Жанр: Драма
Чевенгур
...движение людей неотложным признаком коммунизма, а именно:
броситься всем населением уезда на капитализм, когда у него
всецело созреет кризис, и впредь не останавливать победного
пути, закаляя людей в чувстве товарищества на дорогах всего
земного шара; пока же коммунизм следует ограничивать
завоеванной у буржуазии площадью, чтоб нам было чем управлять".
— Нет, товарищи, — не согласился рассудительный Луй. --
На оседлости коммунизм никак не состоится: нет ему ни врага, ни
радости!
Прокофий наблюдал внимательно слушающего Чепурного, не
разгадывая его колеблющихся чувств.
— Товарищ Чепурный, — попробовал решить Прокофий. — Ведь
освобождение рабочих — дело самих рабочих! Пусть Луй уходит и
постепенно освобождается! При чем тут мы?
— Правильно! — резко заключил Чепурный. — Ходи, Луй:
движение — дело массы, мы у нее под ногами не мешаемся!
— Ну, спасибо, — поклонился ревкому Луй и ушел искать
необходимости куда-нибудь отправиться из Чевенгура.
Заметив однажды Копенкина на толстом коне, Луй сразу
засовестился, потому что Копенкин куда-то едет, а он, Луй,
живет на неподвижном месте; и Луй еще больше и подальше захотел
уйти из города, а до отхода задумал сделать Копенкину
что-нибудь сочувственное, но нечем было — в Чевенгуре нет
вещей для подарков: можно только попоить лошадь Копенкина,
Копенкин же строго не подпускал к ней посторонних и поил ее
лично. И нынче Луй жалел, что много домов и веществ на свете,
не хватает только тех самых, которые обозначают содружество
людей.
После губернии Луй решил не возвращаться в Чевенгур и
добраться до самого Петрограда, а там — поступить во флот и
отправиться в плавание, всюду наблюдая землю, моря и людей как
сплошное питание своей братской души. На водоразделе, откуда
были видны чевенгурские долины, Луй оглянулся на город и на
утренний свет:
— Прощай, коммунизм и товарищи! Жив буду — всякого из вас
припомню!
Копенкин разминал Пролетарскую Силу за чертою города и
заметил Луя на высоком месте.
"Должно быть, бродяга, на Харьков поворачивает, — про себя
решил Копенкин. — Упущу я с ними золотые дни революции!" — и
пустил коня степным маршем в город, чтобы окончательно, и
сегодня же, проверить весь коммунизм и принять свои меры.
От передвижки домов улицы в Чевенгуре исчезли — все
постройки стояли не на месте, а на ходу; Пролетарская Сила,
привыкшая к прямым плавным дорогам, волновалась и потела от
частых поворотов.
Около одного перекошенного заблудившегося амбара лежали под
одним тулупом юноша и девушка — судя по туловищу, Клавдюша.
Копенкин осторожно обвел коня вокруг спящих: он стеснялся
молодости и уважал ее, как царство великого будущего. За ту же
молодость, украшенную равнодушием к девушкам, он некогда с
уважением полюбил Александра Дванова, своего спутника по ходу
революции.
Где-то, в гуще домов, протяжно засвистел человек. Копенкин
чутко насторожился. Свист прекратился.
— Ко-пенкин! Товарищ Копенкин, идем купаться! — невдалеке
кричал Чепурный.
— Свисти — я на твой звук поеду! — низко и оглушительно
ответил Копенкин.
Чепурный начал бурно свистеть, а Копенкин продолжал красться
к нему на коне в ущельях смешанного города. Чепурный стоял на
крыльце сарая в шинели, одетой на голое тело, и босой. Два его
пальца были во рту — для силы свиста, а глаза глядели в
солнечную вышину, где разыгрывалась солнечная жара.
Заперев Пролетарскую Силу в сарай, Копенкин пошел за босым
Чепурным, который сегодня был счастлив, как окончательно
побратавшийся со всеми людьми человек. По дороге до реки
встретилось множество пробудившихся чевенгурцев --
людей обычных, как и всюду, только бедных по виду и нездешних
по лицу.
