми бутылками из-под имбирного эля. Впервые Маннихон увидел, что Крокетт идет куда-то с такой ужасной медлительностью. Крокетт подошел к лошади: возницы нигде не видно, улица пустынна, только проехал "бьюик" -- за рулем цветной водитель. -- Милая старая кляча...-- Влажной ладонью он похлопал лошадь по морде; так же неторопливо вернулся к Маннихону, прошептал: -- Ну-ка, засунь эту проклятую бутылку в карман! -- И, взяв коллегу за руку, вытер последние капли жидкости о его рукав. С виду жест казался таким дружеским, но Крокетт впился ему в руку пальцами словно железными крюками. Маннихон сунул бутылку в карман, и они пошли рядышком к ресторану. Бар "Прекрасной провансальки" располагался параллельно витрине -- бутылки с крепкими напитками выстроились рядами на стеклянных полках напротив и при свете с улицы сияли как драгоценности хорошо рассчитанный психологический эффект. В темной глубине ресторана видно довольно много посетителей -- безмолвно поглощают дорогую французскую снедь -- свои ланчи по десять долларов; зато в баре, кроме них двоих, никого. В салоне довольно прохладно -- работает кондишна -- и Маннихона охватила невольная дрожь, когда он усаживался на высокий стул у стойки, поглядывая на улицу через строй поблескивающих бутылок. Желтая лошадь отлично просматривается в зазоре между бутылками "Шартреза" и "Нойли-Пра": не двигается, по-прежнему клонит голову -- жара совсем одолела. -- Что будете пить, мистер Крокетт? -- осведомился бармен.-- Как обычно? Здесь его прекрасно знают... -- Как обычно, Бенни,-- ответил Крокетт.-- И один "Александер" для моего приятеля. -- Крокетт никогда ничего не забывает. Стали наблюдать за недвижной лошадью через бутылки, пока Бенни готовил "Джэка Дэниела" и "Александера". Бармен поставил перед ними напитки, и Крокетт одним глотком выпил половину стаканчика. Маннихон медленно тянул свой "Александер". -- Горшок,-- начал он,-- мне в самом деле нужно с тобой поговорить. Вся эта наша затея сказывается на мне... -- Погоди! -- оборвал его Крокетт. На той стороне улицы возница фургона выходил из бара; забрался на козлы, взялся за вожжи -- и в это мгновение лошадь медленно опустилась на колени и рухнула, в упряжке, на землю. -- Принеси-ка нам сюда еще по стаканчику,-- попросил Крокетт.-- Пошли, Флокс, ставлю тебе ланч.-- И заказал жаркое из рубца по-кайенски и бутылку, крепкого сидра. Да, этот Крокетт явно не типичный янки. Как только Маннихон увидел поданное блюдо, ощутил его аромат,-- понял: теперь все внимание желудку. Когда ему приходилось пробовать такой деликатес? В результате так и не сказал ничего Крокетту по поводу своего намерения уйти. -- А теперь предпримем следующий шаг,-- заговорил Тагека Ки. Вся троица работала в его лаборатории на чердаке; было еще сравнительно рано -- только полтретьего ночи. Тагека воспринял новости об эксперименте с желтой лошадью без удивления, хотя, по его мнению, плохо, что не сумели получить срезы. -- Мы продвинулись, экспериментируя на низших позвоночных, ровно настолько, насколько необходимо, продолжал хозяин.-- Следующий наш эксперимент неизбежно напрашивается сам собой. Маннихон не чувствовал, однако, никакой нависшей над ними неизбежности и потому поинтересовался: -- Что же это за эксперимент? Впервые Тагека Ки прямо ответил на один из поставленных Маннихоном вопросов -- просто, как ни в чем не бывало. -- Человек. Тот, изумленный, широко открыл рот, да так и закрыл. Крокетт сделал гримасу, призывая к вниманию, и заявил: -- Предвижу кое-какие осложнения. -- Ничего серьезного,-- возразил Тагека Ки.-- Нам понадобится только одно -- доступ в больницу, где имеется приличный набор пигментированных субъектов. -- Ну, я знаю всех в "Лейквью дженерал" в Даун-таун,-- проинформировал его Крокетт,-- но не думаю, что мы найдем там нужных подопытных. В конце концов, живем на Среднем Западе. Вряд ли нам удастся найти даже двух-трех индейцев в год,-- весьма сомнительно. -- Лично я не доверяю этим ребятам из "Лейквью дженерал",-- признался Тагека Ки,-- неряшливы, небрежны. Тот, которого мы выберем, само собой должен стать нашим полноправным партнером, а мне никто там не импонирует настолько, чтобы бросить к его ногам целое состояние. Именно в эту минуту Маннихону захотелось вмешаться в разговор. Слово "состояние", показалось ему, по меньшей мере неудачно подобрано. Все, что они до сих пор сделали, насколько это касается его, Маннихона, напрочь лишено всякой возможности получать прибыль. Но Тагека Ки увлечен своими новыми планами, говорит вполне осознанно, четко. -- Мне кажется, все сейчас указывает в сторону Западного побережья,-- сразу на ум приходит Сан-Франциско,-- развивал свою мысль Тагека Ки.-- Высокий процент цветного населения; хорошие, с отличным обслуживанием больницы, с большими, несегрегированными палатами, по линии благотворительности... -- Китай-город,-- добавил Маннихон,-- он проводил там свой медовый месяц; попробовал суп из акульих плавников, объяснив тогда свою расточительность Лулу: "Женишься один раз". -- У меня есть друг в штате больницы "Милосердие к больным раком",-- вспомнил Тагека Ки,-- Людвик Квелч. -- Конечно, конечно,-- кивнул Крокетт,-- Квенч: рак простаты,-- первоклассный специалист.- -- Крокетт, кажется, знает всех на свете. -- Первый отличник на своем курсе в Беркли, учился там за три года до моего поступления,-- продолжал Тагека Ки.-- Нужно ему позвонить.-- И потянулся за трубкой. -- Погодите, погодите, прошу вас! -- хриплым голосом запротестовал Маннихон.-- Не хотите ли вы сказать, что собираетесь экспериментировать на живых людях? Может, даже отправить их на тот свет? -- Горшок,-- недовольно воззвал Тагека Ки,-- ты привел этого парня, ты втянул его в нашу затею, так что разберись! -- Флокс! -- обратился к нему Крокетт с явным раздражением.-- В общем, все сводится к следующему: ты кто такой -- ученый или не ученый? Тем временем Тагека Ки уже набирал номер телефона в Сан-Франциско. -- Погоди-и, дай поду-умать,-- тянул в трубку Людвик Квелч,-- что у нас есть, что можем предложить,-- я имею в виду местное отделение Блюмштейна. С него, видимо, можно начать. Ты согласен со мной, Тагека? -- Местное отделение Блюмштейна... Идеальный выбор,-- одобрил Тагека Ки. Квелч приехал четырнадцать часов спустя после звонка в Сан-Франциско. Тагека и Крокетт уединились с ним и проговорили в запертой гостиной весь день и весь вечер. Только около полуночи к научной конференции допустили Маннихона. Квелч -- громадный мужчина, высокого роста, с двумя рядами великолепных белоснежных зубов и доброжелательными манерами, свойственными жителям Западного побережья; всегда в дорогих костюмах, долларов по триста, и галстуках из великолепных, легких тканей,-- вызывал инстинктивное доверие. Получил известность, когда произнес по общенациональному телевидению несколько потрясающих спичей -- нападал на состояние здравоохранения в стране. Вытащив из кармана записную книжку в обложке из крокодиловой кожи, Квелч принялся листать ее крупными пальцами. -- В настоящий момент,-- подытожил он,-- у нас находятся тридцать три белокожих, двенадцать негров, трое лиц неопределенной национальности, один индус, один бербероараб и семеро представителей Востока: шестеро предположительно китайцы, а один определенно японец; все мужеского пола, разумеется.-- И добродушно рассмеялся такой ссылке на свою специализацию -- рак предстательной железы.-- Я назвал бы этот набор неплохим образцом, что скажете? -- Могу только подтвердить твои слова,-- ответил Тагека Ки. -- Все -- на последней стадии болезни? -- осведомился Крокетт. -- Грубо говоря, процентов восемьдесят,-- уточнил Квелч.-- А почему вы спрашиваете? -- Только ради вот нашего коллеги,-- ткнул Крокетт пальцем в Маннихона,-- выражает по этому поводу беспокойство. -- Очень рад убедиться, что весьма разреженный воздух научных исследований не сказался на ваших восхитительных юношеских угрызениях.-- Квелч положил огромную лапищу Маннихону на плечо. Не стоит зря тревожиться: жизнь ни одного из этих пациентов не будет укорочена... в заметной мере. -- Благодарю вас, доктор,-- промычал в ответ Маннихон. Квелч посмотрел на часы. -- Ну, мне пора -- труба зовет. Поддерживаем контакт.-- Он засунул в свой саквояж литровую бутылку в свинцовом футляре -- в такой обычно перевозят летучие кислоты.-- Скоро объявлюсь.-- И быстро направился к двери. Тагека Ки пошел проводить его; перед дверью остановился, услышав несколько слов, произнесенных Квелчем, и заговорил: -- Что такое опять? Четверть всех прибылей -- каждому из партнеров; эксклюзивные права Ки на Гватемалу и Коста-Рике; доля Маннихона в странах Северной Европы за десять лет... Всем сказано в меморандуме, который я вручил тебе сегодня днем. -- Да, конечно,-- подтвердил Квелч.-- Но я хотел бы уточнить кое-какие пункты со своими адвокатами6 когда будут оформлены все необходимые документы. Очень приятно с вами встретиться, ребята! -- Помахал Крокетту и Маннихону и вышел. -- Боюсь, придется нам расстаться сегодня ночью довольно рано, ребята,-- предупредил Тагека Ки.-- Мне еще предстоит завершить кое-какую работу. Маннихон пошел сразу домой, с вожделением думая о первой за многие недели ночи, когда поспит до утра. Жены дома не оказалось -- играет, как всегда, бридж. Ох и заснет же он сейчас -- ему не удалось сомкнуть глаз до рассвета. -- Сегодня звонил Квелч,-- первым делом сказал ему утром Тагека Ки.-- Сообщил о первых результатах. Веки у Маннихона задергались в мелких спазмах, и ему вдруг стало трудно дышать. -- Вы не против, если я сяду? Только что он позвонил в квартиру Тагеки, и японец сам открыл ему дверь. Хватаясь руками за стены, чтобы не упасть, Маннихон прошел в гостиную, где и сел весьма неуверенно на капитанский стул. Крокетт развалился на кушетке со стаканом виски на груди. По выражению его лица, Маннихону не удалось определить, в каком тот пребывает состоянии -- печален, счастлив или попросту пьян. Тагека появился в комнате вслед за Маннихоном и поинтересовался на правах хозяина: -- Не принести ли чего-нибудь! -- пива, соку? -- Нет, ничего не надо, благодарю вас,-- отказался Маннихон. Впервые со времени знакомства Тагека с ним подчеркнуто вежлив. Значит, надо приготовиться к чему-то ужасному -- в этом нет никаких сомнений. -- Что сообщил нам доктор Квелч? -- Просил передать тебе приветы.-- Тагека уселся между Крокеттом и Маннихоном на скамью сапожника и запустил палец в дырку пряжки с серебряной чеканкой на поясе джинсов. -- Что еще? -- спросил не удовлетворился этим Маннихон. -- Первый эксперимент завершен. Квелч собственноручно произвел подкожные впрыскивания раствора восьми пациентам: пятерым белым, двоим чернокожим и одному желтому. У семерых пациентов не наблюдалось никакой реакции. Вскрытие восьмого... -- "Вскрытие"! -- Легкие Маннихона выбрасывали воздух упругими струями.-- Значит, мы убили человека! -- Ах, не теряй рассудка, Флокс! -- послышался усталый голос Крокетта,-- стакан с виски то опускался, то поднимался у него на груди.-- Ведь это произошло в Сан-Франциско, за две тысячи миль от нас. -- Но ведь это мой раствор, я... -- Это наш раствор, Маннихон,-- спокойно поправил его Тагека.-- А если считать Квелча, то всего нас четверо. -- Мое, твое, наше -- какая разница! Этот несчастный китаец мертвый лежит на мраморной плите в... -- Просто не понимаю, как с твоим темпераментом, Маннихон, ты стал исследователем,-- охладил его пыл Тагека.-- Твое место в психиатрии. Если ты намерен заниматься с нами бизнесом, нужно научиться себя сдерживать. -- "Бизнесом"! -- возопил возмущенный Маннихон и с трудом, пошатываясь, встал на ноги.-- Какой же это бизнес? Да как вы смеете так все это называть?! Убить больного раком китайца в Сан-Франциско! Ничего себе! -- Голос его полнился непривычной иронией.-- Мне приходилось слышать о наглом, преступном стяжательстве, и это как раз тот случай! -- Чего ты хочешь? Будешь слушать, что тебе говорят, или произносить здесь торжественную речь как на панихиде? бесстрастно произнес Тагека.-- У меня есть для тебя куча весьма ценной и интересной информации. Но еще у меня неотложная работа и я не могу попусту тратить время. Так-то оно лучше... присядь-ка. Маннихон сел. -- И сиди, не вставай! -- потребовал Крокетт. -- Так вот, что я говорил? Вскрытие показалось,-- продолжал Тагека,-- что пациент умер естественной смертью. Никаких следов необычного вещества в его органах не обнаружено. Смерть тихая спокойная и наступила, как полагают, в результате внезапной вторичной реакции отторжения на канцерогенные вещества в области предстательной железы. Но нам-то все известно, само собой. -- Боже, да я ведь убийца! -- воскликнул Маннихон, горестно обхватив голову руками. -- Нет, не могу я выносить подобный язык в своем доме, Горшок! -- отреагировал Тагека.-- Может, лучше нам все же отказаться от его услуг? -- Флокс, если ты хочешь вернуться в свой отдел моющих средств и растворителей,-- тихо произнес Крокетт не поднимаясь с кушетки,-- скатертью дорога. Тебе известно, где дверь. -- Именно это я и намерен сделать! -- Маннихон встал и пошел к выходу. -- Зря ты это, парень,-- теряешь большую часть из миллиона долларов,-- донесся до него ровный голос Крокетта. Маннихон резко остановился -- и повернул назад; снова сел на капитанский стул, выдавил: -- Ладно, выслушать готов все, пусть самое плохое. -- Три дня назад я был в Вашингтоне,-- начал Крокетт.-- Зашел к одному старому другу, Саймону Бансуонгеру,-- вместе учились в Бостоне. Ты, конечно, о нем не слыхал. Да не только ты,-- никто о нем ничего не слыхал. Потому что он работает в ЦРУ и там -- большой человек. Очень большой. Я вкратце изложил ему суть нашего проекта. Мое сообщение сильно его заинтересовало; пообещал мне созвать совещание в своей конторе, пригласить на него кое-каких своих парней для брифинга и выработки предложений.-- Крокетт посмотрел на часы.-- Будет здесь с минуту на минуту... -- ЦРУ? -- Теперь уже Маннихон абсолютно ничего не понимал.-- Зачем вам все это нужно? Ведь они посадят нас всех за решетку. -- Как раз наоборот,-- возразил Крокетт.-- Спорю с тобой на пару "Александеров" -- вот увидишь, он явится сюда с хорошим, многое сулящим предложением. -- Но что им от этого? -- Маннихон не сомневался: вся эта морока постоянное недосыпание сказались на рассудке Крокетта -- пробили в нем не подлежащие ремонту бреши.-- Что они хотят получить от "раствора Маннихона"? -- Помнишь первый день, Флокс, когда ты пришел ко мне? Крокетт все же поднялся с кушетки, в носках прошлепал к бару и налил себе еще один "Джэк Дэниел".-- Я сказал тогда: мы пытаемся ответить на один вопрос и не можем. Помнишь? -- Более или менее,-- признался Маннихон. -- Помнишь, в чем заключался этот вопрос? -- Крокетт попивал плещущуюся в стакане вязкую жидкость.-- Я освежу твою память, восстановлю клетки, реактивирую старые, поизносившиеся нервные узлы. А вопрос такой: "Что такое, черт подери, желтые, которые заполонили всех нас, как кролики Австралию?" Помнишь? -- Да, помню. Но какое отношение имеет ЦРУ к... -- ЦРУ, приятель, знает точно, что такое желтый цвет и что нас заполонило.-- Помолчал, бросил кубик льда в стакан и размешал.-- Речь -- о китайцах, приятель. Раздался звонок в дверь. -- Должно быть, это бансуонгер.-- Кокетт пошел открывать. -- В последний раз выполняю работу вместе с таким подлецом, как ты, Маннихон,-- ледяным тоном бросил Тагека.-- Ты психически неуравновешенный тип. В комнату Крокетт вернулся вместе с человеком, чья внешность говорила, что он неплохо зарабатывал бы на жизнь, играя женские роли в те старые дни, когда повсюду царил водевиль. Тонкий и гибкий, как тростинка, с прекрасной белокурой шевелюрой, маленьким ртом и румяным лицом. -- Сэр, хочу представить вам своих партнеров,-- обратился к нему Крокетт. Первым представил Тагеку -- тот отвесил вежливый поклон,-- потом Маннихона, который, пожимая Бансуонгеру руку, не мог заставить себя посмотреть ему прямо в глаза. Рука твердая, совсем не соответствующая женственному облику. -- Мне "Джэк Дэниел", Горшок! -- попросил гость. По-видимому, любимый напиток в колледже в старом Бостоне; голос скрипучий, жесткий, как кремень. Со стаканом в руке Бансуонгер сел на один из надраенных щеткой, выскобленных столов из сосновых досок, вызывающе скрестив ноги. -- Так вот, ребята, в моей конторе считают, что вы провели небольшое, но классное творческое исследование,-- начал он.-- Мы сами поставили ряд тестов, и все они подтверждают вашу документацию на сто процентов. Вы разговаривали с Квелчем? -- Да, сегодня,-- кивнул Тагека.-- Результаты положительные. -- Ребята в конторе сказали мне, что ни капли и не сомневались,-- подхватил Бансуонер.-- Какой смысл толочь воду в ступе? Он нам нужен -- раствор. Мы уже определили предварительные зоны -- цели. Источник Янцзы, три-четыре озера на севере, два-три притока Желтой реки,-- в общем, такие вот места. У вас нет случайно под рукой карты Китая? -- Нет, к сожалению,-- отвечал Тагека. -- Жа-аль,-- протянул Бансуонгер.-- Помогла бы нашим ребятам составить себе полную картину.-- И посмотрел по сторонам.-- Как у вас здесь приятно. Вы и представить не можете, сколько дерут за более или менее удобное жилье в Вашингтоне. Само собой разумеется, русские нам помогут. Мы уже их прозондировали. В таком случае все становилось куда благопристойнее, уменьшается риск. Продолжительная граница с Сибирью, все эти снующие туда-сюда делегации... В этом-то вся и прелесть -- никакого шума, никакого грохота. Мы как раз долгие годы искали -- что осуществить без лишнего шума. Но ничего удовлетворительного не подворачивалось. Ваши ребята проводят все тесты сами, до конца? Что-то не заметил этого в вашей документации, просмотрел правда, торопливо, но все равно, нужно сказать, удивился. -- До какого конца? -- робко поинтересовался Маннихон. -- Флокс! -- устало одернул его Крокетт. -- Маннихон! -- предостерег Тагека. -- Вплоть до эффективной реакции с самым низким процентом содержанием раствора в воде,-- пояснил Бансуонгер. -- Мы, сэр, особо не перенапрягались,-- сказал проинформировал его Крокетт.-- Работали только по ночам. -- Поразительная эффективность! -- Бансуонгер сделал маленький глоток виски из своего стакана.-- Мы провели кое-какие испытания. Одна двухмиллиардная в каждом объеме питьевой воды. Одна трехмиллиардная в каждом объеме соленой воды.-- И засмеялся звонко, словно девушка, вспомнившая вчерашний веселый вечерок.-- Мы обнаружили любопытный побочный эффект: раствор вылечивает желтуху. Можете создать свою компанию -- фармацевтическую -- заработать на этом внушительную сумму. Само собой разумеется, необходимо разрешение врачей. Вы должны добиться, чтобы никто не использовал его на представителях Востока, иначе успех дорого нам всем обойдется, черт подери! Но это так, просто деталь. А теперь,-- он переменил положение ног, перейдем к практическим вопросам. Мы выплачиваем вам ровно два миллиона долларов -- из особых фондов. Так что вам ничего не придется платить этим ребятам из налогового управления -- ни цента. Ни письменных документов, ни записей. Игра стоит свеч,-- без крохоборства. Маннихон снова тяжело задышал. -- Что с вами, сэр? Все в порядке? -- В голосе Бансуонгера прозвучала непритворная тревога. -- Да-да, в порядке.-- Но все никак не мог успокоить дыхание. -- Само собой разумеется,-- продолжал Бансуонгер, все еще с подозрением поглядывая на Маннихона,-- если мы когда-либо его применим, вы можете рассчитывать на выплату гонораров. Но мы не гарантируем, что применение состоится. Хотя, если судить по тому, как нынче развиваются события...-- И не договорил до конца. А в сознании Маннихона мелькали в эту минуту разноцветные "Феррари", соблазнительные девушки в облегающих ярких брючках... -- Еще одно, и я ухожу,-- вел свою речь Бансуонгер.-- Завтра улетаю с визитом в Венесуэлу. Слушайте меня внимательно.-- Взгляд его напоминал Маннихону точно наведенный на жертву прицел.-- Мне причитается двадцать процентов от общей суммы -- одна пятая, за оказанные услуги.-- Он оглядывал лица присутствующих. Крокетт кивнул; Тагека тоже; Маннихон вслед за ними, но не сразу. -- Лечу в Каракас,-- весело уточнил Бансуонгер и допил свой стакан. Все, по кругу, обменялись рукопожатиями. -- Завтра сюда к вам придет один парень,-- предупредил Бансуонгер,-- с уловом. Наличными, само собой. Когда вам удобнее, в какое время? -- В шесть утра ответил Тагека. -- Решено.-- Бансуонгер торопливо отметил это в записной книжке с обложкой из крокодиловой кожи.-- Очень рад, что ты зашел ко мне, Горшок. Не провожайте.-- И удалился. Оставалось сделать кое-что еще: раз им собираются заплатить наличными,-- определить размеры компенсации, которую получает Тагека за эксклюзивные права в бассейне Карибского моря, а Маннихон -- за десятилетнюю долю в странах Северной Европы. Все подсчеты не заняли много времени,-- Тагека оказался таким же способным математиком, как и патологоанатомом. Крокетт и Маннихон вместе вышли из квартиры Тагеки. У Крокетта было назначено свидание в ближайшем баре с третьей, и последней, женой мистера Полсона, и он поторопился распрощаться, усаживаясь в свою "ланчию": -- Ну пока, Флокс! Неплохо мы поработали сегодня днем.-- И, что-то мурлыча себе под нос, дал газ и резко рванул вперед. Забравшись в "Плимут" Маннихон посидел немного за рулем: что делать в первую очередь? Наконец принял твердое решение: первое нужно делать первым. На скорости шестьдесят миль в час погнал домой -- сообщить миссис Маннихон, что подает на развод. А на чердаке в своей квартире сидел на скамье сапожника Тагека, рисуя кисточкой в альбоме аккуратные идеограммы. Потом нажал зуммер вызова. Вошел дворецкий -- негр, в желтом в полоску жилете, безукоризненной белой рубашке, с тяжелыми золотыми запонками на манжетах. -- Джеймс,-- обратился к нему Тагека Ки,-- завтра утром пойдешь и купишь для меня по пятьсот граммов диоксотетрамеркфеноферрогена четырнадцать, пятнадцать и семнадцать. И еще пятьсот белых мышей. Нет, лучше тысячу. -- Слушаюсь, сэр,-- ответил Джеймс. -- Да, Джеймс,-- Тагека Ки небрежно помахал кистью в сторону дворецкого,-- а теперь, будь любезен, соедини меня с японским посольством в Вашингтоне. Буду разговаривать с послом лично. -- Слушаюсь, сэр,-- И Джеймс поднял трубку телефона.
НЕУДАЧНАЯ СУББОТА, БЕЗ ВЕЧЕРИНКИ
В последние недели у него со сном творилось что-то странное из туманных закоулков подсознания возникали девушки, улыбались ему, манили за собой, бросали на него соблазняющие, призывные взгляды, приглашали куда-то, озорно подмигивая, даже чуть не обнимали... На городских улицах, на палубах больших пароходов, в затянутых атласом уютных будуарах, на высоких мостах -- всюду, где бы он ни оказывался, за ним постоянно следовали эти фигуры-призраки. Порой казалось -- они знакомы ему, вот-вот он их узнает, но, увы, они тут же ускользали прочь, за пределы сна... А он, как всегда, долго лежал с открытыми глазами, один, беспокойно ворочался -- сон не шел. Эти преследовавшие его странные фигуры словно сестры-близнецы -- все гораздо выше его; пропадая из поля зрения, они уносились куда-то вверх, в недостижимые высоты... Проснувшись вспомнил вдруг Кристофер Бэгшот, что за несколько мгновений до того, как открыл глаза, услыхал чей-то голос: "Сегодня ночью ты должен заняться любовью с девушкой ростом не ниже пяти футов восьми дюймов!" Впервые за несколько недель ему приснился чей-то голос -- это уже определенное достижение, прорыв. Часы на ночном столике показывали двадцать минут восьмого,-- будильник зазвонит через час. Что-то сегодня такое ждет его важное, значительное,-- он уставился в потолок, будто надеялся найти там ответ... И внезапно сообразил: ах да, сегодня же суббота! Вылез из кровати и скинув пижамную куртку, занялся гимнастическими упражнениями. Пятнадцать отжиманий, десять раз встать из сидячего положения... Рост у него небольшой, всего пять футов шесть дюймов, но зато он крепко сбит. У него красивые черные глаза -- как у марокканского мула,-- длинные, пушистые ресницы; прямые, густые, мягкие черные волосы -- так нравилось гладить его девушкам... Девушкам невысокого роста. Живи он в другой век, когда все вокруг, и мужчины и женщины, будут выглядеть так, словно воспитаны в штате Техас или Калифорния, рост честно говоря, его вовсе не волновал бы. Любил бы себе например, маленьких девушек -- таких обожал, например, французский король Генрих IV. А ведь он кое-что смыслил в этом и вообще отличился -- придумал знаменитую крылатую фразу -- "Париж стоит мессы". Как быстро минуют столетия! -- Мне сегодня приснился такой сон! -- поделился он со своим соседом и приятелем Стэнли Ховингтоном (ростом пять футов десять дюймов). Происходило это на остановке автобуса, следующего через весь город, на углу 79-й улицы. В Нью-Йорке выдался холодный, солнечный октябрьский денек. Вон два пацана, каждому не больше пятнадцати, направляются в Центральный парк; у одного в руках мяч; оба ростом футов шесть. А длинноногие, симпатичные девушки, с приколотыми к платью хризантемами, болеют сейчас по всей стране за своих -- в Принстоне, Огайо, в Южной Калифорнии... Крепкие, бесстрашные ребята носятся по зеленому газону... -- Мне тоже сегодня ночью приснился сон! -- подхватил Стэнли.-- Попадаю я аккурат в засаду в джунглях. Все это проклятое телевидение, черт бы его побрал! -- В моем сне,-- продолжал Кристофер, не проявляя никакого интереса к ночным проблемам Стэнли (у него хорошая работа, в модном магазине Блумингдейла, но одно неудобство -- приходится вкалывать, как и ему, Кристоферу, по субботам),-- упрямо продолжал Кристофер,-- чей-то голос сказал мне: "Сегодня ночью ты должен заняться любовью с девушкой ростом не ниже пяти футов восьми дюймов!" -- Ты узнал, чей это голос? -- Нет, ничего не вышло. Но дело не в этом. -- Нет, как раз в этом! -- возразил Стэнли.-- Важно знать, кто это сказал. И почему. Стэнли -- хороший друг, но слишком рассудительный, просто беда. -- Пять футов восемь дюймов... В этом что-то есть, какая-то загадка, и нужно найти к ней ключ...-- бормотал Стэнли. -- Мое подсознание будто говорит мне, отозвался Кристофер,-- что у него есть для меня какое-то сообщение. Вот в чем дело. Подошел автобус, они сели, и им удалось найти свободные места в самой глубине салона -- суббота ведь. -- Ну и какое же это сообщение? -- поинтересовался Стэнли. -- Что в глубине души я чувствую себя обделенным. -- Из-за девушки ростом пять футов восемь дюймов? -- Все это вполне разумно.-- Кристофер сохранял самый серьезный вид в качающемся из стороны в сторону автобусе.-- Всю жизнь,-- ему двадцать пять,-- всю свою жизнь я был коротышкой. И горжусь этим, чтоб ты знал! Сама мысль, что я выгляжу каким-то дураком, мне противна! -- Сталин нисколько не выше тебя,-- успокоил его Стэнли.-- И его нисколько не волновало, каким дураком он выглядит. -- В том-то и опасность! -- горячо согласился Кристофер.-- Наполеоновский комплекс: он ведь очень маленького роста. Это еще хуже! -- Ну и чего, по-твоему, ты лишен? Как зовут эту девушку, которая от тебя без ума? -- Джун,-- удовлетворил его любопытство Кристофер. -- Ничего не имею против июня, имя как имя,-- защитил свою реальную подружку Кристофер.-- Но известно тебе, какой у нее рост? -- Кажется, ты зациклен на этой теме. -- Пять футов три дюйма. Самая высокая из всех моих девушек! -- Ну и что с того? Ты что с ней в баскетбол играть собираешься? -- засмеялся Стэнли собственной шутке. -- -- -- -- 1 Джун (англ. june) -- июнь. -- Ничего смешного.-- Серьезно настроенного Кристофера слегка разочаровало такое отношение друга к его проблеме.-- Вот что я думаю по этому поводу. В сегодняшней Америке, нашего века, по черт знает каким причинам все почти красивые девушки -- настоящие красавицы,-- ну, те, кого видишь в кино, модных журналах, газетах, на приемах,-- очень высокие, крупные. -- Может, ты и открыл что-то для себя,-- задумчиво откликнулся Стэнли,-- чему я прежде не придавал особого значения... ни с чем этого не связывал. -- Для меня это как новый природный ресурс Америки,-- рассуждал Кристофер,-- часть нашего родового наследства, говоря высокопарно. Только лично я от этого ничего не подумаю, я одурачен. Ну, все равно что основная масса чернокожих: видят все по телевизору, рекламу в глянцевых журналах -- элегантные спортивные автомобили, новейшие радиоприемники, приглашения в круизы по Карибскому морю,-- но всем этим только любуются -- недоступно. Поверь, это учит состраданию. -- Да-а... высокие, крупные -- верно,-- подтвердил Стэнли.-- Посмотри на Уилта Чемберлена... Кристофер сделал нетерпеливый жест: -- Нет, ты меня не понял! -- Понял, понял! Но не исключено -- все это лишь продукт твоего воображения. В конце концов, нельзя судить только по основной массе, признай, ради Христа. меня были девушки всех размеров, и... если уж на то пошло, когда дело доходит до скрипящей кровати, рост партнерши не критерий. -- Хорошо тебе судить, Стэнли,-- у тебя выбор. И я не об одной постели. Все дело в моем к ним отношении. Вот послушай. Эти... самые милашки нашего времени -- я имею в виду высоких, крупных... то есть удивительно, чудесно высоких,-- им-то, конечно, хорошо все известно, и такая особенность делает их куда более заманчивыми, влекущими значительными. Они чувствуют свое превосходство и не желают утрачивать свой престиж. Пусть обычные девушки по своей природе веселые и забавные,-- эти куда веселее и забавнее. Те сексуальны -- эти гораздо более. Обыкновенные интересно печальны -- то высокие в сто раз интереснее своей печалью. Если, скажем, на вечер намечены две вечеринки, они получат приглашение, несомненно, на лучшую. Два парня приглашают на обед -- пойдет с тем, кто красивее и богаче. Выбор ее не может не сказаться на ухажере -- он чувствует себя суперменом: все мужчины вокруг ему завидуют; он отдает себе отчет, что его предпочла представительница привилегированного класса. Кристофер прервал свою пространную речь, помолчал и перешел к второй ее половине: -- А представь, что коротышка идет куда-то в компании высокой, крупной, красивой девушки, так он готов к тому, что любой повеса, выше его на два вершка, думает про себя: "Запросто отобью эту высокую "мамочку" у этакой хилой креветки в любую минуту!" -- и пялит на нее свои нахальные глазищи. Стоит коротышке пойти в туалет или отвернуться от своей дамы, чтобы сделать заказ официанту, как к ней немедленно поступает условный сигнал от конкурента. -- Иисусе Христе! -- удивился Стэнли.-- По-моему, ты уж чересчур! -- Что же здесь чересчур? -- возразил с серьезным видом Кристофер. -- Стэнли вдруг просветлел лицом. -- У меня возникла идея: я знаю несколько сногсшибательных высоких девушек. -- Кто же в этом сомневается? Готов побиться об заклад! -- Кристофер презирал в это мгновение друга. -- Так вот, черт подери! -- продолжал Стэнли.-- Я устрою вечеринку. Ты, я, два-три приятеля, еще ниже тебя ростом, четыре-пять высоких девушек, на твой вкус,-- пять футов восемь дюймов и выше... Тихая такая вечеринка, все будут тихо мирно сидят или лежат, без всяких там танцев, глупых шарад и всего, что лишь отвлекает внимание. -- А-а... что у тебя намечено на сегодняшний вечер? -- порывисто спросил обрадованный Кристофер. -- В том-то и дело, что сегодня вечером я занят,-- разочаровал его Стэнли.-- В следующую субботу... -- Но голос во сне сказал -- сегодня ночью! Друзья сидели в самой глубине автобусного салона словно воды в рот набрав и оба раздумывали над решением которое принял неуловимый призрак и передал голосом во сне. -- Ну,-- вымолвил наконец с сомнением в голосе Стэнли,-- может, и удастся устроить тебе встречу с незнакомкой. -- Не забывай -- сегодня суббота,-- напомнил расстроенный Кристофер.-- Где же ты раздобудешь высокую, статную красавицу ростом пять футов восемь дюймов и выше, да еще незнакомку, в субботу вечером, в Нью-Йорке, да еще в октябре. -- Не будем гадать на кофейной гуще...-- Стэнли явно не был уверен в своих возможностях. -- Только представь себе,-- с горечью заговорил Кристофер,-- сижу я, значит, в баре... незнакомая девушка, ищет меня глазами, садится со мной рядом за столик я говорю ей: вас, по-видимому, зовут Джейн... или там... Матильда... Смотри она на меня, и у нее на лице появляется это знакомое до боли выражение... -- Какое выражение? -- Ну, такое... словно она говорит: "Какого черта меня дернуло зайти сюда сегодня вечером". А у меня физиономия такая кислая -- смотреть противно. -- Может, ты слишком чувствительный, Крис? -- Может быть... Но ведь покуда сам не испытаешь всего, трудно сделать какой-то вывод. Жениться хочу -- давно пора. На высокой красавице. Быть счастливым в браке с ней, иметь детей... ну, в общем все как полагается, как у людей. Подумал, помолчал,-- что бы такое ввернуть в разговор -- какую-нибудь убедительную фразу,-- принимая во внимание, что Стэнли работает в модном магазине Блумингдейла?.. -- Не желаю терзаться всю жизнь из-за того, что делаю покупки в подвале универмага, так сказать по бросовым ценам. Хочу покупать на любом этаже этого треклятого универмага! И чтобы мои дети, когда им исполнится девятнадцать и они вытянутся лишь на пять футов шесть дюймов, как их папочка, разочарованно на меня глядели: "Неужели и я лет через десять останусь такого маленького роста..." Точно так сам Кристофер когда-то поглядывал на своего отца, и на мать тоже. Отец Кристофера, надо сказать, был еще ниже сына, а о матери и говорить не приходится -- не стоит вспоминать ее рост. -- А ты хоть знаком с какими-нибудь высокими, крупными девушками? -- осведомился Стэнли. Подъезжали уже к Мэдисон-авеню, и Кристофер встал. -- Ну, перебросился, парой слов? -- Само собой! -- заверил его Кристофер.-- Таких полно приходит в наш магазин. Кристофер работал менеджером в магазине книги и грампластинок, его отец владел целой сетью подобных магазинов; в одном из них была секция поздравительных открыток,-- только роняла по мнению сына, достоинство отца, но того-то прежде всего беспокоила прибыль. Как только отец уйдет на пенсию, давно решил Кристофер, он ликвидирует эту секцию -- в первую же неделю. У отца нет никаких комплексов из-за маленького роста. Пришлось бы ему управлять Советским Союзом -- поступал бы точно как Иосиф Сталин, только еще более жестко. И все же Кристоферу грех жаловаться: он, в общем-то, сам себе хозяин, и ему нравится постоянно находиться среди книжных полок. Отец лично занимается только крупными магазинами и наносит лишь краткие, неожиданные визиты в сравнительно небольшие торговые точки -- одной из них и командует Кристофер. -- Я знаю кучу высоких девушек! Поощряю систему доставки приобретенных книг на дом, и у меня полно адресов,-- похвастал он Стэнли. Стоило войти в его магазин высокой девушке -- Кристофер стремился поскорее взобраться на лесенку -- якобы достать книгу с самой верхней полки. -- Ну, само собой разумеется, и номера телефонов есть -- тут никаких проблем. -- А ты хоть раз пытался договориться? -- Нет, не пытался. -- Чего же ты ждешь? -- удивилась Стэнли.-- Нужно попытаться -- вот тебе мой совет. Попытайся сегодня же! -- Ладно,-- вяло отозвался Кристофер. Автобус остановился, двери отворились, и Кристофер соскочил на тротуар, помахав Стэнли на прощание озябшей рукой. "Что ж, начнем с буквы "А",-- подумал он,-- тем более что сегодня я в магазине один". Трудно найти порядочного клерка, который согласится работать по субботам. Попробовал привлечь, с недельным испытательным сроком, студенток и студентов колледжей, но те, как правило обходились куда дороже по сравнению с суммой, на которую продавали, да еще устраивали такой беспорядок на полках, что ему приходилось тратить не меньше трех недель, когда они наконец, удалялись восвояси, чтобы разобраться. К тому же он нисколько не жалел, что работает по субботам, и ему не надоедало одиночество. Одному Богу известно, сколько ему сегодня предстоит сделать звонков, и лишние уши абсолютно ни к чему. Никакой опасности со стороны отца не грозит -- не нагрянет неожиданно с проверкой: по субботам и воскресеньям играет в гольф в графстве Уэстчестер. Итак, с буквы "А"... "Андерсон Полет",-- прочитал он в адресной книжке. У него особая система -- возле имен своих девушек ставит обычно звездочки. Одна звездочка означает: высокая, миловидная или даже красивая, не чурается ухаживаний с его стороны, по-видимому обещая не быть слишком скупой на милости. У нее высокая грудь, прекрасной формы, и она ее не скрывает, а подчеркивает. Джун как-то ему сказала: она, мол, на собственном опыте убедилась -- девушки с такой соблазнительной грудью сами затаскивают мужчин в постель, повинуясь женскому тщеславию и потребности в саморекламе. После этого разговора с Джун Кристофер, действуя, как предатель, добавил еще одну звездочку к записи "Андерсон Полетт". Домашнего ее адреса и номера телефона у него нет, потому что она работает ассистенткой зубного врача по соседству и обычно заглядывает во время ланча или после работы. Носит шиньон, довольно высокого роста, по крайней мере пять футов десять дюймов; любит носить обтягивающие ее великолепную грудь шерстяные свитера. Но вообще-то девушка серьезная -- интересуется книгами по психологии, политике и реформам пенитенциарной системы в стране. Покупает у него сочинения Эриха Фромма, а также экземпляры "Одинокой толпы", которые дарит своим друзьям на день рождения. Ведет с Кристофером долгие, интересные беседы, стоя у облюбованного прилавка. Иногда работает и по субботам, как объяснила Кристоферу. Дантист вставляет зубы и искусственные челюсти киноактерам, телевизионщикам -- вообще представителям подобных профессий -- у них мало свободного времени, приходится зубами заниматься только по субботам, когда не так заняты на работе. Полетт Андерсон, по сути, не принадлежит к чудесным, очаровательным девушкам,-- не модель, ее фотографии ее не появляются на страницах газет или еще где-то, но стоит ей сделать другую прическу и снять очки, да не признаваться всем подряд, что она ассистентка дантиста,-- несомненно на нее приятно посмотреть, когда она заходит к нему в магазин. Прежде всего, решил Кристофер, нужен довольно скромный старт -- чтобы почувствовать, как получится. Уселся за стол рядом с кассой, в глубине магазина, и набрал номер Полетт Андерсон. Омар Гэдсден пребывал в зубоврачебном кресле -- рот открыт, под языком хромированная трубка для удаления скопившейся слюны. Время от времени Полетт,-- как и полагается, в белом халате,-- протягивала к нему руку, чтобы ваткой вытереть слизь с подбородка. Гэдсдена, комментатора новостей на Общеобразовательном телевидении, она не раз видела на телеэкране -- еще до того, как он зачастил в кабинет к доктору Левинсону, чтобы вставить искусственную верхнюю челюсть. Ей нравились его седые, серебристые волосы, его хорошо поставленный бархатный баритон; его презрительная, вызывающая неучтивость к этим дуракам из Вашингтона и как он кривил уголки губ, выражая недовольство политикой, проводимой его телеканалом,-- гораздо в большей степени, чем это допускалось руководством. В трубке для удаления слюны раздавалось бульканье; верхние зубы, превратившиеся в остро заточенные обломки, ожидали, когда доктор Левинсон наденет на них мост,-- сейчас его осторожно обтачивал дантист, перед тем как водворить на место. Да, Омар Гэдсден в эту минуту совсем не похож на уверенного, красноречивого ведущего вечерней программы, одну из самых ярких личностей на своем канале. Вот уже несколько недель, почти каждый день, он стоически выносит страдания (доктор Левинсон так старательно сверлит ему зубы), а в его благородных черных глазах отражается острая боль -- след тяжких испытаний, через которые он проходит, Омар со страхом поглядывает на врача,-- чем-то обрабатывает поблескивающие сводчатые искусственные челюсти, лежащие на мраморной доске высокого шкафа с инструментами, плотно придвинутого к стене небольшого кабинета. Сейчас болезненно-скорбному виду Омара порадовались бы враги, думала Полетт, и прежде всего -- вице-президент. Ей по-матерински жаль этого страдальца, хотя и самой, всего двадцать четыре. За последний месяц на очень сдружилась с комментатором; постоянно готовила ему шприцы для укола новокаином, поправляла клеенчатый фартучек, завязанный на шее, видела, как он сплевывает кровь в стоявшую рядом с креслом миску. Перед началом приема и после, когда он демонстрировал образцовое, несгибаемое мужество, у них обычно происходили короткие, но очень полезные беседы о текущих событиях; он то и дело намекал ей о грядущих скандалах среди сильных мира сего; предрекал политическую, финансовую и экологическую катастрофы, которые ожидает Америку. Полетт, само собой, набирала очки у своих друзей, когда в довольно осторожных выражениях передавала им смелые скоропалительные выводы Омара Гэдсдена -- целиком ей доверял. Несомненно, что она нравится мистеру Гэдсдену. Он обращался к ней только по имени и, когда звонит, чтобы перенести прием, Омар интересуется, как она поживает, и называет ее ангелом древнегреческой богини здоровья Гигиены. Однажды после двух часов сверления, когда доктор Левинсон поставил наконец на место временный верхний мост, Омар сказал ей: "Полетт, когда все это кончится, я угощу вас самым лучшим в городе ланчем". Сегодня как раз все должно закончиться; Полетт гадала про себя, не забыл ли он свое обещание, когда зазвонил телефон. -- Прошу меня простить,-- извинилась она и вышла из кабинета, в своем хрустящем, накрахмаленном халате, плотно облегавшем ее красивую грудь,-- телефон на ее столике в приемной. -- Кабинет доктора Левингсона. Доброе утро. Высокий, по-детски пронзительный голосок Полетт никак не вязался с ее крупной фигурой и пышными женскими формами. Зная, конечно, об этом, она, увы, ничего не могла поделать. Стоило ей понизить голос, как он звучал совершенно иначе и казалось, что она намеренно выдает себя за кого-то другого. -- Миссис Андерсон? -- послышалось в трубке. -- Да, это я.-- Полетт где-то слышала этот голос, но никак не могла вспомнить, где именно. -- Это говорит Кристофер Бэгшот. -- Слушаю! -- Она ждала,-- и имя ей знакомо, как и голос, но ускользает из памяти. -- Из книжного магазина на углу улицы Браусинг. -- Да-да, конечно! -- спохватилась Полетт и принялась листать журнал посещений, отыскивая незаполненные строки в расписании на следующую неделю. Доктор Левинсон всегда очень занят, у него полно пациентов, и порой им приходится ждать своей очереди несколько месяцев. Теперь она вспомнила Бэгшота, и ее немного удивило, что он позвонил. У него, насколько подсказывает ей профессиональная память, отличные белые зубы, только клыки чуть длиннее обычных, что придает ему немного странное, неприятное, диковатое выражение. Но нельзя ведь судить о человеке по одним только зубам. -- Я вот что вам звоню, мисс Андерсон,-- начал он, чувствуя, как трудно ему говорить.-- В Ассоциации христианской молодежи сегодня вечером состоится лекция, будет читать профессор Колумбийского университета, "Вы и ваша окружающая среда". Я и подумал: может быть, если вы свободны... Мы могли бы прежде где-нибудь перекусить и потом...-- Он умолк. Полетт, недовольная, нахмурилась: доктор Левинсон косо смотрит на звонки личного характера, когда в кабинете сидит клиент. Три года она у него работает, он очень ею доволен, но этот пожилой человек отличается старомодными представлениями о частной жизни своих сотрудников. Стала лихорадочно думать. Сегодня вечером ее пригласили на вечеринку в дом одного экономиста, преподавателя Нью-йоркского университета в Гринвич-виллидж, и ей вовсе не улыбалось явиться одной туда, где полно гостей. этот Бэгшот довольно привлекательный и серьезный молодой человек; подолгу способен говорить о книгах, обсуждать последние события,-- лучшего сопровождающего ей не найти, это точно. Но в кабинете врача сидит в кресле мистер Гэдсден, и она отлично помнит о его приглашении. Правда, всего лишь днем, на ланч, но ей известно, что жена его всю эту неделю гостит у родственников в Кливленде. Сам сообщил, когда пришел к ним в понедельник и пошутил в ее присутствии: "Док, на этой неделе я особенно рад вас видеть. Можете крушить как угодно мою челюсть -- все это пустяки по сравнению с тем, как обрабатывает мне мозги мой тесть, причем без помощи инструментов". Мистер Гэдсден умеет все представить по-своему, стоило ему захотеть. Если он теперь один, не забыл об обещанном ланче и у него сегодня свободный вечерок... Конечно, можно прийти на вечеринку и с этим продавцом книг из магазина, но ведь как она ошеломит всех гостей, представ в компании популярного телевизионщика и гордо заявив во всеуслышание: "Надеюсь, представлять вам мистера Гэдсдена нет необходимости!" -- Мисс Андерсон! -- позвал ее из кабинета доктор Левинсон. -- Иду-иду, доктор! -- крикнула она -- и объяснила в трубку: -- Извини. Я сейчас ужасно занята... Расскажу вам все... после работы... Загляну к вам и расскажу... -- Но...-- перебил ее Бэгшот. -- Мне нужно бежать! -- прошептала она интимным голоском, чтобы не лишать его надежды -- по крайней мере до пяти часов вечера. В кабинете доктор Левинсон, со сверкающей искусственной верхней челюстью, навис над разинутым ртом Омара Гэдсдена, а тот сидел с таким страдающим видом, словно ждал, что через две-три секунды на шею ему упадет острый нож гильотины... Кристофер положил трубку. Ну вот, первый удар... Обещающий шепот по телефону вызвал у него странное, щекочущее чувство, но все равно, нужно смотреть фактам в лицо. Кто поручится, что произойдет с такой девушкой до пяти вечера в субботу? Осталось настроиться на философский лад: стоит ли ожидать положительных результатов от первого же набранного номера телефона? И все же ему не в чем упрекнуть себя -- он действовал уверенно, не в слепую. Приглашение на лекцию по экологии в Ассоциацию христианской молодежи -- это точно рассчитанная, вычисленная в деталях приманка для такой девушки, как Андерсон Полетт, проявлявшей интерес к книгам и на эту тему. До своего звонка он старательно проштудировал страницу в "Таймс" под рубрикой "Развлечения" и в придачу журнал "Полусказка", после чего отверг кино или театр -- этим не соблазнишь девушку -- ассистентку зубного врача. К тому же она обещала заглянуть к нему после пяти,-- не намекнула ведь, что девушке ее роста и габаритов неловко показываться на людях с таким низеньким молодым человеком. Чем больше он размышлял над этим, тем увереннее чувствовал себя. Конечно, ошеломляющим успехом эту попытку не назовешь но ведь и полным провалом ее нельзя считать. Юноша и девушка -- студенты колледжа, которые обычно посещали его утром по субботам, вошли в магазин. Ребята неприглядные, беспринципные, редко что покупают у него, разве что время от времени какой-нибудь недорогой пакет. Ни на минуту не спускал с подозрительной парочки настороженных лаз: эти двое имеют отвратительную привычку подолгу с самым невинным видом бродить между полок, а на обоих всегда просторные пальто -- под ними можно спрятать невесть сколько книг. Минут пятнадцать проторчали, наконец вышли. Вернувшись к телефону, он решил не придерживаться алфавитного порядка. По его твердому мнению, это абсолютно ненаучный метод решения проблемы и зиждется на ложной концепции устройства современного общества. Необходимо кропотливое, разумное взвешивание всех возможностей. Кристофер тщательно проштудировал свою адресную книжку, подолгу задерживаясь у каждой фамилии, отмеченной звездочками: вспоминал рост, вес, цвет лица кандидатки; любезна или нет; проявляет ли такие особые черты, как склонность к флирту, сексуальность; склонна одиночеству или, напротив, стремится к большим, веселым компаниям; каковы вкусы, к чему питает отвращение, ну и так далее. Задержался на страничке с именем Стикни Беула. Под этим именем в скобках написано имя другой девушки, тоже с двумя звездочками,-- Флейшер Ребекка. Девушки жили вместе, в одной квартире, на Восточной Семьдесят четвертой улице. Стикни Беула в настоящее время модель, ее фотографии часто появляются в популярных журналах -- "Вог", "Харперс базаар". У нее длинные волосы, обычно распускает, и они падают ей на плечи; длинное, поразительно костлявое тело; типичный, большой, как у любой модели, рот и высокомерный взгляд, словно для нее еще не создан мужчина ни один -- недостоин быть с ней рядом. Но взгляд, скорее требование профессии -- вроде обязательного приложения. Когда приходит в магазин, искренне и дружелюбно держит себя с Кристофером, бесцеремонно усаживается на корточки прямо на полу или забирается по лесенке познакомиться с книжками, лежащими на открытом месте, под рукой. Увлекается книгами о путешествиях; а поскольку работает в Париже, Риме, Лондоне, то и покупает обычно книги о далеких странах -- таких писателей, как Г.-В. Мортон, Джеймс Моррис, Мэри Маккарти. Делится впечатлениями о городах, где побывал, и прибегает при этом к ужасному языку -- ничего общего с литературным. "Тебе бы приехать в Париж любое моя, покуда боши туда снова не заявились,-- о-бал-деть там можно!"; или: В Рим съезди -- от восторга станешь гримасничать, как обезьяна в зоопарке, любов моя!"; или: "Ах, этот Марракеш, любов моя! Нет слов! Абсолютно изумительно -- нет слов!" В Лондоне подцепила это искаженное словечко, "любов", и непременно обращается с ним ко всем окружающим. Кристофер, конечно, понимал, что у нее это получается машинально -- просто привычка, но все равно приятно ее дружелюбие -- поощряет его, одобряет. Что касается Флейшер Ребекки, она такая же высокая и красивая, как Стикни Белуа; короткие темно-рыжие волосы, бледное в веснушка лицо; конусообразные пальцы музыкантши и стройные, колеблющиеся, как ветви плакучей ивы, бедра. По субботам носит брючки в обтяжку, не скрывающие ее прелестей. Работает в компании по производству кассет -- в приемной. Ребекка, еврейка из Бруклина, никогда этого не стесняется, пересыпает свою речь смачными еврейскими словечками -- "шмер", "шмук", "неббиш". При выборе книг не руководствовалась ни рецензиями ни темой, а внимательно изучает физиономии авторов на задней сторонке обложки. Если у писателя, привлекательная, благообразная внешность -- тут же выкладывает за его произведение 6.95 доллара; покупает книги Сола Беллоу, Джона Чивера, Джона Херси. Метод далекий от научного, но в результате у нее в доме на полках оказывается немало хорошей литературы. Во всяком случае, в Америке метод себя оправдывает, а вот в отношении иностранных авторов -- еще неизвестно, сработал бы он или нет. Еще Ребекка завоевала его симпатии тем, что купила книгу "Жалоба Портнойя", попросила аккуратно ее завернуть и отослала матери в Флэтбуш. -- Эта старая кошелка одуреет и будет сидеть неподвижно, словно Шива, полгода, покуда ее осилит,-- пояснила ему Ребекка, улыбаясь счастливой улыбкой. Кристофер -- он ни за что не осмелился бы отослать матери что-нибудь более смелое, чем сочинения Д.-Д. Хенти,-- по достоинству оценил либеральный дух мисс Флейшер. Пока ему не доводилось выходить антисемитом, просто возможности не представлялось. Всегда приятно слушать эту девушку -- еврейку; в ее брючках, тесно облегающих бедра,-- они у нее словно вторая кожа,-- в манере говорить чувствовалось что-то интригующее, завораживающее. Джун говорила ему, что еврейки прямо-таки ненасытны в постели. Джун приехала из па Пассадены, и отец ее все еще искренне верил в достоверность "Протоколов Сионских мудрецов",-- разумеется полагаться на ее суждения не следует. И все же, стоило мисс Флейшер войти в магазин, Кристофер принимался пристально ее изучать: манящие признаки сексуальной активности?.. Довольно долго он колебался: какое из двух имен выбрать? Потом решил -- Стикни Белуа: рыжеволосая великанша еврейка для первого опыта, пожалуй, ему не по зубам. Набрал номер. Белуа сидела под сушилкой в гостиной трехкомнатной квартиры с кухней -- снимали вместе с Ребеккой,-- а та красила ей ногти ярко-красным лаком с жемчужным отливом. Гладильная доска, на которой Ребекка гладила волосы подруги, добиваясь, чтобы они стали походи на ровную, живую, блестящую накидку яркого атласа, все еще лежала на месте. Беула, через склоненную над ней голову Ребекки, нервно поглядывала на часы на плите декоративного камина. Самолет прилетает в аэропорт Кеннеди в три пятнадцать, а сейчас десять сорок утра. Каждое утро, по субботам девушки укладывали друг другу волосы и покрывали лаком ногти,-- если в их обычный распорядок не вторгались какие-то иные развлечения. Но сегодня не обычное субботнее утро, по крайней мере для Беулы,-- слишком нервничает, призналась она вряд ли ей удастся сделать Ребекке хорошую прическу. Да ей все равно отвечала Ребекка на этот уик-энд у нее нет ради кого стараться. На прошлой неделе она порвала со своим парнем. Работал он на Уолл-Стрите и даже принимая во внимание, что дела там в настоящее время идут ни шатко ни валко, располагая доходом, который удовлетворил бы любую кандидатку на брак с НИМ7 У семьи его постоянное место на фондовой бирже, вполне надежное, основательное; Уолл-стрит в один прекрасный день не рухнет, не исчезнет с лица земли (что вполне вероятно), никакая серьезная опасность ему пока не угрожает. К тому же, судя по всему, он приближается к браку, как белочка к земляному ореху -- очень осторожно, хотя, конечно, голод не тетка. Но неделю назад он попытался побудить Ребекку принять участие в оргии на Восточной Шестьдесят третьей улице. Пригласил на вечеринку, не предупредив, что ее там ожидает. Ребекке все очень понравилось -- великолепная вечеринка, гости разодеты в пух и прах, шампанское течет рекой, еды сколько угодно... В общем, о'кей -- до той минуты, когда присутствующие стали дружно раздеваться. -- Джордж, да ты, оказывается, привел меня на оргию! -- Ребекка наконец догадалась, какую злую шутку с ней сыграли. -- Что ты, дорогая! -- возразил Джордж.-- Это тебе только так кажется. -- Немедленно отвези меня домой! -- потребовала она.-- Здесь не место для порядочной девушки -- еврейки из Бруклина. -- Ах, ради Христа! Когда же ты перестанешь быть порядочной девушкой -- еврейкой из Бруклина! -- Он спокойно снимал с шеи галстук фирмы "Графиня Мара". Ребекка решительно направилась к двери. И вот теперь, в наступившую субботу, ей не перед кем хорошо выглядеть. Поработала еще над ногтями Беулы -- у нее ведь есть перед кем покрасоваться в три часа пятнадцать минут сегодня днем,-- если только эти чокнутые авиадиспетчеры не задержат самолет из Цюриха где-нибудь между Нантукет и Аллентауном, штат Пенсильвания, часиков эдак на пять, что уже не раз бывало. Фотография того, кто прибывает сегодня в аэропорт Кеннеди, стоит, в серебряной рамочке, на краю стола в гостиной; вторая, в кожаной,-- на комоде в спальне Беулы. На обеих карточках -- человек в костюме лыжника: он лыжный инструктор в Сен Антоне по имени Джирг. Прошлой зимой Беула провела там целый месяц. На фотографии в гостиной он снят на ходу: аккуратно сложенные вместе, перевязанные лыжи лежат на плече, осыпая фигуру лыжника сзади снежным, пушистым дождиком. На фотографии в спальне -- стоит неподвижно, на загорелом лице блуждает добрая улыбка, волосы развеваются на ветру, как у мальчишки, как у Жана-Клода Килли, в общем, демонстрирует фотографу белоснежные, крепкие зубы и весь свой типично тирольский шарм. Ребекка находила его слишком смазливым, слишком приторным -- используя эпитет, придуманный для Джирга самой Беулой. Когда подруга рассказала об этой встрече, Ребекка откликнулась так: -- В какой-то своей пьесе Джон Осборн утверждает, что от любовной связи с лыжным инструктором разит вульгарщиной. -- Англичане ревниво относятся к кому бы то ни было,-- обиделась Беула, потому что потеряли свою империю. Говорят что в голову приходит. Никакой вульгарщины в их отношениях и в помине,-- напротив. Обычно с мужчинами все по другому здесь в городе: вечно подолгу ищешь такси под дождем; просыпаешься в семь утра, чтобы не опоздать на работу; перехватываешь на скорую руку в "Гамбургер хейвн", с беспокойством думая, что скажут его скучные друзья о ее "показушном" наряде; прислушиваешься к его нудным жалобам на коллег. В горах все по-другому: ходят в лыжных штанах; повсюду сверкает снег, словно рассыпанные бриллианты, а морозными ночами блестит освещенное яркими звездами небо. А какие большие, просто громадные сельские кровати, с пышной периной. И у всех здоровые, розовые лица. Как все же приятно быть постоянно вместе, и днем и ночью, в компании невероятно ловких красивых молодых людей, которые идут на риск, чтобы покрасоваться перед вами; как вкусно есть в уютных горных хижинах, угощаться подогретым бодрящим вином, слушать веселые австрийские песни -- их поют соседним столом, наблюдать, как все девушки тщатся увести от тебя твоего лыжного инструктора,-- они и на горных склонах пытались, и выше, в горах. Ничего не выходило у них: он признался ей с милым австрийским акцентом, морща лоб от усилий говорить по-английски как можно более сносно: -- Никогда еще мне не приходилось встречать такую девушку, как ты. Ни одна не сравнится с тобой. Беула не видела его с того времени, когда сама побывала в Сен-Антоне, но произведенное им на нее впечатление не выветривалось. С того времени, как вернулась в Америку, ей не понравился ни один из тех, с которыми выходила из дому. Стала откладывать деньги, чтобы провести в этом году целых три месяца в Тироле. Вскоре от Джирга пришло письмо: сообщал, что ему предложили работу в Стоуве начиная с декабря; хочет ли она еще его увидеть? Беула ответила в тот же день. До декабря еще так далеко, писала она, почему бы ему не приехать в Нью-Йорк сейчас, немедленно -- в качестве ее гостя? Этим несчастным парням платят там, в Австрии, жалкие гроши, несмотря на их лыжное искусство, и приходилось не раз проявлять неимоверную деликатность, чтобы он позволил ей расплатиться за обоих и чтобы не приводить его при этом в ужасное смущение. Всего за месяц, проведенный в Сен-Антоне, она стала одной из самых ненавязчивых плательщиц по общим счетам. Таких, как она, Альпы, похоже, еще никогда не видели. Вполне может себе это позволить, убеждала себя Беула,-- ведь она не совершит в этом году дорогостоящего путешествия в Европу, а будет зимой кататься на лыжах здесь в Стоуве. -- Ты с ума сошла! -- прокомментировала Ребекка, когда узнала о направленном ею приглашении.-- Я бы ни за что не заплатила мужику,-- даже если б он вывел меня из охваченного пожаром дома.-- Иногда Ребекка становилась похожа на свою мать. -- Я хочу сделать себе подарок на день рождения, любовь моя,-- объяснила Беула -- она родилась в ноябре.-- Преподнести себе загорелого, энергичного молодого австрийца, который до сих пор не отдает себе отчета, как ему, в сущности, повезло. Ведь это же мои деньги, моя любовь, и я все равно не найду для них лучшего применения. Джирг написал: он в восторге от такой идеи и, как только завершит свою летнюю работу, непременно воспользуется приглашением своей старинной ученицы,-- нарочно подчеркнул слово "ученица". Летом он занимался какой-то чистой работой на свежем воздухе -- на ферме. Прислал ей еще одно свое фото (нужно же все время освежать память об их встрече): в больших мотоциклетных очках, на голове шлем; видимо, он так быстро скользил по склону, что изображение оказалось неясным, расплывчатым, но Беуле казалось, что она ясно его видит. В ее альбоме для наклеивания газетных вырезок, где между страницами хранились фотографии всех мужчин, с которыми она имела любовную связь, появилась еще одна. Беулу сейчас -- она, все еще в халате сидела в гостиной, следя за ловкими движениями Ребекки, отделывающей ее ногти, волновало только одно: не решила пока где разместить Джирга. Идеальный вариант, конечно, эта квартира. У них с Ребеккой отдельные комнаты, а в ее спальне удобная двуспальная кровать,-- нужно отдать им должное, ни та ни другая не испытывали особой робости, приглашая к себе на ночь мужчин. Отправить Джирга в отель весьма накладно, это большие деньги; к тому же может не оказаться у нее под рукой, когда возникнет необходимость. Но Ребекка... не раз ее раздражало и тревожило несомненное воздействие подруги на некоторых собственных поклонников. Эти ее огненно-рыжие волосы, белейшая кожа и развязное (другого слова не подобрать), чисто бруклинское панибратство с ними... Нужно смотреть правде в глаза, размышляла Беула, Ребекка -- чудная девушка, ей запросто можно доверить собственную жизнь, но когда дело доходит до мужчин -- тут ей никак нельзя доверять, она вся так и исходит любовной истомой. А этот легковерный лыжный инструктор никогда в жизни несчастный, не спускался со своих гор, привык к жадным до секса девицам,-- целую зиму ведь приезжают и уезжают ненасытными компаниями... Ей самой иногда приходится работать по ночам или даже уезжать по делам на несколько дней из города. Постоянно озадаченная этой проблемой с того времени, как получила от него письмо, Беула до сих пор толком ничего не решила. "Что ж, будем играть по слуху! -- сказала она себе.-- Посмотрим, что у нас выйдет сегодня утром". -- Ну, вот и все! -- Ребекка отвела ее руку.-- Хороша невеста -- помазанница Божья! -- съехидничала она. -- Благодарю тебя, любовь моя! -- Беула с восхищением разглядывала безукоризненный лак на ногтях.-- Ставлю ланч у Питерса Джона! По субботам там всегда едят множество мужчин. На уик-энд им делать нечего, и они не спускают глаз с красивой девушки -- не разделит ли компанию. Может, удастся пристроить Ребекку и ее не будет в квартире по крайней мере весь оставшийся день и вечер. Ну а если повезет, то и всю ночь. -- Нэ-эт! -- Ребекка встала и сладко зевнула.-- Никуда сегодня не хочется идти. Останусь дома, буду смотреть игру недели по телику. -- Вот дерьмо! -- вырвалось чуть слышно у Беулы. Зазвонил телефон. -- Квартира мисс Стикни! -- откликнулась Беула в трубку. Всегда отвечала так по телефону, словно горничная или телефонистка на станции обслуживания. Если какой-нибудь приставала -- всегда можно торжественно заявить: "Мисс Стикни в настоящий момент дома нет. Оставите для нее сообщение?" -- Могу ли я поговорить с мисс Стикни, прошу вас. -- Кто ее просит? -- Мистер Бэгшот. -- Кто-кто? -- Из книжного магазина на углу улицы Браусинг... -- А, привет, любов моя! Прислали мою книгу о Сицилии? -- Книга заказана. Кристофера несколько разочаровала прелюдия коммерческого характера,-- хотя Беула и назвала его "любов моя". -- Вот почему я звоню вам, моя красавица.-- Преодолевая робость он пытался быть с ней фамильярным, даже чуть скабрезным -- на ее уровне.-- Что скажете, если мы вместе ударим по городу? -- "Ударим"...-- не поняла она, явно озадаченная. -- Видите ли, я как раз сейчас свободен. Если у вас тоже нет особых дел и вы зря слоняетесь по квартире,-- может, нам встретиться, пообедать вместе, а потом закатиться в... -- Ах, я в таком дерьме очутилась, моя любов! -- вдохновенно лгала Беула.-- Просто убита, сломлена горем! Такой ужасный для меня день полного поражения... Сегодня днем из Денвера в аэропорт Кеннеди ко мне прилетает тетка, и я вот мучаюсь -- придумываю, как бы мне поскорее от нее избавиться. Обычная ее стандартная политика -- никогда никому не признаваться, что другой мужчина уже назначил ей свидание. -- Ах вот оно что! Ну, тогда ладно... -- Погодите немного, моя любов! Кто-то званит в дверь. Не бросайте трубку, будьте умницей! -- И, приложив к трубке ладонь, позвала: -- Эй, Бекки! Та заворачивала пробкой флакончик с лаком для ногтей. -- Нет ли у тебя охоты ударить по городу с божественным... -- "Ударить"... по чему?.. -- Ну, поехать погулять в городе с красавцем парнем из книжного магазина -- это он нам звонит. Приглашает меня на обед. Но... -- Этот карлик?..-- возмутилась Ребекка. -- Ну, не такой уж он маленький,-- возразила Беула.-- Зато отлично сложен! -- Не собираюсь ломать с ним комедию! -- строго отказалась Ребекка.-- Ему придется приставлять лестницу, чтобы добраться до заветного кольца. -- Не стоит быть такой вульгарной с моими друзьями! -- холодно парировала Беула, отдавая себе отчет, что сегодня всем кораблям Шестого американского флота не вытащить на буксире ее подругу из квартиры.-- Такая речь только изобличает в тебе самую отвратительную сторону характера. Это называется предрассудком, моя любов. Что-то вроде антисемитизма, если хочешь знать мое мнение. -- Скажи ему -- пусть подбирает себе девушку по размерам! -- огрызнулась Ребекка и удалилась -- отнести бутылочку с лаком в ванную комнату. Беула отняла ладонь от трубки. -- С этой "Книга -- почтой" только дополнительные расходы, моя любов... Счета, счета, счета... -- Да, знаю.-- Кристофер упал духом; он-то очень хорошо помнит, что Беула Стикни задолжала ему сорок семь долларов еще с июля; но, конечно, сейчас не время заводить об этом разговор.-- Ну, что делать. Желаю вам провести приятно время.-- И уже собирался повесить трубку. -- Погоди, не клади трубку, Крис! -- Она назвала его по имени.-- Может, мне удастся спасти ситуацию в этот День общей заботы о тетках. Или сумею накачать ее в аэропорту, или прямо там выяснится, что она страдает тяжкой женской болезнью, и мне придется поскорее уложить ее в постель. Самолет должен приземлиться в аэропорту Кеннеди в три пятнадцать, но ведь всякое бывает: что-то с двигателями, или ее любимый Джирг, никогда еще не спускавшийся с гор, попадет в пробку в Цюрихе, с его сумасшедшим уличным движением, или подойдет не к тому выходу на посадку и очутится в результате, например, в Тегеране, а то и еще где-нибудь, пострашнее. Чего только не случается на авиалиниях в наши дни! Самолет захватывают террористы, сбивают арабы, или он падает, скажем, в озеро на Лабрадоре. А ей невыносима только одна мысль -- об обеде в полном одиночестве... -- Я сообщу тебе, Крис, что и как. А ты тем временем жди в компании своих замечательных книжек и будь пай-мальчиком. Позвоню тебе по этому рожку еще раз, днем, и ты узнаешь, как моя тетушка -- стоит одной ногой в могиле или нет. до которого часа открыт твой магазин? -- До семи. -- Бедный мальчик, сколько же тебе приходится перерабатывать! -- притворно пожалела его Беула.-- Не отходи далеко от телефона, моя любов... -- Хорошо,-- согласился Кристофер. -- Как мило с твоей стороны позвонить мне! -- пронесла напоследок Беула и повесила трубку. Этой фразой она всегда заканчивала разговор по телефону и вешала трубку не прощаясь. Это казалось ей весьма оригинальным и, по ее мнению, оставляло еще большее ощущение доброжелательности. Снова посмотрела на часы и пошла в ванную -- поэкспериментировать с прической. Кристофер, положив трубку на рычаг, почувствовал, что у него вспотели ладони,-- жарко здесь, в магазине. Надо открыть дверь на несколько минут -- пусть проветрится; он выглянул на Мэдисон-авеню: ярко светило солнце, по широкой улице снуют туда-сюда прохожие... игра воображения. Вдруг ему показалось, что высокие шагают важно, степенно, а коротышки семенят -- пугливо, неуверенно, словно желая поскорее скрыться, юркнуть в свою норку. Закрыв дверь, он вернулся на свое рабочее место и стал вспоминать разговор со Стикни Беулой -- девушкой, отмеченной у него двумя звездочками. Надейся он, что ему повезет, будь у него доброе предчувствие,-- попросил бы к телефону Ребекку Флейшер, а не Беулу Стикни. Тут у него наверняка был шанс -- у Ребекки Флейшер нет никакой тетки, прилетающей в Нью-Йорк из Денвера. Теперь все испорчено. После разговора с Беулой нет смысла затевать новый -- с Ребеккой. Всему есть предел -- девушка затаит на него смертельную обиду: еще бы, ее вовлекают в игру в качестве запасного игрока. А басням Беулы насчет настырной тетки и желания поскорее от не избавиться он, конечно, не верит, нет. У него свои тетушки, и это такие создания... стоит им к тебе пристать -- отцепятся не скоро. Снова взял записную книжку с адресами. Уже почти полдень,-- скоро все девушки отправятся на ланд, на утренник, на выставку нижнего белья -- куда они там обычно устремляются по субботам после полудня. Кэролин Троубридж лежала в постели со Скотти Поуолтером. Когда-то Кэролин носила его фамилию, была Кэролин Поуолтер, но, на ее беду, Скотти застал ее на месте преступления со своим бывшим товарищем по общежитию в Йельском университете, Джулиано Асционе, и тут же развелся с ней, обвинив в супружеской неверности. Этот скандал подробно живописала нью-йоркская "Дейли ньюс", и в результате Кэролин была вычеркнута из реестра социально значимых фигур на следующий год. Несмотря на такую передрягу, она и Скотти откровенно признавались друг другу, что их секс -- великое физическое достижение, и посему решили проводить какое-то время вместе в своей спальне, ну, одну ночь или недельку, пока что-нибудь вдруг не напоминало Скотти о его соседе по комнате в Йеле. Честно говоря, секс становился для Кэролин великим физическим достижением с любым интересным мужчиной, с которым знакомилась. Эта высокая, крепко сбитая, рожденная в кровосмесительном браке, пышущая здоровьем девушка -- из числа тех, которые мелькают в социальном регистре -- сходила с ума по парусным лодкам, лошадям и итальянцам и не смогла бы даже под пыткой сказать, что ей больше нравится -- скакать через канавы на ирландском охотничьем жеребце, мчаться под парусом на лодке "Дракон" при шестибалльных порывах ветра или посещать по уик-эндам маленькие, тронутые грехом сельские отельчики с одним из лучших друзей своего мужа. Несмотря на чисто католическое одобрение всего мужского пола на свете, ей часто приходилось с сожалением вспоминать, что она уже больше не связана со Скотти брачными узами. Какой он высокий (целых шесть футов четыре дюйма), какая у него стройная фигура, на зависть всем, какой он ловкий, опытный партнер в постели,-- ни за что не скажешь, что представитель одной из самых старых американских семей, чьи особняки расположены вдоль всей "мейн лайн" в Филадельфии. них в штате Мэн своя конюшня с лошадьми; у Скотти двухмачтовое парусное судно длиной шестьдесят футов, ему и вспоминать не приходится о таком скучном занятии, как работа... Скотти что, если бы не ее безумный, иррациональнй инстинкт собственницы, их брак наверняка стал бы "браком века". Накануне вечером Скотти позвонил ей из клуба "Ракетка" где играл в трик-трак. Она сразу узнала его по голосу, а когда он сообщил, что звонит из клуба "Ракетка", сразу поняла -- крупно проигрывает: он всегда болезненно воспринимал любой проигрыш в триктрак, особенно по уик-эндам. Пришлось ей отказаться от свидания с одним джентльменом, который пообещал свозить ее в Саутгемптон, весьма с ее стороны разумно: что ни говори, а все мужья и все бывшие мужья -- в первую очередь Скотти приехал; открыли две банки черепахового супа и развлекались в постели с девяти тридцати вечера. Восхитительная ночь,-- ближе к рассвету он даже забормотал что-то о заключении с ней нового брака. Наступил уже почти полдень, оба проголодались, и она наконец вылезла из кровати. Набросив розовый бархатный халатик, пошла на кухню -- приготовить пару стаканчиков "кровавой Мэрии"1
1 Водка, разбавленная томатным соком; названа в честь печально знаменитой своими жестокостями английской королевы Марии Кровавой. Кэролин никогда не пила до одиннадцати утра и строго соблюдала это правило, потому что на примере своих друзей часто убеждалась, куда ведет такая дорожка. Как разбавляла крепкий напиток томатным соком "Уорчестершайер", когда зазвонил телефон. Что ему больше всего нравится в ней спрашивал себя Кристофер когда рука его зависла над телефонным диском, готовая набрать номер. Она цельная натура -- все равно что в этом экологически загрязненном городе глоток свежего деревенского воздуха. Если ничего не знать о стальных заводах, принадлежащих ее семье, о ее разводе и исключении из реестра социально значимых фигур, то ее можно было принять за сельскую девушку с фермы -- исправно доит коров. Кэролин часто заходила к нему в магазин, награждая его свежей, как морской бриз, по-детски широкой улыбкой,-- всегда под руку с мужчиной, каждый раз с другим,-- и покупала книги большого формата, очень дорогие, в прекрасном полиграфическом исполнении -- главным образом о парусниках и лошадях. У нее свой счет в магазине, но сопровождающий всегда расплачивался за выбранные ею книги, а она обнимала его крепкой рукой за талию и восторженно целовала в знак благодарности, нисколько не смущаясь и не обращая внимания на тех, кто на нее смотрит. Однажды поцеловала и его, Кристофера -- хотя не в магазине. Он пошел на вернисаж одного художника в художественную галерею, расположенную рядом, на той же Мэдисон-авеню, и увидел ее в зале. Через головы прочих знатоков она разглядывала различные геометрические фигуры кричащих цветов; все это, по-видимому, выражало отношение живописца к одной важной проблеме -- как выжить в Америке? Странно, удивительно, но она одна, без обычного чичероне", и, когда увидела Кристофера, словно каток, проложила себе путь через густую толпу, выбирая для него свою самую сексапильную улыбку. -- Ах, мой поставщик! -- И взяла его под руку, легонько постукивая пальцами по локтю. Противоестественно видеть ее здесь одну -- одинокий морской еж, отправившийся в свободное плавание. Сама судьба определила, что одиночество ей противопоказано, всегда она с кем-нибудь вдвоем,-- с мужчиной, разумеется. Кристоферу все это хорошо известно, и потому такое ее внимание ему особенно не льстит: привязанность лебедя к родному пруду или дикой европейской кошки к любимой сосне. Тем не менее прикосновение ловких пальчиков бывшей светской львицы к его руке сердечное и приятное. -- Льщу себя надеждой,-- начала она,-- вы ведь умный человек -- понимаете, что все это собой представляет. -- Ну...-- неуверенно отозвался Кристофер, еще не зная, что сказать. -- Все эти картины напоминают мне занятия по геометрии в Чэтхем-холл. Взгляните на этот повергающий в уныние знак "пи"! Неужели от всего этого у вас не просыпается жажда, мистер... -- Бэгшот. -- Да-да. Почему бы нам с вами не выскользнуть незаметно отсюда, как истинным любителям искусства, прямо на вечернюю улицу и не хлопнуть пару стаканчиков мартини? К счастью, в это мгновение они оказались у самого выхода,-- Кристофер с беззаботным видом подхватил: -- Ну разумеется! Пойдемте! К сожалению, у самой двери стоял владелец галереи -- его приятель по бизнесу -- осуждающе глядел на него: предательский шаг с его стороны столь ранний уход. Кристофер кислой гримасой и пожатием плеч дал понять: мол, не его вина, действует под напором сил, коим не способен противостоять, наверняка скоро вернется. Но, судя по всему, владелец не понял его пантомимы. Зашли в "Уэстбери Поло-бар", сели в одной из кабин, заказали мартини. Кэролин Троубридж, пододвинувшись к нему поближе, терлась коленом о его ногу, похваливая его: такой счастливец -- у него есть призвание в жизни, и такое стоящее, ведь он постоянно вращается в очаровательном, волшебном мире книг. А вот у нее призвания нет, печально вздохнула она, если не считать увлечений -- лошадей и парусного спорта. Все это, конечно, далеко не призвание, но ей ничего иного не остается в этом свихнувшемся мире; достаточно взглянуть на первые полосы газет,-- кроме лошадей и парусников, все занятия отвратительно легкомысленны. Не хочет ли он, между прочим, позвать официанта и повторить заказ? Пусть притащит еще два мартини. К тому времени, как приканчивали вторую порцию, она крепко сжав большими ладонями его голову, глядела уже на него откровенно, прямо в глаза. Своим длинным туловищем, с длинными ногами, она неотвратимо нависала над ним в полутьме бара. -- Глаза у тебя,-- говорила она,-- как темные, сверкающие на свету озера. Возможно, к занятиям по геометрии в Чэтхэем-холл она и относилась с прохладцей, не очень-то вникая в эту науку, но вот английский для первокурсников прослушала усердно. Расхрабрившись от алкоголя таинственно мерцающих бликов, Кристофер предложил: -- Кэролин,-- они уже перешли на "ты",-- не хочешь ли пообедать со мной? -- Ах, Кристофер, какое милое джентльменское предложение! -- И тут же его поцеловала -- прямо в губы. Рот у нее большой, как и все остальное, и губы влажные -- так он их и запомнил. -- Так что же,-- вымолвил он, когда она наконец, оторвалась от него,-- идем или нет? -- Ах, мой дорогой, прекрасный, маленький манекенчик! Ничто на свете не доставит большей радости! Но увы -- я занята всю неделю, до следующего вторника. Посмотрела на часы, живо соскочила со стула и набросила плащ, воскликнув: -- Бам-бам-бам! Опаздываю жутко! Весь этот проклятый вечер на меня будут злиться, наносить мне оскорбления, трепать меня за ухо и при этом подозревать самое худшее. Ну кто поверит, что я всего лишь посетила художественную галерею ты, негодный мальчишка! -- Наклонилась, клюнула его в затылок.-- Ах, какое блаженство! -- И была такова. Кристофер заказал еще мартини, пообедал в одиночестве, все время вспоминая ее влажный поцелуй и странную манеру, в которой она изъяснялась. В один прекрасный день -- не всегда же она будет так занята -- он встретится с ней, непременно. Разумеется, не в своем книжном магазине. "Черт бы подрал того, кто там звонит!" -- рассердилась Кэролин, снимая трубку телефонного аппарата на стене в кухне,-- как это она забыла его переключить. Когда ждала к себе Скотти, всегда просила телефонистку на коммутаторе перехватывать все другие звонки,-- ведь ничто так его не разъяряло, как ее разговоры с другими мужчинами. Развод там, не развод, но она любит его -- и все же, надо признать, он подозрительный невротик. -- Хэлло! -- сказала она в трубку. -- Кэролин,-- ответил мужской голос,-- это Кристофер... -- Извините, Кристофер, Вы не туда попали.-- И повесила трубку. Потом сняла ее сделав постоянный сигнал "занято",-- если вздумается позвонить снова. В руке у нее все еще бутылочка с томатным соком "Уорчестершайер",-- она несколько раз рассеянно взболтнула; потом налила в стакан двойную порцию водки -- надо успокоить Скотти: вдруг не поверит, что кто-то неправильно набрал номер. Когда она с двумя "кровавыми Мэри" в руках появилась, Скотти лежал сбросив с себя простыню с одеялом и блаженно закрыв глаза -- занял своим телом всю кровать. Да, она получает все, что нужно от мужчины, от своего бывшего мужа, ей не о чем особенно сожалеть. У него умиротворенное выражение лица,-- кажется, снова уснул. Телефон на ночном столике рядом с кроватью, видимо стоял на своем месте, он к нему не прикасался, с облегчением отметила она и крикнула весело: -- Все наверх, за громом! Скотти сел в кровати как монумент, мышцы его напряглись, волнами перекатываясь под кожей; ноги он свесил с кровати и болтал ими. Протянул к ней руку, взял свой стакан. Внимательно разглядывая его содержимое, вдруг яростно швырнул его о противоположную стену -- большая часть ее окрасилась в цвет "кровавой Мэри"... -- Ах, Скотти! -- произнесла она с упреком.-- Только не говори, что на тебя опять нашло твое невыносимо безрассудное настроение.-- И попятилась от него, стараясь не ступать на стеклянные осколки; машинально, чтобы успокоить нервы, сделала два больших глотка из стакана. Он встал; ну и ужасная все же картина! Здоровенный голый мужик посередине маленькой комнатенки... Ей казалось -- вся передняя линия игроков "Даллас кавбойз" надвигается на нее, соединившись в одной его необозримой фигуре... Странный шрам на лбу -- заработал в детстве брат трахнул, по голове бейсбольной битой,-- всегда выпирал, когда с ним случался припадок дикого гнева, и приобретал ужасную багровую окраску. -- Скотти Поуолтер! -- серьезным тоном проговорила она.-- Я запрещаю тебе прикасаться ко мне даже пальцем! Слава Богу, он всего лишь ударил ее раскрытой пятерней. Она стремительно упала на стул, не выронив, однако, стакана с выпивкой. Вот чудо! -- Ты несправедлив...-- жалобно застонала она, все глубже вжимаясь в спинку стула.-- Ты вообще абсолютно несправедливый человек! Надо же! Ударить девушку только за то, что кто-то ошибся телефонным номером. -- Ах "ошибся телефонным номером"! -- злобным эхом отозвался он.-- Кто этот тип -- Кристофер? -- Откуда мне знать, что это за тип -- Кристофер? Чей-то голос в трубке сказал: "Хэлло, это Кристофер! А я сказала... -- Нет, этот голос сказал "Кэролин"! -- взревел Скотти. -- Нахал! -- не растерялась она.-- Подслушиваешь чужие разговоры! Этому тебя учили в Йеле?! Скотти никак не назовешь неинтеллектуальным, но мыслительный процесс отличается у него некоторой тяжеловесностью и иногда можно сбить его с толку, заставить отказаться от опасных намерений,-- если атаковать первой. -- Насколько я понимаю, он звонил напомнить, что у вас с ним свидание и чтобы ты его сегодня трахнула! -- не унимался Скотти.-- Примем во внимание, как тебе кружат голову такие пустяки... -- Не стану повторять тебе, Скотти, какого я всегда мнения о твоем... специфическом словаре,-- с достоинством возразила Кэролин. -- В гробу я видел свой словарь! -- огрызнулся Скотти. -- Вот что скажу я тебе, чтобы ты знал. Не вижу, какое, собственно, тебе до всего этого дело,-- принимая во внимание характер наших отношений. У меня не было ни одного свидания ни с кем другим вот уже целую неделю, с прошлого вторника, потому что ты не вылезал из этой кровати все эти дни -- до шести вечера в среду! Кэролин говорила так убедительно, что и сама вдруг поверила своим словам: стало так себя жалко, что слезы навернулись на глазах. Да что она, в конце концов, снова выходит замуж?! -- Кто такой Кристофер? -- настырно повторил свой вопрос Скотти. Он так неуклюже, точно разгневанный слон, шнырял по комнате, что Кэролин не на шутку разволновалась: какая судьба постигнет ее лампы и другие стеклянные предметы?.. -- Хочу тебе откровенно сообщить,-- строго продолжала она,-- что тебе нечего здесь вынюхивать, словно ошалевшему хищнику в джунглях. Знаешь прекрасно -- я никогда не скрывала от тебя что-нибудь действительно важное. -- Ха! -- хмыкнул он.-- Так я тебе и поверил! Но метаться по комнате все же прекратил. -- Ладно, скажу. Это несчастный, маленький клерк, работает в книжном магазине на Мэдисон-авеню. Он вообще не похож на нормального мужика, а -- скорее, на крохотного пони, и тебе наверняка станет стыдно за приступ ревности, если ты когда-нибудь его увидишь. -- Но ведь он позвонил! -- упрямо стоял на своем Скотти. -- И посему неважно, какого он роста. -- Иногда он звонит мне, когда к нему в руки попадает книга, которая, по его мнению, может меня заинтересовать. -- "Учебник по сексу для детей"! -- съязвил Скотти.-- "Тысяча и три индийские позы любви". Наверно, именно такой литературой он торгует в своем магазине. -- Как ты смеешь в подобном тоне разговаривать с женщиной, бывшей когда-то твоей женой?! -- презрительно бросила Кэролин.-- Угодно тебе убедиться самому, увидеть его собственными глазами -- давай одевайся, отведу тебя на Мэдисон-авеню! Бьюсь об заклад: бросив на него один взгляд, тут же упадешь на месте и на коленях будешь ползать передо мной, вымаливая прощение за твое чудовищное, просто зверское поведение, за то, как ты обращался со мной сегодня утром! -- Охота была еще одева-аться! -- лениво, почти мирно протянул Скотти.-- Верни-ка мою "кровавую Мэри"! И хочу опять с тобой в постель. Только в таком вот порядке. И пошевеливайся! Вот такой он всегда: гнев часто пробуждает в нем совершенно иные эмоции. Скотти снова во всю свою гигантскую длину растянулся на кровати, словно большой корабль, выброшенный на песчаный берег, а Кэролин послушно пошла на кухню -- приготовить очередной набор стаканчиков с "кровавой Мэри". В голове у нее немного звенело после удара громадной пятерней -- этот йелец съездил ей прямо по скуле,-- но она все равно довольна развязкой. Удалось спустить на тормозах это столкновение, а то еще привело бы, пожалуй к серьезному кризису в их отношениях. Взбалтывая смесь в стаканах, она что-то мурлыкала себе под нос. Вполне может теперь, как только подвернется удобный момент, напомнить Скотту, что он там бормотал перед рассветом о повторном браке с ней. И она заставит его выписать ей чек, чтобы оклеить новыми обоями спальню,-- пусть раскошеливается, черт бы его побрал! Не исключено, что сегодня днем он снова станет невыносимым -- на это указывают все тревожные признаки,-- но на этот случай у нее в душе все еще тлеет надежда на маленького человечка, терпеливо поджидающего ее в своем магазине на Мэдисон-авеню. "Ничего себе,-- Кристофер, уставился на телефонный аппарат,-- "вы не туда попали"! Кого она пытается обмануть? Что за ребячество! Д он правильно набрал! Едва не поддался раздражению и не набрал вновь ее номер -- пусть знает, что чтобы лишний раз продемонстрировать ей, что его не так легко одурачить, но передумал -- нетактично. Да и нетрудно представить себе, почему она так ответила. К счастью, в магазин влетела стайка покупателей и он занялся своей обычной работой: заворачивал купленные книги, со звоном выбивал на кассовом аппарате чеки -- некогда предаваться мрачным размышлениям. Когда наступило привычное затишье -- у всех ланч,-- Кристоферу почти удалось убедить себя, что ему в общем-то, наплевать, чем будет заниматься сегодня днем, в субботу, Кэролин Троубридж. Снова усевшись возле кассы, он раскрыл свою адресную книжку. Следующая -- Той Доротея. Вот кому никогда по своей воле не присудил бы две звездочки, хотя, конечно, она довольно красивая девушка, хоть росточек немного и подкачал -- не доходит пяти футов восьми дюймов, всего-то около пяти и семи с половиной. Не очень полная, фигура стройная, но она ее никогда из скромности не подчеркивает, носит простенькие, неброские платья, какие обычно носят студентки колледжа. Возраст довольно зрелый,-- по его подсчетам, уже двадцать восемь или даже двадцать девять; томная внешность; голос низкий, замирающий; улыбается едко. Когда впервые посетила, его магазин, он даже, по сути дела, ее как следует не разглядел. Но впоследствии заметил: если в это время в магазине толпятся покупатели-мужчины, даже старики или завзятые библиофилы, вечно погруженные в книги,-- все, забывая обо всем, начинали следить за ней взглядами, стараясь при этом оказаться поближе к ней. И Кристофер стал изучать Доротею Той внимательно, пытаясь определить, что именно оказывает магнетическое воздействие на его клиентов мужского пола. После долгих раздумий наконец решил, что все дело в цвете лица: шелковистая желтовато-коричневого цвета кожа имеет какой-то жгучий оттенок, словно ее постоянно касаются солнечные лучи. Доротея Той всегда поразительно аккуратная и чистая. Если Кэролин Троубридж похожа на девушку с фермы, то эта -- на маленькую девочку, которую мать после вольного купания в море основательно растерла пушистым полотенцем. Кристофер был сильно удивлен, когда она заказала книгу эстампов Обри Бердсли. Но пережил еще большее недоумение, когда один из его постоянных покупателей, мистер О'Малей (насколько заметил хозяин магазина, он не перебросился ни единым словечком с этой леди), вдруг часа в три дня, вышел вслед за ней и сел вместе с ней в такси. Увидев такую картину, Кристофер тут же добавил к ее имени в своей книжке вторую звездочку. Это событие сильно повысило его интерес к ней. Много книг она не покупала основное внимание обращала на небольшую коллекцию пластинок, собранную возле дальней стены, и всегда приобретала альбомы любого нового мюзикла, поставленного на Бродвее. В музыкальных магазинах, торгующих по сниженным ценам, или в салонах, где делали скидки, расположенных дальше, в Даунтауне, можно купить все это гораздо дешевле, но однажды она сказала Кристоферу, когда он заворачивал для нее альбом модного мюзикла "Волосы": "Видите ли, я не часто бываю в Даунтауне,-- я такая домоседка". Это крайний, на всякий случай Доротея Той, но что делать? День проходит катастрофически быстро. Он набрал номер ее телефона. Гудок, второй, третий... одни гудки в трубке, никто не подходит. Хотел уже положить трубку, как кто-то ему ответил, деловым тоном: -- Слушаю! Явно не Доротея Той, во всяком случае не похоже... -- Это говорит Кристофер Бэгшот... -- Кто-кто? -- Голос стал холодным и подозрительным. Кристофер всегда мечтал -- когда наконец наступит счастливое время и люди не будут по телефону переспрашивать: "Кто-кто?" -- после того как он четко назовет свое имя -- Кристофер Бэгшот. -- Из книжного магазина, мисс Той. -- Ах конечно, помню помню! -- Голос потеплел, но в нем чувствовалась легкая озадаченность. -- Надеюсь, я вам не помешал? -- вкрадчиво осведомился Кристофер. -- Нет, что вы! Просто я готовлю себе завтрак. Кристофер посмотрел на часы: уже почти час дня; оказывается, он и сам проголодался. Интересно, где провела эту ночь мисс Той, если завтракает в час дня? -- Вы, наверное, удивлены моим звонком,-- продолжал Кристофер,-- но я подумал... -- Ничего, ничего, мне многие звонят. По телефону голос у нее отрывистый, глухой, и в нем не чувствуется привычного томления. -- Какие могут быть сомнения,-- галантно заметил Кристофер.-- Я звоню вам вот по какому поводу... Скажите, что вы собираетесь делать сегодня вечером? Мисс Той как-то странно хихикнула. -- Что если я достану пару билетиков на музыкальное шоу,-- торопливо продолжал Кристофер,-- если только вы их все не пересмотрели... -- Я заказана начиная с восьми, мой сладенький,-- сообщила мисс Той.-- Но можете приезжать хоть сейчас, если хотите. -- К сожалению, не могу бросить магазин,-- объяснил Кристофер, несколько смущенный прямолинейностью приглашения.-- Я закрываюсь около семи... -- Нет,-- перебила его мисс Той,-- в семь ничего не получится. Нечего зря терять время -- приезжайте сейчас. Пятьдесят долларов. -- Что вы сказали? -- переспросил Кристофер сразу ослабевшим голосом. -- Я сказала, что стою пятьдесят баксов,-- пояснила она, по-видимому чем-то весьма недовольная. В эту минуту дверь в магазин отворилась, вошла Джун -- в плаще, хотя на небе ни облачка,-- и приветливо помахала ему. Кристофер, прикрывая трубку обеими ладонями, попытался сдвинуть брови, как деловой человек, однако предательская краска залила ему лицо. -- Боюсь, я имел в виду нечто другое, мадам,-- проговорил он в трубку. -- Послушайте, мистер Бэгшот! -- резко откликнулась мисс Той.-- Разве вы раздаете свои книги бесплатно, а? Что скажете? Джун торопливо идет к нему... -- Думаю, мне придется обсудить этот вопрос с отцом,-- произнес Кристофер нарочито громко, когда Джун уже могла отчетливо его слышать.-- Возможно, мы сумеем прийти к какому-то соглашению. Мисс Той снова хихикнула -- на сей раз еще более странно, чем в первый раз. Кристофер решительным жестом положил трубку на рычаг. Джун поцеловала его в щеку. -- У меня возникла замечательная идея! -- объявила она.-- Запирай-ка ты свою лавку и айда на ланч! -- Ты же прекрасно знаешь, что я не могу этого сделать.-- И постарался отойти как можно дальше от телефона. Джун следовала за ним неотступно. -- Ну ты же должен есть! -- Позвоню в кулинарию, и мне все принесут. Чтобы такое придумать, напряженно соображал он, чтобы не задевая чувств девушки отвадить ее от визитов к нему в магазин в любое время?.. -- Ты выглядишь так,-- определила Джун,-- словно тебя морская болезнь вот-вот прикончит. Ты на последнем издыхании! "Морская болезнь" она произнесла по-французски,-- учила язык на всякий случай, вдруг представится возможность поехать во Францию. -- Что с тобой, Крис? -- Ничего. Абсолютно ничего! -- Боже, какие мы сегодня подчеркнуто экспрессивные! Ладно, ничего так ничего. ты рад моему приходу? -- Как всегда,-- ответил он. Так расстроился после беседы с мисс Той, что горло сжимается, как от судороги, и это мешает правильно выговаривать слова. Обычно он радовался визитам Джун -- смелая все-таки девушка, и временами просто прелесть,-- но сейчас из-за этого презрительного, разящего, обидного смешка мисс Той по телефону, осуждал Джун, пусть бессознательно: совсем не вовремя появилась, подгадала, что называется! Вдруг у него потекло из носа -- знакомый симптом. Стоит поволноваться, напрячься -- и готово дело! Еще в школе, на экзаменах, обязательно засовывал в карманы по три носовых платка. Вот и сейчас вытащил носовой платок и громко высморкался. -- Ты простудился или что? -- поинтересовалась Джун. -- Насколько я понимаю, ничего.-- Он чихнул. Интересно, как себя чувствуют потенциальные клиенты мисс Той после телефонного разговора с ней? Так же как он? -- У меня есть просто сказочная по воздействию пилюля от... -- Я не простудился,-- упрямо возразил он и снова высморкался. -- Нечего меня уничтожать, если я выражаю нормальный человеческий интерес к состоянию твоего здоровья,-- с обидой в голосе отозвалась Джун. -- Джун, пойми меня,-- произнес он уже более мягко,-- у меня сегодня трудный день. С утра торчу один в магазине и... -- Прости меня! -- Джун немедленно раскаялась в своей настойчивости.-- Но ведь именно поэтому я и пришла -- улучшить тебе немного настроение, взбодрить тебя... Может быть, даже немного помочь тебе здесь. -- Очень, очень любезно с твоей стороны! -- Кристофер пришел в ужас от мысли, что, вероятно, около пяти к нему заглянет мисс Андерсон, а возможно и Беула Стикни, если ей удастся избавиться от надоедливой тетки.-- Но все это очень сложно, если человек не знаком с товаром, не знает, где, на каких полках лежат какие книги. -- В любом случае,-- не сдавалась Джун,-- я намерена устроить для нас обоих ланч! Никаких возражений! -- Она вообще была девушка решительная, с характером босса.-- Сама схожу в кулинарию и закажу там для нас роскошный ланч -- устроим его прямо здесь, в магазине! Кристофер, поняв, что не отвяжется, молча вытащил из кармана бумажник и выудил пятидолларовую бумажку. Но она отстранила его руку. -- Я сама ставлю ланч -- у меня была очень удачная неделя. Джун работала в учреждении, которое предлагало временную помощь секретаря, и иногда за неделю зарабатывала до ста пятидесяти долларов. На постоянную работу устраиваться не хотела, потому что приехала сюда, проделав долгий путь из Пасадены на Восток США, чтобы стать певицей: училась вместе с человеком, который утверждал, что поставил на ноги Петулу Кларк. Кристофер убрал деньги обратно. -- Неужели ты не рад безумно, что я зашла к тебе? -- Безумно рад -- какие могут быть сомнения? -- Тогда улыбнись,-- потребовала она,-- и скажи мне что-нибудь приятное! Он сказал: -- Я тебя люблю. Конечно, Джун имела в виду эту фразу. -- Ну вот, так-то лучше! -- И, чмокнув его в щеку, вышла -- маленькая, милая, привлекательная блондинка в плаще, мечтающая о замужестве. Всегда, в любую погоду,-- в плаще: берегла голосовые связки -- так, на всякий случай. -- Ну чем плохо? -- спросила Джун. Оба уплетали бутерброды с ростбифом и солеными огурчиками, запивая молоком, за столиком, притулившимся в маленькой комнатке в глубине магазина. Джун не употребляла алкоголя -- берегла горло. -- Угу, угу! -- промычал Кристофер, пытаясь разжевать твердый хрящ. -- Иной раз, когда я остаюсь одна,-- пробормотала Джун,-- и начинаю думать об этой уютной комнатенке -- у меня слезы выступают на глазах. Это сентиментальное проявление объяснялось довольно просто: впервые они поцеловались именно в этой маленькой, уютной комнатке в глубине магазина. Ну, если взглянуть на их отношения с этой стороны -- действительно, все началось здесь. Тот чудесный поцелуй привел к другому, еще более приятному и незабываемому. Кто же станет отрицать -- они неплохо развлекаются, им хорошо вдвоем; ему нравится эта красивая, живая девушка, пышная и цветущая, часто брызжущая весельем. Но все же этой маленькой, темной комнатке далеко до чертогов, помилуй Бог! Сейчас он старался думать только об отрицательных ее чертах, покончить со своей обычной добротой. Стоило ему пообщаться с ней, хотя бы недолго, и он начинал таять; его постоянно тянуло к ней, раз или два он оказывался очень близко от опасной черты и готов был сделать ей предложение. Может, если бы до нее он физически познал множество высоких девушек и выработал шаблон для сравнения, они уже давно были бы женаты. Сидя в этом небольшом, заваленном книгами кабинетике и наблюдая, как она слизывает майонез с пальчика, не помня себя от наслаждения, он страстно желал забыть о предпринятом проклятом крестовом походе и вместо всего этого пригласить ее пообедать с ним. Правда, он уже довольно успешно солгал ей, заявив, что собирается сегодня вечером обедать у матери с отцом в Уэстчестере -- ведь вероятность того, что они когда-нибудь снова увидят его, минимальна, особенно после того, как он нашел себе девушку,-- она должна это понимать. Но только он собрался проговорить слова приглашения, зазвонил дверной колокольчик,-- пришлось выйти в магазин и простоять там за стойкой с полчаса: пожилая пара, шаркая подошвами, переминалась с ноги на ногу возле полки поэзии, отодвигая томики Алена Гинзберга. Наконец они купили пьесу в стихах Кристофера Фрея,-- вероятно, пылилась на этих полках с первого года нашей эры. Старик со старухой все еще бродили по магазину, когда из заднего кабинетика в зал вышла Джун; надевая плащ, она прошептала ему: -- Мне уже пора! -- У нее встреча с подругой у Музея современного искусства, а потом, они, вероятно, пойдут на концерт в городскую ратушу -- ведь он сегодня вечером занят.-- Позвони мне завтра. Желаю тебе приятно провести время в кругу семьи.-- И наспех поцеловала его, когда покупатели повернулись к ним спиной. Он вдруг почувствовал острый укол вины, провожая взглядом маленькую живую девичью фигурку, пока она не скрылась за дверью. Вероломство ему никогда легко не давалось; сделал даже нерешительный шаг вперед -- окликнуть ее, вернуть,-- но как раз в этот момент привередливая старуха закричала ему: -- Молодой человек! Наверно, мы возьмем вот это! -- размахивая томиком Кристофера Фрея, словно пойманной за лапку птицей. Когда он, выпроваживая старую чету из магазина, любезно отворил перед ними дверь и выглянул на улицу, то увидал Полетт Андерсон -- готов поклясться. Идет вверх по улице под руку с каким-то мужчиной с волнистыми седыми волосами, и, казалось, вся погружена в серьезную беседу. -- Ну все,-- решил он,-- еще одна попытка -- и шабаш! Пусть все летит к черту! Теперь он с величайшей осторожностью изучал адресную книжку,-- не хватало только еще раз напороться на такую девушку, как Доротея Той! Задержал взгляд на имени мисс Марш Сьюзан. Рост не сверхъестественный, но внушительный, и в отношении нее он абсолютно уверен -- не потребует пятьдесят долларов за удовольствие разделить с ней компанию. Темноволосая девушка, с зелеными глазами; довольно подкованная политически, скромно, никогда этого не выпячивает и никому своих взглядов не навязывает Кристофер знает о ее политических пристрастиях потому что она всегда проявляет особый интерес к таким деятелям, как Фанон, Маркузе, Кливер, Леруа Джонс и маршал Маклуган. У нее очень красивые ноги,-- ему становилось не по себе, когда он вынужден был продавать книги этих авторов девушке с такими красивыми, стройными ногами. Однажды она похвалила Кристофера -- мол, у него отлично варит голова. Только после этого он внес ее имя и фамилию в свою адресную книжку, удостоив двух звездочек. В магазине она оказалась случайно -- забежала переждать бурю с дождем, и они, само собой, разговорились. Выяснилось, что она из состоятельной семьи, живущей в Гросс-Пойнте, который она просто презирала. Самая молодая выпускница колледжа в Редклиффе она хотела стать кандидатом философских наук, когда вдруг, словно прозрев, увидала всю тщету своих усилий. Выражала свое неодобрение каждой книге, которую тогда выставлял в витрине Кристофер, и довела его своей привередливостью до того, что ему пришлось резко заявить ей: "Вообще-то, в мире все было бы гораздо лучше, если бы в ближайшие пятьдесят лет из печати не выходила ни одна книга!" Именно тогда она и сказала, что у него отлично варит голова. -- Книги разделяют людей! -- убеждала она его.-- Формируют ложную элиту! Чтобы слиться с широкими народными массами, нам требуются только песни, ритуалы и пролитие крови. И в тот вечер пригласила его на митинг, который, по ее словам, его непременно заинтересует; но у него было назначено свидание с Джун и он отказался от приглашения. Теперь, глядя на ее имя в книжке, он вспоминал тот дождливый день, безмятежную красоту ее зеленых глаз и ее поразительные, просто сенсационные ноги. Девушка с такими ногами, размышлял он, использует их не только для ходьбы независимо от того, какие у нее политические взгляды. Только он протянул руку к аппарату, как входная дверь широко распахнулась и громадный молодой человек, без шляпы, вошел в магазин. Сделал три шага, остановился и вперил в него свой сверлящий взгляд -- через весь зал. На его тяжелом, красивом лице сохранялось выражение задумчивое и в то же время угрожающее. "Шесть футов четыре дюйма,-- автоматически определил его рост Кристофер.-- Минимум". Кристофер, отойдя от телефона, подошел к новому посетителю. Тот молча стоял как вкопанный в проходе между полками, в широком, как плащ-палатка, твидовом пальто с регланом; лицо широкое, красное, как у спортсмена, а на лбу диагональной формы розоватый шрам, сползающий до самого глаза. -- Чем могу вам помочь, сэр? -- робко осведомился Кристофер. -- Ничем.-- Тот продолжал сверлить его взглядом.-- Я ощипываю молодые побеги. Это угол улицы Браусинг1 -- Молодых Побегов? Не так ли? -- Да, вы правы.
