Жанр: Драма
Чевенгур
...р: в нем собралось
население. С тех пор прохожие рабочие ушли, а город остался,
надеясь на бога.
— А ты тоже рабочее тело на пустяк пищи менял? — спросил
Чепурный.
— Нет, — сказал Алексей Алексеевич, — я человек
служащий, мое дело
— мысль на бумаге.
Во мне сейчас стронулось одно талантливое чувство, --
произнес далее Чепурный. — Нет вот у меня секретаря, что мог
бы меня сразу записывать!.. В первую очередь необходимо
ликвидировать плоть нетрудовых элементов!..
С тех пор Алексей Алексеевич не видел Чепурного и, что
случилось в Чевенгуре, не знал. Земский комитет был, конечно,
срочно и навсегда упразднен, а члены его разошлись по своим
родственникам. Нынче же Полюбезьев хотел свидания с Чепурным на
другую тему — теперь он в социализме благодаря объявленной
Лениным кооперации почувствовал живую святость и желал
Советской власти добра. Ни одного знакомого человека Алексею
Алексеевичу не встретилось — ходили какие-то худые люди и
думали о чем-то будущем. На самой околице Чевенгура человек
двадцать тихо передвигали деревянный дом, а два всадника с
радостью наблюдали работу.
Одного всадника Полюбезьев узнал.
— Товарищ Чепурный! Разрешите вызвать вас на краткое
собеседование.
— Полюбезьев! — узнал Алексея Алексеевича Чепурный,
помнивший все конкретное. — Говори, пожалуйста, что тебе
причитается.
— Мне о кооперации хочется вкратце сказать... Читали,
товарищ Чепурный, про нравственный путь к социализму в газете
обездоленных под тем же названием, а именно "Беднота"?
Чепурный ничего не читал.
— Какая кооперация? Какой тебе путь, когда мы дошли? Что
ты, дорогой гражданин! Это вы тут жили ради бога на рабочей
дороге. Теперь, братец ты мой, путей нету — люди доехали.
— Куда? — покорно спросил Алексей Алексеевич, утрачивая
кооперативную надежду в сердце.
— Как куда? — в коммунизм жизни. Читал Карла Маркса?
— Нет, товарищ Чепурный.
— А вот надо читать, дорогой товарищ: история уж
кончилась, а ты и не заметил.
Алексей Алексеевич смолк без вопроса и пошел вдаль, где
росли старые травы, жили прежние люди и ждала мужа
жена-старушка. Там, может быть, грустно и трудно живется, но
там Алексей Алексеевич родился, рос и плакал иногда в молодых
летах. Он вспомнил свою домашнюю мебель, свой ветхий двор,
супругу и был рад, что они тоже не знали Карла Маркса и поэтому
не расстанутся со своим мужем и хозяином.
Копенкин не успел прочитать Карла Маркса и смутился перед
образованностью Чепурного.
— А что? — спросил Копенкин. — У вас здесь обязательно
читают Карла Маркса?
Чепурный прекратил беспокойство Копенкина:
— Да это я человека попугал. Я и сам его сроду не читал.
Так, слышал кое-что на митингах — вот и агитирую. Да и не
нужно читать: это, знаешь, раньше люди читали да писали, а жить
— ни черта не жили, все для других людей путей искали.
— Почему это нынче в городе дома передвигают и сады на
руках носят? — разглядывал Копенкин.
— А сегодня субботник, — объяснил Чепурный. — Люди в
Чевенгур прибыли пешим ходом и усердствуют, чтоб жить в
товарищеской тесноте.
У Чепурного не было определенного местожительства, как и у
всех чевенгурцев. Благодаря таким условиям Чепурный и Копенкин
остановились в одном кирпичном доме, который участники
субботника не могли стронуть с места. В кухне спали на сумках
два человека, похожие на странников, а третий искусственно
жарил картошку, употребляя вместо постного масла воду из
холодного чайника.
— Товарищ Пиюся! — обратился к этому человеку Чепурный.