— День летом велик: чем они будут заниматься? — спросил
Копенкин.
— Ты про ихнее усердие спрашиваешь? — неточно понял
Чепурный.
— Хотя бы так.
— А душа-то человека — она и есть основная профессия. А
продукт ее — дружба и товарищество! Чем тебе не занятье --
скажи пожалуйста!
Копенкин немного задумался о прежней угнетенной жизни.
— Уж дюже хорошо у тебя в Чевенгуре, — печально сказал
он. — Как бы не пришлось горя организовать: коммунизм должен
быть едок, малость отравы — это для вкуса хорошо.
Чепурный почувствовал во рту свежую соль — и сразу понял
Копенкина.
— Пожалуй, верно. Надо нам теперь нарочно горе
организовать. Давай с завтрашнего дня займемся, товарищ
Копенкин!
— Я не буду: мое дело — другое. Пускай Дванов вперед
приедет — он тебе все поймет.
— А мы это Прокофию поручим!
— Брось ты своего Прокофия! Парень размножаться с твоей
Клавдюшей хочет, а ты его вовлекаешь!
— И то, пожалуй, так — обождем твоего сподвижника!
О берег реки Чевенгурки волновалась неутомимая вода; с воды
шел воздух, пахнущий возбуждением и свободой, а два товарища
начали обнажаться навстречу воде. Чепурный скинул шинель и
сразу очутился голым и жалким, но зато от его тела пошел теплый
запах какого-то давно заросшего, спекшегося материнства, еле
памятного Копенкину.
Солнце с индивидуальной внимательностью осветило худую спину
Чепурного, залезая во все потные щели и ущербы кожи, чтобы
умертвить там своим жаром невидимых тварей, от каких постоянно
зудит тело. Копенкин с почтением посмотрел на солнце: несколько
лет назад оно согревало Розу Люксембург и теперь помогает жить
траве на ее могиле.
Копенкин давно не находился в реке и долго дрожал от холода,
пока не притерпелся. Чепурный же смело плавал, открывал глаза в
воде и доставал со дна различные кости, крупные камни и
лошадиные головы. С середины реки, куда не доплыть неумелому
Копенкину, Чепурный кричал песни и все более делался
разговорчивым. Копенкин окунался на неглубоком месте, щупал
воду и думал: тоже течет себе куда-то — где ей хорошо!
Возвратился Чепурный совсем веселым и счастливым.
— Знаешь, Копенкин, когда я в воде — мне кажется, что я
до точности правду знаю... А как заберусь в ревком, все мне
чего-то чудится да представляется...
— А ты занимайся на берегу.
— Тогда губернские тезисы дождь намочит, дурной ты
человек!
Копенкин не знал, что такое тезис, — помнил откуда-то это
слово, но вполне бесчувственно.
— Раз дождь идет, а потом солнце светит, то тезисы ты не
жалей, — успокоительно сказал Копенкин. — Все равно ведь хлеб
вырастет.
Чепурный усиленно посчитал в уме и помог уму пальцами.
— Значит, ты три тезиса объявляешь?
— Ни одного не надо, — отвергнул Копенкин. — На бумаге
надо одни песни на память писать.
— Как же так? Солнце тебе — раз тезис! Вода — два, а
почва — три.
— А ветер ты забыл?
— С ветром — четыре. Вот и все. Пожалуй, это правильно.
Только знаешь, если мы в губернию на тезисы отвечать не будем,
что у нас все хорошо, то оттуда у нас весь коммунизм
ликвидируют.
— Нипочем, — отрек такое предположение Копенкин. — Там
же такие, как и мы!
— Такие-то такие, только пишут непонятно и все, знаешь,
просят побольше учитывать да потверже руководить... А чего в
Чевенгуре учитывать и за какое место людьми руководить?