1 Browsing (англ.) -- молодые побеги. -- Так вот, я ощипываю молодые побеги. Посетитель удостоил взглядом ни одну книгу, а все время глядел в упор только на Кристофера, словно снимая с него мерку для какой-то безвкусной униформы или пытаясь оценить, сможет ли его использовать для выполнения поставленной перед собой неприглядной цели. Кристофер наконец отвернулся от него, сделав вид, что разбирает книги на столе. Этот человек все стоял на месте молча, не двигаясь; до Кристофера доносилось лишь его тяжелое, хриплое дыхание. Слишком элегантно одет и не очень-то похож на налетчика, но ничего общего не имеет и с теми, кто интересуется книжной продукцией. Вполне естественно, пока этот тип здесь, нечего и думать о звонке Сьюзан Марш. В магазин вошла молодая пара,-- наконец-то: Кристофер вздохнул с облегчением. Эти двое обогнули онемевшего человека, стоящего неподвижно, словно застывшего посередине прохода, и осведомились, нет ли у него одного экземпляра "Красного значка мужества". Кристофер знал, что такой книги у него нет, но попросил молодую пару подождать -- он поищет в подсобке. Тянул время сколько мог не возвращаясь из глубины магазина. Молодая пара давно уже ушла, а этот тип все еще стоит на месте и не спускает с него упорного, задумчивого, зверского взгляда. -- Как вы, подобрали что-нибудь для себя? -- с трудом выдавил Кристофер. -- Я все еще ощипываю молодые побеги. Видимо, у этого человека талант к неподвижности. Кристофер все время нервно перемещался от одной полки к другой -- от популярной художественной литературы до драматургии, от биографий до поздравительных открыток. А посетитель все стоял на одном месте, возвышаясь над ним, как высокая гора, только его немигающие, поблескивающие глаза внимательно следили за Кристофером. "Боже, самый отвратительный субботний день за всю мою жизнь!" -- думал Кристофер,-- эта пантомима продолжается уже никак не меньше получаса. Наконец посетитель разверз уста: -- Ха! -- И пожал плечами; потом медленно расплылся в улыбке.-- Благодарю тебя, я славно подкрепился молодыми побегами, Кристофер.-- И вся эта массивная туша наконец удалилась. Кристофер изумленно глядел ему вслед, абсолютно сбитый с толку. Ничего себе -- "Кристофер"! Откуда этой горе известно его имя? Он мог поклясться, что никогда в жизни не видел этого типа. В городе полно чокнутых, пришел он к выводу, и их становится все больше. Однако дрожал всем телом и никак не мог понять почему. Сел, чтобы немного успокоить расшалившиеся нервы. Вдруг вспомнил: когда этот верзила вошел в магазин, он уже положил руку на телефонную трубку, чтобы позвонить Сьюзан Марш. Ему повезло -- не был занят интимной беседой, когда дверь неожиданно отворилась. Большими шагами направился к телефонному аппарату, предпринимая над собой усилия, чтобы унять дрожь. Так ведь нельзя! Когда он набирал номер Сьюзан Марш, рука перестала дрожать. Сьюзан Марш внимательно наблюдала за действиями Гарри Аргнонота,-- тот устанавливал адскую машинку на ковре в ее гостиной. Несомненно, наступит время, когда она со всем справится сама, а сейчас они не имеют права на ошибку. Гарри Аргонот -- это не настоящее имя, а псевдоним или, точнее, боевая кличка. Этот коротышка, с замедленными движениями, хотя ему только двадцать четыре, он уже давно облысел. Фред Дрэбнер -- он принес после ланча взрывное устройство -- сидел удобно устроившись в кресле и следил, как Гарри присоединяет два последних проводочка. Адскую машинку предполагалось использовать этой же ночью в Ньюарке. Город выбрали в целях провокации: наиболее "взрывная" община в Америке, и взрыв бомбы в банке, в самом сердце города, наверняка создаст максимальную неразбериху, а если повезет заставит пустить в ход оружие, полицию, и в результате неминуемы показательные аресты абсолютно невинных прохожих. Гарри спокойно работал, тишина стояла в комнате -- очень уютной, обставленной роскошной мебелью: Сью могла себе это позволить, ибо получала вполне приличные деньги от своей семьи из Гросс-Пойнта. Теперь-то она почти все отдавала на нужды своего движения, но квартиру ей сняли и купили мебель еще до того, как сама она появилась на свет. Квартира расположена в очень хорошем квартале, сразу за Парк-авеню, в переделанном по-новому городском доме, с высокой арендной платой за жилье; консьержа нет. Каждый согласится: очень удобное место для приведения в боевое состояние бомб. У Гарри Аргонота акцент, который можно обнаружить в любой части страны; сейчас он молчал, не говорил товарищам, кто именно отвезет адскую машинку в Ньюарк. Ему вообще свойственно весьма скупо сообщать свою информацию и всегда тянуть время, откладывая все на самый последний момент. Гарри ласково поглаживал маленькую машинку, когда зазвонил телефон. Сью вопросительно посмотрела на Гарри: какие, мол, будут указания? -- Подойди,-- велел он. Она подняла трубку телефона на английском письменном столе красного дерева, с обитой кожей крышкой, уверенная, что сейчас, при свете лампы, Гарри Аргонот, и Фред Дрэбнер не спускают с нее любопытных глаз. Все окна зашторены, и в комнате так темно, словно уже наступил поздний вечер. -- Можно ли поговорить с мисс Марш? -- раздался мужской голос. -- Я вас слушаю. -- Говорит Кристофер Бэгшот, мисс Марш. -- Кто-кто? -- Ну, тот продавец из книжного магазина. -- Ах да.-- Сью сохраняла нейтральный тон, стараясь ничем не выдать себя, и все поглядывала на Гарри Аргонота -- не подаст ли какой-нибудь знак. -- Хочу вас спросить, мисс Марш: согласитесь ли пообедать со мной сегодня вечером? Ей показалось, что этот человек говорит как-то странно, словно такая простая фраза дается ему с трудом и заставляет предпринимать над собой громадные усилия, чтобы ее произнести. Гарри Аргонот энергично шевелил губами, пытаясь задать беззвучный вопрос: "Кто это такой?" -- Минутку, не бросайте трубку, прошу вас, мистер Бэгшот! Как раз уходит один мой друг, и мне нужно с ним попрощаться.-- И накрыла ладонью трубку.-- Один человек, по имени Бэгшот. Работает в книжном магазине на Мэдисон-авеню. -- Что ему нужно? -- Приглашает меня сегодня вечером на обед. -- Нужно подумать.-- Гарри обладал одной неизменной чертой -- всегда долго думал, оценивая каждую возникшую ситуацию: какую выгоду можно из нее извлечь? -- Ты хорошо его знаешь? -- Ну, разговаривала несколько раз -- раза четыре-пять,-- вот и все. -- Он ничего не подозревает, как ты думаешь? -- Ах, конечно, нет! Абсолютно безвредный человек, маленького роста.-- И тут же пожалела, что у нее вырвалось это "маленького роста": Гарри ведь нисколько не выше мистера Бэгшота. -- Почему это он звонит тебе в субботу в такой час и приглашает пообедать с ним? -- Сью пожала плечами. -- Откуда мне знать? Может, его девушка скрутила ему динамо и он чувствует себя ужасно одиноким. -- Откуда у него твой номер телефона? -- Во-первых, номер указан в телефонном справочнике,-- объяснила Сью, давно привыкшая к интенсивным допросам Гарри.-- К тому же у него мой счет за книги. -- Первое, что ты сделаешь в понедельник утром,-- сменишь номер телефона на такой, которого нет в справочнике! распорядился Гарри. Сью кивнула; интересно -- Бэгшот у телефона? Гарри раздумывал над этой ситуацией секунд тридцать, стоя на коленях на ковре и закрыв глаза, чтобы лучше сосредоточиться. -- Скажи, что не можешь ответить ему сейчас,-- вымолвил он наконец.-- Сообщи, что через полчаса будешь проходить мимо его магазина, зайдешь к нему и дашь знать о своем решении. Иди! Сью опять кивнула; конечно, что пришло в голову Гарри, но, что бы в ней ни родилось, это всегда становилось неотъемлемой частью великого замысла. -- Мистер Бэгшот,-- проговорила она в трубку,-- вы еще слушаете? -- Да! -- порывисто ответил мужской голос. -- Извините, что заставила вас долго ждать, но... -- Что вы, мисс Марш, какие могут быть извинения! Все в порядке. -- Сейчас я нахожусь в несколько подвешенном состоянии,-- продолжала Сью,-- и к тому же опаздываю на деловую встречу. Но через полчаса или чуть больше буду проходить мимо вашего магазина. К этому времени все у меня определиться; если смогу,-- с большим удовольствием пообедаю с вами. Принимать участие в политическом движении -- все равно что играть в театре. Чем лучше играешь как актриса, тем эффективнее твоя работа как революционера. -- Очень рад, мисс Марш, буду ждать. Но по печальному голосу Бэгшота нетрудно было догадаться, как много в его жизни отсрочек,-- если не назвать это другим словом, похуже. Сью повесила трубку. -- Ну вот, так и нужно поступать! -- похвалил ее Гарри Аргонот. Девушка вся зарделась от удовольствия: такая похвала из уст Гарри -- это нечто стоящее. Не говоря больше ни слова Гарри поднялся с колен, направился к кладовке в холле и вытащил оттуда голубую теннисную сумку. Три дня назад ее принес какой-то маленький мальчик. Хозяйка не стала задавать ему никаких вопросов, просто взяла сумку и положила в кладовку, спрятав за чемодан с кожаной отделкой от Марка Кросса, подаренный отцом на Рождество. Гарри принес теннисную сумку в гостиную и открыл ее. Она оказалась туго набита изрядно помятыми полосами газет "Ньюарк ивнинг ньюс" и "Ньюарк стар леджер". Сью и Фред Дрэбнер внимательно следили за его действиями. Несколько газет он вытащил из сумки, а из тех, что в ней остались, сделал что-то вроде уютного гнездышка, куда ласково, словно воробышка, уложил адскую машинку -- гнездышко пришлось ей впору. Жикнул "молнией", щелкнул маленьким висячим замочком, дужку которого ловко продел через два крохотных ушка на висящем кончике. -- Вот и все.-- Гарри обращался к Сью.-- Теперь ты наряжаешься в свое лучшее строгое платье и идешь гулять на Мэдисон-авеню вот с этой теннисной сумочкой. Заходишь по пути в магазин к этому парню, по имени Бэгшот, говоришь, что тебе пока не удалось связаться с тем, с кем у тебя назначена встреча, но будет знать до шести часов, состоится она или нет. А сейчас тебе нужно сделать кое-какие покупки, и посему не позволит ли он тебе оставить свою сумочку здесь, в магазине, до твоего возвращения. Ну, теперь все усекла? -- Да.-- И Сью повторила слово в слово, что ей предписано сделать. -- Нужно всегда придерживаться такой надежной тактики,-- продолжал Гарри,-- хранить изделие в другом месте, не там, где но собирается. В таком случае если одна "крыша" проваливается, то все другие сохраняются в полной неприкосновенности. Сью очень хотелось, чтобы Гарри позволил ей записывать такие ценные указания, но она отлично понимала, что об этом не может быть и речи. -- После того, как ты оставишь там, в магазине, свою сумку,-- продолжал инструктировать ее Гарри Аргонот,-- вернешься сюда. Здесь не будет ни меня, ни Фреда. Без четверти шесть зазвонит телефон. Незнакомый тебе голос скажет: "Встретимся на таком-то углу". Если этот человек добавит: "На юго-западном углу Двадцать третьей улицы и Восьмой авеню в шесть тридцать", то твои действия должны быть такими: добавляешь число "десять" к двадцати трем и таким образом получаешь Тридцать третью улицу, а из восьми вычитаешь единицу и получаешь в результате Седьмую авеню; к назначенному времени добавляешь полтора часа и получаешь время другое -- семь тридцать, после чего меняешь на сто восемьдесят градусов точки по компасу -- получается, что искомый угол находится на северо-востоке. Ясно? -- Повтори, пожалуйста,-- попросила Сью. Гарри терпеливо повторил все свои инструкции, после чего потребовал, чтобы она дважды их повторила. Убедившись, что никакой ошибки не произойдет и она верно все усвоила, продолжал: шесть часов вечера ты пойдешь в книжный магазин. Скажешь своему поклоннику, что с радостью пообедала бы с ним, но, к сожалению, тебе нужно идти на вечеринку с коктейлем; скажи ему, что встретишься с ним в каком-нибудь ресторане в восемь пятнадцать. Выбери ресторан сама -- такой, где побольше народу и где тебя хорошо знают. После контакта с нашим агентом и передачи ему сумки берешь такси и едешь в Гринвич-виллидж. Выходишь перед каким-нибудь рестораном. Потом, когда твое такси уедет, берешь другую тачку едешь в тот ресторан, где собираешься пообедать с этим парнем из книжного магазина. -- Все ясно,-- откликнулась Сью. -- Постарайся задержать его в ресторане как можно дольше. Если он предложит тебе пойти к нему, обязательно соглашайся. Возвращайся домой, сюда, в четыре утра для дальнейших возможных инструкций. Кивнув она нахмурилась. -- Ну, что с тобой? -- сразу отреагировал Гарри: всегда настороже, и он замечал малейшие тревожные симптомы. -- У меня нет денег на все эти такси,-- призналась Сью.-- Вчера я отдала последние десять долларов Фреду. А деньги от родителей поступят не раньше первого числа. Гарри долго, терпеливо раздумывал над возникшей проблемой,-- отсутствием денег. -- Получи деньги по чеку,-- наконец придумал он. -- Не забывай -- сегодня суббота, банк не работает,-- напомнила она.-- К тому же в этом месяце я уже превысила кредит. Гарри снова задумался -- терпения ему не занимать. -- Получи деньги по чеку в книжном магазине,-- наконец нашел он выход.-- Сможет он выдать тебе сотню, как считаешь? -- Попытаюсь. -- В общем, постарайся,-- заключил Гарри.-- А теперь ступай переоденься. Тем временем он засовывал вынутые из теннисной сумки лишние газеты в камин, и снова Сью поразилась его предусмотрительности, неизменно ее восхищавшей. Если что-то сорвется и теннисная сумка, вместе с ньюаркскими газетами будет обнаружена, то в ее квартире не останется ни одной улики и даже в самом невероятном случае ее имя никто не свяжет с такой находкой. Натягивая мягкое, шерстяное коричневое платье с миди-юбкой, она слышала, как в камине, потрескивая, сгорают в пламени газеты. Вернулась в гостиную, надела твидовое пальто, подняла с пола теннисную сумку. Какой все же поразительно умный человек этот Гарри. Ну кто заподозрит хорошо одетую девушку аристократической внешности, с теннисной сумкой в руках, что она несет в ней орудие разрушения? Ей уже виделась печальная картина: Парк-авеню вся в руинах, с Мэдисон-авеню столбом валит дым -- пылает очистительный огонь революции. Спросить у Гарри, когда увидятся снова? Нет, не стоит, только сказала ему "до свидания". Сто долларов мысленно повторил Кристофер, когда дверь за мисс Марш закрылась. Не слишком ли он щедр? Вытащил чек из ящичка кассы, еще раз внимательно изучил, обращая особое внимание на подпись: почерк размашистый, вполне возможно принадлежит какому-нибудь моту интеллектуалу. Положив чек на место, в ящик, поднял с пола теннисную сумку и отнес в заднюю комнату в глубине -- там надежнее,-- стараясь унять охватившее его радостное волнение. Эта сумка для него вроде заложницы твердая гарантия, что мисс Марш, непременно вернется. Да она сама сказала: почти уверена, что пообедает с ним сегодня вечером. И во время своего краткого пребывания в магазине совсем не производила впечатления сухой особы, поглощенной политикой,-- напротив, она кокетничала с ним, глазки блестели, особенно когда он в разговоре находчиво ввернул, что девушке с такими красивыми ногами просто грешно носить миди-юбку -- надо поступиться модой. Приходится признать: встреча с мисс Марш -- единственное за весь день событие, вселяющее надежду. Открыв ключом дверь своей квартиры, Сью не успела даже вскрикнуть от удивления, что Гарри и Фред все еще здесь. Кроме них, в квартире еще четверо, сомнений нет -- детективы. На красивых руках Гарри, на запястьях, поблескивают наручники, он торопливо, громко крикнул ей: -- Ничего не говори, пока мы не пригласим адвоката! В тот момент, когда арестовали Сью Марш, Беула Стикни стояла в застекленной галерее для пассажиров в аэропорту Кеннеди и наблюдала сверху вниз за той секцией на первом этаже, где пассажиры, прибывшие рейсом из Цюриха, ожидали свой багаж, чтобы пройти через таможню. А на расстоянии нескольких миль к западу, в однокомнатной квартире на Восточной Восемьдесят седьмой улице, которой, по словам Омара Гэдсдена, он пользовался, когда задерживался допоздна в городе и не мог добраться до своего дома в Маунт-Киско, Полетт Андерсон слабо сопротивлялась, не позволяя телекомментатору с серебристо-седой шевелюрой разорвать на ней шерстяной свитер. -- Пожалуйста, прошу вас! -- жалобно умоляла она его, плененная на кушетке,-- как в западне. Ему удалось расстегнуть один крючок на лифчике. Непросто бороться с ловким, энергичным мужчиной,-- кажется, у него не одна, а десяток проворных рук. Подумать только -- у такого седовласого господина сохранилось столько сил! Даже неприлично... -- Не делайте этого, мистер Гэдсден! -- повторяла Полетт чуть не задыхаясь -- в пылу борьбы он придавил ей рот плечом.-- Да прекратите же! -- Иди ко мне, мое сокровище! -- хрипел мистер Гэдсден, еще активнее работая всем своим десятком рук. Приятно конечно, когда тебя называют "сокровищем",-- куда приятнее, чем "ангелом Гигиены",-- но все равно, она предпочитала слышать от него такие комплименты на расстоянии. Поведение его стало для нее настоящим сюрпризом. Во время ланча он вел себя по-отечески мудро: предлагал ей восхитительно вкусные блюда; авторитетно рассуждал обо всем на свете -- студенческих беспорядках в университетах; системе противоракетной обороны; стратегии Никсона в южных штатах; интеграции американского валового продукта с затратами на преодоление экологической катастрофы в Америке и еще о многом. И не припомнить с кем еще у нее был такой приятный ланч, с таким количеством полезной информации. В ресторане он даже руки ее не пытался коснуться: сохранял дружеский настрой, не скрывал удовольствия от ее компании. Набравшись смелости, Полетт сообщила ему даже, что сегодня вечером приглашена на вечеринку в Гринвич-виллидж и там будет несколько молодых людей, которым очень интересно познакомиться с его взглядами. Да, конечно, он охотно туда поедет, но почему бы им прежде не пообедать. Девушка искренне надеялась -- он поведет ее в кино6 чтобы убить время между ланчем и обедом. Вдруг он признался, что ужасно измучен утренним приемом у доктора Левинсона, и она, разумеется, поверила страдальцу. Проще всего поехать к нему, предложил Гэдсден, на его квартирку, которую он снимает на всякий пожарный случай,-- послушают музыку, отдохнут, расслабятся немного, а потом отправятся в Даунтаун: у них еще масса свободного времени. Полетт несколько разочаровало, что он не пригласил ее в кино, но ведь это ей доступно в любое время, а когда у нее снова появится шанс в компании Омара Гэдсдена провести целый день? К тому же она приведет его на вечеринку к друзьям, и после встречи с ним им хватит ярких впечатлений для разговоров на несколько месяцев... Тем временем мистер Гэдсден уже, можно сказать, активно занимался ее чулками,-- тактика его отличалась злодейской простотой. Стоило ей надежно защитить один участок, как атака с демонической энергией перемещалась на другой. Если уж он так напорист, будучи изнуренным после приема у зубного врача, то каков же, когда набирается свежих сил?.. Видели бы его сейчас зрители, горестно подумала Полетт,-- наверняка стали бы воспринимать все его телепроповеди на тему общественной нравственности с известной долей скепсиса. Вдруг его бешеный напор прекратился,-- не отстранялся от нее, но вдруг замер; наморщив лоб и моргая красивыми серыми ресницами, вопросительно уставился на нее. Волосы растрепаны, лицо сердитое и печальное. Вот теперь, когда сидит тихо и не предпринимает никаких телодвижений, он ей очень нравится. Если ей суждено начать это с немолодым человеком, лучшего кандидата для такого старта не найти. Безмолвно лежала на кушетке -- прическа взъерошена, через смятое, скрученное платье здесь и там проглядывало обнаженное тело. -- Что с тобой? -- произнес он удивленно. Ты что, лесбиянка? Она расплакалась от таких обидных слов. Никто еще не говорил ей таких гадостей, пролепетала она; но не призналась ему, что есть у нее одна еще более странная особенность: она девственница. И просто умрет от стыда, если об этом узнает мистер Гэдсден... Она горько рыдала, не отдавая себе отчета почему -- то ли из-за вопроса мистера Гэдсдена, уж не лесбиянка ли она, то ли из-за того, что до сих пор девственница. Он обнял ее, нежно гладил по голове, целовал, приговаривая: -- Довольно, довольно, мое сокровище... Наконец слезы иссякли, она успокоилась. Ровно через восемь минут она лежала раздетая на кушетке, а он стаскивал с себя рубашку. Она старалась не смотреть на него -- разглядывала фотографии на стенах. Вот мистер Гэдсден стоит рядом с президентом Кеннетом Гэлбрайтом. Как только наступит самый ответственный момент, она закроет глаза,-- невыносима мысль, что придется заниматься этим на глазах у знаменитых государственных деятелей... Мистер Гэдсден что-то медлит... Полетт поглядывала на него краем глаза: надевает рубашку... -- Прости меня,-- пробормотал он.-- Лучше одевайся... у меня что-то духа не хватает на это. Она закрыла глаза, чтобы не видеть на фотографиях Гэдсдена, президента Кеннеди, мэра Линдсея, Джона Кеннета Гэлбрайта... Но уши-то не заткнешь... -- Понимаешь, на тебя, лежащую на этой кушетке, обнаженную, такую молодую, с совершенными формами тела,-- говорил мистер Гэдсден,-- мысленно представляю тебя, в белом халатике, в кабинете доктора Левинсона, за работой, как ты выполняешь его несложные задания; ты смотришь не отрывая глаз на мои кровоточащие десны, с торчащими мелкими обломками зубов причудливой формы, в эту пасть старика,-- и казню себя: "Омар Гэдсден, ты покушаешься сейчас на саму невинность не зная к ней жалости! Ты старый, презренный развратник! Это отвратительно и недостойно тебя!" Полетт сильно сожалела потом, что ее тогдашнее состояние не позволило ей по достоинству оценить этот запоминающийся момент,-- никогда после он не казался ей столь красноречивым и убедительным во всех программах, которые смотрела по телевидению. -- Одевайся, Полетт, одевайся! -- мягко бубнил он, стараясь не терять своего веского, только что продемонстрированного имиджа.-- Я иду в ванную комнату, вернусь, когда ты будешь готова.-- И удалился. Медленно она стала одеваться, все еще питая слабую надежду -- он вернется и скажет что передумал. Сможет ли она снова зайти так далеко, с другим мужчиной,-- это большой вопрос... Он и вправду не покидал ванной комнаты, пока она одевалась и приводила в порядок прическу, растрепанную во время схватки. Гэдсден налил неразбавленного виски, и они в элегически грустной тишине сидели вдвоем, наблюдая за угасавшим октябрьским вечером. Когда она робко напомнила ему о предстоящей вечеринке в Даунтауне, он не скрыл, что у него сильно болят челюсти -- придется остаться дома и заняться ими. Выпили еще; когда стало совсем темно, она покинула его квартирку. Он остался один и погрузившись глубоко в кресло полоскал виски свои больные десны. Вдруг Полетт вспомнила, что пообещала этому парню из книжного магазина прийти часов в пять. Пока она окончательно не решила, что предпринять; стала осторожно переходить Мэдисон-авеню. Будь что будет, но она обязательно попадет сегодня вечером на вечеринку в Даунтаун -- так она сказала себе. Толпа все прибывала в багажное отделение и таможню из иммиграционной секции; среди нее -- плотные, сбившиеся в кучу группы туристов. Там царила такая невообразимая суматоха, что с галереи для встречающих не различишь собственную мать, не говоря уже о человеке, которого довелось видеть собственную мать, не говоря уже о человеке, которого довелось видеть всего месяц за всю жизнь, да и то девять месяцев назад. Беула, напрягая зрение, вглядывалась через стеклянную стену в толпу, пытаясь отыскать в ней Джирга. Вокруг нее многие, заметив этажом ниже родственников, радостно махали им руками, высоко поднимали детей и махали их ручонками в знак приветствия. Наконец она увидела его и глубоко, с облегчением, вздохнула, вот он, в черном кожаном пальто до пят, как у офицера эсэсовца, и на голове тирольской шляпе с пером. Ему, видимо, жарко -- расстегнул пальто, снял шляпу и, обмахивался ею словно веером. Между распахнутыми полами проглядывал ярко-зеленый твидовый костюм. Даже узрел его где она стоит заметно, что комки на его помятом твиде похожи на россыпь зеленых пузырей. А когда он сдернул с головы шляпу, она оттуда узрела его прическу -- специально, видно, сделал для этого путешествия: надежный, недорогой перманент -- продержится долго-долго, до весны уж точно. Широкая бледная полоса под высокой, четко очерченной линией волосяного покрова на затылке, а уши (это она заметила впервые) потрясающе оттопыриваются от голого, бритого розоватого черепа. В довершение единого стиля в одежде -- длинные, с узкими носами итальянские башмаки из голубой замши и желтовато-коричневые замшевые перчатки. Беуле пришлось только пожалеть о своей дальнозоркости; она поспешила отстраниться от окна, чтобы он ее не заметил: нужно подумать. Потом вдруг резко повернулась на каблучках и побежала по коридору в женский туалет; вне себя, нервно оглянулась по сторонам: слава Богу, на стене автомат, продающий тампоны "Тампакс" По пути к автомату миновала низенькую пуэрториканку с тремя маленькими девочками; порывшись в сумке, вытащила монету, протолкнула в щель... На галерею для встречающих не вернулась, а направилась прямо к выходу для пассажиров после таможенного досмотра; ждала с застывшей на губах улыбкой. Наконец он появился: ну и скупердяй -- сам несет свой багаж. Явно набрал лишний вес после окончания лыжного сезона, и лицо стало круглым, как блин. Какой он коротенький -- нисколько не выше того парня из книжного магазина. Неужели настолько съежился с прошлой зимы? Увидев ее, он выронил свои сумки -- о них споткнулась какая-то пожилая леди -- и с ревом: "Schatzl"1 помчался к ней, чуть не сбив с ног карапуза лет трех.
1 "Сокровище". (нем.) От его кожи несло каким-то больничным запахом, словно от не долеченного пациента да еще явно надушился одеколоном в туалете самолета). А вдруг сейчас рядом случайно окажется кто-нибудь знакомый, ужаснулась она, позволив ему ласково потрепать себя по подбородку от стыда она наверно, сквозь землю провалится! -- Послушай,-- обратилась она к нему,-- давай-ка лучше уберем с дороги твой багаж! Я помогу. -- Наконец я прибыл на твою родину! -- высокопарно высказался Джирг, поднимая с пола свои сумки и направляясь к стоянке такси.-- Ну и где же ближайшая отсюда кровать? -- Да тише ты! -- одернула его Беула.-- Здесь, между прочим, все говорят по-английски,-- напомнила она ему, стреляя глазами по сторонам и чувствуя себя очень неловко: все вокруг такие степенные. -- Мои приятели,-- разглагольствовал Джирг,-- устроили мне отходную. Впервые она осознала, до чего громкий у него голос,-- натренирован подавать команды лыжникам, оказавшимся в плену у снежного обвала.-- Все знают, что ты меня ждешь! Послушала бы только их шутки! Просто умрешь со смеху! -- Могу себе представить...-- отозвалась Беула. В такси Джирг не выпускал из рук маленькую дорожную сумочку авиакомпании. -- Куда поедем, леди? -- осведомился шофер. Она задумалась. -- Скажу вам, когда переедем через мост в Манхэттен. -- Говорите какими-то загадками! -- Водитель бросил на нее недовольный взгляд. Как раз один из этих невыносимых нью-йоркских таксистов... Так рванул с места, что пассажиры чуть не ударились головами о спинку заднего сиденья. Положив руку Беуле на колено, Джирг пытался заглянуть ей в глаза,-- он явно чувствовал себя победителем, в знак чего и водрузил снова тирольскую шляпу с перышком. -- Ну и как там, в горах, погода, а? -- мило поинтересовалась она.-- Я имею в виду -- этим летом? -- Все время идет дождь, иногда с градом.-- Он легонько постукивал рукой по ее колену. В Австрии один такой ласковый жест -- и она ошалела бы от желания. Огрубевшие, мозолистые руки скользили по колготкам,-- ой-ой, петли спускаются... -- Тебе понравилось путешествие? -- Просто отвратительное! В самолете одни "Americaners"1. Их, наверно, еще можно выносить в их стране, но в путешествии им явно недостает Kultur2. Ну, к одной Americanerin3 здесь присутствующей это не относится.-- И искоса бросил на нее очередной похотливый взгляд. С тех пор она видела его в последний раз, он вставил зубы,-- один коренной и один передний поблескивали золотыми коронками. Рука его полезла выше, к ее бедру, спуская петли на колготках.
1 Американцы (нем.). 2 Культуры (нем.). 3 Американке (нем.). 4 Американскому сокровищу (нем.). -- А как тебе еда на борту понравилась? -- Она схватила его за другую руку, чтобы та не последовала примеру первой. Удалось прервать его поползновения; жаль, что не то белье сегодня надела -- надежной гарантии, конечно, не дало бы, но хоть какая-то защита. -- Швейцарская пища -- пригодна только для коров! -- авторитетно заявил он.-- К тому же пришлось платить за выпивку. Эти швейцарцы любят одно на свете -- деньги. -- Но на всех авиалиниях в третьем классе пассажиры платят за выпивку,-- мягко, здраво заметила она. -- Выпивка! -- повторил он.-- Ах, это мне о чем-то напомнило.-- И благожелательно ей улыбнулся. -- Я привез своему Americanisches Schatrz2 подарочек. В зеркале заднего вида отразилась кислая гримаса таксиста -- словно его тошнило от бензина. Джирг убрал руку с ее колена и стал рыться в стоящей рядом сумке; наконец, вытащил небольшую прямоугольную бутылочку без наклейки. Она сразу узнала форму бутылочки, и где-то внутри у нее заныло. Джирг с гордым видом поднял бутылочку. -- Вот видишь -- я ничего не забыл! Этот напиток она буквально не переносила -- тирольский, домашнего приготовления, настоянный на какой-то странной смеси трав и ядовитых растений, в сырых, темных местах, на краю пропастей, в Альпийских горах. Джирг поглощал эту настойку в ужасающих количествах, словно гигантский всасывающий клапан. Там, в Австрии, она очень стремилась во всем походить на отважных парней и с восторгом отнеслась к этой вонючей смеси. Вытащив пробку, он протянул ей бутылку -- из горлышка в нос ударил тошнотворный запах: такой исходит от старых домашних животных, за которыми к тому же плохо ухаживают: Как воспитанная леди она сделала маленький глоток, пересиливая себя -- только бы не вырвало... А Джирг глотнул основательно и с ностальгической ноткой в голосе произнес: -- Ах, эти дивные вечера, когда мы пили вместе! -- Послушайте, леди,-- скривился таксист, наполовину повернув к ним голову,-- в такси распивать спиртные напитки запрещено... -- Убери-ка бутылку, любов моя! -- попросила Беула.-- Водитель говорит, что ты тем самым нарушаешь закон. -- Просто невероятно! -- возмутился Джирг.-- Нельзя пить, это запрещено законом! По-моему, он издевается надо мной.-- Вдруг лицо у него побагровело.-- Да, я слышал кое-что о Нью-Йорке! -- заявил он гордо, как представитель господствующей расы. -- Но он не еврей, любов моя, он ирландец.-- И взглянула на лицензию, прикрепленную в рамочке к задней спинке переднего сиденья: таксиста звали Мейер Шварц.-- Убери бутылку, любов моя! Выпьем позже. Бормоча что-то сквозь зубы по-немецки, Джирг снова положил бутылочку в дорожную сумку. В этот момент таксист резко свернул в сторону от несущегося впереди грузовика, избежав столкновения,-- оставалось каких-то несколько дюймов... Когда подъехали к повороту на стадион "Шеа", рука Джирга спряталась под ее юбкой и проскользнула за трусики. Беула искренне удивилась почему на сей раз он действует так медленно и нерешительно. К счастью, она забилась на заднем сиденье в самый дальний угол справа и таксист не видел, что происходит у него за спиной. Джирг тяжело, убедительно, страстно дышал ей в шею, а рука его, как рука гинеколога, уверенно прощупывала все у нее между ног и средний палец проявлял особую любовную активность, проникая в нее все глубже. Она откинулась полулежа на спинку сиденья, все тело ее напряглось в терпеливом ожидании -- ждала, чем все это кончится. Вдруг его средний палец остановился, замер, прекратил бурение; Потом снова задвигался, сделав еще два-три острых укола с целью научных проб. Наконец он резко вытащил руку из-под юбки и выпрямился, пробормотав: -- Scheisse... Was ist das?1 -- Это значит -- судьба.-- Беула тоже выпрямилась.
1 Дерьмо! Что это значит? (нем.) -- Это значит -- судьба.-- Беула тоже выпрямилась. -- "Судьба"? Не знаю такого слова. -- То есть -- чему быть, того не миновать. -- Говори помедленнее. -- Ну, я хочу сказать... на мне -- проклятие, любов моя. -- И кто же проклял тебя? Вот уж... Scheisse! -- Это эвфемизм -- так говорят американские девушки, когда у них наступают критические дни. В общем, моя "бабушка" не в порядке, понимаешь? Временно не принимает посетителей. -- И ради этого я пролетел четыре тысячи миль! -- жалобно застонал Джирг. -- Ну, против матери-природы не попрешь, любов моя. Нечего зря расстраиваться -- ведь всего несколько дней... ну, у большинства женщин.-- Надо заранее подготовить его к моменту откровения, когда ей не миновать признания: это продолжается у нее порой несколько недель кряду, особенно осенью. -- Ну и что мне де-елать эти несколько дне-ей? -- завыл Джирг. -- Знакомиться с достопримечательностями,-- посоветовала Беула.-- Кажется, пароход, на котором пассажиры совершают прогулку вокруг острова Манхэттен, еще курсирует по этому маршруту. -- Я приехал в Нью-Йорк не для того, чтобы кататься на пароходике! -- плаксиво ныл Джирт; с постной физиономией он разглядывал через окошко пролетающие мимо дома, с их своеобразной архитектурой.-- Нью-Йорк -- это грязная дыра! -- выпалил он в сердцах и умолк. Покуда не переехали через Триборо-бридж, он мысленно посылая подальше Нью-Йорк, со всеми его достопримечательностями. -- Леди, мы уже в Фон Сити,-- констатировал таксист.-- Куда дальше? -- В мотель на Девятой авеню, пожалуйста! -- попросила Беула.-- Название правда, забыла. Вообще-то она никогда в этом мотеле не бывала, но снаружи он выглядит прилично: чистенько, недорого; идет активная жизнь. К тому же расположен далеко от ее квартиры -- это только добавляет ему достоинств. Несомненно, из кранов там течет ледяная вода и такой спортсмен, как Джирг, выдержит это самое большее два дня. -- Значит, мы не едем к тебе домой? -- сообразил Джирг. -- Я хотела тебе все объяснить еще раньше, моя любов.-- Беула нервничала.-- Дело в том, что живу не одна, а вместе с другой девушкой -- своей подругой. -- Она катается на лыжах? -- В том-то и дело, моя любов... Она пуританка... невротичка в этом отношении. Чокнулась на религии. -- Ах так? -- удивился Джирг.-- Я тоже человек религиозный. Нигде не найти таких религиозных людей, как в Австрии. Что ж, придется беседовать на религиозные темы с твоей соседкой по квартире. -- Она считает аморальным, если незамужние девушки спят с мужчинами,-- объяснила Беула,-- слава Богу, что Ребекка не слышит такого отзыва о себе. -- Я приехал в Нью-Йорк не для того, чтобы жениться,-- устало произнес Джирг. -- Само собой, любов моя. Но ради того, чтобы в нашей квартире царил мир и согласие, лучше, если ты остановишься на несколько дней в мотеле. Ну, пока она не привыкнет к тебе. -- В Австрии,-- не унимался Джирг,-- я спал в одной комнате с двумя девушками. Даже в одной кровати. -- Кто в этом сомневается, любов моя,-- мягко пыталась его успокоить Беула.-- Но здесь у нас другие обычаи. Впрочем, думаю, скоро мы усвоим и ваши. -- Мне не нравится Нью-Йорк,-- мрачно прогудел он.-- Мне совсем не нравится этот город! В мотеле, который оказался совсем не таким недорогим, как казался издалека, Беула сняла для Джирга отдельный номер с душем. Он настаивал, чтобы она поднялась вместе с ним, но она отказалась, сославшись на то, что плохо себя чувствует: ведь, как ни говори, больна,-- разве он сам не видит, какая бледная; пролежала бы пластом весь день, если он не прилетел из Цюриха; не уедет немедленно домой и не поставит холодный компресс,-- упадет в обморок прямо здесь, в вестибюле. Вручила ему тридцать американских долларов -- у него с собой только австрийские шиллинги и швейцарские франки -- и посоветовала питаться в мотеле, чтобы не потерять вес. Если сегодня вечером почувствует себя лучше -- обязательно ему позвонит. Беула глядела ему вслед, пока он шел за носильщиком с его сумками к лифту, а как только закрылись двери лифта, стремглав помчалась к выходу. Шагая наугад по городу, где-то перед Восьмой авеню она приняла одно твердое решение -- не ехать этой зимой кататься на лыжах в Солнечную долину. Дойдя до Седьмой авеню -- второе: принять предложение поехать в Бразилию и поработать там в качестве модели, а это означает, что она из Нью-Йорка уже ко вторнику. Возле Шестой -- третье: не появляться сегодня дома до полуночи, чтобы не доставить удовольствие Ребекке -- непременно позлорадствует. Пятой авеню осознала, что принятое ею третье твердое решение означает одно -- ей придется обедать одной. Когда вплотную приблизилась к Мэдисон-авеню, вспомнила о Кристофере: зашла в бар и сидя в одиночестве над "дамой в белом"1 какое из всех этих решений -- наихудшее.
1 Коктейль из джина, ликера и яичного белка. Время уже после шести, точнее, шесть пятнадцать, а Сью Марш все не является за своей теннисной сумкой. Кристофер уже начал волноваться: не ждать же ее магазине -- скоро закрывать. Пришлось еще раз разочароваться: вот уж никогда не считал ее легкомысленной, способной давать пустые обещания. Да и мисс Андерсон не пришла в пять, как обещала. Ведь сама сказала, что непременно будет! Надо бы как следует рассердиться на таких девушек -- бессовестно третируют мужчин,-- но он никакого гнева не испытывал, скорее безысходное отчаяние. Дверь вдруг отворилась и с не совсем еще темной Мэдисон авеню в магазин вошла высокая, стройная, блондинка, в мини-юбке, демонстрирующей длинные, красивые ноги; юбка отделана необычно и забавно -- мехом цвета электрик на бедрах. Девушку эту Кристофер никогда не видел, и, судя по ее неуверенному кружению между полок, она впервые в его магазине. Поспешно подскочив к ней, он любезно осведомился: -- Не могу ли быть вам полезен, мисс? Огромные серые глаза, казалось, о чем-то умоляют его... Она прекрасна -- странны и притягательны, как киноактрисы в шведских фильмах, те, что заводят любовные интрижки со своими братьями или сестрами. Какая-то неясная, беспричинная надежда зашевелилась у него в груди... -- У вас есть... кулинарные книги? -- не сразу проговорила она. -- Да, есть такой отдел. Прошу вас сюда... -- Большое вам спасибо,-- пролепетала она чуть не шепотом -- голос у нее дрожал. Интересно, кто она такая, гадал Кристофер. Может быть, молодая жена,-- сегодня вечером муж пригласил своего босса (или еще какую-нибудь, не менее для него важную персону); она готовила роскошный обед, но вот не задача -- за час до приезда гостей на кухне у нее произошла какая-то кулинарная катастрофа, и вот она здесь. Однако, согласитесь, шесть часов пятнадцать минут, в субботний вечер -- время довольно странное для приобретения кулинарной книги. И на пальце у нее нет обручального кольца... Стоя рядом с ней он словно парил в воздухе. -- Какая именно кулинарная книга вас интересует? Французская, итальянская, американская... -- Ах, да любая! -- Есть одна весьма забавная, вышла из печати совсем недавно,-- порекомендовал Кристофер; уже темнеет -- он решился проявить дерзость.-- "Кулинарная книга Миры бреккинридж", написана приятельницей знаменитого писателя Гора Видала. Но... эта дама -- особа... несколько рискованная.-- Он фыркнул, давая понять: либо берите опасную книжку, либо сразу отказывайтесь.-- Позвольте я достану ее для вас.-- Дотянулся до полки -- книги там нет; но он же видел ее -- вчера вечером, перед закрытием магазина,-- и точно знает, что никому не продавал... Очевидно, кто-то украл ее сегодня днем. -- Боюсь, что я продал последний экземпляр,-- пояснил он извиняющимся тоном.-- Если вы оставите мне свою фамилию и адрес, закажу для вас эту книгу... -- Ах, не стоит беспокоиться, благодарю вас,-- мягко отказалась она. По тону голоса сразу ясно: она не из таких девушек, которые обещают прийти в пять и не появляются в указанное время или, например, оставляют у него на хранение теннисную сумку, и, проявив безответственность, не забирают ее и забывают обо всем на свете, якшаясь с леваками агитаторами и занимаясь с ними любовью в общественных парках. Девушка робко взяла с полки большущую, иллюстрированную кулинарную книгу -- "Французская кухня",-- открыла ее наугад, на странице с цветной фотографией "Poularde de Bresse en cocolle"1, и замерла, пробормотав мечтательно:
1 Бресская пулярка в чугунке (фр.). -- Жареный цыпленок... -- Вы любите жареных цыплят? Скучная прозаическая тема, но нужно как-то поддерживать беседу, а я, вот у стойки литературно-критического отдела диалог был бы куда более оживленным и вдохновенным. -- Просто обожаю! -- призналась девушка.-- Жареные цыплята... Моя мать закалывала парочку каждое воскресенье. Когда у меня на тарелке жареный цыпленок, мне кажется, что у меня выходной. -- А где вы работаете? Стремительно набирая темп, беседа становилась все более доверительной, интимной, хотя от представшей перед глазами картины -- ее мать каждое воскресенье скручивает шеи парочке цыплят -- Кристоферу мгновенно стало не по себе: зрелище не для слабонервных. -- Я актриса, танцовщица. И то и другое понемногу. Танцовщица... Естественно,-- с такими длинными, стройными ногами. -- А где вы сейчас работаете? -- В данный момент -- нигде.-- Она постукивала ребром ладошки по иллюстрации с изображением "Бресская пулярка в чугунке".-- Готовлю роль для театра -- далеко за Бродвеем1. Ну, в одной пьесе, где играют в обнаженном виде.
1 В Америке существует категория театров по престижности -- "на Бродвее" или "за Бродвеем". Девушка смотрела в это время на раскрытую перед ней кулинарную книгу и голос ее звучал так тихо, что Кристофер не был до конца уверен -- уж не ослышался ли. Но все это не так уж и важно, ослышался или нет; главное, ее слова произвели на него возбуждающее действие. Только подумать! Такая прекрасная девушка, с такими красивыми, наверняка почти самыми длинными ногами в мире,-- разгуливает голышом весь день перед десятками зрителей -- вдруг, ни с того ни с сего, прямо с улицы попадает к нему в магазин! И перед самым закрытием... Просто невероятно! -- Если вы любите жареных цыплят,-- он поставил все на одну-единственную карту,-- я знаю здесь один ресторанчик, на Шестьдесят первой улице, где их готовят лучше чем где бы то ни было в Нью-Йорке,-- французский. -- Я совсем не против пообедать... заказать бы моего любимого, хорошо зажаренного цыпленка. -- По счастливой случайности я сегодня вечером свободен. -- По счастливой случайности,-- эхом откликнулась она,-- я тоже. Он посмотрел на часы. -- Я закрываю минут через сорок. Здесь неподалеку, за углом, на углу Лексингтон-стрит, очень хороший бар -- "Смайлиз". Может быть вы меня там подождете, выпьете пока что-нибудь. А я скоро присоединюсь к вам и мы поедем обедать в этот ресторанчик. -- А вы уверены, что не забудете обо мне и я не проторчу зря в этом баре? -- засомневалась она. -- О, вы просто меня еще не знаете, мисс... -- Меня зовут Анна -- Анна Буковски. Я обязательно сменю имя, если получу роль. -- Кристофер Бэгшот,-- отрекомендовался он. -- Какое хорошее имя, особенно для молодого человека, работающего в книжном магазине. Когда, вы сказали, вы там будете? -- Видимо, ей не терпелось скорее покончить со всем этим. -- Не позже семи пятнадцати. Вы голодны? -- Да, я не прочь поесть.-- Одарила его улыбкой, свойственной тем самым шведским актрисам, и вышла из магазина, в своей мини-юбке, забавно отделанной на бедрах мехом цвета электрик. А Кристофер медленно, словно в трансе, передвигался по магазину, приводя все в порядок и мысленно видя, как мчится сломя голову в бар "Смайлиз". Так тот голос, что он слышал во сне, предвещал не зря... Анна Буковски шла к Лексингтон-авеню тоже очень медленно, и неспроста -- чтобы не терять оставшуюся энергию. Вот уже два дня, как у нее во рту не было и маковой росинки, от голода сильно кружилась голова, и каждый шаг давался с большим трудом, словно она тащилась по расплавленному жарким солнцем асфальту. Не на диете она, ничего подобного, просто в кармане ни цента. Только что приехала из Кливленда и никогда не думала, что Нью-Йорк дорогой город. Последние деньги потратила на метро -- ездила сегодня утром в Даунтаун на пробы и щеголяла там весь день нагишом на сцене. Потом пришлось пройти пешком от площади Святого Марка -- тоже утомительно, хоть расстояние не такое уж большое. Но ведь нужно учитывать и нервное напряжение... В книжный магазин вошла, чтобы попытаться украсть книжку и продать ее одному маленькому, развратному человечку в подвале -- слышала где-то, что торговля книгами очень прибыльный бизнес. Но когда стояла рядом с молодым человеком в магазине, поняла, что у нее нет никакого шанса на успех: он не сводил с нее глаз -- ей не украсть и клейкой ленты для обертки. А кулинарные книги попросила, так как целый день только и думала о еде. Домовладелец прогнал ее, опять-таки сегодня утром, оставив у себя ее сумку с вещами; теперь на ней ее единственная одежда, и ее приходится разгуливать в этой дурацкой мини-юбке, которая вышла из моды, наверно, столетия два назад. Этот парень в магазине, судя по всему, от нее без ума; не испортить бы все за обедом, постараться и вынудить его пригласить ее провести эту ночь с ним, в его квартире,-- если, конечно, он не живет с умирающей мамочкой или что-нибудь в этом роде. К тому же это означает, что на следующее утро она сможет позавтракать. Одна старая танцовщица сказала ей как-то: "Знаешь, я работала в Буэнос-Айресе и там приходилось довольствоваться кофе с булочками. Желудок в результате так усох, что стал размером с фисташку. Предстояло сделать выбор, и я его сделала: решила продавать одну часть своего тела, чтобы поддерживать все остальные". Выйдя на Лексингтон-авеню, Анна никак не могла вспомнить: что ей говорил этот парень в магазине, куда нужно свернуть -- к Аптаун или Даунтауну; где искать этот бар "Смайлиз"?.. Голод отнюдь не способствует укреплению памяти. Перед ней только два пути, и она выбрала направление к Даунтауну. Сошла с тротуара на проезжую часть, не обращая никакого внимания на огни светофора, и вдруг услыхала дикий визг тормозов, громкое завывание шин -- это таксист резко свернул в сторону, чтобы не сбить ее с ног. Кинулась назад -- и упала; теперь она в безопасности... Какой день,-- ужасное для нее испытание. В довершение чуть не рассталась с жизнью, попав под колеса; Сидит вот теперь на холодном асфальте, на тротуаре в Нью-Йорке... И Анна безудержно разрыдалась. Какой-то мужчина -- он ожидал у светофора зеленого света -- подошел к ней. -- Не могу ли я вам помочь чем-нибудь? Анна не ответила, только горько плакала; не сопротивлялась, когда он поднял ее на ноги. -- Нужно обязательно следить за светофором! -- назидательно, но мягко произнес он.-- В этом городе все оборачивается против нас, все злые силы объединяются, чтобы попытаться нас уничтожить. Она все еще рыдала6 никак не могла взять себя в руки,-- в эту минуту ей, право же, не до лекций о безопасности уличного движения... -- Вам, юная леди, сейчас нужно что-нибудь выпить! -- озабоченно проговорил он. Подняв на него глаза, она отдавала себе отчет, что на щеках ее следы слез и косметика пострадала. Ему лет сорок,-- шляпа, элегантное темное пальто. Она кивнула; слезы уже не текут; если джентльмен пригласит ее в бар, вполне возможно, это окажется "Смайлиз" -- он ведь где-то здесь, поблизости. Но пусть и другой, все равно -- наверняка в меню есть картофельные чипсы, оливки и соленые земляные орешки, и она хоть немного подкрепится, чтобы и таким образом не лишиться шанса провести эту ночь у него и позавтракать в воскресенье утром. -- Вы очень добры, сэр... Незнакомец привел ее в бар,-- к сожалению, не "Смайлиз": темный, уютный, в глубине, в ресторане, столики со свечами. Разумеется, там оказалось сколько угодно картофельных чипсов, оливок и соленых земляных орешков, и вскоре все это стояло перед ней на столе. Не в силах больше сдерживаться, она жадно набросилась на все это изобилие; хлебнула спиртного -- верное средство утолить аппетит, как впрочем, и бульон. Смешно -- и выпивка и закуска перед обедом с этим Бэгшотом... Девушка хихикнула -- в ее состоянии алкоголь подействовал очень быстро. А незнакомый милый джентльмен с улыбкой глядел, как она стремительно расправилась с тремя тарелками картофельных чипсов и двумя -- соленых земляных орешков. -- Вы что, на диете сидели? -- поинтересовался он. -- Да, что-то в этом роде... -- Но теперь вы с ней покончили, надеюсь? -- Слава Богу! -- Знаете, что еще я могу для вас делать? Самое лучшее -- это сесть за столик и заказать для нас обоих обед. Что скажете? -- Но у меня через полчаса встреча...-- Анна предпринимала громадные усилия над собой, чтобы отказаться. -- Закажем только одно блюдо! -- настаивал незнакомец, помогая ей слезть с высокого табурета перед стойкой.-- И после этого пойдете своей дорогой. Ну разве откажешься от такого предложения? Она позволила проводить ее к столику; спросила у бармена, где находится бар "Смайлиз". Оказалось -- совсем рядом, на Лексингтон-авеню, в двух кварталах отсюда, так что у нее еще куча времени в запасе. Какое соблазнительное меню! Ее сорокалетний благодетель для приличия ласково ее уговаривал сидя напротив нее, уже без пальто и шляпы. Долго ему стараться не пришлось -- Анна, расхрабрившись, заказала все, что в меню указано: закуски, томатный суп, бифштекс со спаржей под голландским соусом, французскую жареную картошку, салат, сыр и на десерт -- пирог с клубникой. Вот только как же справиться с такой горой еды за полчаса до обеда с Бэгшотом? Но официант заверил, что поторопится. Кристофер, перед тем как запереть дверь магазина, решил зайти в маленький туалет рядом с кабинетиком -- побриться. Он, конечно, надувает отца, крадет у него пять минут рабочего времени, но без бритья никак нельзя. Утром брился, конечно, но он, пусть и небольшого роста, все же мужчина и должен бриться дважды в день. Но едва взялся за щеколду замка, как через стеклянную дверь увидел Беулу Стикни: торопится, идет большими шагами и похожа сейчас на модель, рекламирующую вкусную и здоровую пищу. Открыв перед ней дверь он сделал два шага назад, и она стремительно вошла. -- Привет, любов моя! -- Беула и вечером по-утреннему свежа, жизнедеятельна и дружелюбна.-- Тетушка сникла, увяла, как прошлогодние фиалки. Ну, разве тебе сегодня не повезло, мой мальчик? Нужно это событие отменить! Вечер только начинается, и ты такой симпатичный... Куда поведешь свою подружку Беулу обедать? Слышала я, есть одно чудное местечко на Первой... -- Боюсь, сегодня ничего не выйдет! -- оборвал ее Кристофер, наслаждаясь дивным чувством своей власти над ней.-- У меня теперь другие планы. Возможно, буду свободен в один из вечеров на следующей неделе. -- То есть ты хочешь сказать, любов моя, что собираешься покормить другую птичку? Какой-то у нее визгливый тон... Он-то посчитал -- это резкость, от обиды, а она чувствовала приближается истерика. -- Если ты имеешь в виду, что у меня свидание и я обедаю с другой леди, то ты права.-- Кристоферу самому понравилась эта закругленная точная фраза. -- Ба, любов моя! -- беззаботно воскликнула она.-- Пусть будет треугольник! Вот смеху-то! Да победит та женщина, которая лучше! Обычно Беула не снисходила до такого откровенного искусительства, но ведь сегодня суббота и сейчас только семь вечера. Кристофер не предусматривал такой возможности, предложение его заинтриговало; он все еще колебался и старательно напрягал мозги. В это мгновение дверь отворилась снова и в магазин вошла Полетт Андерсон. "Ну вот,-- подумал Кристофер,-- для полного счастья не хватает только Сью Марш, придет за своей сумкой, и Кэролин Троубридж -- явится с извинением, что солгала ему, он правильно набрал номер ее телефона, а потом еще и Доротея Той -- с предложением снизить свою цену. -- Беула,-- закричала Полетт,-- что, черт тебя подери, ты здесь делаешь?! -- А это мой дружески расположенный ко мне сосед, "мозговой трест", моя любов,-- стала объяснять свое появление здесь Беула.-- Шла я мимо, домой переодеться, вижу в окне свет, просветительская литература излучает, ну и вошла осведомиться, нет ли нового номера "Харперс базаар" или последнего романа Нормана Мейлера, в метро почитать.-- И глазами подала Кристоферу недвусмысленный сигнал. Немедленно, под воздействием мужского чутья и, внезапного понимания женщин (прежде не было и в помине) он сообразил: просит не выдавать ее перед Полетт, что пришла сюда пообедать с ним. И уж конечно, ни слова о том, что он ее отверг. -- Ну, а что тебя привело сюда в столь поздний час, моя любов? -- пошла в атаку Беула, повышая голос. -- Хотела пригласить мистера Бэгшота на вечеринку,-- объяснила Полетт. Ассистентки зубных врачей, пришел к выводу Кристофер, видимо, не следуют общепринятым правилам притворства и парируют все выпады не хуже уважающих себя моделей. Хотя, похоже, у Полетт выдался очень трудный, утомительный день, даже одежда на ней сидела не так, как всегда, зато она сняла не придающие ей шарма очки и в прическе ее царил обаятельный беспорядок. -- Кажется, вы, милые леди, знаете друг друга? -- понял Кристофер. Остается уповать на то, что девушки знакомы не слишком хорошо. -- Мы с ней сестрички -- седьмая вода на киселе! -- весело сообщила Беула Стикни.-- Я патронирую святого доктора Левинсона, а Полетт сжимает мне руку, чтобы я не орала, когда он по доброй воле казнит меня в кресле с зубодробилкой в руках. А еще вожу ее на базары -- ну, там всякое тряпье по бросовым ценам купить, чтоб еще краше стала без особых препятствий таких молодых людей, как ты, приглашала на вечеринки. Ты ведь у нас нарасхват! "Какая сука!" -- подумал Кристофер, с удовольствием мысленно произнеся это определение. -- Ах во-от оно что! -- протянул он.-- Выходит, вы довольно близки, я был прав. -- Ну, мне пора отваливать, поковыляю дальше,-- заключила Беула.-- Уже поздно.-- И взяла с полки журнал "Бог".-- Запиши на мой счет, любов моя! В следующий раз, Полетт, когда у меня заболит зуб, расскажешь, как вечеринка,-- удачно ли? -- Улыбнулась им и вышла, оставляя за собой шлейф духов -- этакую арктическую массу. -- Беула неизменно вселяет в меня благоговейный страх,-- робко призналась Полетт.-- И на вас так же действует? -- Да нет, пожалуй,-- не согласился Кристофер. -- Ну, наверно, у мужчин все по-другому.-- Девушка тяжело вздохнула.-- Надеюсь, я все же не опоздала. Знаете, весь день столько дел, крутишься как белка в колесе. Вот и решила попробовать на всякий случай -- вдруг вы еще не ушли... и магазин открыт. Видите ли, меня пригласили на вечеринку, и если вы хотите...-- И осеклась. По тому, как он смотрит на нее, по его глазам -- блестят как-то по-новому -- догадалась: знает он, где она пребывала сегодня, в четыре тридцать дня,-- лежала обнаженной на кушетке в "пожарной" квартирке мистера Гэдсдена. Кристофер упорно молчал, и в этом молчании каким-то образом проявлялась его власть над ней; он не отрывал от нее взгляда. -- Само собой,-- Полетт начинала нервничать,-- если вам не хочется идти на вечеринку -- я, конечно, понимаю... Хоть она и на голову выше его, ее это не смущает -- ведь он для нее последняя надежда, единственное теперь пристанище. -- С удовольствием пошел бы, Полетт,-- легко, без всяких усилий над собой произнес он.-- Но все дело в том, что сегодня вечером я занят. -- Вполне естественно! -- вздохнула Полетт.-- Слишком поздно. Может, как-нибудь в другой раз. До свидания. -- Ciao! -- попрощался он -- никогда прежде не употреблял этого итальянского слова.-- Как мило с вашей стороны, что заглянули ко мне! -- И отворил перед ней дверь. За спиной Полетт щелкнул замок. Тяжело брела она по Мэдисон-авеню, и на нее жуткой тяжестью давила уверенность -- оставаться ей девственницей до конца жизни... Мурлыкая себе под нос, Кристофер брился, чувствуя себя превосходно -- просто чудо. Давно так себя не ощущал -- с тех пор как получил категорию 4-Ф на призывном пункте. Прежде чем взять в руки бритву, поднял с пола теннисную сумку и запихнул под стол -- чтоб не мешала. Глядя на нее, решил: в понедельник утром доставит ее с посыльным на квартиру мисс Марш, присовокупив большой букет незабудок из магазина цветов на Пятой авеню,-- скрытая ирония. -- Брился не торопясь, чтобы нечаянно не порезаться. Даже если чуть опоздает, эта девушка, в мини-юбке, с великолепными ногами,-- как там ее зовут, кажется Анна,-- подождет. Сегодня все женщины ждут его одного -- Кристофера Бэгшота... Все оказалось бы в порядке, если бы не бифштекс: вкусный необыкновенно, даже нож не нужен,-- ну точно как те, толщиной с большой палец и мягкий, она видела на рекламе,-- он исчез с ее тарелки мгновенно. А милый сорокалетний джентльмен тем временем едва прикоснулся вилкой к своему и был поражен такой скоростью. -- Моя дорогая девочка, я ничего подобного не видел с того времени, когда играл в американский футбол! -- заявил он. И настоял -- именно так, другого слова не подберешь,-- чтобы она съела еще один, запивая вином, вместе с полагающимися по меню гарнирами. Анна перепробовала три сорта сыра (таких прежде у нее никогда во рту не бывало), потом отдала должное пирогу с клубникой и, кофе с ликером "Куэнтро". В первый раз она посмотрела на часы в десять тридцать: ну какой смысл слоняться взад-вперед по Лексингтон-авеню как неприкаянной в поисках бара "Смайлиз"! А когда в пять часов, на следующий день, в воскресенье, она вышла из квартиры милого сорокалетнего джентльмена дворецкий принес ей на поздний завтра яичницу с беконом и кофе с пирожными -- она еще более решительно настроена: теперь-то зачем искать бар "Смайлиз"? Вот уж ни к чему! Анна получила работу в театре далеко за Бродвеем -- в шоу с обнаженными артистами и в двух неплохих ревю,-- главным образом, если честно, из-за своей стройной фигуры. Милый сорокалетний джентльмен оставался щедрым к ней, как и положено милым сорокалетним джентльменам по отношению к стройным, играющим на сцене нагишом актрисам, и ей не приходилось ни о чем особенно волноваться; пугало только одно -- набрать бы этой осенью лишний вес. Перед самым Рождеством, блаженствуя в ленивой неге в постели с "Санди таймс" в руках, Анна прошла в разделе "Светское общество" объявление: мистер Кристофер Бэгшот, сын мистера Бернара Бэгшота, владельца известной сети книжных магазинов, накануне, в день Святого Фомы, в Мамаронеке сочетался браком с девушкой по имени Джун Леонард. Как удачно все обернулось для них обоих -- для нее самой и для этого молодого человека! До чего приятно это сознавать!
"БОГ ЗДЕСЬ БЫЛ, НО ДОЛГО НЕ ЗАДЕРЖАЛСЯ"
"Будь скорбно-печальной, любовь моя! -- вспомнила она слова Берта, нажимая на звонок; он произнес их по телефону, когда перезвонил ей из Лондона.-- Они все просто зациклились на печали. Намекни о самоубийстве,-- достаточно малейшего намека, любовь моя. Если хочешь, назови меня. Все знают, с какими я причудами, даже здесь, в Женеве, и выразят мне симпатию. Уверен -- все будет хорошо. Трое моих друзей сами это испробовали и с тех пор живут довольно счастливо". У Берта цветистый словарь; этот парень попадал в беду в пятнадцати странах; другом преступников; полиция в нескольких городах интересуется его личностью; он знает все имена и все адреса -- тех, кто может быть полезен. Думая о Берте, удовольствии, получаемом им от всевозможных осложнений, она не сдержала улыбки в этом коридоре, стоя перед закрытой дверью. Послышались шаги, дверь отворилась; она вошла. -- Сколько вам лет, миссис Маклейн? -- Тридцать шесть,-- ответила Розмари. -- Само собой, вы американка. -- Да, вы правы. -- Где вы родились? -- В Нью-Йорке. Решила не открывать ему, что говорит по-французски, то станет лишь сильнее ощущать безнадежность. -- Вы замужем? -- Разведена. Пять лет назад. -- Есть дети? -- Дочь. Одиннадцать лет. -- Ваше психическое состояние... как долго продолжается? -- Уже шесть недель. -- Вы в этом уверены? По-английски говорит хорошо, мысли свои излагал весьма точно. Учился в штате Пенсильвания; небольшого роста, моложавый; любит во всем точность; аккуратно расчесанные волосы; лицо бледное, как неяркая керамика, очень похоже на украшенную рисунком глубокую тарелку. Один в своем опрятном офисе, отделанном коричневыми панелями, сам открыл ей дверь. На ничем не примечательных стенах развешаны дипломы и свидетельства о присуждении ученых степеней, напечатанные на нескольких языках. С улицы в этот солнечный день не доносится сюда шум... Вовсе она не чувствует себя скорбно-печальной. -- Все, вообще-то, в порядке...-- начала она. -- Вы имеете в виду свое здоровье? -- С физической точки зрения...-- и вдруг заколебалась: стоит ли продолжать -- какой смысл во лжи,-- думаю, я в полной норме. -- Ну а ваш друг? -- Предпочитаю о нем не говорить. -- Боюсь, мне придется настоять на этом. Приемлемые выдумки: собирались пожениться, но он погиб в автомобильной катастрофе или сходе лавины; вовремя заметила, что в его семье сильна тенденция к умопомешательству; он исповедует католическую веру, итальянец, а в Италии разводы запрещены; она же должна жить в Нью-Йорке; он индус, обещал жениться и вдруг исчез; шестнадцатилетний мальчик, ехал с ней в одном спальном вагоне; ему пришлось возвращаться в школу, завершать обучение... Все -- абсурд, полный абсурд... Психиатр, в своем кабинете с коричневыми панелями, кажется, готов, словно сидя в засаде, терпеливо выслушивать ее ложь. -- Он женат.-- Правда.-- Счастлив в браке.-- Тоже более или менее правда.-- У него двое маленьких детей. Он значительно моложе меня.-- Истина, и доказывать нет необходимости. -- Ему об этом известно? -- Нет, не известно. У любого абсурда есть границы. Бессмысленный уик-энд в горах с мужчиной, которого ты прежде никогда не встречала; к тому же он тебе не очень нравился и ты в самом деле не хотела снова его увидеть. Всегда она была очень разборчива, никогда прежде такого не делала и, разумеется, не станет делать впредь. Нельзя приставать к человеку на десять лет моложе тебя, досаждать его семье, живущей в шестнадцатом округе, и ныть, как соблазненная и покинутая школьница, из-за двух бессмысленных ночей, проведенных с ним во время снежной бури,-- бес попутал. Ну и выражение в голову пришло,-- она нахмурилась, недовольная собой: всегда избегала вульгарности. Не уверена даже, есть ли у нее его адрес; он записал его в то последнее утро (она отлично помнит), сказал: если она будет в Париже... Но ей так хотелось спать -- дождаться не могла, когда он уйдет,-- и не вспомнить теперь, положила ли тогда этот клочок бумаги в сумку. Это адрес работы, объяснил он: святость семейного очага и все такое прочее. Что с них взять, с французов... -- Нет, он ничего не знает,-- повторила она. -- Может, все же сказать ему об этом? Ну и к чему это приведет? Ни к чему хорошему, это точно... Только волноваться станут двое, а не одна она. -- Вообразить только: американка, едет в Европу не представляя даже... Все произошло случайно, доктор, на лыжном курорте. Вы знаете, что такое эти лыжные курорты. -- Я не катаюсь на лыжах! -- с гордостью объявил он. Серьезный врач, практик, он не намерен платить деньги, чтобы в результате сломать себе ноги. Почувствовала вдруг, как ее неотвратимо ее окатывают волны неприязни к этому доктору,-- его коричневый костюм показался ей отвратительным. -- Я была пьяна.-- Ложь.-- Он проводил меня до моего номер.-- Опять ложь.-- Понятия не имела, что это произойдет. Коричневый костюм передернуло. -- Он повел себя далеко не как истинный джентльмен.-- Неужели это ее голос -- что-то она его не узнает.-- Если скажу ему об этом -- только посмеется. Он же француз. Вероятно, дает себя знать общая неприязнь к французам и швейцарцам: Кальвин против мадам де Помпадур; Женева, униженная войсками Наполеона. Одним французом в мире меньше -- или, скорее, полуфранцузом. Сейчас она вроде человека, попавшего в полицию и переводящего на свой язык полицейский протокол. Остается надежда, что коричневый костюм рассеянной, чтобы тебя не заподозрили в хитрости и ловкости. К тому же то, что она сказала, вероятно, соответствует истине. У Жана-Жака нет никаких причин чувствовать себя за все ответственным. А себя она отлично знает: -- может лечь в постель с тремя разными мужчинами в течение одной недели. Пригласила его в свою комнату через двадцать четыре часа после знакомства. "Pourquoi moi, madam? Pouquoi pas quelqu'un d'autre"?1 Как в этот миг слышит она его вежливый, незаинтересованный тон, видит замкнутое, бесстрастное выражение на тонком лице этого красавца -- грозы всех женщин, загорелом от горного солнца. Жан-Жак... Если американке нужен любовнике француз, то его имя все же не должно быть до такой степени французским -- через дефис. Все произошло как-то банально... Она вся съежилась, вспоминая об этом уик-энде. Ну а взять ее собственное имя -- Розмари. Женщины, носящие такое имя, не делают абортов; выходят замуж в белом платье с флердоранжем: прислушиваются к советам свекрови и по вечерам ожидают в зеленом предместье пригородного поезда, на котором муж приезжает домой с работы.