— Тебе чего?
— Ты не знаешь, где теперь товарищ Прокофий находится?
Пиюся не спешил отвечать на такой мелкий вопрос и боролся с
горевшей картошкой.
— С бабой твоей где-нибудь находится, — сказал он.
— Ты оставайся здесь, — сказал Копенкину Чепурный, — а я
пойду Клабздюшу поищу: дюже женщина милая!
Копенкин разнуздался от одежды, постелил ее на пол и лег
полуголым, а неотлучное оружие сложил горкой рядом с собой.
Хотя в Чевенгуре было тепло и пахло товарищеским духом,
Копенкин, быть может от утомления, чувствовал себя печальным и
сердце его тянуло ехать куда-то дальше. Пока что он не заметил
в Чевенгуре явного и очевидного социализма — той трогательной,
но твердой и нравоучительной красоты среди природы, где бы
могла родиться вторая маленькая Роза Люксембург либо научно
воскреснуть первая, погибшая в германской буржуазной земле.
Копенкин уже спрашивал Чепурного — что же делать в Чевенгуре?
И тот ответил: ничего, у нас нет нужды и занятий — будешь себе
внутренне жить! У нас в Чевенгуре хорошо — мы мобилизовали
солнце на вечную работу, а общество распустили навсегда!
Копенкин видел, что он глупей Чепурного, и безответно
молчал. Еще раньше того, в дороге, он робко поинтересовался:
чем бы занималась у них Роза Люксембург? Чепурный на это
особого ничего не сообщил, сказал только: вот приедем в
Чевенгур, спроси у нашего Прокофия — он все может ясно
выражать, а я только даю ему руководящее революционное
предчувствие! Ты думаешь: я своими словами с тобой
разговаривал? Нет, меня Прокофий научил!
Пиюся изжарил наконец картошку на воде и стал будить двоих
спящих странников. Копенкин тоже поднялся поесть немного, чтобы
при полном желудке, после еды, скорей уснуть и перестать
печалиться.
— Правда, что хорошо в Чевенгуре люди живут? — спросил он
у Пиюси.
— Не жалуются! — не спеша ответил тот.
— А где ж тут есть социализм?
— Тебе на новый глаз видней, — неохотно объяснял Пиюся.
— Чепурный говорит, что мы от привычки ни свободы, ни блага не
видим — мы-то ведь здешние, два года тут живем.
— А раньше кто тут жил?
— Раньше буржуи жили. Для них мы с Чепурным второе
пришествие организовали.
— Да ведь теперь — наука, разве это мыслимо?
— А то нет?
— Да как же так? Говори круглей?
— А что я тебе — сочинитель, что ль? Был просто внезапный
случай, по распоряженью обычайки.
— Чрезвычайки?
— Ну да.
— Ага, — смутно понял Копенкин. — Это вполне правильно.
Пролетарская Сила, привязанная на дворе к плетневой огороже,
тихо ворчала на обступивших ее людей; многие хотели оседлать
незнакомую мощную лошадь и окружить на ней Чевенгур по межевой
дороге. Но Пролетарская Сила угрюмо отстраняла желающих --
зубами, мордой и ногами.
— Ведь ты ж теперь народная скотина! — с миром уговаривал
ее худой чевенгурец. — Чего ж ты бушуешь?
Копенкин услышал грустный голос своего коня и вышел к нему.
— Отстранитесь, — сказал он всем свободным людям. — Не
видите, лупачи, конь свое сердце имеет!
— Видим, — убежденно ответил один чевенгурец. — Мы живем
по-товарищески, а твой конь — буржуй.
Копенкин, забыв уважение к присутствующим угнетенным,
защитил пролетарскую честь коня.
— Врешь, бродяга, на моей лошади революция пять лет
ездила, а ты сам на революции верхом сидишь!
Копенкин дальше уже не мог выговорить своей досады — он
невнятно чувствовал, что эти люди гораздо умнее его, но как-то
одиноко становилось Копенкину от такого чужого ума. Он вспомнил
Дванова, исполняющего жизнь вперед разума и пользы, — и
заскучал по нем.