— Да а мы-то где ж будем?! — удивился Копенкин. — Разве
ж мы позволим гаду пролезть! У нас сзади Ленин живет!
Чепурный рассеянно пробрался в камыш и нарвал бледных,
ночного немощного света цветов. Это он сделал для Клавдюши,
которой мало владел, но тем более питал к ней озабоченную
нежность.
После цветов Чепурный и Копенкин оделись и направились
берегом реки — по влажному травяному покрову. Чевенгур отсюда
казался теплым краем — видны были освещенные солнцем босые
люди, наслаждающиеся воздухом и свободой с непокрытыми
головами.
— Нынче хорошо, — отвлеченно проговорил Чепурный. — Вся
теплота человека наружи! — И показал рукой на город и на всех
людей в нем. Потом Чепурный вложил два пальца в рот, свистнул и
в бреду горячей внутренней жизни снова полез в воду, не снимая
шинели; его томила какая-то черная радость избыточного тела --
и он бросился сквозь камыш в чистую реку, чтобы там изжить свои
неясные, тоскующие страсти.
— Он думает, весь свет на волю коммунизма отпустил:
радуется, бродяга! — осудил поступок Чепурного Копенкин. — А
мне ничего здесь не видится!
В камышах стояла лодка, и в ней молча сидел голый человек;
он задумчиво рассматривал тот берег реки, хотя мог бы туда
доплыть на лодке. Копенкин увидел его слабое ребристое тело и
болящий глаз.
— Ты Пашинцев или нет? — спросил Копенкин.
— Да, а то кто же! — сразу ответил тот.
— Но тогда зачем ты оставил пост в ревзаповеднике?
Пашинцев грустно опустил свою укрощенную голову.
— Я оттуда низко удален, товарищ!
— А ты бы бомбами...
— Рано их разрядил, оказалось, — и вот зато теперь
скитаюсь без почета, как драматический псих.
Копенкин ощутил презрение к дальним белым негодяям,
ликвидировавшим ревзаповедник, и ответную силу мужества в самом
себе.
— Не горюй, товарищ Пашинцев: белых мы, не сходя с коня,
порасходуем, а ревзаповедник на сыром месте посадим. Что ж у
тебя осталось нынче?
Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.
— Мало, — определил Копенкин. — Одну грудь только
обороняет.
— Да голова — черт с ней, — не ценил Пашинцев. — Сердце
мне дороже всего... Есть кой-что и на башку и в руку. --
Пашинцев показал вдобавок еще небольшой доспех — лобовое
забрало с привинченной навеки красной звездой — и последнюю
пустую гранату.
— Ну, это вполне тебе хватит, — сообщил Копенкин. — Но
ты скажи, куда заповедник твой девался, — неужели ты так
ослаб, что его мужики свободно окулачили?
Пашинцев имел скучное настроение и еле говорил от скорби.
— Так там же, тебе говорят, широкую организацию совхоза
назначили — чего ты меня шаришь по голому телу?
Копенкин еще раз оглядел голое тело Пашинцева.
— Тогда — одевайся: пойдем вместе Чевенгур обследовать --
тут тоже фактов не хватает, а люди сон видят.
Но Пашинцев не мог быть спутником Копенкина — у него, кроме
нагрудной кольчуги и забрала, не оказалось одежды.
— Иди так, — ободрил его Копенкин. — Что ты думаешь,
люди живого тела не видали? Ишь ты, прелесть какая — то же
самое и в гроб кладут!
— Нет, ты понимаешь, какой корень зла вышел? --
разговаривая, перебирал Пашинцев свою металлическую одежду. --
Из ревзаповедника меня отпустили исправным: хоть и опасным, но
живым и одетым. А в селе — свои же мужики видят, идет какой-то
прошлый человек и, главное, пораженный армией — так всю одежду
с меня скостили, — бросили вслед два предмета, чтобы я на
зорях в кольчуге грелся, а бомбу я при себе удержал.
— Аль на тебя целая армия наступала? — удивился Копенкин.