1 Почему вы выбрали меня, мадам, а не кого-нибудь другого? (фр.). -- На что вы живете, мадам? -- осведомился психиатр. Сидит удивительно тихо, положив бледные, как керамика, руки на зеленое пресс-папье на столе. Когда она вошла к нему, конечно, сразу сделал вывод по поводу ее костюма -- тут не может быть никакого сомнения: она великолепно одета, в этом смысле ее нечего жалеть. Женева -- такой элегантный город: туалеты от Диора, Баленсиага, Шанель поблескивают, во всей своей красе в витринах перед банками и рекламными щитами часов и хронометров. -- Платит ли вам бывший муж алименты? -- Он платит их моей дочери. Я вполне способна обеспечить себя сама. -- Вы, выходит, деловая, работающая женщина? Будь его голос способен что-либо выражать -- сейчас выразил бы удивление. -- Да, вы правы. -- Какая это работа? -- Я покупательница. -- Простите, не понял... Конечно, она покупательница,-- все всегда что-то покупают. Придется объяснить ему подробнее. -- Видите ли, я оптовая покупательница: приобретаю различные вещи для универмага,-- иностранные вещи. Итальянский шелк, французский антиквариат, старинное стекло, английское серебро... -- Понятно. Вам, очевидно, приходится очень много путешествовать? Еще очко не в ее пользу: той, которая много путешествует, нельзя беременеть на лыжном курорте. Что-то в ее рассказе не вяжется,-- движения бледных рук психиатра ясно указывают на недоверие к ней. -- Я провожу в Европе от трех до четырех месяцев в году. -- Donc, madame, vous parler francais?1 -- Mal, fres mal2 -- ответила она, произнеся слово "очень" на американский лад; вышло весьма комично.
1 В таком случае, мадам, вы говорите по-французски? (фр.) 2 Плохо, очень плохо (фр.). -- Вы женщина свободная,-- повел он на нее наступление. Это она сразу почувствовала. -- Ну, более или менее. Даже слишком свободная, а то не торчала бы сейчас у него. Порвала трехлетнюю любовную связь как раз перед приездом в Европу. По сути дела, вот почему так долго пробыла там и выхлопотала себе отпуск зимой, а не в августе, как обычно,-- чтобы все устроить. Когда ее возлюбленный сказал, что готов развестись и жениться на ней, она вдруг осознала, как он ей надоел. Нет, имя Розмари явно ей не годится -- родителям следовало знать об этом. -- Я имею в виду -- живете свободно, в атмосфере терпимости. -- В определенном отношении.-- Пришлось отступить перед его напором; выбежать бы сейчас из кабинета.-- Вы не против, если я закурю? -- Прошу простить, что не предложил вам раньше...-- замешкался он.-- Сам не курю и часто об этом забываю. Ну вот... катается на лыжах, не курит... Чего еще не делает? По-видимому, очень многого. Наклонившись к ней, он взял у нее из рук зажигалку и поднес к концу сигареты. Руки у нее дрожали,-- она не притворялась. Психиатр слегка подергивал носом,-- по-видимому, не одобрял курящих в его кабинете. -- Когда вы, мадам, путешествуете, кто присматривает за вашей дочерью? Бывший муж? -- Горничная. Не выпускает ее из виду круглосуточно. Типичный американизм,-- наверняка вызовет подсознательное отвращение у любого европейца. -- Он живет в Денвере. И я стараюсь по возможности сокращать свои путешествия. -- Горничная,-- повторил врач.-- Значит, с финансовой стороны вы можете себе позволить содержать еще одного ребенка. Кажется, она поддается панике: под коленками электрические разряды, ноет внизу живота... Этот человек -- ее враг. Ей не следовало слушать Берта,-- ну что, в самом деле, он может знать о таких делах? -- Боюсь, если станет известно, что я жду ребенка,-- я могу лишиться работы. И это в моем возрасте... Просто смешно. Но угроза вполне реальная. -- Как назло, в голову не приходит удачный аргумент.-- Видите ли, доктор, муж обратится в суд по поводу опеки над дочерью, он, скорее всего, выиграет дело. меня признают непригодной матерью. Он очень воинственно настроен, во всем винит меня. Мы даже не разговариваем, мы...-- и осеклась. Этот тип смотрит на свои неподвижно лежащие на столе руки... Вдруг она представила себя, как что-то объясняет своей дочери: "Франсес, дорогая, завтра аист принесет тебе подарок". -- Мне противна сама мысль об этом,-- проговорила она.-- Своими руками погублю собственную жизнь. О Боже! И не представляла, что способна произнести такую фразу. -- Нет, он этого не сделает, он не подпишет моей бумаги, не подпишет! К тому же у меня бывают дни тяжелейшей депрессии. Порой меня охватывает беспричинный страх, я боюсь, что кто-то войдет в комнату, когда я сплю, поэтому я запираю на ключ двери, окна на щеколды; боюсь переходить улицу... Иногда могу расплакаться в общественном месте. Я... "Будь скорбно -- печальной..." -- поучал ее Берт. В общем, это совсем не трудно, как выяснилось. -- Не знаю, право, что мне делать. Не знаю, честно вам говорю! Все это так... смешно... Как хочется горько расплакаться, но не перед этим застывшим лицом... -- Предлагаю вам действовать постепенно, медленно, мадам. Поэтапно. Думаю, вам удастся избавиться от таких приступов. К тому же мне кажется, что ни ваше физическое, ни психическое здоровье не пострадает, если вы родите. И вы, несомненно, знаете, что по швейцарскому закону я могу посоветовать прервать беременность только... Пациентка встала, погасив сигарету в пепельнице. -- Благодарю вас. У вас есть мой адрес; вы знаете, куда прислать счет. Он тоже встал, проводил ее до двери, открыл ее перед ней. -- До свидания, мадам.-- И слегка поклонился. Выйдя на улицу, она быстро зашагала по скользкой булыжной мостовой по направлению к озеру. На той узенькой улочке, чистенькой, с удивительными деревянными узорами на строениях восемнадцатого века, немало антикварных лавок. Слишком уж она живописна для такого неприятного для нее дня... Остановилась перед витриной лавки, с восхищением полюбовалась письменным столом с обитой кожей крышкой и прекрасным красным деревом по бокам. Тоже мне, швейцарский закон... Но ведь такое случается и в Швейцарии. Они не имеют никакого права, это несправедливо! Стоит ей подумать об этом, как ее разбирает смех. Вышел из лавки покупатель, бросил на нее любопытный взгляд. Вот и озеро, фонтан -- высокая, припорошенная снегом колонна; высоко над водой для лебедей; экскурсионные пароходики снуют взад и вперед, такие уютные на ярком солнечном свете -- точно как в 1900 году,-- направляясь в Оши, Вевей, Монтре. Розмари почувствовала, что проголодалась,-- все эти дни она никак не могла пожаловаться на отсутствие аппетита. Посмотрела на часы: самое время для ланча. В лучшем ресторане города заказала форель под соусом,-- если уж попала в страну, нужно отведать все местные деликатесы; заказала еще бутылку белого вина из винограда, который выращивают здесь же, неподалеку от озера. "Путешествуйте по Европе! -- призывает реклама в журналах.-- Отдохните, расслабьтесь в Швейцарии!" Весь день еще впереди -- бесконечный день. Можно сесть на один из пароходиков и выброситься за борт в своем дорогом костюме -- прямо в голубую, загрязненную отходами воду. Потом, когда ее вытащат, прийти в таком виде, с ручейками воды, стекающими с мокрой одежды, в кабинет к этому доктору и еще раз поговорить с ним о состоянии своего психического здоровья... -- Варвары! -- говорил Жан-Жак.-- Варварская страна! Но мы во Франции, еще куда больше варвары! Вдвоем сидели за столиком на террасе Королевского павильона в Булонском лесу, смотрели на озеро. Зеленые деревья пахли мятой, солнце жгло удивительно для этого времени года, уже распустились тюльпаны; первые гребцы нового спортивного сезона плавно скользили по коричневатой поверхности воды на взятых напрокат лодках; молодой американец фотографировал свою девушку, чтобы потом, когда вернется домой, похвастать, что побывал в Булонском лесу. Девушка, во всем ярко-желтом (один из трех модных цветов сезона) весело смеялась, сверкая белоснежными зубами. Розмари провела три дня в Париже, прежде чем позвонить Жану-Жаку,-- в чемодане она обнаружила клочок бумажки с его адресом и рабочим телефоном. Опрятный почерк иностранца,-- вероятно, Жан-Жак смышленый мальчик, имел в школе неплохую отметку по орфографии. Этот клочок бумаги сразу живо вызвал в памяти атмосферу уютного запаха номера в отеле в горах: обои с завитками: старинного дерева, аромат сосен, вплывающий в открытое окно, и горячий, обжигающий секс между прохладными простынями. Тогда она чуть не выбросила его адрес; теперь радовалась, что этого не сделала. Жан-Жак оказался нормальным человеком, совсем не похожим на француза. По телефону казалось -- приятно удивлен, но вел себя осторожно. Во всяком случае, пригласил ее на ланч. В Париже его имя вовсе не звучало странно,-- здесь никто ничего не имел против дефиса. За три дня в Париже она не встречалась со знакомыми, даже не разговаривала по телефону. Позвонила только раз -- Берту в Лондон. Конечно, выражал симпатию, но ждать от него помощи бесполезно -- собирается в Афины, где в эти дни далеко не спокойно. Если у него там, в стране греков возникнут какие-то идеи, непременно пошлет ей телеграмму. "Не отчаивайся, любовь моя, что-нибудь подвернется. Наслаждайся Парижем -- люблю тебя!" Остановилась она в отеле на левом берегу, а не в своем обычном, на улице Мон Табор, где ее хорошо знали,-- не хотелось встречаться со знакомыми. Самой нужно трезво обо всем поразмыслить. Первый шаг, второй, третий; первый, второй, третий... Вдруг ей показалось, что у нее перекосились мозги, встали вверх тормашками, как на картине в духе поп-арта. Завитки, кубики, они образуют иллюзорные узоры, которые начинаются и заканчиваются в одной и той же точке. Поговорить бы с кем-нибудь -- о чем угодно. Жан-Жаку решила ничего не сообщать бесполезно. Но в ресторане возле ее отеля, где собирались только красивые женщины, с бутылкой "Полли фюме" на столике, он был так к ней внимателен, заботлив, сразу догадался -- с ней случилось что-то недоброе -- и так привлекателен в своем темном костюме с узким галстуком, выглядел таким цивилизованным, что все вышло самой собой. Как она весело смеялась, все рассказывая ему; как вышучивала этого сухаря в коричневом костюме -- доктора; как была отважна, смела, решительна. А сам Жан-Жак уже не спрашивал: "Почему именно я? -- говорил: "Это серьезное дело, нужно все обсудить как следует". И увез ее в Булонский лес на своем гоночном английском автомобиле, перед которым не устоять ни одной девушке, и там они нежась на солнышке, пили кофе с бренди. В их конторе, сделала она вывод, наверняка на ланч уходит часа четыре, не меньше... Сидя напротив него за столиком, глядя на гребцов, мчащихся мимо расцветающих тюльпанов, она уже не так скорбела по поводу того снежного уик-энда. Может, и вообще больше о нем не жалела. Как ее позабавило, когда она увела его из-под носа молодых девушек, с обтянутыми пышными бедрами, устроивших на него засаду. Чего стоило одно ее благородное чувство одержанного триумфа,-- ведь она много старше других дам неуверенная в себе лыжница-новичок здесь приближается уже к критическому возрасту. Не носится как угорелая с крутых холмов, подобно восхищенным и восторженным, пожирающим все вокруг глазами детям. Жан-Жак любовно накрыл ее руку своей ладонью на металлической крышке столика,-- так приятно сидеть вместе на солнышке... Но не настолько, чтобы ложиться с ним в постель,-- сразу дала ему это понять. С присущей ему грациозностью он принял ее условие. Эти французы погубят кого угодно... Когда он вытащил из кармана бумажник, чтобы расплатиться, она заметила краем глаза фотографию молодой девушки; под целлулоидной пленкой. Потребовала, чтобы он показал: его жена -- улыбающаяся, спокойная, милая, с широко раскрытыми серыми глазами. Она не любит горы, а лыжи просто ненавидит,-- объяснил он Розмари.-- Поэтому я обычно и уезжаю на уик-энды один, без нее. Ну, это их дела, ей-то что до того? В каждой семье свои правила. Она, Розмари, вмешиваться не будет, зачем это ей? Жан-Жак сидит перед ней, ласково сжимает ее руку -- не как любовник, а как друг, который ей нужен и берет обязательство помочь ей; он совсем не эгоист. -- Само собой,-- заключил он,-- сколько бы это ни стоило, я... -- Мне такая помощь не нужна! -- торопливо прервала его она. -- Сколько у тебя времени, Розмари? -- Я имею в виду -- когда ты собираешься домой? -- Уже должна быть там. -- И что там, в Америке?1
1 В Америке после войны были запрещены аборты, как и в некоторых странах Европы. Отняв у него руку, вспомнила вдруг, что ей рассказывали друзья. Затемненные комнаты с сомнительными соседями; деньги надо платить вперед; неряшливые няньки, преступники доктора; возвращаешься, спотыкаясь, через два часа домой -- скорее, подальше от этих ужасных дверей, на которых нет никаких табличек... -- Все на свете лучше, чем моя дорогая родная земля. -- Да, я слышал... краем уха.-- Жан-Жак покачал головой.-- В каких странах мы живем! -- загляделся на пылающий огонь распускающихся тюльпанов, думая об идиотизме некоторых наций. А у нее вновь мозг перевернулся вверх тормашками как на картине в духе поп-арта. -- В этот уик-энд я еду в Швейцарию.-- Весеннее катание на лыжах.-- И с виноватым видом посмотрел на нее. Все договорено еще за несколько недель. Остановлюсь в Цюрихе; у меня там друзья,-- может, найду сговорчивого врача. -- Психиатра2.
2 Разрешения на аборт в те времена беспрепятственно давали своим пациентам врачи-психиатры. -- Конечно. Вернусь во вторник. Подождешь? Опять в голове у нее картина в духе поп-арта,-- еще целая неделя... -- Да, подожду. -- К сожалению, завтра я уезжаю в Страсбург, Розмари,-- по делам. Оттуда -- прямо в Швейцарию. Так что не смогу развлечь тебя здесь, в Париже. -- Ничего страшного, развлекусь сама.-- "Развлекусь" -- какое странное слово.-- Ты очень добр ко мне. Какой-то пустой, бессодержательный разговор, но ей хотелось подтвердить для себя внутренне сложившееся о нем мнение. Жан-Жак посмотрел на часы. "Всегда наступает такой момент,-- подумала она,-- когда мужчина -- когда лучший из всех мужчин -- начинает поглядывать на часы". Она открывала дверь, и тут зазвонил телефон. -- Это Элдред Гаррисон,-- раздался в трубке приятный, мягкий английский баритон.-- Я друг Берта. Как и еще многих.-- И засмеялся.-- Он сообщил мне, что вы одна, скучаете в Париже, и попросил меня присмотреть за вами. Вы сейчас свободны? Не пообедать ли нам вместе? -- Ну, знаете...-- Собралась уже ему отказать. -- Я обедаю в компании друзей -- что-то вроде небольшой вечеринки. Можем зайти за вами в отель и захватить вас. Розмари оглядела комнату: грязные, в пятнах обои, тусклые лампочки -- при таком свете долго не почитаешь... Теперь все в этой комнате, как и в голове у нее, перевернулось вверх тормашками -- словно на картине поп-арта. Целую неделю еще ждать... Разве высидишь в таких апартаментах неделю? -- Очень любезно с вашей стороны, мистер Гаррисон. -- С нетерпением жду встречи.-- Пусть он произнес эту фразу не столь сердечно, зато мягко, проникновенно.-- Скажем, в восемь. Вас устраивает? -- Хорошо, я буду готова. Без пяти восемь она сидела в холле отеля; небрежно стянула волосы узлом на затылке и надела самый свой неброский туалет -- не хочется на этой неделе привлекать к себе чье-то внимание, пусть даже англичанина. Ровно в восемь в отель вошла пара. Молодая девушка, со светлыми волосами и явно славянскими скулами; красивая, круглолицая, как ребенок; казалось, ей доставляло удовольствие все время улыбаться. По всей видимости, она не располагала деньгами, чтобы тратиться на туалеты. Несомненно, понравилась бы Жану-Жаку и он стал бы таскать ее по третьеразрядным ресторанам. Рядом с ней -- высокий мужчина, с безукоризненно приглаженными щеткой волосами, слегка сутулый, в элегантном сером костюме модного покроя. А голос Розмари сразу узнала -- слышала именно его по телефону. Бросив на них первый взгляд, скрестила ноги у лодыжек и ждала, когда они к ней подойдут. Мужчина спросил что-то у консьержки, и она указала ему рукой на сидевшую у окна Розмари. Оба, улыбаясь, сразу подошли к ней. -- Надеюсь, мы не заставили вас долго ждать, миссис Маклейн? -- любезно осведомился Гаррисон. Встав, она с улыбкой протянула ему руку,-- сегодня вечером никаких непредвиденных неприятностей не будет. Но Розмари упустила из виду выпивку. Гаррисон строго придерживался своего расписания -- опрокидывать по стаканчику виски каждые четверть часа. Причем его правилу должны следовать все, даже эта милая девушка, Анна, полька, приехавшая четыре месяца назад из Варшавы. Говорит на пяти языках, работает регистратором в отеле. Очень стремится выйти замуж за американца,-- получить новый паспорт и власти не вышлют ее обратно в Варшаву. Сразу ясно, что ее устроит лишь фиктивный брак: быстрый развод и желанный паспорт в кармане. Гаррисон, как он сказал, чем-то занимается в английском посольстве; он благодушно улыбался Анне. "По-видимому,-- подумала Розмари,-- чувствует облегчение, что Анну не устроит британский паспорт. Выискивает для себя американочку". Гаррисон опять распорядился разлить по стаканчикам виски для всех. Нужно признать, что виски совсем на него не действует: сидит совершенно прямо, руки не дрожат, когда зажигает сигареты, голос такой же низкий, бархатистый,-- голос джентльмена, отвечающего всем требованиям воспитанности и культуры,-- такой часто можно услышать в английских клубах. Британская империя скорее всего, окончательно не развалилась только благодаря таким людям, как он. Облюбовали маленький, темный бар неподалеку от отеля Розмари. -- Какое чудное, удобное местечко,-- заметил Гаррисон. Однако в Париже таких чудных, удобных местечек для него хоть пруд пруди -- Розмари в этом вполне уверилась,-- он знал большинство посетителей, сидевших в баре. Несколько англичан такого же, как Гаррисон возраста (явно за тридцать), несколько французов помоложе. Виски появлялось неукоснительно -- по расписанию. Вдруг перед глазами Розмари бар стал терять четкие очертания, все расплывалось, как в тумане, голова слегка кружилась... Предстоял еще обед с каким-то молодым американцем, и она никак не могла взять в толк, где же они с ним встретятся. Вели разговор о Берте: армия только что вошла в Афины; Берт, конечно, будет в восторге -- обожает любые неприятности, родная для него стихия. -- Очень боюсь за него,-- признался Гаррисон.-- Берту всегда как следует достается -- ему нравится грубая игра. В один прекрасный день он окажется в гавани Пирея или еще в какой-нибудь, похуже. Розмари согласно кивнула. -- Знаете, я думаю точно так же. Сколько раз говорила ему об этом. А он: Ах, любовь, моя, мужчина должен делать что положено мужчине. Не забывай об этом, любовь моя!" Анна улыбалась сидя перед своим пятым стаканчиком. Как она в эту минуту напоминает Розмари ее собственную дочь: точно так же улыбается, со стаканом молока в руке, на сон грядущий. -- Знавала я еще одного человека такого же, как он,-- вспомнила Розмари.-- Дизайнер, занимался интерьерами. Приятный человек, невысокий такой, тихий, возрастом за пятьдесят. Не крикливый, не задиристый, как Берт; американец. Его избили до смерти трое матросов в баре в Ливорно. Никто так и не узнал, что он там делал, в этом Ливорно. Как же его звали? Знала была уверена, что знала. Встречалась с ним десятки раз, часто разговаривала на вечеринках. Он еще изобрел какой-то особенный стул -- она отлично помнит. Как раздражает, как злит, что никак не может восстановить в памяти его имя... Очень дурное предзнаменование. Человек, с которым ты беседовала часами, сделал важное в своей жизни -- важное в своей жизни -- изобрел необычный стул,-- этот человек теперь мертв, а ты не можешь вспомнить его имя. Очень дурное предзнаменование... Очередной раунд выпивки; Анна все улыбается; в баре становится заметно темнее. Ох, не надо бы, чтобы Берт очутился в Афинах,-- там на улицах полно танков, комендантский час; людей грабят, наставляя на жертву пистолет; солдаты нервничают, не понимают английских шуток из сказок. "Будь скорбно печальной -- любовь моя!"... Наконец они покинули бар; перешли через мост. Река так медленно течет между замечательными памятниками; Париж -- истинная Библия, высеченная в камне; Виктор Гюго и все другие... Какой-то таксист чуть не сбил их с ног, облив потоком площадной брани. -- Заткнись! -- рявкнул Гаррисон по-французски. Вот уж совсем на него не похоже... Анна по-прежнему улыбается. -- Видите, как опасно на этих улицах! -- Гаррисон крепче сжал локоть Розмари,-- он явно взял на себя миссию оказывать ей всяческую поддержку.-- Один малый, француз, мой знакомый, столкнулся на боковой улочке, возле Оперы, с другой машиной. Выскочил водитель и уложил моего приятеля на месте -- прямо на глазах у жены. А он ведь был знатоком каратэ или что-то в этом роде. Анна не переставая улыбаться вставила: -- В Варшаве еще хуже. В Варшаве она сидела в тюрьме,-- правда, всего сорок восемь часов, но все равно -- в тюрьме. В небольшом ресторанчике неподалеку от Елисейских полей у стойки бара они ожидали американца. Виски поступало периодически, но американца все не было. За столиками -- мужчины по одному у каждого в руках газета. На первой полосе -- фотография двух толстячков: пожилые джентльмены довольно робко тычут друг друга рапирами. Сегодня утром в Нейли, в одном парке, состоялась дуэль между двумя членами палаты депутатов; пролилась кровь -- совсем немного, пустячный укол в руку. Честь, таким образом, восстановлена. Ну что вы хотите? Франция... -- Мне всего шестнадцать,-- рассказывала Анна.-- Приглашают меня на вечеринку -- один итальянский дипломат. Среди иностранцев я пользуюсь большим спросом из-за знания языков.-- Анна, по-видимому, большая любительница грамматического настоящего времени в рассказах о прошлом. Пью все еще только фруктовый сок. Потом всех присутствующих поляков арестовывают. -- Encore trois whireys, Jean!1 -- крикнул Гаррисон бармену.
1 Еще три виски, Жан! (фр.). -- Этот дипломат контрабандой вывозит из Польши произведения искусства -- продолжала Анна,-- большой любитель. Полиция допрашивает меня в течение десяти часов в маленькой тюремной камере. Хотят, чтобы я рассказала, как помогаю вывозить контрабандным путем произведения искусства и сколько мне за это платят. К тому же утверждают, что я шпионка. Что мне остается? Только расплакаться -- я ведь ничего не знаю. Приглашают меня на вечеринку -- иду на вечеринку. Говорю им, что хочу повидаться с мамой, а они -- что посадят меня под замок и будут держать здесь, в тюрьме, пока не заговорю. А до тех пор никто не узнает, где я нахожусь, никогда.-- Улыбнулась.-- Сажают ко мне в камеру двух других женщин -- проституток. Те разговаривают со мной очень грубо, смеются, когда я заливаюсь слезами. Они уже три месяца в тюрьме и не знают, когда их выпустят. Просто с ума сходят по мужчинам. "Три месяца без мужика -- это о-очень долго...". Из тряпок сооружают что-то...-- и заколебалась, не умея подобрать точное слово,-- похожее... на этот... предмет... ну, мужской половой орган. -- Пенис,-- услужливо подсказал англичанин. -- Ублажают им себя по очереди. Потом хотят опробовать и на мне. Я страшно визжу; в камеру входит надзиратель; они смеются. Говорят: месяца через три завизжу еще не так -- кричать стану, требовать, чтоб дали мне попользоваться этой штуковиной.-- Анна улыбалась потягивая виски.-- На следующий день вечером меня освобождают. Я не должна никому говорить, где была. Вот как я оказалась здесь, в Париже. Очень хочу выйти замуж за американца, уехать в Америку и жить там. Словно по волшебству, стоило ей произнести "американца", "Америку",-- и этот американец вошел в ресторан. С ним -- какой-то молодой англичанин, белокурый с розовыми щечками, похожий на главного героя из кинофильма "Конец путешествия". Американца звали Кэррол; продолговатое, изможденное, загорелое лицо; кожаный пиджак, черный свитер. Американец -- фотограф "Новостей дня", работает в каком-то крупном агентстве. Только что вернулся из командировки во Вьетнам; опоздание свое объяснил: долго ждал в конторе, когда проявят и напечатают его снимки,-- до сих пор не сделали. Англичанин, его приятель, имел какое-то отношение к Би-би-си и на вид казался очень робким молодым человеком. Американец поцеловал Анну,-- само собой, дружески: он не из тех, кого устроит фиктивный брак. Опять явились стаканчики с виски; Розмари вся сияла. Молодой англичанин все время вспыхивал, как только она перехватывала его взгляд, брошенный, на нее исподтишка. Куда лучше все же быть здесь, чем сидеть и мрачно размышлять неизвестно о чем в своем номере, с тусклыми лампочками -- настолько, что даже читать нельзя, чтобы убить время. -- Тюрьма -- это вершина человеческого опыта,-- проговорил задумчиво Гаррисон, не сбиваясь с ритма своего расписания в отношении виски. Рассказ Анны разбудил его воспоминания. Оказалось -- он пробыл три года в японском лагере для военнопленных. -- Там твой характер подвергается истинному испытанию -- куда в большей степени, чем на поле боя. Сидели уже за столиком в ресторане и приступили к закускам -- разнообразием их был знаменит этот ресторан. Рядом со столиком поместились две тележки, уставленные тарелками: тунец, сардины, мелкий редис, сельдерей под соусом, яйца под майонезом, свежие грибы в масле, рагу из баклажанов, помидоров и кабачков, сосиски разных сортов, паштеты... Такими лакомствами можно накормить целую армию голодающих в Париже. Молодой англичанин сидел рядом с Розмари. Случайно коснувшись под столом ногой бедра Розмари, так поспешно убрал ее, будто это было не бедро, а острый штык. На смену виски плавно пришло вино -- божоле нового урожая. Бутылки с ярко-красными наклейками то появлялись на столе, то исчезали, уже пустые. -- У охранников была одна невинная забава,-- рассказывал Гаррисон,-- они курили, нарочито медленно затягиваясь, перед нами, а сотня военнопленных -- умиравших от голода, одетых в жалкие лохмотья -- жадно взирала на них, и каждый готов был отдать жизнь за одну сигарету. Я нисколько не преувеличиваю. Стояла мертвая тишина; никто не двигался; все стояли молча, пожирая глазами коротышку с ружьем на плече, который спокойно покуривал, лишь изредка затягиваясь,-- сигарета бесцельно тлела у него в руке. Когда от нее оставалась половина, он бросал бычок на землю, растаптывал сапогом и отходил от нас на несколько ярдов. И в это самое мгновение сотня людей падала на колени; яростно толкали и били друг друга, царапались, ругались, отталкивали соседа, чтобы схватить мелкие крошки табака... А охранники, глядя на эту кучу-малу, от души потешались над нами. -- Да, этот магический Восток...-- произнес Кэррол.-- Такие же примерно сцены я наблюдал во Вьетнаме. Розмари надеялась, что он не станет приводить столь же тошнотворные детали. Такие аппетитные закуски, прекрасное вино, да и виски выпито немало,-- может быть, все это вновь сделает ее пребывание в Париже приятным и счастливым. К счастью, Кэррол оказался неразговорчивым, зря она опасалась. Он только полез в карман, извлек фотографию и положил на стол перед Розмари. Одна из тех, что повсюду попадаются на глаза в эти дни. Старая, лет под восемьдесят женщина, вся в черном, сидит на корточках спиной к стене, протянув вперед руку для милостыни; рядом с ней маленькая, почти совсем голая, видно, умирающая от голода девочка с большими щенячьими глазами. Стройная евроазиатская девица, сильно накрашенная, с пышной, высокой прической, в шелковом платье с разрезами, демонстрирующими великолепные ноги, проходит мимо этой несчастной старухи, не обращая на него никакого внимания, словно ее не существует. На заднем плане -- стена, где кто-то написал мелом большими буквами: "Бог здесь был, но долго не задержался". Я сделал этот снимок для своего редактора отдела религии,-- объяснил Кэрол, наливая себе вина. Анна взяла в руки фотографию. -- Какая девушка! -- восхитилась она.-- Будь я мужчиной, не стала бы и глядеть на белых женщин.-- И передала фотографию молодому англичанину. Тот долго, внимательно ее разглядывал, потом вымолвил: -- В Китае, насколько мне известно, больше нищих нет.-- Вдруг густо покраснел, словно сказал непристойность, и быстро положил фотографию на место. Элдред Гаррисон, вскинув голову, словно проснувшаяся птица, посмотрел на нее. -- Новое американское искусство -- граффити. Общение с помощью надписей на стенах.-- И улыбнулся своей шутке, хотя она ему самому, кажется, не очень понравилась. Кэррол спрятал фотографию в карман. -- Я не видел там женщины два с половиной года.-- Гаррисон, принялся за бифштекс. Париж, однако, столица ошеломляющих бесед,-- взять хотя бы Флобера с его друзьями. Розмари стала вдруг придумывать более или менее подходящие предлоги, чтобы уйти не дожидаясь десерта. Молодой англичанин налил ей еще вина, наполнив почти до краев большой стакан. -- Благодарю вас. Чувствуя себя по-прежнему неловко, он отвернулся. него красивый, длинный, типично английский нос, белесые ресницы, немного втянутые розовые щеки и полные, как у девушки, губы. В кармане должна торчать "Алиса в стране чудес". Ох уж эти разговоры о войне... Интересно, как он прореагирует, если она тихо, не повышая голоса задаст вопрос: -- Не знаком ли кто-нибудь из вас с опытным врачом, на которого можно положиться? Речь об аборте. -- У нас в лагере была большая группа гурков1, сотни две, не меньше.-- Гаррисон разрезал на кусочки бифштекс. "Ну все, сегодня у нас вечер воспоминаний о Дальнем Востоке",-- подумала Розмари.
1 Объединение различных восточных народов, составивших ядро современных жителей Непала. -- Чудесные парни. Превосходные солдаты,-- продолжал Гаррисон.-- Чего только не предпринимали япошки, чтобы переманить их на свою сторону. Все же братья по цвету кожи, которых нещадно эксплуатируют эти белые империалисты, ну и все такое прочее. Им выдавали дополнительные пайки -- поровну между всеми пленными. Ну, а что касается сигарет...-- И покачал головой с удивлением, не покидавшим его и спустя двадцать пять лет.-- Принимали без звука эти сигареты... А потом, все словно по команде разрывали их на мелкие кусочки -- прямо перед охранниками. Те только громко смеялись и на следующий день выдавали им еще больше сигарет -- вся сцена повторялась сызнова. Так продолжалось более полугода. Какая-то нечеловеческая дисциплина. Бойцами они были замечательными, на удивление. Все им нипочем: непролазная грязь, пыль, падающие рядом убитые товарищи. Гаррисон потягивал вино, выпивка, казалось, лишь раззадоривала его аппетит, а давно минувшие лишения только обостряли получаемое от еды удовольствие. -- Наконец полковник собрал их всех и сказал, что пора это прекратить. Какое унижение для них если эти япошки в самом деле думают, что сумеют их подкупить. Нужен какой-то убедительный поступок, запоминающаяся акция. Убить япошку -- убить при всех, публично. Посовещались по поводу деталей такого плана, раздали им лопаты. Кто-то должен наточить лопату до остроты бритвы и наутро, когда будут уточнены все подробности, снести ею голову с плеч ближайшего к ним охранника. Гаррисон, справившись с бифштексом, отодвинул слегка тарелку, помолчал, вспоминая свое пребывание в Азии. -- Так вот, полковник потребовал для этого задания добровольца. Все как один, словно на параде, сделали шаг вперед. Полковник долго не выбирал -- показал на ближайшего к себе бойца. Самоубийца всю ночь затачивал свою лопату с помощью большого камня. Утром, как только взошло солнце, подошел к охраннику, который зачитывал для них наряды, и хладнокровно размозжил ему голову. Разумеется, его тут же, на месте, застрелили, а потом обезглавили пятьдесят его товарищей. Но все же япошки больше не раздавали гуркам сигареты. -- Как я рад, что тогда еще не дорос до этой войны,-- сказал Кэррол. -- Прошу меня извинить,-- Розмари встала,-- я сейчас вернусь. Женский туалет наверху; она медленно поднялась по ступеням, крепко держась за перила и стараясь не шататься. В туалете побрызгала холодной водой на отяжелевшие веки, но средство это явно оказалось неэффективным, принимая во внимание, сколько виски, а потом вина она выпила, да еще эти пятьдесят обезглавленных гурок... Точными, выверенными движениями освежила помаду на губах; посмотрев на себя в зеркало, с удивлением заметила -- лицо свежее: этакая милая американская дама, туристка; развлекается поздним вечером в Париже с теми, с кем наверняка всегда можно здесь познакомиться. Будь тут другой выход -- выскользнула бы и этого бы никто не заметил; давно убежала бы домой. Армстед, осенило ее вдруг, Бриан Армстед,-- вот имя того дизайнера по интерьеру, которого нашли мертвым в Ливорно. Насколько она помнит, занимался каждый день йогой: однажды она встретила его на пляже в Саутгемптоне и сразу обратила внимание, какое у него крепко сбитое, тренированное тело, стройные ноги и маленькие загорелые ступни с ногтями, покрытыми бесцветным лаком. За дверью туалета, на лестничной площадке, света не было -- там царила темнота. Розмари осторожно стала спускаться с лестницы, ориентируясь на свет, падающий со стороны ярко освещенного ресторана,-- и вдруг попятилась назад, негромко вскрикнув: кто-то дотронулся до ее запястья... -- Миссис Маклейн,-- прошептал мужской голос,-- не пугайтесь! Мне хотелось поговорить с вами наедине. Тот самый молодой англичанин; произнес это торопливо. -- Мне показалось, вы чем-то расстроены. -- Да нет, ответила она, пытаясь вспомнить его имя: Роберт, Ральф?.. Нет, не то: неважная у нее сегодня вечером память на имена.-- Мне и раньше приходилось бывать в компаниях бывших военных. -- Все равно, ему не стоило вести беседу на эту тему. Ах да, Родни, его зовут Родни! -- Я имею в виду Элдреда. Все потому, что вы американцы -- вы и фотограф. Он просто одержим тем, что вы творите там, во Вьетнаме. Его комната увешана самыми отвратительными фотографиями -- он их собирает. Вот почему он так подружился с Кэрролом. Элдред очень мирный человек, сама мысль о насилии для него невыносима. Но он слишком вежлив, чтобы вступать с вами в открытый спор, и вообще очень любит американцев. Вот и вспоминает постоянно все эти ужасы, через которые ему пришлось пройти. Будто хочет всем сказать: "Не нужно больше всех этих ужасов, прошу вас!" -- Творим... во Вьетнаме? -- как-то бессмысленно переспросила она, чувствуя себя полной идиоткой -- стоять здесь, возле женского туалета, на темной лестнице, и объясняться с этим нервным молодым человеком -- он говорит с придыханием и вдобавок, кажется, ее боится. Лично я ничего во Вьетнаме не творю. -- Разумеется! -- заторопился Родни.-- Ну, просто дело в том... что вы американка, видите ли... Он в самом деле необычный человек, этот Элдред. Стоит познакомиться с ним поближе, лучше его узнать -- не пожалеете. "Что это он тянет резину? -- зло подумала она.-- Зачем ему это?" Все стало ясно, когда Родни предложил: -- Можно мне проводить вас домой, миссис Маклейн? Безопасность вам гарантирована. Как только соберетесь домой, предупредите меня, ладно? -- Я пока не до такой степени пьяна,-- с достоинством ответила она. -- Конечно, нет,-- поспешил согласиться Родни.-- И прошу меня простить, если подумали, что у меня сложилось о вас такое впечатление. По-моему вы великолепная, очень красивая женщина. Никогда бы, конечно, этого не сказал, если бы на лестнице было светло и она видела его лицо, причем отчетливо. -- Очень любезно с вашей стороны, Родни. Она не произнесла ни "да", ни "нет".-- Ну а теперь не пора ли вернуться к столу? -- Да-да, пойдемте! -- Родни взял ее за руку и повел вниз по лестнице; рука у него дрожала. "Английская воспитанность",-- отдала она ему должное. Был у нас там один сержант, по прозвищу Трижды Стальной Брат,-- оживленно повествовал Гаррисон, когда они подошли к столу. Он вежливо встал, когда Розмари садилась на свое место; Кэррол отделался символическим, типично американским жестом -- дернулся, делая вид, что встает. -- Этот сержант очень высокого роста для японца,-- Гаррисон уселся опять на свой стул6 -- мышцы на руках выпирают плечи мощные, а с губ всегда свисает будто приклеенная сигарета. Мы прозвали его Трижды Стальным Братом, потому что он раздобыл где-то железную биту для гольфа и никогда с ней не расставался. Чуть чем-то недоволен, а такое случалось довольно часто,-- избивает этой битой всех, по его мнению, виновных без разбора. И Гаррисон повторил беззлобно, даже с симпатией, словно у него и у этого злодея японского сержанта есть о чем вместе вспомнить: -- Да, Трижды Стальной Брат.-- И продолжал дальше: -- Больше всех в лагере, судя по всему, он не любил меня,-- хотя уже до меня убил несколько человек,-- этим он занимался время от времени. Убивал просто так, без всякой личной неприязни,-- по долгу службы, так сказать. Но вот со мной все обстояло совершенно иначе... мое существование просто выводило его из терпения. Стоило ему увидеть меня, как он, улыбаясь, спрашивал: "Послушай, ты все еще живой?" Он немного говорил по-английски и часто этим пользовался, делая вид, что он никого не собирается обижать. По-моему, он подслушал мои нелестные отзывы о нем, а я и не знал тогда, что он не все, но понимает по-английски. Может, я когда-то не так улыбнулся -- ему не понравилось. В общем, я потерял счет, сколько раз он меня избивал до потери сознания. Но всегда занимался своим ремеслом аккуратно, не забивая меня до смерти. Мне казалось -- он, словно людоед, ожидает, когда же я сам покончу с собой. Такой исход его вполне устраивал. Мысль -- "Никогда я не доставлю ему такого удовольствия!" -- придавала мне силы выжить. Но если бы война продлилась еще месяц-другой, я, несомненно, не выдержал бы. Может, еще бутылочку вина, последнюю, на посошок? -- И он махнул единственному оставшемся в пустом ресторане официанту. -- Полицейские,-- молвила Анна,-- да они везде и всюду одинаковые. Вечером она выглядела еще моложе; глаза сейчас такие же большие, щенячьи, как у того несчастного ребенка на фотографии. -- Ну и что стало с этим сукиным сыном? -- поинтересовался Кэррол,-- он так развалился на стуле, что подбородок его покоился на груди, на смятой черной шерсти свитера; из-за стола был виден только его торс, обтянутый тонкой темной тканью.-- Вам это известно? -- Известно,-- небрежно бросил Гаррисон.-- Но теперь все это уже неважно. Миссис Маклейн, вам, наверно, до чертиков надоели все эти печальные воспоминания. По-моему, я все же слегка перебрал. Отлично понимаю, что вы приехали в Париж не выслушивать рассказы о войне, для вас такой далекой и нереальной,-- ведь вы тогда были маленькой девочкой и только еще учились читать. Если Берт узнает об этом вечере, он не на шутку на меня рассердится -- просто впадет в ярость. "Знал бы ты, дорогой мой, зачем я приехала в Париж",-- думала Розмари, чувствуя на себе почти умоляющий взгляд Родни. -- Мне хотелось бы узнать, что же все-таки произошло,-- осторожно проговорила она. Услышала, как тяжело перевел дух Родни, мысленно утешила его: "Успокойся, видишь, я уже выдержала первое испытание". -- Японцы проявляют поразительный, вызывающий восхищение стоицизм, особенно в отношении смерти.-- Гаррисон разлил по стаканам последнюю бутылку вина; голос у него ровный, с мягким тембром, бесстрастный.-- Когда кончилась война, из нашей армии прибыли особые команды, с тем чтобы арестовать всех военных преступников. Среди охраны один отряд как раз состоял именно из таких -- их набирали в немецкие подразделения "Эс-Эс". Отпетые палачи: постоянно пытали людей, с пристрастием допрашивали. Этих негодяев было в нашем лагере около двадцати. Когда английская карательная команда прибыла в их казарму, все они выстроились перед ней в парадной форме; стояли по стойке "смирно", руки по швам. Англичане не успели еще сказать ни слова, как по команде старшего офицера все, как один, опустились на колени, низко склонив головы. Командир на достаточно понятном английском объяснил английскому майору -- командиру отряда: "Сэр, все мы военные преступники. Прошу вас казнить нас всех немедленно".-- Гаррисон покачал головой в знак то ли удивления, то ли восхищения. -- А вы встречались потом со своим сержантом, хотя бы раз? -- поинтересовался Кэррол. -- Трижды Стальным Братом? Да, конечно. Спустя несколько дней после освобождения лагеря. Когда меня выписали из госпиталя, я весил девяносто семь фунтов -- в начале войны сто шестьдесят. Тогда я был еще молодым человеком. Вызывают меня в кабинет коменданта лагеря. Там сидит тот самый майор, который со своей командой разыскивал военных преступников; звали его Эллсуорт. Суровый тип, с ним не позволишь себе никаких вольностей. Прислали его сюда из Северной Африки, там они закрыли свою контору. Многое он повидал на своем веку, всякие сражения. Никогда не видел на его лице улыбки. Трижды Стальной Брат стоит перед ним, перед его письменным столом. А позади стола лежит на полу его бита для гольфа. Розмари вдруг стало жарко, пот выступил на шее. -- Трижды Стальной Брат ничуть не изменился, за исключением, может, обычной прилипшей к губам сигареты -- ее не было. Одна эта мелкая деталь делала его совершенно другим человеком -- лишала привычной власти. Переглянувшись, мы больше не смотрели друг на друга. Он не подал виду, что узнал меня, ну а я... как бы вам объяснить... не мог понять почему, но почувствовал себя... слегка озадаченным, смущенным, что ли. После всех этих прошедших лет ситуация, согласитесь, сложилась неординарная. -- Гаррисон пожал плечами, замолчал на несколько мгновений. -- Эллсуорт никогда не тратит зря слов. "Я кое-что слышал об этом парне,-- сказал он,-- как он отделывал вас вот этой битой".-- Поднял с пола биту, положил на письменный стол, прямо перед Трижды Стальным Братом. Тот только раз взглянул на биту, и что-то отразилось в это мгновение в его глазах. Что именно -- я так и не понял. Не понимаю и сейчас. "Ну так вот,-- продолжал Эллсуорт,-- эта бита теперь принадлежит вам.-- И подтолкнул ее ко мне.-- И этот человек теперь в полном вашем распоряжении". Но я стоял перед ним не трогая со стола биту. "Ну, чего вы еще ждете?" -- одернул меня Эллсуорт. "Боюсь, сэр, я ничего не понимаю". Думал, что говорю правду, но на самом деле лгал. Тогда он начал материться -- никогда еще не видел такого разгневанного офицера. "А ну, прочь, долой с моих глаз! -- заорал он.-- Сколько же вот таких, как вы?! Будь на то моя воля -- так никогда вам больше не видать Англии! Такие, как вы, слюнтяи, навсегда остаются военнопленными. Лагерь, тюрьма -- вот ваш удел. У вас не душа военнопленного, у вас... его яйца!" Простите за грубость, миссис Маклейн никогда никому не рассказывал эту заключительную часть -- и сохранилась у меня в памяти не пройдя военную цензуру. -- Ну и чем же все закончилось? -- Розмари оставила без внимания принесенное извинение. -- Да ничем. Больше на глаза Эллсуорту я не показывался. И, честно говоря, больше я его не видел -- не вынес бы его презрительного отношения к себе. Трижды Стального Брата кажется в конце концов казнили.-- Посмотрел на часы.-- Однако поздно уже.-- И помахал официанту, чтобы принес счет. Кэррол, подавшись вперед, наклонился к нему над скатертью, где появились пятна от вина. -- Совсем не уверен, что не повел бы себя, как вы. -- В самом деле? -- слегка удивился Гаррисон.-- Я все спрашивал себя -- прав ли Эллсуорт? Но сегодня я ведь совершенно другой человек.-- И жестом отчаяния дал понять, что признает свой тогдашний провал. -- Вы совершенно другой? -- вмешалась Анна.-- Но я этого вовсе не хочу. Гаррисон похлопал ее по руке, лежавшей на столике. -- Какая ты славная, милая девушка, дорогая Анна! Может, все это было не так уж и важно. В том состоянии, в каком я тогда находился, мне пришлось бы убивать его несколько недель кряду.-- Заплатил по счету и встал из-за стола.-- Разрешите предложить вам еще по стаканчику на ночь? Я обещал своим друзьям встретиться с ними в Сен-Жермен-де-Пре. -- Нет, благодарю мне пора возвращаться в контору,-- отказался Кэррол.-- Обещали сделать мои снимки к полуночи. -- А для меня уже поздно,-- подхватила Розмари.-- Завтра мне предстоит длинный трудный день. Когда вся компания закрывала за собой дверь, свет в ресторане погас. Улица встретила их, разгоряченных, темнотой и холодным, колючим ветром. -- Ну, в таком случае,-- продолжил Гаррисон,-- миссис Маклейн проводим до дома. -- О, не стоит, нет никакой необходимости! -- возразила Розмари. -- Я уже предложил миссис Маклейн проводить ее, Элдред,-- неуверенно пробубнил Родни. -- А-а... так должен сказать,-- вы попали в надежные руки.-- И поцеловал Розмари руку,-- недаром прожил во Франции долгие годы.-- Необычайно приятный вечер провел в вашей компании, миссис Маклейн. Надеюсь, разрешите позвонить вам еще как-нибудь. Обязательно напишу Берту, поблагодарю его. Пожелали друг другу "спокойной ночи". Розмари объявила, что не прочь, еще пообщаться, чтобы в голове прояснилось. В такси сели втроем -- Гаррисон, Анна и Кэррол -- хотели подвезти Кэррола до его конторы, Гаррисону по пути. Розмари позволила Родни взять себя под руку, и они молча направились к Елисейским полям. Холодный воздух обжигал лицо Розмари, перед глазами пошли какие-то странные круги и Эллипсы,-- зарождались где-то в области затылка, вырывались наружу, все время расширялись, захватывая в свое пространство весь Париж... Однако крепче оперлась на руку Родни. -- Послушайте,-- начал было он,-- может быть такси... -- Ша! оборвала она его. За десять ярдов, отделявших кромешную тьму от ярких огней Бульваров, она остановилась и поцеловала его -- пыталась таким образом найти фиксированную точку: нужно ведь удерживать эти странные фигуры в определенных рамках. У его губ вкус свежего винограда... Целуя ее в ответ, он весь дрожит... Несмотря на холодный весенний ночной ветер, лицо у него удивительно теплое... Розмари отстранилась от него, не спеша пошла, снова повторила: -- Ша! Хотя он молчал, не произнес ни единого слова. Вот и Елисейские поля; публика выходит из кинотеатра. На громадной афише над входом девушка-великан, в ночной рубашке, направляет пистолет размером с пушку на высокого, футов тридцать, не меньше, мужчину в смокинге. Проститутки медленно разъезжают парами в спортивных машинах в поисках удачного ночного промысла. Будь она мужчиной, хоть разок пошла бы на это,-- хоть разок. Одна парижская плоть трется о другую... Мужичина и женщина,-- это Он их создал. Вот сейчас, в эту минуту, сколько людей, позабыв обо всем на свете, крепко сжимают друг друга на ходящих ходуном, скрытых посторонних глаз кроватях... Быть может, и Гаррисон, вечный военнопленный, забыл сейчас о своей мрачной Азии, наслаждаясь горячим телом круглолицей девушки, которой повезло выйти из варшавской тюрьмы. А Кэррол забавляется с одной из своих великолепных моделей, которых фотографировал, когда не снимал ужасные сцены войны. Бог наверняка был там -- стоял опершись на каминную доску и наблюдал, как надсмотрщик, за этими физическими упражнениями, но долго там не задержался... Жан-Жак, крепким, подвижным телом опытного любовника... Сейчас их тела -- его и его равнодушной к лыжам жены, с большими серыми глазами -- тесно переплелись в законном приступе страсти на широком супружеском ложе на авеню Фош, а в резерве -- девушка в Страсбурге и еще одна в горах, ожидая его на уик-энд для весенних прогулок на лыжах. Только после этого он остановится в Цюрихе, чтобы поискать там психиатра, готового оказать ему услугу. Сколько же есть самых разных способов использования человеческой плоти, в самых разнообразных проявлениях! Ее можно нежно ласкать; рубить, кромсать, расчленять; умерщвлять одним ловким ударом; карать на городской улице; сделать из тряпок смешное подобие сексуального мужского орудия для ее, плоти, удовлетворения, как например, в польской тюрьме; лелеять и презирать; оберегать и уничтожать. Шумные, чавкающие движения в чреве, создающие новую плоть "...мужчина должен делать что положено мужчине". Еще плоть может сделаться мертвой и лежать, как плоть Бриана Армстеда, убитого на темной аллее в Ливорно; он и лежал, с его покрытыми бесцветным лаком стройными, нетренированными йогой ногами. Плоть Берта, якшающегося с каким-то матросом-греком в осажденных Афинах. Открытое окно с видом на Пантеон... Может, она уже не в отеле, а дрейфует лицом вниз в подернутой нефтяной пленкой бухте Пирея... Поцелуй молодого англичанина, вкус свежего винограда... Из кафе вышли двое пожилых мужчин -- крепко сбитых, прилично одетых; спорят по поводу дивидендов. Завтра утром будут робко тыкать друг друга рапирами, чтобы кровью смыть бесчестье, а фотограф, нащелкав снимков, поскорее смоется с места дуэли. Их обогнал человек в чалме. Гурки, с наточенной лопатой, острой как бритва, мстят за оскорбление, нанесенное выкуренными в насмешку лишь до половины и брошенными на землю сигаретами... Насилие, под разными обличьями, постоянно преследует нас... Розмари вся дрожала. -- Вы замерзли,-- сказал Родни. Взяли такси; она прижалась к нему, вся съежившись; ближе, как можно ближе... Расстегнув рубашку, положила руку ему на грудь. Какая мягкая, без волос кожа... плоть, не изувеченная шрамами, не знавшая грубой, больно трущей военной формы; ей никогда не угрожала смерть в тюрьме. Податливая, нежная, белая кожа англичанина; мягкие, ласковые руки... -- Мне не хотелось бы оставаться сегодня ночью одной...-- прошептала она ему в такси. Нежный, робкий, незнакомый, нетребовательный поцелуй. Подстегиваемые вином и парижской ночью желания, муки прошлого, властные требования завтрашнего дня казались ей несущественными, не портили уюта,-- она со всем этим справится. Даже если сейчас никак не может вспомнить его имени... Все равно -- все будет хорошо... Поднялись к ней в номер. Ночной портье, не удостоив их взглядом, передал ей ключ. Раздевались не зажигая света. Но когда легли в постель, оказалось, что он не хочет заниматься с ней любовью,-- только отшлепать ее по попке. Она с трудом подавила подступающий приступ смеха. Ну, если ему так хочется,-- пусть шлепает; она позволит ему делать все, что он пожелает. Кто она такая, чтобы ее щадили?.. Когда ближе к рассвету он уходил, нежно поцеловав ее на прощание,-- спросил, не хочет ли она встретиться с ним за ланчем. Оставшись одна, она включила свет, пошла в ванную и там, перед зеркалом, сняла наконец с лица косметику; потом, не отрывая глаз от своего отражения, разразилась вдруг грубым, хриплым смехом. Этот приступ ей никак не удавалось унять.
"...ГДЕ МУДРО ВСЕ И СПРАВЕДЛИВО..."
Проснувшись, он отлично себя чувствовал. А почему ему просыпаться, испытывая что-то другое? Никаких резонов для этого нет. Единственный ребенок в семье; двадцать лет; шесть футов, вес 180 фунтов; никогда в жизни ничем не болел. Второй номер в команде по теннису; дома в кабинете отца, целая полка уставлена кубками, завоеванными им с одиннадцатилетнего возраста. У него худое, резко очерченное лицо; прямые довольно длинные волосы, в сущности, мешают ему выглядеть как полагается спортсмену. Одна девочка заметила, что он очень похож на английского поэта Перси Биши Шелди; вторая -- что он вылитый Лоуренс Оливье. Обеим улыбнулся оставаясь абсолютно равнодушным. У него отличная память, учеба в школе дается ему легко. Его даже включили в особый список декана. В коробке лежит чек на сто долларов, присланный ему по этому случаю отцом, хозяином успешного дела в области электроники,-- это на севере страны. Особые способности проявлял он к математике и, вероятно, мог бы по окончании колледжа получить работу на кафедре, но у него другие планы -- подключиться к бизнесу отца. Он как раз один из тех целеустремленных чудо-студентов, которые облюбовали для себя научные отделения. По английской истории пятерка -- выучил наизусть почти все сонеты Шекспира, читал Рильке, Элиота и Алена Гинсберга; пробовал марихуану. Его приглашали на все вечеринки. Когда он приезжал на каникулы домой, местные мамаши предпринимали всяческие усилия, чтобы навязать ему своих дочерей. Мать у него красавица и очень смешная. Имел он и любовную связь -- самой красивой девушкой в колледже, и она, по ее словам, его любила. Время от времени он говорил ей, что тоже любит ее,-- говорил, конечно, искренне, во всяком случае в тот момент. Те, кто ему дорог и, не отправились еще на тот свет; все члены семьи вернулись с войны живыми и здоровыми. Окружающий мир звонко приветствовал его. Он не реагировал, сохраняя спокойствие. Стоит ли удивляться, что он всегда, просыпаясь чувствовал себя отлично? Декабрь не за горами, но жаркое калифорнийское солнце превращает зиму в лето; девушки и юноши, в вельветовых юбках и брюках и рубашках с открытым воротом, гурьбой шли в колледж, на десятичасовую лекцию, по зеленым лужайкам, пересекая длинные тени деревьев, еще не расставшихся с листвой. Проходя мимо дома женского землячества, где жила Адель, он заметив, что она вышла из подъезда приветливо помахал ей рукой. По вторникам первая лекция начиналась ровно в десять, и путь его к зданиям гуманитарного отделения лежал мимо землячества. Адель -- высокая девушка с черными, всегда аккуратно причесанными волосами, ростом повыше его плеча. Нежное по-детски свежее лицо; но походку детской никак не назовешь, даже если она несет стопку связанных книг; его всегда забавляло, что все студенты бросают на него завистливые взгляды, когда она идет рядом с ним по усыпанной гравием дорожке. -- "Она идет во всей красе,-- начал цитировать Стив,-- как ночь в безоблачных краях над звездным небом; и все, что ярко иль темно, в глазах ее увидеть суждено". -- Как приятно слышать такие слова в десять утра! -- отозвалась Адель. Ты, что, специально для меня раскопал эти строчки? -- Нет,-- признался он,-- сегодня у нас зачет по Байрону. -- Так ты не человек, а... другое существо. Он рассмеялся. -- Идешь со мной на танцы в субботу вечером, Стив? Он скорчил кислую гримасу -- не любил танцевать; ему не по вкусу музыка, которую обычно играют на танцах, да и танцуют сейчас, по его мнению, без всякой грациозности. -- Попозже тебе скажу! -- заверил он ее. -- Нет, мне нужно знать сегодня! -- настаивала Адель.-- Меня уже два парня пригласили. -- Тогда за ланчем,-- пообещал н. -- А в какое время? -- Ну, знаешь... Не могут твои ухажеры потерпеть, что ли? -- Едва-а ли...-- с сомнением протянула Адель. Но он-то прекрасно знал -- все равно пойдет на танцы с ним или без него. Страшно любит танцевать, и ему приходится согласиться: девушка, которую он видит почти каждый вечер, вправе рассчитывать, что н поведет ее на танцы хотя бы раз в неделю -- на уик-энд. Себя он чувствует зрелым, почти взрослым мужчиной,-- не намерен уступать и париться четыре часа в жуткой жаре и адском грохоте. Покамест крепко пожал руку, и они расстались. Он смотрел ей вслед, когда она шла по дорожке,-- да, походка ее та еще: нельзя не обратить внимания. Ему приятно, что все вокруг пялятся на нее. Улыбнулся и пошел своей дорогой, дружески помахивая рукой тем, кто с ним здоровался на ходу. Еще рано, преподаватель английского языка Мллисон пока не появился. В наполовину пустой аудитории до Стива не долетали обычные сопрано-теноровые звуки -- сегодня не идет оживленная беседа между ожидающими начала лекции студентами. Все сидят на стульях тихо, не разговаривают: с подчеркнутым тщанием приводят в порядок книги, изучают сделанные накануне записи. Время от времени бросает искоса взгляд на черную доску: худенький паренек, с рыжими волосами, быстро, аккуратно пишет на ней повернувшись спиной к столу преподавателя: О, плачь по Адонаису -- ведь умер он! Проснись ты, Матерь печаль,-- проснись и зарыдай! Куда же дальше?.. Пусть от горящего их ложа Просохнут жгучие слезинки; Пусть громко бьющееся сердце Примолкнет, словно в тихом сне. Ведь он ушел туда, где мудро все и справедливо. Не думай, что бездна пламенной любви Его вдруг воскресит, наполнит соком животворным. Смерть радуется гласу его немому И лишь смеется громко,-- отчаяние наше ей нипочем! На второй доске рыжий заканчивал писать последние строки следующего станса: Вознесся он над тенью вечной ночи. Ни зависть и ни ложь, Ни ненависть, ни боль -- Ничто волнующее страстно людей Его уж не достигнет и не подвергнет мученьям: Его теперь не запятнать, Зараза мира не посмеет его коснуться, Он в полной безопасности отныне. О, кто оплачет холод, наступивший На месте прежнего биенья жизни, И голову -- всю в сединах?1
1 Два стихотворения английского поэта П.-Б. Шелли (Перевод с англ. Л. Каневского.) В аудиторию стремительно ворвался профессор Моллисон, с полуизвиняющейся улыбкой на устах свойственной человеку, знающему, что он всегда опаздывает,-- и резко остановился у двери, озадаченный необычной тишиной в аудитории; такого, как правило, не бывало по вторникам утром. Преподаватель английского близоруко уставился на Крейна, а тот продолжал торопливо писать круглыми, большими буквами, мелом на черной доске. Наконец Моллисон извлек очки и прочитал написанное; не вымолвив ни единого слова, подошел к окну и долго стоял там, глядя наружу,-- седеющий, с мягкими чертами, розовощекий старик; яркий солнечный свет подчеркивал всю серьезность его гримасы. В полной тишине Крейн продолжал скрипеть мелом по доске: Нет, и тогда, Когда сам дух сгорит дотла, Груз пепла, искры лишенный, Лишь отяготит ту неоплаканную урну. Крейн, закончив писать, сделал шаг назад -- полюбоваться тем, что сотворил. Через открытое окно в аудиторию ворвался смех девушки вместе с дивным запахом скошенной травы; странные шорохи раздались в ответ -- то были непроизвольные, прерывистые вздохи студентов. Задребезжал звонок, призывая начать занятия. Когда он смолк, Крейн повернулся к сидевшим перед ним рядами товарищам. Долговязый, кожа да кости, юноша, девятнадцати лет, он уже начал лысеть. На лекциях почти никогда не говорил, но если и нарушал молчание, все слышали лишь низкий, хриплый шепот. У него кажется нет друзей; никто не видел его в компании девушек; все то время когда не слушал лекции, он проводил в библиотеке. Брат Крейна играл защитником в футбольной команде, но братья почти не встречались; сам факт, что эта громадина, высокий, грациозный атлет, и это чучело, книжный червь, выходцы из одной семьи, студенты считали какой-то необъяснимой причудой евгеники. Стив знал, почему Крейн пришел пораньше, написал на черной, чистой доске эти два стихотворения Шели -- его плач. В субботу вечером брат Крейна погиб в автомобильной аварии, возвращаясь со стадиона, с игры, проводившейся в Сан-Франциско. Сегодня вторник -- первое занятие Крейна после гибели брата. Крейн стоял перед ними -- сутулый, узкоплечий, в ярком твидовом пиджаке, который ему явно велик, глядя на своих товарищей без особых, по-видимому, эмоций. Еще раз посмотрел на то, что написал, словно хотел лишний раз убедиться -- задача, изображенная на доске, решена правильно,-- потом снова повернулся к этим высоким, цветущим калифорнийским девушкам и юношам, ставшим вдруг неестественно серьезными из-за столь неожиданного

пролога к лекции, и стал декламировать стихи.

Ровным тоном, без всяких эмоций в голосе, небрежно похаживая взад и вперед перед доской, время от времени поворачиваясь к написанному тексту, чтобы смахнуть соринку от мела, прикоснуться к последней букве слова большим пальцем руки, поразмышлять, колеблясь, над фразой, словно перед ним неожиданно раскрылось ее абсолютно новое значение. Моллисон все стоял у окна, глядя на студенческий городок и время от времени шепотом, почти неслышно повторяя в унисон с Крейном строчку стихотворения,-- он давным-давно оставил всякую надежду вбить что-нибудь в эти прополосканные морской водой и пропеченные жарким калифорнийским солнцем юные мозги легким, воздушным молоточком романтической поэзии девятнадцатого века. "...Неоплаканную урну",-- прочитал Крейн все тем же абсолютно ровным тоном, лишенным всякой эмоциональности,-- словно произносил наизусть эти строки для тренировки памяти. Последнее эхо его мерного голоса замерло в тишине, и он оглядел через толстые очки всех присутствующих, ничего от них не ожидая. Потом прошел к задней стене аудитории и склонившись над своим стулом принялся собирать учебники. Преподаватель очнувшись наконец от сосредоточенного разглядывания солнечной лужайки, крутящихся дождевых установок, теней деревьев, в пятнышках от жары и ветра, оторвался от окна и не спеша проследовал к своему столу; бросил еще один близорукий взгляд на письмена, начертанные на черной доске, и вдруг рассеянно проговорил: -- "На смерть Китса". Все свободны". Тут же студенты тихо, по очереди стали покидать аудиторию, со всей юношеской скромностью и воспитанностью -- никто не упрекнул бы их в плохих манерах,-- стараясь не глядеть в сторону Крейна. Стив вышел одним из последних -- решил подождать Крейна. Кто-то должен хоть что-то сказать, сделать, хотя бы прошептать: "Мне очень жаль!", пожать руку этому мальчику. Когда появился Крейн, Стив быстро нагнал его, и они зашагали вместе. -- Моя фамилия Денникот,-- представился Стив. -- Знаю,-- ответил Крейн. -- Можно задать тебе вопрос? -- Конечно, почему нет? Ни в голосе, ни в поведении Крейна не чувствовалось горя,-- он только моргал за толстыми очками, созерцая яркое солнце. -- Зачем ты это сделал? -- Ты против? Вопрос поставлен остро, но тон мягкий, небрежный -- ответ как бы невзначай. -- Нет, конечно, черт возьми! Просто мне хотелось знать -- зачем ты это сделал? -- В субботу вечером погиб мой брат. -- Знаю. -- "На смерть Китса". Все свободны",-- хмыкнул тихо, без всякой злобы Крейн.-- Славный старик этот Моллисон. Тебе не приходилось читать книгу, которую он написал о Марвелле? -- Нет, не читал,-- признался Стив. -- Потрясающая книга! Ты в самом деле хочешь знать, почему я это сделал? -- Да, хочу. -- Так вот...-- как-то рассеянно начал, Крейн, поглаживая лоб.-- Ты ведь единственный из всех, кто меня об этом спросил. Из всего курса. Ты разве был знаком с моим братом? -- Ну... едва. Стив думал о брате Крейна -- защитнике. Золотистый шлем на фоне зеленого поля, номер на спине (какой был у него номер?) -- В общем, игрушка, которую вытаскивали каждое воскресенье на газон: пускай выполняет искусные маневры, совершает яростные столкновения, отважно вступает в схватки; фотография на программке -- молодое, грубо сколоченное лицо, презрительный буравящий взгляд. Откуда это презрение, по отношению к кому? А может, во всем виноват неопытный фотограф? У него идея: а вдруг кого-то заинтересует лицо этой куклы под номером, сам-то он уверен в особой важности того, что делает,-- пытается сохранить этот образ в памяти людей: спустя, к примеру, пятьдесят лет юное лицо на фотографии хоть и пылится на чердаке, среди всякого хлама, но все же способно при случае напоминать какому-нибудь старику о днях его молодости. -- Как ты считаешь, он ведь не очень-то похож на Джона Китса.-- Крейн, остановился под деревом на минутку -- поправить стопку книг под мышкой. Жаркое солнце, кажется, его донимало, и книги свои он нес как-то неловко -- вот-вот свалятся на землю. -- Честно говоря, по-моему, не очень. Крейн молча кивнул. -- Но я ведь знал его,-- хорошо его знал. А никто из тех, кто произносил все эти идиотские речи у него на похоронах, его не знал. Не верил он в Бога, не верил в похороны, в эти проклятые спичи. Ему нужна скромная, тихая церемония прощания, вот я и пытался такую организовать для него. Потребовалось всего ничего -- кусочек мела и поэт, со своими стихами, и я прекрасно обошелся без всех этих лгунов в черных траурных костюмах. Хочешь сегодня вместе покатаемся? -- Да, хочу.-- Стив ни секунды не раздумывал. -- Тогда встретимся в одиннадцать в библиотеке. Крейн махнул негнущейся рукой и пошел прочь, сутулый, нескладный, долговязый, вечно недоедающий, худой, с редкими волосами, с этой расползающейся под мышкой стопкой книг,-- немой укор своему брату -- золотой легенде Западного побережья. Юноши ехали в молчании; старый, без крыши форд Крейна дребезжит, а ветер так сильно завывает, что в этом адском грохоте, когда они, подскакивая на ухабах, мчались вперед, разговаривать просто невозможно, даже если очень хочется. Крейн, склонившись над баранкой, нервно, но очень осторожно вел машину, его длинные, бледные руки мягко сжимали руль. Стив даже не успел найти Адель и предупредить, что, вероятно, не вернется во время к ланчу, но теперь уже ничего не поделаешь. Откинувшись на спинку сиденья, он наслаждался солнцем, видом желтоватых выгоревших холмов и серо-голубых волн, лениво разбивавших о скалы или проворно набегавших на песок пляжа. Интуитивно он чувствовал, что их прогулка каким-то образом связана с продолжением траурной церемонии в честь погибшего брата. По дороге миновали несколько ресторанчиков. Стив проголодался, но не просил остановиться. Поездка организована Крейном, и у него, Стива, нет никакого желания вмешиваться и сбивать ритуал, намеченный как цель Крейном. Громыхая, катили между лимонными и апельсиновыми рощицами, где воздух, казалось, отяжелел от тягучего аромата фруктов, смешанного с запахом соленого ветра, задувающего с моря. Проезжали мимо пятнистых теней выстроившихся с двух сторон эвкалиптов, высаженных здесь испанскими монахами еще в прошлом столетии, чтобы облегчить себе долгие путешествия от одной миссии к другой под палящим летним калифорнийским солнцем. В дребезжащем автомобиле, жмурясь, когда вырывались на самый солнцепек, Стив думал о том, какой же была в те времена вот эта дорога: священник в черной рясе, погоняя ленивого, сонного мула, трусит на звон далеких колоколов испанской церкви, приветствуя попадающихся ему навстречу седоков и пешеходов. Сегодня никаких колоколов не слышится. Калифорния с тех пор, печально размышлял Стив, нюхая едкий дым от дизеля идущего впереди грузовика, не изменилась в лучшую сторону. Крейн, сделав резкий поворот, затормозил и остановился. Только тогда Стив понял почему. У поворота шоссе -- большое дерево, вся кора на уровне чуть повыше дороги с одной стороны начисто содрана. В стволе зияет беловатая, вся в осколках свежая рана. -- Это произошло здесь,-- хрипло прошептал Крейн, выключил мотор и вылез из машины. Стив -- за ним следом. Крейн, подойдя поближе к стволу дерева, уставился на него близорукими глазами через толстые очки; потом стал поглаживать ствол, словно края разверзшейся раны. -- Эвкалипт...-- заговорил он.-- По-гречески означает "хорошо покрытый"; его цветок, распускаясь, образует что-то вроде капюшона. Самое гениальное растение северной части эвбейского острова Миртос. Будь я настоящим братом -- приехал бы сюда, вот на это место, в воскресенье утром и спилил бы это дерево. Тогда мой брат остался бы жив.-- И небрежно провел рукой по разорванному, расщепленному стволу. Вспомнилось вдруг, как сегодня утром этой же рукой касался он черной доски в аудитории, смахивал соринки от мела с окончаний написанных слов--машинально, бесстрастно, без всяких эмоций; задержался на глянцевой поверхности доски над меловой закорючкой в последней букве слова "Адонаису"; сейчас у него под ладонью вязкое, высыхающее дерево. -- Думаешь, наверно,-- продолжал Крейн,-- если б у тебя был любимый брат, то хватило бы здравого смысла прийти сюда и срубить его, так? Читал я где-то египтяне использовали сок эвкалиптовых листьев для бальзамирования.-- Провел еще раз рукой по разодранной коре.-- Ну, я его так и не срубил. Ладно, пошли.-- И быстрыми шагами направился к автомобилю даже не оглянувшись на дерево. Забрался снова в автомобиль и сидел за рулем ссутулившись, глядя через толстые линзы очков на отрезок дороги впереди и ожидая, когда Стив займет место рядом с ним. -- Какой все же кошмар для моей матери с отцом...-- промолвил Крейн,-- когда Стив захлопнул за собой дверцу. Мимо прополз натужно гудя, поднимая облако пыли, прополз большой грузовик, доверху наполненный апельсинами,-- донеслось благоухание чудесных фруктов, украшающих сотни свадебных столов.-- Знаешь, мы все живем вместе. У моих родителей только двое детей,-- мой брат и я,-- и вот теперь, когда они смотрят на меня не могут скрыть своих чувств: если судьбе угодно забрать одного из сыновей,-- почему того, а не этого? Так думают они. Это заметно по глазам, и они знали, что глаза их выдают. Знал и я, был с ними абсолютно согласен. Конечно они, чувствуют свою вину, но я ничем не могу им помочь. Крейн после целой серии неловких, нервных, неуверенных движений завел наконец мотор, словно новичок, который только учится водить автомобиль, и развернулся. Поехали к Лос-Анжелесу, на юг. Стив, оглянувшись, в последний раз посмотрел на раненый эвкалипт, а Крейн упорно, внимательно глядел вперед, на дорогу. -- Знаешь, что-то я проголодался,-- заявил он через некоторое время.-- А ты? Знаю тут одно местечко, где можно отведать деликатес -- морское ухо. Всего десять миль. В развалюхе, стойко выносившей на себе пагубное воздействие любой погоды, с окнами, открытыми на океан они поглощали этот деликатес -- морское ухо,-- запивая его пивом. Автоматический проигрыватель крутил "Даунтаун" -- слушали эту пластинку уже третий раз. Крейн все бросал десятицентовки в щель аппарата, ставил все время одну и ту же пластинку. -- Просто с ума схожу по этой мелодии! -- признался он.-- Представляешь -- субботний вечер в Америке... пиво Будвейзер... Чудесная вакханалия! -- У вас все в порядке? -- поинтересовалась подойдя к их столику маленькая, толстая официантка, крашеная блондинка лет тридцати, мило улыбаясь им сверху вниз. -- Все просто великолепно! -- успокоил ее Крейн, ясным, звенящим голосом. Официантка хихикнула. -- Как приятно слышать от вас такое! Крейн внимательно ее изучал. -- Скажите, вам заранее известно, когда начнется шторм? -- Что такое? -- не совсем поняла она его и недовольно нахмурилась. -- Ну, я имею в виду -- когда начинается шторм,-- повторил Крейн.-- Зло задувает ветер, океан волнуется, тяжело вздыхает; молодые матросы гибнут в бездонной пучине... -- Боже! -- удивилась официантка.-- А я-то думала, вы только пиво пьете! -- Советую вам завести якоря,-- невозмутимо продолжал Крейн.-- У вас очень опасное место. Стоит как следует подуть ветру и приливу посильнее выплеснуться на берег, как вы все, вместе с этой развалюхой, окажетесь на плаву и поплывете себе в открытое море, мимо скал, до самой Японии. -- Я обязательно скажу боссу,-- широко улыбнулась официантка,-- что вы советуете ему завести якоря. -- Не забывайте, дорогая леди,-- вы пребываете в большой опасности,-- с самым серьезным видом стращал ее Крейн.-- Вы конечно, думаете, что это не так,-- никто никогда не говорит искренне. Никто никогда не говорит вам и сотой доли истины -- истины перед Богом.-- И через стол, из кучки монет возле локтя, подвинул официантке десятицентовик. -- Не будете ли вы столь любезны, не опустите ли эту монетку в щель автомата? -- Крейн делая вид, что это формальная просьба посетителя. -- Что вам хочется послушать? -- "Даунтаун". -- Опять? -- Официантка скорчила кислую гримасу.-- Да она у меня уже в ушах звенит! -- Это все потому, что вы сердитесь. Официантка, взяв со стола десятицентовик, опустила его в автомат -- снова заиграла пластинка "Даунтаун". -- Она надолго меня запомнит! -- Крейн поглощал жареную картошку, политую кетчупом.-- Как только задует ветер или начнет вздыматься океан. Нельзя прожить всю жизнь -- и чтобы о тебе так никто и не вспомнил. -- А ты любопытный гусь! -- Стив, улыбнулся, смягчая вложенную в эти слова иронию,-- вот не думал, что выпалит такое. -- Да ничуть я не любопытный! -- не согласился Крейн, вытирая кетчуп с подбородка.-- Обычно я так себя не веду. Впервые в жизни, кажется, флиртую с официанткой. -- Ты считаешь это флиртом? -- засмеялся Стив. -- А разве нет? -- огорчился Крейн.-- Но что же это такое, черт побери, если не флирт? -- И бросил на Стива оценивающий взгляд.-- Можно мне задать тебе один вопрос? Ты закадрил эту девчонку, с которой я часто вижу тебя в городе? -- Минутку.-- Стив отодвинул в сторону тарелку. -- Мне не нравится, как она ходит,-- осторожно произнес Крейн.-- Как... кокетка. Нет, предпочитаю шлюх. -- Лучше оставим этот разговор,-- предложил Стив. -- Ради Христа! Я-то думал, ты хочешь стать моим другом. Сегодня утром ты продемонстрировал мне дружеский, прочувствованный до конца жест. В этой калифорнийской пустыне -- Гоби Лос-Анджелеса, Камарге культуры,-- протянул мне руку, предложил сосуд с водой. -- Я в самом деле хочу стать твоим другом, само собой. Но все же есть определенные границы... -- У слова "друг" нет никаких границ! -- хрипло возразил Крейн и полил пивом жареную картошку, уже политую кетчупом.-- Знаешь, я изобрел нечто возбуждающе -- для вкуса. Позволь, я кое-что расскажу тебе, Денникот. Дружба -- это безграничное общение. Спроси у меня что-нибудь -- и я отвечу. Чем основательнее дело, тем полнее ответ. Ну, а какое у тебя представление о дружбе? Правда только о пустяках, тривиальных вещах, а об остальном молчок? Лишь лицемерие, и все? Боже, тебе бы воспринять хоть малость от моего брата. Хочешь знать, почему я называю имя Китса и сразу за ним, не переводя дыхания, имя брата? -- В голосе его звучал явный вызов, он еще больше ссутулился над столом.-- Потому что он обладал чувством внутренней чистоты. Крейн задумчиво скосил глаза на Стива. -- У тебя это тоже есть. Потому я и сказал себе, что ты единственный из всего нашего курса, кто задал мне вопрос -- зачем я это сделал.-- Он помолчал.-- Да, у тебя тоже. Душевный подъем. Я могу судить -- слышал, как ты смеешься, видел, как спускаешься с крыльца библиотеки, поддерживая под локоток свою девушку. Опять умолк, подумал и продолжал искренне: -- Я тоже способен на душевный подъем, но приберегаю его для другого.-- На лице его появилась таинственная гримаса, вызванная каким-то внутренним позывом.-- Но вот в отношении чистоты... право, не знаю. Может, и тебе тоже об этом ничего не известно... Присяжные совещаются... Но я-то хорошо знал брата. Не хочешь узнать, что я имею в виду, говоря о внутренней чистоте? Ему необходимо выговорится, это ясно,-- молчание сделало бы память чем-то невыносимым. -- Это означает обладать каким-то набором личных нравственных стандартов и никогда их не нарушать. Даже если от этого больно, никто ничего не знает, это всего-навсего крошечный формальный жест, о нем девяносто девять процентов из ста и не думают. Крейн, вскинув голову, с удовольствием прислушивался к своему любимому "Даунтауну", хотя говорить приходилось громко, напрягая голос, чтобы перекричать автомат. -- Знаешь, почему моего брата не выбрали капитаном футбольной команды? Его кандидатура выдвигалась, все уже было заранее оговорено -- вполне логический выбор; все ожидали, что так оно и будет. Скажу тебе, почему его все-таки не выбрали: в конце сезона он отказался пожать руку капитану команды прошлого года, а у того немало голосов и он, конечно, повлиял бы на исход выборов. А пожать ему руку мой брат отказался потому, что считал этого парня трусом. Капитан, а идет только на схватку вверху; схваток внизу, на земле, куда более опасных, избегает. Не идет и на блокировку, если столкновения отличаются особой резкостью и грубостью. Может, больше никто из команды этого не замечал, кроме моего брата, а может, они еще сомневались и он этим пользовался к своей выгоде. Но мой брат все отлично понимал. Потому не пожал ему руки -- не в его привычках пожимать руку трусам,-- и в результате капитаном выбрали другого игрока. Вот что я имею в виду под нравственной чистотой. Крейн потягивал из кружки пиво, глядя на пустынный пляж и океан. Впервые, кажется, Стиву пришла в голову такая мысль: в общем, неплохо, что он не был знаком с братом Крейна -- не пришлось разбирать его прямолинейное поведение, под стать генералу Кромвелю. -- Что касается девушек, этой "родины компромиссов", то они не для моего брата. Знаешь, как он поступил со своей первой девушкой? А ведь думал, в то время, что влюблен в нее, но это не имело никакого значения. Они занимались любовью только в темноте -- на этом всегда настаивала она. Ну, так порой ведут себя девушки, ты знаешь. Темнота, как известно, прощает все. Мой брат в самом деле сходил по ней с ума и ничего не имел против темноты, если ей так хотелось. Но однажды, когда она сидела на кровати и внезапный порыв ветра отогнал от окна шторы, при ярком лунном свете он увидал: у нее большой отвисший живот... И вообще вся фигура какая-то рыхлая,-- видно, потакала всем своим желаниям. Само собой, когда она лежала, живот втягивался и его практически не было видно, а когда одевалась, носила бандаж -- в него можно запихнуть бочку с пивом. И вот, когда он увидел ее безобразную фигуру "на фоне трепещущих на ветру штор, то сказал себе: "Все, это в последний раз! Такие развлечения не для меня". И все только потому, что у нее не было совершенных женских форм, а на меньшее он не соглашался. Любовь, желание -- все равно. У него самого тело микеланджелевского Давида; он знал об этом, гордился постоянно за собой следил, за своей фигурой,-- зачем же ему довольствоваться тем, что несовершенно? Почему ты смеешься, Денникот? -- Да нет,-- Стив попытался прикрыть рот,-- собственно говоря, я не смеялся, просто улыбнулся. Рассказ Крейна показался ему любопытным, но он не мог избавиться от мысли, что Крейн, судя по всему, любил брата в силу не тех причин,-- вероятно, заблуждался насчет него. Жаль, между прочим незнакомую девушку, брошенную, оставленную в одиночестве в темной комнате беспощадным атлетом: только что занимался с ней любовью, и она ничего не понимала -- почему это он сбежал? -- Ну что, продолжать мне рассказывать о брате? -- засомневался Крейн. -- Само собой! Вот я умер бы -- и каким предстал бы мой образ на следующий после похорон день?.. -- Во всем виноваты эти отвратительные спичи, которые каждый норовит произнести,-- прошептал Крейн.-- Если не проявить осторожности -- напрочь испоганят образ навсегда отнимут его у тебя.-- снял очки, протер толстые линзы; руки у него тряслись.-- Ах, эти проклятые руки! Водрузил очки на нос, положил руки на стол и крепко прижал их к крышке, чтобы унять дрожь. -- Ну, а что ты скажешь о себе, Денникот? Совершил ты когда-нибудь в своей жизни бесполезный, вредный, даже пагубный для себя поступок, отстаивая что-то нравственно чистое, бескомпромиссное, и если бы ты поступил иначе, то до конца жизни помнил бы это и стыдился? Стив колебался не зная что ответить. Не имея привычки к самоанализу, он считал, что только тщеславным людям нравится рассуждать о своих добродетелях. Но Крейн ждет ответа -- он ведь открылся перед ним, обнажил душу... -- Ну... да,-- наконец выговорил Стив. -- А что произошло? -- По сути дела, ничего грандиозного... Стив еще более смутился; но чувствовал, что Крейну необходимы его признания,-- обмен интимными подробностями поможет вынести груз скорби. Да и сам он заинтересован рассказом Крейна, крайностью его взглядов, почти комичным потоком воспоминаний о брате. Его поразило, какую важность придает он самому незначительному, легкому жесту, как выискивает смысл в самых тривиальных вещах,-- и это придает особое достоинство анализу любой мелочи. -- Однажды на пляже в Санта-Монике,-- начал Стив свою повесть,-- меня избили, и я знал, что это обязательно случится... -- Очень хорошо! -- ободряюще кивнул Крейн.-- Многообещающее начало... -- Ах, черт подери, все это пустяк, ерунда! -- В нашей жизни пустяков не бывает. Давай дальше. -- Был там один верзила,-- постоянно ошивался на пляже и ко всем приставал. Обычный идиот, таких порождает злоупотребление физической культурой,-- круглые мышцы на руках, размером с баскетбольный мяч. Однажды я посмеялся над ним в присутствии девушек, и он сказал, что я нанес ему оскорбление и, если не принесу извинения, мне придется с ним драться. Я, конечно, был не прав, но наглел, чувствуя свое интеллектуальное превосходство, хотя и понимал это. Знал: даже если пойду на извинения, это его не спасет -- девушки все равно будут смеяться над ним. И я заявил: "Никаких извинений!" Пришлось драться с ним там, прямо на пляже. С дюжину раз он отправлял меня в нокаут и вообще чуть не отправил меня на тот свет. -- Отлично! -- снова одобрительно кивнул Крейн.-- Замечательно! -- Потом... была одна девушка, которую я очень хотел...-- Стив осекся. -- Ну и что? -- Ничего. Пока я еще этого для себя не выяснил. До сих пор он был уверен, что этот эпизод с девушкой только подчеркивает его честность: вел себя, как сказала бы мать, как истинный джентльмен. Но не уверен, что его мать и мать Крейна нашли бы общий язык... Крейн постоянно приводит его в смущение. -- Как-нибудь в другой раз,-- отговорился он. -- Обещаешь? -- Обещаю. -- Ты меня не разочаруешь? -- Нет; думаю, что нет. -- О'кей! Пошли отсюда. Счет оплатили пополам. -- Заходите еще, ребятки! -- пригласила официантка.-- снова поставлю для вас пластинку.-- И засмеялась, а большие ее груди затряслись. Она довольна, что эти двое посидели за ее столиком: один-то очень даже ничего, привлекательный; а второй, очкарик этот, видно, большой шутник. Развлекли ребятки, помогли скоротать нудный вечерок. По дороге домой Крейн уже не вел машину как старая дама после третьего урока вождения, а ехал очень быстро, держа баранку одной рукой, мурлыкая себе под нос мотив "Даунтаун",-- казалось, сейчас ему абсолютно все равно, жив он или мертв. Внезапно он прекратил мурлыкать, и, резко сбросив скорость, снова поехал очень осторожно, даже робко. -- Денникот,-- задал он вдруг вопрос,-- как ты собираешься распорядиться своей жизнью? -- Кто знает? -- Стив пришел в замешательство от такой странной манеры ведения беседы -- ни с того ни с сего с одной важной темы перескакивать на другую.-- Поеду на побережье -- буду делать электронное оборудование или преподавать: женюсь на богатой девушке... -- А где ты собираешься заниматься электроникой? -- На фабрике у своего отца,-- это бизнес наших предков. Ни одна сверхсложная ракета не взлетит без сверхсекретного устройства Денникота... как, бишь его, называют... -- Нет,-- Крейн покачал головой.-- Не станешь ты этим заниматься. И преподавать тоже не будешь. У тебя душа отнюдь не дидактика. Мне кажется, впереди тебя ждет какая-то опасная авантюра. -- Ты уверен? Ну спасибо. А как ты собираешься распорядиться своей жизнью? -- У меня все идет по плану,-- сказал Крейн.-- Я собираюсь поступить на лесоохранную службу. Буду жизнь в хижине на вершине горы -- следить, чтобы не возникали пожары, охранять первозданную природу Америки. "Ничего себе амбиции,-- подумал Стив, но заметил только: -- Тебе там будет ужасно одиноко. -- Ну и что? Только на пользу. Стану много читать. И к тому же люди у меня особого восторга не вызывают, я им предпочитаю деревья. -- Ну а что насчет женщин? У тебя будет жена? -- Ну какая женщина польстится на меня, скажи на милость! -- прохрипел Крейн.-- Я вроде человека, которого в Нью-Йорке бросили после новогодней вечеринки в районе притонов. А мне нужна женщина только самая лучшая, красивая, умная, самая любящая. Нет, мне не подходит какая-нибудь бедная замухрышка, выброшенная на улицу в субботнюю ночь. -- Ну что ты, вовсе ты не такой уж... В глубине души он, конечно понимал, что увидев Крейна в компании красивой девушки, немедленно испытаешь сильнейший шок. -- Не нужно никогда лгать друзьям! -- упрекнул Крейн. Опять газанул и помчался как безумный, словно его окатила волна неизведанных чувств, словно новое представление о себе самом целиком им овладело. Стив сидел весь напрягшись, прижимаясь к дверце,-- неужели всему младшему поколению семьи Крейнов суждено судьбой столкнуться со смертью на калифорнийских дорогах за одну неделю? Дальше ехали молча до самой университетской библиотеки. Крейн остановился по-прежнему сутулясь, откинулся на спинку сиденья. Стив вышел из машины; на крыльце библиотеки стояла Адель, окруженная троицей молодых парней -- он не знал ни одного из них. Адель, увидев, что он вылезает из автомобиля, сразу направилась ему навстречу. Избавиться бы от Крейна, до того, как она подойдет. -- Ну ладно, пока! -- бросил он приятелю не спуская глаз с приближающейся Адели. И правда какая у нее необычная походка -- ненарочитая, будоражащая душу... Крейн сидел на месте водителя, поигрывая ключами от зажигания, с видом человека до конца неуверенного, что сказано последнее важное слово и наступило время уходить. -- Денникот...-- начал было он и осекся. Адель, с решительным выражением лица, уже стояла перед Стивом; в сторону Крейна даже не поглядела. -- Ну, спасибо тебе,-- иронически промолвила она.-- Большое спасибо за ланч. -- Я ничего не мог поделать...-- пытался объяснить Стив.-- Мне нужно было съездить тут кое-куда... У меня нет привычки общаться с людьми, не выполняющими обещания, которое дали,-- отпарировала Адель. -- Я все тебе позже объясню...-- пробормотал Стив. Единственное его желание -- чтобы она поскорее ушла -- от него, от Крейна, который за всем спокойно наблюдал сидя за баранкой. -- Тебе нечего мне объяснять.-- И Адель пошла прочь. Стив пытался обратить свои сомнения в ее пользу: вероятно, она не знает, кто такой этот Крейн и что его брат погиб в субботу вечером. Но все же... -- Мне очень жаль, что из-за меня у тебя не состоялось свидание,-- проговорил Крейн. -- Забудь об этом,-- ответил Стив,-- она передумает. Крейн посмотрел вслед Адели -- лицо холодное, суровое, как у судьи,-- и пожав плечами отвернулся. -- Спасибо тебе, Денникот. Спасибо, что приехал со мной к этому дереву. Ты совершил сегодня добрый поступок -- дружеский поступок. Ты даже не представляешь, как мне помог. У меня ведь нет друзей. Единственным моим другом был брат. Не поехал бы ты со мной и не дал бы мне выговориться -- не знаю, дожил ли бы я до вечера. Прости, если слишком много болтал. -- Вовсе ты не много болтал! -- Мы еще увидимся, Денникот? -- Непременно! Обязательно съездим как-нибудь в этот ресторанчик на берегу, послушаем опять твою любимую пластинку "Даунтаун". Думаю -- скоро. Крейн сидел выпрямившись, робко улыбаясь, казалось счастливый словами Стива, словно ребенок, только что получивший подарок. Если бы Стив стоял сейчас рядом с ним -- крепко бы его обнял. Впереди Крейна ожидают тревоги, горечь одиночества, но Стив все же ему завидовал. У Крейна есть способность к печали, к скорби; после дня, проведенного с этим утратившим брата мальчишкой, он, Стив осознал, что способность к печали, к скорби -- это и способность к жизни. -- "Даунтаун",-- тихо произнес Крейн; завел мотор и тронулся с места, весело помахивая ему рукой. Поехал к родителям, домой; там его ждут мать с отцом, и в глазах у них застыла печаль, потому что они чувствовали: если одному из их двоих сыновей суждено было умереть, они предпочли бы, чтобы умер этот! Стив снова увидел Адель: возвращается к нему, спускаясь с крыльца библиотеки. издалека ясно: приступ гнева миновал; вероятно, она даже извинится перед ним за свою выходку. Посмотрев вдруг на Адель глазами Крейна, он почувствовал, что ему хочется отвернуться; нет желания разговаривать с ней. Нужно подумать о ней, вообще обо всем... Вдруг он вспомнил, как ему стало до боли жаль ту девушку, с большим, отвисшим животом, ушла навсегда из жизни любимого только потому, что светлой, лунной ночью внезапный порыв ветра отогнал штору от окна. Все же он снова повернулся к Адели и, когда она подошла к нему, улыбнулся в знак приветствия. Крейн сегодня многому научил его,-- только не тому, вероятно, чему стремился научить. -- Хэлло! -- Стив не слишком искренне глядел в эти молодые, голубые глаза, оказавшиеся вровень с его глазами.-- Я не терял надежды, что ты вернешься. Никогда он теперь не проснется утром чувствуя себя, как прежде, отлично.