Синий воздух над Чевенгуром стоял высокой тоскою, и дорога
до друга лежала свыше сил коня.
Охваченный грустью, подозрением и тревожным гневом, Копенкин
решил сейчас же, на сыром месте, проверить революцию в
Чевенгуре. "Не тут ли находится резерв бандитизма? — ревниво
подумал Копенкин. — Я им сейчас коммунизм втугачку покажу,
окопавшимся гадам!"
Копенкин попил воды в кухне и целиком снарядился. "Ишь
сволочи, даже конь против них волнуется! — с негодованием
соображал Копенкин. — Они думают, коммунизм — это ум и
польза, а тела в нем нету, — просто себе пустяк и завоевание!"
Лошадь Копенкина всегда была готова для боевой срочной
работы и с гулкой страстью скопленных сил приняла Копенкина на
свою просторную товарищескую спину.
— Скачи впереди, показывай мне Совет! — погрозился
Копенкин неизвестному уличному прохожему. Тот попробовал
объяснить свое положение, но Копенкин вынул саблю — и человек
побежал вровень с Пролетарской Силой. Иногда проводник
оборачивался и кричал попреки, что в Чевенгуре человек не
трудится и не бегает, а все налоги и повинности несет солнце.
"Может, здесь живут одни отпускники из команды
выздоравливающих? — молча сомневался Копенкин. — Либо в
царскую войну здесь были лазареты!.."
— Неужели солнце должно наперед коня бежать, а ты лежать
пойдешь? — спросил Копенкин у бегущего.
Чевенгурец схватился за стремя, чтобы успокоить свое частое
дыхание и ответить.
— У нас, товарищ, тут покой человеку: спешили одни буржуи,
им жрать и угнетать надо было. А мы кушаем да дружим... Вон
тебе Совет.
Копенкин медленно прочитал громадную малиновую вывеску над
воротами кладбища: "Совет социального человечества
Чевенгурского освобожденного района".
Сам же Совет помещался в церкви. Копенкин проехал по
кладбищенской дорожке к паперти храма. "Приидите ко мне все
труждающиеся и обремененные и аз упокою вы"
— написано было дугой над входом в церковь. И слова те
тронули Копенкина, хотя он помнил, чей это лозунг.
"Где же мой покой? — подумал он и увидел в своем сердце
усталость. — Да нет, никогда ты людей не успокоишь: ты же не
класс, а личность. Нынче б ты эсером был, а я б тебя
расходовал".
Пролетарская Сила, не сгибаясь, прошла в помещение
прохладного храма, и всадник въехал в церковь с удивлением
возвращенного детства, словно он очутился на родине в
бабушкином чулане. Копенкин и раньше встречал детские забытые
места в тех уездах, где он жил, странствовал и воевал. Когда-то
он молился в такой же церкви в своем селе, но из церкви он
приходил домой — в близость и тесноту матери; и не церкви, не
голоса птиц, теперь умерших ровесниц его детства, не страшные
старики, бредущие летом в тайный Киев, — может быть, не это
было детством, а то волнение ребенка, когда у него есть живая
мать и летний воздух пахнет ее подолом; в то восходящее время
действительно все старики — загадочные люди, потому что у них
умерли матери, а они живут и не плачут.
В тот день, когда Копенкин въехал в церковь, революция была
еще беднее веры и не могла покрыть икон красной мануфактурой:
бог Саваоф, нарисованный под куполом, открыто глядел на амвон,
где происходили заседания ревкома. Сейчас на амвоне, за столом
бодрого красного цвета, сидели трое: председатель Чевенгурского
уика — Чепурный, молодой человек и одна женщина — с веселым
внимательным лицом, словно она была коммунисткой будущего.
Молодой человек доказывал Чепурному, имея на столе для справок
задачник Евтушевского, что силы солнца определенно хватит на
всех и Солнце в двенадцать раз больше Земли.