— Да а то как же? Сто человек конницы вышло против одного
человека. Да в резерве три дюйма стояли наготове. И то я сутки
не сдавался — пугал всю армию пустыми бомбами, да Грунька --
девка там одна — доказала, сукушка.
— Ага, — поверил Копенкин. — Ну, пойдем, — давай мне
твои железки в одну руку.
Пашинцев вылез из лодки и пошел по верным следам Копенкина в
прибрежном песке.
— Ты не бойся, — успокаивал Копенкин голого товарища. --
Ты же не сам обнажился — тебя полубелые обидели.
Пашинцев догадался, что он идет разутым-раздетым ради
бедноты — коммунизма, и поэтому не стеснялся будущих встречных
женщин.
Первой встретилась Клавдюша; наспех оглядев тело Пашинцева,
она закрыла платком глаза, как татарка.
"Ужасно вялый мужчина, — подумала она, — весь в родинках,
да чистый --
шершавости в нем нет!" — и сказала вслух:
— Здесь, граждане, ведь не фронт — голым ходить не вполне
прилично.
Копенкин попросил Пашинцева не обращать внимания на такую
жабу — она буржуйка и вечно квохчет: то ей полушалок нужен, то
Москва, а теперь от нее голому пролетарию прохода нет. Все же
Пашинцев несколько засовестился и надел кольчугу и лобовое
забрало, оставив большинство тела наружи.
— Так лучше, — определил он. — Подумают, что это форма
новой политики!
— Чего ж тебе? — посмотрел Копенкин. — Ты теперь почти
одет, только от железа тебе прохладно будет!
— Оно от тела нагреется, — кровь же льется внутри!
— И во мне льется! — почувствовал Копенкин.
Но железо кольчуги не холодило тела Пашинцева — в
Чевенгуре было тепло. Люди сидели рядами в переулках, между
сдвинутыми домами, и говорили друг с другом негромкие речи; и
от людей тоже шло тепло и дыхание — не только от лучей солнца.
Пашинцев и Копенкин проходили в сплошной духоте — теснота
домов, солнечный жар и человеческий волнующий запах делали
жизнь похожей на сон под ватным одеялом.
— Мне чего-то дремлется, а тебе? — спросил у Пашинцева
Копенкин.
— А мне, в общем, так себе! — не разбирая себя, ответил
Пашинцев.
Около кирпичного постоянного дома, где Копенкин
останавливался в первый раз по прибытии, одиноко посиживал
Пиюся и неопределенно глядел на все.
— Слушай, товарищ Пиюся! — обратился Копенкин. — Мне
требуется пройти разведкой весь Чевенгур — проводи ты нас по
маршруту!
— Можно, — не вставая с места, согласился Пиюся.
Пашинцев вошел в дом и поднял с полу старую солдатскую
шинель — образца 14-го года. Эта шинель была на большой рост и
сразу успокоила все тело Пашинцева.
— Ты теперь прямо как гражданин одет! — оценил Копенкин.
— Зато на себя меньше похож.
Три человека отправились вдаль — среди теплоты чевенгурских
строений. Посреди дороги и на пустых местах печально стояли
увядшие сады: их уже несколько раз пересаживали, таская на
плечах, и они обессилели, несмотря на солнце и дожди.
— Вот тебе факт! — указал Копенкин на смолкнувшие
деревья. — Себе, дьяволы, коммунизм устроили, а дереву не
надо!
Редкие пришлые дети, которые иногда виднелись на прогалинах,
были толстыми от воздуха, свободы и отсутствия ежедневного
воспитания. Взрослые же люди жили в Чевенгуре неизвестно как:
Копенкин не мог еще заметить в них новых чувств; издалека они
казались ему отпускниками из империализма, но что у них внутри
и что между собой — тому нет фактов; хорошее же настроение
Копенкин считал лишь теплым испарением крови в теле человека,
не означающим коммунизма.