Ирвин Шоу. Ошибка мертвого жокея
© Copyright Irwin Show "Tip on a dead jockey" © Copyright Перевел с английского Виктор Вебер Email: v_weber@go.ru Date: 27 Sep 2001
Ллойд Барбер лежал на кровати, читая "Франс=Суар", когда зазвонил телефон. Часы показывали два пополудни, дождь лил пятый день подряд и идти ему было решительно некуда. Читал он заметку от положении команд в чемпионате по регби. На игры никогда не ходил, места, занимаемые Лиллем, По и Бордо, его совершенно не интересовали, но все остальное он уже прочитал. В маленькой, темной комнатушке царил холод, с десяти утра до шести вечера отопление отключалось, и он лежал на продавленной двуспальной кровати, укрывшись пальто полностью одетый, разве что без ботинок. Он взял трубку и услышал голос старика, сидевшего на коммутаторе: "Вас ждет дама, мсье Барбер". Барбер взглянул на свое отражение в зеркале, висевшем над комодом. Видец тот еще. - Кто такая? - Не знаю, мсье. Спросить? - Не надо. Сейчас спущусь. Он положил трубку и надел ботинки. Начинал всегда с левого, чтобы не спугнуть удачу. Пристегнул воротник, поправил галстук, отметив, что он чуть протерся в узле. Надел пиджак, похлопал по карманам, есть ли сигареты. Нет. Пожал плечами, свет мстительно выключать не стал, потому что менеджер очень уж настойчиво намекал на необходимость оплаты счета, и спустился в вестибюль. Морин Ричардсон сидела в одном из неудобных, с выцветшей плюшевой обивкой, кресел, которыми обставляют вестибюли самых захудалых парижских отелей, чтобы постояльцы и их гости искали для общения другое место. Не горело ни одной лампы, мертвенный, зеленоватый свет сочился сквозь запыленные занавеси с залитой дождем улицы. С Морин, тогда молодой симпатичной девушкой с яркими, невероятно синими глазами, Барбер познакомился во время войны, аккурат перед тем, как она вышла замуж за Джимми Ричардсона. Но с тех пор она родила двоих детей, дела у Ричардсона шли не очень, и теперь она сидела в стареньком драповом пальто, напитавшемся водой, девичий румянец бесследно исчез, кожа посерела, глаза поблекли. - Привет, Красотка, - поздоровался Барбер. Ричардсон всегда так ее называл, невзирая на подначивания всей эскадрильи, так что в итоге остальные последовали его примеру. Морин резко, словно в испуге, повернулась к нему. - Ллойд, я так рада, что застала тебя. Они обменялись рукопожатием, Барбер спросил, не хочет ли она пойти куда=нибудь и выпить кофе. - Скорее нет, чем да, - ответила Морин. - Я оставила детей у подруги на ленч и пообещала забрать их в половине третьего, так что времени у меня в обрез. - Понятно, - кивнул Барбер. - Как Джимми? - О, Ллойд... - она посмотрела на свои руки, и Барбер заметил, что кожа покраснела а ногти без маникюра. - Ты его видел? - Что? - Барбер сквозь сумрак вестибюля всмотрелся в ее лицо. - О чем ты? - Ты его видел? - повторила Морин, тоненьким, дрожащим голоском. - Где=то с месяц тому назад. А что? - спрашивая, он уже догадывался, что услышит в ответ. - Он уехал, Ллойд. Его нет уже тридцать два дня. Я не знаю, что мне делать. - И куда он уехал? - спросил Барбер. - Не знаю, - Морин достала пачку сигарет, закурила. Занятая своими мыслями, забыла предложить сигарету Барберу. - Он мне ничего не сказал, - она выпустила струю дыма. - Я так волнуюсь. Я подумала, может, он говорил что=то тебе... или ты случайно виделся с ним. - Нет, - сдержанно ответил Барбер. - Он мне ничего не говорил. - Так странно. Мы женаты десять лет, и раньше ничего такого не было, - Морин отчаянно боролась со слезами. - А тут он приходит вечером домой и говорит, что взял на работе месяц за свой счет, что должен уехать на тридцать дней, а, вернувшись, все мне расскажет. И попросил меня не задавать никаких вопросов. - И ты не стала задавать вопросы? - Он так странно себя вел. Таким я его никогда не видела. Окрыленным. Возбужденным. Я бы даже сказала, счастливым, да только всю ночь он ходил смотреть на детей. Он ни разу не дал мне повода для волнений - по женской части, - Морин натянуто улыбнулась. - Не то, что некоторые мои знакомые. Насчет этого я могу полностью ему доверять. Так что я помогла ему собрать вещи. - Что он взял с собой? - Один рюкзак. С летней одеждой. Словно собирался в отпуск. Даже прихватил теннисную ракетку. - Теннисную ракетку, - покивал Барбер. Действительно, разве может муж исчезнуть на целый месяц, не прихватив с собой теннисную ракетку. - И он не давал о себе знать? - Нет. Он предупредил, что писать не сможет. Можешь ты себе такое представить? - она печально покачала головой. - Я знала, что не стоит нам приезжать в Европу. Ты - это другое дело. Ты не женат, да и вообще любишь разгульную жизнь, в отличие от Джимми... - Ты позвонила ему на работу? - прервал ее Барбер. Ему не хотелось слышать о том, что в глазах друзей он проходит в категории разгульного холостяка. - Я попросила позвонить подругу. Негоже жене звонить и спрашивать, куда подевался ее муж. - И что там ответили? - Сказали, что ждали его два дня тому назад, но он еще не появился. Барбер взял сигарету из пачки Морин, закурил. Первую за четыре часа, так что аромат показался ему божественным. Хорошо, что Морин забежала к нему в отель. - Ллойд, ты что=нибудь знаешь? - спросила Морин, несчастная, жалкая, в стареньком пальтишке. Барбер помедлил. - Нет. Но я наведу справки и позвоню тебе завтра. Оба встали. Морин натянула перчатки на покрасневшие от стирки руки. Тоже старые, черные, отдающие в зелень. Барбер внезапно вспомнил, какой изящной и ослепительной была Морин при их первой встрече, в Луизиане, много=много лет тому назад. И как здорово смотрелись он, Джимми и все остальные в форме лейтенантов с новенькими крылышками в петлицах. - Послушай, Красотка, а как у тебя с деньгами? - спросил Барбер. - Я пришла не за этим, - отчеканила Морин. Барбер достал бумажник, раскрыл, оценивающе заглянул в него. Без последнего мог бы и обойтись, и так знал, сколько в бумажнике денег. Достал купюру в пять тысяч франков. - Возьми, - сунул купюру ей в руку. - Пригодится. Морин попыталась дернуть деньги. - Я... думаю... не знаю... - Ш=ш=ш, - решительно остановил ее Барбер. - Нет такой американки, которая не нашла бы, на что потратить в Париже пять mille. Тем более в такой день. Морин вздохнула, положила купюру с записную книжку. - Мне так неудобно брать у тебя деньги, Ллойд. Барбер поцеловал ее в лоб. - В память о нашей далекой безоблачной юности, - он убрал бумажник с пятнадцатью тысячами франков, которые, так уж выходило на тот момент, предстояло растянуть до конца его дней. - Джимми мне их вернет. - Ты думаешь, он в порядке? - Морин стояла вплотную. - Разумеется, - легко и непринужденно солгал Ллойд. - Волноваться не о чем. Я позвоню завтра. И он, скорее всего, снимет трубку и будет дуться на меня за то, что я подкатываюсь к его жене, пока он в отъезде. - Это точно, - Морин выдавила из себя робкую улыбку. Открыла дверь, вышла на дождливую улицу, чтобы забрать детей, оставленных на ленч у подруги. Барбер вернулся в номер, снял трубку, подождал, пока старик подключит телефон. На полу стояли два открытых чемодана с наваленными в них рубашкам: в ящиках маленького комода места не хватало. На самом комоде лежали просроченный счет от портного, письмо от бывшей жены из Нью=Йорка, которая нашла на дне чемодана его армейский револьвер и спрашивала, что теперь ей с ним делать, письмо от матери, в котором та предлагала ему бросить дурить, вернуться домой и найти постоянную работу, письмо от женщины, совершенно ему безразличной, приглашавшей его на виллу близь Эзе, где красиво и тепло и в доме не хватает только мужчины, письмо от парня, который во время войны летал с ним стрелком, пребывал в уверенности, что Барбер спас ему жизнь, когда его ранили в живот над Палермо, и, как ни странно, после демобилизации написал книгу. А теперь как минимум раз в месяц присылал Барберу длинные письма. Не письма - эссе. Странный, конечно, парень, пусть и стрелком он был неплохим, которого в нынешней жизни заботило только одно: оправдывают ли он и дорогие ему люди, к ним он, разумеется, относил и Барбера, из=за тех самых восьми минут над Палермо, надежды, которые возлагались на них в те не столь уж далекие годы. "Наше поколение в опасности, - указывалось в лежащем на комоде письмо. - И опасность эта - комплекс неполноценности. Мы слишком рано испытали самые острые переживания в нашей жизни. Наша любовь обернулась добрым отношением, ненависть - неприязнью, отчаяние - меланхолией, страсть - предпочтением. Мы смирились с жизнью послушных карликов в короткой, но фатальной интермедии". Письмо ввергло Барбера в депрессию и он на него не ответил. Такими мыслями его от души потчевали французы. И ему бы хотелось, чтобы экс=стрелок не писал ему вовсе или затрагивал другие темы. Не ответил Барбер и бывшей жене, потому что уехал в Европу, чтобы забыть о ней. Не ответил матери, потому что боялся, что правота на ее стороне. И он не собирался ехать в Эзе, потому что, несмотря на крайне стесненные обстоятельства, пока еще не торговал собой. Зеркало над комодом украшала подсунутая под раму фотография, сделанная прошлым летом. Он и Джимми Ричардсон стояли на пляже. Ричардсоны на лето снимали коттедж в Довиле, и Барбер провел с ними пару уик=эндов. Джимми Ричардсон тоже прикипел к Барберу во время войны. Почему=то к нему всегда тянуло людей, к общению с которыми он не стремился. "Люди липнут к тебе, - как=то заявила Барберу рассердившаяся на него женщина, - потому что ты прирожденный лицемер. Как только кто=то входит в комнату, ты ловко изображаешь радость и уверенность в себе". Джимми и он сфотографировались в плавках, на фоне сверкающего под солнечными лучами моря. Барбер - высокий, симпатичный блондин калифорнийского типа, Джимми - низенький черноволосый толстячок. Барбер всмотрелся в фотографию. Не похож Джимми на человека, который может исчезнуть на тридцать два дня. "Что же касается меня, - сухо подумал Барбер, - я выгляжу радостным и уверенным в себе. Он протянул руку, вытащил фотографию из=под рамы, бросил в ящик комода. Потом, с телефонной трубкой в руке, огляделся, поморщился. В свете единственной, без абажура, лампочки, мебель выглядела обшарпанной и изъеденной термитами, разобранная кровать напоминала о сотнях и тысячах мужчин и женщин, которые арендовали этот номер на час=другой. На мгновение его охватила острая тоска по номерам отеля "Стетлерс" в Нью=Йорке, где ему довелось спать, по купе поездов, на которых он мотался из Нью=Йорка в Чикаго, Сент=Луис, Лос=Анджелес. Размышления его прервал доносящийся из трубки треск. Он попросил соединить его с отелем "Георг Пятый". Когда девушка на коммутаторе отеля сняла трубку, он спросил мсье Смита. Мсье Берта Смита. После короткой паузы девушка ответила, что мсье Смит более в отеле не проживает. Прежде чем она разорвала связь, Барбер торопливо спросил, собирается ли мистер Смит вернуться в ближайшее время, а если нет, не оставил ли адреса, но которому его можно найти. Нет, ответила девушка после долгого молчания, возвращаться мсье Смит не собирался и адреса не оставлял. Барбер положил трубку. Поведение Берта Смита его не удивило. Этот человек загадочно исчезал из одного отеля, чтобы тут же появиться в другом, и мог воспользоваться десятком фамилий, помимо Смита. С видимым усилием Барбер выбросил из головы все мысли о Джимми Ричардсоне, его жене, которую с легкой руки Джимми в эскадрилье звали не иначе, как Красотка, и двух его маленьких сыновьях, чтобы сосредоточиться исключительно на Берте Смите. Нахмурившись, подошел к окну. Зимний дождь поливал узкую улицу, покрывая пеленой, обесцвечивая дома на противоположной стороне, не позволяя представить, какими они были в свои юные годы. Рабочий разгружал ящики с вином с таким видом, будто погода нанесла ему личное оскорбление. Привычный Парижу звон бутылок глохнул в потоках серой воды, льющейся с небес, оконных карнизов, вывесок и свернутых тентов над витринами. В такой день не хотелось бы терять мужа, терять друга. Такой день нехорошо проводить в одиночестве, имея в кармане всего лишь пятнадцать тысяч франков и оставаясь в крошечном номере отеля, где отопление отключено с десяти утра до шести вечера. В такой день уж совсем тошно без работы, сигарет, ленча. Такой день совершенно не годился для того, чтобы заняться самоанализом и осознать, что, несмотря на все отговорки, окончательный вывод предопределен: ответственность за случившееся лежит на тебе. Барбер встряхнулся. Досиживать день в отеле смысла нет. Если он хочет хоть как=то загладить свою вину, надо искать Берта Смита. Он взглянул на часы. Почти половина третьего. Он попытался вспомнить все места, где видел Берта Смита в половине третьего пополудни. В модном ресторане около Рон-Пуан, которому отдавали предпочтение киношники, владельцы французских газет и богатые туристы; в бистро на бульваре Латур=Мобур на Левом берегу; в ресторанах Отейля, Лоншана, Сен=Клу. Барбер вновь раскрыл газету. Сегодня скачки проводились в Отейле. Если Берт Смит в такой ненастный день решил пропустить бега, то находился в Париже, и в это время его следовало искать в одной из галерей. Берт Смит разбирался в живописи, во всяком случае, картины покупал со знанием дела. Поскольку жил в отелях, не самом удачном месте для хранения коллекции, покупки эти делал с целью перепродажи или по заказу. А иной раз для того, если речь шла о ценной картине, не подлежащей вывозу из Франции, чтобы отправить ее заказчику, минуя таможню. Во второй половине дня Барберу доводилось видеть Берта Смита и в парной "Клариджа", маленького, кругленького, с на удивление стройными ногами. Он сидел, завернутый в простыню, все розовея и розовея, с довольной улыбкой, выпаривая жир, накопленный за столами лучших ресторанов Европы. Около шести вечера он несколько раз видел Берта Смита в парикмахерской отеля "Георг Пятый", где тот брился, а потом отправлялся в бар, то ли наверху, то ли в "Релэ Плаза", то ли внизу, в "Плаза=Атене". А вечером Берта Смита следовало искать в различных ночных клубах: "Слоне", "Блане", "Кэроллзе", "Ля роз руж". Барбер с печалью подумал о последних пятнадцати тысячах франков. Впереди лежал долгий, мокрый, утомительный, чреватый большими расходами день. Он надел шляпу, пальто, вышел из номера. С неба по=прежнему капало, он поймал такси и назвал водителю адрес ресторана неподалеку от "Рон=Пуан". * * *
Началось все примерно два месяца тому назад, на трибуне ипподрома в Отейле, аккурат перед шестым заездом. День выдался туманным, народу собралось немного. Дела у Барбера шли неважно, но он получил наводку по шестому заезду, поставил пять тысяч франков на указанную ему лошадь, ставки на нее принимались восемь к одному, и поднялся на верхний ярус, чтобы полюбоваться заездом, сулившим ему приличный выигрыш. Компанию ему составил лишь один зритель, невысокий, полный мужчина в дорогой велюровой шляпе, вооруженный биноклем и зонтиком, совсем как англичанин. Он улыбнулся Барберу, кивнул. Улыбаясь в ответ, Барбер вдруг понял, что видел этого мужчину неоднократно, а может, его брата или полдюжины других мужчин, неотличимых от него, в ресторанах, барах, на улицах, обычно с высокими девушками, не очень известными манекенщицами или первоклассными шлюхами. Мужчина с зонтиком направился к нему. Барбер отметил и маленькие ноги в дорогих туфлях, и яркий галстук, и холеное, неопределенной национальной принадлежности лицо с большими темными глазами в обрамлении густых черных ресниц. Такое лицо Барбер называл экспорто=импортным. На нем одновременно отражались льстивость, цинизм, самоуверенность, чувственность, беспомощность и решимость, а принадлежать оно могло турку, венгру, греку и даже уроженцу Басры. Такие лица постоянно встречались в Париже, Риме, Брюсселе или Танжере, всегда в лучших домах, а обладатели лиц пребывали там исключительно по делам. И Барбер чувствовал, что иной раз лица эти могли заинтересовать и полицию. - Добрый день, - мужчина поздоровался на английском, коснувшись шляпы. - У вас удачный день? - говорил он с легким акцентом, но установить, с каким именно, не представлялось возможным. Так мог говорить ребенок, который ходил в школу в десятке стран, а его десять гувернанток говорили на разных языках. - Не самый плохой, - осторожно ответил Барбер. - Какая из них вам приглянулась? - мужчина указал на размытых туманом лошадей, выстроившихся на стартовой линии. - Номер три, - ответил Барбер. - Номер три, - мужчина пожал плечами, словно жалел Барбера, но хорошее воспитание не позволяло ему озвучить свои мысли. - Как нынче поживает кинобизнес? - Кинобизнес уже с месяц как отправился домой, - Барбера несколько удивила информированность мужчины. Американская компания снимала фильм о войне, и Барбер провел четыре великолепных, хорошо оплачиваемых месяца в должности технического консультанта, застегивая парашюты на главных героях и объясняя режиссеру разницу между "Р-47" и "В-25". - А блондинистая звезда? - мужчина опустил бинокль. - С роскошным задом? - Тоже уехала. Мужчина вскинул брови, покачал головой, выражая сожаление в том, что его новый знакомый и город Париж лишились роскошного зада. - Зато теперь у вас свободна вторая половина дня и вы можете прийти на бега, - он вновь поднес к глазам бинокль. - А вот и они. Номер три лидировал до последней прямой, на которой его обошли четыре лошади. - На каждом ипподроме этой страны дистанцию стоит укоротить на сотню метров, - философски изрек Барбер, достал квитанции, разорвал пополам и бросил на мокрый бетон. С удивлением увидел, как мужчина с зонтом повторил его маневр. Тот тоже ставил на номер три и ставил по=крупному. Смирение на лице мужчины указывало на то, что ему всю жизнь приходилось разрывать или выбрасывать то, что совсем недавно казалось ему очень даже ценным. - Останетесь на последний заезд? - спросил мужчина, когда они спускались меж пустых рядов сидений. - Пожалуй, что нет. Свою порцию удовольствия я уже получил. - А почему бы вам не остаться? Возможно, на этот раз огорчаться нам не придется. Барбер задумался, прислушиваясь к звуку их шагов по бетону. - У меня машина. Я могу подбросить вас в город, мистер Барбер. - о, - удивился Барбер, - вы знаете мою фамилию. - Конечно, - мужчина улыбнулся. - Вас не затруднит подождать меня в баре? Я должен получить деньги. - Я думал, вы проиграли, - заметил Барбер. - На номере три, - из другого кармана он извлек стопку квитанций. - Но я подстраховался. Всегда надо думать о страховке. Так я увижу вас в баре? - Хорошо, - ответил Барбер. Не потому, что надеялся получить он мужчины с зонтом правильную наводку по седьмому заезду. Просто хотелось с комфортом добраться до дому. - Я там буду. О... между прочим, как вас зовут? - Смит, - последовал ответ. - Берт Смит. Барбер пошел в бар, заказал кофе, передумал, заменил кофе на коньяк: после такого заезда требовалось успокоить нервы. Постоял у стойки, мрачно размышляя над тем, что он не относится к категории людей, которые помнят о страховке. Смит, хмыкнул он, Берт Смит. Еще одна страховка. Сколько имен и фамилий перебрал этот человек, прежде чем остановился на нынешнем варианте? Смит подошел легкой походкой, улыбаясь, коснулся локтя Барбера. - Мистер Барбер, говорят, что седьмой заезд выиграет номер шесть. - Я никогда не выигрывал на номере шесть, - ответил Барбер. - Слух небезосновательный. В настоящее время ставки принимаются двадцать два к одному. Барбер с сомнением посмотрел на мужчину. Спросил себя, а зачем Смиту это надо. - Почему нет, - бросил он, направляясь к окошку приема ставок. - Чего мне терять? Он поставил пять тысяч на номер шесть и из суеверия оставался в баре во время заезда, пил коньяк. Номер шесть пришел первым, вырвавшись на полкорпуса, и хотя ставка чуть снизилась, он получил выигрыш из расчета восемнадцать к одному. Так что во влажные сумерки, к выброшенным газетам и вытоптанной траве, Барбер вышел, решительно довольным маленьким человечком, который семенил рядом. Еще бы, внутренний карман приятно оттопырили лежащие в нем девяносто тысяч франков. Свой "ситроен" Берт Смит вел быстро и уверенно, подрезая другие автомобили и выезжая на встречную полосу, чтобы подобраться к светофору. - Вы часто играете на скачках, мистер Барбер? - спросил он, когда они проезжали мимо инспектора транспортной полиции в белом плаще, стоявшего в гордом одиночестве на блестящей от воды мостовой. - Слишком часто, - Барбер наслаждался теплом салона. Отличному настроению способствовали и выпитый коньяк, и выигранные девяносто тысяч. - Вы любите играть? - Кто не любит? - Есть много людей, которым претят азартные игры, - Смит едва разминулся с грузовиком. - Я их жалею. - Жалеете? - в некотором удивлении Барбер повернулся к Смиту. - Почему? - Потому что в наш век обязательно наступает момент, когда каждому приходится играть, - губы Смита кривила легкая улыбка. - Не только на деньги, не только на бегах. А когда этот момент приходит, если для вас игра внове, если она вас не забавляет, вы почти наверняка окажетесь в проигрыше. Какое=то время они ехали молча. Барбер изредка поглядывал на спокойное, самоуверенное лицо над рулем, выхваченное из темени салона подсветкой приборного щитка. Хотел бы я заглянуть в твой паспорт, думал Барбер, во все паспорта, которыми ты пользовался в последние двадцать лет. - К примеру, - нарушил затянувшуюся паузу Смит, - во время войны... - Да? - Когда вы летели на задание, вам наверняка случалось действовать неординарно, полагаясь исключительно на удачу, причем решение это вы принимали в доли секунды, ибо, если бы замешкались, если бы не рискнули сыграть... исход был бы печальным, - Смит оторвал одну руку от руля и изобразил пикирующий самолет. Улыбнулся Барберу. - Как я понимаю, вы один из тех молодых людей, которые с десяток раз находились на волосок от смерти. - Полагаю, что да. - Такие американцы мне нравятся. Они очень похожи на европейцев. - Откуда вам известно, что я воевал? - вот тут Барбер впервые задался вопросом, а так ли случайно этот Смит оказался рядом с ним во время шестого заезда. Смит хохотнул. - Как давно вы в Париже? Года полтора? - Шестнадцать месяцев, - вновь Барбер удивился информированности этого человека. - Тут нет ничего загадочного, - объяснил Смит. - Люди говорят в барах, на обедах, вечеринках. Одна девушка делится с другой. Париж - маленький город. Где мне вас высадить? Барбер выглянул в окно, чтобы понять, где они едут. Через несколько кварталов. Мой отель рядом с авеню Виктора Гюго. На машине туда не подъехать. - Да, - кивнул Смит, словно он знал все парижские отели. - Надеюсь, вы не сочтете меня излишне любопытным, если я спрошу, как долго вы намерены пробыть в Европе? - Это зависит. - От чего? - От удачи, - Барбер улыбнулся. - В Америке у вас была хорошая работа? - спросил Смит, глядя прямо перед собой. - Через тридцать лет, работая по десять часов в день, я мог бы стать третьим человеком в компании. Смит усмехнулся. - Не густо. А здесь вы нашли более интересные занятия? - Случалось и такое, - Барбер понял, что его допрашивают. - После войны найти интересное занятие не так=то просто. Война, пока она продолжается, вроде бы предельно скучна. А после ее завершения выясняется, что мир еще скучнее. Это самое ужасное последствие войны. Вы все еще летаете? - Иногда. Смит кивнул. - Но лицензию подтверждаете? - Да. - Это мудро, - он резко свернул к тротуару и остановил "ситроен". - Приехали. Барбер вылез из машины. Смит с улыбкой протянул руку, Барбер ее пожал. Под мягкой оболочкой чувствовалось железо. - Спасибо за все, - поблагодарил Барбер. - Спасибо за компанию, мистер Барбер, - Смит задержал руку Барбера в своей. - Мы прекрасно провели время. Надеюсь, мы сможем видеться чаще. Возможно, принесем друг другу удачу. - Наверняка, - улыбка не сходила с лица Барбера. - Мне всегда приятна компания людей, которые могут из одного франка сделать восемнадцать. Смит улыбнулся, выпустил руку Барбера. - Может, нам удастся найти и более выигрышный вариант. Он махнул рукой и Барбер захлопнул дверцу. Смит резко рванул с места, едва не вызвав столкновение двух легковушек. * * *
Смиту потребовалось две недели, чтобы раскрыть свои планы. Барбер с самого начала понимал, что у Смита есть к нему некое предложение, но терпеливо ждал, забавляясь и не выказывая любопытства. Обедал со Смитом в отличных ресторанах, где его принимали с распростертыми объятьями, посещал галереи, выслушивая лекции Смита об импрессионистах, ходил на бега и, ориентируясь на информацию Смитом от местных "жучков", чаще выигрывал, чем проигрывал. Барбер прикидывался, что компания этого маленького, умного человечек нравится ему больше, чем было на самом деле. Смит, в свою очередь, и Барбер это знал, преувеличивал восторг, который испытывал от общения с Барбером. Шла определенная притирка, причем ни одна из сторон не выкладывала карты на стол. Однако за эти две недели Барбер так и не догадался, почему Смит обхаживает его. А потом, поздней ночью, после сытного обеда и турне по ночным клубам, по ходу которого Смит был на удивление мрачен и рассеян, когда они уже стояли перед отелем Смита, он сделал первый ход. Ночь выдалась холодной, и на пустынной улице им встретилась лишь проститутка с собачкой. Без особой надежды взглянув на них, она проследовала к Елисейским Полям. - Завтра утром ты будешь в отеле, Ллойд? - спросил Смит. - Да, - кивнул Барбер. - А что? - А что? - рассеянно повторил Смит, глядя вслед продрогшей девушке с пуделем, шагающей по темной улице. - А что? - он вдруг хохотнул. - Я хотел бы кое=что тебе показать. - Я буду в номере все утро. - Скажи мне, друг мой, - Смит коснулся рукава Барбера затянутой в перчатку рукой. - Ты догадываешься, почему я так часто вижусь с тобой последние две недели, почему мы едим в лучших ресторанах и пьем лучшее виски? - Потому что я - умен, интересен собой и со мной весело, - улыбаясь ответил Барбер. - А кроме того, тебе чего=то от меня нужно. Смит вновь хохотнул, на этот раз громче, погладил рукав Барбера. - Да уж, друг мой, умом тебя Бог не обидел. - Пожалуй, - скромно признал Барбер. - Скажи мне, друг мой, - Смит понизил голос до шепота, - не хотелось бы тебе заработать двадцать пять тысяч долларов? - Что? - переспросил Барбер, дабы убедиться, что он не ослышался. - Ш=ш=ш, - Смит вдруг заулыбался, к нему разом вернулось хорошее настроение. - Подумай об этом. Увидимся завтра утром. Спасибо, что проводил меня, - он отпустил рукав Барбера и двинулся к отелю. - Смит! - позвал Барбер. - Ш=ш=ш, - Смит игриво прижал палец к губам. - Спокойной ночи. Завтра я к тебе загляну. Барбер наблюдал, как сквозь вращающуюся стеклянную дверь Смит входит в огромный, ярко освещенный, пустынный вестибюль отеля. Шагнул к двери, чтобы последовать за ним, остановился, пожал плечами, поднял воротник и неторопливо зашагал к своему отелю. Я ждал достаточно долго, подумал он, дотерплю и до утра. * * *
Барбер еще не встал, когда открылась дверь и в номер вошел Смит. В комнате с затянутыми портьерами царил мрак и Барбер лежал в полусне, полудреме, повторяя про себя: двадцать пять тысяч, двадцать пять тысяч. Он открыл глаза, когда услышал скрип петель, в дверном проеме увидел силуэт невысокого, плотного мужчины, подсвеченный тусклым светом, падавшим из коридора. - Кто это? - спросил Барбер, не поднимаясь. - Ллойд, извини, - ответил Смит. - Спи, я зайду позже. Барбер резко сел. - Смит. Заходи. - Я не хочу беспокоить... - Заходи, заходи, - Барбер поднялся босиком прошел к окну, раздвинул шторы. Выглянул на улицу. - Господи, кто бы мог знать, - он закрыл окно. - Уже светит солнце. Закрой дверь. Смит закрыл. Свеженький, чисто выбритый, бодрый. В твидовом пальто свободного покроя, безусловно, английском, и мягкой итальянской фетровой шляпе. В руке держал большой конверт из плотной бумаги. Барбер, щурясь от яркого света, надел халат, шлепанцы, закурил. - Извини, я хочу умыться. Он зашел за ширму, отделявшую раковину и биде. Умываясь, услышал, как Смит прошел к окну. Он что=то напевал, мелодичным голосом, мелодию из какой=то оперы. Барбер определенно ее слышал, но вспомнить не мог. Помимо прочего, подумал Барбер, расчесывая мокрые от воды волосы, этот мерзавец наверняка знает пятьдесят опер. Выходя из=за ширмы с почищенными зубами и расчесанными волосами Барбер чувствовал себя более уверенно. - Париж, - Смит смотрел в окно. - Какой хороший город! Какой фарс! - улыбаясь, он повернулся к Барберу. - Счастливчик. Ты можешь по утрам мочить волосы, - он коснулся рукой своих, заметно поредевших. - Всякий раз, когда я мою голову, волосы сыплются, как осенний лист. Сколько, ты говорил, тебе лет? - Тридцать, - ответил Барбер, зная, что Смит редко что забывает. - Чудесный возраст, - воскликнул Смит. - Оптимальный. Человек уже достаточно пожил на свете, чтобы знать, чего хочет, но при этом все еще молод и может ввязаться в любую авантюру, - он отошел от окна, сел, уронил конверт на пол. - В любую, - он чуть ли не кокетливо вскинул глаза на Барбера. - Как я понимаю, ты помнишь наш разговор. - Я помню упоминание двадцати пяти тысяч долларов. - Ага... ты помнишь, - радостно воскликнул Смит. - Так как? - Что как? - Ты хотишь их заработать? - Я слушаю. Смит потер пухлые ладошки. - Есть интересное предложение. Очень интересное предложение. - Что я должен сделать за двадцать пять тысяч долларов? - Что ты должен сделать за двадцать пять тысяч долларов? - напевно повторил Смит. - Ты должен немного полетать. Раньше ты летал за гораздо меньшие суммы, не так ли? - он рассмеялся. - Безусловно, - не стал отрицать Барбер. - Что еще от меня потребуется? - Больше ничего, - в голосе Смита послышались удивленные нотки. - Только полетать. Заинтересованность не пропала? - Продолжай. - Мой друг только что купил новенький одномоторный самолет. "Бичкрафт", не самолет - конфетка, красивый, удобный, надежный, - Смиту определенно нравилось говорить о новизне и надежности приобретения друга. - Сам он, естественно, летать не умеет. Ему нужен личный пилот, который в любой момент может поднять самолет в воздух. - На какой срок? - Барбер не отрывал глаз от Смита. - На тридцать дней. Не больше, - Смит улыбнулся. - Вознаграждение не самое маленькое, так? - Пока сказать не могу. Продолжай. Куда мне придется летать? - Он - египтянин, - в голосе Смита слышались извиняющиеся нотки, словно он полагал, что быть египтянином - большой грех, о котором можно упомянуть лишь среди друзей да и то, понизив голос. - Он - богатый египтянин, который любит путешествовать. Особенно во Францию. На юг Франции. Он влюблен в юг Франции. Приезжает туда при первой возможности. - И что? - В следующем месяце он хотел бы дважды слетать из Египта в Канны и вернуться обратно, - Смит сощурился. - На своем новом самолете. Потом, в третий раз, у него возникнет спешное дело и ему придется отправиться во Францию обычным рейсом авиакомпании. Пилот последует за ним на "бичкрафте" двумя днями позже, один. - Один? - уточнил Барбер. - Да, один, - кивнул Смит, - с небольшим, компактным ящиком. - Ага, - улыбнулся Барбер. - Наконец=то появился небольшой ящик. - Наконец=то, - радостно подтвердил Смит. - Все уже просчитано. Ящик будет весить двести пятьдесят фунтов. Ни о какой перегрузке речь не идет. - И что будет находиться в небольшом ящике весом в двести пятьдесят футов? - спросил Барбер. Он уже успокоился, поскольку понял, что ему предлагается. - Так ли обязательно знать об этом? - А что я отвечу, если меня спросят таможенники? "Поинтересуйтесь у Берта Смита"? - С таможенниками дела иметь не придется. Это я гарантирую. Когда ты будешь взлетать из каирского аэропорта, ящика на борту не будет. И когда приземлишься в аэропорту Канн, ящика на борту не будет. Этого недостаточно? Барбер в последний раз затянулся и затушил окурок. Раздумчиво посмотрел на Смита, удобно расположившегося на стуле с прямой спинкой в неприбранной комнате. Очень уж он ухожен, очень уж хорошо одет. В таком месте, в такой час он определенно инородное тело. Наркотики, подумал Барбер, и он может засунуть их... - Нет, Берти, - с излишней резкостью ответил он. - Недостаточно. Выкладывай все. Смит вздохнул. - Предложение тебя все еще интересует? - Предложение меня все еще интересует. - Хорошо, - с неохотой продолжил Смит. - Вот как все будет сделано. Ты установишь определенный порядок. Несколько раз приземлишься и взлетишь из каирского аэропорта. Документы у тебя будут в полном порядке. Для наземных служб ты станешь своим человеком. Твои запросы о взлете и посадке будут восприниматься как само собой разумеющееся. И когда ты полетишь один, в твоих действиях не будет ничего противозаконного. В плане полета пунктом назначения будут указаны Канны, а на Мальте и в Риме ты будешь садиться только для дозаправки. Вылетишь ты из Каира. Потом чуть отклонишься от курса на несколько миль. Над пустыней. Приземлишься на старой полосе, построенной англичанами, которой никто не пользовался с 1943 года. Там тебя будут ждать несколько человек... Ты слушаешь? - Я слушаю, - Барбер уже отошел к окну и смотрел на залитую солнцем улицу, повернувшись спиной к Смиту. - Она положат ящик в самолет. На это уйдет не больше десяти минут. На Мальте никто ни о чем спрашивать не будет, потому что ты не будешь выходить из самолета и взлетишь, как только в баки нальют горючее. То же самое будет и в Риме. К южному побережью Франции ты прибудешь вечером, до восхода Луны. Вновь, - Смит говорил, смакуя каждое слово, - ты чуть отклонишься от курса. На небольшой высоте пролетишь над холмами между Ниццей и Грассом. В условленном месте увидишь огни, образующие определенную фигуру. Еще снизишься, откроешь дверцу и сбросишь ящик с высоты в сотню футов. Он прочный, из металла. Потом закроешь дверцу, развернешься и уже над морем долетишь до аэропорта Канн. К твоим документам не будет никаких претензий. Ты полностью выдержишь план полета. Декларировать тебе будет нечего. Ты оставишь самолет на летном поле, и мы заплатим тебе двадцать пять тысяч долларов, о которых я говорил. Здорово, не так ли? - Здорово, - подтвердил Барбер. - Чудесный план, Берти, - он повернулся к Смиту. - А теперь скажи мне, что будет в ящике. Смит радостно хохотнул, словно заранее полагал ответ забавным. - Деньги. Всего лишь деньги. - Сколько денег? - Двести пятьдесят фунтов денег, - глаза Смита весело поблескивали. - Двести пятьдесят фунтов перевязанных в аккуратные пачки английских банкнот. Пятифунтовых банкнот. На мгновение Барбер решил, что говорит с сумасшедшим. Но нет, Смит выглядел бодрячком, у которого ни разу в жизни не возникало не малейшего сомнения относительно своего психического здоровья. - Когда мне заплатят? - спросил Барбер. - После доставки. - Берти... - Барбер укоризненно покачал головой. Смит рассмеялся. - Ума тебе не занимать. Хорошо. Двенадцать с половиной тысяч мы положим на твой депозитный счет в швейцарском банке до того, как ты вылетишь в Египет. - Ты мне так доверяешь? Улыбка сползла с лица Смита. - Мы тебе так доверяем, - улыбка вернулась. - А как только ящик прибудет к получателю, мы переведем на тот же счет вторую половину твоего вознаграждения. Отличная сделка. Твердая валюта. Никакого подоходного налога. Ты станешь богачом. Полубогачом, - он рассмеялся придуманному слову. - Всего за один полет. За мелкую услугу египтянину, который без ума от юга Франции и которого, естественно, беспокоит неустойчивая политическая ситуация в родной стране. - Когда я встречусь с египтянином? - спросил Барбер. - Когда выйдешь на летное поле, чтобы отправиться в первый полет. Он там будет. Можешь не волноваться. Обязательно будет. Ты колеблешься? - Я думаю. - Учти, к Соединенным Штатам это не имеет ни малейшего отношения, - Смит благочестиво потупился. - Я бы никогда не решился предлагать такое человеку, воевавшему за свою страну. Как и к англичанам, к которым ты наверняка питаешь теплые чувства. Но к египтянам? - он пожал плечами, наклонился, поднял конверт из плотной бумаги, раскрыл. - Здесь все карты, если ты захочешь их изучить. Маршрут указан, но разумеется, возможны изменения, потому что лететь=то тебе. Барбер взял толстую пачку карт. Вытащил первую попавшуюся. Подлеты к Мальте, расположение посадочных полос. Барбер думал о двадцати пяти тысячах долларов и карта подрагивала у него в руке. - Это до смешного просто, - Смит пристально наблюдал за Барбером. - Сущий пустяк. Барбер опустил карту. - Если все так просто, за что мне платят двадцать пять тысяч? Смит рассмеялся. - Признаю, определенный риск есть. Вероятность возникновения каких=то проблем мизерная, но кто знает? Так что давай считать, что мы платим тебе за риск, - он пожал плечами. - В конце концов, после войны риск для тебя не в диковинку. - Когда нужен ответ? - Этим вечером. Если ты откажешься, нам придется менять планы. Мой египетский друг нервничает. - Кто это мы? - спросил Барбер. - Естественно, у меня есть коллеги. - Кто они? Смит развел руками. - К моему огромному сожалению, назвать их я не могу. - Я позвоню сегодня вечером. - Хорошо, - Смит встал, застегнул пальто, аккуратно надел мягкую итальянскую шляпу, чуть сдвинув набок. - Во второй половине дня я буду на ипподроме. Может, составишь мне компанию? - Где? - В Отейле. Там сегодня скачки с препятствиями. - Ты что=то слышал? - Пожалуй. Есть там одна кобылка, которая будет прыгать первый раз. Я говорил с жокеем и тот уверил меня, что на тренировках кобыла показала себя с лучшей стороны, но более точную информацию я получу в три часа дня. - Я приеду. - Хорошо, - оживился Смит. - Хотя не в моих интересах авансом способствовать резкому улучшению твоего благосостояния, - он рассмеялся. - Хотя, чего не сделаешь ради дружбы... Карты оставить? - Да. - Тогда, до трех часов. Барбер открыл дверь, они обменялись рукопожатием, Смит вышел в коридор, разодетый, надушенный, случайный гость дешевого отеля. Барбер закрыл за ним дверь, взял карты, разложил на кровати, поверх одеяла и смятых простыней. Давно уже ему не приходилось заглядывать в карты. Северный Египет. Средиземное море. Мальта. Сицилия и итальянское побережье. Генуэзский залив. Приморские Альпы. Он смотрел на карты. Какое широкое Средиземное море. Не хотелось ему лететь на одномоторном самолете над открытой водой. После войны он вообще старался летать по минимуму. Ничего себе не объяснял, но, когда приходилось куда=либо ехать, отдавал предпочтение автомобилю, поезду или пароходу. Двадцать пять тысяч долларов. Сложил карты, сунул в конверт. В любом случае, карты - не подмога. Лег на кровать, заложив руки за голову. Открытая вода, напомнил он себе. Пять полетов. В принципе, не самый худший вариант. А вот как насчет египтян? Он побывал в Каире во время войны. Помнил, что ночью полицейские патрулировали улицы в паре, с карабинами наизготовку. А египетские тюрьмы... Он заерзал на кровати. Как знать, сколько людей задействованы в операции. А предателя достаточно одного. На что=то обидевшегося слугу или соучастника, слишком жадного или робкого партнера... Барбер закрыл глаза и буквально увидел толстых, коренастых, смуглых, одетых в форму мужчин, шагающих к новому, сверкающему, маленькому самолету с карабинами в руках. А если при посадке лопнет шина или погнется шасси? Кто знает, что осталось от посадочной полосы, брошенной в пустыне в 1943 году? Двадцать пять тысяч долларов. Он будет думать, что уже заработал их. Ящик - на сидении рядом, побережье Египта осталось позади, внизу - синее море, двигатель работает, как часы, и тут в небе появляются две быстро увеличивающиеся точки... На чем сейчас летают египтяне? Наверное, на "спитфайерах", оставшихся после войны. Они стремительно приближаются, все=таки скорость в два раза больше, дают сигнал развернуться... Он закурил. Двести пятьдесят фунтов. Допустим, сам ящик, все=таки металл, весит фунтов сто пятьдесят. А сколько весит пятифунтовый банкнот? Тысяча штук на фунт? Пять тысяч фунтов, помноженные на сто, в сумме составят полмиллиона. При курсе два и восемь. Почти полтора миллиона долларов. Во рту в Барбера пересохло, он поднялся, выпил два стакана воды. Потом заставил себя сесть на стул, сжал руки в кулаки, чтобы изгнать из них дрожь. Если что=то случится, если он не сможет выполнить задание... Если деньги пропадут, а он останется жив. Смит не похож на убийцу, но кто знает, как нынче выглядят убийцы. И кто знает, с кем он повязан? Мои коллеги, как назвал их Смит, которые станут и его коллегами. Богатый египтянин, несколько человек на старой взлетно=посадочной полосе в пустыне, люди, которые зажгут сигнальные огни неподалеку от Канн... Сколько у него будет коллег, тайком пересекающих границы, нелегально перевозящих из страны в страну оружие и золото, переживших войну, тюрьмы, депортации? Он увидит их мельком, то ли под ярким африканским солнцем, то ли в укрытой мраком ложбине меж французских холмов, он не сможет оценить их надежность и порядочность, но от них будет зависеть его жизнь, предательство любого может обернуться для него тюрьмой или полицейской пулей... Он вскочил, быстро оделся, вышел в коридор, заперев за собой дверь. Не мог он больше сидеть в холодном, неприбранном номере и смотреть на карты. Несколько часов бесцельно слонялся по улицам, глядя на витрины и думая о том, что бы он мог купить, имея деньги. Один раз поймал на себе взгляд полисмена. Повернулся, посмотрел на него, маленького, со злым лицом, узенькой полоской усов. Вспомнил истории о том, что они проделывали с задержанными в камерах местных префектур. Американский паспорт не спасет, если тебя задержат с пятьюстами тысячами английских фунтов. Впервые в жизни, думал Барбер, шагая в толпе пешеходов, я серьезно рассматриваю возможность преступить закон. Если его что=то и удивляло, так это собственное спокойствие. Хотелось бы понять, почему. Наверное, влияние фильмов и газет, решил он. С преступлением свыкаешься, когда оно становится более человечным, более доступным. Об этом как=то не думаешь, а потом, раз, и оно входит в твою жизнь и ты понимаешь. Что подсознательно уже смирился с тем, что сама идея преступления - неотъемлемая часть повседневности. И полицейские, думал Барбер, должно быть, об этом знают, глядя на мир со стороны закона. Они смотрят на проходящих мимо пешеходов, с обычными, ничем не примечательными лицами, видят, что этим людям рукой подать до воровства и убийства, и осознание этого сводит их с ума. Естественно, им хочется арестовать всех и каждого. * * *
Когда Барбер наблюдал за разминкой лошадей перед шестым забегом, его легонько похлопали по плечу. - Привет, Берти, - он не повернул головы. - Извини, что опоздал, Смит облокотился о поручень ограждения рядом с Барбером. - Ты уже подумал, что я не приду? - Что слышно от жокея? - спросил Барбер. Смит подозрительно огляделся, потом его губы изогнулись в улыбке. - Жокей уверен в победе. Сам поставил на себя. - Который? - Номер пять. Барбер нашел номера пять. Гнедая кобылка с грациозной шеей и благородной головой. Грива и хвост заплетены, шерсть вычищена до блеска. Она переступала с ноги на ногу, но определенно не нервничала. На уродливом лице жокея, мужчины лет под сорок, выделялся длинный французский нос. Передних зубов не было. На уши он натянул темно=бордовую жокейку. Его белая рубашка пестрела звездами того же цвета. Плохо, что таким уродам достаются красавицы=лошади, думал Барбер, глядя на жокея. - Хорошо, Берти, веди меня к кассе. Барбер поставил десять тысяч. Ставки принимали из расчета семь к одному. Смит раскошелился на двадцать пять. Бок о бок они поднялись на верхний ряд трибун. Лошадей как раз выводили к стартовой черте. Зрителей было немного, на верхнем ряду - лишь несколько человек. - Ну что, Ллойд? - спросил Смит. - Заглянул в карты? - Заглянул. - И что скажешь? - Карты очень хорошие. Смит коротко глянул на него. Потом решил рассмеяться. - Ты хочешь, чтобы я вытягивал из тебя каждое слово? Ты знаешь, о чем я. Что ты решил? - Я... - Барбер смотрел на лошадей. Глубоко вдохнул. - Я скажу после забега. - Ллойд! - донеслось снизу и Барбер повернулся на голос. По лестнице к ним спешил Джимми Ричардсон. Он всегда был довольно=таки полным и круглолицым, от французской пищи еще никому не удавалось похудеть, так что подъем давался ему с трудом. - Привет, - он тяжело дышал. - Увидел тебя и решил, а вдруг ты что=нибудь знаешь насчет этого заезда. Я понятия не имею, на кого ставить, а день выдался отвратительный. В скачках с препятствиями я ничего не понимаю. - Привет, Джимми, - ответил Барбер. - Мистер Ричардсон. Мистер Смит. - Рад с вами познакомиться, - Ричардсон пожал Смиту руку. - Ллойд, правда, ты что=нибудь знаешь? Морин убьет меня, если узнает, сколько я сегодня просадил. Барбер взглянул на Смита, который с отеческой улыбкой наблюдал за Ричардсоном. - Вроде бы Берти кое=что известно. - Берти, - повернулся к Смиту Ричардсон, - пожалуйста... Улыбка Смита стала шире. - У номера пять неплохие шансы. Но вам надо поторопиться. Забег вот=вот начнется. - Номер пять. Все понял. Я туда и мигом обратно, - и скатился по ступеням. Развевающиеся полы расстегнутого пальто едва поспевали за ним. - Доверчивая душа, не так ли, - хмыкнул Смит. - Он был единственным ребенком в семье, - ответил Барбер. - Таким и остался. - Откуда ты его знаешь? - Служил в моей эскадрилье. - В твоей эскадрилье, - повторил Смит, глядя вслед спешащему к кассе Ричардсону. - Пилот? - Да. - Хороший? Барбер пожал плечами. - Лучшие погибли, худшие собрали весь урожай медалей. - И что он делает в Париже? - Работает в фармацевтической компании. Звякнул колокол, лошади поскакали к первому препятствию. - Боюсь, твой друг опоздал, - Смит поднес бинокль к глазам. - Похоже на то, - Барбер тоже смотрел на лошадей. Номер пять упала на четвертом препятствии. Пошла на него вместе с двумя другими лошадьми, а потом вдруг покатилась по земле. Остальные лошади пронеслись мимо. Четвертое препятствие находилось далеко от трибун, Барбер так и не понял, что собственно, произошло, но потом кобыла поднялась и затрусила по дорожке, а жокей так и застыл на земле, лицом вниз, с неестественно повернутой шеей. - Плакали наши денежки, - спокойно изрек Смит, опустил бинокль, достал из кармана квитанции, разорвал и бросил. - Дай, пожалуйста, - Барбер протянул руку за биноклем. Смит перекинул ремешок через голову и Барбер навел бинокль на препятствие, за которым лежал жокей. Двое мужчин уже подбежали к нему, перевернули на спину. Барбер подкорректировал резкость, фигуры мужчин, суетящихся над неподвижным телом в белой, с темно=бордовыми звездами рубашке, стали более четкими. В движениях мужчин чувствовались торопливость и отчаяние. Они подхватили жокея и потащили его прочь. - Черт побери! - вернулся Ричардсон. - Окошко закрылось, когда я... - Не огорчайтесь, мистер Ричардсон, - прервал его Смит. - Мы упали на четвертом прыжке. Ричардсон заулыбался. - Впервые за день мне повезло. Внизу, под трибунами, кобыла убегала от конюха, пытавшегося схватиться за порванные поводья. Барбер, не отрывая бинокля от глаз, все смотрел на мужчин, тащивших жокея. Внезапно они опустили его на траву и один прижался ухом к белой шелковой рубашке. Потом поднялся. Они понесли жокея дальше, но сбавив шаг, убедившись, что торопиться им совершенно некуда. Барбер протянул бинокль Смиту. - Я еду домой. На сегодня хватит. Смит зыркнул на него, в бинокль посмотрел на мужчин, которые несли жокея, убрал бинокль в футляр - Раз в год кто=то да гибнет. Для скачек это обычное дело. Я подброшу тебя до города. - Как, этот парень умер? - удивленно спросил Ричардсон. - Староват он уже для этого дела. Следовало раньше уйти на покой. - Святой Боже! - воскликнул Ричардсон, глядя на дорожку. - А я злился из=за того, что не успел поставить на него. Хороша наводка, - он скорчил детскую гримаску. - Наводка на мертвого жокея. Барбер двинулся к лестнице. - Я с вами, - решил Ричардсон. - Сегодня у меня неудачный день. Втроем они спустились под трибуны. Люди стояли группками, волна шепота, по мере распространения трагических новостей, накрывала их одну за другой. Барбер сел на заднее сидение, уступив Ричардсону место рядом с водителем. Ему хотелось побыть в одиночестве. На этот раз Смит ехал медленно. Тишину лишь однажды нарушил Ричардсон. - Какая ужасная смерть. В паршивом заезде ценой в жалкие триста тысяч франков. Барбер сидел у самой дверцы, с полузакрытыми глазами. Вновь и вновь перед его мысленным взоров возникали двое мужчин, второй раз поднимающих жокея. Которого выбрал Смит, на которого в этот день ставил, подумал Барбер. Он совсем закрыл глаза и увидел карты, разложенные по кровати в его номер. Средиземное море. Бескрайняя открытая вода. Ему вспомнился запах гари. Самый худший из запахов. Запах ночных кошмаров во время войны. Запах раскаленного металла, тлеющей резины. Наводка Смита. - Вот мы и прибыли, - ворвался в его раздумья голос Смита. Барбер открыл глаза. "Ситроен" стоял на углу тупика, в котором находился вход в его отель. Он вылез из кабины. - Подожди минутку, Берти. Я хочу тебе кое=что отдать. Смит вопросительно посмотрел на него. - Может, потом, Ллойд? - Нет. Я сейчас, - Барбер нырнул в отель, поднялся в свой номер. Карты лежали на комоде, стопкой, все, кроме одной, Мальты, расстеленной на кровати. Он быстро сложил карту, сунул все в конверт из плотной бумаги, спустился к автомобилю. Смит стоял на тротуаре, курил, нервно хватаясь за шляпу, которую так и норовил скинуть поднявшийся ветер, гнавший опавшие листья по плитам. - Держи, Берти, - Барбер протянул ему конверт с картами. Смит его не взял. - Ты уверен, что это правильно? - Да, уверен. Смит по=прежнему не притрагивался к конверту. - Я не тороплюсь. Может, подумаешь еще денек? - Спасибо, не надо. Какие=то мгновения Смит молча смотрел на него. Только что зажглись флуоресцентные уличные фонари и в их резком синевато=белом свете гладкое лицо Смита, оказавшееся в тени, отбрасываемой полями дорогой шляпы, словно припудрилось, а красивые глаза в обрамлении роскошных ресниц, еще больше потемнели и стали жесткими. - Только потому, что жокей свалился на прыжке... - начал Смит. - Возьми, а не то я выброшу их в канаву. Смит пожал плечами, взял конверт. - Второго такого шанса у тебя не будет, - он ласково провел свободной рукой по конверту. - Спокойной ночи, Джимми, - Барбер наклонился к окну, прощаясь в Ричардсоном, который в удивлении наблюдал за ними. - Передай Морин мои наилучшие пожелания. - Послушай, Ллойд, - Ричардсон открыл дверцу. - Я подумал, может, нам пропустить по паре стаканчиков. Морин ждет меня только через час, так почему бы нам не помянуть... - Извини, - оборвал его Барбер, которому больше всего на свете хотелось остаться одному, - у меня свидание. Как=нибудь в другой раз. Смит повернулся, задумчиво посмотрел на Ричардсона. - У вашего друга постоянно свидания. Он очень популярен. А вот мне хочется выпить, мистер Ричардсон. Я сочту за честь, если вы составите мне компанию. Ну... - нерешительно начал Ричардсон. - Я живу неподалеку ратуши и... - Мне это по пути, - тепло улыбнулся Смит. Ричардсон захлопнул дверцу. Смит шагнул к мостовой, чтобы обойти автомобиль, остановился, посмотрел на Барбера. - Насчет тебя я ошибся, Ллойд, не так ли? - голос сочился презрением. - Да. Староват я уже для этого дела. Хочу вовремя уйти на покой. Смит рассмеялся, двинулся дальше. При расставании они не пожали друг другу руки. Он сел за руль, захлопнул дверцу. Барбер наблюдал, как Смит резко отъехал от тротуара, заставив таксиста ударить по тормозам, чтобы избежать столкновения. Большой черный автомобиль помчался по улице, залитой резким синевато=белым светом. Барбер вернулся в отель, поднялся в номер, лег на кровать, потому день, проведенный на бегах, всегда отнимал у него много сил. Часом позже поднялся. Плеснул в лицо холодной водой, чтобы окончательно проснуться, но по=прежнему чувствовал себя разбитым. Есть не хотелось, пить не хотелось и он продолжал думать о мертвом жокее в выпачканной белой шелковой рубашке. Ему никого не хотелось видеть. Но он надел пальто и вышел в коридор, ненавидя комнату, которая осталась за закрытой им дверью. Медленно побрел к площади Звезды. Ночь выдалась сырая, от реки поднимался туман, улицы заметно опустели, потому что все разбрелись по домам и ресторанам, обедали. Он не смотрел на освещенные витрины, зная, что ему еще долго не удастся что=либо купить. Миновал несколько кинотеатров, зазывающих зрителей окутанными туманом неоновыми вывесками. В кино, думал он, герой уже летел бы в Африку. Попал бы в Египте в несколько передряг, едва ускользнул из ловушки в пустыне, убив нескольких темнокожих людей. Над Средиземным морем у него забарахлил бы мотор, но он как мог боролся бы за живучесть самолета и потерпел катастрофу у самого берега, без особого ущерба для себя, отделавшись разве что киногеничной царапиной на лбу, и успел бы вытащить ящик с деньгами. А потом выяснилось бы, что он - агент министерства финансов Соединенных Штатов или британской разведки, который никогда не сомневается в своей удаче и в последнем кадре останется с несколькими тысячами франков в кармане. Или, если фильм будет снимать для эстетов, уже над холмами Франции он попал бы в густой туман, заблудился и, выработав топливо, вместе с самолетом рухнул на землю в языках пламени. Весь в синяках, чуть живой, попытался бы спасти деньги от огня, но сил не хватило, жар отогнал бы его от самолета и, прислонившись спиной к дереву, с почерневшим он копоти лицом, дико смеясь, он бы наблюдал, как огонь пожирает самолет и деньги, показывая тщетность человеческих устремлений и жадности. Проходя мимо огромных афиш, Барбер кисло усмехался, прокручивая в голове возможные сценарии. Да, в кино все выглядит эффектнее думал он. Искатели приключений получают их по полной программе. Он свернул с Елисейских Полей, по=прежнему шагая, куда глаза глядят, безо всякой цели. Попытался решить, начать ли с еды или выпивки. Нога сами понесли его к "Плаза-Атене". Две недели, в течение которых его обхаживал Смит, они встречались в Английском баре "Плаза=Атене" едва ли не каждый вечер. Он вошел в отель, спустился в Английский бар. Войдя в зал, сразу заметил сидевших в углу Смита И Ричардсона. Барбер улыбнулся, подумав, что старина Берти напрасно тратит время и деньги. Устроившись у стойки, заказал виски. - ...пятьдесят боевых вылетов, - донеслось до него. Громкий голос Ричардсона гулко отражался от стен. - Африка, Сицилия, Италия, Югосла... Тут Смит заметил Барбера и холодно кивнул, не приглашая подсесть к их столику. Ричардсон развернулся. Смущенно улыбнулся Барберу, густо покраснел, словно человек, которого друг застукал со своей девушкой. Барбер помахал им рукой. Задался вопросом, не стоит ли ему подойти, чтобы увести Ричардсона. Наблюдая за двумя мужчинами, он пытался понять, что они думают друг о друге. Вернее, что Смит думает о Ричардсоне. С Джимми проблем не возникало. Тот, кто ставил Джимми выпивку, тут же становился его лучшим другом. Несмотря на то, что он многое повидал и пережил: война, женитьба, рождение двоих детей, жизнь в чужой стране, Джимми и в голову не приходило, что люди могли не любить его и даже попытаться причинить ему вред. Те, кому нравилась компания Джимми, называли это доверчивость. Те, кто скучал с Джимми - глупостью. Так что больше Барбер присматривался к Смиту. Он уже достаточно хорошо его знал, чтобы понять, какие мысли бродят за красивыми глазами и бледным, словно напудренным лицом. Вот и теперь Барбер мог сказал, что Смиту не терпится отделаться от Джимми Ричардсона. Барбер повернулся к ним спиной, чуть улыбаясь. Берти понадобилось всего лишь час, подумал он, час, ушедший на лицезрение добродушного лица и слушание громкого голоса, чтобы понять, что этот человек не сможет доставить из Каира в Канны ящик с пятифунтовыми банкнотами. Барбер быстро допил виски и вышел из бара до того, как Смит и Ричардсон поднялись из=за стола. Этим вечером у него не было никаких дел, но ему ужасно не хотелось обедать с Джимми и Морин. * * *
С тех прошло почти два месяца и последние тридцать два дня Джимми Ричардсон не давал о себе знать. Потратив на поиски всю вторую половину дня, Барбер не обнаружил никаких следов Берта Смита. Его не было ни в ресторанах, ни на ипподромах, ни в галереях, ни в парикмахерской, ни в парной, ни в барах. И никто не видел его уже несколько недель. Около восьми вечера Барбер добрался до Английского бара в "Плаза=Атене". Он вымок под дождем, устал, в ботинках хлюпала вода и он чувствовал, что до простуды осталось совсем ничего. Оглядев практически пустой зал, с сожалением подумав о тех деньгах, что потратил на такси, Барбер решил побаловать себя и заказал виски. Потягивая его, мысленно раз за разом возвращался к тому дню, когда в последний раз видел Джимми. "Я должен был что=то сказать. Но что я мог сказать? Джимми все равно не послушал бы меня. Но я должен был что=то сказать. У меня дурное предчувствие, Джимми, иди домой... Я видел самолет, терпящий аварию на четвертом прыжке, я видел труп, который египтяне тащили по высохшей траве, Джимми, я видел рубашку и карты, вымаранные в крови". Я был о себе слишком высокого мнения, думал Барбер. Я ни на йоту не сомневался, что Джимми Ричардсон слишком глуп, чтобы ему предложили так много денег. Я ни на йоту не сомневался, что Берт Смит слишком умен, чтобы подрядить Джимми. Он помнил, как выглядели Джимми и Морин, молодые, улыбающиеся, чуть смущенные, ощущающие собственную значимость, когда в Шривпорте, в день свадьбы стояли рядом с полковником Самнерсом, командиром авиаполка. Вспомнил, как едва не столкнулся с самолетом Джимми над Сицилией. Вспомнил, как Джимми приземлился в Фоджии с горящим мотором. Вспомнил его пьяный голос, распевавшего похабные песни в баре Неаполя. Вспомнил, как Джимми, через день после прибытия в Париж, сказал ему: "Это мой город, Европа у меня в крови". Он допил виски, медленно поднялся по лестнице. Зашел в телефонную будку и позвонил в отель, чтобы узнать, нет ли для него сообщений. - Мадам Ричардсон звонит вам весь день, - сказал старик с коммутатора. - С четырех часов. Хочет, чтобы вы ей перезвонили. - Хорошо, - ответил Барбер. - Благодарю, - и уже собрался положить трубку. - Подождите, подождите, - раздраженно затараторил старик. - Она позвонила час тому назад и сказала, уходит из дома. Сказала, что до девяти вечера вы сможете найти ее в баре отеля "Беллмен". - Спасибо, Анри, - вновь поблагодарил старика Барбер. - Если она позвонит еще раз, скажи, что я уже иду туда. Отель "Беллман" находился неподалеку и он шел не торопясь, несмотря на дождь. Не видел смысла в том, чтобы приближать встречу с Морин Ричардсон. Добравшись до "Беллмана", он остановился у двери, не испытывая никакого желания открывать ее. Он слишком устал для того, чтобы сидеть с женщиной в баре, сожалел о том, что Морин не смогла отложить встречу на день. Но вздохнул и вошел. Маленький зал заполняли большие, хорошо одетые мужчины, заглянувшие туда, чтобы пропустить по стаканчику=другому перед обедом. Потом он увидел Морин. Она сидела в углу в пол=оборота к залу, ее поношенное пальто лежало на спинке стула. Сидела одна, а перед ней, в ведерке со льдом, стояла початая бутылка шампанского. Барбер направился к ней, бутылка вызывала у него раздражение. Вот на что она грохнула мои пять тысяч, подумал он. Женщины в эти дни тоже сходят с ума. Он наклонился, поцеловал ее в темечко. Она нервно подпрыгнула, потом улыбнулась, увидев, кто это. - О, Ллойд, - интимно прошептала она, вскочила, поцеловала, прильнув к нему всем телом. От нее сильно пахло шампанским, и Барберу показалось, что она уже крепко набралась. - Ллойд, Ллойд... - чуть отстранилась, держа его за руки. Тушь потекла от слез, губы дрожали. - Я пришел, как только мне передали, где ты, - говорил Барбер нарочито деловым тоном, боясь, что Морин на глазах у всех закатит истерику. Она все стояла, губы беззвучно двигались, пальцы вцепились в его руки. Не зная, как продолжить, он опустил глаза. Увидел всю ту же покрасневшую кожу, неровные ногти... и большое кольцо со сверкающим камнем. Утром, когда она приходила к нему в отель, кольца не было. И он знал, что таких драгоценностей у Морин не было. Чуть ли не в испуге Барбер вскинул голову, думаю: "Что она еще затеяла? Во что впуталась?" И тут же увидел Джимми. Лавируя между столиками, он шел к ним. Широко улыбающийся, похудевший, дочерна загоревший. Казалось, он вернулся из отпуска, проведя месяц на солнечном пляже. - Привет, дружище, - голос его гулко разнесся по маленькому залу. - Я опять тебе звонил. - Он вернулся, - подала голос Морин. - Он вернулся в четыре часа дня, - она плюхнулась на стул. Что уж там ни произошло во второй половине дня, не оставалось сомнений в том. что она снимала стресс, прикладываясь к бутылке. Она сидела, все еще держа Барбера за одну руку, не отрывая поблескивающих глаз от мужа. Джимми хлопнул Барбера по плечу, крепко пожал ему руку. - Ллойд, старина Ллойд. Гарсон! - рявкнул он. - Еще бокал. Снимай пальто. Садись! Садись! Барбер снял пальто, медленно сел. - Добро пожаловать домой, - он высморкался. Простуда настигла его. - Прежде всего я должен тебе кое=что вернуть, - театральным жестом Джимми сунул руку в карман, вытащил толстенную пачку десятитысячных банкнот, отделил один. - Морин сказала мне, что ты дал ей пять тысяч. Ты - настоящий друг, Ллойд. У тебя будет сдача с десятки? - Не думаю, - ответил Барбер. - Нет. - Гарсон, - обратился Джимми к официанту, который как раз ставил на стол третий бокал, - разбейте, пожалуйста, на две по пять, - по=французски Джимми говорил с акцентом, от которого морщились даже американцы. Джимми по краев наполнил три бокала. Чокнулся сначала с Барбером, потом с Морин. Морин все смотрела на него так, будто видела в первые в жизни и точно знала, что второго такого чуда не увидит до конца своих дней. - За преступление, - поднял тост Джимми и подмигнул Барберу. Морин хихикнула. Они выпили. Шампанское было превосходное. - Ты с нами обедаешь, - продолжил Джимми. - Только мы. Торжественный обед в честь победы. Только Красотка, я и ты, потому что, если бы не ты... - он вдруг стал очень серьезным, положил руку на плечо Барбера. - Да, - кивнул Барбер. Ноги его превратились в две ледышки, мокрые брюки прилипали к голеням, ему снова пришлось высморкаться. - Красотка показывала тебе кольцо? - спросил Джимми. - Да, - ответил Барбер. - Она носит его с шести часов. Морин подняла руку, посмотрела на кольцо, вновь хихикнула. - Я знаю одно местечко, - тараторил Джимми. - Там подают фазана и лучшее в Париже шампанское. Официант вернулся, протянул Джимми две пятитысячные. Барбер попытался прикинуть, сколько они весят. - Если у тебя возникнут проблемы, ты знаешь, к кому обратиться, так? - Джимми протянул одну пятитысячную Барберу. - Да, - кивнул тот, убрал банкнот в карман. Начал чихать и десять минут спустя сказал, что очень извиняется, но не может продолжать веселье с такой простудой. И Джимми, И Морин уговаривали его остаться, но он видел, что без него им будет куда как лучше. Допил второй бокал, сказал, что будет на связи и вышел из бара, чувствуя, как хлюпает вода в ботинках. Ему хотелось есть, он не отказался бы от фазана и простуда не так уж донимала его, пусть и из носа все время лило. Но он знал, что не сможет весь вечер сидеть рядом с Морин и Джимми и наблюдать, с какой любовью смотрят они друг на друга. В отель он вернулся пешком, уже наездившись на такси, поднялся в свой номер, в темноте, не снимая пальто, уселся на краешек кровати. Пора мне выметаться отсюда, подумал он, вытерев мокрый нос тыльной стороной ладони. На этом континенте я - чужой.