— Ты, Прокофий, не думай — думать буду я, а ты
формулируй! — указывал Чепурный.
— Ты почувствуй сам, товарищ Чепурный: зачем шевелиться
человеку, когда это не по науке? — без остановки объяснял
молодой человек. — Если всех людей собрать для общего удара --
и то они против силы солнца как единоличник против
коммуны-артели! Бесполезное дело — тебе говорю!
Чепурный для сосредоточенности прикрыл глаза.
— Что-то ты верно говоришь, а что-то брешешь! Ты поласкай
в алтаре Клавдюшу, а я дай предчувствием займусь — так ли оно
или иначе!
Копенкин осадил увесистый шаг своего коня и заявил о своем
намерении — с нетерпением и немедленно прощупать весь Чевенгур
— нет ли в нем скрытого контрреволюционного очага.
— Очень вы тут мудры, — закончил Копенкин. — А в уме
постоянно находится хитрость для угнетения тихого человека.
Молодого человека Копенкин сразу признал за хищника: черные
непрозрачные глаза, на лице виден старый экономический ум, а
среди лица имелся отверстый, ощущающий и постыдный нос, — у
честных коммунистов нос лаптем и глаза от доверчивости серые и
более родственные.
— А ты, малый, жулик! — открыл правду Копенкин. — Покажь
документ!
— Пожалуйста, товарищ! — вполне доброжелательно
согласился молодой человек.
Копенкин взял книжечки и бумажки. В них значилось: Прокофий
Дванов, член партии с августа семнадцатого года.
— Сашу знаешь? — спросил Копенкин, временно прощая ему за
фамилию друга угнетающее лицо.
— Знавал, когда мал был, — ответил молодой человек,
улыбаясь от лишнего ума.
— Пускай тогда Чепурный даст мне чистый бланок — надобно
сюда Сашу позвать. Тут нужно ум умом засекать, чтоб искры
коммунизма посыпались...
— А у нас почти отменена, товарищ, — объяснил Чепурный.
— Люди в куче живут и лично видятся — зачем им почта, скажи
пожалуйста! Здесь, брат, пролетарии уже вплотную соединены!
Копенкин не очень жалел о почте, потому что получил в жизни
два письма, а писал только однажды, когда узнал на
империалистическом фронте, что жена его мертва и нужно было
издали поплакать о ней с родными.
— А шагом никто в губернию не пойдет? — спросил Копенкин
у Чепурного.
— Есть таковой ходок, — вспомнил Чепурный.
— Кто это, Чепурный? — оживела милая обоим чевенгурцам
женщина — взаправду милая: Копенкин даже ощутил, что если б он
парнем был, он такую обнял и держал бы долгое время неподвижно.
Из этой женщины исходил меленный и прохладный душевный покой.
— А Мишка Луй! — напомнил Чепурный. — Он едкий на
дорогу! Только пошлешь в губернию, а он в Москве очутится --
либо в Харькове, и приходит тоже, когда время года кончится --
либо цветы взойдут, либо снег ляжет...
— У меня он пойдет короче — я ему задание дам, — сказал
Копенкин.
— Пускай идет, — разрешил Чепурный. — Для него дорога не
труд — одно развитие жизни!
— Чепурный, — обратилась женщина. — Дай Л/у'ю муки на
мену, он мне полушалок принесет.
— Дадим, Клавдия Парфеновна, непременно дадим, используем
момент, — успокоил ее Прокофий.
Копенкин писал Дванову печатными буквами:
"Дорогой товарищ и друг Саша! Здесь коммунизм, и обратно, --
нужно, чтоб ты скорей прибыл на место. Работает тут одно летнее
солнце, а люди лишь только нелюбовно дружат; однако бабы
полушалки вымогают, хотя они приятные, чем ясно вредят. Твой
брат или семейная родня мне близко не симпатичен. Впрочем, живу
как дубъект, думаю чего-то об одном себе, потому что меня
далеко не уважают. Событий нету — говорят, это наука и
история, но неизвестно. С революц. почтением Копенкин. Приезжай
ради общей идейности".