Близ кладбища, где помещался ревком, находился длинный
провал осевшей земли.
— Буржуи лежат, — сказал Пиюся. — Мы с Японцем из них
добавочно души вышибали.
Копенкин с удовлетворением попробовал ногой осевшую почву
могилы.
— Стало быть, ты должен был так! — сказал он.
— Этого нельзя миновать, — оправдал факт Пиюся, — нам
жить необходимость пришла...
Пашинцева же обидело то, что могила лежала неутрамбованной
— надо бы ее затрамбовать и перенести сюда на руках старый
сад, тогда бы деревья высосали из земли остатки капитализма и
обратили их, по-хозяйски, в зелень социализма; но Пиюся и сам
считал трамбовку серьезной мерой, выполнить же ее не успел
потому, что губерния срочно сместила его из председателей
чрезвычайки; на это он почти не обиделся, так как знал, что для
службы в советских учреждениях нужны образованные люди, не
похожие на него, и буржуазия там приносила пользу. Благодаря
такому сознанию Пиюся, после своего устранения из должности
революционера, раз навсегда признал революцию умнее себя — и
затих в массе чевенгурского коллектива. Больше всего Пиюся
пугался канцелярий и написанных бумаг — при виде их он сразу,
бывало, смолкал и, мрачно ослабевая всем телом, чувствовал
могущество черной магии мысли и письменности. Во времена Пиюси
сама чевенгурская чрезвычайка помещалась на городской поляне;
вместо записей расправ с капиталом Пиюся ввел их всенародную
очевидность и предлагал убивать пойманных помещиков самим
батракам, что и совершалось. Нынче же, когда в Чевенгуре
имелось окончательное развитие коммунизма, чрезвычайка, по
личному заключению Чепурного, закрыта навсегда и на ее поляну
передвинуты дома.
Копенкин стоял в размышлении над общей могилой буржуазии --
без деревьев, без холма и без памяти. Ему смутно казалось, что
это сделано для того, чтобы дальняя могила Розы Люксембург
имела дерево, холм и вечную память. Одно не совсем нравилось
Копенкину — могила буржуазии не прочно утрамбована.
— Ты говоришь: душу добавочно из буржуев вышибали? --
усомнился Копенкин. — А тебя за то аннулировали, — стало
быть, били буржуев не сплошь и не насмерть! Даже землю
трамбовкой не забили!
Здесь Копенкин резко ошибался. Буржуев в Чевенгуре перебили
прочно, честно, и даже загробная жизнь их не могла порадовать,
потому что после тела у них была расстреляна душа.
У Чепурного, после краткой жизни в Чевенгуре, начало болеть
сердце от присутствия в городе густой мелкой буржуазии. И тут
он начал мучиться всем телом — для коммунизма почва в
Чевенгуре оказалась слишком узка и засорена имуществом и
имущими людьми; а надо было немедленно определить коммунизм на
живую базу, но жилье спокон века занято странными людьми, от
которых пахло воском. Чепурный нарочно уходил в поле и глядел
на свежие открытые места — не начать ли коммунизм именно там?
Но отказывался, так как тогда должны пропасть для пролетариата
и деревенской бедноты чевенгурские здания и утварь, созданные
угнетенными руками. Он знал и видел, насколько чевенгурскую
буржуазию томит ожидание второго пришествия, и лично ничего не
имел против него. Пробыв председателем ревкома месяца два,
Чепурный замучился — буржуазия живет, коммунизма нет, а в
будущее ведет, как говорилось в губернских циркулярах, ряд
последовательно-наступательных переходных ступеней, в которых
Чепурный чувством подозревал обман масс.
Сначала он назначил комиссию, и та комиссия говорила
Чепурному про необходимость второго пришествия, но Чепурный
тогда промолчал, а втайне решил оставить буржуазную мелочь,
чтоб всемирной революции было чем заняться. А потом Чепурный
захотел отмучиться и вызвал председателя чрезвычайки Пиюсю.