Перевел с английского Виктор Вебер
Переводчик Вебер Виктор Анатольевич 129642, г. Москва Заповедная ул. дом 24 кв.56. Тел. 473 40 91
IRWIN SHOW TIP ON A DEAD JOCKEY
Ирвин Шоу. Как принято во Франции
© Copyright Irwin Show "In the French style" © Copyright Перевел с английского Виктор Вебер Email: v_weber@go.ru Date: 27 Sep 2001
Беддоуз прилетел из Египта утром и в свой отель прибыл около одиннадцати. Поздоровался за руку с консьержем и сказал ему, что поездка прошла отлично, но иметь дело с египтянами просто невозможно. От консьержа узнал, в городе, как обычно, полно приезжих, а цена за комнату, как обычно, поднялась. - Туристский сезон теперь продолжается двенадцать месяцев в году, - с этими словами консьерж протянул Беддоузу ключ. - Никому не сидится дома. Все это очень утомительно. Беддоуз поднялся наверх, попросил коридорного поставить пишущую машинку в чулан, потому что хотел на какое=то время от нее отдохнуть. Открыл окно, с удовольствием посмотрел на Сену, неспешно несущую мимо отеля свои воды. Принял ванну, переоделся и продиктовал женщине, сидевшей на коммутаторе, номер Кристины. У женщины на коммутаторе была отвратительная привычка повторять все цифры на английском, и Беддоуз с улыбкой отметил, что за время его отсутствия ничего не изменилось. В трубке слышался треск, пока женщина на коммутаторе набирала номер Кристины. Телефон в отеле Кристины стоял в коридоре, так что Беддоузу пришлось произнести фамилию Кристины по буквам ("Мадемуазель "Т", от Теодор, "А", от Андре, "Т", от Теодор, "Е", от Елены), прежде чем мужчина на другом конце провода все понял и пошел сказать Кристине, что американский джентльмен ждет ее у телефона. Беддоуз услышал шаги Кристины по коридору и подумал, что, судя по звуках, она в туфельках на высоком каблуке. - Алле, - когда Кристина заговорила, в трубке послышался какой=то треск, но Беддоуз без труда узнал этот взволнованный, с придыханием голос. Кристина на каждый звонок отвечала так, словно ждала от него приглашения на вечеринку. - Привет, Крис, - поздоровался Беддоуз. - Кто это? - Египетский гость. - Уолтер! - радостно воскликнула Кристина. - Когда ты приехал? - Только вошел, - Беддоуз решил не упоминать час, проведенный в номере, чтобы доставить ей удовольствие. - Ты на высоких каблучках? - Что? - Туфли у тебя с высокими каблучками, не так ли? - Подожди, я посмотрю, - пауза. - Ты в Каире стал экстрасенсом? Беддоуз хохотнул. - Обычный восточный трюк. У меня в рукаве их с дюжину. Куда мы идем на ленч? - Уолтер! Я в отчаянии. - У тебя свидание. - Да. Когда ты научишься пользоваться телеграфом? - Ничего страшного, - беззаботно ответил Беддоуз. Он дал себе зарок не показывать виду, что разочарован. У него сложилось впечатление, что, если бы он настоял, Кристина отменила бы свидание, но он также дал себе зарок ничего не выпрашивать. - Встретимся позже. - Как насчет того, чтобы пропустить по стаканчику во второй половине дня? - спросила Кристина. - Мы с этого начнем. В пять часов? - Лучше в половине шестого. - Где ты будешь? - еще одна задержка заставила Беддоуза недовольно поморщиться. - Около площади Звезды. - Тогда "У Александра"? - Отлично. Ты хоть раз придешь вовремя? - Прояви снисхождение к мужчине, который первый день в городе. - A tout a l'heure[1]. - Что вы сказали, мэм? - В этом году здесь все говорят по=французски, - рассмеялась Кристина. - Как хорошо, что ты вернулся. Послышался щелчок: она повесила трубку. Беддоуз медленно положил трубку на рычаг и прошел к окну. Смотрел на реку и думал о том, что с давних пор Кристина приходила к нему по первому зову, как только он появлялся в Париже. От реки несло холодком, деревья стояли голые, небо, похоже, уже месяцы оставалось серым. И тем не менее, город будоражил кровь. Даже бессолнечной, бесснежной зимой Париж обещал радости жизни. За ленчем компанию ему составил корреспондент "Ассошиэйтед пресс", недавно приехавший из Америки. Корреспондент говорил, что жить в Америке совершенно невозможно, ленч в самой паршивой забегаловке стоит полтора доллара и Беддоузу следует радоваться тому, что он уже давно не бывал на другой стороне Атлантического океана. В кафе Беддоуз пришел чуть позже назначенного времен, но раньше Кристины. Устроился на застекленной террасе, у огромного панорамного окна, чувствуя холодок зимнего дня. На террасе женщины пили чай, а мужчины читали вечерние газеты. За окном, под деревьями формировалась маленькая колонна: ветераны какой=то части времен Первой мировой войны, мужчины средних лет, мерзнущие в шинелях, при орденах, со знаменами, собирались в сопровождении духового оркестра строем пройти к Арке и возложить венок в память товарищей по оружию, сложивших голову в сражениях, о которых уже никто не помнил. Эти французы всегда найдут повод устроить уличную пробку, мрачно думал Беддоуз, потому что Кристина опаздывала и день определенно не складывался. У них бесконечное число поводов помянуть павших. Он заказал пиво, так как за ленчем слишком много выпил. И слишком много съел, дорвавшись до вкусной еды, о которой в Египте мог только мечтать. В животе начиналась революция, да вдруг навалилась усталость: дали о себе знать те многие мили, которые он преодолел за последние двадцать четыре часа. Если тебе больше тридцати пяти, меланхолично думал он, как бы плавно ни летел самолет, какой бы спокойной ни была атмосфера, каким бы мягким - кресло, организм все равно отсчитывает пройденные мили. Тридцать пять Беддоузу стукнуло три месяца тому назад, и он начал задумываться о собственном возрасте. Частенько разглядывал в зеркале свое лицо, замечая морщинки у глаз и, когда брился, седину на щеках и подбородке. Где=то он слышал, что стареющие спортсмены брились по два, а то и три раза в день, чтобы менеджеры и спортивные журналисты не заметили в щетине белых кустиков. Может, думал он, сотрудникам дипломатических служб пора последовать их примеру. Семьдесят минус тридцать пять равняется тридцати пяти, подумал он. Это уравнение яснее ясного показывало ему, что половину жизни он уже отмерил. Беддоуз смотрел на переминающихся с ноги на ногу ветеранов, дыхание которых, смешиваясь с сигаретным дымом, маленькими облачками поднимались над их головами и развевающимися знаменами. Он также с нетерпением ждал Кристину. Обычно она не опаздывала, принадлежала к тем редким девушкам, которые появлялись в указанном месте в назначенный час. Почему=то он вспомнил, что и одевалась она с удивительной скоростью и, чтобы причесаться, ей требовалось лишь одна=две минуты. Светлые волосы она стригла коротко, по парижской моде, оставляя шею открытой. Беддоуз подумал о шее Кристины и настроение у него сразу поднялось. Они весело проведут этот вечер, решил он. В Париже негоже дозволять себе чувствовать усталость или старость. Если эти ощущения перейдут в разряд постоянных, сказал он себе, из Парижа придется уезжать навсегда. Он начал планировать грядущий вечер. Они заглянут в пару баров, избегая друзей и не сильно налегая на спиртное, пойдут в бистро у рынка, где подают толстенные стейки и густое красное вино, потом, возможно, сходят в ночной клуб, где показывают оригинальное кукольное шоу и трое молодых парней поют смешные песни, в отличие от многих ночных клубов действительно смешные. Во всяком случае, когда выходишь на улицу после их выступления, у тебя всегда прекрасное настроение и полная уверенность в том, что в два часа ночи, в Париже, именно так и должен чувствовать себя человек. Перед отъездом в Каир он привел Кристину именно в этот клуб. И мысль о том, что новый эта парижской жизни следует начать именно там, где закончился предыдущий, показалась ему очень здравой. Кристина выглядела великолепно, блистала в зале, где хватало симпатичных женщин, и он даже потанцевал с ней, впервые за несколько месяцев. Музыканты, пианист и гитарист, играли популярные французские мелодии, в полной мере позволяющие ощутить, как сладка в любовь в этом городе, как печально даже временное расставание с ним. От музыки Кристина стала вдруг очень сентиментальной, он это помнил, с ней такое случалось чрезвычайно редко, держала его за руку во время шоу, целовала, когда гас свет между номерами. У нее на глазах вдруг блеснули слезы и она прошептала: "Что я буду делать без тебя эти два месяца"? - когда он сказал ей о том, что утром улетает в Каир. И он почел свой отъезд за счастье: атмосфера вечера подействовала и на него, а слова Кристины указывали на то, что их отношения вступили в ту фазу, когда у нее появились мысли о свадьбе. Эта была опасная фаза, и тут приходилось держать ухо востро, особенно в такую ночь, особенно в Париже, в темных комнатах, где пианино и электрические гитары пели об опавших листьях, ушедшей любви и влюбленных, которых разлучила война. Беддоуз уже успел жениться и развестись и полагал, что повторять эксперимент нужды нет, во всяком случае, пока. Жены склонны к тому, чтобы рожать детей, дуться, напиваться или заводить других мужчин, когда их мужьям по долгу службы приходилось проводить по три или четыре месяца на другом конце Земли. Этим Кристина его удивила. Раньше ее не отличала тяга к семейной жизни. Он знал ее, пусть и сошлись они только в последнее время, достаточно давно, практически с того момента, как она приехала из Штатов четыре года тому назад. Какое=то время снималась в рекламных объявлениях, и дела у нее шли неплохо, пусть ей и не нравились те картинные позы и глупые сексуальные улыбки, которые желали видеть рекламодатели. Она умела печатать и стенографировать, а потому ее часто нанимали американские бизнесмены, приезжавшие в Париж на месяц-другой. Она быстро овладела французским, водила автомобиль и время от времени возила старых богатых американок по замкам Луары или в Швейцарию. Похоже, она не испытывала никакой потребности в сне (хотя теперь ей уже было двадцать шесть), могла веселиться всю ночь, бывала на всех вечеринках и, насколько знал Беддоуз, жила с двумя его приятелями - фотографом и пилотом Авиационного транспортного командования, который разбился под Франкфуртом. Ей можно было позвонить в любое время дня и ночи без риска нарваться на грубость, она легко и непринужденно вписывалась в любую компанию. Всегда знала, какое бистро самое популярное, кто поет к каком клубе, выставку какого молодого художника следует посетить, кто сейчас в городе и кто должен прибыть на следующей неделе, в каких маленьких отелях под Парижем лучше всего провести уик=энд. От избытка денег она, безусловно, не страдала, одевалась изящно, по французской моде, но с американскими нюансами. Ее французских друзей это забавляло, а американцы ясно видели, что она лишь пытается прикинуться европейской женщиной, в душе оставаясь американкой. Так или иначе, она не относилась к тем девушкам, которые могли бы понравиться бабушке потенциального жениха, но, как однажды сказал ей Беддоуз, являлась украшением суетливой и тревожной второй половины двадцатого столетия. Ветераны наконец=то тронулись в путь, знамена проплыли мимо парижского отделения "Транс уорлд эрлайнс" и двинулись по Елисейским Полям. Беддоуз наблюдал за ними, думая о других парадах, других знаменах. А потом увидел Кристину, наискосок пересекающую мостовую, легко и уверенно лавируя между автомобилями. Она может прожить в Европе всю жизнь, подумал Беддоуз, с улыбкой глядя на нее, но ей достаточно пройти десять шагов, чтобы все поняли, что родилась она на другом континенте. Он встал, когда она открыла дверь на террасу. Шляпку она не носила, и Беддоуз отметил, что волосы у нее более темные и заметно удлинились. Он расцеловал ее в обе щеки. - Так, вроде бы, принято во Франции. Она на мгновение прижалась к нему. - Ну вот, мужчина вернулся. Села, расстегнула пальто, улыбнулась через столик. Щеки у нее раскраснелись от холодного воздуха, глаза сверкали, выглядела она ослепительно молодой. - Душа Парижа, - Беддоуз коснулся ее руки. - Американской его части. Что будем пить? - Чай, пожалуйста. Я так рада тебя видеть. - Чай? - Беддоуз изобразил недоумение. - Что=то случилось? - Нет, - Кристина покачала головой. - Просто хочу чая. - Таким напитком не принято встречать путешественника. - С лимоном, пожалуйста, - добавила Кристина. Беддоуз пожал плечами и заказал чай. - Как Египет? - спросила Кристина. - Я был в Египте? - Беддоуз воззарился на Кристину, любуясь ее лицом. - Так писали в газетах. - О, да, - и продолжил голосом всезнайки=комментатора. - Новый мир, корчащийся в родовых муках. Феодализм он уже перерос, до демократии - не дозрел... Кристина скорчила гримаску. - Прекрасная фраза для анналов Государственного департамента. Я просто хотела узнать, как в Египте. - Солнечно и грустно. После двух недель в Каире начинаешь всех жалеть. Как Париж? - Демократию он уже перерос. Беддоуз улыбнулся, наклонился через маленький столик, поцеловал Кристину. - Я просто хотел узнать, как в Париже? - Без изменений, - помолчав, Кристина добавила. - Почти без изменений. - Кто в городе? - Все те же лица. Обычные счастливые изгнанники. Чарльз, Борис, Энн, Тедди... Тедди звали того самого фотографа. - Ты с ним часто виделась? - как бы невзначай спросил Беддоуз. - А что? - Кристина чуть улыбнулась. - Просто интересуюсь. - Нет. В городе его Грек. - Все еще Грек? Официант принес чай. Она наполнила чашку, выжала лимон длинными ловкими пальцами. Беддоуз отметил, что она более не пользуется ярким лаком. - Твои волосы. Что случилось? Кристина небрежно коснулась волос. - О... Ты заметил? - Блондинки нынче не в моде? - Я решила вернуться к своему естественному цвету. Посмотреть, что из этого выйдет. Тебе нравится? - Еще не решил. Они стали длиннее? - Да. На зиму. Чтобы не мерзла шея. Люди говорят, что с такой прической я выгляжу моложе. - Они совершенно правы. Выглядишь ты ровно на одиннадцать лет. Кристина улыбнулась, отсалютовала ему чашкой. - За тех, кто возвращается. - Тосты чаем я не принимаю. - Пора отвыкать от вредных привычек. Га спиртном свет клином не сошелся, - Кристина маленькими глоточками пила чай. - Я вот подумал насчет вечера, - сменил тему Беддоуз. - Предлагаю лишить своей компании наших друзей и пообедать в том бистро у рынка. Мне ужасно хочется стейка. А потом... - он не договорил. - Что такое? Мы не сможем вместе пообедать? - Не совсем так, - Кристина наклонила голову, уставилась на чашку с чаем. - У меня свидание... - Так отмени его, - вырвалось у Беддоуза. - Продинамь этого типа. - Не могу, - Кристина вскинула на него глаза. - Он придет сюда с минуты на минуту. - Ага, - Беддоуз кивнул. - Это, естественно, меняет дело. - Да. - Мы не можем бортануть его? - Нет, мы не можем бортануть его. - Нет таких мужчин, которых нельзя бортануть. Скажи, что прибыл старый друг, чудом избежавший ужасов пустыни, дизентерии, религиозных фанатиков, которые едва не освежевали его живьем. Скажи, что он требует особого внимания, что его расшалившимся нервам нужно трепетное отношение. Улыбаясь, Кристина покачала головой. - Извини, не могу. - Так давай скажу я, - гнул свое Беддоуз. - Как мужчина - мужчине. Видишь ли, старичок, мы оба взрослые люди, цивилизованные существа... в таком вот аспекте. - Нет. - Почему нет? - спросил Беддоуз, отдавая себе отчет в том, что нарушает данный себе и ранее свято соблюдаемый зарок никого ни о чем не просить. - Почему мы не можем этого сделать? - Потому что я не хочу. - О, ветер дует в том направлении. - Меняется в том направлении. Мы можем пообедать вместе. Втроем. Он очень милый человек. Он тебе понравится. - В мой первый вечер в Париже никакой мужчина понравиться мне не может, - отрезал Беддоуз. Они посидели в молчании. Беддоуз вспоминал, как Кристина, после его неожиданного звонка, всегда говорила ему: "Это, конечно, грех, но я его бортану. Встретимся в восемь". И он не мог заставить себя поверить ее последним словам, потому что смотрела она на него, как и раньше, прикасалась к его руке точно так же, как и раньше. - Две месяца - долгий срок, - не так ли? - спросил Беддоуз. - Особенно в Париже? - Нет, - ответила Кристина. - Недолгий. Ни в Париже, ни где=либо еще. * * *
- Привет, Кристина, - к их столику подошел высокий, крепко сложенный, светловолосый, улыбающийся молодой мужчина, со шляпой в руке. Наклонился, поцеловал ее в лоб. - Кафе я нашел без труда. Беддоуз поднялся. - Джек, это Уолтер Беддоуз, - представила его Кристина. - Джон Хайслип. Доктор Хайслип. Мужчины пожали друг другу руки. - Он хирург, - пояснила Кристина, когда Хайслип отдал шляпу и пальто подошедшему гардеробщику и сел рядом с ней. - В прошлом году его фотографию едва не опубликовали в "Лайфе". Что=то он такое проделал с почками. Через тридцать лет он будет безумно знаменитым. Хайслип рассмеялся. Крупный, спокойный, уверенный в себе, похоже, в молодости спортсмен, выглядевший моложе своих лет. И Беддоузу хватило одного взгляда, чтобы понять, что Хайслип по уши влюблен в Кристину. Да тот и не пытался скрывать своих чувств. - Что вы будете пить, доктор? - спросил Беддоуз. - Пожалуйста, лимонад. - Un citron presse[2], - бросил Беддоуз официанту, и с любопытством посмотрел на Кристину, но на и бровью не повела. - Джек не пьет. Говорит, это печальная участь тех, кто зарабатывает на жизнь, разрезая других людей. - Когда я выйду на пенсию, - радостно воскликнул Хайслип, - я буду пить, как извозчик, а руки у меня будут дрожать, как лист на ветру, - он повернулся к Беддоузу. Несомненно, ему с большим трудом удалось оторвать взгляд от Кристины. - Вы хорошо провели время в Египте? - Так вам известно о моей поездке? - удивился Беддоуз. - Мне сказала Кристина. - Я дал клятву по возвращению в Париж месяц не говорить о Египте. Хайслип рассмеялся. Смех непринужденный, лицо дружелюбное. - Я вас понимаю. То же самое мне иной раз хочется сказать о больнице. - И где эта больница? - полюбопытствовал Беддоуз. - В Сиэтле, - ввернула Кристина. - Давно вы здесь? - спросил Беддоуз, не обращая внимания на брошенный на него взгляд Кристины. - Три недели, - Хайслип повернулся к Кристине. Его глаза светились любовью. - За три недели многое может произойти. Господи! - он похлопал Кристину по руке и опять рассмеялся. - Еще неделя, и снова в больницу. - Вы приехали отдохнуть или по делу? - задал Беддоуз стандартный вопрос, без которого не обходился разговор двух американцев, встретившихся за границей. - И так, и эдак. Меня попросили выступить на одном конгрессе, а заодно я решил побывать в нескольких больницах. - И что вы думаете о французской медицине, раз уж получили возможность познакомиться с ней напрямую? - профессиональный навык сработал автоматически. - Ну... - Хайслипу и на этот раз удалось оторваться от Кристины, - они работают не так, как мы. Больше доверяют интуиции. У них нет нашего оборудования, денег на исследования, вот им и приходится полагаться на метод проб и ошибок, - он улыбнулся. - Если вы вдруг заболеете, мистер Беддоуз, без колебания обращайтесь к ним за помощью. Здесь лечат ничуть не хуже, чем за океаном. - Пока я на здоровье не жалуюсь, - вырвалось у Беддоуза, и он сразу понял, что сморозил глупость. И вообще, разговор этот ему определенно не нравился. Не из=за содержания, а потому, что хирург очень уж откровенно смотрел на Кристину. Пауза затягивалась, и Беддоуз вдруг понял, что в молчании они могут просидеть до скончания века. - Вы осмотрели здешние достопримечательности? - Не в той мере, как хотелось бы. Только Париж. Мне бы очень хотелось в это время года поехать на юг. В то местечко, о котором постоянно говорит Кристина. Сен=Поль де Венс. Как я понимаю, это полная противоположность Сиэтлу, но при этом там есть водопровод и пристойное питание. Вы там бывали, не так ли, мистер Беддоуз? - Бывал. - Кристина мне говорила. О, благодарю вас, - он кивнул официанту, который поставил перед ним стакан лимонада. Беддоуз смотрел на Кристину. Они провели там неделю, ранней осенью. Оставалось только гадать, что именно она рассказала доктору. - Мы заглянем туда в следующий приезд. - Понятно, - Беддоуз отметил "мы", но не понял, о ком идет речь. - Вы собираетесь в ближайшее время снова приехать во Францию? - Через три года, - Хайслип осторожно достал из лимонада кубик льда и положил на блюдце. - Я думаю, каждые три года мне удастся вырываться из больницы на шесть летних недель. Летом люди меньше болеют, - он встал. - Извините, но мне надо позвонить. - Вниз и направо, - пояснила Кристина. - Женщина тебя соединит. Она понимает по=английски. Хайслип рассмеялся. - Кристина не доверяет моему французскому. Говорит, что с моим акцентом во Франции делать нечего, - уже двинулся к двери, остановился. - Я очень надеюсь, что вы пообедаете с нами, мистер Беддоуз. - Дело в том, что у меня назначена одна встреча, - ответил тот. - Но я попытаюсь что=нибудь сделать. - Хорошо, - Хайслип легонько коснулся плеча Кристины и твердым шагом покинул террасу. * * *
Беддоуз наблюдал за ним, а в голове вертелась злобная мыслишка: "Внешне=то я куда интереснее, чем он". Потом повернулся к Кристине. Она рассеянно помешивала ложечкой остатки чая, разглядывая кружащиеся чаинки. - Вот почему волосы стали длинными и естественного цвета. - Вот почему, - Кристина не отрывала глаз от чаинок. - И лак для ногтей. - И лак для ногтей. - И чай. - И чай. - И что ты рассказала ему о Сен=Поль де Венсе? - Все. - Перестань смотреть в эту чертову чашку. Кристина медленно положил ложку, подняла голову. Ее глаза блестели, но губы не дрожали, пусть ей это далось и не без усилий. - Что значит, все? - Все. - Почему? - Потому что мне не нужно что=либо от него скрывать. - Как давно ты его знаешь? - Ты слышал. Три недели. Нью=йоркский приятель попросил его передать мне привет. - И что ты собираешься с ним делать? Кристина посмотрела ему в глаза. - На следующей неделе я собираюсь выйти за него замуж и улететь в Сиэтл. - И каждые три года ты будешь возвращаться сюда на шесть летних недель, потому что летом люди меньше болеют. - Совершенно верно. - И это нормально? - Да. - Не слышу уверенности в голосе. - Только давай обойдемся без психоанализа, - резко бросила Кристина. - Я этим сыта по горло. - Официант! - позвал Беддоуз. - Принесите мне, пожалуйста, виски, - он перешел на английский, вдруг забыв, где находится. - А ты, ради Бога, выпей со мной. - Еще чашку чая, - попросила Кристина. - Да, мадам, - кивнул официант и отошел. - Ты ответишь на мои вопросы? - спросил Беддоуз. - Да. - Я имею право на прямые вопросы? - Да. Беддоуз глубоко вдохнул, посмотрел в окно. Мимо проходил мужчина в пальто с поднятым воротником. Он читал газету и качал головой. - Ладно, так что ты в нем нашла? - Что я могу тебе на это ответить. Он - мягкий, добрый, приносящий много добра человек. Ты в этом убедился сам. - Что еще? - И он меня любит, - тихо добавила она. За все время их знакомства Беддоуз не слышал от нее этого слова. - Он меня любит, - бесцветным голосом повторила Кристина. - Я это видел. Бесстыдно. - Бесстыдно. - Теперь позволь задать еще один вопрос. Ты хотела бы встать из=за этого стола и уйти со мной? Кристина отодвинула чашку с блюдцем, задумчиво перевернула чашку. - Да. - Но не встанешь. - Нет. - Почему нет? - Давай поговорим о чем=нибудь еще? - предложила Кристина. - Куда ты полетишь в следующий раз? В Кению? Бонн? Токио? - Почему нет? - Потому что я устала от таких, как ты, - отчеканила Кристина. - Я устала от корреспондентов, пилотов, перспективных чиновников. Я устала от всех этих талантливых молодых людей, которые все время куда=то улетают, чтобы сообщить всему миру о революции, заключить перемирие или умереть на войне. Я устала от аэропортов, устала провожать людей. Устала от того, что мне не разрешено плакать до взлета самолета. Устала от необходимости всегда и всюду приходить вовремя. Устала отвечать на телефонные звонки. Устала от избалованной, всезнающей международной тусовки. Устала обедать с людьми, которых кого=то любила, а теперь должна вежливо болтать с их греками. Устала от того, что меня передают из рук в руки. Устала любить людей больше, чем они любят меня. Я ответила на твой вопрос? - Более=менее, - Беддоуз удивлялся, что сидящие за другими столиками не обращали на них ни малейшего внимания. - Когда ты улетел в Египет, я приняла решение, - ровным голосом продолжила Кристина. - Я постояла у сетчатого забора, глядя как заправляют горючим эти громадные самолеты, вытерла слезы и решила. В следующий раз улечу я и кто=то другой будет стоять с разбитым сердцем. - И ты его нашла. - Я его нашла, - подтвердила Кристина. - И я не собираюсь разбивать ему сердце. Беддоуз взял ее руки в свои. Она не отреагировала. - Крис... - она смотрела в окно. Миленькая, юная, спокойная. Ему вдруг вспомнилась их первая встреча, вспомнились другие красивые девушки, которых он знал, вспомнилось, как она выглядела рядом с ним в постели номера маленького отеля всего лишь три месяца тому назад, под лучами утреннего осеннего солнца, вливающими в окно, из которого открывался прекрасный вид на отроги Альп и далекое море. Держа в своих руках такие знакомые девичьи пальчики, он думал о том, что все переменится, если ему удастся заставить ее повернуть голову. - Крис... Но она не повернула головы. - Напиши мне в Сиэтл, - сказала она, глядя в окно, на котором оседали капельки влаги, в котором отражались люстры кафе и уличные фонари. Беддоуз отпустил ее руки. Кристина их не убрала. Они остались на столе, ногти чуть поблескивали бледным лаком. Беддоуз встал. - Я лучше пойду, - слова давались ему с трудом, голос отдавался внутри головы. Господи, думал он, я старею, скоро я буду плакать в ресторанах. - Я не хочу ждать чек. Скажи своему приятелю, что я не смогу пообедать с вами и извиняюсь за то, что оставил на него чек. - Это ерунда, - бесстрастно ответила Кристина. - Он с удовольствием заплатит. Беддоуз наклонился и поцеловал ее. Сначала в одну щеку, потом в другую. - На прощание, - ему казалось, что он улыбается. - Как принято во Франции. Он взял пальто и быстро вышел. Миновал парижское представительство "Транс уорлд эрлайнс", повернул за угол на знаменитый бульвар, следуя маршрутом, которым получасом раньше проследовали ветераны. Ничего не видя перед собой, он шагал к Арке, где у Вечного огня уже поблескивали от ночной влаги лавровые веточки возложенного к могиле венка. Он знал, что в такой вечер не стоит оставаться в одиночестве, знал, что должен куда=то войти, снять телефонную трубку, пригласить кого=то пообедать с ним. Он миновал два или три бара с телефонами, даже остановился перед одним, но не вошел. Потому что во всем городе не было человека, которого он хотел бы видеть в этот вечер.
Перевел с английского Виктор Вебер
Переводчик Вебер Виктор Анатольевич 129642, г. Москва Заповедная ул., дом 24 кв.56. Тел. 473 40 91
IRWIN SHOW IN THE FRENCH STYLE
1 A tout a l'heure - до встречи (в этот же день), (фр.) 2 Un citron presse - стакан лимонада и побыстрее (фр.)
Ирвин Шоу. Неслышные голоса
© Copyright Irwin Show © Copyright Перевел с английского Виктор Вебер (v_weber@go.ru) Date: 2 Jan 2002
Хьюго Плейс был обыкновенным американским парнем: женат, вес двести тридцать пять фунтов, румянец во всю щеку, сломанный нос, пять прекрасных искусственных передних зубов и шрам с шестьюдесятью тремя швами на правой ноге, оставшийся после того, как врачи основательно потрудились над его коленной чашечкой. Его тесть владел процветающим страховым агентством, в котором всегда - причем, по словам тестя, чем скорее, тем лучше,- для него нашлось бы место. После столкновения в один холодный воскресный полдень прошлого года в Грин-Бей, штат Висконтин, Хьюго стал глохнуть на левое ухо. Он был профессиональным футболистом*, и играл в защите, а центральный трехчетвертной обычно, а в Грин-Бей обязательно, получает достаточно синяков и шишек. Хьюго не слыл знаменитостью. Играл в трех командах-середнячках, вечно плетущихся в хвосте турнирной таблицы. Когда тренеры говорили, что собираются реорганизовать команду к следующему сезону, первым делом каждый из них объявлял, что должен продать Хьюго или что тот выставляется на продажу. Но с непрерывным расширением лиги существовал постоянный спрос на опытных игроков, и перед новым сезоном Хьюго снова оказывался в заявочном списке какой-нибудь из команд. Природа не обделила его здоровьем, он ------------- * Автор имеет в виду американский футбол. в охотку тренировался и играл в футбол, и обладал, как говорили тренеры "жаждой борьбы". Достаточно интеллигентный в нормальной жизни (в колледже его оценки не опускались ниже Б*), на поле он удивительно легко поддавался на обманные финты. Возможно, разгадка этого феномена лежала в его честности и доверчивости к своему ближнему. Ложное движение заставляло его бросаться налево, когда вся игра смещалась вправо. С религиозным фанатизмом он опекал стоящего на месте нападающего, а выходящий на передачу игрок проходил в свободную зону. Сколько раз он укладывал на землю блокирующего, а игрок с мячом пробегал рядом. За всю свою карьеру он не перехватил ни одного паса. Впрочем, до инцидента в Грин-Бей Хьюго кое-как справлялся с возложенными на него обязанностями. Левый защитник, Джонни Смейтерс, достаточно быстро разбирался в комбинациях, и по построению соперников перед атакой обычно указывал Хьюго, в каком направлении она будет развиваться. Небольшого роста, хитрый и умный, обладающий к тому же сильно развитым инстинктом самосохранения, Смейтерс почти всегда оказывался прав. Поэтому Хьюго играл достаточно уверенно, пока не начал глохнуть на левое ухо и перестал слышать указания крайнего защитника. Через две игры, видя, как каждый раз после его окрика Хьюго бросается в противоположную сторону, Смейтерс совсем перестал с ним разговаривать. Это обижало Хьюго, который не любил ссор. Смейтерс ему нравился, он был благодарен за помощь и, если бы мог, рассказал бы про свое ухо; но Хьюго не без оснований полагал, что вылетит из команды, как только о его глухоте станет известно. А для ------------ * Американская система оценок - Б соответствует 4. продажи страховых лицензий в агентстве тестя, полагал Хьюго, он еще не созрел. К счастью, ему повредили ухо в конце сезона действиями на поле он никогда не решал исход игры, так что ни тренеры, ни публика ничего не заметили. Но Хьюго, наполовину оглохший, заметно погрустнел, ибо не слышал ни приближения слева молчаливых врагов, ни насмешек и криков радости половины стадиона. Вне поля, несмотря на незначительные случайные огрехи, ему также удавалось скрыть свой недостаток. На разборах игр он теперь садился слева от тренера и убедил жену, что ему лучше спится на другой половине кровати, чем там, где он спал все три года их совместной жизни. Впрочем, его жена, Сибил, любила говорить сама, длинными монологами, и редкий кивок головы полностью удовлетворял ее потребности в двухстороннем общении. В компаниях же, легкий, практически незаметный поворот головы позволял правому уху Хьюго слышать за оба, и он легко находил говорящего. С приближением лета и неизбежных предсезонных тренировок Хьюго все больше мрачнел. Левая сторона головы представлялась ему плотно закрытой бутылкой забродившего сидра. Он тыкал в барабанную перепонку кончиками карандашей, зубочистками, пилкой для ногтей, чтобы выпустить газ наружу, но кроме небольшого воспаления, прошедшего через неделю, ничего не добился. Наконец, осторожно, как человек, ищущий врача, делающего аборты*, наведя справки, Хьюго нашел специалиста по ушным болезням, живущего в другом конце города. Он дождался, пока -------------- * В некоторых штатах Америки аборты запрещены. Сибил отправилась в ежегодную двухнедельную поездку к родителям в Орегон, и записался на прием на следующий день. Доктор Г. В. Себастьян, круглолицый небольшого роста венгр с маленькими пухлыми ручками и веселыми проницательными глазами, обожал свою профессию. Само выявление ушных болезней доставляло ему удовольствие, а перспектива длительного, сложного лечения и, возможно, рискованных операций наполняла доктора радостью. - Чудесно,- неустанно повторял он, встав на кожаный стул, чтобы осмотреть ухо Хьюго.- О, просто чудесно.- Доктор не мог похвастаться избытком пациентов.- Никто не относится к ушам серьезно,- объяснял он, манипулируя светильниками, вставляя в ухо Хью инструменты причудливой формы.- Каждый уверен, что он слышит хорошо, а все остальные неожиданно начали говорить шепотом. А когда он наконец понимает - что-то не в порядке, уже ничего нельзя сделать. Вы благоразумный молодой человек, очень благоразумный и пришли ко мне вовремя. Как вы назвали мисс Каттави свою профессию? Медицинская сестра, мисс Каттави, ростом шесть футов и весом сто шестьдесят пять фунтов, выглядела так, будто брилась дважды в день. Она приехала из Италии и полагала, что Хьюго зарабатывал на жизнь игрой в соккер*. - Этот Пеле,- сказала она Хьюго.- Какие деньги он заколачивал! Доктор Себастьян также не имел представления об американском футболе, и странное выражение появилось на его лице, когда Хьюго попытался объяснить, что он делает по воскресеньям, рассказывая о Джонни Смейтерсе и о своей ---------- * Американское название европейского футбола. неспособности услышать грозные шаги слева, в то время, как он бросается в центр. Доктор Себастьян также выглядел слегка удивленным, когда Хьюго подробно описал, что же произошло в Грин-Бей. - Люди это делают? - недоверчиво спросил он.- Только ради денег? В Америке? Пахнущий мятой и новыми антисептиками, доктор Себастьян продолжал осмотр уха Хьюго, и хотя рот у него не закрывался, слова доктора лишь частично доносились до Хьюго. - Мы отстали от животных,- услышал Хьюго,- собака реагирует на свист с длиной волны, неслышной для человеческого существа. За пятьдесят ярдов она слышит звук мяча, катящегося по траве, и рычит в ночной тьме. Хищная рыба за милю чувствует плеск сардины, и мы еще так далеки от понимания удивительных способностей сов и мышей. Свистки на собачьей волне или шорох катящегося мяча не интересовали Хьюго. Как впрочем и плеск далекой сардины. Не восхищали его и способности сов и летучих мышей. Он лишь хотел слышать указания Джонни Смейтерса, стоящего в десяти ярдах. Но он не протестовал. После того, что врачи сделали с его коленом, Хьюго смотрел на них с детским обожанием, и если доктору Себастьяну нравилось во время лечения хвалить диких животных и лесных птиц, он соглашался молчать и время от времени кивать, как он всегда делал, когда Сибил рассуждала о политике, мини-юбках или о поведении жены Джонни Смейтерса во время игр команды в других городах. - Мы допустили атрофию наших органов чувств,- Хьюго поморщился, так как доктор Себастьян, приподнявшись на цыпочки, засунул ему в ухо какой-то тупой инструмент.- От того, что мы могли, осталось не более трети даже у лучших из нас. Пора выходить на новый уровень общения. Последние концерты для квартета Бетховена рассчитаны на то, что тысячная аудитория падет на пол и будет извиваться в экстазе от невероятного наслаждения. Что же произошло при их исполнении? Все смотрели в программки и прикидывали, успеют ли они пропустить кружку-другую пива до отхода поезда. Хьюго кивнул. Он ничего не знал о последних концертах Бетховена и не понимал, почему женатый, хорошо воспитанный американец должен извиваться в экстазе на полу концертного зала. Но теперь, если уж он решился обратиться к доктору, Хьюго не собирался с ним спорить. Тем не менее, с этими разговорами о собаках, совах и сардинах, он начал понимать, почему пациенты не толпятся в приемной доктора Себастьяна. - Крестовый поход! - воскликнул доктор, прильнув к раструбу хромированной трубки с лампочкой, узкий конец которой, казалось, проткнул голову Хьюго. Пахнущее мятой дыхание доктора согревало его голую шею.- Нужен крестовый поход. У вас очень необычное строение костей, мистер Плейс. Крестовый поход, чтобы убрать преграды перед звуком, раскрыть вновь, вернуть принадлежащее нам в далеком прошлом, чтобы различить неслышные голоса, слышать шелест роз, распускающихся на рассвете, чувствовать опасность, до того, как она стала реальностью, узнать желание, пока оно не высказано. Я никогда не встречал подобную структуру костей, мистер Плейс. - Ну, тот парень в Грин-Бей весил почти триста фунтов и его локоть... - Ничего, ничего,- доктор Себастьян наконец вытащил инструменты из уха Хьюго.- Мы будем оперировать завтра утром, мисс Каттави. - Хорошо,- мисс Каттави сидела рядом, как запасной игрок, готовый в любой момент выйти на поле.- Я обо всем договорюсь. - Но...- начал Хьюго. - Все будет в порядке,- перебил его доктор.- Ни о чем не беспокойтесь. К трем часам приходите в клинику Луберхорна "Ухо, глаз, нос". - Но я хотел бы выяснить некоторые... - Извините, но я ужасно занят, мистер Плейс,- вновь перебил его доктор Себастьян и выбежал из кабинета. В чистом воздухе медленно таял запах мяты. - Он вас вылечит,- пообещала мисс Каттави, провожая Хьюго. - Я в этом уверен,- сказал Хьюго,- но... - Не удивлюсь, если вы вернетесь, чтобы оперировать и второе ухо... Когда Хьюго проснулся после операции, у кровати, радостно улыбаясь, стоял доктор Себастьян. - Естественно, в первое время будет чувствоваться некоторый дискомфорт,- предупредил он. Хьюго казалось, что в левой половине головы, с частотой шестьдесят выстрелов в минуту, строчит танковый пулемет. Сохранилось и ощущение запечатанной бутылки сидра. - У вас удивительная структура костей, мистер Плейс,- доктор Себастьян приподнялся на цыпочки, чтобы одобрительно улыбнуться Хьюго сверху вниз. Он очень часто вставал на цыпочки, этот доктор Себастьян. С таким ростом следовало специализироваться на коленях и щиколотках, а не заниматься ушами.- Мне ужасно не хотелось заканчивать операцию. Казалось, я открываю новый континент. Какой день вы мне подарили, мистер Плейс! У меня возникло искушение не брать с вас ни цента. Как выяснилось позднее, доктор Себастьян устоял. Он прислал счет на 500 долларов. Получив его в день возвращения Сибил, через две недели после операции, Хьюго заплатил с радостью. Его слух восстановился. Теперь Хьюго не сомневался, что еще целый сезон будет играть в центре защиты, если Джонни Смейтерс не продан в другую команду и их дружбу удастся возродить вновь. За левым ухом у Хьюго остался красный шрам, который Сибил не замечала четыре дня. Она не отличалась наблюдательностью, эта Сибил, если дело не касалось одежды и причесок других женщин. Когда она увидела шрам, Хьюго сказал, что порезался во время бритья. Конечно, для этого ему пришлось бы бриться большим кухонным ножом, которым резали хлеб, но Сибил такое объяснение вполне устроило. Хьюго же впервые в жизни обманул жену. А первая ложь всегда легко сходит с рук. Появившись в тренировочном лагере, Хьюго первым делом наладил отношения с Джонни Смейтерсом. Сначала Джонни держался холодно, вспоминая, как каждую игру в конце прошлого сезона ему здорово доставалось, когда двое, а то и трое нападающих прорывались по его краю, в то время, как Хьюго мчался на другой конец поля, где ничего не происходило. Но когда Хьюго признался, что после столкновения в Грин-Бей у него появился звон в левом ухе, Джонни все понял, и дело кончилось тем, что они поселились в одной комнате. Предсезонная подготовка прошла успешно. Тренер с пониманием отнесся к особым отношениям между Джонни и Хьюго, и всегда ставил их в один состав. Играл Хьюго достаточно уверенно, хотя никто не спутал бы его с Диком Баткисом или Сэмом Хаффом*. Затем начались товарищеские игры, в которых Хьюго, особенно не выделяясь, провел достаточно захватов и несколько раз приземлял мяч. Внимательно прислушиваясь к указаниям Джонни, теперь он гораздо чаще выбирал правильную позицию. Это был обычный сентябрь, похожий на многие сентябри жизни Хьюго - полный пота, синяков, ушибов, ругани тренеров, воздержания по пятницам и субботам, чтобы сохранять силы для игр, страха за жизнь каждое воскресное утро и радости возвращения со стадиона на своих двоих в сумерках воскресного вечера. Короче говоря, Хьюго был счастлив. Нечто особенное произошло перед окончанием первой календарной игры. Команда Хьюго вела 21:18, но мяч был у соперников на их восьмиярдовой линии. Шли последние минуты, и болельщики так орали, что защитник** команды, Браббледофф, поднял руки, чтобы те поутихли, так как остальные игроки, стоящие в сходке, не слышали его слов. Стало чуть тише, но и теперь Хьюго боялся, что не поймет указаний Смейтерса, когда начнется игра. Он качнул головой, чтобы стряхнуть пот, стекающий на глаза из-под шлема и на мгновение его левое ухо оказалось направленным на сходку соперников. Тут-то и произошло невероятно: Хьюго услышал голос Браббледоффа, будто стоял в сходке соперников рядом с ним. А сходка была минимум ------------ * Баткис, Хаф - звезды американского футбол. ** В американском футболе защитник выполняет функции разыгрывающего и руководит игрой. в пятнадцати ярдах, и на трибунах ревела толпа. - Я собираюсь скрытно пронести мяч по открытой стороне,- услышал Хьюго.- И, ради Бога, сделайте все, как следует! Соперники выстроились для атаки и буквально перед вводом мяча в игру. Смейтерс прокричал: - Атака через крайнего по закрытой стороне, через крайнего по закрытой стороне, Хьюго! Обе команды пришли в движение. Защищающиеся оттягивались назад, чтобы встретить прорыв по закрытой стороне. Хьюго мог поклясться, что видел, как Браббледофф передал мяч Френздиху, полузащитнику, который скрылся за заслоном нападающих, а сам неторопливо, будто не имея отношения к игре, пошел от него. Товарищи Хьюго стали смещаться к закрытой стороне, чтобы остановить атаку. Все, кроме Хьюго. Казалось, в его спине нажали кнопку, превратив его в робота. Двигаясь навстречу другим игрокам, он следовал за Браббледоффом, когда тот, оказавшись один, неожиданно рванулся вперед, вытащив мяч, который прятал за спиной. Хьюго, одиноко стоящий на средней линии, бросился к нему. Падая с повисшим на нем Хьюго, Браббледофф произнес что-то неспортивное и выпустил мяч. Хьюго завладел им, опустившись коленями на лицо защитнику. Игроки от радости барабанили Хьюго по спине, затем потянули время, выбросив мяч за боковую, и игра закончилась с победным счетом 21:18. В раздевалке команда назвала Хьюго лучшим игроком, а тренер сказал: - Наконец-то ты начал понимать игру, Плейс.- На устах этого тренера такая фраза означала высшую похвалу. В душевой к нему подошел Джонни. - Знаешь, я чуть не убил тебя, увидев, что ты двинулся к открытой стороне после моего окрика. Что на тебя нашло? - Ничего,- после секундного колебания ответил Хьюго. - Ты сыграл превосходно,- добавил Смейтерс. - У меня было предчувствие,- скромно ответил Хьюго. В этот воскресный вечер Хьюго держался спокойнее, чем всегда, особенно после победы. Он думал о докторе Себастьяне и шорохе распускающихся на рассвете роз. В следующее воскресенье Хьюго вновь, как обычно вышел на футбольное поле. Всю неделю его ушей достигало лишь то, что должен слышать обыкновенный человек, и он пришел к выводу, что голос Браббледоффа донесся до него случайно, благодаря необъяснимому акустическому эффекту. Ничего необычного не произошло и в первую половину игры. Смейтерс через раз правильно угадывал направление атаки и, хотя не было ни малейшего намека, что газеты назовут Хьюго лучшим защитником недели, в эти тридцать минут он сыграл достаточно надежно. Игра получилась грубой, и в третьей четверти ему здорово досталось при прорыве заслона. С трудом поднявшись, Хьюго отошел в сторону, чтобы прийти в себя, пока команда соперников стояла в сходке. Случайно он повернулся левой стороной к линии схватки. Тогда это случилось вновь. Он услышал, будто стоял там, в центре сходки соперников, хриплый шепот защитника: "Красный направо! Поток налево! Крыло квадратом внутрь! Эр вниз и наружу... на пять!" Хьюго огляделся, чтобы посмотреть, как реагируют на слова защитника его товарищи по команде. Но они ничего не слышали и как всегда стояли, ожидая начала игры: грязные, в потрепанной форме, раздражительные и плохо оплачиваемые. Когда соперники двинулись к линии схватки, Хьюго автоматически занял место в защите, организуемой Крканиусом, полузащитником, который руководил обороной. "Красный направо! Потом налево! Крыло квадратом внутрь! Эр вниз и наружу... на пять!" - повторил Хьюго про себя. Так как он не знал условного кода соперников, эти слова ничего не объясняли кроме того, что "пять" почти наверняка означало передачу мяча на счет пять. Смейтерс закричал: "Пас. На фланг!", и опять Хьюго почувствовал, будто в его спине нажали кнопку. Он двинулся на счет четыре и пересек линию схватки через мгновение после передачи мяча, уложив защитника на землю до того, как тот успел сделать полшага назад, чтобы вернуться в свою зону. - У тебя что ли брат в этой команде, сукин ты сын? - спросил защитник лежащего на нем Хьюго. После этого оставшуюся часть игры Хьюго, повернув голову, мог слышать все, что говорили в сходке соперников. Однако, кроме случайных, обычных в этих случаях реплик типа: "Что ты делал при розыгрыше этой комбинации, толстая задница, думал о своей девице" или "Если этот Хансуорт еще раз сунет мне палец в глаз, я врежу ему между ног", остальная информация доходила до него лишь в виде условных сигналов защитника, и острота слуха не давала Хьюго особого преимущества. Он знал, когда будет передан мяч, и мог двинуться чуть раньше других, но не знал куда, и в этом ему приходилось полностью полагаться на Смейтерса. За две минуты до конца они выигрывали 14:10. Их соперники, "Жеребцы", являлись одной из лучших команд лиги, и шансы команды Хьюго расценивались у букмейстеров как один к двадцати, поэтому их победа наделала бы переполох в Лас-Вегасе. Но в этот момент "Жеребцы" уже были на тридцативосьмиярдовой линии команды Хью и готовились к атаке. Товарищи Хьюго все медленней и медленней поднимались после схватки, будто предчувствуя поражение, и старались не смотреть на тренера, который напоминал генерала Джорджа Паттона в неудачный день на Рейне. "Жеребцы" быстро собрались в сходке, решительные и уверенные в победе. Хьюго блокировали в трех последних комбинациях ("Отвели в сторону, как мою трехлетнюю дочь",- сказал бы тренер), и он думал, как ему удастся оправдаться. "Жеребцы" оживленно обсуждали будущую атаку, все слова сливались в фон, когда неожиданно Хьюго отчетливо услышал один голос. Хьюзеринга, лучшего нападающего лиги. Хьюго хорошо знал этот голос. Хьюзеринг выразился достаточно красноречиво, когда Хьюго не по-джентльменски, по мнению Хьюзеринга, обошелся с ним, выталкивая из зоны. - Слушай,- говорил Хьюзеринг в центре сходки в пятнадцати ярдах от Хьюго,- думаю, Смейтерс выдохся. Я уведу его на край, а сам пойду в центр. - Годится,- услышал Хьюго голос защитника, и тут же раздался сигнал о возобновлении игры. "Жеребцы" двинулись к линии схватки. Хьюго искоса посмотрел на Смейтерса: тот пятился назад, опасаясь стоящего у него за спиной Хьюзеринга, и даже не вспоминал о Хьюго. Дьюзеринг с невинным видом спокойно стоял чуть левее. Мяч ввели в игру, и Дьюзеринг со всех ног бросился к боковой линии. Крича и размахивая руками, подбежал полузащитник, но Хьюго и не посмотрел на него. Он отошел назад, чуть левее, и увидел, как Дьюзеринг остановился, развернулся и помчался к центру, оставив позади обманутого Смейтерса. Мяч уже летел ему навстречу. В тот момент, когда Дьюзеринг притормозил, чтобы поймать его на грудь, Хьюго бросился вперед и перехватил передачу. Не успел он сделать и шага, как Дьюзеринг уложил его на землю, но это уже не имело никакого значения. Игра была сделана, одержана удивительная победа. Пас Хьюго перехватил впервые в жизни. После игры его вновь назвали лучшим игроком. В раздевалке к Хьюго, когда тот снимал свою форму, подошел тренер и с интересом посмотрел на него. - Я должен оштрафовать тебя. Из-за тебя центр оказался таким же голым, как проститутка в субботний вечер. - Да, сэр,- скромно потупился Хьюго, заворачиваясь в полотенце. Он не любил грубых слов. - Что заставило тебя прикрыть Дьюзеринга? - строго спросил тренер. - Я,- Хьюго виновато посмотрел на голые ноги. Разбитые пальцы обильно кровоточили, а с одним ногтем ему, похоже, предстояло расстаться.- Он что-то замышлял перед тем, как побежать, как-то странно дернул головой. Тренер, удовлетворенно кивнув, с уважением посмотрел на Хьюго. Итак, Хьюго солгал второй раз. Он не любил врать, но, если бы он сказал, что может слышать, о чем шепчутся игроки в сходке, стоящей в пятнадцати ярдах, когда на трибунах 60 тысяч болельщиков ревут, как дикие индейцы, тренер тут же послал бы его к доктору по поводу сотрясения мозга. На следующей неделе у него в первый раз взяли интервью. Статья появилась в пятницу вместе с фотографией, на которой Хьюго стоял чуть согнувшись с широко разведенными руками и яростным выражением лица, под заголовком "Мистер Большой игрок". Сибил вырезала статью и послала ее отцу, который всегда говорил, что Хьюго ничего не достигнет как футболист, с игрой пора завязывать и прийти на фирму нужно до того, как ему вышибут все мозги, ибо, лишившись мозгов, поздно что-либо продавать, даже страховые лицензии. Тренировки на той неделе прошли как обычно, не считая хромоты Хьюго из-за разбитых пальцев. Хьюго проверял себя, пытаясь понять, может ли он слышать то, что недоступно другим, но даже в относительной тишине тренировочного поля он не мог услышать больше, чем до инцидента в Грин-Бей. Спал он хуже, чем всегда, думая о предстоящем воскресенье, и Сибил жаловалась, что он ворочается, как вытащенный на берег кит, и не дает ей заснуть. В четверг и в пятницу он спал на кушетке в гостиной. Часы на стене, казалось, гремели, как Биг-Бен, но Хьюго решил, что это все из-за нервов. В субботу вся команда отправилась ночевать в отель, и Сибил могла выспаться. Хьюго со Смейтерсом поселились в одной комнате. Смейтерс пил, курил и волочился за женщинами. В два часа ночи, все еще без сна, Хьюго посмотрел на мирно похрапывающего Джонни и подумал, что, возможно, он сделал ошибку, ведя такую жизнь, как теперь. Воскресенье стало выдающимся днем для Хьюго, хотя он все еще и прихрамывал. В начале игры, после того, как нападающий соперников во время блокировки угодил ему коленом по голове, Хьюго заметил, что не только слышит разговоры в сходке, но и понимает условный код другой команды, будто изучал его не один месяц. "Коричневый направо! Линия пятьдесят пять... на два!" - будто из телефонной трубки донеслись до его левого уха слова защитника, чтобы каким-то образом мгновенно трансформироваться в его мозгу в: "Правый крайний имитирует проход, оттягивая защиту, мяч правому полузащитнику и через все поле налево". Хьюго по-прежнему вставал в оборонительные порядки, организуемые Крканиусом, но как только начиналась игра, покидал свое место и смещался к известному ему месту розыгрыша мяча. Он перехватил два паса, предотвратил три прорыва и провел больше захватов, чем вся команда. Он испытал мрачное удовлетворение, смешанное, правда, с чувством вины, услышав, как Гейтс, защитник соперников, рявкнул в середине сходки: "Кто опять пустил сюда этого мерзавца Плейса?" Впервые Хьюго услышал, что защитник одной из команд лиги упомянул его фамилию. Только уходя с поля, Хьюго понял, что за всю игру Смейтерс ни разу не подсказал ему направление атаки. В раздевалке он попытался поймать взгляд Смейтерса, но тот всякий раз смотрел в другую сторону. В понедельник утром, когда команда просматривала видеозапись воскресного матча, тренер раз за разом останавливал ленту на эпизодах игры, в которых участвовал Хьюго, и прокручивал их с замедленной скоростью. Хьюго вообще не любил эти утренние представления, но в этот раз ему было особенно неудобно. Тренер ничего не говорил кроме: "Давайте взглянем еще разок", но Хьюго раздражало, что он постоянно маячил на экране. Кому приятно смотреть, как блокирующие укладывают тебя на землю, и как часто ты проводишь захваты с нарушением правил и, вместо чистого отбора мяча, они выливаются в утомительные схватки, приводящие к потери драгоценных ярдов. Тренер твердо придерживался правила, запрещающего игрокам комментировать видеозапись во время просмотра, и Хьюго не знал, что думают о его игре товарищи по команде. Когда разбор закончился, Хьюго попытался выскользнуть первым, но тренер окликнул его и указал на дверь кабинета. Тяжело опираясь на трость, Хьюго прохромал в кабинет, готовясь к самому худшему. Трость не служила декорацией. Пальцы правой ноги Хьюго напоминали сырой бифштекс, и Хьюго надеялся воспользоваться травмой, чтобы объяснить некоторые не совсем удачные моменты игры, показанные видеозаписью. Войдя в кабинет, тренер плотно закрыл дверь, сел за стол и хмыкнул. Это означало, что Хьюго тоже может сесть. Он осторожно опустился на жесткий деревянный стул, выставив трость перед собой. За спиной тренера на стене висела увеличенная фотография футболиста в форме сороковых годов. Его звали Джоджо Бейнс, и в свое время он считался самым грубым трехчетвертным, когда-либо выступавшим в Национальной Футбольной Лиге. Если Хьюго и слышал нотку нежности в голосе тренера, так только когда тот упоминал Джоджо Бейнса. - С тех пор, как ты перешел в этот клуб, Плейс,- начал тренер,- я прихожу в ужас, когда смотрю на заявочный список игроков и вижу в нем твою фамилию, написанную моим собственным почерком.- Хьюго кисло улыбнулся, надеясь, что это шутка.- Я не хочу, чтобы между нами были секреты,- продолжал тренер.- Все эти годы я старался избавиться от тебя. Я побывал в каждом городе, где есть команда нашей лиги, просил, умолял, становился на колени, пытаясь купить, занять или украсть центрального трехчетвертного. Бесполезно,- тренер любил произнести речь, если выпадал удобный случай.- Бесполезно,- повторил он.- Они все знали, что пока я должен каждое воскресенье ставить тебя на игру, мы никому не причиним никаких неприятностей. Я собираюсь провести беспристрастный анализ твоих способностей. Ты медлителен, у тебя дырявые руки, своим ударом ты не сможешь вышибить из кресла-качалки мою бабушку, при столкновении ты закрываешь глаза и не рассердишься, даже если тебя стукнут по голове гаечным ключом и изнасилуют твою жену у тебя на глазах. Тебя ловят на финты, которые знал каждый школьник еще в 1910 году. Я ничего не упустил? - Полагаю, что нет, сэр,- ответил Хьюго. - При всем этом,- добавил тренер,- ты спас подряд три матча. Ты превратил в посмешище святую игру, но ты спас три матча, и поэтому я увеличиваю твою зарплату на тысячу долларов за сезон. Если кто-нибудь в команде узнает об этом, я лично не поленюсь прибить тебя гвоздями за руки к стене в раздевалке. - Да, сэр,- ответил Хьюго. - Теперь, вон отсюда. - Да, сэр,- Хьюго встал. - Дай мне трость,- сказал тренер. Хьюго подал трость. Тренер, не вставая со стула, преломил ее пополам. - Терпеть не могу калек,- пояснил он. - Да, сэр,- выходя из кабинета, Хьюго старался не хромать. Следующее воскресенье прошло неудачно. Все началось еще на разминке. Когда команда соперников выстроилась для первой атаки, Хьюго знал, что комбинация должна начаться коротким пасом на правый фланг. Но когда защитник занял свою позицию за центром, Хьюго увидел, как он оглядел оборонительные порядки их команды и нахмурился. Губы защитника не шевелились, но в левом ухе Хьюго раздалось: "Нет". Затем последовала короткая пауза и "Так не пойдет, они приготовились нас встретить". Хьюго не успел удивиться расширению диапазона своих возможностей, так как защитник начал громко выкрикивать сигналы кода, чтобы изменить план комбинации, принятый в сходке. Конечно, все могли слышать эти сигналы, но в команде Хьюго лишь он один знал, что защитник приказывает левому крайнему после начала игры перебежать с левого фланга на правый, по пути получив мяч. За мгновение до начала игры, когда защитник уже не мог ничего изменить, Хьюго бросился на левый фланг. Он знал, не думая, как и почему, что крайний нападающий сделает два шага влево, на секунду остановится, повернется, помчится к защитнику и, получив мяч, дальше на правый фланг. Как только мяч ввели в игру, Хьюго вклинился между двумя нападающими и, когда левый крайний повернулся после двух шагов, уложил его. Защитник остался стоять с мячом, как почтальон, доставивший посылку не по адресу, и был наказан потерей мяча и пяти ярдов. Но для Хьюго эти ярды обошли дорого. Во время захвата левый крайний попал ему коленом в голову, и когда раздался свисток, Хьюго лежал на траве без сознания. Через несколько минут он очнулся около скамьи запасных: доктор, встав на колени ощупывал его шею, проверяя, не сломан ли позвоночник, а тренер совал ему под нос пузырек с нашатырным спиртом. Травма оказалась серьезной. В перерыве между таймами тренер спросил Хьюго, как ему удалось пресечь в зародыше комбинацию по переводу мяча с фланга на фланг. И тому пришлось признать, что ничего не помнит. Не помнит, как команда уехала утром из гостиницы, и потребовалось добрых десять минут, пока он вспомнил имя тренера. Доктор не разрешил Хьюго выйти на поле, и его значение для команды наглядно продемонстрировал тот факт, что они проиграли три приземления мяча в "городе" и попытку. В самолете по дороге домой царила тишина. Тренер не поощрял веселья в команде, которая проиграла три приземления и попытку. И, как обычно в таких случаях, он запретил прикасаться к спиртному, полагающемуся пассажирам, так как не верил, что горький вкус поражения может быть смягчен алкоголем. С протяжным погребальным воем самолет рассекал ночную тьму. Хьюго почувствовал себя лучше, хотя все так же не мог ничего вспомнить о матче. Его преследовала мысль, что до столкновения с левым крайним произошло что-то особенно и совершенно необычное, но что именно, ускользало от него. В начале салона шла игра в покер, и Хьюго решил присоединиться, чтобы отвлечься от бесполезных попыток вспомнить утренние события. Обычно он проигрывал, так как хватало одного взгляда в его честное открытое лицо, чтобы понять, какие у него карты. То ли в самолете было слишком темно, и остальные игроки не видели выражение лица Хьюго, то ли в столкновении ему повредили какой-то нерв, и он потерял контроль над мимикой, но на этот раз он выигрывал гораздо чаще. И хотя не следил за точной суммой выигрыша, чувствовал, что удача поворачивается к нему лицом. Примерно через час перед Хьюго уже выросла значительная горка фишек. На руках у него были три туза, два из которых он получил, поменяв четыре карты, и он собирался увеличить ставку Крканиуса, который сидел до него и на предыдущей сдаче поменял три карты. И вдруг, совершенно неожиданно, будто Крканиус наклонился и прошептал новости ему на ухо, он узнал, что у того на руках полная масть с джокером. Хьюго не стал делать ставку и бросил карты. Ставки поднимались, кто-то еще раскрыл Крканиуса, и он положил карты на стол. Полная масть, с джокером. - Мне что-то не по себе,- выдохнул Хьюго.- Я хочу рассчитаться. Он встал и вернулся на свое место. Погода в ту ночь не баловала, и самолет здорово болтало, а Хьюго сидел у иллюминатора, мучаясь угрызениями совести. Он оказался шулером. Конечно, он пытался найти оправдание, мог бы сказать, что захвачен врасплох, что такое произошло впервые, что он бросил карты не думая, но от себя-то не скроешься. Если бы не это странное сообщение, он поднял бы ставку на десять долларов, Крканиус тоже поднял бы ставку на десять долларов, и в итоге Крканиус сейчас был бы богаче минимум на 20 или З0 долларов. И как он ни старался оправдать себя, его совесть говорила, что он виновен, ибо вытащил эти тридцать долларов из бумажника Крканиуса. Затем, как в вспышке магния, Хьюго вспомнил воскресный полдень - тот момент на поле, когда он, зная намерения защитника соперников, вышел вперед и блокировал левого крайнего. Тоже шулерство, хотя и в другой форме, и Хьюго не знал, что же ему теперь делать. Он мог бы не играть в покер, но ведь футболом он зарабатывал себе на жизнь. Хьюго застонал. Он происходил из религиозной семьи, ревностно почитавшей заповеди Господни. Он не пил, не курил и верил в ад и рай. После посадки Хьюго не поехал домой. Сибил была в Чикаго, на свадьбе сестры, и ему не хотелось слоняться по пустой квартире. Крканиус, который оказался в крупном выигрыше, пригласил Хьюго и еще двух игроков пропустить стаканчик-другой в баре неподалеку, и Хьюго, хотя и не пил, согласился. В баре, куда привел их Крканиус, было тесно и шумно. У стойки сидела группа мужчин с несколькими девушками, и, проходя мимо, Хьюго услышал женский голос: "Ага, это мне подойдет. Такой большой и с невинным личиком". Хьюго оглянулся. Полная блондинка у стойки смотрела ему прямо в глаза, с легкой улыбкой на пухлых губах. Если не знать, о чем она думала, она могла бы сойти за младшую дочь одного из мужчин, стоявших рядом. "Сегодня ночью я собираюсь научить тебя кое-чему, детка",- не в силах сдвинуться с места, Хьюго смотрел на девушку: ее губы даже не пошевельнулись. Он повернулся и прошел в другую комнату. Когда подошел официант, Хьюго заказал бербон*. - Парень,- изумился Крканиус,- тебе сегодня действительно досталось. До сих пор никто не видел, чтобы Хьюго пил что-нибудь крепче пива. Бербон Хьюго выпил быстро. Вкус ему не понравился, но напиток благотворно подействовал на его нервную систему. Блондинка подошла к соседнему столику поговорить со знакомой. Вспомнив, о чем она думала, когда он проходил мимо стойки, Хьюго заказал второй бокал. Как бы случайно, она посмотрела на сидевших рядом футболистов. Свитер так облегал ей грудь, ----------- * Кукурузное или пшеничное виски. что у Хьюго запершило в горле. - Чего же ты ждешь, крошка,- услышал он.- Ночь не становится длиннее. Второй бербон Хьюго выпил еще быстрее. "О, Господин,- подумал он,- я становлюсь пьяницей". - Мне пора,- Хьюго встал. Ему показалось, что и его голос изменился.- Я неважно себя чувствую. - Выспись, как следует,- посоветовал ему Крканиус. - Постараюсь. Если бы Крканиус знал, что Хьюго в этот вечер украл у него тридцать долларов, вряд ли он проявил бы такую заботу. Хьюго быстро проскользнул мимо стойки, стараясь не смотреть не девушку. На улице шел дождь, такси не было и в помине. Он уже хотел пойти пешком, когда сзади скрипнула дверь. Он не мог не оглянуться. Блондинка оглядывала улицу в поисках такси. Потом она посмотрела на Хьюго. "Твой ход, крошка",- голос хрипловат для такой молодой девушки. Хьюго почувствовал, что краснеет. В этот момент подъехало такси. Они вместе подошли к машине. "Вы позволите подвезти вас?" - услышал Хьюго свой голос. На рассвете, идя домой, Хьюго впервые в жизни пожалел, что не родился католиком. Как хорошо пойти к священнику, исповедаться, принять покаяние и получить отпущение грехов. Сибил позвонила утром, чтобы сообщить, что ее родители, также приехавшие на свадьбу, теперь собираются в Нью-Йорк и хотят взять ее с собой. В другое время при этом известии в его голосе появились бы нотки разочарования. Он очень любил Сибил и без нее чувствовал себя одиноким. Но сейчас волна облегчения захлестнула его. Критический момент - момент, когда он придется признаться в бесчестии молодой и невинной жене или, еще хуже, солгать ей, отдалялся. - Конечно, дорогая, отправляйся со стариками и отдохни как следует. Оставайся с ними сколько хочешь. - Хьюго,- ответила Сибил,- я сейчас разрыдаюсь. Ты так добр ко мне. В трубке раздался звук поцелуя. Повесив трубку, Хьюго прислонился к стене и закрыл глаза от боли. В одном он был уверен - он никогда, никогда больше не встретится с этой девушкой, этой Сильвией. Сильвия, почти что Сибил. Каким отвратительным может быть мужчина. Он лежал на огромной двухспальной кровати рядом с удивительным телом, открывшим ему безграничные просторы наслаждения, о которых раньше он не мог и мечтать. Хотя и стыдясь таких мыслей, но Хьюго не сомневался, что, доживи Сибил до девяносто лет, она не научится и десятой доле того, что Сильвия, должно быть, знала при рождении. В мягком свете ночника он взглянул на стоящие у кровати часы. Пятый час. В десять утра он должен был быть на стадионе. После проигрыша каждая тренировка начиналась сорокапятиминутным бегом с ускорениями. Представив, как он будет себя чувствовать в 10:45, Хьюго стало нехорошо. Ему ужасно не хотелось вставать. Часом позже он все же встал и оделся. На прощание поцеловал Сильвию. Она спала с улыбкой на устах, свежая, как раннее утро. - Прощай, милый,- прошептала она, обняв Хьюго за нею.- Не позволяй этим громилам обижать себя. И принеси своей девочке маленький подарок. Что-нибудь от "Майера" на Санфорд-стрит. Там есть что выбрать. Шагая по темным улицам, Хьюго подумал: "Конечно, девушкам нравятся знаки внимания. Цветы. Конфеты. Сентиментальные существа". Он не знал магазин Майера на Санфорд-стрит и решил, что это кондитерская, где продаются сладости, которые любит Сильвия. Он решил купить самую лучшую коробку шоколадных конфет. После полудня, испытывая легкое головокружение от недосыпания и бега с ускорениями, Хьюго шел вдоль Санфорд-стрит в поисках нужного ему магазина. Он остановился. "Майер" - гласила узкая вывеска над витриной. Но вместо коробок конфет и пирожных за стеклом сверкали золото и бриллианты. "Майер" продавал ювелирные изделия. Дорогие ювелирные изделия. Хьюго не вошел в магазин. Бережливость входила в набор добродетелей, которые он еще ребенком усвоил в своей замечательной семье. Он пошел дальше и, найдя кондитерскую, купил пятифунтовый шоколадный набор за 15 долларов. Когда продавец заворачивал коробку в яркую бумагу, у Хьюго защемило сердце от собственной расточительности. В этот вечер он пробыл у Сильвии не больше десяти минут. У нее ужасно болела голова. На конфеты она даже не посмотрела. Следующим вечером Хьюго не пришлось уходить. Днем он заглянул к "Майеру" и купил золотой браслет за З00 долларов. - Я люблю щедрых мужчин,- пояснила Сильвия. Едва ли Хьюго потратился бы на браслет, если б прошлым вечером, выйдя от Сильвии, не вспомнил, что каждый вторник у Крканиуса играют в покер. За три часа Хьюго выиграл 416 долларов - рекордный выигрыш за один вечер. Во время игры, слегка поворачивая голову, чтобы придать надлежащее направление левому уху, он неоднократно получал предупреждения об опасностях, таящихся в картах других игроков. Он сказал "пас", имея на руках полную масть, потому что у сидевшего напротив Крокера была масть с джокером, и выиграл с парой семерок у Крканиуса, который отчаянно блефовал с парой пятерок. Когда-нибудь, говорил он себе, засовывая в бумажник смятые банкноты и чеки, я с ними расплачусь. Но не теперь. Мысль, что у Сильвии может снова заболеть голова, была непереносимой. К счастью Сибил вернулась только в пятницу. Во время сезона, по пятницам, Хьюго спал на кушетке в гостиной, чтобы не подвергать себя искушению растратить драгоценную энергию, необходимую для воскресных игр. Он боялся, что женская интуиция подскажет Сибил происшедшие с ним фатальные изменения, но благодарность за поездку в Нью-Йорк усыпила ее интуицию. Она просто обняла его и целомудренно поцеловала в лоб. - Спокойной ночи, дорогой. Когда на следующее утро Сибил принесла поднос с завтраком, у Хьюго зашевелилась совесть, и после субботней тренировки он купил ей у "Майера" бусы из японского жемчуга за 85 долларов. Воскресный матч закончился триумфом Хьюго. Перед матчем, одеваясь, он решил, что лучшим способом расплатиться за 416 долларов будет победа. С чистой совестью, повинуясь неслышным голосам, он участвовал в большинстве схваток. А когда перед самым концом он, перехватив пас, первый раз в жизни побежал приземлять мяч в "город" соперников, весь стадион встал, приветствуя его. Когда он уходил с поля, тренер пожал ему руку. Хьюго чувствовал себя сильным и смелым, и мог бы играть целую вечность, не зная усталости. Кровь бурлила в его жилах, как молодое виноградное вино. После игры его затащили в небольшую временную телестудию, устроенную под трибунами. До этого он ни разу не выступал по телевидению, но все прошло отлично, и поздно вечером кто-то сказал Хьюго, что у него фотогеничная внешность. Жизнь Хьюго вступила в новую фазу. Будто открыв дверь, переступив порог и закрыв ее за собой, он из тесного темного коридорчика попал в сверкающий бальный зал. Каждую неделю в газетах появлялась его фотография, сопровождаемая хвалебной статьей. Газетчики пытались получить у него интервью и всегда цитировали его слова, вроде: "Главное, изучать игру соперников. Национальная Футбольная Лига не место для догадок". Хьюго позировал для рекламных проспектов, демонстрировал свитера и плавки в ярких цветочках и очень удивлялся, узнав по собственному опыту, что в Америке можно заработать много денег просто улыбаясь. "Спорт Иллюстрейтед" напечатал о нем статью с фотографией на обложке, и ребятишки ждали его у служебного входа на стадион в дни тренировок, чтобы получить автограф. Он подписывал футбольные мячи, а таксисты стали узнавать его и отказывались брать плату. Он начал обедать с Сибил в ресторанах, так как метрдотели чаще всего разрывали счет, когда он собирался заплатить. Хьюго научился есть икру и пить дорогое шампанское. Его пригласил к себе домой Брус Фаллон, защитник из команды, которому платили 200 тысяч долларов за сезон и называли суперзвездой в спортивной прессе. До этого Фаллон, который знался только со старожилами и лучшими игроками команды, не удосуживался даже здороваться с ним, встречаясь на улице. - Ты ведь играешь в бридж, Хьюго? - спросил Фаллон. Они играли в бридж, Фаллон и его жена Нора, Хьюго и Сибил, в огромной гостиной в квартире Фаллонов, обставленной норвежским декоратором. - Разве здесь не уютно? - поинтересовалась Нора, когда они уселись перед камином за столик светлого дерева. Левое ухо Хьюго играло в бридж так же хорошо, как и в покер, и в этот вечер он выиграл 800 долларов. - Слышал о твоих успехах в покере, Хьюго,- Фаллон отдал ему подписанный чек.- Впервые встречаю человека, так тонко чувствующего игру. Они поговорили о тренере. - Если бы Берт дал мне волю,- Фаллон налил виски себе и Хьюго,- мы бы каждое воскресенье набирали на двадцать очков больше. - Берт несколько примитивен, это правда,- ответил Хьюго,- но в душе он неплохой человек.- Раньше он никогда не слышал, чтобы кто-нибудь критиковал тренера, и даже в мыслях не смел назвать его по имени. Даже теперь, хотя тренер был в добрых семи милях отсюда и давно спал, по спине Хьюго пробежал холодок, когда до него дошло, что он действительно сказал "Берт". При прощании Нора подставляла ему щеку для поцелуя. Она училась в школе в Лозанне. - Теперь мы должны встречаться каждую неделю,- предложила она, когда Хьюго поцеловал ее, подумав при этом: "Как было бы хорошо, если бы мы, ты и я, в скором времени встретились tete-a'tete". Придя домой, Хьюго записал телефон Фаллона в записную книжку. Как интересно, подумал он, провести ночь с женщиной, которая думает по-французски. Доктор теперь всегда суетился вокруг него и, заметив синяк на колене Хьюго, заставил его пройти курс специальных водных процедур. В один из дней тренер отпустил его с тренировки на полчаса раньше, чтобы Хьюго смог выступить в местной школе. Бренатскис, представитель команды по контактам с прессой, переписал его биографию для программок, отметив в ней, что Хьюго был членом Фи-Бета-Каппа*. На робкие возражения Хьюго он резонно заметил: "Кто это будет выяснять? А для твоего имиджа очень полезно". Он также обеспечил публикацию в одном из национальных журналов большой статьи о Хьюго, с его фотографиями в домашней обстановке. Сибил заявила, что будет фотографироваться только в новой пижаме из золотистой парчи, и потребовала сменить занавески в гостиной и заказать новые чехлы для мебели. К сожалению, в журнале вместе со статьей поместили лишь одну фотографию: Хьюго у плиты в фартуке. Предполагалось, что он готовит сложное блюдо французской кухни. В действительности, он не мог сварить себе даже кофе. Хьюго купил три куртки спортивного покроя для себя и брошь за 400 долларов для Сильвии, которая все еще страдала от головных болей. Он никак не мог порвать с ней, хотя и начал понимать, что она довольно вульгарна, особенно в ----------- * Привилегированное общество студентов и выпускников колледжей. сравнении с Норой Фаллон. Сибил он купил сережки за 100 долларов. По воскресеньям Хьюго бушевал на футбольных стадионах лиги, а по окончании матчей на своем поле ему приходилось мгновенно ретироваться в раздевалку, чтобы ускользнуть от восторженных болельщиков. Он начал получать любовные письма от незнакомых девушек, часто с их фотографиями в самых неожиданных позах. Конечно, Сибил это не нравилось, но ведь каждый может пользоваться услугами почты. Теперь уже все признавали, что у него фотогеничная внешность. В один из дней Сибил объявила, что она беременна. До сих пор, хотя Хьюго хотел ребенка с первых дней их совместной жизни, она считала, что еще слишком молода. Хьюго был вне себя от счастья, но другие важные дела не позволили выразить ему свою радость. Правда, он купил Сибил ожерелье из бирюзы. Фаллон, будучи прирожденным игроком, сказал, что грех растрачивать талант Хьюго на копеечный покер или семейный бридж. Раз в неделю Фаллон играл в покер по-крупному. Его партнерами были биржевый маклер, издатель газеты, владелец автомобильного салона, президент фирмы, производящей сельскохозяйственные машины и хозяин конюшни скаковых лошадей. В номере отеля, где шла игра, воздух пропитался запахом денег, столь же ощутимым, как и сигарный дым, клубящийся над зеленым столом и около тяжелых портьер. Предварительно Хьюго и Фаллон договаривались, что общий выигрыш и проигрыш будут делить пополам. Хьюго беспокоили моральные аспекты их договора, так как остальные не знали, что будут играть против двоих, но Фаллон урезонил его. - Какого черта, Хьюдж, они же "гражданские".- Каждый, не имеющий отношения к футболу, становился "гражданским" в глазах Фаллона. Хьюдж - дружеское искажение имени Хьюго, придуманное Фаллоном, понравилось не только игрокам команды, но и газетчикам, связанным с их клубом. Как-то раз, когда команда соперников отходила назад после неудачной атаки, а они готовились пойти вперед, Фаллон крикнул: "Передай мне мяч, Хьюдж". Один из журналистов подхватил эту фразу и использовал ее, как заголовок к статье о Хьюго. Теперь перед каждой атакой стадион скандировал: "Передай мне мяч, Хьюдж". Иногда Хьюго чуть не плакал от радости, чувствуя летящую к нему с трибун безграничную любовь и доверие. Сидящие вокруг зеленого стола встали, когда Хьюго и Фаллон вошли в комнату. Игра еще не началась, и перед каждым из них - все высокого роста с сердечными улыбками на волевых лицах - высилась горка фишек. Когда Фаллон представлял Хьюго, один из них сказал: "Какая честь для меня", а другой, пожимая Хьюго руку, воскликнул: "Передай мне мяч, Хьюдж", и все весело рассмеялись. Хьюго улыбнулся своей мальчишеской улыбкой. Раньше из-за вставных передних зубов Хьюго старался улыбаться как можно меньше, но в последнее время, став фотогеничным, перестал себя ограничивать. Время от времени он улыбался сам себе дома перед зеркалом. Людям, и он это знал, нравилось, что они могут сказать о нем: "Хьюдж? Он выглядит свирепым, но, когда улыбается, становится милым большим ребенком". Они играли до двух часов ночи. Хьюго выиграл 6020 долларов, а Фаллон 1175. - Вы, парни, так же сердиты за столом, как и на футбольном поле,- с восхищением воскликнул владелец автомобильного салона, подписывая чек, а остальные дружно засмеялись. Казалось, проигрыш доставил им удовольствие. - Удача начинающего,- ответил Хьюго. Позднее владелец автомобильного салона сказал жене, что по внешнему виду и не скажешь, что Хьюго остроумен. Выйдя из отеля, они поймали такси. Фаллон не приехал в своем автомобиле, так как не стоило напрашиваться на неприятности, которые могли бы возникнуть, если бы тренеру сообщили, что его защитник не спит в два часа ночи. В такси Фаллон спросил: - У тебя есть сейф в банке, Хьюдж? - Нет,- ответил Хьюго. - Завтра же абонируй его. - Зачем? - Подоходный налог.- В свете уличного фонаря Фаллон заметил недоуменное выражение лица Хьюго. - То, что не знает дядя Сэм, ему не повредит,- пояснил Фаллон.- Завтра мы получим по чекам наличные, разделим их и спрячем добычу в черные ящички. Только не заводи его в своем обычном банке. - Я понимаю,- ответил Хьюго. Какой умница этот Фаллон. Он с сожалением вспомнил, что на прошлой неделе провел несколько часов в мотеле с Норой. В тот момент, впрочем, он не испытывал сожаления. Совсем наоборот. Он решил, что если Сибил родит девочку, он не пошлет ее в школу в Лозанну. Сибил проснулась, когда он вошел в спальню. - Ты выиграл, дорогой? - спросила она. - Пару долларов,- ответил Хьюго. - Хорошо,- и Сибил снова заснула. К этому времени Хьюго избавился от последний сомнений. Если Бог дает человеку особый дар, значит он хочет, чтобы им пользовались. Спортсмен, пробегающий сотню ярдов за девять секунд, должен быть круглым дураком, чтобы проиграть тому, кто может пробежать эту сотню лишь за девять с половиной. И если Бог хочет, чтобы Хьюго получил от жизни все: славу, деньги, красивых женщин, значит такова воля божья. Хьюго верил в Бога, хотя не мог во время сезона ходить в церковь по воскресеньям. На следующей неделе, играя в покер, Хьюго внимательно следил, чтобы не выиграть слишком много. Несколько раз он специально поднимал ставки, хотя и знал, что у партнеров лучшие карты. Нет нужды жадничать и убивать гусыню, которая несет золотые яйца. Тем не менее, когда игра окончилась, он стал богаче на две тысячи долларов. Фаллон проиграл около 500, так что все остались довольны. Перед уходом Коннорс, владелец автосалона, подошел к Хьюго и отозвал его на пару слов. Они спустились вниз и отошли в уголок вестибюля. Коннорс собирался открыть филиал, торгующий спортивными автомобилями и хотел, чтобы Хьюго позволил использовать его имя для рекламы. - От вас потребуются сущие пустяки,- пояснил Коннорс.- Пару раз в неделю появиться в салоне и иногда сфотографироваться в новой модели. Я буду платить вам десять тысяч в год. Хьюго по-мальчишески почесал голову, слегка повернув к Коннорсу левое ухо. - Двадцать пять тысяч,- услышал он. - Я согласен за двадцать пять тысяч долларов и десять процентов прибыли,- ответил Хьюго. Коннорс рассмеялся, довольный проницательностью своего нового служащего. - Словно читаете мои мысли! Они ударили по рукам и договорились, что Хьюго будет получать зарплату со следующего дня. - У него есть голова на плечах,- заверил Коннорс жену.- Он будет продавать автомобили, старина Хьюдж. Другой партнер Хьюго по покеру, Хартрайт, хозяин скаковых лошадей, позвонил Хьюго и под большим секретом сообщил, что он и несколько его друзей хотят купить землю на окраине города и построить там супермаркет. По неофициальным каналам они прознали, что в этом направлении будет проложена скоростная автострада. - Это золотая жила,- продолжал Хартрайт.- Я поговорил с друзьями, и они полагают, что будет прекрасно, если ты войдешь в долю. Если у тебя нет наличных, мы сможем устроить ссуду... Хьюго получил ссуду в 50 тысяч долларов. Он начал понимать, что ничто не доставляет людям такого довольствия, как оказать услугу знаменитости. Даже его тесть, который не отличался особой щедростью, так растрогался, видать под воздействием новой славы зятя и известием о скором рождении внучки, что купил Хьюго и Сибил восьмикомнатный дом с бассейном в привилегированном районе города. Итак, сезон продолжался, текли дни, и все, что слышал Хьюго, сказанное и несказанное, доставляло ему удовольствие или приносило прибыль - золотая осень, сопровождающаяся регулярными, еженедельными двухчасовыми кульминациями воскресных игр. Газеты даже начали поговаривать о шансах "Мальчиков-Золушек", как теперь называли Хьюго, Фаллона и других игроков их команды, в решающем сражении с командой из Грин-Бей. Но в этот день в самом начале Фаллон и Хьюго выбыли из игры: Фаллону вывихнули руку, а Хьюго так стукнули по голове, что ему показалось - весь мир расположен на наклонной плоскости. Они проиграли и выбыли из борьбы за лидерство: мечты о победе в первенстве лиги развеялись. Несмотря на травму, настроение у Хьюго не ухудшилось. И в самолете по дороге домой, хотя ему и казалось, что самолет летит на правом крыле, он не унывал. Деньги в банке позволяли ему философски смотреть на мелкие неудачи. Доктор, который вообще никогда не расстраивался, уверил Хьюго, что через пару дней он будет в полном порядке, и позабавил его парой историей об игроках, которых уносили с поля в коматозном состоянии, а в следующем матче они творили чудеса. Арктический холод поражения наполнял самолет, нарушаемый лишь стонами травмированных, которых в этот раз набралось предостаточно. Тренер и хозяин команды, сидевшие в средней части салона, создавали ледники пессимизма, расползающиеся по проходу между рядами. Погода выдалась хуже некуда, самолет немилосердно болтало, и Хьюго, сидевший рядом со Смейтерсом, стонавшим, как умирающий олень, от, по диагнозу доктора, "незначительного ушиба грудной клетки", с нетерпением ждал посадки, чтобы избавиться от этой мрачной атмосферы Ватерлоо и вернуться в свой спокойный и уютный мир. Он вспомнил, что следующее воскресенье свободно от игры. Сезон был удачным, но тем не менее накапливалась усталость. Неделя отдыха пойдет ему на пользу. Затем случилось нечто, заставившее его забыть о футболе. В левом ухе раздался треск, напоминающий помехи в радиоприемнике, и мужской голос сказал: "Передатчик номер один вышел из строя". Тут же другой мужской голос добавил: "Передатчик номер два вышел из строя, радиосвязь потеряна". Хьюго огляделся вокруг, уверенный, что все слышали сообщение, что оно передано по самолетной трансляции. Но в салоне ничего не изменилось: пассажиры как и прежде тихо разговаривали, читали, дремали. - Ничего себе новость,- Хьюго узнал голос командира.- Под нами до Ньюфаундленда сорок тысяч футов сплошного молока". Хьюго выглянул в иллюминатор: темно. Огонек на кончике крыла - единственная кроваво-красная искорка, то появляющаяся, то исчезающая во тьме. Хьюго задернул занавеску и пристегнулся ремнем к креслу. - Ну, друзья,- вновь в левом ухе Хьюго раздался голос командира,- веселенькие вести. Мы потерялись. Если кто-нибудь увидит внизу Соединенные Штаты, пусть хлопнет меня по плечу. В салоне все по-прежнему занимались своими делами. Открылась дверь в кабину пилотов, и оттуда вышла стюардесса со странной улыбкой на губах, будто нарисованной под углом. Не меняя выражения лица, она прошла в хвост самолета и села на одно из свободных мест. Дождавшись, пока на нее перестанут смотреть, стюардесса пристегнулась к креслу. Самолет качнуло, пассажиры начали поглядывать на часы: до посадки оставалось десять минут, а они все еще не начали снижаться. В трансляционной системе послышался треск и затем голос командира: - Говорит ваш командир. Боюсь, мы немного задерживаемся. Сильный встречный ветер. Прошу пристегнуть ремни. По всему салону раздался стук пристегиваемых ремней: последний звук, который слышал Хьюго перед тем, как упасть в обморок. Очнулся Хьюго от острой боли в одном ухе, правом. Самолет шел на посадку. Он отдернул занавеску и выглянул в иллюминатор. Они летели ниже облаков, футах в четырехстах от земли, и внизу сверкали огни. Хьюго посмотрел на часы: самолет опаздывал почти на три часа. - Постарайся посадить его как полагается,- услышал он мужской голос, донесшийся до его левого уха из кабины пилотов.- Еще тысяча ярдов, и мы останемся без горючего. У Хьюго запершило в горле. Казалось, там застряли сухие и колючие крошки. Пассажиры собирали вещи, спокойно готовясь к выходу. Они не знают, как им повезло, с горечью думал Хьюго, вглядываясь в приближающуюся землю. Самолет мягко коснулся посадочной полосы, подрулил к месту стоянки и замер. - Надеюсь, вы остались довольны полетом. Извините за опоздание,- радостно попрощался с ними командир. Когда Хьюго вышел из самолета, ему все еще казалось, что земля располагается под углом, но он обещал Сильвии, что заглянет к ней, когда вернется. Сибил была с родителями во Флориде в гостях у родственников. Подходя к стоянке такси и вспоминая о столь близкой смерти, чуть не настигшей его в затерянном в тумане самолете, Хьюго с наслаждением думал о теплой постели и нежной любовнице. Сильвия долго не открывала, а когда, наконец, она появилась, по ее лицу он понял, что у нее очередной приступ головной боли. Она не впустила Хьюго в квартиру и отворила дверь лишь на маленькую щелочку, чтобы сказать: "Я в постели, я приняла две таблетки, у меня раскалывается..." - О, дорогая,- взмолился Хьюго. От ночной рубашки и халата Сильвии шел дурманящий запах. Он осторожно прислонился к двери. - Уже поздно. Ты ужасно выглядишь. Отправляйся спать домой,- она решительно захлопнула дверь, и Хьюго услышал, как звякнула цепочка. Спускаясь по плохо освещенной лестнице, Хьюго решил, что теперь у него в кармане всегда будет коробочка с дорогой безделушкой, как раз на такой случай. Выйдя на улицу, он с грустью посмотрел на окно Сильвии на четвертом этаже. Сквозь плотно задернутые шторы пробивалась такая уютная полоска света. Затем в холодном ночном воздухе зазвенел смех. Томный и сексуальный, он раздался в левом ухе Хьюго, и с болью в сердце он вспомнил то время, когда Сильвия также смеялась рядом с ним. Он побрел вдоль улицы мимо бледных фонарей с тяжелой сумкой в руке и в отвратительном настроении. Хьюго показалось, за ним медленно движется черный автомобиль, но он так расстроился, что не стал обращать на это внимание. Придя домой, Хьюго достал карандаш и бумагу и аккуратно выписал все драгоценности, с указанием цены, которые он в это лето и осень подарил Сильвии. В сумме получилось 3468 долларов ЗО центов. Хьюго порвал листок и лег в постель. Спал он тревожно: ему слышался рев авиационных моторов вперемежку с женским смехом, звеневшим над его головой четырьмяи этажами выше. В понедельник во время тренировки шел дождь, и раз за разом оказываясь в ледяной грязи, Хьюго удивлялся, как он мог выбрать себе такую профессию. После тренировки в душевой, вычесывая из бороды засохшую грязь, он почувствовал на себе чей-то взгляд. В кабинете напротив Крокер намыливал голову и смотрел на Хьюго со странной улыбкой. Затем до Хьюго донесся тот же томный возбуждающий смех, который он слышал прошлой ночью. Казалось, он записан в мозгу Крокера и прокручивался вновь и вновь, как на магнитофонной ленте, будто его любимая мелодия. "Крокер! - кровожадно подумал Хьюго.- Крокер! Запасной! Недостойный даже ездить с командой. Свободный каждое воскресенье, вероломно пользующийся каждой минутой, в то время, как мы боремся за свою жизнь"... Хьюго вновь услышал смех, перекрывающий шум льющейся воды. На следующей тренировке, решил он, я изувечу этого сукиного сына. Хьюго хотел побыстрее выбраться со стадиона, но когда, одевшись, он подходил к двери, его остановил помощник. - Тренер хочет поговорить с тобой, Плейс. Немедленно". Тренер сидел спиной к двери, рассматривая фотографию Джоджо Бейнса. - Закрой дверь, Плейс,- сказал он, не поворачиваясь. Хьюго закрыл дверь. - Садись,- тренер по-прежнему не оборачивался, продолжая разглядывать физиономию единственного, по его словам, настоящего футболиста. - Да, сэр,- Хьюго сел. - Я оштрафовал тебя на 250 долларов, Плейс. - Да, сэр,- согласился Хьюго. Тренер наконец повернулся, расстегивая верхнюю пуговицу на воротнике рубашки. - Плейс,- добавил он,- скажи, ради Бога, чего ты добиваешься. - Я не знаю, сэр,- ответил Хьюго. - Какого черта ты каждую ночь до зари шляешься по улицам? "Шляться по улицам" не совсем соответствовало ночным занятиям Хьюго, но он не стал оспаривать слова тренера. - Разве ты не заметил, болван, что за тобой следят? - взревел тренер. Черный автомобиль на пустой улице. Хьюго опустил голову. Он разочаровался в Сибил. Как она могла быть такой подозрительной? И где она взяла деньги, чтобы нанять детективов? Большие кулаки тренера с размаху опустились на стол. - Ты кто, сексуальный маньяк? - Нет, сэр,- ответил Хьюго. - Заткнись,- оборвал его тренер. - Да, сэр. - И не думай, что это я дал команду следить за тобой. Дело гораздо хуже. Указание поступило из комиссариата лиги. Хьюго облегченно вздохнул. Это не Сибил. Как он мог подумать, что это она? - Я буду играть в открытую, Плейс,- продолжал тренер.- Комиссариат давно заинтересовался тобой. Их задача сохранять игру чистой, Плейс, и, будь уверен, я полностью с ними согласен. Чего я не потерплю в моем клубе, так это нечестного игрока. Хьюго знал многое другое из того, что, как частенько заявлял тренер, он не потерпит в своем клубе, но решил, что сейчас не время освежать тренерскую память. - Я...- начал Хьюго. - Заткнись! Когда такой безмозглый футболист, как ты, начинает играть, будто у него под шлемом компьютер, и один решает судьбу матчей, естественно, они начинают что-то подозревать,- тренер выдвинул ящик стола и достал темно-голубую папку с несколькими густоисписанными листами бумаги. Затем он надел очки.