— Чего-то мне все думается, чудится да представляется, --
трудно моему сердцу! — мучительно высказывался Чепурный в
темный воздух храма. — Не то у нас коммунизм исправен, не то
нет! Либо мне к товарищу Ленину съездить, чтоб он мне лично всю
правду сформулировал!
— Надо бы, товарищ Чепурный! — подтвердил Прокофий. --
Товарищ Ленин тебе лозунг даст, ты его возьмешь и привезешь. А
так немыслимо: думать в одну мою голову: авангард тоже устает!
И, кроме того, преимуществ мне не полагается!
— А моего сердца ты не считаешь, скажи по правде? --
обиделся Чепурный.
Прокофий, видимо, ценил свою силу разума и не терял
надежного спокойствия.
— Чувство же, товарищ Чепурный, — это массовая стихия, а
мысль — организация. Сам товарищ Ленин говорил, что
организация нам выше всего...
— Так я же мучаюсь, а ты соображаешь — чт/о' хуже?
— Товарищ Чепурный, я с тобой тоже в Москву поеду, --
заявила женщина. — Я никогда центра не видала — там, люди
говорят, удивительно что такое!
— Достукались! — вымолвил Копенкин. — Ты ее, Чепурный,
прямо к Ленину веди: вот, мол, тебе, товарищ Ленин, доделанная
до коммунизма баба! Сволочи вы!
— А что? — обострился Чепурный. — По-твоему, у нас не
так?
— Ну да, не так!
— А как же, товарищ Копенкин? У меня уж чувства уморились.
— А я знаю? Мое дело — устранять враждебные силы. Когда
все устраню
— тогда оно само получится, что надо.
Прокофий курил и ни разу не перебил Копенкина, думая о
приспособлении к революции этой неорганизованной вооруженной
силы.
— Клавдия Парфеновна, пойдемте пройтиться и пошалить
немного, — с четкой вежливостью предложил Прокофий женщине. --
А то вы ослабнете!
Когда эта пара отошла к паперти, Копенкин указал на ушедших
Чепурному.
— Буржуазия — имей в виду!
— Ну?
— Ей-богу!
— Куда ж теперь нам деваться-то? Либо их вычесть из
Чевенгура?
— Да ты паники на шею не сажай! Спускай себе коммунизм из
идеи в тело — вооруженной рукой! Дай вот Саша Дванов придет --
он вам покажет!
— Должно быть, умный человек? — оробел Чепурный.
— У него, товарищ, кровь в голове думает, а у твоего
Прокофия — кость, — гордо и раздельно объяснил Копенкин. --
Понятно тебе хоть раз?.. Н/а' бланок — отправляй в ход
товарища Луя.
Чепурный при напряжении мысли ничего не мог выдумать --
вспоминал одни забвенные бесполезные события, не дающие
никакого чувства истины. То его разуму были видны костелы в
лесу, пройденные маршем в царскую войну, то сидела
девочка-сиротка на канаве и ела купыри; но когда эта девочка,
бесполезно хранимая в душе Чепурного, была встречена в жизни --
теперь навеки неизвестно; и жива ли она в общем — тоже
немыслимо сказать; быть может, та девочка была Клавдюшей --
тогда она, действительно, отлично хороша и с ней грустно
разлучаться.
— Чего глядишь, как болящий? — спросил Копенкин.
— Так, товарищ Копенкин, — с печальной усталостью
произнес Чепурный. — Во мне вся жизнь облаками несется!
— А надо, чтоб она тучей шла, — оттого тебе, я вижу, и
неможется, — сочувственно упрекнул Копенкин. — Пойдем отсюда
на свежее место: здесь сырым богом каким-то воняет.
— Пойдем. Бери своего коня, — облегченно сказал Японец.
— На открытом месте я буду сильней.