— Очисть мне город от гнетущего элемента! — приказал
Чепурный.
— Можно, — послушался Пиюся. Он собрался перебить в
Чевенгуре всех жителей, с чем облегченно согласился Чепурный.
— Ты понимаешь — это будет добрей! — уговаривал он
Пиюсю. — Иначе, брат, весь народ помрет на переходных
ступенях. И потом, буржуи теперь все равно не люди: я читал,
что человек как родился от обезьяны, так ее и убил. Вот ты и
вспомни: раз есть пролетариат, то к чему ж буржуазия? Это прямо
некрасиво!
Пиюся был знаком с буржуазией лично: он помнил чевенгурские
улицы и ясно представлял себе наружность каждого домовладельца:
Щекотова, Комягина, Пихлера, Знобилина, Щапова, Завын-Дувайло,
Перекрутченко, Сюсюкалова и всех их соседей. Кроме того, Пиюся
знал их способ жизни и пропитания и согласен был убить любого
из них вручную, даже без применения оружия. Со дня своего
назначения председателем чрезвычайки он не имел душевного покоя
и все время раздражался: ведь ежедневно мелкая буржуазия ела
советский хлеб, жила в его домах (Пиюся до этого работал
двадцать лет каменным кладчиком) и находилась поперек революции
тихой стервой. Самые пожилые щербатые личности буржуев
превращали терпеливого Пиюсю в уличного бойца: при встречах со
Щаповым, Знобилиным и Завын-Дувайло Пиюся не один раз бил их
кулаками, а те молча утирались, переносили обиду и надеялись на
будущее; другие буржуи Пиюсе не попадались, заходить же к ним
нарочно в дома Пиюся не хотел, так как от частых раздражений у
него становилось душно на душе.
Однако секретарь уика Прокофий Дванов не согласился подворно
и явочным порядком истребить буржуазию. Он сказал, что это надо
сделать более теоретично.
— Ну, как же — сформулируй! — предложил ему Чепурный.
Прокофий в размышлении закинул назад свои эсеровские
задумчивые волосы.
— На основе ихнего же предрассудка! — постепенно
формулировал Прокофий.
— Чувствую! — не понимая, собирался думать Чепурный.
— На основе второго пришествия! — с точностью выразился
Прокофий. --
Они его сами хотят, пускай и получают — мы будем не виноваты.
Чепурный, напротив, принял обвинение.
— Как так не виноваты, скажи пожалуйста! Раз мы революция,
то мы кругом виноваты! А если ты формулируешь для своего
прощения, то пошел прочь!
Прокофий, как всякий умный человек, имел хладнокровие.
— Совершенно необходимо, товарищ Чепурный, объявить
официально второе пришествие. И на его базе очистить город для
пролетарской оседлости.
— Ну, а мы-то будем тут действовать? — спросил Чепурный.
— В общем — да! Только нужно потом домашнее имущество
распределить, чтобы оно больше нас не угнетало.
— Имущество возьми себе, — указал Чепурный. --
Пролетариат сам руки целыми имеет. Чего ты в такой час по
буржуазным сундукам тоскуешь, скажи пожалуйста! Пиши приказ.
Прокофий кратко сформулировал будущее для чевенгурской
буржуазии и передал исписанную бумагу Пиюсе; тот должен по
памяти прибавить к приказу фамильный список имущих.
Чепурный прочитал, что Советская власть предоставляет
буржуазии все бесконечное небо, оборудованное звездами и
светилами на предмет организации там вечного блаженства; что же
касается земли, фундаментальных построек и домашнего инвентаря,
то таковые остаются внизу — в обмен на небо — всецело в руках
пролетариата и трудового крестьянства.
В конце приказа указывался срок второго пришествия, которое
в организованном безболезненном порядке уведет буржуазию в
загробную жизнь.
Часом явки буржуазии на соборную площадь назначалась полночь
на четверг, а основанием приказа считался бюллетень
метеорологического губбюро.