- Это сообщение из комиссариата лиги,- он пробежал глазами несколько абзацев и в изумлении покачал головой.- Скромность запрещает мне прочесть вслух перечень твоих сексуальных похождений, но должен отметить, меня безмерно удивляет твоя способность просто выйти на поле в некоторые из воскресений после того, что ты вытворял в течение недели. Оправдаться Хьюго не мог, поэтому промолчал. - Пока тебе везло, газетчики еще ничего не пронюхали. Но если просочится хоть одно слово, я не ударю пальцем о палец, когда они будут раздирать тебя на части. Ты меня понимаешь? - Конечно, понимаю,- ответил Хьюго. Тренер пошелестел бумагами на столе, искоса поглядывая на Хьюго. - В своей неожиданной карьере дамского угодника ты удивительно быстро приобрел привычку покупать драгоценности. В одном магазине только в этом городе ты за неполные два месяца потратил почти три тысячи долларов. В это же время ты купил восьмикомнатный дом с плавательным бассейном, твоя жена постоянно разъезжает по всей стране, ты вложил пятьдесят тысяч долларов в сомнительное дело по покупке земельного участка. Известно, что ты играешь в покер с самыми богатыми игроками города и абонировал сейф в банке, и замечено, что каждую неделю ты кладешь в него неизвестную сумму денег. Я знаю, какая у тебя зарплата, Плейс. Будет ли неприлично с моей стороны поинтересоваться, какой дополнительный источник доходов появился у тебя в последнее время? Тренер закрыл папку, снял очки и откинулся на спинку стула. Хьюго хотел бы все объяснить, но слова застряли у него в горле. Все, что казалось ему подарками улыбающейся судьбы, в этой мрачной папке превратилось в доказательство его преступной коррупции. Хьюго нравилось, что его все любят, и он начал привыкать к тому, что каждый желает ему добра. И вдруг он узнает, что есть люди, и тренер среди них, готовые поверить в самое худшее и погубить его: от изумления он не мог говорить и лишь беспомощно взмахнул руками. - Плейс,- продолжил тренер.- Я хочу, чтобы ты ответил мне на один вопрос, и если я узнаю, что ты солгал...- тренер многозначительно замолчал. Он не стал добавлять свой обычный рефрен насчет рук, прибитых гвоздями к стене в раздевалке, что еще больше ужаснуло Хьюго, и он со страхом ждал вопроса. - Плейс, ты получаешь сведения от мафии? Жгучий стыд захлестнул Хьюго. Впервые ему было так плохо. Он разрыдался, здоровенный детина весом 235 фунтов. Тренер удивленно смотрел на него. - Парень, где твой носовой платок? Хьюго достал платок и, всхлипывая, ответил: - Клянусь жизнью моей матери, я никогда в жизни не видел ни одного мафиози. - Мне не нужна жизнь твоей матери,- рявкнул тренер. Но, похоже, успокоился. А подождав, пока рыдания Хьюго утихнут, добавил.- Хорошо. Вон отсюда. И будь осторожен. Помни, что за тобой постоянно следят. Вытерев глаза, Хьюго, волоча ноги, вышел из комнаты. В раздевалке Бренатскис, специалист по контактам с прессой, пил пиво с мужчиной небольшого роста, с седыми волосами и сигарным пеплом на манишке. Хьюго его узнал - Винсент Хейли, спортивный журналист. Он постарался проскользнуть незамеченным. Сегодня ему не хотелось давать интервью. Но Бренатскис заметил его и крикнул: - Эй, Хьюго, подойди на минутку. "Все уже знают, что я под подозрением",- подумал Хьюго, но постарался взять себя в руки и даже сумел, подходя к ним, выдавить из себя невинную улыбку деревенского парня. - Хелло, мистер Хейли. - Рад видеть тебя, Плейс,- ответил Хейли.- Как твоя голова? - Отлично, отлично,- покивал Хьюго. - Ты проводишь отличный сезон, Плейс,- добавил журналист. Хриплый, прокуренный голос переполняло презрение к спортсменам, а его светлые глаза буравили Хьюго, как лазерные лучи. - Да, отличный сезон. Никогда не видел, что трехчетвертной так улучшал игру от матча к матчу. Хьюго начал потеть: - Бывают удачные годы. Все встает на свое место. Внутренне сжавшись, он ждал следующего рокового вопроса. Но Хейли спросил, кто, по его мнению, самый надежный игрок в защите, и что он думает о качестве игры нападающих нескольких команд. - Благодарю, Плейс,- закончил интервью Хейли,- достаточно об этом. Береги голову,- он протянул руку, и Хьюго с почтением пожал ее, довольный, что через пару минут окажется на свободе. В этот момент он услышал тот же прокуренный голос, как далекое эхо, донесшийся до его левого уха: "Посмотрите на него - двести тридцать пять фунтов костей и мышц, двадцать пять лет и купается в деньгах, когда мой мальчик, девятнадцати лет, сто тридцать фунтов, гниет в джунглях Вьетнама, рискуя получить пулю в лоб. Почему?" Хейли еще раз пожал руку Хьюго. Он даже улыбнулся, показав неровные, испачканные табаком зубы. - Приятно было с тобой побеседовать, Плейс. Желаю удачи. Хьюго вышел из раздевалки и зашагал, куда глаза глядят, окруженный врагами. В его голове снова и снова раздавалось резкое и презрительное "Почему?". В какой-то момент остановился, хотел вернуться на стадион и рассказать журналисту о шестидесяти трех швах на его колене и о том, что решили по этому поводу врачи в армейской комиссии. Но Хейли ничего не произносил вслух, а Хьюго не мог признаться в том, что он может читать мысли других людей. Поэтому он продолжал свой путь, пытаясь забыть тренера и мафию, Хейли и его девятнадцатилетнего сына, весом сто тридцать фунтов, рискующего жизнью в джунглях. Хьюго не вмешивался в политику. Ему хватало хлопот с тем, как остаться в живых каждое воскресенье, чтобы еще волноваться о событиях, происходящих в далекой азиатской стране в 10.000 миль отсюда. Если Армия Соединенных Штатов считает, что он негоден к службе, значит так оно и есть. Но он не мог не думать об этом юноше, представляя его бегущим среди разрывов снарядов или окруженным маленькими улыбающимися людьми с автоматами в руках. Хьюго застонал в бессильной агонии. Шел он довольно долго и оказался уже в деловой части города, вокруг бурлила жизнь, а он видел лишь сына Хейли, лежащего мертвым под обгорелыми деревьями, названия которых он не знало. Постепенно он начал понимать, что движение вокруг него отличается от обычного трудового дня. Казалось, он участвует в какой-то демонстрации и, наконец, отвлекшись от своих мыслей, он понял, что люди вокруг громко кричат. К тому же они несли транспаранты. Хьюго прислушался. "Нет, мы не пойдем в ад",- скандировали вокруг, и "Янки, убирайтесь домой" и другие короткие фразы аналогичного содержания. На транспарантах он прочел: "Сожги свою призывную карточку" и "Долой американский фашизм". Заинтересовавшись, он стал всматриваться в лица людей, поток которых увлекал его за собой. Тут были бородатые юноши с длинными волосами, в сандалиях на босу ногу, довольно потасканные девицы в голубых джинсах, несущие большие бумажные цветы, почтенные матроны решительного вида и суровые мужчины средних лет в очках, возможно профессора колледжа или университета. Господи, подумал Хьюго, это почище толпы футбольных болельщиков. Потом он очутился на ступенях здания муниципалитета, среди множества полицейских, и один юноша сжег свою призывную карточку, и толпа приветствовала его громкими криками, и Хьюго пожалел, что у него нет с собой призывной карточки, потому что он хотел бы ее сжечь из чувства симпатии к молодому солдату - сыну Хейли. Застенчивый по природе, он не выкрикивал лозунги, но и не старался уйти со ступеней муниципалитета. А когда полиция начала орудовать дубинками, Хьюго досталось одному из первых, потому что он на голову возвышался над остальными и представлял собой цель, которую не упустил бы ни один уважающий себя полицейский. Через несколько часов, стоя перед судьей, в повязке с пятнами засохшей крови на голове, Хьюго обрадовался, увидя Бренатскиса, хотя и не мог понять, каким образом в клубе так быстро узнали о его неприятностях с полицией. Тем более, если бы не Бренатскис, ему пришлось бы провести ночь в тюрьме, где едва ли нашлась бы кровать, соответствующая его габаритам. Услышав свое имя, Хьюго посмотрел наверх. Ему показалось, что американский флаг, хотя и крепко прибитый к стене, гордо развевается над головой судьи. После удара полицейской дубинкой все предметы приобрели скверную привычку качаться. Судья, небольшого роста, с маленьким и очень узким лицом, похожим на лопатку, которой вытаскивают тараканов из щелей, с презрением посмотрел на Хьюго. Тут же в левом ухе Хьюго раздался голос судьи: "Ты кто, гомосексуалист или чокнутый?" Хьюго эти слова показались явным нарушением его законных прав, и он уже хотел что-то сказать, но Бренатскис вовремя остановил его. - Дело закончено,- судья чем-то походил на говорящего попугая.- Следующий. Женщина, по внешнему виду чья-то бабушка, решительно шагнула вперед. Через пять минут Хьюго выходил из здания суда. - Мой Бог,- воскликнул Бренатскис,- что на тебя нашло? Какое счастье, что мне позвонили. Иначе завтра ты попал бы на первые полосы всех газет. И должен тебе сказать, это стоило недешево. Теперь еще и взятка - Хьюго увеличивал список своих прегрешений. Продажная пресса и продажные судьи. - А, тренер...- Бренатскис махнул рукой, показывая, что язык бессилен описать состояние тренера.- Он хочет тебя видеть. Прямо сейчас. - Неужели он не может подождать до утра? - Хьюго так хотелось пойти домой и лечь спать. Это был тяжелый день. - Он не может ждать до утра. Он выразился вполне определенно. Как только его выпустят, сказал он, даже ночью. - Он когда-нибудь спит? - угрюмо спросил Хьюго. - Во всяком случае сейчас он не спит. Он ждет тебя в кабинете. Когда Хьюго подумал о встрече с тренером наедине, на огромном, вмещающем 60 тысяч зрителей стадионе, ему стало не по себе. - Разве ты не поедешь со мной? - спросил он Бренатскиса. - Нет,- ответил тот, сел в машину и уехал. Хьюго пришла мысль немедленно эмигрировать в Канаду. Но он остановил такси и попросил отвезти его на стадион, надеясь по дороге попасть в аварию. Лишь одна сорокаваттная лампочка горела над служебным входом, и в ее слабом свете большая часть стадиона растворилась в темноте, превратившись в руины римского амфитеатра, разрушенного столетия назад. Ночной сторож, разбуженный Хьюго, недовольно заворчал и взглянул на него. "Не могут дать человеку отдохнуть,- услышал Хьюго мысли сторожа,- проклятые примадонны. Когда же они сломают свои толстые шеи?" - Добрые вечер, мистер Плейс, добрый вечер,- поздоровался сторож. - Ага,- ответил Хьюго. Он шел к раздевалке и, казалось, его окружали тени избитых, увечных, раненых футболистов, а ветер, врывающийся под трибуны, наполнял воздух эхом рева миллиона болельщиков. Как он мог, удивлялся Хьюго, подумать, что на стадионе можно поразвлечься. Взявшись за ручку двери, ведущей в раздевался, Хьюго заколебался. Он никогда не говорил с тренером о политике, но знал, что тот плакал всякий раз, когда оркестр на стадионе исполнял "Звездно-полосатый флаг"*, и отказался голосовать за Голдуотера, потому что считал его коммунистом. Собравшись с духом, Хьюго открыл дверь и вошел в раздевалку. На табличке над его шкафом все еще значилось "Плейс". Впрочем, Хьюго не мог решить, хорошо ли это. Хьюго еще раз окинул раздевалку взглядом и постучал в закрытую дверь кабинета тренера. - Войдите,- донеслось изнутри. Хьюго вздохнул и вошел. Тренер сидел в темном костюме и черном галстуке, будто собрался на похороны. Воротник белой рубашки плотно облегал шею. Бессонница наложила отпечаток на лицо: щеки ввалились, под воспаленными глазами набухли фиолетовые мешки. Тренер выглядел ужасно, хуже, чем после их проигрыша 0:45 команде, впервые участвующей в чемпионате лиги. - Мой мальчик,- голос тренера сочился болью.- Я рад, что ты пришел так поздно. Я успел подумать, увидеть все в истинном свете. Час назад в праведном гневе я бы голыми руками разорвал тебя на части. Но теперь я счастлив, так как луч истины осветил меня в бдениях этой мучительной ночи,- в настроении тренера преобладали библейские мотивы.- К счастью, после того как Бренатскис позвонил мне и сказал, что ему удалось за сто долларов убедить судью не возбуждать против тебя уголовного дела, конечно их вычтут из твоей зарплаты, и -------------- * Гимн США. эта история не попадет в газеты - еще сто пятьдесят долларов, всего двести пятьдесят, у меня было время поразмыслить. В конце концов, для миллионов мальчиков по всей стране такие футболисты, как ты, являются лучшим олицетворением настоящей честной американской агрессивности, они обожают вас, как героев, и стараются подражать вам во всем. И теперь, когда они смогут избежать того разочарования, которое испытали бы, узнав, что один из их кумиров, игрок моей команды, оказался среди врагов своей страны. Ты следишь за моей мыслью, Плейс? - Конечно,- ответил Хьюго. Ему хотелось оказаться поближе к двери. Спокойный, с тихим голосом, понимающий тренер очень встревожил Хьюго, будто он увидел, как огни большого города погасли в одно мгновение. - И, как я уже говорил, так как этим мальчикам, которые, образно говоря, находятся под нашей ответственностью, не причинен вред, я смог найти в себе христианское терпение,- тренер обошел стол и, подойдя к Хьюго, опустил ему руку на плечо.- Плейс, ты неплохой парень, глупый, но неплохой. Это моя вина, что ты оказался в этой мерзкой демонстрации. Да, моя вина. В воскресенье ты получил ужасный удар по голове - а я этого словно и не заметил. Вместо того, чтобы гонять тебя два часа на тренировке, мне следовало сказать: "Хьюго, мой мальчик, иди домой, отдохни, полежи недельку в постели, пока твоя бедная голова не выздоровеет". Да, вот что от меня требовалось! Я прошу у тебя прощения, Хьюго, за свою недальновидность. - Ну что вы,- смутился Хьюго. - И теперь,- продолжал тренер,- перед тем, как ты пойдешь к любимой жене, я хочу попросить об одном одолжении. - Все, что угодно, сэр. - Я хочу, чтобы ты спел со мной один куплет, только один маленький куплет "Звездно-полосатого флага". Ты сделаешь это для меня. - Да, сэр,- ответил Хьюго, уверенный, что не помнит, что следует за красным пламенем ракет. Тренер крепко сжал плечо Хьюго и сказал: - Раз, два, три... Вместе они запели гимн Соединенных Штатов. После первых слов на глазах тренера выступили слезы. Когда они допели первый куплет, и эхо их голосов замерло под главной трибуной, тренер удовлетворенно вздохнул. - Хорошо, теперь иди домой. Я бы отвез тебя сам, но разрабатываю несколько комбинаций, которые хочу попробовать на завтрашней тренировке. Не волнуйся, от тебя они не уйдут. Я пошлю тебе их схемы с посыльным, и ты их посмотришь, когда будет настроение. То, что ты пропустишь пару тренировок, не имеет значения. Приходи только, когда будешь хорошо себя чувствовать. Храни тебя Бог, мой мальчик,- тренер еще раз хлопнул Хьюго по плечу и отвернулся, чтобы все еще влажными после гимна глазами посмотреть на Джоджо Бейнса. Хьюго тихонько вышел. Остаток недели он провел дома, питаясь консервированными продуктами. Он полагал, что с ним ничего не может случиться в уединении собственной квартиры. Но его надежды не сбылись. В девять часов утра, когда Хьюго смотрел телевикторину для домохозяек, он услышал, как щелкнул дверной замок и вошла мисс Фиджеральд, несколько раз в неделю убирающая их комнаты, пожилая женщина с седыми волосами, пропахшая пылью чужих квартир. - Я надеюсь, вы не заболели, мистер Плейс? - озабоченно спросила она.- Сегодня чудесный день. Стыдно в такую погоду сидеть дома. - Я собираюсь выйти попозже,- солгал Хьюго. За спиной он услышал мысли Фиджеральд: "Здоровенный ленивый разгильдяй. Ни разу в жизни и одного дня честно не проработал. Когда придет революция, о таких, как он, позаботятся. Повкалывает с мотыгой в руках. Надеюсь, я доживу до этого времени". Хьюго подумал, а не заявить ли ему в ФБР об опасных мыслях мисс Фиджеральд, но решил ничего не предпринимать. Он не хотел иметь никаких дел с этим учреждением. Затем по телевизору выступил Президент, и Хьюго обрадовала та уверенность, с которой он говорил о положении за рубежом и внутри страны. Президент объяснил, что хотя еще не все в полном порядке, предпринимаются энергичные меры, у себя и в других странах, чтобы искоренить бедность, болезни, критику безответственных демагогов, беспорядки на улицах и дефицит платежного баланса. Дотронувшись до ссадины на голове от удара полицейской дубинкой, Хьюго с удовлетворением воспринял слова Президента об успешном ходе войны и приближающемся неизбежном разгроме противника. Президент заполнял весь экран - убедительный, деловой, уверенный в себе, одаривая каждого гражданина Соединенных Штатов дружеской отеческой улыбкой. Когда он на мгновение замолчал, перед тем, как перейти к другим вопросам, Хьюго неожиданно услышал его голос, произнесший несколько другим тоном: "Леди и джентльмены, если бы вы знали, что действительно происходит, то наложили бы в штаны". Хьюго выключил телевизор. На следующий день телевизор сломался. Пока телевизионный мастер возился с ним, что-то напевая себе под нос, Хьюго услышал его мысли: "Какой болван. Посмотрел бы и увидел, что ослаб контакт. И дел-то всего - взять отвертку, поставить проволочку на место и завернуть винт". Но повернувшись, мастер грустно покачал головой: - У вас большие неприятности, мистер. Я должен забрать телевизор с собой. И придется менять трубку. - Сколько это будет стоить? - спросил Хьюго. - При удаче тридцать, тридцать пять долларов,- ответил мастер. Хьюго позволил ему увезти телевизор. Теперь ему стало ясно, что кроме всего прочего он еще и трус. Впрочем, он повеселел, когда позвонили его родители из штата Мэн, чтобы узнать, как у него дела. Они отлично поболтали. - А как моя милая Сибил? - спросила в конце разговора мать Хьюго.- Могу я с ней поговорить? - Ее нет,- ответил Хьюго и рассказал о ее поездке во Флориду с родителями. - Чудесные люди, чудесные,- мать Хьюго видела родителей Сибил лишь однажды на свадьбе.- Надеюсь, они хорошо отдохнут на юге. Ну, береги себя, Хью (так его звали дома). Смотри, чтобы тебе не попали мячом в лицо",- его мать плохо представляла себе опасности футбола.- И передай Сибил, когда она вернется, мои наилучшие пожелания. Хьюго положил трубку. Затем совершенно отчетливо он услышал, как его мать, за 1000 миль отсюда, в северной части штата Мэн, сказала отцу: "С родителями. Держу пари". После этого Хьюго не подходил к телефону. Сибил прилетела из Флориды в субботу вечером. Она прекрасно выглядела в новом меховом манто, которое подарил ей отец. Хьюго купил себе шляпу, чтобы Сибил не заметила ссадины от полицейской дубинки, по крайней мере в аэропорту, на людях. Раньше он никогда не носил шляпу, но надеялся, что Сибил не обратит на это внимание. Она действительно ничего не заметила. Дома Сибил также не увидела ссадину, хотя та просвечивала сквозь волосы, если, конечно, пристально посмотреть на голову. Она радостно щебетала о Флориде, пляжах, лазурной воде и розовых фламинго. Хьюго радовало, что она хорошо отдохнула, и он похвалил ее новое меховое манто. Сибил очень устала и предложила пообедать дома и пораньше лечь спать. Хьюго не возражал. Он не хотел видеть никого из знакомых. Впрочем, он вообще никого не хотел видеть. За обедом Хьюго выпил три бокала бербона. Часов в девять вечера Сибил сладко зевнула и пошла в спальню. Хьюго начал стелить себе постель на кушетке в гостиной. На этой неделе он несколько раз вспоминал томный смех, донесшийся до него из окна Сильвии, и теперь мысли о сексе вызывали у него отвращение. Он даже заметил некоторые функциональные изменения в нижней части тела, и стал сомневаться в способности удовлетворить женщину. "Держу пари,- думал он,- я буду первым мужчиной в истории человечества, ставшим импотентом из-за смеха". Сибил вышла из спальни, когда он взбивал подушку. В черном, совершенно прозрачном пеньюаре. - Дорогой,- в голосе слышался упрек. - Сегодня суббота,- ответил Хьюго, кладя подушку на простыню. - И? - по внешнему виду Сибил, стоявшей в пеньюаре в дверном проеме, никто бы не догадался, что она беременна. - Ну, в субботу во время сезона,- мямлил Хьюго,- я привык, можно сказать, спать один. - Но ведь завтра нет игры, Хьюго,- в ее голосе появились нотки нетерпения. Дальнейшее сопротивление не имело смысла. - Это правда,- согласился Хьюго и пошел в спальню. Если уж он импотент, пусть Сибил сразу узнает об этом. К счастью, его страхи оказались напрасными. Возможно, из-за трех бербонов. В разгаре любовных ласк, когда Сибил дышала так часто, что Хьюго испугался, не будет ли у нее сердечного приступа, до него донеслись ее мысли: "И чего я не купила то зеленое платье у "Бонвита"*,- спокойный, задумчивый голос Сибил звучал у него прямо над ухом.- Я смогла бы носить его без пояса. И потом я могу распороть старую норковую шапочку и сделать манжеты к коричневой хламиде, которую я купила на прошлое Рождество. Может быть, мои запястья не будут выглядеть такими костлявыми с мехом вокруг них". Хьюго закончил свои труды, и Сибил, удовлетворенно сказав: "Ах" и поцеловав его, заснула, слегка похрапывая. Хьюго еще долго лежал, глядя в потолок и изредка переводя взгляд на запястье Сибил, думал о семейной жизни. Когда он проснулся, Сибил еще спала. Хьюго не стал ее будить. Вдали призывно звонил церковный колокол: чистый, невинный, несущий покой измученной душе. Хьюго выскользнул из постели, быстро, но тщательно оделся и поспешил навстречу райским благам религии. Он сел сзади, в боковом приделе, успокоенный органом, молитвами и приподнятой атмосферой ------------ * "Бонвит" - название магазина. раннего воскресного утра. Проповедь была о сексе и насилии в современном мире. Хьюго оценил ее по достоинству. После пережитого он просто не мог обойтись без совета святой церкви по этим проблемам сегодняшнего общества. Пастор, мужчина высокого роста с красным лицом, вещал решительно и энергично. Впрочем, насилие получило лишь поверхностное и довольно краткое осуждение. Верховному Суду предложили улучшить свою деятельность и обуздать орду бунтовщиков, наркоманов и прочих грешников, готовых поглотить христианское общество благодаря современной, атеистической, как с презрением выразился пастор, трактовке гражданских прав, и на этом с насилием было покончено. А вот перейдя к сексу, пастор развернулся на полную мощь. Церковь дрожала от его проклятий журнальным обложкам с фотографиями обнаженных девиц в соблазнительных позах, половому воспитанию детей, нездоровому интересу к противозачаточным средствам, добрачным связям, шведским и французским кинофильмам, купанию нагишом, объятьям на заднем сиденье автомобилей, всем романам, написанным после 1910 года, школам совместного обучения... Досталось пикникам молодежи без взрослых, мини-юбки заняли две минуты и даже ношение париков получило свою долю презрения, как средство соблазнения слишком податливых американских мужчин. Продолжая в том же духе, он мог бы закончить проповедь запрещением перекрестного опыления. Хьюго сидел в последнем ряду, испытывая очищение. Какое это приятное чувство. Именно за этим он и пришел в церковь. Несколько раз он чуть было не сказал "Амен" после особенно выразительных частей проповеди. Затем, постепенно, он начал осознавать, что в его левом ухе слышится тихий голос: "Эй ты, на четвертом сиденье слева в третьем ряду, ты с маленьким розовым подбородочком, почему бы тебе не зайти ко мне сегодня попозже за душевным утешением, ха-ха". В ужасе Хьюго понял, что слышит внутренний голос пастора. Вслух пастор перешел к довольно неубедительному восхвалению обета безбрачия. "И ты толстушка в пятом ряду, мисс как-вас-там, что ты уткнулась в псалтырь, будто собираешься в монастырь,- слышал Хьюго в перемежку с громкими поучениями о замещении секса невинными физическими упражнениями.- Могу представить, чем ты занимаешься, когда твой муж в отъезде. Я не буду возражать, если мой домашний телефон окажется в твоей маленькой записной книжке, ха-ха". Хьюго застыл на своей скамье. Это уж чересчур. Пастор переключился на непорочность. Он хотел закончить проповедь на высокой ноте. Голова откинута назад, взгляд устремлен в небеса, но сквозь полуприкрытые веки он продолжал разглядывать своих расфранченных прихожан. Голос пастора приобрел особую торжественную интонацию, когда он описывал, как высоко ценится невинность в глазах Бога и его ангелов. "А маленькая мисс Кревис в беленьких носочках,- слышал в это время Хьюго,- наливающаяся, как сочная хурма, на пороге сладострастной женственности. Не надо мне рассказывать, чем ты занимаешься за живыми изгородями по дороге домой после уроков. А ведь дом пастора лишь в двух кварталах от школы, и ты каждый раз проходишь мимо. Достаточно один разок тихонечко постучать в дверь, ха-ха. Для таких девочек, как ты, у пастора всегда есть чай и маленькие вкусные пирожные, ха-ха". Если бы Хьюго не боялся привлечь внимания, он бы тут же вскочил и убежал из церкви. Но вместо этого он с размаху двинул себе по левому уху. Теперь он не мог слышать ничего, кроме раздававшегося в нем звона. Несколько человек обернулись на звук удара и неодобрительно посмотрели на Хьюго. К тому времени, как звон прекратился, проповедь закончилась, и пастор объявил номер псалма. "Скала вечности". Хьюго не знал слов, но открывал рот, чтобы не отличаться от остальных. Звуки органа наполняли церковь, мелодично вступали сопрано, альты, теноры и басы. Мелодия захватила Хьюго. Он не питал особой любви к музыке, и дома у него валялись лишь старые пластинки Уэйн Кинг, которые его мать собирала в детстве и подарила ему на свадьбу. Но теперь сочетание мощных звуков органа, нежных голосов женщин и молоденьких девушек, поддерживающих их мужских басов, создавало непередаваемое ощущение легкости, невесомости, парения в нежном весеннем воздухе. Девственницы ласкали его лоб пальчиками-лепестками, кристальная вода пела в горных ручейках, сильные мужчины обнимали его объятьями вечного братства. Когда паства дошла до "Ты должен спасти, и только ты", Хьюго уже не сидел на скамье: он сполз на пол и извивался в экстазе. К счастью, в последнем ряду и в боковом приделе. До конца пропеть псалом не удалось. На словах: "Когда я ловлю твое мимолетное дыхание" хор начал запинаться, так как люди стали оглядываться назад, чтобы посмотреть, что происходит, и замолчал, пропев "Когда я поднимусь к неизвестным мирам". К этому времени все стояли и смотрели на Хьюго, распростертого на полу бокового придела. По сигналу пастора орган смолк. Еще мгновение Хьюго лежал, ощущая на себе недоумевающий взгляд трехсот пар глаз, затем вскочил и выбежал из церкви. Он долго звонил, но дверь открылась лишь когда он заорал: - Я знаю, что вы здесь. Открывайте, а то я вышибу дверь,- и начал барабанить по ней кулаками. - Что происходит? - спросила мисс Каттави, загораживая проход.- В воскресенье нет приема. - Сегодня прием будет,- прорычал Хьюго. Он протиснулся мимо мисс Каттави. Впервые в жизни он нагрубил женщине. - Он в Румынии,- мисс Каттави пыталась задержать Хьюго. - Я ему покажу Румынию,- закричал Хьюго и прошел вовнутрь, волоча за собой мисс Каттави, вцепившуюся в него, как бульдог. Доктор Себастьян оказался за четвертой дверью, в комнате, по внешнему виду напоминавшую библиотеку. В высоких до бедер резиновых сапогах с удочкой в руке. - О, мистер Плейс,- радостно воскликнул доктор Себастьян.- Вы вернулись. - Будьте уверены, я вернулся,- ответил Хьюго. Слова давались ему с трудом. - Полагаю, вы хотите, чтобы я прооперировал вам и другое ухо,- доктор Себастьян широко улыбнулся. Хьюго схватил доктора за лацканы пиджака и поднял на уровень глаз. Он весил всего 140 фунтов, этот доктор, вместе с сапогами и брюшком. - Я не хочу оперировать второе ухо,- прокричал Хьюго. - Не позвонить ли мне в полицию? - мисс Каттави положила руку на телефонную трубку. Хьюго отпустил доктора Себастьяна, который упал на одно колено, но тут же поднялся, и сорвал телефон со стены. Раньше он всегда с уважением относился к собственности других людей. Этому еще ребенком научил его отец. - Только не говорите мне,- забеспокоился доктор,- что ваше левое ухо снова не слышит. Это, конечно, не типично, но возможно. Не волнуйтесь. Лечение очень простое. Небольшой поворот инструмента и... Одной рукой Хьюго схватил доктора за горло, отталкивая другой мисс Каттави. - А теперь послушайте, послушайте, что вы со мной сделали? - У...ри...ру с моей шеи,- прохрипел доктор Себастьян. Хьюго отпустил его. - Теперь, мой дорогой,- доктор Себастьян быстро пришел в себя,- будьте так любезны и расскажите, что вас беспокоит. - Уберите ее отсюда,- Хьюго кивнул в сторону мисс Каттави. Он не смог бы рассказать о происшедшим с ним в присутствии женщины. - Мисс Каттави, пожалуйста... - Животное,- бросила мисс Каттави, выходя из комнаты, и закрыла за собой дверь. Доктор Себастьян быстро ретировался за стол, но не сел. - Я могу поклясться, что ваше ухо в превосходном состоянии. - Превосходном! - Хьюго пожалел, что убрал руки с шеи доктора. - Ну, вы ведь теперь слышите указания вашего партнера, не так ли? - спросил доктор Себастьян. - Если бы это все, что я слышу,- простонал Хьюго. - А! - просиял доктор. - Ваш слух стал лучше, чем прежде. Я же говорил, что у вас уникальное строение уха. Потребовалось сделать лишь небольшой разрез и подчистить лишнюю ткань... Должно быть, у вас очень удачный сезон. - У меня сезон в аду,- воскликнул Хьюго, не подозревая, что цитирует французского поэта. - Я совершенно ничего не понимаю,- доктор Себастьян начал выказывать раздражение.- Я сделал для вас больше того, о чем вы могли и мечтать, и вот моя награда. Вы приходите и пытаетесь меня задушить. Полагаю, вы должны объяснить мне происходящее, мистер Плейс. - Я вам должен гораздо больше. Где вас научили этим штучкам - в Конго? Доктора Себастьян вытянулся в полный рост. - Корнельский медицинский институт,- гордо ответил он.- Теперь, если вы только скажете мне... - Я вам скажу, будьте уверены,- оборвал его Хьюго. Он ходил взад-вперед по комнате. Половицы старого дома скрипели. В левом ухе Хьюго этот скрип отдавался, как крик тысяч морских чаек. - Во-первых,- начал доктор Себастьян,- скажите, чего вы от меня хотите? - Я хочу, чтобы мое левое ухо стало таким же, как до моего прихода к вам,- ответил Хьюго. - Вы снова хотите стать глухим? - изумился доктор. - Совершенно верно. Доктор Себастьян покачал головой, - Мой дорогой друг, я не могу этого сделать. Это противоречит медицинской этике. Если об этом станет известно, мне на веки-веков запретят иметь врачебную практику в Соединенных Штатах. Выпускник Корнель... - Мне наплевать, чей вы выпускник. Но вы это сделаете. - Вы перевозбуждены, мистер Плейс,- доктор Себастьян сел за стол, пододвинув к себе листок бумаги, и достал авторучку.- Итак, попытайтесь спокойно и по порядку рассказать, что с вами произошло. Хьюго продолжал ходить по комнате, стараясь успокоиться. В душе он все еще питал глубокое уважение к врачам. - Все началось, когда я услышал сигнал другой команды. Доктор Себастьян одобрительно кивнул и что-то записал. - В сходке,- добавил Хьюго. - Что такое сходка? Хьюго попытался объяснить, что такое сходка. - Они стоят в пятнадцати ярдах и шепчутся, а вокруг во всю глотку орут 60 тысяч зрителей. - Я знал, что это успешная операция,- радостно воскликнул доктор,- но не представлял, что она так удачна. В вашей профессии это очень полезно. Поздравляю. Я делаю очень интересный доклад на следующем конгрессе... - Замолчите,- оборвал его Хьюго и продолжил свой рассказ о том, как он начал понимать смысл кодовых сигналов команд соперников. Лицо доктора Себастьяна стало серьезнее, и он попросил повторить сказанное и объяснить точное значение слов: "Коричневый направо... линия пятьдесят пять... на два!". Когда он понял, что это секретный код, и его охраняют так же бдительно, как королевские бриллианты, доктор перестал записывать. Далее Хьюго дошел до момента, когда он точно знал мысли защитника: "Нет, это не пройдет, они успеют перестроиться". Тут доктор Себастьян положил ручку на стол и посмотрел пристально на Хьюго.Выслушав эпизод с покером, доктор лишь пожал плечами. - В эти дни, мой дорогой друг, мы только начинаем понимать возможности телепатии. Например, в Дьюкском университете... - Хватит,- вновь оборвал его Хьюго и рассказал, вновь почувствовал холодок на спине, о потере радиосвязи с землей и разговоре между пилотами. - Я уверен, это можно объяснить,- успокоил его доктор.- Необычный электронный... Хьюго не дал ему договорить. - Я хочу, чтобы вы узнали, что произошло у меня с девушкой. В этом нет ничего электронного. Доктор Себастьян с интересом выслушал историю с Сильвией. Время от времени он облизывал губы, но ничего не говорил. Впрочем, когда Хьюго коснулся смеха Сильвии, донесшегося с четвертого этажа, а затем из головы Крокера в душевой, доктор что-то сочувственно пробормотал. Хьюго ничего не рассказал о разговоре с тренером. Некоторые вещи слишком болезненны для воспоминания. Засуетившись, он выложил все остальное: Вьетнам, удар полицейской дубинкой, внутреннее презрение судьи, опасные радикальные мысли мисс Фиджеральд, речь Президента, вранье телевизионного мастера, мнение его матери о Сибил. Доктор Себастьян сидел, не говоря ни слова, изредка печально качая головой. Хьюго, не щадя себя, продолжал о мыслях о зеленом платье и меховых манжетах в то время, когда можно поклясться, что женщина думает совсем о другом. - Ну,- потребовал он,- что вы на это скажете? - К сожалению,- ответил доктор,- я никогда не был женат. Мужчина моего роста,- он сокрушенно покачал головой.- Но известны случаи, заверенные документами, когда любящие муж и жена, долгие годы проживающие вместе, налаживают между собой телепатический контакт. - А теперь послушайте, что случилось в церкви сегодня утром. Хьюго захлестывало отчаяние. Научная эрудиция доктора начала действовать. Хьюго стал опасаться, что не сможет убедить доктора, и операция не состоится. - Как приятно узнать, что такой известный, симпатичный молодой человек, как вы, ходит в церковь на воскресную проповедь,- пробормотал доктор. - Я был в церкви в последний раз,- рявкнул Хьюго и рассказал о мыслях пастора во время проповеди о сексе и насилии. Доктор сдержанно улыбнулся: - Служители церкви тоже смертные. Очень возможно, вы принимали свои желания за... - И последнее,- Хьюго чувствовал, что должен добиться своего. Как доктор сможет объяснить его катание по полу церкви, весенний ветерок, запах цветов, непередаваемый экстаз, когда прихожане пели "Скалу Вечности". Но доктор лишь презрительно хмыкнул: - Обычное явление для простых и восприимчивых верующих. В этом нет ничего дурного. - Триста человек смотрят, как здоровенный мужик весом двести тридцать пять фунтов бьется об пол, как пойманный тунец! - закричал Хьюго.- В этом нет ничего дурного? Вы сами сказали мне, что если бы люди действительно могли слышать, они бы извивались в экстазе на полу при исполнении концертов Бетховена. - Бетховена, да. Но "Скала Вечности",- он оказался снобом, этот доктор Себастьян.- Там-там-та-ди, там-там-да,- пренебрежительно пропел он. Затем доктор снова стал серьезен, наклонился через стол и успокаивающе похлопал Хьюго по плечу: - Мой дорогой юный друг, я верю каждому вашему слову. Вы несомненно думаете, что все это с вами произошло. Случившееся на футбольном поле легко объяснить. Вы прекрасно подготовлены к особенностям определенной спортивной игры, находитесь на пороге полного расцвета вашего таланта, а понимание игры должно приводить к получению практических результатов. Этому надо только радоваться. Я уже объяснил случай с картами, пастором, вашей женой. Происшедшее с дамой по имени Сильвия является проявлением вашего чувства вины в сочетании с естественными для мужчины вашего возраста сексуальными потребностями. Остальное, к сожалению, не более, как галлюцинация. Я предложил бы обратиться к психиатру. Я знаю прекрасного специалиста и могу ему позвонить, и... Хьюго зарычал. - Что вы сказали? - спросил доктор. Хьюго снова зарычал и подошел к окну. Доктор, встревоженный, тоже подошел и посмотрел вниз. Ярдах в пятидесяти от дома по мягкому, усыпанному листьями, газону мальчик лет пяти шел к гаражу соседнего дома. Затем доктор вздохнул: - Будьте любезны пройти в операционную. Когда часом позже Хьюго вышел из дома доктора Себастьяна, за его левым ухом белел маленький кусок пластыря. Левая сторона его головы вновь напоминала закупоренную бутылку сидра, но он счастливо улыбался. До конца сезона Хьюго не перехватил ни единого паса. Он поддавался на самые элементарные уловки, бежал налево, когда игра смещалась направо, и не мог слышать указаний Джонни Смейтерса. Через две игры Джонни перестал с ним разговаривать, а после окончания сезона с ним не возобновили контракт. Тренер аргументировал свое решение тем, что травма головы у Хьюго оказалась слишком серьезной, и следующее подобное столкновение, не так уж редкое в футболе, грозило ему полной инвалидностью. Доктор Себастьян прислал счет на 500 долларов, которые вместе со штрафом и взятками судьбе и газетчикам в сумме составили ту самую тысячу прибавки, полученной от тренера. Но Хьюго не жалел, что их пришлось заплатить. К десятому января он уже уверенно продавал страховые лицензии в агентстве тестя. В новой работе Хьюго испытывал лишь одно неудобство: ему всегда приходилось садиться слева от клиента.
Перевел с английского Виктор ВЕБЕР Переводчик Вебер Виктор Анатольевич 129642, г. Москва, Заповедная ул. дом 24 кв. 56. Тел. 473-40-91.
Ирвин Шоу. Неудачная суббота
© Copyright Irwin Show © Copyright Перевел с английского Виктор Вебер (v_weber@go.ru) Date: 2 Jan 2002
В последнее время он спал плохо, ночь за ночью в его снах появлялись девушки, улыбаясь, приглашая, завлекая, чуть ли не обнимая его. Он видел себя на улицах города, на палубах океанских лайнеров, в уютных спальнях, всегда в сопровождении прозрачных фигур, которые затем пропадали, оставляя его одного в холостяцкой постели. И каждый раз ему снились девушки высокого роста, которые неизменно исчезали вверх, поднимаясь к недостижимым высотам. В этот день Кристофер проснулся, еще слыша звучащий в ушах голос: "Сегодняшнюю ночь ты проведешь с девушкой, рост которой не меньше пяти футов восьми дюймов". Ранее его сны напоминали немое кино. И вот - прорыв к звуковому. Кристофер взглянул на стоящие у кровати часы. Без двенадцати восемь. Будильник зазвонит лишь через час. Он вспомнил, что сегодня суббота. Поднявшись, Кристофер сделал зарядку. Пятнадцать отжиманий от пола, двадцать приседаний. Небольшого роста, пять футов шесть дюймов, но с хорошей фигурой. Прекрасные большие глаза с длинными ресницами и прямые черные волосы, которые так любили ерошить девушки. Невысокие девушки. Чуть раньше, до того, как вся молодежь, юноши и девушки, стали выглядеть точь-в-точь, как акселераты из Техаса или Калифорнии, проблема роста не волновала Кристофера. Доспехи Генриха IV пришлись бы ему в пору. А Генрих IV был достаточно высок, чтобы сказать, что Париж стоит обедни. Как быстро летят столетия. - Я снова видел сон, - Кристофер стоял на автобусной остановке вместе со своим другом, Стенли Ховингтоном, возвышавшимся над ним на четыре дюйма. Ярко светило октябрьское солнце, но тепла уже не чувствовалось. Мимо прошли два мальчика, лет пятнадцати, не больше, направляясь к Центральному Парку. Один из них нес мяч. И каждый ростом под шесть футов. Осенняя суббота. По всей стране длинноногие девушки с хризантемами в руках шли на стадионы, чтобы поболеть за Принстон, Огайо Стейт или Южную Каролину, за рослых, крепких ребят, сражающихся на зеленых газонах футбольных полей. - Я тоже видел сон этой ночью, - поддержал разговор Стенли. - Будто меня поймали в джунглях. Это все проклятое телевидение. - В моем сне, - продолжал Кристофер, которого не интересовали ночные проблемы его приятеля, - в моем сне голос сказал: "Сегодняшнюю ночь ты проведешь с девушкой, рост которой не меньше пяти футов восьми дюймов". - Ты знаешь, чей это голос? - Нет. В конце концов, какое это имеет значение? - Мне кажется, это очень важно. Я имею в виду, кто сказал. И почему, - Стенли, конечно, хороший друг, но любил поспорить. Ему тоже приходилось работать по субботам. У него было неплохое место у "Блумингейла", но с шестидневной рабочей неделей. - Пять футов, восемь дюймов. Что бы это значило? - Я думаю, мое подсознание хочет мне что-то сообщить. Подошел автобус, друзья влезли в него и расположились на заднем сидении. - Что именно? - Оно говорит, что глубоко в душе я чувствую себя обделенным. - Чем? Девушкой ростом пять футов восемь дюймов? - В этом есть смысл, - с жаром воскликнул Кристофер.- Всю жизнь (двадцать пять лет) я был маленького роста. Но, должен отметить, у меня есть гордость. Я не могу вынести мысли, что выгляжу смешным. - Наполеон был не выше тебя. И не считал, что смешон. - Это другая крайность - наполеоновский комплекс. Еще хуже. - Так чего же тебе не хватает? - спросил Стенли.- Как ее зовут, эту девушку, которая без ума от тебя? - Джун. - Точно, Джун. Чертовски красивая девица. - Я ничего не имею против Джун. Совсем наоборот. Но ты знаешь, какого она роста? - По правде говоря, мне кажется, что у тебя навязчивая идея. - Пять футов три дюйма. Самая высокая девушка, с которой я знаком достаточно близко. - И что? Ты же не играешь с ней в баскетбол? - Стенли, довольный собой, рассмеялся. - В этом нет ничего смешного, - серьезно ответил Кристофер. - Подумай сам, в Современной Америке, черт знает почему, самые лучшие девушки, я имею в виду действительно лучших, которых мы видим в кино или на обложках журналов мод, все они неожиданно стали высокими. - Возможно, ты в чем-то прав, - задумался Стенли.- Я как-то не придавал этому значения. - Это как новая золотая лихорадка, - продолжал Кристофер.- Или изобретение, открытие. Говоря модным языком, это часть нашего национального достояния. Только я от этого ничего не получаю. Я лишний. Как негры. Они тоже видят по телевидению или в журналах спортивные машины, райские острова и видеомагнитофоны, но не больше. Должен сказать, что я начинаю их понимать. - Они не такие уж маленькие. Вспомни Чемберлена. Кристофер нетерпеливо взмахнул рукой: - Ты не хочешь меня понять. - Нет, нет, вообще-то, я тебя понимаю. Хотя, возможно, это лишь твое воображение. В конце концов нельзя судить о девушках исключительно по габаритам. Я хочу сказать, что когда дело доходит до постели, рост уже не имеет никакого значения. - Ты можешь так рассуждать, Стенли, у тебя есть выбор. И я говорю не только о постели. Надо смотреть шире. Они любимицы нашего времени, высокие девушки, эти чудесные высокие крошки. Они чувствуют в себе что-то особенное, чего нет у других, и становятся от этого лучше, гораздо лучше, забавные - еще забавнее, сексуальные - сексуальнее, грустные, черт побери, более грустными. Если в один день будет две вечеринки, то она выберет лучшую, если ее пригласят в ресторан сразу двое, она пойдет с более богатым и красивым. Это чувство передается к парню. Он вырастает в своих глазах. Он видит, что в ресторане ему все завидуют, что он принадлежит к избранному обществу. Но, если такую прекрасную высокую крошку приведет в ресторан мужчина небольшого роста, он должен знать, что каждый мерзавец, который и выше всего-то на каких-то два дюйма, думает про себя: "Что за коротышка. Я смогу увести от него эту большую маму, когда захочу". И они только и ждут момента, когда ты пойдешь в туалет или отвлечешься разговором с официантом, чтобы подать ей знак. - Господи, - посочувствовал ему Стенли,- как тебя проняло. - Ничего не поделаешь. - У меня есть идея, - просиял Стенли.- Я знаю несколько потрясающих высоких девушек... - Конечно, ты знаешь! - рассердился Кристофер. - Какого черта, - продолжал Стенли,- я устрою вечеринку. Только ты, я, еще два-три парня ниже тебя и несколько девушек ростом не меньше пяти футов восьми дюймов. Спокойная обстановка, все сидят или лежат, без танцев, шарад и прочей ерунды. - Когда ты это устроишь? - возбужденно спросил Кристофер. - Сегодня? - Дело в том, - ответил Стенли,- что сегодня я занят. Но в следующую субботу... - Голос сказал, сегодня, - расстроился Кристофер. Они помолчали, слушая шуршание автобусных шин по асфальту. - Ну, - начал Стенли не столь уверенно, - может я смогу устроить тебе свидание... - Сегодня суббота, - напомнил ему Кристофер.- Какая девушка ростом пять футов восемь дюймов будет свободна в субботний вечер? - Трудно сказать заранее, - постарался ободрить его Стенли. - Могу себе представить,- с горечью продолжал Кристофер.- Я жду в баре, и вот входит высокая девушка и оглядывает зал. Я встаю и подхожу к ней со словами: "Наверное, вы Джейн, Матильда или еще как-нибудь",- а она смотрит на меня и на ее лице появляется это выражение... - Какое? - "Как я здесь очутилась" или "И чего я не надела туфли с низким каблуком". - Думаю, что ты слишком чувствителен, Крис. - Возможно. Только я этого не узнаю, пока не испытаю на себе. Видишь ли, я хочу жениться, уже пора. Я хочу жениться на красивой девушке, создать счастливую семью, иметь детей и все прочее. Но я не хочу, чтобы всю жизнь меня преследовала мысль, что я сделал покупку в отделе уцененных товаров,- сравнение показалось ему очень убедительным, учитывая, что Стенли работал у "Блумингейла".- Я должен убедиться, что побывал во всех отделах и выбрал лучшее. И мне не хотелось бы, чтобы мои дети, когда им будет девятнадцать лет, и они вырастут лишь на пять футов шесть дюймов, смотрели на меня и говорили": "Значит, я больше не вырасту?" Точно так же, как я смотрю на своих родителей. Отец Кристофера доходил ему до носа, а о росте его матери лучше бы не упоминать совсем. - У тебя есть знакомые высокие девушки? - спросил Стенли, когда они подъезжали к Медисон-авеню.- С которыми ты можешь хотя бы поговорить? - Конечно,- ответил Кристофер,- они же приходят в магазин. Кристофер управлял одним из нескольких книжных магазинов, принадлежащих его отцу. Кроме книг в магазине продавались поздравительные открытки. Кристофер считал это унизительным, а его отец - прибыльным. После выхода отца на пенсию, Кристофер первым делом собирался разделаться с этими открытками. Его отец не испытывал никаких неудобств из-за маленького роста. Впрочем, Кристофер особенно и не жаловался. Ему нравилась работа с книгами, и никто им не помыкал, ибо в основном занимался делами более крупных магазинов и лишь изредка навещал Кристофера. - Я поощряю текущие счета,- продолжал он,- поэтому у меня записаны и адреса и телефоны. Никаких проблем,- когда в магазин входила высокая девушка, он старался оказаться на лесенке, доставая какую-нибудь книгу с верхней полки. - Ты хоть раз пытался позвонить кому-нибудь из них? - Нет. - Попытайся, мой тебе совет, попытайся. - Ладно, - неуверенно ответил Кристофер. Автобус остановился, открылась дверь, и он вышел на тротуар, махнув Стенли рукой. Пожалуй, начну с буквы "А", решил Кристофер. В магазине он был один. Найти продавца, который согласился бы работать по субботам, оказалось практически невозможно. Он пробовал нанимать студентов, но они воровали больше, чем продавали, и так путали книги, что потом приходилось три дня приводить полки в порядок. Сегодня, однако, он не жалел, что рядом никого нет. Бог знает, сколько раз ему придется звонить, и не хотелось бы, чтобы кто-то слышал эти разговоры. Его отец так же не мог приехать, так как по уик-эндам он играл в гольф далеко за городом. Андерсен, Полетт**, прочел он в адресной книге. Кристофер разработал систему звездочек, которые ставил рядом с именами девушек. Одна звездочка означала, что девушка высокого роста, симпатичная или даже красивая, и по той или иной причине могла благосклонно отнестись к его ухаживаниям. Андерсен, Полетт** отличала большая высокая грудь, которой та, похоже, очень городилась. Джун однажды сказала Кристоферу, что по ее опыту женщины с большой грудью так и норовят прыгнуть к мужчине в постель из тщеславия и эксгибиционизма. После этого разговора Кристофер добавил вторую звездочку к Андерсен, Полетт*. Он не знал ни домашнего адреса, ни телефона мисс Андерсен: она работала медицинской сестрой у дантиста, практиковавшего неподалеку, и обычно заходила в магазин во время перерыва на ленч или после трудового дня. Ростом не меньше пяти футов десяти дюймов, Полетт хотя и носила длинные облегающие фигуру свитера, была серьезной девушкой, интересовалась психологией, политикой и тюремной реформой, и часто беседовала с Кристофером об этих проблемах. Как-то раз Полетт сказала, что иногда ей приходится работать по субботам, так как среди клиентов дантиста есть киноактеры и телекомментаторы, которым приходится приводить зубы в порядок в выходные дни из-за недостатка свободного времени. Конечно, Андерсен, Полетт** не из тех красавиц, чьи фотографии регулярно появлялись в газетах и на обложках иллюстрированных журналов, но если бы она сняла очки и изменила прическу, вряд ли кто принял ее за медицинскую сестру. В таком деле, подумал Кристофер, нельзя торопить события. Надо начинать осторожно, чтобы войти во вкус. Он подошел к телефону, стоящему на столе рядом с кассой, и набрал номер Андерсен, Полетт**. Омар Гадсден с открытым ртом сидел в зубоврачебном кресле, а под языком у него булькала хромированная трубка для отсоса слюны. Время от времени Полетт, вся в белом, наклонялась и вытирала капельки пота с его лба. Мистер Гадсден был политическим телекомментатором, и даже до того, как он начал лечить зубы у доктора Левинсона, Полетт старалась не пропускать его передачу. Ей нравились его седеющие волосы, хорошо поставленный баритон, тонко выраженное презрение к дуракам в Вашингтоне и умение опускать уголок узких губ, чтобы сказать больше, чем разрешала администрация телекомпании. В этот момент, с трубкой для слюны над нижней губой и чуть выступающими под десной остатками верхних зубов, ожидающих тщательно изготовленного моста, который доктор Левинсон собирался поставить на место, Омар Гадсден ничем не напоминал уверенного и красноречивого ведущего телевизионной программы. Его страдания продолжались уже не одну неделю, пока доктор Левинсон методично протачивал его верхние зубы. Сейчас мистер Гадсден со страхом наблюдал, как дантист каким-то кривым инструментом что-то подчищал в сверкающих коронках, лежащих на мраморном столике. Его недруги с удовольствием посмотрели бы на него, подумала Полетт, например вице-президент, и почувствовала, как ее переполняет материнская нежность к телекомментатору, хотя она прожила на свете всего двадцать четыре года. За последний месяц, приготовляя шприц с новокаином, надевая резиновый фартук на шею мистера Гадсдена и наблюдая, как он сплевывает кровь в стоящую у кресла раковину, она очень сдружилась с пациентом доктора Левинсона. Они увлеченно беседовали, обсуждая текущие проблемы, и он не раз намекал на возможные скандалы среди власть имущих и предсказывал политические, финансовые и экономические трудности, лежащие перед Америкой. Кое-что, с осторожной ссылкой на Омара Гадсдена, она пересказывала друзьям, которые стали относиться к ней с большим уважением. Полетт полагала, что нравится мистеру Гадсдену. Он обращался к ней по имени, когда звонил, чтобы перенести время приема, всегда интересовался самочувствием и называл ее "Ангелом гигиены". Однажды после двух мучительных часов, в течение которых доктор Левинсон поставил ему временный мост, он прошамкал: - Полетт, когда все закончится, я хочу пригласить тебя на ленч. Сегодня мистеру Гадсдену предстояло получить новые зубы, и в тот момент, когда Полетт думала, вспомнит ли он о своем обещании, раздался звонок. - Извините меня, - она вышла из кабинета в маленькую приемную, где на ее столе стоял телефон. - Кабинет доктора Левинсона. Доброе утро, - высокий детский голос Полетт совершенно не соответствовал ее габаритам. - Мисс Андерсен? - Да? - ей показалось, что она уже слышала этот голос. - Это Кристофер Багшот. - Да? - ждала Полетт. И имя знакомое, но не больше. - Из "Уголка Размышлений"*. - О, конечно, - она начала лихорадочно перелистывать книгу приема доктора Левинсона в поисках свободных тридцати минут на следующей неделе. Доктор Левинсон не испытывал недостатка в пациентах, и иногда им приходилось ждать не один месяц. Теперь Полетт вспомнила Багшота и несколько удивилась этому звонку: она помнила его прекрасные белые зубы. Но, вероятно, о зубах нельзя судить только по внешнему виду. - Что я хочу сказать, - казалось, он с трудом подбирал слова. - Ну, дело в том, что сегодня лекция. Профессор из Колумбии. Называется "Ты и окружающая среда". Я подумал, может быть, вы свободны сегодня вечером. Мы могли бы сначала где-нибудь перекусить и...- он замолчал. Полетт нахмурилась. Доктору Левинсону не нравилось, когда она разговаривала по своим делам в присутствии пациентов. Она работала с ним уже три года, и доктора устраивали ее профессиональные способности, но, будучи пожилым человеком, он придерживался старомодных взглядов на личную жизнь подчиненных. Полетт думала быстро. На сегодняшний вечер ее уже пригласили к преподавателю экономики из Нью-Йоркского университета, и ей не хотелось бы появляться там одной, а Багшот, симпатичный, серьезный молодой человек, оказался бы отличным спутником, который к тому же мог поддержать разговор о книгах и современной Америке. Но оставался мистер Гадсден в зубоврачебном кресле и его обещание. Конечно, речь шла только о ленче, но она знала, что его жена уехала к родственникам в Кливленд. В понедельник, войдя в кабинет, мистер Гадсден ------------ * Название магазина Багшота. пошутил по этому поводу. - Док, - сказал он,- эту неделю я с радостью проведу в вашем кабинете. Как бы вы ни мучили мою челюсть, это ничто по сравнению с тем, что делает мой тесть с моими мозгами. Без инструментов. Мистер Гадсден при желании становился очень суровым. А если он один, думала она, и помнил о ленче и свободен в этот вечер... Конечно, неплохо прийти на вечеринку с симпатичным молодым человеком из книжного магазина, но насколько приятнее войти и сказать: "Полагаю, мне не надо представлять Омара Гадсдена". - Мисс Андерсен, - нетерпеливо позвал доктор Левинсон. - Иду, доктор, - ответила Полетт и торопливо добавила в трубку: - Я сейчас ужасно занята. Знаете что, я зайду к вам после работы, и тогда мы поговорим. - Но...- попытался возразить Багшот. - Должна бежать, - прошептала Полетт нежным, вселяющим надежду голосом. - До свидания. Она положила трубку и вернулась в кабинет, где доктор Левинсон стоял у кресла со сверкающим зубным мостом в руках, а мистер Гадсден, с широко открытым ртом напоминал человека, которого через пару секунд должны гильотинировать. Кристофер положил трубку. "Первый раунд", - подумал он. Конечно, последние, произнесенные шепотом, слова вселяли надежду, но надо смотреть фактам в лицо. Первый раунд. Кто знает, что еще подвернется такой девушке в субботу до пяти часов вечера. Он не обольщался. Что можно ожидать от первого звонка? В то же время он ни в чем не мог упрекнуть себя. Его действия подчинялись определенному плану. Приглашение на лекцию расчетливо использовалось как приманка, потому что Андерсен Полетт** интересовалась экологическими проблемами. Перед тем, как набрать номер доктора Левинсона, он внимательно просмотрел раздел "Развлечения" в "Таймс" и отверг прелести театра и кино. И она сказала, что зайдет после работы. Она бы ничего не обещала, если бы считала, что высокой девушке неприлично появляться в обществе с мужчиной ниже ее ростом. Чем больше он думал о разговоре с Полетт, тем лучше становилось его настроение. Конечно, не скажешь, что он добился полного успеха, но итог нельзя назвать и неудачей. В магазин вошли юноша и девушка, студенты местного колледжа. Они приходили почти каждую субботу, но книги покупали редко, да и то только дешевые, в бумажных переплетах. Кристофер всегда внимательно следил за ними, из-за их скверной привычки бродить по магазину порознь, потому что свободного покроя пальто позволяли спрятать не одну книгу. Прошло минут пятнадцать, прежде чем они ушли, и он смог вернуться к телефону. На этот раз Кристофер решил отказаться от алфавитного порядка. К столь важной проблеме нельзя подходить, опираясь на ненаучную, субъективную идею устройства человеческого общества. Пришло время всесторонне рассмотреть имеющиеся варианты. Листая адресную книгу, он подолгу задумывался над каждым увенчанным звездочкой именем, вспоминая рост, вес, цвет волос, обычное настроение, склонность к флирту, вкусы... "Стикни, Бьюла"** прочитал он и ниже, в скобках, "Флейшер, Ребекка", тоже с двумя звездочками. Обе девушки жили в одной квартире, которую они снимали на 74-й улице. Стикни, Бьюла**, манекенщица, фотографии которой часто появлялись в "Вог" и "Харперс Базар". Длинные, ниже плеч, темные волосы, стройная фигура, большой чувственный рот и надменный, как и у каждой манекенщицы, взгляд, который говорил, что достойный ее мужчина еще не родился на свет. Впрочем, этот взгляд являлся лишь атрибутом ее профессионального снаряжения, и, приходя в магазин, Бьюла дружески болтала с Кристофером и не считала за труд присесть на корточки или влезть на складную лесенку, чтобы достать интересующую ее книгу. Больше всего она любила книги о путешествиях. По характеру своей работы она бывала в Париже, Лондоне и Риме, но, хотя Бьюла покупала произведения Х. В. Мортона, Джеймса Морриса и Мери Маккарти, ее рассказы об этих поездках, мягко говоря, не отличались совершенством стиля. "Ты должен побывать в Париже, до того, как его снова займут немцы, лав",- бывало говорила она, или "От Рима можно озвереть" или "Мараккеш, лав! Обалденно, просто обалденно". Привычку обращаться к людям "лав" она приобрела в Лондоне. Кристофер понимал, что это лишь привычка, но ему было приятно слышать это слово. Флейшер, Ребекка**, высокая и интересная, как и Стикни, Бьюла**, с короткими рыжими волосами, белоснежной кожей с веснушками, тонкими музыкальными пальцами и крутыми бедрами. Она работала в компании, производящей кассеты для магнитофонов, и по субботам приходила в джинсах, облегающих ее ноги, как вторая кожа. Ребекка происходила из еврейской семьи из Бруклина и не скрывала этого, перемежая свою речь словечками типа shmeer, schmuck или nebbish. Книги она покупала исходя не из содержания, а лишь посмотрев на фотографию автора на последней странице. Если его физиономия нравилась Ребекке, она тут же выкладывала свои шесть долларов и девяносто пять центов. Она покупала Сола Беллоу, Джона Чивера и Джона Херси. Несмотря на необычность такой системы приобретения книг, у Ребекки подбиралась неплохая библиотека, по крайней мере, американских авторов. Впрочем, Кристофер сомневался,. что у нее что-нибудь получится с иностранными писателями. Особенно Ребекка расположила его к себе, купив матери на день рождения "Жалобы портного"*. - Старая карга будет шесть месяцев сидеть шиву, когда прочтет эту книгу, - сообщила она, радостно улыбаясь. Кристофер не решился бы подарить матери что-нибудь более прогрессивное, чем произведения Г. А. Генти, и оценил раскрепощенность души, проявившуюся в поступке мисс Флейшер. Джун говорила, что еврейские девушки ненасытны в постели. Но Джун родилась в Пасадене, и ее отец еще верил в десять заповедей господних, поэтому ее мнение могло не соответствовать действительности, но тем не менее, каждый раз, когда Ребекка входила в магазин, Кристофер пытался найти в ней волнующие признаки этой ненасытности. Бьюла или Ребекка? Наконец он решился: Стикки, Бьюла**. Рыжеголовая великанша, да еще еврейка, для первого раза была ему не по зубам. Сняв трубку, Кристофер быстро набрал номер. В гостиной их трехкомнатной квартиры, с кухней, Бьюла сидела под феном, а Ребекка красила ей ногти розовым перламутровым лаком. Бьюла нервно поглядывала на часы, стоящие на полке над декоративным камином, хотя самолет прибывал в аэропорт Кеннеди лишь в три часа пополудни, а маленькая стрелка еще не подобралась к одиннадцати. Обычно по субботам девушки делали маникюр друг другу, но сегодняшняя отличалась от других, во всяком случае для Бьюлы, и она сказала, что слишком -------------------- * "Жалобы портного" - роман Ф. Рота взволнована и не сможет помочь Ребекке. Та особенно не возражала, так как никуда в этот вечер не спешила. На прошлой неделе Ребекка поссорилась с женихом. Он работал на Уолл-стрит, и даже с учетом экономического спада, его годовой доход вполне устроил бы любую девушку, собирающуюся замуж. К тому же, его семья занимала важное положение на бирже, и пока существовал Уолл-стрит, он мог не беспокоиться о будущем. По всем признакам, дело шло к свадьбе. Но на прошлой неделе он пытался затащить Ребекку на оргию на 63-й улице. По существу он привел ее туда. Сначала Ребекке показалось, что она отлично проведет время: вокруг приятные, хорошо одетые люди, на столах шампанское и сигареты с марихуаной, но в какой-то момент все вокруг начали раздеваться. - Джордж, ты привел меня на оргию, - констатировала Ребекка. - Очень похоже, дорогая, - ответил Джордж. - Отвези меня домой, - попросила Ребекка. - Это не место для воспитанной еврейской девушки из Бруклина. Но Джордж уже снимал галстук. - Мой Бог, когда же ты перестанешь быть воспитанной девушкой из Бруклина. Она ушла, и поэтому могла не прихорашиваться в эту субботу. Теперь она могла уделить особое внимание ногтям Бьюлы, которой сегодня, если говорить точнее, в три часа пятнадцать минут, подлежало подойти к пику фермы, если конечно проклятые диспетчеры не задержат самолет из Цюриха где-нибудь между Нантакетом и Аллентауном, штат Пенсильвания, как иногда случалось. Фотография человека, прилетающего сегодня, в серебряной рамке, стояла на обеденном столе в гостиной, а другая, поменьше, на туалетном столике в спальне Бьюлы. В обоих случаях он снялся в спортивном костюме, так как работал лыжным инструктором в Сент-Энтоне, где Бьюла отдыхала прошлой зимой. Звали его Джирг. В гостиной он стремительно несся по горному склону, оставляя за собой фонтан снега. В спальне стоял широко улыбаясь, уверенный в себе, полный тирольского очарования. Даже Ребекке пришлось признать, что Джирг, выражаясь языком Бьюлы, парень клевый, однако, когда Бьюла впервые рассказала о нем, не преминула заметить: "Джон Осборн в одной из пьес отмечал, что иметь любовную интригу с лыжным инструктором вульгарно". - Англичане всему завидуют, - обидевшись, ответила Бьюла. - Они говорят все, что приходит в голову, потому что остались без империи. И не вульгарно это, совсем наоборот. Гораздо лучше, чем заводить любовника в городе: не нужно ловить такси в дождь, чтобы успеть вовремя, вставать в семь утра, чтобы не опоздать на работу, беспокоиться о том, что подумают его друзья о твоем туалете и выслушивать его жалобы на сослуживцев. В горах все проще: лыжные костюмы, сверкающий алмазами снег, морозное звездное небо, огромные кровати с пуховыми перинами, все вместе днем и ночью, молодые люди исключительно вежливы, и, чтобы произвести на тебя впечатление, творят чудеса на крутых склонах. А обеды в уютных горных хижинах с горячим вином и веселыми австрийскими песнями за соседним столиком, и другие девушки, всеми силами старающиеся увести твоего лыжного инструктора, и как у них ничего не выходит, потому что, как он говорил с очаровательным австрийским акцентом, хмуря загорелый лоб в попытке правильно произносить английские слова: "Я никогда не фстречал такую дефушку, как ты". После возвращения из Сент-Энтона Бьюла не смогла его забыть. Теперь ей не нравился ни один мужчина, и она копила деньги, чтобы в этом году провести в Тироле не меньше трех месяцев. А потом пришло письмо от Джирга, в котором он сообщал, что с декабря будет работать в Стоу*, и интересовался, будет ли она рада увидеть его. Бьюла послала ответ в тот же день. До декабря еще очень далеко, писала она, и почему бы ему не приехать в Нью-Йорк немедленно, к ней в гости? (В Австрии этим бедняжкам, несмотря на явный талант, платили такие жалкие гроши, и приходилось проявлять практически нечеловеческую деликатность, чтобы самой заплатить в баре или в ресторане, не умаляя при этом их мужского достоинства. В тот месяц в Сент-Энтоне Бьюла сорила деньгами, как никто в Альпах.) Бьюла решила, что может позволить себе пригласить Джирга, так как этот сезон она проведет не на далеком и дорогом европейском курорте, а в Стоу. - Ты сошла с ума, - прокомментировала ее действия Ребекка. - Я не заплатила бы мужчине, даже если бы он вывел меня из горящего дома, - иногда в поведении Ребекки проглядывали старомодные взгляды ее матери. - Это подарок на день рожденья, лав, - ответила Бьюла. Она родилась в ноябре. - Могу же я подарить себе молодого красивого австрийца. Это мои деньги, милок, и вряд ли мне удастся потрать их с ------------- * Горный курорт в США. большей пользой". Джирг написал, что идея ему нравится, и как только закончится летний сезон, он с удовольствием воспользуется приглашением бывшей ученицы. Слово "ученицы" он подчеркнул дважды. Летом Джирг работал где-то на ферме. Чтобы освежить память Бьюлы, он прислал еще одну свою фотографию с соревнований лыжных инструкторов в конце сезона. В защитном шлеме и очках он мчался так быстро, что изображение получилось несколько расплывчатым, но Бьюла клялась, что это несомненно он. Фотографию она положила в толстый альбом, в котором хранила свидетельства прошлых любовных увлечений. Пока Ребекка занималась ее ногтями, Бьюла в который раз старалась найти ответ на стоящую перед ней проблему: где поселить Джирга? Наилучшим вариантом оказалась бы их квартира - у каждой была своя комната с двухспальной кроватью, и не возникало никаких неудобств, если у одной из них мужчина оставался на ночь. А поселить Джирга в отеле стоило денег, и, к тому же, в нужный момент его могло не оказаться под рукой. Но, к сожалению, Ребекка рыжими волосами, белоснежной кожей и пронзительным (Бьюла сумела подобрать только этот эпитет) бруклинским голосом производила странное волнующее впечатление на некоторых из ее друзей. И надо смотреть правде в глаза, размышляла Бьюла, Ребекка - чудесный человек, и я доверю ей собственную жизнь, но, когда дело касается мужчин, в ней не остается и капли верности. А тут бедный доверчивый лыжный инструктор, ни разу в жизни не покидавший гор, который привык к нескончаемой веренице алчных девиц, приходящих и уходящих каждую зиму. К тому же, ей иногда придется работать по ночам и даже уезжать на несколько дней. Бьюла думала над этим вопросом с тех пор, как получила письмо от Джирга, и все еще не могла прийти к определенному выводу. Будь что будет, решила она. Посмотрим, как настроена сегодня Ребекка. - Благодарю, лав, - Бьюла с восхищением посмотрела на ногти. - За мной ленчи в "Пи. Джей"*. По субботам на ленче в "Пи. Джей" всегда полно одиноких мужчин, без определенных планов на уик-энд, и, возможно, ей удастся пристроить Ребекку на сегодняшний вечер. А при удаче и на всю ночь. - Не-е-ет,- сладко зевнув, ответила Ребекка. - Я не хочу никуда идти. Я останусь дома и посмотрю футбол по телевизору. Дерьмо, подумала Бьюла. Зазвонил телефон. - Квартира мисс Стикни, - Бьюла всегда начинала разговор этой фразой, изображая служанку, чтобы при необходимости иметь возможность отрезать: "Мисс Стикни нет дома. Что ей передать?" - Скажите, пожалуйста, могу ли я попросить мисс Стикни? - Кто говорит? - Мистер Багшот. - Кто? - Из книжного... - Привет, лав, - перебила его Бьюла.- Пришла моя книга о Сицилии? - Еще нет, - ответил Кристофер. Такое меркантильное начало несколько разочаровало его, хотя Бьюла и сказала "лав". Но, следуя намеченному плану, он перешел в решительное наступление, используя привычные Бьюле выражения. ------------ * "Пи. Джей" ("P. J.") - ресторан в Нью-Йорке. - Дело в том, красавица, что у меня выдался свободный вечерок, и я подумал, не сможем ли мы сегодня прошвырнуться куда-нибудь в город? - Прошвырнуться, куда? - удивленно переспросила Бьюла. - Ну, если ты не очень занята, мы могли где-нибудь пообедать, а потом поехать на... - О, дерьмо, лав, - вновь перебила его Бьюла.- Я вне себя от горя. Моя тетя прилетает сегодня из Денвера, и один Бог знает, когда я от нее отделаюсь, - если она отказывалась от свидания, в качестве причины никогда не фигурировал другой мужчина. - К сожалению, тут ничего не поделаешь... - Подожди, лав. Звонят в дверь. Я сейчас, будь умницей, - она прикрыла трубку рукой. - Эй, Бекки, - позвала она подругу, которая заворачивала колпачок на пузырек с лаком, - не хочешь ли ты прошвырнуться в город с чудесным... - Прошвырнуться куда? - Звонит этот прелестный мальчик из книжного магазина. Он приглашает меня на обед. Но... - Этот карлик? - удивилась Ребекка. - В общем, он не так уж мал. И очень хорошо сложен. - Я не хочу участвовать в комедийном представлении, - твердо заявила Ребекка. - Ему придется таскать за собой лесенку из магазина, чтобы добраться до нужного места. - Совсем не обязательно говорить пошлости о моих друзьях, - обиделась Бьюла, поняв, наконец, что в этот вечер и весь Шестой флот не сможет вышибить Ребекку из их квартиры. - И я думаю, в твоих словах видна отвратительная черта твоего характера. Предубежденность, милок. То же самое, что и антисемитизм, если ты хочешь знать мое мнение. - Предложи ему найти кого-нибудь поменьше, - Ребекка встала и понесла пузырек с лаком в ванную. Бьюла убрала руку с трубки: - Принесли почту, лав. Счета и снова счета. - Да, - сказал Кристофер упавшим голосом. - Я тебя понимаю, - он вспомнил, что Бьюла еще с июня должна 47 долларов, но сейчас не стоило упоминать об этом. - Ну, будь здорова...- он уже хотел положить трубку. - Подожди, Крис... - значит, она помнила, как его зовут, - Кристофер. В конце концов, может быть удастся что-нибудь спасти от Дня Уважения к тетушкам. Вдруг я смогу напоить ее в аэропорту или она страдает смертельной женской болезнью, и ее тут же придется уложить в постель...- Конечно, самолет должен приземлиться в три пятнадцать, но всякое могло случиться: задержка из-за неполадок в двигателе или нападение террористов, не так уж необычного в наши дни. И вообще, самолет мог упасть в море. Да и милый Джирг, который никогда не спускался со своих чудных гор, мог опоздать из-за ужасного движения в Цюрихе, или даже сесть в самолет, направляющийся в Тегеран. А Бьюле во всех случаях не хотелось обедать одной. - Вот что я тебе скажу. Будь хорошим мальчиком и сиди около своих прекрасных книжек, я позвоню попозже и скажу, собирается тетушка отбросить коньки или нет. До какого времени ты будешь в магазине? - До семи. - Как ты много работаешь, бедняжка. Не уходи далеко от телефона, лав. - Все время буду рядом, - заверил ее Кристофер. - Как мило, что ты позвонил, - сказала Бьюла и повесила трубку. Вместо "До свиданья" она всегда говорила "Как мило, что ты позвонил". Оригинально и приятно собеседнику. Взглянув на часы, Бьюла пошла в ванную причесываться. Кристофер медленно опустил трубку, его ладони вспотели. В магазине вдруг стало очень жарко, и, подойдя к двери, он открыл ее и выглянул на Мэдисон-авеню. Залитые солнечным светом, по улице шли люди. Возможно, у него разыгралось воображение, но ему казалось, что высокие проплывали, а низкие, ну, проползали мимо. Кристофер закрыл дверь и вернулся в магазин, вспоминая разговор со Стикни, Бьюлой**. Если бы удача повернулась к нему лицом, если бы какое-нибудь шестое чувство подсказало ему, что надо звать к телефону Ребекку Флейшер, а не Бьюлу Стикни. Сто против одного - сегодня Ребекка не ждала никакую тетушку из Денвера. А теперь, после разговора с Бьюлой, он уже не мог звонить Ребекке. Всему есть пределы. Кристофер не верил, что Бьюле удастся избавиться от тетушки до семи часов. По своим родственникам он знал, каково попасть к ним в руки. Итак, снова к адресной книге. Близился полдень, в это время люди обычно собираются на ленч, а затем дневные спектакли, кино, выставки... да мало ли куда могла отправиться молодая девушка днем в субботу. Каролина Троубридж лежала в кровати со Скотти Повалтером. Не так давно Каролина Троубридж была Каролиной Повалтер, но Скотти застал ее на месте преступления со своим бывшим сокурсником по Йельскому университету, Джулиано Асионе, и развелся с ней, обвинив Каролину в нарушении супружеской верности. Развод сопровождался скандалом, широко освещавшимся в нью-йоркской прессе, и на весь следующий год Каролину изгнали из светского общества. Тем не менее, она и Скотти сохранили, как они говорили, Большое Физическое Влечение друг к другу и иногда проводили ночь, а то и неделю вместе, до тех пор, пока что-нибудь не напоминало Скотти о его бывшем йельском сокурснике. По правде говоря, Каролина испытывала Большое Физическое Влечение к каждому встреченному мужчине. Красивая, воспитанная, с хорошей фигурой и здоровыми инстинктами, без ума от яхт, лошадей и итальянцев, она никак не могла определить, что же доставляет ей большее удовольствие: скакать на ирландской охотничьей лошади, управлять "Драконом" или провести уик-энд в какой-нибудь деревенской харчевне с одним из лучших друзей ее мужа? При всей любви Каролины к мужчинам, она часто сожалела, что развелась со Скотти. Высокий, атлетически сложенный, прекрасный партнер в постели, он, к тому же, происходил из одной из самых знатных семей Филадельфии. В штате Мэн у Скотти было ранчо, и он ни одного дня своей жизни не посвятил такому скучному занятию, как работа. Если бы, как Каролина иногда жаловалась любовникам, не его гипертрофированный и столь неуместный в наши дни инстинкт собственника, их совместная жизнь продолжалась бы вечно. Прошлым вечером Скотти позвонил из Рэкет-клаба, где играл в карты. Услышав, что он звонит из Рэкет-клаба, Каролина сразу поняла, что он проигрывает, так как прекрасно знала, что Скотти, проигрывая, испытывает сексуальный подъем, особенно по уик-эндам. Она как раз собиралась провести эти два дня в одной из деревенских гостиниц, но после звонка Скотти изменила свои планы - в конце концов, муж, даже бывший, имеет право быть первым. К приходу Скотти Каролина открыла две банки черепашьего супа, и уже в полдесятого вечера они залегли в кровати. Это была такая чудесная ночь, что где-то перед рассветом Скотти даже намекнул на возможность восстановить их союз. Теперь время приближалось к полудню, они проголодались, и Каролина, встав, надела розовый халат и пошла на кухню приготовить парочку "кровавых Мери", чтобы заглушить голод. До одиннадцати утра она не брала в рот ни капли спиртного, так как на примере многих подруг знала, к чему это приводит. Когда она открывала банку с томатным соком, зазвонил телефон. Что мне в ней нравится, думал Кристофер, положив руку на телефонную трубку, так это ее естественность. Она как глоток чистого воздуха в городском смоге. Если не знать о сталелитейных заводах, принадлежащих ее семье, и о скандальном разводе, Каролина легко сошла бы за простую деревенскую девушку, всю жизнь доившая коров. Она часто приходила в магазин, обычно с мужчиной и всегда с другим, каждый раз одаривая Кристофера лучезарной улыбкой, и покупала дорогие, с цветными иллюстрациями, книги о лошадях и яхтах. Хотя у нее был текущий счет в магазине, чаще всего ее сопровождающий платил наличными, и тогда, в благодарность, она крепко целовала его в губы, не обращая внимания на окружающих. Однажды она поцеловала и Кристофера. Правда, не в магазине. Его пригласили на вернисаж в одну из картинных галерей. Там оказалась и Каролина, через головы других приглашенных всматривающаяся в разноцветные геометрические фигуры, изображающие, по мнению художника, современную американскую действительность. Что удивительно, она пришла без кавалера и, увидев Кристофера, бросилась к нему, плотоядно улыбаясь. Нежно проворковав: "Мой книгоноша", Каролина взяла его под руку. Кристофера изумило ее одиночество. Как сиамский близнец, она могла существовать только в паре. Он, разумеется, понимал, что как личность привлекает ее не больше, чем пруд - лебедя или сосна - тигра. Однако от прикосновения пальцев изгнанницы по его спине побежали мурашки. - Полагаю, - сказала Каролина, - что такой умный человек, как вы, сможет объяснить мне, что все это значит. - Ну...- начал Кристофер. - Они напоминают мне урок по тригонометрии. И этот ужасный знак. Вам не хочется от него пить, мистер... э? - Багшот. - Ну, конечно. Почему бы нам, как истинным ценителям искусства, не удрать отсюда и перехватить по парочке мартини? Они стояли около двери, и Кристофер, радостно улыбаясь, добавил: "Немедленно". Хозяин галереи, его хороший приятель, укоризненно посмотрел на него, упрекая за быстрый уход, и Кристофер пожатием плеч постарался показать, что сейчас он бессилен, но непременно вернется попозже, хотя и не был уверен, что его поняли. Они отправились в Уэстбюри Поло Бар и, заказав по мартини, сели в одну из отдельных кабинок. Каролина Троубридж, прижавшись к Кристоферу и погладив его по ноге, сказала, что тот счастлив, имея призвание в жизни, да еще такое благородное, как у него, связанное с удивительным миром книг. У нее нет призвания, грустно добавила она, если не считать таковым лошадей и яхты, а учитывая, куда катится наш мир - для этого достаточно взглянуть на первые страницы газет, - увлекаться лошадьми в наше время просто неприлично. И вообще, не пора ли позвать официанта и заказать еще по мартини. К тому времени, как они докончили второй мартини, его голова была между ее сильных ладоней, и Каролина смотрела ему прямо в глаза, возвышаясь над ним в полутьме Поло Бара. - Твои глаза, - говорила она, - бездонные сияющие озера. Возможно, в школе она не уделяла особого внимания тригонометрии, но определенно увлекалась английской литературой. Осмелев от алкоголя и сияния, Кристофер рискнул: - Каролина (они уже звали друг друга по имени), Каролина, давай пообедаем сегодня вместе? - О, Кристофер,- ответила она. - Как мне приятное твое приглашение. - И поцеловала его. В губы. У нее был большой рот, как и все остальное. - Ну, - сказал он, отдышавшись, - ты согласна? - О, мой бедный, милый, чудный, маленький дружок, ничто не доставило бы мне большей радости, но я ужасно занята до следующего четверга, - Каролина взглянула на часы и вскочила. - Рам-дам-дам, - пропела она, надевая пальто, - я уже опаздываю, и на меня будут дуться весь вечер, говорить мне неприятные вещи, таскать меня за ухо, подозревать самое худшее, и никто не поверит, что я была в картинной галерее. И все это из-за тебя, гадкий мальчишка. - Она наклонилась, чмокнула Кристофера в лоб, и со словами "Какое блаженство", выбежала на улицу. Кристофер заказал еще мартини и пообедал в тот день один, вспоминая ее поцелуй и необычную манеру общения. В скором времени, когда она будет не так данята, мы еще встретимся, решил он. И не в магазине. О, дьявол, подумала Каролина, поднимая трубку, как же я забыла про телефон. Обычно перед приходом своего бывшего мужа она отключала телефон, так как ничто не приводило Скотти в большую ярость, чем ее болтовня с другими мужчинами. Несмотря на развод, она по-прежнему любила его, хотя и признавала, что он патологически подозрителен. - Слушаю. - Каролина,- мужской голос,- это Кристофер... - Извините, Кристофер, вы не туда попали,- она повесила трубку и тут же отключила телефон. В другой руке она все еще держала бутылку томатного сока. "Кровавую Мери" Каролина сделала с двойной дозой водки, чтобы успокоить Скотти, если он вдруг не поверит, что звонили не к ней. Когда Каролина вошла в спальню, Скотти лежал на кровати с закрытыми глазами, откинув одеяло. Какой мужчина, с гордостью подумала она. Безмятежное выражение его лица показывало, что он вот-вот уснет. Казалось, что телефон, стоявший у кровати, не трогали, и Каролина с облегчением вздохнула. - Все на палубу,- радостно воскликнула она. Скотти сел, опустив ноги на пол, взял у нее бокал и, внимательно рассмотрев содержимое, запустил его в стенку. Значительная часть комнаты тут же покраснела. - О, Скотти, только не говори, что у тебя начался очередной приступ ревности.- Она чуть отошла, тщательно избегая осколков стекла, и отпила пару глотков из своего бокала, чтобы сбросить нервное напряжение. Скотти встал. Такой огромный, что заполнял собой почти всю маленькую спальню. Шрам на лбу, оставшийся с детства от удара бейсбольной битой, вздулся и стал ярко розовым, как всегда в те моменты, когда Скотти сердился. - Скотти Повалтер, я абсолютно запрещаю вам прикасаться ко мне. Слава Богу, он ударил меня ладонью, подумала она, отлетев в кресло, чудом не выпустив из руки своего бокала. - Ты несправедлив,- воскликнула она, не поднимаясь,- ты несправедлив. Бить женщину за неправильно набранный номер! - Неправильно набранный номер,- передразнил ее Скотти. - Кто этот Кристофер? - Откуда я знаю, кто этот Кристофер. - Мужской голос сказал "Каролина",- оборвал ее Скотти. - Подлец! Подслушивать чужие разговоры, тебя этому учили в Йеле? Мысленные процессы у Скотти протекали несколько замедленно, и иногда удавалось, перейдя в наступление, сбить его с толку и заставить забыть истинную причину ссоры. - Полагаю, он звонил, чтобы напомнить тебе, что сегодня днем ты должна быть у него в постели,- прорычал Скотти.- Зная, насколько ты щепетильна в этих вопросах... - Тебе хорошо известно мое мнение о твоем лексиконе,- с достоинством изрекла Каролина. - Плевать я хотел на мой лексикон. - Если хочешь знать, я считаю, что тебе нет до этого дела. Учитывая характер наших взаимоотношений. К тому же, я ни с кем не встречалась с прошлого вторника. И если твои мозги еще не совсем пропитались парами алкоголя, то ты, возможно вспомнишь, что в прошлый вторник лежал в этой самой кровати и выбрался оттуда лишь в среду вечером.- Каролина так поверила в свои слова, что из ее глаз брызнули слезы незаслуженной обиды. - Кто этот Кристофер? - повторил Скотти. Он начал кружит ь по спальне, как обезумевший слон в джунглях. - Убедительно прошу тебя, перестань метаться,- попросила Каролина, боясь за люстру, начавшую угрожающе раскачиваться.- Ты же знаешь, я никогда не скрывала от тебя ничего существенного. - Ха,- воскликнул Скотти, но остановился. - Он просто бедный, маленький продавец из книжного магазина на Мэдисон-авеню. Если бы ты увидел, какого он роста, тебе стало бы стыдно за свою ревность. - Не знаю, какого он там роста, но он тебе звонил,- продолжал упорствовать Скотти. - Иногда он мне звонит, если появляется интересующая меня книга. - "Начальный курс секса для ребенка",- сказал Скотти.- "Тысяча и три индийские позиции". Могу представить, чем он торгует. - Так не говорят с женщиной, тем более с бывшей женой,- брезгливо ответила Каролина.- Если ты хочешь убедиться и увидеть все своими глазами, оденься и прогуляйся на Мэдисон-авеню. Держу пари, ты вернешься и на коленях будешь вымаливать прощение за сегодняшнее поведение. - Я не хочу одеваться. Я хочу "Кровавую Мери" и в постель. В таком порядке и побыстрее. Таков уж у него характер. Злость пробуждала в Скотти другие эмоции. Он снова растянулся на кровати, а Каролина пошла на кухню. От пощечины в голове слегка звенело, но она подумала, что легко отделалась. Наливая томатный сок, Каролина что-то напевала. Теперь в нужный момент можно напомнить Скотти о том, что перед рассветом он предложил восстановить их союз, и она заставит его заплатить за ремонт спальни. А если днем у него опять испортится настроение, как нередко случалось раньше, этот милый маленький человечек с Мэдисон-авеню всегда был под рукой. "Не туда попали",- передразнил ее Кристофер, глядя на телефонную трубку. Кого она хочет одурачить? Попал-то я как раз куда надо. Он так разозлился, что хотел вновь позвонить Каролине, но передумал, из чувства такта. Он прекрасно понимал, почему она сказала, что это не тот номер. К счастью, в магазин зашли покупатели, и пока Кристофер пробивал чеки и заворачивал купленные книги, он успокоился. Когда магазин вновь опустел, он уже убедил себя, что Каролина Троубридж имеет право проводить субботний день как ей вздумается. Он сел за стол и придвинул к себе адресную книгу. Тоу, Дороти**. По собственному опыту, Кристофер не поставил бы над ее именем две звездочки, несмотря на миловидность. Дороти достаточно высока, пять футов, и если не восемь дюймов, то наверняка семь с половиной. Одевалась она не броско, обычно в платья из хлопчатобумажной ткани, скромной расцветки, какие носят студентки колледжей, хотя Кристофер полагал, что ей не меньше двадцати девяти лет. Говорила Дороти тихо, улыбалась редко, и поначалу он не обращал на нее никакого внимания. Но со временем стал замечать, что, как только Дороти появлялась в магазине, другие мужчины, даже пожилые или те, которых в другое время никакими силами не оттащишь от книг, начинали сначала следить за ней взглядами, а затем потихоньку приближались к ней. Кристофер решил присмотреться к ней повнимательнее, чтобы понять, почему она действует на мужчин, как магнит на железные опилки, и пришел к выводу, что все дело в цвете кожи: прекрасной, с легким загаром, шелковистой коже. И еще ощущение свежести, которым веяло от Дороти. Если Каролина Троубридж напоминала деревенскую девушку, то Дороти Тоу - вылезшего из моря ребенка, которого заботливая мама только что растерла махровым полотенцем. Его интерес к Дороти возрос еще больше, когда он увидел, как мистер О'Малли, один из его постоянных покупателей, который в магазине никогда, Кристофер мог в этом поклясться, не перемолвился с ней и словом, однажды вышел вслед за ней, и они вместе сели в такси. Именно тогда он отметил Дороти второй звездочкой. Она покупала не так уж много книг и больше времени проводила около грампластинок, приобретая каждый новый бродвейский мюзикл. Как-то раз, заворачивая альбом "Волосы", Кристофер сказал, что в специализированных магазинах она могла покупать пластинки гораздо дешевле. Но Дороти ответила: "Я не люблю уезжать далеко от дома. Здесь мне гораздо удобнее". Конечно, шансы невелики, думал Кристофер, набирая номер, но время летит так быстро. К телефону долго никто не подходил, и Кристофер хотел уже положить трубку, когда женский голос, наконец, спросил: "Кто?" Она, Дороти Тоу. - Это Кристофер Багшот. - Кто? - голос холоден и подозрителен. Как же он мечтал о том дне, когда люди, услышав "Это Кристофер Багшот", перестанут спрашивать "Кто?". - Из книжного магазина, мисс Тоу. - О, конечно,- голос потеплел, но в нем появились нотки удивления. - Надеюсь, я вас не побеспокоил? - О, нет. Я как раз готовлю завтрак.- Кристофер взглянул на часы: почти час дня, и почувствовал, что ужасно проголодался. Чем же она занималась ночью, эта мисс Тоу, подумал он, если завтракает в час дня. - Полагаю, вы удивлены, что я так вот просто звоню вам, но я подумал... - О, пустяки, мне многие звонят. - Я в этом не сомневаюсь,- галантно согласился Кристофер.- Дело в том, я хочу сказать, ну, в общем, что вы делаете сегодня вечером? Мисс Тоу засмеялась каким-то особенным смехом. - Я мог бы достать билеты на какое-нибудь представление,- торопливо добавил он.- Если, конечно, вы еще не все видели. - Я занята с восьми вечера, дорогой,- мисс Тоу перешла к делу,- но, если хочешь, приезжай прямо сейчас. - А как же магазин,- промямлил Кристофер, смущенный прямотой предложения. - Я смогу уйти только около семи. - Ну, семь часов тоже подойдет, если ты сможешь приехать быстро. Пятьдесят долларов. - Что вы сказали, мисс Тоу? - переспросил Кристофер. - Я сказала, моя цена - пятьдесят долларов,- раздраженно ответила она. В этот момент открылась входная дверь, и вошла Джун, в плаще, несмотря на безоблачное небо. Она радостно помахала ему рукой. Кристофер, сжав трубку обеими руками, постарался придать лицу деловое выражение. Он почувствовал, что краснеет. - Боюсь, это не совсем то, что я имел в виду, мадам. - Знаете, Кристофер, ты же не раздаешь книги бесплатно, не так ли? Джун быстро приближалась - Я должен обсудить это с отцом, и, возможно, мы договоримся. В трубке вновь раздался смех мисс Тоу. Когда Джун целовала Кристофера в щеку, он уже положил трубку на рычаг. - У меня идея,- улыбнулась Джун.- Закрой магазин и покорми меня ленчем. - Ты же знаешь, что я не могу этого сделать,- Кристофер быстро отошел от телефона, Джун за ним. - Ты должен поесть,- настаивала она. - Я позвоню в закусочную и мне принесут ленч сюда.- Как бы сделать так, думал Кристофер, чтобы она прекратила эти неожиданные визиты. - Ты выглядишь, как человек в последней стадии mal de mer*,- Джун изучала французский на тот случай, что когда-нибудь попадет во Францию.