Выйдя наружу, Копенкин показал Японцу надпись на
храме-ревкоме: "Приидите ко мне все труждающиеся".
— Перемажь по-советски!
— Некому фразу выдумать, товарищ Копенкин.
— А Прокофию дай!
— Не так он углублен — не осилит; подлежащее знает, а
сказуемое позабыл. Я твоего Дванова секретарем возьму, а
Прокофий пускай свободно шалит... А скажи, пожалуйста, чем тебе
та фраза не мила — целиком против капитализма говорит...
Копенкин жутко нахмурился.
— По-твоему, бог тебе единолично все массы успокоит? Это
буржуазный подход, товарищ Чепурный. Революционная масса сама
может успокоиться, когда поднимется!
Чепурный глядел на Чевенгур, заключивший в себе его идею.
Начинался тихий вечер, он походил на душевное сомнение
Чепурного, на предчувствие, которое не способно истощиться
мыслью и успокоиться. Чепурный не знал, что существует всеобщая
истина и смысл жизни — он видел слишком много разнообразных
людей, чтобы они могли следовать одному закону. Некогда
Прокофий предложил Чепурному ввести в Чевенгуре науку и
просвещение, но тот отклонил такие попытки без всякой надежды.
"Что ты, — сказал он Прокофию, — иль не знаешь — какая
наука? Она же всей буржуазии даст обратный поворот: любой
капиталист станет ученым и будет порошком организмы солить, а
ты считайся с ним! И потом наука только развивается, а чем
кончится — неизвестно".
Чепурный на фронтах сильно болел и на память изучил
медицину, поэтому после выздоровления он сразу выдержал экзамен
на ротного фельдшера, но к докторам относился как к умственным
эксплуататорам.
— Как ты думаешь? — спросил он у Копенкина. — Твой
Дванов науку у нас не введет?
— Он мне про то не сказывал: его дело один коммунизм.
— А то я боюсь, — сознался Чепурный, стараясь думать, но
к месту вспомнил Прошку, который в точном смысле изложил его
подозрение к науке. — Прокофий под моим руководством
сформулировал, что ум такое же имущество, как и дом, а стало
быть, он будет угнетать ненаучных и ослабелых...
— Тогда ты вооружи дураков, — нашел выход Копенкин. --
Пускай тогда умный полезет к нему с порошком! Вот я — ты
думаешь, что? — я тоже, брат, дурак, однако живу вполне
свободно.
По улицам Чевенгура проходили люди. Некоторые из них сегодня
передвигали дома, другие перетаскивали на руках сады. И вот они
шли отдыхать, разговаривать и доживать день в кругу товарищей.
Завтра у них труда и занятий уже не будет, потому что в
Чевенгуре за всех и для каждого работало единственное солнце,
объявленное в Чевенгуре всемирным пролетарием. Занятия же людей
были не обязательными, — по наущению Чепурного Прокофий дал
труду специальное толкование, где труд раз навсегда объявлялся
пережитком жадности и эксплуатационно-животным сладострастием,
потому что труд способствует происхождению имущества, а
имущество — угнетению; но само солнце отпускает людям на жизнь
вполне достаточные нормальные пайки, и всякое их увеличение --
за счет нарочной людской работы — идет в костер классовой
войны, ибо создаются лишние вредные предметы. Однако каждую
субботу люди в Чевенгуре трудились, чему и удивился Копенкин,
немного разгадавший солнечную систему жизни в Чевенгуре.
— Так это не труд — это субботники! — объяснил Чепурный.
— Прокофий тут правильно меня понял и дал великую фразу.
— Он что — твой отгадчик, что ль? — не доверяя Прокофию,
поинтересовался Копенкин.
— Да нет — так он: своей узкой мыслью мои великие чувства
ослабляет. Но парень словесный, без него я бы жил в немых
мучениях... А в субботниках никакого производства имущества
нету, — разве я допущу? — просто себе идет добровольная порча
мелкобуржуазного наследства. Какое же тебе тут угнетение, скажи
пожалуйста!