Прокофия давно увлекала внушительная темная сложность
губернских бумаг, и он с улыбкой сладострастия перелагал их
слог для уездного масштаба.
Пиюся ничего не понял в приказе, а Чепурный понюхал табак и
поинтересовался одним, почему Прокофий назначил второе
пришествие на четверг, а не на сегодня — в понедельник.
— В среду пост — они тише приготовятся! — объяснил
Прокофий. — А затем сегодня и завтра ожидается пасмурная
погода, — у меня же сводки о погоде есть!
— Напрасная льгота, — упрекнул Чепурный, но на ускорении
второго пришествия особо не настаивал.
Прокофий же, совместно с Клавдюшей, обошел все дома имущих
граждан и попутно реквизировал у них негромоздкие ручные
предметы: браслеты, шелковые платки, золотые царские медали,
девичью пудру и прочее. Клавдюша складывала вещи в свой
сундучок, а Прокофий устно обещал буржуям дальнейшую просрочку
жизни, лишь бы увеличился доход республики; буржуи стояли
посреди пола и покорно благодарили. Вплоть до ночи на четверг
Прокофий не мог освободиться и жалел, что не назначил второго
пришествия в ночь на субботу.
Чепурный не боялся, что у Прокофия очутилось много добра: к
пролетарию оно не пристанет, потому что платки и пудра
изведутся на голове бесследно для сознания.
В ночь на четверг соборную площадь заняла чевенгурская
буржуазия, пришедшая еще с вечера. Пиюся оцепил район площади
красноармейцами, а внутрь буржуазной публики ввел худых
чекистов. По списку не явилось только трое буржуев — двое из
них были задавлены собственными домами, а третий умер от
старости лет. Пиюся сейчас же послал двух чекистов проверить --
отчего обвалились дома, а сам занялся установкой буржуев в
строгий ряд. Буржуи принесли с собой узелки и сундучки — с
мылом, полотенцами, бельем, белыми пышками и семейной
поминальной книжкой. Пиюся все это просмотрел у каждого,
обратив пристальное внимание на поминальную книжку.
— Прочти, — попросил он одного чекиста.
Тот прочитал:
— "О упокоении рабов божьих: Евдокии, Марфы, Фирса,
Поликарпа, Василия, Константина, Макария и всех сродственников.
О здравии — Агриппины, Марии, Косьмы, Игнатия, Петра,
Иоанна, Анастасии со чадами и всех сродственников и болящего
Андрея".
— Со чадами? — переспросил Пиюся.
— С ними! — подтвердил чекист.
За чертой красноармейцев стояли жены буржуев и рыдали в
ночном воздухе.
— Устрани этих приспешниц! — приказал Пиюся. — Тут
сочады не нужны!
— Их бы тоже надо кончить, товарищ Пиюся! — посоветовал
чекист.
— Зачем, голова? Главный член у них отрублен!
Пришли два чекиста с проверки обвалившихся домов и
объяснили: дома рухнули с потолков, потому что чердаки были
загружены солью и мукой сверх всякого веса; мука же и соль
буржуям требовались в запас — для питания во время прохождения
второго пришествия, дабы благополучно переждать его, а затем
остаться жить.
— Ах, вы так! — сказал Пиюся и выстроил чекистов, не
ожидая часа полуночи. — К/о'цай их, ребята! — И сам выпустил
пулю из нагана в череп ближнего буржуя — Завын-Дувайло. Из
головы буржуя вышел тихий пар, а затем проступило наружу волос
материнское сырое вещество, похожее на свечной воск, но Дувайло
не упал, а сел на свой домашний узел.
— Баба, обмотай мне горло свивальником! — с терпением
произнес Завын-Дувайло. — У меня там вся душа течет! — И
свалился с узла на землю, обняв ее раскинутыми руками и ногами,
как хозяин хозяйку.
Чекисты ударили из нагана по безгласным, причастившимся
вчера буржуям — и буржуи неловко
...Закладка в соц.сетях