- В чем дело? - Ничего особенного, ничего. - Мой Бог. Как ты сегодня возбужден. Ну, не будем об этом. Ты рад, что я пришла? - Как всегда,- после разговора с мисс Тоу у Кристофера что-то произошло с горлом, и слова давались ему с трудом. В другое время он бы обрадовался, увидев Джун в магазине, девушка-то чудесная, но сегодня, да еще в тот момент, когда в трубке звучал такой непонятный смех мисс Тоу, ее приход оказался совершенно неуместным. У Кристофера начался насморк, тоже знакомый симптом. Когда он волновался, нос первым выходил из строя. В школе на каждый экзамен он брал по три больших носовых платка. ---------- * Истощения. - Ты простудился? - спросила Джун. - Не думаю,- он чихнул. Неужели другие потенциальные клиенты мисс Тоу также нервничают после подобного разговора. - Я знаю совершенно потрясающие таблетки, которые... - Я не простужен,- оборвал ее Кристофер. - Нечего рычать на меня только за то, что я выказываю естественную человеческую заботу о твоем здоровье,- обиделась Джун. - Джун, - попытался загладить свою вину Кристофер,- у меня тяжелый день. Я один в магазине... - Бедняжка,- Джун мгновенно забыла обиду.- Именно поэтому я и пришла. Может быть, я смогу тебе чем-нибудь помочь? - Очень мило с твоей стороны,- Кристофер пришел в ужас от мысли, что она будет здесь, когда около пяти часов придет мисс Андерсен, а то и Бьюла Стикни, если ей удастся избавиться от тетушки.- Но, видишь ли, моя работа отличается особой спецификой, и к тому же надо хорошо знать расположение книг. - Во всяком случае,- продолжала Джун,- ленч мы съедим вместе. И я ничего не хочу слышать,- определенно у нее был твердый характер.- Я сама тсхожу в закусочную, и мы устроим пикник прямо в магазине. Поняв, что сопротивление бесполезно, Кристофер достал бумажник и вынул из него пять долларов. Но Джун замахала руками: "Сегодня плачу я. У меня выдалась удачная неделя.- Она работала в небольшом бюро, которое предоставляло другим фирмам на временную работу стенографисток, секретарей, машинисток, и иногда зарабатывала до 150 долларов в неделю. Постоянно она работать не могла, так как собиралась стать певицей и много времени уделяла занятиям? Кристофер положил пять долларов обратно в бумажник. - Разве ты не безумно счастлив, что я пришла? - спросила Джун. - Безумно,- ответил Кристофер. - Тогда улыбнись и скажи что-нибудь приятное. - Я тебя люблю,- сказал Кристофер. Когда Джун просила сказать что-нибудь приятное, она имела в виду эти слова. - Так-то лучше,- Джун чмокнула Кристофера в щеку и вышла из магазина, маленькая, стройная, со светлыми волосами, серьезными намерениями о замужестве и в неизменном плаще. Она всегда ходила в плаще, чтобы не простудить горло, на всякий случай. Кристофер вспомнил о мисс Тоу и ему снова пришлось высморкаться. - Разве здесь не уютно? - спросила Джун. Они сидели в маленьком кабинете Кристофера и ели сэндвичи с ветчиной и маринованными огурчиками, запивая их молоком. Джун не признавала алкоголя, так как берегла голосовые связки. - Ага,- ответил Кристофер с полным ртом. - Иногда, когда я одна и случайно вспоминаю об этой маленькой комнате, мне хочется плакать. Дело в том, что именно здесь они впервые поцеловались. С этого, можно сказать, все и началось. Поцелуй был прекрасен, то, что последовало за ним еще лучше, и нельзя отрицать, что Джун чудесная девушка, симпатичная и жизнерадостная, но этот маленький темный закуток вряд ли стоило считать святилищем. Когда Кристофер оставался вдвоем с Джун, он чувствовал, что его неотвратимо влечет к ней, и пару раз он едва не сделал ей предложение. Ах, если бы до встречи с ней он провел хотя бы одну ночь с высокой красоткой. Тогда он мог бы сравнивать, и, возможно, давно женился бы на Джун. Сидя рядом и видя, как она деликатно слизывает майонез с кончиков пальцев, Кристофер подумал, а почему бы ему не забыть этот чертов ночной голос и пригласить ее пообедать с ним сегодня, хотя он уже сказал, что собирается провести вечер с родителями: они жаловались, что редко видят его, с тех пор как у него появилась девушка. Но не успел он открыть рот, как раздался звонок над входной дверью, и Кристоферу пришлось вернуться в магазин и оставаться там почти полчаса, пока вошедшие покупатели, пожилая супружеская пара, поговорив о поэзии Аллена Гинзберга, не купили пьесы в стихах Кристофера Фрая, которые пылились на полке не меньше года. А за это время Джун уже вышла из кабинета и, надевая плащ, прошептала: "Я должна идти,- она встречалась с подругой около Музея современного искусства и потом хотела пойти с ней на концерт, так как Кристофер сказал, что занят в этот вечер.- Позвони мне завтра. И не скучай без меня",- добавила она, и, когда покупатели повернулись к ним спиной, быстро поцеловала его. Наблюдая, как маленькая складная фигурка исчезает за дверью, Кристофер почувствовал острый укол совести и даже шагнул вперед, чтобы остановить Джун, но в этот момент пожилая леди, размахивая Кристофером Фраем, как пойманной птицей, позвала его: "Молодой человек, мы хотим взять эту книгу". Провожая супругов к выходу, Кристофер увидел, что по противоположной стороне улицы идет Полетт Андерсен, увлеченно беседуя с седовласым мужчиной. Еще одна попытка, решил он, и пропади все пропадом. На этот раз Кристофер просматривал адресную книгу с особым вниманием. Он не хотел нарваться еще на одну Дороти Тоу. Его выбор пал на мисс Марш, Сьюзен**. Пусть она не так уж и высокая ростом, но зато можно не сомневаться, что мисс Марш не потребует с мужчины 50 долларов за право наслаждаться ее обществом. Черноволосую с зелеными глазами мисс Марш отличала спокойная, неторопливая манера общения. Особый интерес она проявляла к политическому устройству общества, и покупала лишь произведения таких авторов, как Фенон и Маркузе, Лерой Джонс и Маршалл Маклюэн. У нее были превосходные ноги. Просто удивительно, что девушку с такими ногами интересовала политика. Однажды она сказала Кристоферу, что ей нравится ход его мыслей. Именно после этого он записал ее в адресную книгу и отметил двумя звездочками. В магазине ее застала гроза, и они разговорились. Оказалось, что она происходит из богатой семьи из Грасс-Пойнт, которую она презирала. Была одной из самых молодых выпускниц Радклиффа и готовилась получить степень магистра по философии, когда поняла бессмысленность своих увлечений. И теперь она критиковала каждую книгу, выставленную Кристофером на витрину. Кристофер согласился с мисс Марш. - Я думаю,- признал он,- что мир стал бы лучше, если за последующие пятьдесят лет не напечатают ни одной книги. Вот тогда мисс Марш и понравился ход мыслей Кристофера. - Книги разделяют,- добавила она,- они формируют фальшивые ценности. Чтобы слиться с массами, нам нужны песня, ритуал и братство по крови. Мисс Марш пригласила его на митинг, который по ее мнению мог бы его заинтересоваться, но Кристофер вспомнил, что у него свидание с Джун и отказался. Глядя на ее имя в адресной книге, он вспоминал тот дождливый день, спокойную красоту зеленых глаз мисс Марш и ее бесподобные ноги. Девушка с такими ногами, решил он, не может использовать их только для ходьбы, каковы бы ни были ее политические убеждения. Он протянул руку к телефону, но в это время открылась дверь и вошел высокий, не меньше шести футов четырех дюймов, автоматически отметил Кристофер, молодой человек. Он сделал три шага и, остановившись, через весь магазин посмотрел на Кристофера. Тот оставил телефон и поспешил к новому покупателю, молчаливо стоящему посреди зала в твидовом, свободного покроя пальто. На его лбу розовел старый шрам, диагонально спускающийся почти до глаза. - Могу ли я быть чем-нибудь полезен, сэр? - спросил Кристофер. - Нет, - ответил незнакомец, продолжая пристально смотреть на него.- Я размышляю. Это "Уголок размышления", не так ли? - Да. - Ну вот, я и размышляю,- незнакомец даже не взглянул на книги и рассматривал только Кристофера, будто прикидывая, не сможет ли использовать его в каком-то только ему известном деле. Кристофер пожал плечами и, вернувшись к столу, занялся лежащими на нем книгами. Незнакомец не шевелился, и только тяжелое дыхание выдавало его присутствие в магазине. Одеждой он не походил на грабителя, однако не возникало сомнений в том, что книги не входят в круг его интересов. И пока он находился в магазине, Кристофер, конечно, не мог позвонить Марш, Сьюзен**. Кристофер облегченно вздохнул, когда в магазин вошли юноша и девушка. Они осторожно обошли гиганта, стоящего посреди зала, и, подойдя к столу, попросили "Красный знак" доблести". Кристофер прекрасно знал, что у него нет этой книги, но тем не менее он предложил молодым людям подождать, пока поищет ее на складе. Он оставался там сколько мог, надеясь, что незнакомец уйдет. Но тот стоял все в той же позе и, как только Кристофер вошел в магазин, вновь уставился на него. - Вы уже подобрали что-нибудь? - решился спросить Кристофер. - Я все еще размышляю,- ответил незнакомец. Он обладал удивительной способностью так долго оставаться неподвижным. Пока Кристофер нервно циркулировал от "Художественной литературы" к "Драматургии", оттуда к "Биографиям" и к "Поздравительным открыткам", он стоял как скала, и лишь тяжелый, чуть печальный взгляд его немигающих глаз неотступно следовал за перемещениями Кристофера. Прошло не меньше получаса. Давно у меня не было такого денька, думал Кристофер, когда же все это кончится. - Ха,- наконец, прервал тяжелую тишину незнакомец и пожал плечами.- Спасибо,- добавил он,- я прекрасно поразмышлял, Кристофер,- и, повернувшись, вышел из магазина. Кристофер в недоумении посмотрел ему вслед. Кристофер! Откуда незнакомец знает его имя. Он мог поклясться, что ни разу в жизни не видел его. В городе полно чокн.утых, сказал он себе. И их становится все больше. По какой-то причине он весь дрожал, и ему пришлось сесть, чтобы успокоиться. Потом он вспомнил, что высокий незнакомец вошел в магазин, когда он собирался позвонить мисс Марш. Какое счастье, что намечавшийся интимный разговор еще не начался, когда открылась входная дверь. Кристофер решительно подошел к телефону. Когда он набирал номер, его рука почти не дрожала. Она пристально наблюдала, как на ковре в гостиной Гарри Аргон собирал взрывное устройство. Придет время, когда ей придется делать то же самое, и тогда будет поздно ошибаться. Его звали не Гарри Аргон. Это был псевдоним или, что более правильно, кличка. Небольшого роста, полноватый, с неторопливыми движениями, Гарри, несмотря на двадцать четыре года, почти совсем облысел. Фред Драбнер, который принес взрывное устройство к мисс Марш, удобно расположился в кресле и тоже следил за руками Гарри, прилаживающего две последние проволочки. Сегодня ночью эту бомбу решили взорвать в Нью-Арке, одном из наиболее мятежных городов Америки, где взрыв банка на центральной улице наверняка вызовет беспорядки, а при удаче спровоцирует стрельбу полиции с последующцим арестом нескольких невинных прохожих. Пока Гарри работал, в комнате стояла тишина. Сьюзен жила в прекрасной, роскошно обставленной квартире, так как она получала достаточно денег от своей семьи в Грасс Пойнт. Теперь она почти все отдавала Движению, но квартиру сняли и обставили до того, как мисс Марш открылась истина. А так как она жила в респектабельном районе около Парк-авеню, и в подъезде не было швейцара, то ее жилище как нельзя лучше подходило для изготовленияя бомб. Гарри еще не сказал, кто доставит бомбу в Нью-Арк. Он вообще скупо делился информацией и обычно в самый последний момент. Гарри ласково поглаживал плод своих трудов, когда зазвонил телефон. Сью вопросительно посмотрела на Гарри, ожидая указаний. - Ответь,- коротко бросил тот. Сью подошла к стоящему у окна письменному столу из красного дерева, с верхом, обтянутым натуральной кожей, и сняла трубку. Она чувствовала, что Гарри и Фред пристально наблюдают за ней. В комнате царил полумрак, не считая яркого пятна света от настольной лампы на ковре, посреди которого стояла бомба. - Могу я поговорить с мисс Марш? - спросил мужской голос. - Мисс Марш слушает. - Это Кристофер Багшот, мисс Марш. - Кто? - Из книжного магазина. - О, конечно,- ответила она уклончивым тоном, по-прежнему ожидая указаний Гарри. - Я подумал, не смогли бы вы сегодня пообедать со мной? Ей показалось, что голос звучит очень напряженно, будто мистеру Багшоту стоило больших усилий задать такой простой вопрос. Гарри едва слышно произнес: "Кто это?" - Одну минуту, мистер Багшот, моя подруга уходит, и я должна ее проводить,- Сью зажала трубку рукой. - Это мистер Багшот. Он работает в книжном магазине на Мэдисон-авеню. - Что ему надо? - спросил Гарри. - Он хочет, чтобы я пообедала с ним сегодня. - Дай мне подумать,- Гарри не любил торопиться, и каждую ситуацию старался использовать с максимальной выгодой для Движения.- Ты его хорошо знаешь? - Я четыре или пять раз разговаривала с ним, и все. - Может, он что-нибудь подозревает? - Он безвредный маленький человечек,- Сьюзен тут же пожалела, что сказала "маленький", потому что Гарри был ничуть не выше мистера Багшота. - Почему он звонит тебе в субботу и так поздно? - Откуда я знаю,- пожала плечами Сьюзен.- Наверное, его девушка не пришла на свидание, и ему одиноко. - Где он достал твой телефонный номер? - Во-первых, он есть в справочнике,- она уже привыкла к дотошным вопросам Гарри.- А кроме того, у меня текущий счет в магазине. - В понедельник первым делом смени номер,- приказал Гарри и снова задумался. Сьюзен кивнула. Интересно, подумала она, неужели мистер Багшот до сих пор не положил трубку. - Скажи ему, что сейчас не можешь дать точный ответ, но через полчаса зайдешь к нему в магазин и сообщишь о своем решении. Действуй. - Мистер Багшот, вы еще здесь? - Да,- голос изнывал от нетерпения. - Мне очень жаль, что вам пришлось ждать... - О, какие пустяки, мисс Марш. - Видите ли, сейчас я во взвешенном состоянии и опаздываю на встречу. Но где-нибудь через полчаса я буду около вашего магазина. К тому времени ситуация прояснится, и, если я смогу, то с удовольствием пообедаю с вами,- Движение очень напоминало театральное представление: чем лучшая ты актриса, тем эффективней твоя революционная деятельность. - Прекрасно, мисс Марш,- в голосе Багшота ясно слышалась обреченность на частые отсрочки.- Я подожду. Сьюзен повесила трубку. - Молодец,- похвалил ее Гарри. Сьюзен покраснела от удовольствия. В его устах это была высокая похвала. Гарри поднялся с ковра, вышел в прихожую и, подойдя к стенному шкафу, достал из него голубую теннисную сумку, которую три дня назад принес на квартиру к мисс Марш какой-то маленький мальчик. Сьюзен не задавала ему никаких вопросов, а просто поставила ее в шкаф, рядом с кожаным чемоданом, который подарил ей отец на прошлое Рождество. Вернувшись в гостиную, Гарри открыл сумку, набитую, как оказалось, старыми смятыми газетами "Ньюарк ивнинг ньюс" и "Ньюарк стар". Под молчаливыми взглядами Сьюзен и Фреда он вытащил несколько газет, а из остальных сделал уютное гнездышко, в которое бережно поставил бомбу. Затем он застегнул молнию. - Теперь,- приказал он Сью,- ты оденешь самое красивое, самое респектабельное платье и пойдешь на Мэдисон-авеню с этой теннисной сумкой. Войдешь в магазин к этому парню и скажешь, что еще не успела связаться с тем мужчиной, с которым у тебя возможно будет свидание, но определенно поговоришь с ним до шести часов. И добавишь, что тебе надо кое-что купить, и нельзя ли на это время оставить сумку у него в магазине. Тебе все понятно? - Да,- ответила Сьюзен и слово в слово повторила сказанное Гарри. - Всегда безопаснее,- пояснил он,- собирать бомбу в одном месте, а хранить в другом. Таким образом, если одна явка накроется, другие останутся нетронутыми. Как бы Сью хотела, чтобы Гарри разрешил ей конспектировать его редкие, но столь поучительные лекции, но она понимала, что это невозможно: азбуку революции надо запомнить сердцем. - После того как ты передашь сумку,- продолжал Гарри,- вернешься сюда. Ни меня, ни Фреда уже не будет. Без четверти шесть зазвонит телефон. Голос, который ты не узнаешь, скажет: "Я буду ждать тебя на углу". Если голос добавит: "На юго-западном углу 23-й улицы и Восьмой авеню",- надо будет сделать следующее: ты добавишь десять к двадцати трем, что даст 33-ю улицу, отнимешь один от восьми, что будет означать Седьмую авеню, прибавишь один час к назначенному времени, то есть получится семь тридцать, и изменишь направление на противоположное, что даст нам северо-восточный угол. Понятно? - Повтори, пожалуйста, еще раз,- попросила Сьюзен. Гарри терпеливо повторил. Затем он заставил Сью дважды сказать все с начала до конца, чтобы убедиться, что она ничего не перепутает. Удостоверившись, что с этим все ясно, Гарри добавил: - В шесть часов ты зайдешь в магазин и скажешь Багшоту, что пообедаешь с ним, но сейчас, к сожалению, тебе надо зайти в одно место, и ты сможешь с ним встретиться только в восемь пятнадцать. Ресторан выбери сама. Главное, чтобы там было много народу и тебя хорошо знали. Затем ты пойдешь на место встречи и передашь сумку. Потом поймаешь такси и поедешь в Грин Вилладж*. Выйдя около ресторана и отпусти такси. Когда оно уедет, найди другое и поезжай к этому парню из книжного магазина. ----------- * Грин Вилладж - район большого Нью-Йорка. - Все ясно,- сказала Сьюзен. - Оставайся с ним как можно дольше. Если он предложит поехать к нему, не отказывайся. Но к четырем утра ты должна вернуться домой. Возможно будут дополнительные инструкции. Сьюзен, чуть нахмурившись, снова кивнула. - В чем дело? - спросил Гарри, он удивительно тонко чувстьвовал все нюансы в настроении собеседника. - У меня нет денег на такси,- ответила Сьюзен.- Вчера я отдала Фреду последние десять долларов. И до первого ноября я не получу от родителей ни цента. Гарри ненадолго задумался: - Получи деньги в банке, по чеку. - Сегодня суббота, банк уже закрыт. Гарри еще немного подумал: - Получи деньги по чеку у этого парня в книжном магазине. Как ты думаешь, можно с него содрать сотню? - Я попробую. - Ну и прекрасно, одевайся,- Гарри собрал оставшиеся газеты и бросил их в камин. Сьюзен уже в который раз не могла не восхититься его предусмотрительностью. Если что-нибудь случиться, и теннисную сумку с нью-аркскими газетами обнаружат, в ее квартире не найдут ничего такого, что может навести полицию на мысль, хотя невозможно даже подумать, что у нее будет обыск, о наличии связи между теннисной сумкой и ее квартирой. И пока в спальне она одевала бежевое платье из тонкой мягкой шерсти, по донесшимся из гостиной звукам стало ясно, что эти газеты с потрескиванием превращались в горстку пепла. Сьюзен вернулась в гостиную, одела твидовое пальто и взяла сумку. Как он умен, этот Гарри, подумала она. Кто заподозрит, что такая красивая, элегантно одетая девушка несет смерть на кончиках пальцев. Перед ее мысленным взором очищающий пламень революции сметал с земли Мэдисон-авеню, Сьюзен хотела спросить Гарри, когда она снова увидит его. Но вовремя сдержалась и просто сказала: "До свидания". Сто долларов, подумал Кристофер, когда за мисс Марш закрылась входная дверь. Не погорячился ли я? Он взял чек и снова внимательно рассмотрел его, обращая особое внимание на почерк. Чек писала уверенная рука. Удовлетворенный, он положил его обратно в кассу, и, взяв голубую сумку, отнес ее к себе в кабинет. Кристофер старался сдержать нарастающее возбуждениае: сумка была залогом, гарантией того, что она вернется. И она сказала, что почти наверняка сможет пообедать с ним сегодня вечером. И совсем не говорила о политике, а наоборот пококетничала, особенно, когда он нашел в себе смелость сказать, что девушке с такими ногами не обязательно носить мини-юбку только потому, что это модно. Самая приятная встреча за весь день! Когда Сьюзен вошла в квартиру, она застала там и Гарри, и Фреда. К полному ее изумлению, в гостиной сидели еще четверо незнакомцев, которые, как тут же выяснилось, оказались полицейскими детективами. Тонкие запястья Гарри стягивали наручники. Громко и отчетливо он произнес: "Не говори ни слова до прихода адвоката". В тот самый момент, когда мисс Марш знакомилась с детективами, Бьюла Стикни стояла в галерее для встречающих в аэропорту Кеннеди, всматриваясь в толпу пассажиров, прибывших рейсом из Цюриха и ожидавших багаж. В это же время, в нескольких милях к западу от аэропорта, в однокомнатной квартире Омара Гадсдена на 87-й улице, которую тот использовал, когда, по его словам, слишком уставал, чтобы ехать домой, в Маунт Киско, Полетт Андерсен слабо сопротивлялась попыткам седовласого комментатора сорвать с нее свитер. - Пожалуйста,- молила она, пытаясь приподняться с кровати,- пожалуйста,- мистер Гадсден уже расстегнул один крючок на ее бюстгальтере. Казалось, у него не две, а десять рук. Просто неприлично, что мужчина с таким количеством седых волос настолько подвижен.- Не надо, мистер Гадсден, ну прошу вас, не надо... - Ну что ты, сокровище,- пробормотал мистер Гадсден, тяжело дыша. Как приятно слышать, что тебя называют Сокровищем, даже лучше, чем Ангелом Гигиены, но Полетт не нравилось, что он так возбужден. Его поведение в квартире оказалось совершеннейшим сюрпризом. Он по-отечески заботился о ней во время ленча, предлагая ей самые изысканные блюда, и так интересно рассказывал о студенческих волнениях, политике Никсона в южных штатах и экологических проблемах Америки. Полетт просто не представляла, что за ленчем можно узнать столько интересного. В ресторане он даже не прикоснулся к ее руке. Полетт показалось, что мистеру Гадсдену очень нравится ее компания, и она решилась предложить ему поговорить с таким тонким знатоком современного общества. И он с радостью согласился, причем заметил, что знает чудное местечно на 9-й улице, где они могли бы пообедать перед тем, как идти к этому преподавателю экономики. Полетт надеялась, что после ленча они пойдут в кино, но мистер Гадсден сказал, что очень устал после утренней встречи с доктором Левинсоном, и почему бы им не пойти к нему на квартиру, где можно немного отдохнуть и послушать музыку. Хотя Полетт и хотелось в кино, она успокоила себя тем, что сможет попасть туда в любое время, а когда еще представится возможность провести целый день с Омаром Гадсденом. А вечером она преподнесет друзьям сюрприз, о котором они будут вспоминать не одну неделю. А тем временем мистер Гадсден переключился на ее чулки. Его действия отличались нечеловеческой изобретательностью. Когда она защищаща одну часть своего туалета, его атака с демонической энергией переключалась на другую. А ведь в ресторане он говорил, что очень устал. Что же он вытворяет, когда отдохнет? Если телезрители увидели бы его сейчас, подумала она, они бы скептически отнеслись к восхвалению моральных устоев, которыми обычно пронизаны его выступления. Неожиданно мистер Гадсден остановился. Не отодвинулся, не встал, а просто перестал двигаться. Он внимательно посмотрел на нее и его прекрасные седые брови вопросительно изогнулись. Со спутанными волосами он выглядел грустным и чем-то обеспокоенным. Как же хорошо тихонько лежать с ним рядом. Если уж придется иметь дело с пожилыми мужчинами, подумала она, надо начинать с такого, как мистер Гадсден. Одежда Полетт была в полном беспорядке, тут и там проглядывало голое тело. - В чем дело? - спросил мистер Гадсден. - Ты лесбиянка? Полетт заплакала. Она сказала, что ей никогда не говорили такие гадости. Впрочем, она сказала ему не все. Она не упомянула, что была девственницей. Она думала, что умрет от стыда, если мистер Гадсден узнает об этом. Она продолжала рыдать, то ли от того, что он спросил, не лесбиянка ли она, то ли от того, что до сих пор оставалась девственницей. Мистер Гадсден обнял ее, нежно гладил по волосам, целовал мокрые от слез глаза, приговаривая при этом: "Ну, ну, сокровище", и через восемь минут Полетт лежала на кровати совершенно голая, а мистер Гадсден снимал рубашку. Она отвернулась и посмотрела на фотографии, украшающие стену: мистер Гадсден и Президент Кеннеди, мистер Гадсден и президент Никсон, мистер Гадсден и... В тот момент я закрою глаза, подумала она. Как можно заниматься сексом перед лицом таких выдающихся личностей. Мистер Гадсден что-то очень долго снимал рубашку, и она искосо взг?лянула на него: оказалось, что он уже надевал рубашку. - Извини, тебе лучше одеться. Я не смогу этого сделать. Поллет закрыла глаза, чтобы не видеть мистера Гадсдена, Президента Кеннеди, Президента Никсона... По щекам у нее снова потекли слезы. - Я смотрел на тебя, лежащую на этой кровати, такую молодую и свежую,- продолжал он,- и, вспоминая, как сегодня утром в кабинете доктора Левинсона ты, в белом халате, при исполнии служебных обязанностей, всматривалась в остатки моих зубов, выступающих над кровоточащими деснами, подумал, Омар Гадсден, ты играешь на невинности и жалости, ты презренный старый сатир, это неприлично и отвратительно. К сожалению, в тот момент Полетт не могла по достоинству оценить его красноречие, и только позже она поняла, что ни в одной из телепередач он не говорил более убедительно. - Оденься, Полетт, - кротко добавил он.- А я пока пойду в ванную комнату. Он быстро вышел, а Полетт начала одеваться, втайне еще надеясь, что он передумает. Она не представляла, как после этого происшествия вообще сможет иметь дело с мужчиной. Но мистер Гадсден не появился, пока она не оделась и не привела в порядок волосы, растрепавшиеся во время схватки. Потом он налил по стаканчику виски и они посидели в молчании, в угасающем свете октябрьского дня. Когда Полетт скромно напомнила мистеру Гадсдену о его обещании пойти с ней в гости, он ответил, что его очень беспокоят зубы, и он предпочел бы остаться дома. Они выпили еще по стаканчику, и Полетт вышла на улицу уже в сумерках. А мистер Гадсден, удобно расположившись в кресле, налил себе очередную порцию виски. Тут она вспомнила, что обещала тому мальчику из книжного магазина зайти к нему около пяти часов. Еще ничего не решив, Полетт в направлении Мэдисон авеню. В конце концов, сказала она себе, мне все равно надо идти в ту сторону. В секции выдачи багажа и перед таможней, куда пассажиры проходили после предъявления паспортов иммиграционной службе, тоолпился народ, и из галереи для встречающих с трудом удалось бы разглядеть свою мать, а не то что человека, которого ты видела лишь тридцать дней, да еще девять месяцев назад. Бьюла пристально всматривалась сквозь стеклянную перегородку, стараясь отыскать Джирга, а вокруг приветственно махали руками стоящим внизу родственникам и поднимали вверх детей, которые тоже махали руками, наверное тем же родственникам. Наконец она увидела его и облегченно вздохнула. Джирг стоял в длинном, до колен, черном, как у офицера СС, кожаном пальто и зеленой тирольской шляпе с перышком. Ему стало жарко, он расстегнул пальто и, сняв шляпу, начал обмахиваться ею, как веером. Из-под пальто показался ярко-зеленый твидовый пиджак, и она заметила, что Джирг постригся. Его новая короткая прическа позволяла до весны обойтись без услуг парикмахерской, а на шее под прямой линией волос появилась широкая светлая полоса. К тому же оказалось, что у него оттопыренные уши. Наряд Джирга дополняли итальянские туфли из голубой замши и желто-коричневые перчатки. Бьюла пожалела, что страдает дальнозоркостью. Прежде чем Джирг смог ее заметить, она отошла в глубь галереи, чтобы подумать, а затем выскочила в коридора и помчалась в женский туалет. - Слава Богу,- с облегчением вздохнула она, увидев там автомат по продаже гигиенических тампонов. Протиснувшись мимо приземистой пуэрто-риканской леди с тремя маленькими девочками, Бьюла достала из сумки десятицентовик и бросила в автомат. Выйдя из туалета, она не вернулась на галерею, а сразу пошла к таможне. На ее лице появилась грустная улыбка, и она стала ждать. Наконец показался Джирг с чемоданами в руках и весь в поту. За лето он явно поправился, и его лицо стало круглым, как луна. Она заметила, что он ничуть не выше того парня из книжного магазина. Неужели он так ссохся с их последней встречи? Увидев Бьюлу, он бросил чемоданы, о которые тут же споткнулась пожилая леди, шедшая сзади, и проревев "Schatel", бросился к ней, по пути чудом не сбив с ног маленького ребенка. От кожаного пальто шел какой-то неприятный лекарственный запах, а сам Джирг благоухал одеколоном, который стоял в туалете каждого самолета. Если меня кто-нибудь увидит, подумала Бьюла, когда он целовал ее, я провалюсь сквозь землю. - Теперь давай лучше уберем чемоданы с дороги,- сказала она,- я помогу тебе. - Вот и попал я в твою страну,,- прогремел Джирг, когда они направились к стоянке такси.- Где тут ближайшая постель? - Ш-ш-ш,- смутилась Бьюла.- Здесь понимают по-английски,- ей было неловко. Шедшие рядом люди казались очень задумчивыми. - Мне устроили большую прощальную вечеринку, мои друзья,- теперь Бьюла поняла, что Джирг привык разговаривать с людьми, попавшими в лавину в сотне метров от него.- Они знали, что ты меня ждешь. Если бы ты слышала их шутки, то умерла бы со смеху. - Несомненно,- ответила Бьюла. Они сели в такси. Маленький саквояж, который Джирг не выпускал из рук, он поставил рядом с собой на сидение. - Куда едем? - спросил водитель. - О-о,- подумала она. - Я вам покажу, когда мы проедем мост на Манхаттен. Водитель коротко взглянул на нее: - Все шутим. Машина рывком тронулась с места. Джирг положил руку на ее колено и взглядом победителя посмотрел ей в глаза. Он снова надел шляпу. - И какая была погода? - спросила Бьюла.- Я хочу сказать, в Австралии, этим летом. - Все время дождь, иногда снег,- Джирг начал поглаживать ее колено. Зимой она уже изнемогала бы от страсти, а теперь беспокоилась, как бы его мозолистая рука не оставила зацепок на чулках. - Как ты долетел? - Грязь. В самолете одни американцы. Может быть, они умеют вести себя дома, но когда они путешествуют, никакой kulter. Кроме одной моей знакомой американочки,- Джирг широко улыбнулся. После зимнего сезона он привел в порядок зубы, причем на два ему поставили золотые коронки. Его рука двинулась вверх по ноге Бьюлы, оставляя за собой дорожку спущенных петель. - Как кормили в самолете? - Бьюла нежно взяла его за вторую руку, чтобы лишить ее возможности перемещаться. Она пожалела, что не одела колготки. Конечно, они не гарантировали полной защиты, но все же помогали. - Швейцарская еда. Для коров. И надо платить за спиртное. Швейцарцы любят только одно. Деньги. - На всех авиалиниях в туристском классе пассажиры сами платят за спиртное,- мягко заметила Бьюла. - Кстати, чуть не забыл! - воскликнул Джирг.- Я привез подарок моей милой американочке. В зеркале заднего обзора она увидела, как лицо водителя скривилось, будто у него пучило живет. Джирг достал из саквояжа квадратную бутылку без этикетки. По форме бутылки Бьюла поняла, что ее ждет, и желудок непроизвольно сжался. - Видишь,- Джирг гордо поднял бутылку,- я не забыл. Она терпеть не могла этот напиток, самодельный тирольский настой на травках и корешках, которые растут над пропастями высоко в Альпах. Зимой Джирг поглощал его в огромных количествах. Тогда ей хотелось казаться своим человеком в Австралии, и она неоднократно восторгалась этим вонючим зельем. Он вытащил пробку и протянул бутылку Бьюле. Из горлышка пахло, как от старых и плохо ухоженных животных. Стараясь не дышать, она отпила маленький глоток и отдала ее Джиргу, который сразу отхватил полбутылки. - Ах,- пробормотал он, с тоской по прошлому,- те ночи, когда мы пили вместе. - Уважаемые,- водитель чуть повернул голову, нахмурившись,- в машине пить нельзя. - Ты должен убрать бутылку, лав,- обрадовалась Бьюла.- Он говорит, в машине запрещено пить. - Это невероятно. Запрещено пить. Он смеется надо мной,- лицо Джирга побагровело от ярости. - Убери бутылку, лав, мы выпьем позже. Что-то бормоча по-немецки, он поставил бутылку обратно в саквояж. К тому времени, как они доехали до поворота на стадион, рука Джирга уже добралась до ее трусиков. Бьюла удивилась, что ему понадобилось для этого так много времени. К счастью, она сидела в правом углу, и водитель не мог видеть, что происходило на заднем сиденье. Пока его рука осторожно пробиралась между ног Бьюлы, Джирг основательно взмок, и на его лице и шее выступили маленькие капельки пота. Бьюла откинулась на сиденье и расслабилась. Неожиданно рука прекратила движение. Затем указательный палец еще раз проник под ее трусики, и Джирг, выпрямившись, убрал руку. - Scheisse,- сказал он.- Vas ist das? - Это судьба, лав,- ответила Бьюла, поправляя юбку. - Судьба? О чем ты? - Я хочу сказать, чему быть, тому не миновать. - Говори медленнее. Я не понимаю. - У меня месячные. - Какое проклятье*,- удивился Джирг.- Я же и сказал "Scheisse". ----------- * Слово "curse" означает и проклятье, и месячные. - Это слово, которое употребляют американские девушки, когда они временно не в форме. Не готовы к приему гостей. - Я пролетел четыре тысячи миль,- опечалился Джирг. - Мать-природа, лав. Не грусти. Это длится лишь несколько дней. Для большинства,- Бьюла начала подготовку к тому моменту, когда она скажет, что у нее, особенно осенью, все затягивается на месяцы. - Что же мне теперь делать? - захныкал Джирг. - Осматривать достопримечательности, лав. Думаю, ты еще сможешь прокатиться на пароходике, который ходит вокруг Манхаттена. - Я прилетел сюда не для того, чтобы плавать на какой-то жалкой посудине,- он посмотрел в окно.- Нью-Йорк - грязная дыра. Пока они не переехали мост, он молчал, осуждая Нью-Йорк. - Куда дальше? - поинтересовался водитель. - Мотель на Девятой авеню. Забыла, как он называется,- она никогда не была внутри, но снаружи мотель выглядел удобным, опрятным и не очень дорогим. К тому же, он находился далеко от ее квартиры. - Разве мы едем не к тебе? - спросил Джирг. - Сейчас я тебе все объясню,- нервно ответила Бьюла.- Видишь ли, я живу с подругой. - Она катается на лыжах? - Не в этом дело. Она неврастеничка. И фанатично религиозна. - И что? - удивился Джирг.- Я тоже верующий. Во всей Австрии не найдешь более верующего человека. Я смогу поговорить с твоей подругой о религии. - Она считает, что незамужняя девушка не должна спать с мужчинами. Это, по ее мнению, аморально,- к счастью, Ребекка не могла слышать ее слов. - Я приехал в Нью-Йорк не для того, чтобы жениться, Джирг сразу подобрался. - Конечно, нет, лав. Но для того, чтобы сохранить мир в нашей квартире, тебе придется ночевать в другом месте, хотя бы в первые дни. Пусть она привыкнет к тебе. - В Австрии я спал в одной комнате с двумя девушками. В одной кровати. - Я в этом не сомневаюсь, лав,- покивала Бьюла,- но у нас здесь другие порядки. Ты скоро во всем разберешься. - Мне не нравится Нью-Йорк,- загрустил Джирг.- Мне совершенно не нравится Нью-Йорк. В мотеле, на поверку не таком уж дешевом, она сняла Джиргу одноместный номер с душем. Он хотел, чтобы она поднялась с ним, но Бьюла отказалась, сославшись на плохое самочувствие: разве он не видит, как она бледна, и вообще, если бы не его приезд, она весь день провела бы в постели. И если сейчас она не пойдет домой и не ляжет с холодным компрессом, то грохнется в обморок прямо в вестибюле. Бьюла дала ему тридцать долларов, потому что у Джирга нашлись лишь австрийские шиллинги и швейцарские франки, и посоветовала пообедать в мотеле, чтобы не потеряться в незнакомом городе. И обещала позвонить вечером, если ей станет лучше. Джирг и коридорный с чемоданами вошли в лифт. Как только за ними закрылась дверь, Бьюла пулей вылетела из мотела. Она решила немного прогуляться по городу. Дойдя до Восьмой авеню, она подумала, что этой зимой поедет кататься на лыжах в Скво Велли, на Седьмой она пришла к выводу, что должна согласиться на предложенную ей работу в Бразилии и улететь туда во вторник, на Шестой ей стало ясно, что не стоит возвращаться домой раньше полуночи, чтобы не давать Ребекке повода для насмешек, на Пятой она поняла, что это означает обед в одиночестве. Подходя к Мэдисон авеню, она вспомнила о Кристофере Багшота. Бьюла зашла в ближайший бар и, заказав "Даму в белом"*, глубоко задумалась, стараясь из двух зол выбрать меньшее. Часы показывали пятнадцать минут седьмого, а Сью Марш так и не явилась за своей теннисной сумкой. Кристофер начал беспокоиться. Не может же он ждать ее до ночи, пора закрывать магазин. Как он в ней разочаровался. А с виду мисс Марш ничем не напоминала девушку, которая забывает о своих обещаниях. И мисс Андерсен тоже не пришла в пять часов, хотя и говорила об этом. Разве можно так пренебрежительно относиться к мужчинам? У Кристофера начиналась депрессия. В этот момент открылась входная дверь, и из полумрака Мэдисон-авеню на пороге появилась высокая блондинка. В мини-юбке, отороченной ярко-голубым искусственным мехом, и ее длинные стройные ноги невольно приковывали взгляд. Кристофер видел ее впервые, а неуверенные движения девушки наводили на мысль, что она вообще никогда не бывала в книжных магазинах. Он подошеб поближе и спросил: - Чем я могу вам помочь, мисс? Ее большие серые глаза с мольбой смотрели на него. В груди у Кристофера вновь зашевелилась надежда. - У вас есть книги по кулинарии? - спросила она. - Конечно, у нас богатый выбор. Сюда, пожалуйста. - Благодарю вас,- прошептала она. Наверное, ей надо * "Дама в белом" - коктейль из джина, ликера и яичного белка. приготовить обед для начальника мужа, решил Кристофер, а она не знает, с чего начинать. Все-таки субботний вечер - малоподходящее время для покупки поваренной книги. Впрочем, он не заметил обручального кольца. - Что вас интересует? Французская кухня, итальянская, американская... - О, все равно. - Недавно мы получили кое-то интересное,- времени оставалось мало, и Кристофер осмелел.- "Поваренная книга Майры Брекинридж", написанная приятелем Гора Видала, автора "Майры". Очень оригинальное произведение.- Он подошел к полке: книги там не было. Вчера, когда Кристофер закрывал магазин, она стояла на месте, а сегодня он ее не продавал. Значит, кто-то успел ее стащить.- К сожалению, она уже продана. Если вы дадите мне адрес или телефон, я сообщу... - О, не стоит беспокоиться, благодарю вас,- какой нежный голос. По тону чувствовалось, что она не из тех, кто, обещав зайти в пять часов, не появляется вовсе или, оставив теннисную сумку, безответственно забывает про нее. Девушка взяла огромную книгу с блюдами французской кухни и открыла ее на первой попавшейся страниице. - Цыпленок,- печально прошептала она, поглаживая цветную фотографию цыпленка, лежащего в обрамлении зелени и жареного картофеля. - Вы любите цыплят? - вопрос, конечно, звучал прозаически, но о чем еще он мог спросить. Если бы они стояли около раздела "Литературная критика", беседа получилась бы более интеллектуальной. - Очень. Цыплята. Моя мама обычно убивала двух каждое воскресенье. Когда я поем цыпленка, мне кажется, что я весь день не работала. - А чем вы занимаетесь? - разговор становился более интимным и приближался к интересующей Кристофера теме. Впрочем, образ ее матери, каждое воскресенье скручивающей головы двум цыплятам, внушал некоторое беспокойство. - Всем понемножку. Актриса, балерина. Балерина! Понятно, почему у нее такие ноги. - А где вы сейчас играете? - Пока нигде,- она продолжала гладить фотографию цыпленка.- Мне обещали роль в одной пьесе. Знаете, одна из тех, в которой по сцене ходят голыми,- она не поднимала глаз и говорила таким тихим голосом, что Кристофер засомневался, правильно ли он ее понял. Но тем не менее ее слова подействовали на него, как шампанское. Чтобы к нему в магазин так вот просто вошла такая красавица, которая к тому же выступает обнаженной перед зрителями. И перед самым закрытием. - Если вы любите цыплят,- он взял быка за рога,- я знаю одно местечко на 61-й улице, где их готовят лучше, чем где-нибудь в Нью-Йорке. Французский ресторанчик. - Я бы не возражала против хорошего обеда с цыпленком. - По счастливой случайности, у меня сегодня свободный вечер. - По счастливой случайности, у меня тоже. Кристофер взглянул на часы. - Я закрою магазин минут через сорок. Здесь неподалеку, на углу Лексингтон-авеню есть прекрасный бар, "Саймли". Почему бы вам не подождать меня там, а потом мы пойдем пообедать. - Вы уверены, что не позабудете про меня? - с сомнением спросила она. - Вы меня просто не знаете, мисс... - Анна, Анна Буковски. Если я получу роль, то сменю имя. - Меня зовут Кристофер Багшот. - Какое хорошее имя для человека, который работает в книжном магазине. Когда вы придете в бар? Значит, она хочет с ним встретиться! - Не позже, чем в семь пятнадцать. Вы голодны? - Пустяки, я потерплю,- она улыбнулась соблазнительной улыбкой шведской кинозвезды и вышла на улицу. Кристофер лихорадочно заметался по магазину, приводя все в порядок. Теперь он понял, что не случайно слышал во сне голос. Анна Буковски неторопливо шла по направлению к Лексингтон-авеню. Ей приходилось беречь силы, потому что она два дня ничего не ела, и от голода у нее кружилась голова. Не то чтобы Анна соблюбдала диету. Просто у нее не осталось ни цента. Она приехала из Кливленда и не представляла, что жизнь в Нью-Йорке так дорога. Последние деньги она потратила сегодня утром на дорогу в театра, и обратно ей пришлось идти пешком от площади Святого Марка. А перед этим она целый день дефилировала по сцене, что тоже достаточно утомительно. В магазин Анна зашла, чтобы украсть какую-нибудь книгу и продать ее букинисту. Где-то она слышала, что это процветающий бизнес. Но этот молодой человек все время стоял так близко, что она не смогла бы утащить и листочка бумаги. А поваренную книгу она попросила, потому что все время думала только о еде. Утром хозяин квартиры выбросил ее на улицу, взяв в залог чемодан, и у нее осталась только носильная одежда - мини-юбка, которая уже лет двести, как вышла из моды. И если этот парень из магазина действительно так хочет переспать с ней, то возможно, при условии, что она ничего не испортит во время обеда, ей удастся провести ночь у него, а значит завтрак, по меньшей мере, будет ей обеспечен. Как рассказывала в Кливленде одна старая балерина: "В Буэнос-Айресе я жила на кофе и рогаликах. Долго на этом не протянуть, и я решила продать одну часть моего тела, чтобы поддержать другую". Добравшись до Лексингтон-авеню, Анна поняла, что забыла, куда ей надо идти, направо или налево, чтобы попасть в "Смайли". Голод не способствует памяти. Хорошо хоть, что приходилось выбирать только из двух направлений. Задумавшись, она сошла на мостовую, не посмотрев на светофор. Проезжавшее такси с резким визгом тормозов описало широкий полукруг, чтобы избежать столкновения. Анна отпрыгнула назад и упала. Она осталась невредима, но нервное напряжение суматошного дня и близость смерти так подействовали на нее, что, усевшись на холодный тротуар города Нью-Йорка, она расплакалась. Какой-то мужчина подошел к ней. - Пожалуйста, разрешите вам помочь. Она ничего не ответила, продолжая рыдать, но не сопротивлялась, когда он помог ей встать на ноги. - Надо следить за сигналами светофора,- наставительно посоветовал он.- В этом городе вещи сговорились убить человека. Анна никак не могла успокоиться. Чего ей сейчас не хватало, так это лекцио о правилах дорожного движения. - Милая девушка, сейчас вам просто необходимо пропустить стаканчик чего-нибудь покрепче. Анна первый раз взглянула на мужчину. Лет сорок, в красивом темном пальто и шляпе. она кивнула, слезы прекратились. Если этот добрый человек отведет ее в бар, возможно это окажется "Смайли". А если и нет, то там наверняка будет хрустящий картофель, оливки и соленые орешки, и она сможет немножко подкрепиться, чтобы прожорливостью во время обеда не вызвать отвращения у мистера Багшота. А то он не оставит ее на ночь и утром не накормит завтраком. - Вы очень добры, сэр,- прошептала она. Бар, в который они зашли, назывался не "Смайли". В небольшом, элегантно обставленном зале сидели две или три пары, а на стойке хватало тарелочек с хрустящим картофелем, оливками и солеными орешками. И Анна отдала им должное, пока пила первый богал "Булшота"*, также полезного для ее здоровья, из-за входящего в него бульона. "Булшот", Багшот. Ну разве не забавно выпить бокал "Булшота" перед тем, как пообедать с Багшотом. Анна хихикнула, спиртное постепенно начинало действовать. Мужчина с улыбкой наблюбдал, как она очистила три тарелочки с хрустящим картофелем и две с солеными орешками. - Вы соблюдали диету? - спросил он. - В некотором роде. - А теперь нет? - Слава богу. - Знаете, милая девушка, мне кажется, что я должен отвести вас к столу и заказать обед. ----------- * Булшот - название коктейля. - К сожалению, меня ждут через полчаса,- ответила Анна, хотя ей стоило больших усилий отказаться. - Тогда мы закажем только одно блюдо,- успокоил ее мужчина, помогая слезть с высокого стула у стойки. Анна не могла устоять перед такой любезностью и позволила проводить себя к столу. Но перед этим она узнала у бармена, что "Смайли" находится лишь в двух кварталах отсюда. Значит, времени оставалось предостаточно. Меню выглядело столь искушающим, что без особых уговоров со стороны этого милого сорокалетнего мужчины Анна заказала полный обед: закуски, салат, суп, бифштекс, три сорта сыра, которые она никогда раньше не пробовала, и клубничный торт на десерт. Казалось, втиснуть все это в полчаса, остающиеся до встречи с Багшотом, невозможно, но официант уверил ее, что он поторится. Кристофер собирался закрыть входную дверь на замок и пойти побриться в крошечный туалет, расположенный рядом с его кабинетом. Ему придется надуть папашу минут на десять, но ничего другого не оставалось. Борода у Кристофера росла быстро, и обычно он брился дважды в день. Но, подойдя к двери, он увидел приближающуюся Бьюлу Стикни. Он отступил назад, и она вошла в магазин. - Хи, лав,- воскликнула Бьюла, свежая, как майская роза, веселая и дружелюбная, - тетушка уже пристроена. Ну разве ты не счастливчик? Давай это вспрыснем. Я слышала, на Первой авеню открылся бесподобный... - Боюсь, сегодня ничего не выйдет,- перебил ее Кристофер, испытывая восхитительное чувство уверенности в себе.- Я уже договорился о встрече. Может быть, мы выберем свободный вечер на следующей неделе. - Ты хочешь сказать, что сегодоня кормишь другую птичку? - нервно спросиле Бьюла. - Если вы имеете в виду, что я собираюсь пообедать с другой леди,- с достоинством ответил Кристовер,- то вы правы. - Па-па-па,- беззаботно пропела Бьюла.- А почему бы нам не устроить обед a'trous. Будет ужасно забавно. И пусть победит лучшая женщина,- обычно ей не приходилось прибегать к такого рода уловкам, но была суббота и почти семь часов вечера. - Ну...- такой возможности Кристофер не предусмотрел и предложение Бьюлы заинтриговало его. Но не успел он взвесить за и против, как открылась дверь и вошла Полетт Андерсен. Теперь не хватает только того, подумал Кгристофер, что мисс Марш придет за своей сумкой, Каролина Троубридж заскочит на минутку извиниться за брошенную телефонную трубку, да еще и мисс Тоу зайдет, чтобы сказать, что согласна на двадцать пять долларов. - Бьюла? - удивилась Полетт. - Как ты здесь очутилась? - Я черпаю тут пищу для мозгов, лав,- ответила Бьюла.- Шла вот домой переодеться и, увидев призывный свет знания, решила зайти, чтобы узнать, не пришел ли очередной номер "Харпер'с Базар", который я бы с удовольствием пролистала в ванной. По брошенному на него взгляду Кристофер понял, что не стоит сообщать истинную причину ее прихода, и уж наверняка не упоминать о том, что она отвергнута. - А что занесло тебя в эти края, да еще в столь поздний час? - в свою очередь не преминула спросить Бьюла. - Я хотела пригласить мистера Багшота на вечеринку,- ответила Полетт. По части притворства медицинские сестры, конечно, далеко отставали от манекенщиц. - Я вижу, вы знакомы,- вмешался в разговор Кристофер. Надеюсь, подумал он при этом, не очень близко. - Конечно, лав,- подтвердила его догадку Бьюла.- Мне покровительствует святой доктор Левинсон, и Полетт держит меня за руку, чтобы я не кричала, когда он изливает на меня свой гнев. А во время сезонных распродаж на Седьмой авеню я помогаю Полетт приобретать модные туалеты, и она становится такой красивой, что может приглашать на вечеринки интересных молодых людей вроде тебя. Свинья, подумал Кристофер. С каким удовольствием он сказал бы это вслух. - О, тогда понятно, откуда вы знаете друг друга. - Ну, пора трогаться,- продолжала Бьюла.- Я и так припозднилась.- Она взяла с поолки последний номер "Вог".- Запиши это на мой счет, лав. В следующий раз, когда у меня заболит зуб, ты, Полетт, расскажешь, как прошла вечеринка,- и, улыбнувшись, она выбежала из магазина. - Я ее немножко побаиваюсь,- сказала Полетт.- А вы? - Ну, в общем нет,- ответил Кристофер. - Мужчины, наверное, совсем другие,- Полетт тяжело вздохнула.- Надеюсь, я пришла не слишком поздно. Весь день одно цеплялось за другое, но я все же рискнула зайти, а вдруг вы еще не решили, что будете делать вечером... - она замолчала. По выражению глаз Кристофера, по его взгляду Полетт поняла: ему все известно, он знает, где она провела сегодняшний день. Кристофер смотрел на нее и молчал. - Конечно,- нервно продолжала Полетт,- если вы не хотите туда идти, я... - Я с удовольствием пошел бы с вами,- неторопливо ответил Кристофер,- но, к сожалению, я занят сегодня вечером. - Естественно,- опечалилась Полетт.- Уже так поздно. Ну, может быть, в другой раз. До свидания. - Чао,- попрощался с ней Кристофер. Раньше он никому не говорил "чео".- Очень рад, что вы заглянули ко мне. Он предупредительно открыл входную дверь. Выйдя на улицу, Полетт услышала, как за ее спиной тут же щелкнул замок. Со всей очевидностью ей стало ясно, что до конца своих дней она останется девственницей. Кристофер брился, что-то напевая. Он чувствовал себя прекрасно. Как в тот момент, когда при медицинском осмотре на призывном пункте он получил классификацию 4F*. Проходя через кабинет, он заметил под столом голубую теннисную сумку. В понедельник, решил Кристофер, я перешлю ее с посыльным. И еще пошлю мисс Марш большой букет незабудок. Он брился не спеша, чтобы не порезаться. Даже если он и задержится, эта девушка в мини-юбке с такими чудными ногами, как ее там зовут, кажется Анна, никуда не денется. Сегодня женщины будут ждать Кристофера Багшота. ------------------ * Негоден к службе Все так бы и случилось, если бы не бифштекс. Толщиной больше дюйма, нежно-розовый, как рисуют на рекламных проспектах, тающий во рту. Этот милый сорокалетний мужчина едва успел проглотить один кусочек, как бифштекс просто исчез с тарелки Анны. Мужчина улыбнулся: - Моя дорогая девочка, я не видел ничего подобного со студенческих времен. И он настоял, именно настоял, чтобы она заказала вторую порцию. А потом принесли вино, и три сорта сыра, и клубничный торт, и "Камю" к кофе, и... ну, в общем, когда Анна взглянула на часы, оказалось, что уже половина одиннадцатого, и идти в "Смайли" не имело никакого смысла. Как и возвращаться на Лексингтон-авеню на следлующий день, когда в пять часов вечера она вышла из квартиры этого милого сорокалетнего мужчины, после позднего завтрака, который подали им в постель. Она получила роль в той пьесе, где артисты ходят по сцене голыми, а потом две хороших рецензии в газетах, в основном, если говорить честно, благодаря прекрасной фигуре, и этот милый сорокалетний мужчина был очень щедр к ней, как и бывают щедры сорокалетние мужчины по отношению к молодым красивым актрисам. В общем, беспокоило ее теперь лишь одно: как бы не располнеть. Как-то раз, в канун Рождества, Анна, лениво перелистывая воскресный номер "Таймс", увидела небольшую заметку, в которой сообщалось, что в субботу, в церкви Святого Томаса, состоялось бракосочетание Кристофера Багшота, сына известного владельца книжных магазинов Бернарда Багшота, с девушкой по имени Джун Леонард. Итак, в конце концов все остались довольны, подумала Анна и улыбнулась.
Перевел с английского Виктор Вебер
Переводчик Вебер Виктор Анатольевич 129642 г. Москва Заповедная ул. дом 24 кв.56. Тел. 473 40 91
Ирвин Шоу. Питер Второй
© Copyright Irwin Show "Peter Two" © Copyright Перевел с английского Виктор Вебер (v_weber@go.ru) Date: 2 Jan 2002
Был субботний вечер и люди уже с час убивали друг друга на маленьком экране. Полицейских пристреливали при исполнении служебных обязанностей, гангстеров сбрасывали с крыш, пожилую даму медленно, но верно травили, чтобы добраться до ее драгоценностей, а убийцу в конце концов вычислили, спасибо частному детективу, и отдали под суд. Храбрые, безоружные актеры бросались за злодеев с револьверами сорок пятого калибра, инженю в последний момент спасали от, казалось, неминуемой смерти. Питер сидел в большом кресле перед экраном, закинув ноги на подлокотник, и ел виноград. Матери не было, поэтому виноград он ел с косточками, критически глядя на бесконечный поток насилия, льющийся с экрана. Будь мать рядом, в воздухе бы витал страх аппендицита, и она внимательно бы следила за тем, чтобы каждая косточка покинула его рот и проследовала в пепельницу. Будь мать рядом, ему пришлось бы выслушать не одну маленькую лекцию о пагубном влиянии телевидения на юные души, и каналы на экране менялись бы с калейдоскопической быстротой, в поисках того, единственного, который мог принести хоть что=то полезное, несущее в себе образовательное зерно. Но Питер пребывал в гордом одиночестве, а потому бодрствовал в одиннадцать вечера, разгрызал виноградные семечки, а то и проглатывал их целиком, наслаждаясь экранными воплями и свободой пустынного дома. Во время рекламных пауз Питер закрывал глаза и представлял себе, как швыряет бутылки в здоровенных, небритых мужчин с пистолетами и медленно крадется по темным лестницам к двери, за которой ждет Босс с большущим револьвером в наплечной кобуре, выпирающей из=под полосатого пиджака. Питеру тринадцать лет. В его классе еще три мальчика с таким же именем, поэтому учитель истории, по мнению Питера очень забавный человек, прозвал их Питером Первым, Питером Вторым (он=то и ест виноград с косточками), Питером Третьим и Питером Великим. Питером Великим, конечно же, назвали самого маленького. Он весил всего шестьдесят два фута, носил очки, а в игру его брали последним. Класс всегда смеялся, когда учитель истории обращался к Питеру Великому. Питер Второй смеялся вместе со всеми, хотя и не находил в этом ничего смешного. Двумя неделями раньше он крепко помог Питеру Великому, и теперь они, можно сказать, считались друзьями. Все Питеры могли считаться друзьями, благодаря этому шутнику, учителю истории. Пусть и не настоящими друзьями, но, по крайней мере, у них было что=то общее, чем не могли похвастаться остальные ребята. Им это, возможно, не нравилось, но деваться=то было некуда, и они чувствовали ответственность друг за друга. Поэтому две недели тому назад, когда Чарли Блайзделл, который весил добрых сто двадцать футов, на перемене сорвал с головы Питера Великого фуражку и начал дурачиться, а по лицу Питера Великого чувствовалось, что тот сейчас заплачет, он, Питер Второй, вырвал фуражку из руки Блайзделла и отдал Питеру Великому. Конечно, началась драка, и Питер подумал, что потерпит третье поражение в семестре, но произошло чудо. Когда Чарли начал теснить его и у Питера оставалась лишь надежда на появление кого=то из учителей (они появлялись как из=под земли, когда в их присутствии не было никакой необходимости), Блайзделл нанес сильный удар. Питер поднырнул, удар пришелся в голову, и Блайзделл сломал руку. Питер сразу понял, что рука сломана, потому что Блайзделл заорал благим матом, а рука повисла, как на нитке. Подбежавший Уолтерс, учитель физкультуры, унес Блайзделла, а Питер Великий, подойдя, восхищенно воскликнул: "Парень, в одном можно не сомневаться - голова у тебя крепкая". Блайзделл пропустил два дня занятий, до сих пор с руки не сняли гипс и всякий раз, когда его не вызывали к доске из=за сломанной руки, на лице Питера Второго появлялась довольная улыбка. Питер Великий ходил за ним, как привязанный, выполнял его поручения, покупал газировку, потому что родители Питера Великого развелись и давали ему сколько угодно денег, чтобы загладить свою вину. Так что против такой дружбы он не возражал. Но больше всего Питеру Второму понравилось чувство, которое он испытал после драки. Наверное, то же самое чувствовали люди в телевизоре после того, как врывались в комнату, набитую врагами, и выходили оттуда с девушкой, документами или подозреваемым, оставив за спиной горы трупов и порушенную мебель. Блайзделл весил сто двадцать футов, но это обстоятельство не остановило Питера, точно так же, как агента ФБР в телевизоре не останавливало наличие у шпионов двух пистолетов на каждого. Они понимали, что должны это сделать, и делали, несмотря ни на что. Питер не мог выразить словами это чувство, но впервые в жизни он сознательно ощутил уверенность в себе и гордость за совершенный поступок. - Пусть только попробуют прийти, - процедил он, жуя виноградные косточки и хищно сощурившись, - пусть только попробуют. Он чувствовал, что вырастет в очень опасного человека, из тех, к кому всегда смогут обратиться за помощью слабые и несправедливо обиженные. Он не сомневался, что роста в нем будет не меньше шести футов, как в отце и всех его дядьях, и эти футы в некоторых ситуациях могли сыграть важную роль. Дело оставалось за малым: накачать мышцы. Пока они оставляли желать лучшего. В конце концов, нельзя рассчитывать только на то, что люди всегда будут ломать руки о твою голову. Прошедший месяц он отжимался по утрам и вечерам. Пока его рекорд составлял пять с половиной раз, но он не собирался останавливаться на достигнутом. Крепость мышц - зачастую решающий фактор, если предстояло уйти из=под удара или разоружить противника. Еще следовало тренировать быстроту реакции и научиться обманывать своего оппонента. К примеру, стрельнуть глазами направо, а самому броситься влево. А самое важное, какими бы минимальными ни были шансы, нельзя выказывать страха. Малейшее колебание, и тебе открывалась прямая дорога в морг. Но теперь, после битвы за фуражку Петра Великого, насчет этого он мог не волноваться. Со страхом он покончил раз и навсегда. Теперь ему оставалось только качать мышцы и тренировать быстроту реакции. * * *
На всех программах появились комики, смеялись, демонстрируя белизну зубов, и Питер отправился на кухню, достал из холодильника гроздь винограда и два мандарина. Свет он не включал, и вдруг выяснилось, что ближе к полуночи и в отсутствие родителей темная кухня может выглядеть очень даже таинственно, а в полосе света, падающей из открытого холодильника, молочные бутылки отбрасывают на линолеум зловещие тени. До последнего времени он темноту не жаловал и, входя в комнату, прежде всего тянулся к выключателю, но бесстрашному человеку не пристало замечать разницы между светом и тьмой. Мандарины он съел в темноте кухни, привыкая к ночной жизни. Вместе с косточками, назло матери. С виноградом вернулся в гостиную. Комики все торчали на экране, смеялись и смеялись. Он покрутил диск, но везде его встречали забавные шляпы, смех и шутки о подоходном налоге. Если бы мать не заставила его пообещать, что он ляжет спать в десять часов, Питер бы выключил телевизор и давно улегся в кровать. Он решил не терять времени даром, лег на пол и начал отжиматься, следя за прямотой коленей. На четвертом отжимании, медленно опускаясь на пол, услышал крик. Замер, прислушался. Крик повторился. Кричала женщина, кричала очень громко. Он посмотрел на телевизор. Мужчина говорил о налоге на этажность, из=под усов то и дело появлялись зубы, кричал определенно не он. Следующий крик обернулся стоном, и тут же застучали во входную дверь. Питер вскочил, выключил телевизор, чтобы убедиться, что эти звуки не доносятся из динамика. Стук повторился, сопровождаемый женскими стонами: "Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста..." Последние сомнения отпали. Питер оглядел гостиную. Горели три лампы, яркий свет отражался от виноградин и стекла картины с яхтами у Кейп Код, которую нарисовала тетя Марта, побывав там в прошлом году. Телевизор стоял в углу, глядя на него темным глазом. Подушки кресла, на котором он сидел, вдавились, и Питер знал, что мама взобьет их перед тем, как лечь спать. Короче, такая мирная комната совершенно не вязалась с полуночными женскими криками, отчаянным стуком в дверь и стонами: "Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста..." А женщина у двери вновь перешла на крик: "Убивают, убивают, он меня убивает!" - и Питер впервые пожалел, что родители ушли именно в этот вечер. - Откройте дверь! - кричала женщина. - Пожалуйста, пожалуйста, откройте дверь! - и тон ее не оставлял сомнений в том, что слово "пожалуйста" произносилось не из вежливости. Питер нервно огляделся. Гостиная, пусть и ярко освещенная, вдруг стала чужой, вещи отбрасывали какие=то странные тени. Женщина опять закричала, уже без слов. Или человек боится, холодно подумал Питер, или он не ведает страха. И медленно двинулся к входной двери. В прихожей стояло высокое зеркало. Он глянул на свое отражение. Руки по=прежнему очень уж тонкие. Женщина продолжала барабанить в дверь. Питер повернулся к ней. Большая дверь, из стали, но она заметно дрожала, словно по ней били отбойным молотком. И тут он услышал второй голос. Мужской. Только звучал он так, словно принадлежал не мужчине, а какому=то пещерному зверю. И в его хрипоте чувствовалась решимость совершить любую дикость. Питер навидался сцен угроз и насилия, но никогда не слышал ничего подобного. Он медленно крался к двери, тело покрылось липким потом, как прошлой зимой, когда он болел гриппом, он помнил, какими тонюсенькими выглядели его руки в зеркале, сожалел, что выбрал бесстрашие. - О, Господи! - вопила женщина. - О, Господи. Не делай этого! Вновь удары в дверь и низкий, звериный рев пещерного чудовища, который он никогда не слышал, сидя перед телевизором. Питер распахнул дверь. В маленьком коридорчике миссис Чалмерс стояла на коленях перед дверью, лицом к нему. Мистер Чалмерс привалился к стене, у открытой двери в их квартиру. Незнакомый Питеру звук срывался с губ мистера Чалмерса, в руке он держал пистолет, нацеленный на миссис Чалмерс. В маленький коридорчик, обклеенный обоями с видами ранней Америки и освещенный лампой дневного света, выходили только две двери, и перед дверью квартиры Чалмерсов на полу лежал коврик с надписью "Добро пожаловать". Обоим Чалмерсам было за тридцать, и мать Питера частенько говорила о том, что у них очень спокойные соседи. Она так же говорила, что миссис Чалмерс носит очень уж дорогие наряды. Питер находил миссис Чалмерс толстушкой. Натуральную блондинку, ее отличала нежная, розовая кожа, а выходя из квартиры она всегда выглядела так, словно весь день провела в салоне красоты. Встречаясь с Питером в лифте, она обязательно восклицала: "О, ты становишься большим мальчиком", - и в ее голосе, казалось, звенели серебряные колокольчики. Фразу эту Питер слышал от нее уже раз пятьдесят. И она всегда благоухала дорогими духами. Мистер Чалмерс практически всегда носил пенсне, лысел и часто задерживался на работе допоздна. Встречаясь с Питером в лифте, он говорил: "Становится теплее" или "Холодает". Никакого мнения о нем Питер не составил, разве что выглядел мистер Чалмерс как директор школы. Но теперь миссис Чалмерс стояла на коленях в маленьком коридорчике, в порванном платье, плакала, на щеках чернели разводы туши и она ничем не напоминала женщину, которая только что вышла из салона красоты. А мистер Чалмерс был без пиджака, без пенсне, остатки волос растрепались, а в руке он держал большой, тяжелый пистолет и целился из него в миссис Чалмерс. - Впусти меня! - вскричала миссис Чалмерс, не поднимаясь с колен. - Ты должен меня впустить. Он собрался меня убить. Пожалуйста! - Миссис Чалмерс... - начал Питер. Воздух вдруг стал таким же густым, как вода, так что язык ворочался с огромным трудом и он едва смог произнести букву "с" на конце фамилии. Он выставил руки перед собой, словно думал, что ему сейчас что=то кинут. - Уйди в дом, - бросил мистер Чалмерс. Питер посмотрел на него. Мистер Чалмерс стоял в пяти футах, без пенсне, и щурился. Питер стрельнул взглядом в одну сторону, во всяком случае, потом думал, что стрельнул. Но мистер Чалмерс не отреагировал. Остался, где стоял, с пистолетом, нацеленным, как теперь казалось Питеру, и на миссис Чалмерс, и на него. Пять футов - большое расстояние, очень, очень большое. - Спокойной ночи, - пролепетал Питер и закрыл дверь. С другой стороны донесся единственный всхлип, и все. Питер вернулся в гостиную, отнес не съеденный виноград в холодильник. На этот раз он сразу включил свет на кухне и не стал его выключать. В гостиной взял черешок от первой грозди и бросил в камин, иначе мать заметила бы отсутствие косточек и утром заставила бы его выпить четыре ложки взвеси магнезии. Потом, оставив свет и в гостиной, хотя и знал, что скажет по этому поводу мать, когда вернется домой, пошел в свою комнату и быстро забрался в кровать. Подождал выстрелов. Какие=то звуки до него донеслись, но он жил в большом городе, где много самых разных звуков, даже ночью, поэтому сказать наверняка, выстрелы то были или нет, он не мог. Питер еще не спал, когда родители вернулись домой. До него донесся голос матери, и по тону он понял, что она выражает недовольство по поводу ламп, горящих в гостиной и на кухне, но притворился спящим, когда она заглянула в его комнату. Он не хотел говорить матери о Чалмерсах, потому что она начала бы задавать вопросы и поинтересовалась бы, а почему он смотрел телевизор чуть ли не до полуночи. И потом он долго прислушивался в ожидании выстрелов, его бросало то в жар, но в холод. Какие=то резкие звуки донеслись до него сквозь тишину ночи, но однозначно сказать, что это выстрелы, он опять не смог, и какое=то время спустя заснул. * * *
Утром Питер поднялся рано, быстро оделся и тихонько, чтобы не разбудить родителей, вышел из квартиры. В коридорчике не обнаружил ничего необычного: те же обои, лампа дневного света, коврик с надписью "Добро пожаловать" перед квартирой Чалмерсов. Ни тела, ни крови. Иногда, когда миссис Чалмерс долго ждала лифта, аромат ее духов ощущался и после того, как она спускалась вниз. Но на этот раз на площадке перед лифтом пахло обычной пылью многоквартирного дома. В ожидании лифта, Питер нервно поглядывал на дверь Чалмерсов, но она не открылась и из=за нее не доносилось ни звука. Сэм, лифтер, не любил Питера, лишь что=то буркнул, когда мальчик вошел в лифт, и Питер решил не задавать никаких вопросов. Вышел на холодную, воскресную, залитую солнечным светом улицу, ожидая увидеть у подъезда труповозку или, по меньшей мере, пару=тройку патрульных машин. Но встретил только сонную женщину, прогуливающую боксера и мужчину, который возвращался от киоска на углу и газетами под мышкой. Питер перешел на другую сторону улицу, посмотрел на окна квартиры Чалмерсов на шестом этаже. Занавески затянуты, окна закрыты. Из=за угла появился полисмен, мрачный здоровяк в синей форме, неспешно направился к нему. Питер уже испугался, что его сейчас арестуют, но полисмен проследовал мимо, к авеню, и скрылся из виду, в очередной раз подтверждая истину, усвоенную Питером из фильмов: они никогда ничего не знают. Он прогулялся по улице, взад=вперед, сначала по одной стороне, потом по другой, не зная, чего он, собственно ждет. Увидел руку, просунувшуюся сквозь занавески в его квартире и захлопнувшую окно, и понял, что ему следует скоренько подниматься наверх и найти убедительную причину, оправдывающую его столь раннюю прогулку. Но он не мог заставить себя взглянуть родителям в глаза, зато не сомневался в том, что с поиском причины справится. В крайнем случае, скажет, что бы в музее, хотя и сомневался, что мать на это клюнет. Но домой, тем не менее. Не пошел. Он патрулировал улицу почти два часа и уже таки собрался войти в подъезд, когда открылась дверь и из нее вышли мистер и миссис Чалмерс. Он - в пенсне и серой шляпе, она - в шубе и красной шляпке с перьями. Мистер Чалмерс подержал жене дверь, а мисссис Чалмерс выглядела так, словно только что вышла из салона красоты. Питер не успевал отвернуться или убежать, поэтому застыл в пяти футах от подъезда. - Доброе утро, - поздоровался с ним мистер Чалмерс, взял супругу под руку и они зашагали мимо него. - Доброе утро, Питер, - нежным голоском поздоровалась с ним миссис Чалмерс и улыбнулась. - Прекрасный денек, не так ли? - Доброе утро, - поздоровался Питер, удивляясь, что эти слова сорвались с его губ и прозвучали как "доброе утро". Чалмерсы двинулись к Мэдисон=авеню, добропорядочная семейная пара, направляющаяся в церковь или на завтрак в большой отель. Питер наблюдал за ними, сгорая от стыда. Ему было стыдно за миссис Чалмерс, за то, как она выглядела этой ночью, стоя на коленях, за то что так вопила от страха. Ему было стыдно за мистера Чалмерса, за те нечеловеческие звуки, которые он издавал, за то, что угрожал застрелить миссис Чалмерс, но не застрелил. И ему было стыдно за себя. За бесстрашие, с которым он открывал дверь и за то, что оно исчезло без следа десять секунд спустя, от вида мистера Чалмерса с пистолетом в руке. Ему было стыдно за то, что он не пустил миссис Чалмерс в квартиру, стыдно за то, что он не лежал сейчас с пулей в сердце. Но больше всего он стыдился из=за того, что они пожелали друг другу доброго утра, после чего Чалмерсы чинно, рука об руку, в ярких лучах зимнего солнца, прошествовали к Мэдисон=авеню. * * *
В квартиру Питер вернулся около одиннадцати, но его родители уже вновь улеглись спать. В одиннадцать передавали хороший сериал, о борьбе контрразведчиков в Азии и он включил телевизор, не забыв достать из холодильника апельсин. Действие развивалось стремительно, в какой=то момент азиат угрожал взорвать гранату в комнате, набитой американцами, и Питер догадался, что за этим последует. Герой, напрочь лишенный страха и только что прилетевшей из Калифорнии, стрельнул глазами направо, тогда как на самом деле... но Питер протянул руку и выключил телевизор. Картинка схлопнулась, и Питер несколько секунд смотрел на темный экран. После этой ночи, когда он столкнулся с настоящим, непредсказуемым, непристойным, вооруженным миром взрослых и не смог его разоружить, Питер с пугающей ясностью осознал, что по телевизору показывают сказки, сказочки для детей.
Перевел с английского Виктор Вебер
Переводчик Вебер Виктор Анатольевич 129642, г. Москва Заповедная ул. дом 24 кв.56. Тел. 473 40 91
IRWIN SHOW PETER TWO
Ирвин Шоу. Век здравомыслия
© Copyright Irwin Show "Age of reason" © Copyright Перевел с английского Виктор Вебер (v_weber@go.ru) Date: 2 Jan 2002
Кошмар приснился ему только однажды - в декабре. Наутро он несколько секунд думал о нем, а потом забыл. Исчез из памяти до одного апрельского вечера, а потом вдруг вспомнился за десять минут до того, как заканчивалась посадка на его самолет. Всякий раз, поднимаясь на борт самолета, он испытывал легкую тревогу. Понимал, что рискует, пусть риск этот и небольшой, поскольку каждый полет мог закончиться его смертью. Он вручал свою жизнь во власть воздушных потоков, грозовых облаков, клапанов и крыльев, перед которой были бессильны мастерство пилота и услужливость стюардесс. Наверное, этот страх и заставил его вспомнить кошмар в тот самый момент, когда он прощался на галерее с женой и сестрой, глядя на поблескивающий сигнальными огнями самолет, застывший на летном поле. В кошмаре умирала его сестра, Элизабет. Он шел за гробом до кладбища и, не проронив не слезинки, наблюдал, как гроб опускают в могилу, а потом возвращался домой. И происходило все это 14 мая. Точность и определенность даты придавала кошмару не свойственную сну реальность. Проснувшись, он безуспешно пытался понять, почему именно 14 мая, почему подсознание выбрало именно этот день, отстоящий от настоящего на добрые пять месяцев. В мае никто из его ближайших родственников не рождался, не отмечались никакие годовщины, да и с ним лично в этот месяц никогда ничего не происходило. Он сонно рассмеялся, легонько погладил Элис по голому плечу, встал и ушел на работу, окунулся в логичную и понятную атмосферу кульманов и чертежей, не рассказав о кошмаре ни тогда, ни потом, ни жене, ни кому=то еще. И вот, посмеявшись над тем, как сонно и небрежно попрощалась с ним его пятилетняя дочь, когда он уходил из квартиры, поцеловавшись на прощание с Элизабет в шуме работающих самолетных двигателей, он вдруг вспомнил кошмар. Элизабет стояла перед ним, разрумянившаяся, здоровенькая, веселая, словно только что выиграла партию в теннис или заплыв в бассейне, и надо было очень сильно напрячься, чтобы представить ее лежащей в гробу. - По возвращении привези мне Кэри Гранта, - Элизабет потерлась о его щеку. - Разумеется, - ответил Рой. - Оставляю вас, чтобы вы могли нежно попрощаться, - добавила Элизабет. - Элис, не забудь про главное. Накажи ему быть паинькой. - Я его уже проинструктировала, - ответила Элис. - Никаких женщин. До обеда не больше трех "мартини". Дважды в неделю докладывать мне по телефону. Сесть в самолет и вернуться домой, как только работу будет закончена. - Две недели, - напомнил Рой. - Клянусь, что вернусь через две недели. - И не очень=то развлекайся, - Элис улыбалась, но в глазах стояли слезы. Так случалось всегда, когда он уезжал от нее, даже на один день в Вашингтон. - Не буду. Обещаю работать, не поднимая головы. - И правильно, - Элис рассмеялась. - Для того ты и едешь. - Не везешь с собой телефонов подружек? - полюбопытствовала Элизабет. - Нет, - в жизни Роя был период, до женитьбы на Элис, когда он активно ухлестывал за женщинами, а его приятели, возвращавшиеся из Европы с войны рассказывали всякие истории, по большей части выдуманные, о диких нравах Лондона и Парижа, поэтому жена и сестра считали Роя более ветреным и непостоянным, чем он был на самом деле. - Господи, какое это счастье, хотя бы на несколько дней выйти из=под контроля женского совета директоров. Он и Элис направились к выходу из галереи. - Береги себя, дорогой, - прошептала Элис. - Не волнуйся, - он поцеловал жену. - Как я это ненавижу, - Элис прижалась к нему. - Мы все время расстаемся. Это последний раз. Отныне, куда бы ты не собрался, я поеду с тобой. - Хорошо, - Рой улыбнулся. - Даже на стадион "Янки". - Буду только рад, - еще несколько мгновений он обнимал ее, такую милую и родную, потом повернулся и направился к самолету. У трапа повернулся, помахал рукой. Элис и Элизабет ответили тем же, и он отметил, как же они похожи, стройные, светловолосые, даже руки у них двигались в унисон. Он поднялся по трапу, через минуту=другую люк захлопнулся и самолет медленно покатился к началу взлетной полосы. * * *
Через десять дней, позвонив из Лос=Анджелеса в Нью=Йорк, Рой сказал Элис, что ей придется прилететь на Западное побережье. - Мансон говорит, что этот проект растягивается на шесть месяцев. Он обещает найти мне место для жилья, так что жду тебя с распростертыми объятьями. - Спасибо, - ответила Элис. - Скажи Мансону, что мне хочется дать ему в зубы. - Ничего не поделаешь, бэби. Бизнес превыше всего. Ты знаешь. - Почему он не сказал тебе об этом до отлета? Тогда ты помог бы мне подготовить квартиру к отъезду и мы могли бы поехать вместе. - Он сам об этом не знал, - терпеливо объяснил Рой. - В наши дни ситуация меняется очень быстро. - Я все равно хочу дать ему в зубы. - Имеешь право, - Рой улыбнулся. Приедешь и скажешь ему об этом сама. Когда тебя ждать? Завтра? - Уж это ты должен знать, Рой. Я - не батальон. Ты не можешь сказать: "Гражданка Элис Гайнор, вам велено быть в трех тысячах миль отсюда завтра в четыре часа пополудни", - и ожидать, что так оно и будет. - Хорошо, ты не батальон. Так когда? Элис хихикнула. - В голосе слышится нетерпение. - Мне и не терпится. - Это хорошо. - Так когда? - Значит, так... - Элис задумалась. - Мне надо забрать Салли из школы, отправить кое=какие вещи на хранение, сдать квартиру, забронировать билеты... - Когда? - Через две недели. Если будут билеты на самолет. Ты сможешь подождать? - Нет. - Я тоже, - они оба рассмеялись. - Ты там не очень=то развлекаешься? Рой узнал тон и внутренне вздохнул. - Отнюдь. Прихожу поздно, запираюсь в номере и читаю. Уже прочитал шесть книг и наполовину осилил мемуары генерала Маршалла. - В один вечер ты не читал, - в голосе Элис слышалась обманчивая веселость. - Понятно. Давай послушаем, что я делал в этот вечер. - Моника во вторник прилетела из Калифорнии и сразу позвонила мне. Сказала, что видела тебя с красоткой в модном ресторане. - Если бы существовала высшая справедливость, Монику бы сбросили на Бикини вместо водородной бомбы. - Моника говорит, у нее длинные черные волосы. - Она абсолютно права. У этой девушки длинные черные волосы. - Не кричи. Я прекрасно тебя слышу. - Но Моника забыла упомянуть, что девушка эта - жена Чарли Льюиса... - Она сказала, что вы были вдвоем. - Потому что Чарли Льюис находился в двадцати футах от нас, в мужском туалете. - Ты уверен? - Нет. Возможно, он был в женском. - Может, тебе это кажется забавным, но, учитывая твое прошлое... - Я готов поменяться моим прошлым с любым образцовым мужем, - оборвал ее Рой. - Терпеть не могу, когда ты шутишь на эту темя, - голос Элис начал дрожать, и Рой тут же раскаялся в своей резкости. - Послушай, бэби. Быстренько прилетай сюда. Как можно быстрее. Тогда мы не будем ссориться из=за ерунды. - Извини, - голос Элис заметно смягчился. - Все дело в том, что последние годы мы слишком часто расставались. Вот я и веду себя глупо. Кто платит за звонок? - Компания. - Это хорошо, - Элис хохотнула. - Это кошмар, ссориться по телефону за собственные деньги. Ты меня любишь? - Прилетай побыстрее. - Ты намерен ответить на мой вопрос? - Да. - Отлично. Я тоже. До свидания, дорогой. До скорой встречи. - Поцелуй за меня Салли. - Обязательно. До свидания. Рой положил трубку. Покачал головой, вспомнив перепалку. Улыбнулся, вспомнив окончание разговора. Поднялся со стула, подошел к настенному календарю, чтобы прикинуть, когда ему ждать жену и дочь. Телеграмма пришла через три дня:
"ЗАБРОНИРОВАЛА МЕСТА НА ДВУХЧАВОВОЙ РЕЙ 14 МАЯ С ПРИБЫТИЕМ В БЕРБАНК В 10 УТРА ПО ТВОЕМУ ВРЕМЕНИ. ПОЖАЛУЙСТА ПОБРЕЙСЯ. ЛЮБЛЮ ЭЛИС".
Рой улыбался, перечитывая телеграмму, но потом вдруг почувствовал некое беспокойство, пусть и никак не мог понять, в чем причина. Весь день проходил с этим, невесть откуда взявшимся чувством тревоги, и лишь когда засыпал, его словно громом поразило. Сон сняло, как рукой, он вскочил, вновь схватил телеграмму. 14 мая. Не стал гасить лампу, закурил, сел на узкую кровать в безликом номере отеля и медленно, очень медленно, вернул себе контроль над нервами. Суеверным он не был, даже не ходил в церковь и всегда смеялся над матерью, которая во всем, а уж особо во снах, находила пророчества и знамения. Элис тоже не была чужда суевериям. Если она хотела, чтобы какое=то событие произошло, никогда не говорила о нем, чтобы не спугнуть. Он не раз ее за это высмеивал. Во время войны, когда все газеты и журналы уверяли мир, что в окопах нет ни одного атеиста, он никогда не молился, даже в самые тяжелые и опасные моменты. И за всю свою взрослую жизнь ни единое его телодвижение не вызывалось суеверием или предчувствием. Он оглядел маленький, ярко освещенный, удобно обставленный номер двадцатого столетия и почувствовал себя круглым идиотом: он, инженер, здравомыслящий человек, вскакивает с кровати, словно на него плеснули холодной воды, из=за давнишнего кошмара, не имеющего ровно никакого отношения к реальной жизни. Сон, конечно, был уж очень конкретный. Его сестра умерла 14 мая. Но сны никогда не трактовались в лоб, а Элизабет и Элис выглядели такими похожими... Они много времени проводили вместе, стали близкими подругами... Он достаточно знал о снах, чтобы понимать, что в том таинственном, малоизученном мире, где правит подсознание, жена вполне могла сойти за сестру, а сестра - за жену. И вот теперь выясняется, что его жена и дочь выбрали именно 14 мая для того, чтобы пролететь три тысячи миль над реками и горами из Нью=Йорка в Калифорнию. Свет он погасил гораздо позже, так ничего и не решив, попытался уснуть. Смотрел в темный потолок, прислушивался к редкому шуршанию шин по асфальту: кто=то из припозднившихся автомобилистов спешил домой. "Для человека, который не верил в судьбу, - думал Рой, - полагал, что в мире все определяется причинно=следственной связью, пребывал в уверенности, что ни одно событие не является неизбежным и то, что произойдет завтра даже в следующую секунду, невозможно определить из=за множества возможных вариантов, чувствовал, что ни смерть человека, ни место его похорон не зафиксированы в пространственно=временном потоке, не сомневался, что не существует книги будущего, в которую уже все занесено, а человечество не получает намеки и предупреждения от сверхъестественного источника, это не самый удачный способ ночного времяпрепровождения. Все=таки он с проходил под лестницами, с улыбкой разбивал зеркала, не обращался к гадалке, чтобы та предсказала ему судьбу по ладони или будущее по картам". Рой чувствовал, что ведет себя неадекватно, но заснуть не мог. Утром он позвонил в Нью=Йорк. - Элис, я хочу, чтобы ты приехала поездом. - А в чем дело? - спросила она. - Я боюсь самолетов, - услышав от ответ ее веселый смех, упрямо повторил. - Я боюсь самолетов. - Не говори глупостей. Этот самолет еще не потерпел ни одной аварии, и так будет и дальше. - Даже если... - И я не собираюсь три дня развлекать Салли в купе, - прервала его Элис. - Потом мне понадобится целое лето, чтобы прийти в себя. - Пожалуйста, - не отступал Рой. - На поезд билеты забронированы на месяц вперед, а квартира уже сдана в аренду. Что с тобой? - в голосе послышались подозрительные нотки. - Ничего. Просто я боюсь самолетов. - Святой Боже! - воскликнула Элис. - И это говорит человек, налетавший двести тысяч миль. - Да. Поэтому я и тревожусь. - Ты пьян? - спросила Элис. - Элис, дорогая, - Рой вздохнул. - У нас одиннадцать утра. - У тебя такой странный голос. - Я не спал всю ночь, волновался. - Тогда перестань волноваться. Увидимся четырнадцатого. С тобой действительно все в порядке? - Да. - Должна отметить, ты меня удивляешь. - Извини. Они поговорили еще несколько минут, не пойми о чем, и Рой положил трубку, подавленный, чувствуя свое поражение. Позвонил через два дня, предпринял еще одну попытку. - Не задавай никаких вопросов. Сделай это для меня, а по приезде я тебе все объясню. Если ты хочешь лететь самолетом, пожалуйста, но только не четырнадцатого. Прилетай пятнадцатого, шестнадцатого, семнадцатого. В любой день. Но не четырнадцатого. - Рой, ты меня просто пугаешь, - ответила Элис. - Что на тебя нашло? Я спрашивала Элизабет, и она говорит, что раньше такого за тобой не замечалось. - Как она? - спросил Рой. - У Элизабет все хорошо. Она советует мне не слушать тебя и следовать намеченному. - Скажи ей, что нечего совать нос в чужие дела, - Рой много работал, плохо спал, так что сорвался на крик, и Элис не оставила это без внимания. - Кажется, я знаю, в чем дело, - от ее голоса тянуло холодком. - Моника сказала мне, что четырнадцатого будет большая вечеринка у Кондонсов. Ты, наверное, собрался туда кого=то пригласить и не хочешь, чтобы жена путалась под ногами... - Прекрати! - проорал Рой. - Или ты думаешь, что я зря прожила с тобой семь лет? Я не слепая. - Прилетай сегодня! - вопил Рой. - Прилетай завтра! Прилетай тринадцатого! Только не четырнадцатого! - Ты не хуже моего знаешь, если я откажусь от брони, но смогу заказать билеты только на июнь. Если ты больше не хочешь меня видеть, так и скажи. Совсем не обязательно разыгрывать для этого целый спектакль. - Элис, дорогая, - взмолился Рой, - заверяю тебя, я очень хочу тебя видеть. - Тогда перестань нести чушь и объясни, в чем дело. - Понимаешь, Элис... - начал он, уже решившись все рассказать, плюнув на то, что она может о нем подумать, но неожиданно оборвалась связь. Связался он с Элис десять минут спустя, но этого времени хватило, чтобы понять, что он не сможет посмотреть в глаза жене, не сможет жить, если в указанную дату ничего не произойдет и все будет выглядеть так, будто у него, до того нормального, здравомыслящего человека, вдруг съехала крыша. - Больше мне сказать тебе нечего, - выдавил он из себя, когда телефонистка наконец=то восстановила связь, - за исключением того, что я очень тебя люблю и не хочу, чтобы с тобой что=нибудь случилось. Он услышал, как на другом конце провода тихонько плачет Элис. - Нам надо быть вместе. Это ужасно. Пожалуйста, Рой, дорогой, не звони мне больше. Ты так странно себя ведешь, и после каждого нашего разговора мне в голову лезут какие=то отвратительные мысли. Все будет хорошо, когда я приеду к тебе* - Все будет чудесно, дорогая, - заверил ее Рой. - И ты больше никуда без меня не поедешь? Никогда? - Никогда, - он мог закрыть глаза и увидеть, как она, словно маленькая девочка, сидит в их уютной спальне, сжимая трубку обеими руками, а по ее милому личику, тронутому печалью и желанием, текут слезы. Что еще он мог добавить? - Спокойной ночи. Будь осторожна. Он положил трубку и тупо уставился в противоположную стену, зная, что и в эту ночь ему не заснуть. Утром четырнадцатого мая землю затянул легкий туман. Рой вышел из дома очень рано. От недосыпа покраснели глаза, его чуть покачивало. На пустынных улицах компанию только патрульные машины да телеги молочников. Калифорния, думал он. По утрам здесь всегда туман. До восьми утра туман в Калифорнии - обычное дело. Но на Атлантическом побережье другое время и другая погода, и до вылета ее самолета еще несколько часов. "Должно быть, виновата война, - думал он. - До войны такого никогда бы не произошло. Я полагал, что война никак на мне не отразилась, но, похоже, принимал желаемое за действительное. Все эти кладбища, молодые парни, умирающие на песке и зеленой траве, старые дамы в черных, отделанных кружевом платьях, погибшие на соседней улице в Лондоне во время авианалета. Рано или поздно, они должны были дать знать о себе. Мне надо взять себя в руки, полагаться на рассудок, а не чувства. Я всегда был здравомыслящим и уравновешенным человеком, в любых ситуация принимал логичные решения, никогда не доверял медиумам и гадалкам, священникам и психоаналитикам". Туман начал подниматься, он остановился, взглянул на далекие горы, охранявшие восточные подступы к городу. Самолеты пролетали над ними, огибая город и садились на его западной окраине. Полоска синевы, появившаяся над горами, все расширялась и расширялась. Туман рваными кляксами висел между толстыми, уродливыми пальмами, растущими вдоль улиц, вскоре под солнечными лучами заблестели капельки росы на лужайках, а синее небо, похоже, уже простиралось от Беверли=Хиллз до Шотландии. Он вернулся в отель и лег на кровать, даже не сняв ботинок. Какое=то время спустя проснулся. А в самый последний момент, на грани между сном и бодрствованием, вдруг увидел падающие на землю горящие самолеты, совсем как новостном ролике времен войны, и услышал голос Салли: "Я действительно должна ложиться в кровать? Я совершенно не хочу спать". Слова эти она повторяла едва ли не каждый вечер. Он посмотрел на часы. Без двадцати два по нью=йоркскому времени. Они уже в аэропорту, большой самолет стоит на летном поле, механики завершают проверки, баки залиты горючим. "Ну и хрен с ним, - подумал он. - Пусть меня примут за идиота". Снял трубку. - Аэропорт "Ла Гардия", Нью=Йорк". - Будет небольшая задержка, - ответила телефонистка. - Я вам перезвоню. - Дело очень важное. Срочное. - Будет небольшая задержка, - тем же тоном повторила телефонистка. - Я вам перезвоню. Рой положил трубку, подошел к окну. Ясное, чистое, ослепительное небо уходило за холмы, к далекому Нью=Йорку. "Я должен сказать все, - думал он, - как бы глупо все это и не прозвучит. Я должен запретить ей входить в самолет. Потом мы сможем посмеяться вместе. Я вернусь в Нью=Йорк первым же рейсом, а обратно мы прилетим вместе. Этим докажу ей, что других причин просто не было. Он достал чемодан, положил в него три рубашки, вновь потянулся к телефону. Через пять минут его соединили с аэропортом, еще через пять с менеджером нужной ему авиакомпании. - Моя фамилия Гайнор, - затараторил Рой, - просьба у меня очень необычная, поэтому, пожалуйста, выслушайте меня внимательно. - Как, вы сказали, ваша фамилия, сэр? - Гайнор. Г-а-й-н-о-р. - О, понятно, Гайнор. Так чем я могу вам помочь, сэр? - Мои жена и дочь... - Говорите, пожалуйста, громче. - Мои жена и дочь! - прокричал Рой. - Миссис Элис Гайнор, у нее билеты на двухчасовой рейс в Лос=Анджелес. Я хочу, чтобы вы их остановили... - Что вы сказали? - Я хочу, чтобы вы их остановили. Нельзя им лететь этим рейсом. Моим жене и дочери. Миссис Элис Гайнор. Двухчасовой рейс в Лос=Анджелес... - Боюсь, это невозможно, мистер Гайнор, - в вежливом голосе слышались нотки недоумения. - Все возможно. Вам достаточно объявить по системе громкой связи... - Невозможно, сэр. Самолет только что взлетел. Я очень сожалею. Чем еще я могу вам помочь? - Ничем, - ровным голосом ответил Рой и положил трубку. Какие=то мгновения посидел на краю кровати. Встал, шагнул к окну, посмотрел на синее небо и желто=зеленые горы. Там и остался, ожидая звонка из авиакомпании.