— Нету, — искренне согласился Копенкин.
В сарае, вытащенном на середину улицы, Чепурный и Копенкин
решили заночевать.
— Ты бы к своей Клавдюше шел, — посоветовал Копенкин. --
Женщину огорчаешь!
— Ее Прокофий в неизвестное место увел: пусть порадуется
— все мы одинаковые пролетарии. Мне Прокофий объяснил, что я
не лучше его.
— Так ты же сам говорил, что у тебя великое чувство, а
такой человек для женщины туже!
Чепурный озадачился: действительно, выходит так! Но у него
болело сердце, и он сегодня мог думать.
— У меня, товарищ Копенкин, то великое чувство в груди
болит, а не в молодых местах.
— Ага, — сказал Копенкин, — ну тогда отдыхай со мной: я
тоже на сердце плох!
Пролетарская Сила прожевала траву, которую ей накосил
Копенкин на городской площади, и в полночь тоже прилегла на пол
сарая. Лошадь спала, как некоторые дети — с полуоткрытыми
глазами и с сонной кротостью глядела ими на Копенкина, который
сейчас не имел сознания и лишь стонал от грустного,
почерневшего чувства забвения.
Коммунизм Чевенгура был беззащитен в эти степные темные
часы, потому что люди заращивали силою сна усталость от дневной
внутренней жизни и на время прекратили свои убеждения.
Чевенгур просыпался поздно; его жители отдыхали от веков
угнетения и не могли отдохнуть. Революция завоевала
Чевенгурскому уезду сны и главной профессией сделала душу.
Чевенгурский пешеход Луй шел в губернию полным шагом, имея
при себе письмо Дванову, а на втором месте — сухари и
берестяной жбанчик воды, которая нагревалась на теле. Он
тронулся, когда встали только муравьи да куры, а солнце
заголило небо еще не до самых последних мест. От ходьбы и
увлекающей свежести воздуха Луя оставили всякие сомнения мысли
и вожделения; его растрачивала дорога и освобождала от излишней
вредной жизни. Еще в юности он своими силами додумался --
отчего летит камень: потому что он от радости движения делается
легче воздуха. Не зная букв и книг, Луй убедился, что коммунизм
должен быть непрерывным движением людей в даль земли. Он
сколько раз говорил Чепурному, чтобы тот объявил коммунизм
странствием и снял Чевенгур с вечной оседлости.
— На кого похож человек — на коня или на дерево: объявите
мне по совести? — спрашивал он в ревкоме, тоскуя от коротких
уличных дорог.
— На высшее! — выдумал Прокофий. — На открытый океан,
дорогой товарищ, и на гармонию схем!
Луй не видел, кроме рек и озер, другой воды, гармонии же
знал только двухрядки.
— А пожалуй, на коня человек больше схож, — заявил
Чепурный, вспоминая знакомых лошадей.
— Понимаю, — продолжая чувства Чепурного, сказал
Прокофий. — У коня есть грудь с сердцем и благородное лицо с
глазами, но у дерева того нет!
— Вот именно, Прош! — обрадовался Чепурный.
— Я ж и говорю! — подтвердил Прокофий.
— Совершенно верно! — заключительно одобрил Чепурный.
Луй удовлетворился и предложил ревкому немедленно стронуть
Чевенгур в даль. "Надо, чтобы человека ветром поливало, --
убеждал Луй, — иначе он тебе опять угнетением слабосильного
займется, либо само собою все усохнет, затоскует — знаешь как?
А в дороге дружбы никому не миновать — и коммунизму делов
хватит!"
Чепурный заставил Прокофия четко записать предложение Луя, а
затем это предложение обсуждалось на заседании ревкома.
Чепурный, чуя коренную правду Луя, однако, не давал Прокофию
своих руководящих предчувствий, и заседание тяжело трудилось
весь весенний день. Тогда Прокофий выдумал формальный отвод
делу Луя: "В виду грядущей эпохи войн и революций считать
...Закладка в соц.сетях