Перевел с английского Виктор Вебер
Переводчик Вебер Виктор Анатольевич 129642, г. Москва Заповедная ул. дом 24 кв.56. Тел. 473 40 91
IRWIN SHOW AGE OF REASON
Ирвин Шоу. Солнечные берега реки Леты
© Copyright Irwin Show © Copyright Перевел с английского Виктор Вебер (v_weber@go.ru) Date: 2 Jan 2002
Хью Форестер помнил все. Датs битвы у Нью=Колд=Харбор (31 мая - 12 июня 1864 г.), фамилию учительницы в первом классе (Вебер, рыжеволосая, вес сто сорок пять фунтов, без ресниц), рекордное число страйк=аутов в одной игре Национальной лиги (30 июля 1933 года, "Сент=луисские кардиналы" против "Чикагских щенков"), пятую строчку стихотворения "Жаворонку" (Шелли, "С бесхитростным искусством свой сердечный пыл[1]"), адрес самой первой девушки, которую поцеловал (Пруденс Коллингвуд, дом 248 по Юго=восточной Храмовой улице, Солт=Лейк=Сити, штат Юта, 14 марта 1918 г.), даты трех разделов Польши и разрушения Храма (1772, 1793, 1795 и 70 г. после Рождества Христова), количество кораблей, захваченных адмиралом Нельсоном в Трафальгарской битве (двадцать), профессию героя романа Френка Норриса "Мактиг" (дантист), фамилию человека, которому присудили первую в истории Пулитцеровскую премию в 1925 г. (Фредерик Л. Пакссон), кличку жеребца, выигравшего дерби в Эпсоме в 1923 г. (Папирус), номер в призывном списке, который он вытянул в 1940 г. (4726), свои верхнее и нижнее кровяное давление (сто шестьдесят пять на девяносто, повышенное), группу крови (первая) и остроту зрения (плюс два на правый глаз и плюс три на левый), слова босса, когда тот уволил его с первой работы ("На твое место я поставлю машину"), слова жены, когда он сделал ей предложение ("Я хочу жить в Нью=Йорке"), полное имя Ленина (Владимир Ильич Ульянов) и причину смерти Людовика Четырнадцатого (гангрена ноги). Он также помнил все виды птиц, средние глубины судоходных рек Америки, имена, полученные при рождении и после вступления на престол всех Пап, включая и Авиньонских, средние очки в бэттинге Гарри Хайлманна и Хайни Гроха, даты полных солнечных затмений со времен царствования Карла Великого, скорость звука, местонахождение могилы Д.Г. Лоренса, все рубаи Омара Хайама, количество жителей потерянного поселения Роаноук, скорость стрельбы автоматической винтовки Браунинга, военные операции Цезаря в Галлии и Британии, имя пастушки в пьесе "Как вам это нравится" и количество денег, лежащих на его счете в "Кемикэл бэнк и траст" утром 7 декабря 1941 г. (2367 долларов и 58 центов). А потом, поднявшись утром, он забыл, что этот день - очередная, двадцать четверная годовщина свадьбы (25 января). Его жена, Нарцисс, как=то странно смотрела на него в то утро за завтраком, но он читал в газете вчерашние новости, вызывавшие у него невеселые мысли ("Нет, никогда в Вашингтоне не будет порядка") и ничего не заметил. Тем же утром пришло письмо от их сына, который учился в университете Алабамы, но Хью сунул его в карман, не читая. Письмо адресовалось ему лично, и он знал, что сын попросит денег. Когда Мортон просто рассказывал о своих учебных буднях, на конверте красовались имена обоих родителей. Мортон учился в Алабаме, потому что с таким аттестатом не мог подавать документы в Йель, Дартмут, Уильямс, Антиох, Нью=йоркский колледж или университет Колорадо. Нарцисс спросила, будет ли он есть рыбу на обед, и он ответил, что да. Нарцисс сказала, что рыба преступно дорога и он вновь ответил да. Нарцисс спросила, все ли с ним в порядке, и он в третий раз ответил да, поцеловал ее, вышел из квартиры, направился к станции подземки на 242-й улице, всю дорогу до работы стоял, читая утреннюю газету. Родители Нарцисс какое=то время жили во Франции, вот и назвали дочь таким именем. Но он уже к нему привык. Читая газету в переполненном вагоне, Хью мечтал о том, чтобы большинство людей, о которых писали газеты, исчезли. Хью пришел на работу первым, прошел в свой закуток=клетушку, сел за стол, наслаждаясь видом пустых столов и тишиной. Вспомнил, как за завтраком Нарцисс дважды дернула носиком, словно собиралась заплакать. Он задался вопросом, почему, но думал об этом недолго, зная, что в должное время ему обязательно обо всем расскажут. Нарцисс плакала от пяти до восьми раз в месяц. Компания, в которой он работал, готовила к печати однотомную энциклопедию, абсолютно полную, на тонкой печатной бумаге, изготовленной из волокон бамбука, с семью с половиной сотнями иллюстраций. Вроде бы том этот собирались назвать "Гигантской карманной энциклопедией@, но окончательного решения издатель еще не принял. Хью корпел над буквой "С". В этот день в его планах значились Соавторство, Содалит, Сорренто и Софокл. Он помнил, что в Сорренто жил Максим Горький, а из ста двадцати трех пьес Софокла до наших времен сохранилось только семь. Работа Хью нравилась, за исключением тех моментов, когда в закутке появлялся мистер Горслайн. Владелец компании и главный редактор, он обожал стоять за спинами сотрудников и молчаливо наблюдать за их работой. Когда приходил мистер Горслайн, у Хью возникало ощущение, что кровь в паху замедляла свой бег. Седовласый мистер Горслайн, с лицом и фигурой пикадора, всегда в твидовом костюме, начинал с календарей. Издательский дом и сейчас издавал множество календарей. Порнографических, религиозных и тематических. При подготовке новых календарей Хью обязательно вносил свою немалую лепту, потому что помнил дату смерти Оливера Кромвеля (3 сентября 1658 г.), день, когда Маркони передал первое сообщение через Атлантический океан (12 декабря 1901 г.) или первый пароход приплыл из Нью=Йорка в Олбани (17 августа 1807 г.) Мистер Горслайн ценил удивительный талант Хью и проявлял прямо=таки отеческую заботу о его здоровье. Мистер Горслайн свято верил в гомеопатию и полезные свойства сырых овощей, а особенно баклажанов. Он также терпеть не мог очков и выбросил свои в 1944 г., прочитав книгу о комплексах упражнений для глазных мышц. В 1948 году он убедил Хью на семь месяцев отказаться от очков. Хью начали мучить головные боли, от которых мистер Горслайн лечил его каким=то гомеопатическим средством. После его приема у Хью возникало ощущение, что по его голове выстрелили зарядом мелкой дроби. И теперь, встав позади Хью, мистер Голстайн хищно смотрел на его очки, совсем как итальянский генерал, обозревающий еще независимый Триест. Здоровье Хью, пусть и не такое уж слабое, оставляло желать лучшего. Он часто простужался, а после ленча глаза наливались кровью. Мистер Горслайн все замечал, включая и тот факт, что в холодную погоду Хью каждый час по несколько раз бегал в туалет. В такие дни мистер Горслайн нарушал привычное молчание и рассказывал о диетах, призванных очистить носовые каналы, снять перенапряжение глаз и улучшить работу почек. В то утро мистер Горслайн заходил в комнатку Хью дважды. Первый раз молча постоял за его стулом пять минут, потом спросил: "Все еще на содалите?" - и вышел. Второй, постояв восемь минут, изрек: "Форестер, ты толстеешь. Белый хлеб", - и отбыл. Оба раза у Хью возникло знакомое ощущение в паху. * * *
Перед самым ленчем на работу к Хью забежала его дочь. Поцеловала со словами: "Поздравляю с праздником, папуля", - и протянула продолговатую коробочку, перевязанную цветной лентой. Двадцатидвухлетняя Клара уже пять лет как вышла замуж, но по=прежнему называла его папулей. Хью в некотором недоумении открыл коробочку. В ней лежала ручка с золотым пером. Четвертая из подаренных Кларой за последние шесть лет: две он получил на дни рождения, третью - на Рождество. Дочь не унаследовала отцовской памяти. - Это еще по какому поводу? - спросил Хью. - Папуля! - воскликнула Клара. - Ты шутишь. Хью уставился на ручку. Он знал, что день этот определенно не Рождество (25 декабря), а сам он появился на свет летом (12 июня), а не зимой. - Не может быть! - изумленно продолжила Клара. - Неужели ты забыл? Хью вспомнил лицо Нарцисс за завтраком, дернувшийся носик. - Боже, - выдохнул он. - Купи цветы, прежде чем появишься на пороге, - наказала ему Клара. Озабоченно всмотрелась в отца. - Папуля, ты в порядке? - Разумеется, я в порядке, - раздраженно бросил Хью. - Все когда=нибудь забывают день свадьбы. - Только не ты, папуля. - Я тоже. В конце концов, я - человек, - но случившееся потрясло Хью до глубины души. Он скрутил с ручки колпачок и, низко опустив голову, написал в блокноте большими буквами: "ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГОДОВЩИНА СВАДЬБЫ". Теперь у него было восемь перьевых ручек. - То, что мне нужно, Клара, - он убрал ручку в карман. - Премного тебе благодарен. - Ты не забыл, что обещал пригласить меня на ленч, не так ли? - Клара позвонила днем раньше, чтобы договориться о ленче, потому что у нее, сказала она Хью, возникла насущная необходимость обсудить с ним серьезные проблемы. - Разумеется, нет, - резковато ответил Хью. Надел пальто и они вышли из его закутка. Хаю заказал камбалу, передумал, остановился на бараньей отбивной, вспомнив слова Нарцисс о том, что на обед будет рыбу. Клара заказала жареную курицу, салат "Уолдорф" и бутылку вина, сказав, что после бутылки вина день бежит веселее. Хью не понимал, почему двадцатидвухлетняя женщина может изгнать грусть из второй половины своего дня, лишь выпив бутылку вина, но предпочитал не вмешиваться. Пока Клара изучала винную карту, Хью достал из кармана письмо Мортона, прочитал. Сын просил прислать двести пятьдесят долларов. Вроде бы он одолжил у соседа по общежитию "плимут", а после танцев влетел в канаву и ремонт обошелся в 125 долларов. Рядом с ним сидела девушка, которая сломала нос. Доктор нос выправил, но прислал счет на сто долларов, который Мортон пообещал оплатить. Десять долларов требовались ему на две книги по этике, а еще пятнадцать, как написал Мортон, чтобы получилась круглая цифра. Хью сунул письмо в карман, ничего не сказав Кларе. "В прошлом году, - подумал он, - было хуже". Тогда Мортона едва не отчислили, поймав на списывании на экзамене по математике. За курицей и вином Клара рассказала отцу о своих проблемах. В основном они вертелись вокруг ее мужа, Фредди. Она никак не могла решить, уйти от него или родить ребенка. Она не сомневалась, что у Фредди есть другая женщина, на Восточной 78=й улице, с которой он обычно встречается во второй половине дня, но, прежде чем сделать первый шаг в том или ином направлении, она хотела, чтобы Хью поговорил с Фредди как мужчина с мужчиной и выяснил, какие у того намерения. Когда она поднимала этот вопрос, он просто уходил из дома и ночевал в отеле. Если дело шло к разводу, она хотела бы получить от Хью тысячу долларов, необходимых для того, чтобы прожить шесть недель в Рено, поскольку Фредди уже сказал ей, что не даст на эту ерунду ни цента. А кроме того, на текущий момент Фредди испытывал некоторые финансовые затруднения. Он допустил перерасход по своему счету в автомобильном агентстве, на которое работал, и ему урезали лимиты. Если же они заведут ребенка, доктор, у которого она хотела бы наблюдаться, стоил восемьсот долларов, еще в пятьсот обошлось бы пребывание в больницу, но Клара знала, что и в этом могла рассчитывать на папулю. Она пила вино и говорила, тогда как Хью ел молча. Фредди уже пять месяцев не платит членские взносы в гольф=клубе и его вышибут оттуда, если он не внесет деньги до воскресенья, это действительно срочное дело, потому что от такого позора не отмоешься, и Фредди рвет и мечет с того самого момента, как получил письмо от секретаря клуба. - Я ему сказала, - на глазах Клары заблестели слезы, - что готова пойти работать, но он заявил, что скорее умрет, чем даст людям повод говорить, что он не способен содержать семью, и такая точка зрения достойна уважения. Еще он сказал, что не может обращаться к тебе за каждым центом. Это тоже говорит в его пользу, не так ли? - Да, - Хью помнил, что за последние четыре года зять одолжил у него 3850 долларов и не вернул ни цента. - Он знает, что о чем ты сегодня собиралась поговорить со мной? - В общих чертах. Клара налила себе вина. Выискивая в салате последние кусочки яблока и орехи, сказала, что ей не очень=то хочется грузить его своими проблемами, но он - единственный в мире человек, суждениям которого она полностью доверяет. Он такой умный, трезвомыслящий, находчивый, тогда как она не знает, любит Фредди или нет, понятия не имеет, как жить дальше, ей противно смотреть, как Фредди все время мучается из=за нехватки денег, и она хочет получить от Хью прямой ответ: считает ли он, что она, в свои двадцать два года, готова к тому, чтобы стать матерью? К тому времени, когда они допили кофе, Хью пообещал в самое ближайшее время поговорить с Фредди о женщине с 78=й улицы, оплатить как поездку в Рено, так и услуги акушера=гинеколога, и в принципе согласился дать денег на уплату членских взносов в гольф=клуб. По пути на работу Хью купил Нарцисс сумочку из крокодиловой кожи за шестьдесят долларов и, выписывая чек и протягивая его продавщице, недобрым словом, разумеется, про себя, помянул инфляцию. После ленча работалось ему с трудом, потому что мысли его занимала Клара (корь в четыре года, годом позже свинка, корректирующие пластинки на зубах с одиннадцати до пятнадцати, прыщи на лбу с четырнадцати до семнадцати). Так что с Сорренто дела продвигались очень медленно. Мистер Горслайн застывал за его спиной дважды. Первый раз спросил: "Все еще в Сорренто?" Второй - удивился: "Да кто захочет знать о том, что русский коммунист написал там книгу?" В дополнение к привычным ощущениям в паху, в этот день Хью отметил, что у него еще и учащалось дыхание, когда мистер Горслайн застывал за спиной. После работы он зашел в маленький бар на Лексингтон=авеню, в котором трижды в неделю встречался с Джин. Она его ждала, допивая первый стаканчик виски. Он сел рядом, приветствуя, сжал руку. Они любили друг друга уже одиннадцать лет, но он поцеловал ее лишь однажды (в День Победы), потому что в Брин=Морском колледже она училась с Нарцисс в одной группе и еще на ранних стадиях своего романа они решили не опускаться до греха. Джин, высокая, величественного вида женщина выглядела очень моложаво, возможно, потому, что жизнь ее не баловала и приходилось вертеться. Они встречались в маленьких, грустных барах на исходе дня, тихонько, с ностальгическими нотками, говорили о том, что все могло бы быть по=другому. На начальном этапе романа разговор у них шел веселее, где=то на полчаса, а то и дольше к Хью возвращались оптимизм и уверенность, свойственные ему в годы учебы в колледже, где он ходил в лучших студентах, до того, как ему со всей определенностью стало ясно, что блестящая память, талант, ум и удача совсем не обязательно идут рука об руку. - Я думаю, что в самое ближайшее время мы должны положить этому конец, - говорила Джин, пока Хью маленькими глотками пил виски. - Ни к чему это привести не может, и меня все больше мучает совесть. Я чувствую себя виноватой. А ты? Ранее у Хью даже не возникало таких мыслей. Вину он мог чувствовать разве что за поцелуй в День Победы. Но после слов Джин он вдруг понял, что отныне чувство вины не расстанется с ним, возникая всякий раз, когда он будет входить в бар и видеть сидящую там Джин. - Да, - голос его переполняла печаль, - наверное, ты права. - Я собираюсь уехать на лето, - продолжила Джин. - В июле. А по возвращении больше не буду с тобой встречаться. Хью тоскливо кивнул. Лето отстояло на пять месяцев, но ощущение пустоты возникло сразу. Ему пришлось стоять и по дороге домой. Народу в вагон набилось столько, что он даже не мог перевернуть страницы газеты. Он читал и перечитывал одну и ту же статью, думая: "Как же хорошо, что я не президент". В вагоне было жарко, зажатый среди других пассажиров, он чувствовал себя толстым и неуклюжим и вдруг понял, что действительно набрал лишний вес. Ощущения эти ему совершенно не нравились. А потом, перед тем, как поезд остановился на 242=й улице, он вспомнил, что оставил сумочку из крокодиловой кожи на своем столе. От ужаса пересохло в горле и задрожали колени. Не хотелось даже думать о том, что его ждет дома, если он переступит порог с пустыми руками. Укоризненные взгляды, невысказанные упреки, наверняка слезы. И дело было совсем не в том, что он не доверял женщине, которая убирала его кабинет и однажды (3 ноября 1950 г.) украла из верхнего правого ящика, в этом он мог поклясться, марки авиапочты на сумму один доллар и тридцать центов. Нет, стоя в уже опустевшем вагоне Хью пришлось признать, что за один=единственный день он дважды что=то забыл. А ведь он не мог даже припомнить, когда с ним такое случалось. Он коснулся головы, кончиками пальцев, словно надеялся получить хоть какой=то ответ. Решил бросить пить. Выпивал он всего пять и шесть стаканчиков виски в неделю, но частичная амнезия, вызываемая употреблением алкоголя - факт, доказанный медициной. Возможно, у него исключительно низкий порог толерантности. Вечер прошел, как он и ожидал. На станции он купил для Нарцисс розы, но ничего не сказал о сумочке из крокодиловой кожи, разумно рассудив, что это признание будет воспринято как новое оскорбление. Хью даже предложил поехать в город и отпраздновать годовщину их свадьбы в ресторане, но Нарцисс весь день жалела себя и настолько вошла в образ мученицы, что настояла на домашнем обеде, и они съели рыбу, которая стоила девяносто три цента за фунт. К половине одиннадцатого Нарцисс уже плакала. Спал Хью плохо, наутро приехал на работу рано, сумочка красовалась на середине его стола, куда ее поставила уборщица, но настроение у него не улучшилось ни на йоту. В этот день он забыл названия трех трагедий Софокла ("Эдип в Колоне", "Трахиния" и "Филоктет") и телефон своего дантиста. * * *
А потом пошло=поехало. Участились походы Хью в библиотеку, расположенную на тринадцатом этаже. Всякий раз он выходил из своего закутка с замиранием сердца, страшась изумленно=недоуменных взглядов сослуживцев. Пришел день, когда он забыл названия всех пьес Сарду, площадь территории Санто=Доминго, симптомы силикоза, определение синдрома и причину, по которой умерщвлял плоть святой Симеон=Столпник. В надежде, что все наладится, он никому не сказал ни слова, даже Джин, при встрече в маленьком баре на Лексингтон=авеню. Мистер Горслайн все дольше и дольше задерживался за спиной Хью, а тот сидел, прикидываясь, что работает, прикидываясь, что находится в отличной форме, хотя лицо прорезали морщины усталости, а мозг напоминал кусок замороженного мяса, обгрызенного волком. Однажды мистер Горслайн пробормотал что=то насчет гормонов, потом, в половине пятого предложил Хью уйти домой пораньше. Хью проработал у мистера Горслайна восемнадцать лет, и впервые мистер Горслайн предлогал ему уйти домой пораньше. Когда мистер Горслайн выходил из его закутка, Хью сидел за столом, тупо уставившись в разверзшуюся перед ним пропасть. Как=то утром, через несколько дней после годовщины свадьбы, Хью забыл название своей газеты. Стоял перед киоском, глядя на выложенные "Таймсы", "Трибюны", "Ньюс" и "Миррорз", и все они казались ему близнецами. Он знал, что последние двадцать пять лет каждое утро покупал одну и ту же газету, но ни названия, ни заголовки не подсказывали, какую именно. Один из заголовоков аршинными буквами сообщал о том, что вечером должно состояться выступление президента. Внезапно Хью осознал, что не помнит фамилию президента, не помнит, республиканец он или демократ. В то же мгновение волна наслаждения прокатилась по его телу. Но он знал, что это ощущение обманчиво, совсем как экстаз Т.Э.Лоуренса, который тот вроде бы испытал, когда турки едва не забили его до смерти. Хью купил "Холидей" и в вагоне подземки разглядывал фотографии далеких городов. В то утро он забыл, когда Джон Л. Салливан выиграл звание чемпиона мира в тяжелом весе, а также фамилию изобретателя подводной лодки. Ему пришлось сходить в библиотеку, потому что он больше не помнил, где находится город Сантандер, в Чили или Испании. После ленча, когда он с час сидел за столом, уставившись на свои руки (ему казалось, что между пальцами бегают мыши), в его закуток вошел зять. - Привет, Хьюи, старичок, - поздоровался он. Со своего первого появления в доме Форестеров зять по отношению к Хью вел себя неподобающе фамильярно. Хью встал, сказал: "Привет..." - и осекся. Он смотрел на своего зятя. Знал, что это его зять. Знал, что перед ним муж Клары. Но не мог вспомнить его имя. И второй раз за день испытал точно такое же наслаждение, как у газетного киоска, когда не мог вспомнить фамилии и политической принадлежности президента Соединенных Штатов Америки. Только на этот раз наслаждение не исчезло столь быстро. Оно длилось, длилось и длилось, пока Хью пожимал руку зятя и спускался с ним в лифте. Наслаждение осталось при нем и в баре по=соседству, где он купил своему зятю три "мартини". - Хьюи, старичок, - заговорил зять, ополовинив третий "мартини", - давай приступим к делу. Клара сказала мне, что ты хотел о чем=то со мной поговорить. Выкладывай, старичок, и покончим с этим? Что тебя гложет? Хью пристально смотрел на сидящего перед ним мужчину. Лихорадочно копался в памяти, но и представить себе не мог, какие общие дела могли у него быть с этим человеком. - Нет, - наконец, выдавил он. - Ничего меня не гложет. Его зять в недоумении вытаращился на него, а Хью, что=то напевая себе под нос, улыбался официантке. На улице, когда они вдруг остановились, зять откашлялся. - Хьюи, старичок, как насчет того... - но Хью крепко пожал ему руку и бодро зашагал прочь, в прекрасном расположении духа. Однако, на работе ему хватило одного взгляда на заваленный бумагами стол, чтобы хорошее настроение бесследно исчезло. Он уже добрался до буквы "Т", и многочисленные бумажки и две стопки книг разом напомнили ему о том, что он забыл многие факты жизни Тацита и просто не знает, кто такой Тэн. На одном из листков он заметил написанные его почерком дату и первое слово письма: "Дорогой..." Он смотрел на листок и пытался вспомнить, кому же он собирался его написать. Минут через пять до него дошло: он=таки решил написать сыну и вместе с письмом отослать ему чек на 250 долларов. Сунул руку во внутренний карман за чековой книжкой. Не нашел. По одному выдвинул и внимательно осмотрел все ящики стола. Не обнаружил чековой книжки и там. Потрясенный, впервые в жизни он куда=то задевал чековую книжку, решил позвонить в банк и попросить прислать ему новую. Снял трубку и тупо уставился в диск: забыл телефонный номер банка. Положил трубку и раскрыл телефонный справочник на букве "Б". С трудом, горло пересохло, сглотнул. Забыл название своего банка. Посмотрел на страницу с банками. Все названия казались знакомыми, выделить нужный не представлялось возможным. Он закрыл справочник, поднялся, подошел к окну. Два голубя сидели на подоконнике, похоже, очень замерзшие. В доме напротив стоял у окна лысый мужчина, курил и поглядывал вниз, словно прикидывал, выпрыгнуть ему сейчас или погодить. Хью вернулся к столу, сел. Может, это знак свыше, подумал он. Может, пропажа книжки означала, что в отношениях с сыном ему следует быть построже. Пусть сам расплачивается за свои ошибки. Он взялся за ручку, чтобы дописать письмо в Алабаму. "Дорогой..." - прочитал на листке. Долго смотрел на слово. Завинтил колпачок и убрал ручку в карман. Он более не помнил имени сына. Надел пальто и вышел, хотя часы показывали только три двадцать пять. Легким шагом направился к Музею, с каждым пройденным кварталом настроение у него улучшалось. И когда Хью поравнялся с Музеем, душа у него пела, как у человека, поставил сто долларов на победителя при ставке четырнадцать к одному. В Музее отправился к египтянам. Он долгие годы собирался посмотреть на египтян, но все не мог выбрать времени. Пройдясь по залам Древнего Египта, пришел в неописуемый восторг. И домой не ехал - летел, пребывая на седьмом небе. На газетный киоск даже не посмотрел. Какой смысл раскрывать газету, если он не узнавал ни одну из упомянутых в ней фамилий. С тем же успехом он мог читать "Синд обсервер", издающуюся в Карачи, или сонорскую "Эль Мундо". Без газеты дальняя дорога не так уж и утомляла. Он смотрел на пассажиров. Он перестал читать о том, что его сограждане творят друг с другом, а потому окружающие его люди казались более интересными, более симпатичными. Разумеется, эйфорию сняло, как рукой, как только он открыл входную дверь. В последние дни у Нарцисс вошло в привычку пристально смотреть на него по вечерам, так что в разговорах ему приходилось соблюдать крайнюю осторожность. Он не хотел, чтобы Нарцисс узнала о случившемся с ним. Не хотел, чтобы она волновалась, пыталась его вылечить. Весь вечер он слушал граммофон, но забыл про то, что надо менять пластинку. По ее окончанию срабатывала система автоматического включения, и музыка начинала звучать вновь. Он семь раз прослушал Второй концерт Сен=Санса для фортепьяно, прежде чем Нарцисс пришла из кухни и со словами: "Я схожу с ума", - выключила проигрыватель. Спать он лег рано. Слышал, как в соседней кровати плакала Нарцисс. Третий раз за месяц. Значит, всхлипывания в этом месяце ему предстояло услышать еще от двух до пяти раз. Это он помнил. На следующий день после ленча он занимался Талейраном. Низко склонившись над столом, медленно, но верно продвигался вперед, пока не почувствовал, что за спиной кто=то стоит. Развернулся. Седоволосый мужчина в твидовом костюме, не мигая смотрел на него. - Слушаю, - резко бросил Хью. - Вы кого=то ищете? На лице мужчины отразилось изумление, он густо покраснел и вышел, громко хлопнув дверью. Хью недоуменно пожал плечами и вернулся к Талейрану. После работы он спускался вниз в переполненном лифте, в вестибюле толпа клерков и секретарей штурмовала двери, спеша по своим делам. У выхода стояла очень симпатичная девушка. Еще издали она улыбнулась Хью и помахала ему рукой. На мгновение он остановился, польщенный вниманием такой красавицы, и едва не улыбнулся в ответ. Но он торопился на свидание с Джин и полагал себя староватым для таких амуров. Поэтому с каменным лицом проследовал мимо. Вроде бы услышал печальный вскрик, в котором ему послышалось слово "Папуля", но он знал, что такого быть не может и даже не обернулся. Вышел на Лексингтон=авеню, наслаждаясь тихим зимним вечером, и повернул на север. Миновал два бара и лишь приближаясь к третьему сбавил шаг. Повернул назад, вглядываясь в витрины баров. Все на один манер, хромированная стойка, неоновые огни. Еще один бар находился на противоположный стороне улицы. Точно такой же. Он, однако, вошел, но Джин там не было. У стойки заказал виски, спросил бармена: "В последние полчаса сюда не заходила одинокая дама?" Бармен в задумчивости посмотрел в потолок. - Как она выглядит? - спросил он. - Она... - Хью замолчал. Пригубил виски. - Неважно, - положил на стойку долларовую бумажку и вышел. К станции подземки он шагал в превосходном настроении, совсем как в тот день, когда в одиннадцать лет выиграл забег на сто ярдов. Случилось это 9 июня 1915 года на ежегодных легкоатлетических соревнованиях в школе Бригхэма Янга в Солт=Лейк=Сити. Настроение это, естественно, улетучилось, как только Нарцисс поставила на стол супницу. Глаза у нее припухли, очевидно, она плакала во второй половине дня, чем немало его удивила: ранее в одиночестве Нарцисс никогда не плакала. За обедом, зная, что Нарцисс пристально наблюдает за ним, Хью вновь почувствовал, будто между пальцами бегают мыши. После обеда Нарцисс не выдержала. - Ты меня не проведешь. У тебя другая женщина. Никогда не думала, что такое может случиться со мной. Отходя ко сну, Хью чувствовал себя пассажиром полупустого сухогруза, попавшего в зимний шторм неподалеку от мыса Гаттераса. * * *
Проснулся он рано, навстречу ясному зимнему дню. Понежился в теплой постели. Из соседней кровати доносился какой=то шум и он повернул голову. Увидел спящую женщину. Среднего возраста, с бигуди на голове. Она чуть похрапывала, и Хью мог поклясться, что никогда раньше ее не видел. Он тихонько встал, оделся и вышел в солнечный день. Как автомат, направился к станции подземки. Понаблюдал за людским потоком, вливающимся в поезда, понимая, что и ему надо ехать вместе с остальными. Где=то южнее находился город, там, на узкой улице стояло высокое здание, в котором ждали его прибытия. Но он отдавал себе отчет в том, что найти это здание не сможет, как бы ни старался. Здания нынче, внезапно подумал он, очень похожи на другие здания. Выйдя из станции подземки Хью быстрым шагом направился к реке. Вода блестела под солнцем, у берегов ее схватил ледок. Мальчишка лет двенадцати, в теплом пальто из шотландки и шерстяной шапочке, сидел на скамье, не отрывая глаз от реки. Школьные учебники, перевязанные кожаным ремнем, лежали у его ног на замерзшей земле. Хью присел рядом. - Хорошее утро, - отметил он. - Хорошее, - согласился мальчишка. - И чем ты тут занимаешься? - полюбопытствовал Хью. - Считаю корабли, - ответил мальчишка. - Вчера насчитал тридцать два корабля. Не считая паромов. Паромы я не считаю. Хью кивнул. Сунул руки в карманы и уставился на реку. До пяти часов вечера он и мальчишка насчитали сорок три корабля, не считая паромов. Лучшего дня в своей жизни Хью припомнить не мог.
Перевел с английского Виктор Вебер
Переводчик Вебер Виктор Анатольевич 129642, г. Москва Заповедная ул. дом 24 кв.56. Тел 473 40 91
IRWIN SHOW THE SUNNY BANKS OF THE RIVER LETHE 1 Перевод В.Д.Меркурьевой
Ирвин Шоу. Бог был здесь, но уже ушел
© Copyright Irwin Show "God was here but he left early" © Copyright Перевел с английского Виктор Вебер (v_weber@go.ru) Date: 2 Jan 2002
"Напирай на жалость, дорогуша, - вспомнила она, нажимая на кнопку звонка. Именно эти слова произнес Берт, когда отзванивался ей из Лондона. - Они клюют на жалость. Намекни на самоубийство. Но с этим нельзя пережимать. Если хочешь, упомяни меня. Все знают, мои проблемы, даже в Женеве, так что к тебе отнесутся с большим сочувствием. Я уверен, что все будет хорошо. Три мои приятельницы прошли через это, а теперь живут и не тужат". Берта, конечно, отличало многословие, но, с другой стороны, он достаточно хорошо знал нравы и обычаи пятнадцати стран. И везде мог помочь попавшим в беду. Им очень интересовалась полиция нескольких крупных городов. Берт знал очень много фамилий и адресов, и им хотелось, чтобы он поделился кое=какой информацией. Думая о Берте, о его стремлении помочь, она заулыбалась, стоя в темном коридоре перед запертой дверью. Послышались шаги. Дверь открылась. Она вошла. Сколько вам лет, миссис Маклайн? Тридцать шесть, - ответила Розмари. Вы, разумеется, американка. Да. Где вы живете? - В Нью-Йорке, - она решила не говорить ему, что владеет французским. Пусть думает, что она совершенно беспомощна. Несчастная женщина, затерявшаяся в чужой стране. Вы замужем? Развелась пять лет тому назад. Дети? Дочь. Восемь лет. Ваше нынешнее состояние... какой у вас срок? Шесть недель. Вы уверены? - по=английски он говорил совершенно правильно, без малейшего акцента: учился в Пенсильвании. Невысокий, моложавый, в строгом костюме, аккуратно подстриженные каштановые волосы, уютный кабинет, выдержанный в коричневых тонах. И лицо, напоминающее керамическую маску. Дверь он открыл сам: обходился без секретаря. Стены украшали дипломы на нескольких языках. Уличный шум в кабинет не проникал. День выдался солнечный. Печали она не испытывала. Абсолютно. Ваше самочувствие? Физически... - она замялась. Лгать смысла не было. - Физически... полагаю, все у меня в порядке. - Мужчина? Я бы предпочла не говорить о нем. К сожалению, я вынужден настаивать на более подробном ответе. Фантазии. Мы собирались пожениться, но он погиб в автокатастрофе. Под лавиной. Я вовремя узнала, что у него плохая наследственность: среди ближайших родственников сплошь психи. Он - католик, итальянец, женат, в Италии, как вам известно, разводы запрещены, и, потом, я хочу жить в Нью= Йорке. Он - индус. Обещал жениться на мне и исчез. Он - шестнадцатилетний мальчишка и еще ходит в школу. Абсурд. Сплошной абсурд. Психиатр сидел в своем коричневом кабинете, терпеливо ожидая, когда ему начнут лгать. Он женат, - правда. - Счастлив в браке, - скорее всего, правда. - У него двое маленьких детей. Он гораздо моложе меня, - абсолютная правда. Он знает? Нет, - абсурд тоже имеет свои пределы. Нелепый уик=энд в горах с мужчиной, которого встретила впервые в жизни, который не очень=то и понравился, которого больше не хотелось видеть. Женщиной она была разборчивой, такого никогда раньше не позволяла и знала наверняка, что повторения не будет. Но нельзя же вцепляться мертвой хваткой в мужчину, который на десять лет моложе, и вырывать его из семьи, не может она рыдать, словно школьница, и между всхлипываниями твердить, что ее соблазнили. И все потому, что снежная буря на двое суток отрезала их отель от остального мира. Вульгарно, знаете ли. И сохранился ли у нее его адрес? В последнее утро он записал его на листке, это она помнила, сказал, если она окажется в Париже... Но ей ужасно хотелось спать, ее радовало, что он наконец=то уйдет, короче, она не могла утверждать, что положила этот листок в сумочку. С его рабочим адресом. Семья - это святое. Французы. - Нет, он не знает. Вы полагаете, говорить ему не надо? Какой смысл? Вместо одного человека волноваться будут двое, - хотя она не могла представить себе его волнующимся. Он разве что пожмет плечами. Американка приезжает в Европу, не зная, как... - Видите ли, это произошло случайно. На лыжном курорте. Вы же знаете, что такое лыжный курорт? Я не катаюсь на горных лыжах, - гордо произнес он. Серьезный человек. Фривольность не в его вкусе. Он не из тех, кто тратит приличные деньги, чтобы переломать себе ноги. Волна отвращения нахлынула на нее. И к самому психиатру, и его отвратительному коричневому костюму. Я напилась, - ложь. - Он помог мне подняться в номер, - ложь. - Я не знаю, как это произошло, - коричневый костюм передернуло. - Он повел себя недостойно, не показал себя джентльменом, - неужели все это говорит она. - Я просила его уйти, но он лишь смеялся. Он же француз, - может, на этом ей удастся сыграть. Всем известна взаимная неприязнь швейцарцев и французов. Кальвин против мадам де Помпадур. Женева, растоптанная войсками Наполеона. В мире будет на одним француза меньше. Или наполовину француза. - По его отношению я поняла, что у него напрочь отсутствует чувство ответственности, - теперь она словно озвучивала показания в полицейском участке. Надеясь, что коричневый костюм этого не заметил. Заученность в кабинете психиатра противопоказана. Очень важно имитация стихийности, каждое слово должно вырываться из души. Но, с другой стороны, она, скорее всего, говорила правду. С чего Жан=Жаку чувствовать ответственность. У него могло сложиться ощущение, что на недели она спит с тремя разными мужчинами. Она же привела его в свой номер, едва они познакомились. Не прошло и двадцати четырех часов. Pourquoi moi, Madame? Pourquoi pas quelqu'un d'autre*? Она могла представить себе холодный, вежливый голос, бесстрастное, загорелое, красивое, лицо. Жан-Жак! Если уж американской женщине довелось завести француза=любовника, его имя не должно быть таким французским. Да еще через дефис. Так банально. Теперь воспоминания о том уик=энде не вызывали положительных эмоций. Да еще ее имя. Розмари. Женщины, которых зовут Розмари, абортов не делают. Они выходят замуж под белой фатой, внимательно выслушивают советы, которые даем свекровь и по вечерам, в зеленых пригородах, дожидаются возвращения мужа с работы. Какие у вас средства к существованию, мадам? - спросил психиатр. Он сидел, сложив руки перед собой, похожий на статую. Входя в его кабинет, Розмари ответила, что он внимательно оглядел ее одежду. Оделась она слишком хорошо, чтобы вызывать жалость. Женева - элегантный город. Костюмы от Диора, Баленсиаги, Шанель, сверкающие вывески банков, реклама часов. - Ваш бывший муж выплачивает вам алименты? Он платит за нашу дочь. Я зарабатываю на жизнь сама. А, так вы работаете, - наконец=то в его голосе проклюнулись эмоции: он удивился. Да. И чем вы занимаетесь? Я - покупатель. Да? - конечно же, она покупатель. Все что=то покупали. Она понимала, что без пояснений не обойтись. - Я закупаю товары для универсального магазина. Иностранные товары. Итальянский шелк, французский антиквариат, старинное стекло, английское серебро. Понятно. Вы много путешествуете, - еще один камешек в ее огород. Если вы много путешествуете, негоже вам беременеть на лыжном курорте. Одно с другим не связывалось.. Бледнокожие руки, застывшие на столе, выказывали недоверие к ее рассказу. Я провожу в Европе три или четыре месяца в ----------------------------------------------- * Почему я, мадам? Почему не кто=нибудь еще? (фр.) году. Donc, Madame, vous parlez francais*? Mal, - ответила она. - Tres mal**, - tres она попыталась произнести с американским акциентом, который так смешил французов. Вы свободны в выборе партнера? - он нападал на нее, она это чувствовала. Более=менее, - слишком свободна. Если б не эта свобода, она бы не сидела в кабинете женевского психиатра. Аккурат перед отъездом в Европу, она подвела черту под трехлетним романом. Собственно, именно из=за этого разрыва она так долго задержалась в Европе, взял отпуск в январе, а не в августе. Хотела, чтобы успокоилась поднятая ею волна. Когда мужчина сказал, что он готов развестись и они могут пожениться, она осознала, что ей с ним скучно. Определенно, Розмари - совершенно неподходящее ей имя. Ее родителям следовало бы это знать. Я лишь хотел сказать, что мы живем в либеральную эпоху, - пояснил доктор. - Эпоху терпимости. В определенном смысле, да, - ей хотелось встать и уйти. - Вы не будете возражать, если я закурю? Пожалуйста, простите меня. Мне давно следовало предложить вам сигарету. Сам я не курю, вот и забываю, он не катается на горных лыжах, он курит. Наверное, не делает многого другого. Психиатр наклонился вперед, взял зажигалку из ее руки, поднес огонек к кончику сигареты. Ее руки дрожали. Ноздри психиатра чуть дернулись. Сигаретный дым им явно не нравился. - Когда вы путешествуете, мадам, кто присматривает за вашей дочерью? Ваш бывший муж? - Няня. У меня полная опеку, - американизм. Скорее всего, вызывающий антипатию у европейца. - Он живет в Денвере. Я стараюсь отсутствовать как можно меньше времени. - Няня, - кивнул мужчина. - То есть материальное положение позволяет вам завести -------------------------------------------- * Значит, вы говорите по=французски (фр.) ** Плохо. Совсем плохо (фр.) второго ребенка? Она запаниковала. Между коленями словно пробежал ледяной ветерок, скрутило живот. Этот мужчина - ее враг. Зря она положилась на Берта. С чего она решила, что он может помочь? Что он в этом понимает? - К сожалению, если станет известно, что я жду ребенка, меня выгонят с работы. В моем возрасте это нелепо и... опасно. Америка - не такая уж свободная страна, доктор. А мой муж постарается забрать у меня дочь, и суд, скорее всего, возьмет его сторону. Признает, что я не выполняю возложенных на меня обязанностей. Мой муж очень зол на меня. Мы не разговариваем. Мы... - она замолчала. Психиатр разглядывал свои руки. Она представила, как объясняет все это дочери: "Френсис, дорогая, завтра аист принесет тебе подарок..."- Я не могу даже подумать об этом. Лучше умереть, - о, Боже. Она не ожидала от себя, что сможет произнести эту фразу. Но он все равно не пойдет ей навстречу, нет у него желания подписать нужную бумагу, и он ее не подпишет. - Даже теперь я часто впадаю в депрессию. Испытываю безотчетный страх, если кто=то входит в комнату, где я сплю. Я запираю окна и двери, боюсь переходить улицу, плачу на людях. Я... - напирай на жалость, говорил Берт. Оказывается, не так это и трудно. - Я не знаю, что я сделаю, просто не знаю, это так ужасно... - ей хотелось плакать, но не перед этим лицом-маской. - Я полагаю, это временно, мадам. Мне представляется, что скоро это пройдет. Мне представляется, что этот ребенок не представляет серьезной угрозы ни для вашей жизни, ни для вашего психического здоровья. И, как вам, безусловно, известно, по швейцарским законам мне разрешено рекомендовать прерывание беременности только... Она встала, затушила сигарету в пепельнице. - Благодарю вас. Мой адрес у вас есть. Вы знаете, куда послать счет. Он поднялся, проводил ее до дверей, открыл дверь. - Adieu, Madame, - и откланялся. * * *
Выйдя из дома, она быстрым шагом направилась к озеру. Вдоль узкой улицы выстроились чистенькие, аккуратненькие антикварные магазинчики, словно перескочившие из восемнадцатого в двадцатое столетие. Такие живописные, что даже не верилось в их реальность. Она остановилась перед витриной одного, с восхищением оглядела письменный стол с обтянутым кожей верхом, прекрасный комод красного дерева. Швейцарские законы. Но ведь случилось это в Швейцарии! Они не имели права так обойтись с ней, это несправедливо. Мысль эта, несмотря на ужасное настроение, вызвала у нее смех. Покупатель, вышедший из магазина, с любопытством посмотрел на нее. Розмари спустилась к озер. Взглянула на фонтанчик, на флаг для лебедей, торчащий из воды, на экскурсионные кораблики, под ярким солнцем неспешно плывущие к Уши, Веве, Мортре. Она почувствовала, что голодна. В эти дни у нее был отменный аппетит. Она посмотрела на часы. Самое время для ленча. Зашла в лучший, как она слышала, ресторан города, заказала truite au bleu*. Если приезжаешь в чужую страну, надо обязатально пробовать национальные блюда. К рыбе подали бутылку белого вина, с виноградников, растущих у озера. Путешествуйте по Европе, призывала реклама в журналах. Отдыхайте в Швейцарии. Вторая половина дня представлялась ей бесконечной, уходящей за горизонт дорогой. Она могла подняться на борт одного из корабликов, а потом прыгнуть в отравленное, синее озеро. А потом, когда ее выловят, пойти к мужчине в коричневом костюме и вновь вернуться к вопросу о ее психическом здоровье.
- Варвары, - говорил Жан=Жак. - Варварская страна. Франция, впрочем, еще более варварская, - они сидели на выходящей к озеру террасе Королевского павильона в Булонском лесу. Деревья только зазеленели, солнце, однако, сильно припекало, цвели --------------------------------------------------- * Обжаренная форель (фр.) тюльпаны, по коричневой воде скользили первые в сезоне лодки, молодой американец фотографировал свою девушку, чтобы, вернувшись домой, документально подтвердить свое пребывание в Булонском лесу. Девушка, в оранжевом платье, одним из трех цветов, вызванных модными в этом сезоне, смеялась, демонстрируя американские зубы. Розмари провела в Париже три дня, прежде чем позвонила Жан=Жаку. Она нашла этот листочек бумаги. С адресом работы. Разобрала иностранный почерк. По грамматике в школе у него точно была пятерка. Умненький пальчик, склонившийся над партой. Листочек напомнил ей о чисто прибранном номере отеля в горах. Деревянные стены, сосновый аромат. Вливающийся в открытое окно, безошибочный запах секса, пропитавший простыни. Она вновь чуть не выбросила листок. Теперь радовалась, что не поддалась первому порыву. Жан=Жак повел себя, как человек. Не француз. В телефонном разговоре старался не говорить лишнего, но Розмари почувствовала, что он рад ее звонку. Предложил встретиться за ленчем. В Париже его имя не казалось очень уж... предопределенным. В Париже не смущал ее и дефис. Она провела три дня, не встретившись, не поговорив ни с нем из знакомых. Телефонную трубку сняла лишь один раз, чтобы позвонить Берту в Лондон. Он ей посочувствовал, но помочь ничем не смог. Собирался лететь в Афины. В эти дни все летели в Афины. Пообещал, что даст телеграмму, если общение с греками подвигнет его на какие=то идеи. Не бойся, дорогуша, все образуется. Наслаждайся Парижем. Она сняла номер в отеле на Левом берегу, хотя обычно останавливалась на улице Мон Табо. Но там ее хорошо знали, а ей не хотелось видеть знакомые лица. Она собиралась еще раз все обдумать, наедине с собой. Первый шаг, второй, третий... Первый, второй, третий... Потом у Розмари создалось ощущение, что ее мозги выворачиваются наизнанку. Она поняла, что должна с кем=то поговорить. О чем угодно. Говорить о случившемся Жан=Жаку она не собиралась. Какой смысл? Но в ресторане неподалеку от ее отеля (ели они морской язык, запивали "пулли фуме") он отнесся к ней с таким вниманием, так быстро догадался, что у нее какие=то неприятности, так хорошо смотрелся в темном костюме и узком галстуке, выглядел таким цивилизованным, что она рассказала обо всем. Много смеялась, выставила психиатра в самом неприглядном свете, трещала без умолку. Жан=Жак не спросил: "Pouquoi moi?" - но сказал: "Это надо серьезно обсудить". И повез ее в Булонский лес на роскошном английском спортивном автомобиле, чтобы выпить на солнышке кофе с коньяком (должно быть, у него на работе четырехчасовые перерывы на ленч, подумала она). И, сидя на террасе, наблюдая, как молодые мужчины налегают на весла, проплывая мимо на фоне тюльпанов, она уже не сожалела о том заснеженном уик=энде. Совсем не сожалело. Она помнила, как решила позабавиться, увести Жан=Жака от юных красоток, которым так хотелось лечь под него. Она помнила ощущение триумфа, охватившее ее, когда ей это удалось, когда он отдал предпочтение ей, стоящей на пороге среднего возраста, которая не могла мчаться по склонам, как эти детки. Жан-Жак так нежно держал ее за руку, когда они сидели на солнышке за железным столиком, что это ощущение вернулось вновь. Но уже не захлестнуло ее с головой, так что о постели не могло быть и речи. О чем она ему и сказала, прямо и откровенно. Жан-Жак стоически воспринял ее решение. Французов просто оклеветали, подумала она. Когда он вытащил бумажник, чтобы расплатиться в ресторане, она заметила фотографию молодой женщины под прозрачным целлулоидом. Настояла на том, чтобы он показал фотографию ей. Его жена, улыбающаяся, очаровательная женщина с широко посаженными серыми глазами. Она не любила горы, терпеть не могла кататься на лыжах, сказал он. Поэтому на уик=энды он ездил один. Это их дело. В каждой семьи свои законы. Она, Розмари, не собиралась вмешиваться в их жизнь. Жан=Жак сидел рядом, нежно держал ее за руку, уже не любовник, а друг, в помощи которого она нуждалась, который бескорыстно брался ей помочь. - Все расходы, - говорил Жан-Жак, - я разумеется... - Такая помощь мне как раз ни к чему, - быстро ответила она. - Сколько у нас есть времени? - спросил он. - Я хочу сказать, когда ты должна вернуться домой? - Вчера. - А в Америке? Она высвободила руку. Вспомнила истории, которые рассказывали ей подруги. Темные дома в районах с сомнительной репутацией, деньги, заплаченные авансом, не внушающие доверия медсестры, доктора, нарушающие закон, возвращение домой два часа спустя. - Где угодно, только не на моей дорогой родине. - Да, я слышал, - кивнул Жан-Жак. - Кое=что, - он покачал головой. - В каких ужасных странах мы живем, - и он тяжело вздохнул, уставившись на тюльпаны. Мозги Розмари вновь начали выворачиваться наизнанку. - На уик=энд я должен уехать в Швейцарию. Лыжный сезон завершается, - он чуть пожал плечами, извинялся. - Я давно об этом договорился. Потом заверну в Цюрих. У меня там есть друзья. Постараюсь найти тебе другого доктора, который проявит больше сочувствия. - Психиатра. - Разумеется. Я вернусь во вторник. Ты сможешь подождать? Мозги стали наперекосяк. - Да. Еще неделя. - К сожалению, завтра я уезжаю в Страсбург. По делам. В Швейцарию поеду прямо оттуда. Я не смогу показать тебе Париж. - Ничего страшного. Я не пропаду. Я очень тебе признательна, - ей хотелось сказать ему что=то приятно, компенсироваться за свою прежнюю недооценку Жан-Жака. Он взглянул на часы. Всегда наступает момент, подумала она, когда мужчина, даже лучший из лучших, смотрит на часы. * * *
Телефон зазвонил, едва она открыла дверь номера. - Говорит Элдред Гаррисон, - мягкий, английский выговор. - Я - друг Берта. Как и все, - короткий смешок. - Он сказал, что в Париже вы одна и я должен о вас позаботиться. Вы позволите пригласить вас на обед? - Ну... - она уже собралась отказаться. - Я обедаю с друзьями. Маленькая такая компания. Мы зайдем за вами в отель. Она оглядела свой номер. Заляпанные обои, тусклые лампы, под такими не почитаешь. Ждать целую неделю. Не могла же она просидеть в номере семь дней. - Премного вам благодарна, мистер Гаррисон. - С нетерпением жду встречи. Восемь часов вас устроят? - Я буду готова. Без пять восемь она сидела в холле отеля. Волосы зачесала назад, надела самое бесформенное платье. На этой неделе ей не хотелось привлекать к себе внимание мужчины, особенно англичанина. Ровно в восемь в отель вошла пара. Молоденькая девушка со светлыми волосами и славянскими чертами лица. Симпатичная, улыбчивая. Несомненно, она не могла тратить на одежду, сколько хотела. Жан-Жаку она бы понравилась, но он не стал бы показываться с ней на людях, не пригласил бы в ресторан, где бывали его друзья. Мужчина, высокий, седеющий, держался очень уверенно. Неброский, но дорогой серый костюм полностью соответствовал голосу, который она слышала по телефону. Розмари отвела взгляд и застала в ожидании. Мужчина переговорил с портье по=французски, портье указал на Розмари, сидящую у окна. Пара направилась к ней. Оба улыбались. - Надеюсь, мы не заставили вас ждать, миссис Маклайн, - сказал Гаррисон. Она поднялась, протянула ему руку, улыбнулась. Решила, что этот вечер не принесет сюрпризов. * * *
Она не ожидала, что спиртное польется рекой. Гаррисон четко выдерживал график. Порция виски каждые пятнадцать минут. Для всех, включая девушку. Ее звали Анна. Приехала из Польши четыре месяца тому назад. С сомнительными документами. Она работала секретарем, знала пять языков. Хотела выйти замуж за американца, ради паспорта, чтобы ее не отправили обратно в Варшаву. Фиктивный брат, она этого не скрывала. Новый паспорт и быстрый развод. Гаррисон имел какое=то отношение к английскому посольству. Он отечески смотрел на Анну, и Розмари подумала, что девушку, похоже, не устраивал английский паспорт. Вот Гаррисон и подыскивал ей подходящего американца. Он вновь заказал виски. Алкоголь, похоже, на него не действовал. Сидел он с прямой спиной, руки его не дрожали, когда он закуривал сам или подносил зажигалку к сигаретам дам, язык не заплетался. Если Империя и рухнула, то не из=за таких, как Гаррисон. Они сидели в маленьком, окутанном полумраком баре неподалеку от отеля Розмари. Удобное местечко, сказал Гаррисон. В Париже он знал тысячи удобных местечек, Розмари в этом не сомневалась. И в баре хватало его знакомых. Англичан, того же возраста, за сорок, молодых французов. Стаканы с виски прибывали как по расписанию. Розмари казалось, что сумрак в баре сгущался, но она чувствовала, что ее глаза сияют все ярче. А впереди маячил обед. С молодым американцем. Розмари уже не помнила, где они должны с ним встретиться и когда. Они говорили о Берте. Об Афинах. Военные только что взяли власть в Афинах. Берту это наверняка понравилось. Он обожал риск. "Я за него боюсь, - вздохнул Гаррисон. - Дело всегда кончается тем, что его бьют. Ему это нравится. Но как бы на этот раз его не выловили из Пирейской бухты. Странный у него вкус". Розмари кивнула. - У меня сложилось такое же ощущение. Я даже сказала ему об этом. Дорогуша, ответил мне Берт, от судьбы не уйдешь. Как написано на роду, так и будет. Анна улыбалась, глядя в пятый стакан виски. Она напомнила Розмари ее дочь, которая иногда, перед сном, вот так же загадочно улыбалась над стаканом молока. И у одиннадцатилетних были свои секреты. - И я знала одного такого человека, - сказала Розмари. - Художник по интерьеру. Невысокий, милый мужчина. Лет пятидесяти с небольшим. Тихий, спокойный. Не такой откровенный, как Берт. Американец. Трое матросов забили его до смерти в баре в Ливорно. Никто не мог понять, каким ветром его занесло в Ливорно, - как же его звали? Она же знала и имя, и фамилию. Точно знала. Встречалась с ним десятки раз, часто разговаривала на вечеринках. Он изобрел стул, она это помнила. И злилась на то, что память отказывалась подсказать его имя. Дурной признак. Если ты многократно говорила с этим человеком, если человека, оставившего о себе заметный след (создать новый стул - такое по плечу далеко не каждому), убили, ты должна хотя бы помнить его имя. Дурной, очень дурной признак. Вновь принесли виски. Анна улыбалась. В баре становилось все сумрачнее. Розмари жалела о том, что Берт в Афинах. Танки на улицах, комендантский час, люди, дрожащие под дулом автомата, нервные солдаты, которые, скорее всего, не поймут шуток английского гея. Напирай на жалость, дорогуша. Она перешли Сену по мосту. Реку, текущую срель монументов. Париж - Библия в камне. Виктор Гюго. Такси едва не размазало их по мостовой. "Sales cons*", - крикнул таксист. Голос Лютеции. - Ta gueule**, - ответил Гаррисон, выйдя из образа английского джентльмена. Анна улыбнулась. - Улицы полны опасности, - Гаррисон взял ее под локоток. Один мой приятель, француз, случайно зацепил другой автомобиль, на маленькой улочке неподалеку от Оперы. Так второй водитель, разъяренный, как бык, выскочил из кабины, ударил его ---------------------------------------- * Кретины (фр.) ** Заткни пасть (фр.)
один раз и убил. На глазах жены. Оказался экспертом по карате. Анна улыбнулась. - В Варшаве все гораздо хуже. Она сидела в тюрьме в Варшаве. Всего сорок восемь часов, но в тюрьме. Они уже пришли в ресторан, но за столик не сели, коротая время в баре. Американец все не появлялся. Маленький ресторанчик находился недалеко от Елисейских Полей. Народу было немного. Одинокие мужчины читали газеты. На первой полосе одной два полных джентльмена средних лет тыкали друг в друга рапирами. Утром состоялась дуэль между двумя членами парламента. Пролилась кровь. Несколько капель. Царапина на руке. Жаждущий сатисфакции ее получил. Французы. - Мне тогда было только шестнадцать, - говорила Анна. - Меня пригласили на вечеринку. К итальянскому дипломату. Меня часто приглашали иностранцы, потому что я свободно говорю на нескольких языках, - в наше время такие, как Анна, всегда в цене. - Я до сих пор пью только фруктовый сок. Всех поляков, присутствующих на вечеринке, арестовали. - Encore trois whiskeys, Jean*, - обратился к бармену Гаррисон. - Дипломат вывозил из Польши произведения искусства. Контрабандой. Был тонким ценителем живописи. Полиция допрашивала меня в маленькой комнатке десять часов подряд. Они хотели знать, как в помогала ему и сколько мне за это платили. Они обвиняли меня и в шпионаже. Я только плакала. Потому что ничего не знала. Когда меня приглашали на вечеринку, я не отказывалась. Девушке не положено отказываться, если ее приглашают. Я хотела к маме, но они сказали, что оставят меня в тюрьме и оставят там, пока я не признаюсь, никому не сообщив, где я нахожусь. А не признавшись, но я останусь в тюрьме навсегда, - Анна улыбнулась. - Мне посадили в камеру к двум женщинам. Проституткам. У них каждое второе слово было ругательством. Они смеялись над моими слезами, но я плакала и плакала, не могла --------------------------------------------- * Еще три порции виски, Жан (фр.) остановиться. Они сидели в тюрьме уже три месяца и не знали, когда их выпустят. Они ужасно хотели мужчину. Три месяца без мужчины - это ад, говорили они. Из ткани, перекрутив ее, они сделали ... - она замялась, не находя нужного слова, - ... такую штучку, похожую на половой орган мужчины. - Пенис, - подсказал Гаррисон. - Они ублажали им друг друга, - продолжила Анна. - Потом захотели испробовать его на мне. Я закричала, пришел охранник, а они смеялись. Говорили, что через три месяца я буду умолять их дать мне эту штучку, - она улыбалась, потягивая виски. - На следующий вечер меня выпустили. Предупредили, что я никому не должна говорить, где была. А теперь я в Париже, хочу выйти замуж за американца и жить в Америке. И тут же в ресторан вошел американец. В сопровождении молодого, кровь с молоком, англичанина, словно сошедшего со страниц романа Грэмема Грина "Конец пути". Американец представился: Кэрролл. Кожаный пиджак, черная водолазка, длинное, мрачное, загорелое дочерна лицо. Он работал фотографом в большом информационном агентстве и только что вернулся из Вьетнама. А опоздал потому, что дожидался, пока привезут отснятые им фотографии. Но так и не дождался. Англичанин работал на Би=би=си и держался очень скромно. Американец поцеловал Анну, по=братски. На желающего вступить в фиктивный брак он никак не тянул. Вновь подали виски. Розмари так и сияла. А молодой англичанин краснел всякий раз, когда она замечала, что он смотрит на нее. Куда как лучшее времяпрепровождение, чем одной торчать в номере отеля, где лампы такие тусклые, что нельзя даже читать. - Тюрьма - это высшее из испытаний, - говорил Гаррисон. Рассказ Анны пробудил в нем воспоминания о былом. Он провел три года в японском концентрационном лагере. - Вот где проверяется характер. Даже непосредственное участие в боевых действиях не идет ни в какое сравнение с тюрьмой. Они сидели за столиком. Ели закуски. Ресторан славился своими закусками. На двух больших столах стояли тарелки с тунцом, сардинами, редисом, очищенным сельдереем, яйцами под майонезом, грибами в масле, десятком сортов колбас и паштетов. Армии бедняков могли бы кормиться на этих закусках. Молодой англичанин сидел рядом с Розмари. Когда его колено случайно касалось колена Розмари, он тотчас же отдергивал ногу, словно колено натыкалось на штык. Виски сменило вино. "Божоле" нового урожая. Бутылки темного стекла появлялись на столе, опорожнялись, уступали место новым. - Охранники придумали себе забавную, по их мнению, игру, - говорил Гаррисон. - Кто-то из них, не спеша, курил сигарету. Стоя перед нами. Перед сотней мужчин, изголодавшихся, в лохмотьях, многие из которых отдали бы жизнь за сигарету. Не слышалось ни звука. Никто не шевелился. Мы просто стояли и смотрели, как маленький человек с ружьям курит, поглядывая на нас сквозь вьющийся дымок. Когда от сигареты оставался окурок, он бросал его на землю, растирал каблуком и отходил на несколько ярдов. А сто человек бросались в драку, чтобы добыть крупицы табака. Охранники смеялись. - Загадочный восток, - покивал Кэрролл. - Но Вьетнаме мне довелось увидеть такое... Розмари надеялась, что он не будет вдаваться в подробности. Еда пришлась ей по вкусу, виски вкупе с вином подняли ей настроение, и очень уж не хотелось, чтобы ужасы войны омрачали ее пребывание в Париже. К счастью, Кэрролл оказался молчуном и продолжения не последовало. Правда, он полез в карман пиджака, достал фотографию и положил перед Розмари. В те дни такие фотографии заполонили все газеты. Женщина лет восьмидесяти, вся в черном, с протянутой рукой сидит на корточках у каменной стены. Рядом с ней, таращась в объектив, голый, голодный ребенок. А мимо, не удостоив их и взглядом, проходит стройная, ярко накрашенная, с начесанными волосами девушка=азиатка в шелковом платье с длинным разрезом, позволяющим полюбоваться ее великолепными ногами. На стене накарябана надпись: "Бог был здесь, но уже ушел". - Я сделал ее для редактора отдела религии, - пояснил Кэрролл и нали себе вина. Анна взяла фотографию. - Какая девушка. Будь я мужчиной, я бы и думать забыла про белых женщин, - и она протянула фотографию молодому англичанину, который долго смотрел на нее. - Насколько мне известно, в Китае больше нет нищих, - он покраснел, словно отпустил непристойную шутку, и положил фотографию на стол. Элдред Гаррисон искоса взглянул на нее. - Новое американское искусство. Граффити. От нашей стены вашей стене. Кэрролл убрал фотографию в карман. - Я не видел женщины два с половиной года, - сообщил Гаррисон стейку, лежащему на его тарелке. Париж. Подумала Розмари, столица удивительных разговоров. Флобер и его друзья. Она начала подыскивать предлог, который позволил бы ей уйти, не дожидаясь десерта. Молодой англичанин пополнил ее бокал вином. - Спасибо, - поблагодарила она его. Англичанин в смущении отвернулся. Прекрасный длинный английский нос, светлые ресницы, румянец во всю щеку, полные, как у девушки губы. И в кармане "Алиса в стране чудес", подумала Розмари, вспоминая прочитанный летом "Конец пути". Все эти разговоры о войне. Она задалась вопросом, а что он ответит, если она шепотом спросит его: "Среди ваших знакомых нет надежного гинеколога, который может сделать аборт"? - В нашем лагере были гуркхи, человек двести, - Гарри сон начал резать бифштекс. Этот вечер нам суждено провести на Дальнем Востоке, подумала Розмари. - Отличные парни. Великолепные солдаты. Японцы изо всех сил старались перетянуть их на свою сторону. Братья по крови, угнетаемые белыми империалистами, и все такое. Кормили их лучше других, давали им сигареты. Гуркхи делились едой с остальными пленниками. Что же касается сигарет... - Гаррисон покачал головой: поведение гуркхов и теперь, по прошествии стольких лет продолжало удивлять его. - Они брали сигареты, молча. А затем, все, как один, рвали их на мелкие кусочки, на глазах у охранников. Охранники смеялись, на следующий день вновь приносили сигареты и история повторялась. Так продолжалось больше шести месяцев. Фантастическая дисциплина. Не знаю, кто мог бы с ними сравниться. Настоящие солдаты. Вокруг грязь, пыль, люди дохли, как мухи, а они твердо стояли на своем, - Гаррисон отпил вина. Рассказ о давних лишениях, похоже, вызвал у него жажду. Разыгрался и аппетит. - Наконец, полковник собрал их всех и сказал, что это надо прекратить. Мол, уверенность японцев в том, что они могут подкупить гуркхов, унижает их достоинство. Он сказал, что на поползновения японцев пора дать достойный ответ. И ответом должно стать убийство охранника. У всех на глазах. Орудием убийства выбрали лопату. Ее следовало заточить, а утром обрушить на голову охранника, - Гаррисон доел стейк, отодвинул тарелку. Мыслями он был в Азии. - Полковник вызвал добровольца. Гуркхи, как один шагнули вперед, словно на параде. Полковник не колебался ни секунды. Указал на того, что стоял перед ним. Всю ночь гуркх затачивал лопату большим камнем. А наутро, шагнул к охраннику, который зачитывал перечень работ на день, и раскроил ему череп. Его тут же пристрелили, потом обезглавили еще пятьдесят человек. Но японцы перестали предлагать гуркхам сигареты. - Я рад, что та война закончилась, когда я был маленьким, - сказал Кэрролл. - Извините, - Розмари встала, - я на минуточку. Женский туалет находился на втором этаже. По лестнице она поднималась осторожно, крепко держась за перила, стараясь не шататься. В туалете омыла холодной водой веки - но столь слабенькое лекарство не могла совладать с выпитыми виски и вином и пятью десятками обезглавленных гуркхов. Она намазала губы. Из зеркала на нее смотрело удивительно радостное лицо американской туристки, наслаждающейся и вечером, который она проводит в Париже, и компанией, в которой оказалась в этот вечер. Будь в ресторане дверь, через которую она могла бы незаметно выскользнуть, она бы вернулась в отель. - Брайан, - воскликнула она. - Брайан Армстид, - так звали художника по интерьеру, которого убили в Ливорно. Он занимался йогой, а однажды, когда они случайно встретились на пляже в Саутэмптоне, она обратила внимание, что у него крепкое, загорелое тело и очень маленькие ступни с ухоженными ногтями. Свет за дверью женского туалета не горел, лестница куталась в темноте. Розмари осторожно двинулась к ней, ориентируясь на отсвет из ресторанного зала. Вскрикнула, когда чьи=то пальцы сомкнулись на ее запястье. - Миссис Маклайн, - прошептал мужской голос, - не бойтесь. Я хотел поговорить с вами наедине, - молодой англичанин. Говорил он очень быстро, нервно. - Я заметил, что вы очень разволновались. - Пожалуй, что нет, - она никак не могла вспомнить его имя. Роберт? Ральф? Нет. В этот вечер с именами просто беда. - Мне не впервой общаться со старыми вояками. - Не следовало ему об этом рассказывать, - Родни, ну конечно, его зовут Родни. - Элдреду. А все потому, что вы - американцы. Вы и фотограф. Он в ужасе от того, что вы творите во Вьетнаме. Его комнаты увешаны самыми жуткими фотографиями, он их собирает. Потому=то и задружился в Кэрроллом. Он очень мирный человек, наш Элдред, ему отвратительна сама мысль о войне. Но он слишком вежлив, чтобы осуждать вас открыто, он любит американцев, вот и рассказывает о той трагедии, которую пережил сам. Тем самым говоря: пожалуйста, остановите этот кошмар, разве мало того, что пережило человечество во время Второй мировой? - Вьетнам? - переспросила Розмари. Глупый какой=то получался этот разговор, в темноте, у двери женского туалета, с нервно дышащим молодым мужчиной, который, судя по всему, боялся ее. - Я не имею никакого отношения к Вьетнаму. - Разумеется, нет, - заверил ее Родни. - Но дело в том, что... вы - американка, видите ли... Элдред -удивительный человек, если ты его знаешь... и понимаешь. То есть для этого надо быть гомиком, со злобой подумала она. Не так ли? Но тут же Родни добавил: "Вы позволите проводить вас, миссис Маклайн? Разумеется, когда вы соберетесь идти домой. - Я не так уж и пьяна, - с достоинством ответила Розмари. - Разумеется, нет. Простите меня, пожалуйста, если в вас сложилось впечатление, будто я подумал, что вы... вы ослепительно красивая женщина, миссис Маклайн. При свете, когда она могла бы видеть его лицо, он бы такого не сказал! Ослепительно красивая. Троллоп* именно так и писал. - Вы очень добры, Родни, - она не согласилась, ни отвергла его предложение. - А теперь нам лучше вернуться за столик. - Разумеется, - тут же согласился англичанин. - Взял ее за руку и повел к лестнице. Рука подрагивала. Английское воспитание, подумала Розмари. - Там был один сержант, которого мы звали Братец железяка, - рассказывал Гаррисон. Он встал, когда Розмари садилась. Кэрролл, типичный американец, лишь имитировал вставание. - Высокий для японца, - продолжил Гаррисон, вновь заняв свое место, -широкоплечий, мускулистый, с вечной сигаретой, прилепившейся к уголку рта. - Мы звали его Братец Железяка, потому что он раздобыл где=то клюшку для гольфа и не расставался с ней. Если ему что=то не нравилось, а такое происходило постоянно, он избивал ею заключенных. Братец Железяка, - повторил Гаррисон таким тоном, будто с японским сержантом его связывали самые теплые воспоминания. - Я вроде бы вызывал у него особое неудовольствие, хотя время от времени он забивал до смерти других людей. Но он не выделял их из общей массы. Все происходило спонтанно, во время обходов. Со мной было иначе. Всякий раз, увидев меня, он улыбался и говорил: "Так ты все еще жив"? Он говорил по=английски, этот Братец Железяка. И, должно быть, -------------------------------------------- * Троллоп, Энтони (1815-82) - классик английской литературы. услышал какую=то мою реплику, касающуюся его персоны, причем произошло это еще до того, как я понял, что он понимает английский. А может, он по= своему истолковал одну из моих улыбок. Короче, до потери сознания он избивал меня бессчетное число раз. Но так, чтобы я, не дай Бог, не умер. Я понимал, какую он поставил перед собой цель. Ему хотелось, чтобы я покончил с собой. Такой исход принес бы ему огромное удовлетворение. А мне помогала жить мысль о том, что этого удовлетворения ему не видать, как своих ушей. Однако, если бы война продлилась еще месяц=другой, не уверен, что я бы сейчас сидел с вами за этим столиком. Как насчет еще одной бутылки вина? На посошок, - и Гаррисон кликнул единственного оставшегося в пустом зале официанта. - Полисмены, - вздохнула Анна. - Они везде. Везде, - на конце вечера она выглядела моложе, чем в начале. Гораздо моложе. И глаза у нее стали совсем как у ребенка с фотографии. - Что случилось с этим сукиным сыном? - спросил Кэрролл. Он дремал, зарывшись подбородком в ворот водолазки. - Вы знаете? - Знаю, - с полным безразличием ответил Гаррисон. - Но это никому не интересно. Миссис Маклайн, наверное, я ужасно утомил вас этими печальными воспоминаниями. Такое со мной случается, если я слишком много выпью. Я уверен, что вы приехали в Париж не для того. чтобы слушать рассказы о войне, которая давным=давно закончилась. Закончилась, когда вы были маленькой девочкой и только учились читать. Если Берт узнает, как я вас развлекал этим вечером, он набросится на меня с кулаками. Если бы ты знал, для чего я приехала в Париж, братец, подумала Розмари. Она чувствовала на себе чуть ли не умоляющий взгляд Родни. - Мне очень хочется узнать, что произошло потом, - оправдала она надежды молодого англичанина. И услышала его облегченный вздох. Она выдержала проверку. - Отсутствие у японцев страха перед смертью достойно восхищения, - Гаррисон разлил вино из последней бутылки. Голос звучал ровно, спокойно. - Война закончилась, но сие не означало амнистию военным преступникам. Их выявлением занимались специальные подразделения. В структуре охраны концентрационных лагерей было особое управление, функции которого соответствовали немецким эс=эс. В нем работали палачи, следователи, псевдоученые, ставившие свои эксперименты на живых людях. Двадцать человек из этого управления не успели убежать из лагеря. Когда английское спецподразделение прибыло в их казарму, они стояли навытяжку, в парадной форме. Но, прежде чем кто=то успел произнести хоть слово, все японцы опустились на колени, склонили головы, а их командир, на сносном английском сказал британскому майору: "Сэр, мы все - преступники. Пожалуйста, казните нас немедленно", - Гаррисон покачал головой, не скрывая своего восхищения. - А с сержантом вам довелось встретиться? - спросил Кэрролл. - С Братцем Железякой? О, да. Через несколько дней после освобождения лагеря. Когда меня выписали из госпиталя, я весил девяносто восемь фунтов. А в начале войны - сто шестьдесят. Тогда я был совсем молодым. Меня вызвали в кабинет начальника лагеря. Там расположился майор, командир подразделения, выявляющего военных преступников. Эллсуорт, я запомнил его фамилию. Мрачный, суровый тип. Его прислали из Северной Африки, где военные действия завершились раньше. Там он навидался всякого. Братец Железяка вытянулся в струнку перед его столом. А за столом, у стенки, стояла клюшка для гольфа. Розмари внезапно обдало жаром. Она почувствовала, как на шее выступают капельки пота. - Выглядел Братец Железяка вроде бы так же, как и всегда. Только из уголка рта не свисала сигарета. Пустячок, какая=то сигарета, но как ее отсутствие многое меняло. Без сигареты куда=то подевалась и его властность. Мы обменялись короткими взглядами и больше не смотрели друг на друга. Он делал вид, что не узнает меня, а я... по правде говоря, я до сих пор этого не понимаю, но я испытывал... смущение. После стольких лет, проведенных в лагере, ситуация складывалась... ну, нелогичная. Неправильная. Человек привыкает к определенным нормам поведения, а когда они внезапно меняются... - Гаррисон покачал головой. - Эллсуорт сразу перешел к делу. "Я слышал об этом парне и его привычке пускать в ход вот эту клюшку", - он поднял клюшку для гольфа и положил на стол, перед Братцем Железякой. Тот глянул на клюшку и глазах у него мелькнул страх. "Так вот, - продолжил Эллсуорт, - теперь клюшка твоя, - пододвинул клюшку ко мне. - И он - твой". Но я к клюшке не прикоснулся. "Чего ты ждешь, парень"? - спросил Эллсуорт. "Боюсь, я не понял, чего вы от меня хотите, сэр", - ответил я. И говорил правду. Я действительно не понял. Эллсуорт начал ругаться. Разозлился ужасно. "Убирайся отсюда. Таких, как ты, здесь слишком много. Вас всех раздавили. Будь моя воля, дорога в Британию была бы тебе заказана. Страх у тебя в крови". Простите меня, миссис Маклайн, - Гаррисон повернулся к Розмари. - Об этой страничке моего прошлого я никогда не рассказывал, поэтому выложил все, как на духу, обошелся без внутреннего цензора. - И что произошло потом? - спросила Розмари. - Я вышел из кабинета Эллсуорта. Никогда больше его не видел. К счастью для меня. Его презрение придавило бы меня к земле. Как я полагаю, Братца Железяку казнили, - он взглянул на часы. - Поздно, однако, - и махнул рукой, требуя счет. Кэрролл наклонился вперед, над залитой вином скатертью. - Хотелось бы верить, что в аналогичной ситуации я смог бы поступить так же. - Правда? - в голосе Гаррисона слышалось легкое удивление. - А я все думаю, может Эллсуорт был прав? И сегодня я стал бы совсем другим человеком, - и он развел руки. - Я бы не хотела, чтобы ты был другим, - подала голос Анна. Гаррисон накрыл ее руку своей. - Ты очень молода, дорогая Анна. И потом, особого значения это не имело. В тогдашнем состоянии я едва ли смог поднять клюшку, не то, чтобы убить его, - Гаррисон расплатился, встал. - Могу я предложить выпить по рюмочке на дорожку? Я обещал моим друзьям, что встречусь с ними в "Сен=Жермен= де=Пре". - Мне надо в корпункт, - ответил Кэрролл. - Фотографии обещали принести к полуночи. - И мне пора на покой, - присоединилась к нему Розмари. - Завтра у меня тяжелый день. Свет в ресторане погас, едва за ними закрылась дверь. По темной улице дул сильный ветер. - Что ж, тогда проводим миссис Маклайн до дому, - предложил Гаррисон. - В этом нет необходимости, - ответила Розмари. - Я попросил разрешения у миссис Маклайн проводить ее, Элдред, - подал голос Родни. - Что ж, тогда мы можем не беспокоиться за вашу безопасность, - он поцеловал Розмари руку. Чувствовалось, что во Франции Гаррисон прожил не один год. - Этот вечер доставил мне безмерное удовольствие, миссис Маклайн. Надеюсь, вы позволите мне вновь увидеться с вами. Я обязательно напишу Берту и поблагодарю его. Они пожелали друг другу спокойной ночи. Розмари сказала, что хочет немного пройтись, подышать свежим воздухом. Кэрролл, Гаррисон и Анна загрузились в такси: корпункт Кэрролла находился по пути к дому Гаррисона. Такси скрылось за углом, и на темной улочке воцарилась тишина. Розмари позволила Родни взять ее за руку, и они молча зашагали к Елисейским Полям. Холодный воздух кружил Розмари голову. Она крепче оперлась на руку Родни. - Я думаю, не следует ли нам взять... - Ш-ш-ш, - она остановилась в десяти футах от ярких огней бульвара и поцеловала его. Чтобы обрести точку опоры. Чтобы остановить вращение земли. Рот его пах спелым виноградом. Он дрожал всем телом, отвечая на поцелуй. Лицо его, несмотря на холодный ветер весенней ночи, оставалось очень теплым, даже горячим. Они вышли на Елисейские Поля. Людской поток выливался из кинотеатра. На гигантском рекламном щите великанша в ночной рубашки целилась из пистолета, размером с добрую пушку, в одетого во фрак мужчину ростом в тридцать футов. Проститутки, по двое с спортивных автомобилях, медленно проезжали вдоль тротуаров, выискивая клиентов. Будь я мужчиной, я бы их сняла, подумала Розмари. Хотя бы раз. Как можно не вкусить плоти Парижа. Мужчина и Женщина, созданные Им. В этот самый момент, в скольких постелях они приникали друг к другу обо..? Гаррисон, лежа на мягком, юном теле варшавянки забывал об ужасах концлагеря. Кэрролл, взгромоздившись на одну из фотомоделей, которых фотографировал между командировками на войну, забывал о Вьетнаме. А фотография с надписью "Бог был здесь, но уже ушел", стояла на каминной доске, наблюдая за гимнастикой под одеялом? Жан-Жак, крепкий парень, опытный любовник, слился воедино с женой, которая не любила кататься на лыжах, в семейном гнездышке неподалеку от авеню Фош, но его уже ждала девушка в Страсбурге и еще одна, на лыжном курорте, где он собирался провести уик=энд, прежде завернуть в Цюрих, чтобы найти более покладистого психиатра. Плоть проявляет себя во многих ипостасях, и использовать ее можно по=разному. Ласкать, калечить, обезглавливать, убивать приемом карате на городской улице, заточать в польскую тюрьму. Боготворить и презирать. Защищать и уничтожать. Проникать в матку, чтобы становиться новой плотью ("Человек должен делать то, что должен, Дорогуша). Плоть - это Армстид, избитый до смерти в закоулках Ливорно, с накрашенными ногтями стоп и загорелыми ногами. И Берт, предающийся любовным утехам с греческим матросом в захваченных армией Афинах, в комнате с открытым окном и видом на Пантеон. Или плавающий лицом вниз в покрытой нефтяной пленкой бухте Пирея. Плоть - это пахнущий виноградом поцелуй молодого англичанина. Двое полных, хорошо одетых мужчин вышли из кафе. Они обсуждали процентные ставки государственных облигаций. А завтра они скрестят шпаги в саду под вспышками фотокамер. Мимо прошел мужчина в тюрбане. Гуркх с лопатой, превращенной в орудие убийства, призванный отомстить за оскорбление, нанесенное сигаретными подачками. Насилие, везде насилие, и деться от него некуда. По телу Розмари пробежала дрожь. - Вы замерзли, - констатировал Родни, остановил такси, они залезли на заднее сидение. Она прижалась к нему, расстегнула пуговицы рубашки, положила руку на грудь. Мягкая кожа, ни единого волоска. Нежная плоть, не звавшая ни тягот армейской жизни, ни ужасов тюрьмы. Бархатистая, белоснежная английская кожа, такая мягкая на ощупь. - Я не хочу в эту ночь оставаться одной, - прошептала она в темноте кабины. Легкий, нетребовательный поцелуй. В подогретых вином желаниях парижской ночи, растворились и муки прошлого, и неопределенность завтрашнего дня. Даже если Розмари не помнила его имени, расставаться с ним не хотелось. Они поднялись в ее номер. Ночной портье не поднял головы, подавая ей ключ. Они разделись, не зажигая свет. А потом, уже в постели, выяснилось, что у него нет желания овладеть ею. Ему лишь хотелось отшлепать ее по голой попке. Она едва подавила смех. Позволила ему сделать все, что он хотел. Почему нет? Ей тоже положена доля страданий. Уходя, уже на заре, он нежно поцеловал ее и спросил, не смогут ли они встретиться за ленчем. Когда он закрыл за собой дверь, она зажгла свет, прошла в ванную, смыла косметику. А потом, стоя перед зеркалом долго, долго смеялась, не в силах остановиться.
Перевел с английского Виктор Вебер
Переводчик Вебер Виктор Анатольевич 129642, г. Москва проезд Дежнева дом 19, кор.2 кв. 267. Тел. 473 40 91
IRWIN SHOW GOD WAS HERE BUT HE LEFT EARLY

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.