Жанр: Драма
Мальвиль
...де нет автопоилки. Отойдя от него, я насыпаю в ладонь, или, точнее, в
ложбинку на моей старой перчатке (так как я остерегаюсь сильного
крючковатого клюва) несколько зерен ячменя, тотчас же - и как только он
узнает, что настало его время, и где он до сих пор скрывался? - неизвестно
откуда появляется наш ворон и камнем падает мне под ноги. Приняв свою
любимую позу - позу старого согбенного скопидома, держащего руки за
спиной, он, осторожно покружившись возле меня, взлетает, садится ко мне на
левое плечо и начинает клевать мою ладонь, при этом ни на минуту не
спуская с меня живого и настороженного взгляда. Трапеза его окончена, но
он, как видно, не собирается покидать свой насест, даже когда я вхожу с
ним в стойло к Малабару. Подчеркиваю, к Малабару, а не к Амаранте -
Кар-Кар никогда не появляется в ее стойле. И это снова приводит меня в
изумление: откуда он знает, что Амаранта, такая ласковая с людьми, не
выносит птиц?
Пока я продеваю мундштук Малабару (Кар-Кар разгуливает по его широкой
спине), Мену приходит доить Чернушку; переговариваясь со мной из соседнего
стойла, она тут же начинает жаловаться, что ей, мол, не помогают. Я
пытаюсь ее убедить, что не могут же Фальвина с Мьеттой одновременно мыть и
вытирать посуду, оставшуюся от вчерашнего ужина в большой зале, и доить
корову в хлеву, к тому же корова привыкает к одним рукам. Ответом мне
служит молчание, затем в соседнем стойле раздается длинная череда не
слишком внятных, видимо, оскорбительных замечаний, я различаю слова
"слабоват", "смазливая шлюха", "ляжки", так что не трудно догадаться, о
ком идет речь.
Я молчу, и Мену уже громко излагает мне свои остальные претензии.
Фальвина только при мне притворяется, что ест, как птичка, а втихаря будь
здоров как наворачивает (хотелось бы знать, каким образом это ей удается,
ведь все ключи у Мену), и если эта толстомясая будет так набивать себе
брюхо, то, конечно, долго ей не протянуть. Здесь она, как бы между прочим,
упоминает, что у нас на исходе запасы мыла и сахара и что стоило бы и того
и другого попросить в Ла-Роке, когда будем отдавать им корову. Затем Мену
снова возвращается к своей излюбленной теме - близкой кончине Фальвины:
она заранее видит, как в один прекрасный день Фальвина, обожравшись,
гибнет от удушья.
Я вывожу оседланного Малабара из стойла и, желая покончить с этой
заупокойной службой, замечаю, что вот и сама Фальвина. Правда, Жаке
находился все время в соседнем стойле и все слышал, но я уверен, что он
ничего не передаст своей бабушке. И впрямь, Фальвина быстро-быстро катится
по направлению ко мне, видно, хочет показать мне свой пыл к работе и в то
же время перекинуться словечком, пока я еще не успел сесть на коня.
Поздоровавшись, она сразу же начинает плакаться - и я вторю ей - на то,
какая же стоит погода. С тех пор как разорвалась бомба, небо стало такое
серое, ни дождичек не выпадет, ни солнышко не выглянет. Если и дальше так
пойдет, всем нам конец, говорит Фальвина. Речи явно бесполезные, ведь мы и
без того об этом думаем раз по сто на день, и об исчезнувшем солнце и о
дожде, который почему-то никак не хочет пролиться на землю. Это наша
неизбывная тревога с самого Дня происшествия.
В эту минуту появляется Мену, сухим тоном она отсылает Фальвину к
коровам.
- Я только Чернушку подоила, - сквозь зубы цедит она. - Принцесса еще
не доена, от нее надоишь всего два-три литра, остальное молоко Принцу, а я
иду к Фюльберу.
Я смотрю, как удаляется это худенькое, крохотное созданье - кожа да
кости, - быстро семеня большими не по росту ногами по направлению к
донжону, и думаю, в каких же таких прегрешениях, не считая мелких
пакостей, которые она устраивает Фальвине, может она сейчас покаяться.
А Фальвина, еще не отдышавшись после своего пробега, перехватывает
мой взгляд и говорит:
- Посмотришь на Мену - в чем только душа держится. Всего в ней сорок
кило, у меня-то хоть видимость есть. А у нее и тела-то не осталось. Ведь
заболей она, да не дай бог, врач пропишет диету, что тогда с ней будет?
Небось не молоденькая. Ведь на целых шесть лет меня старше. А в нашем-то
возрасте шесть лет - ох, как много. Не хотела я тебе об этом говорить,
Эмманюэль, но даже за время, что я тут у вас, в Мальвиле, она и то здорово
сдала. На нее частенько находит прямо затмение какое-то. Попомни мои
слова, она умрет через голову. Тут как-то намедни хотела с ней маленько
поговорить, говорюговорю, а она мне даже не отвечает. Нет, с головой у нее
что-то неладно.
Под предлогом, что надо немного прогулять Малабара и дать ему
поразмяться перед объездкой, я беру его под уздцы и отвожу в сторону от
Родилки, потому что Момо слово в слово передаст матери весь наш разговор.
Это самая любимая его игра. Повторяет подслушанный разговор, где
приукрасит, где преувеличит, и следит при этом своими блестящими черными
глазками, с какой обидой внемлет его доносам собеседник.
- Я вот от головы не помру, - продолжает Фальвина, я слушаю ее и
легким хмыканьем даю это ей понять. Уже который раз каждая из старух
предупреждает меня о близкой кончине другой. Поначалу меня это даже
забавляло. Но теперь, честно говоря, стало огорчать. Я думаю: и какое
все-таки странное животное человек, с какой легкостью может он желать
смерти ближнего.
Когда я поднимаюсь из ложбины, где расположена въездная башня, держа
под уздцы Малабара, а слева от меня семенит запыхавшаяся Фальвина, я вижу,
что Мьетта переходит подъемный мост и направляется прямо ко мне. Какое же
радостное чувство испытываем мы оба, стремясь скорее преодолеть эти сорок
разделяющих нас метров. На Мьетте выцветшая голубенькая кофточка,
заштопанная, изрядно измятая, но чистенькая и красиво обтягивающая ее
грудь, и голубая шерстяная, тоже сильно поношенная юбка, которая открывает
выше колен голые, обутые в черные резиновые сапоги ноги. Сильные
обнаженные руки Мьетты покраснели от холода. А ведь она у нас не
мерзлячка. Я и сам, хотя и натянул кроме старых жокейских рейтуз свитер,
только-только начал согреваться. Густые блестящие волосы Мьетты - бабкино
наследство, только не очень черные - рассыпались волнами по плечам, она
улыбается мне ласковыми, наивными глазами; она подходит, глядя на меня с
любовью, целует в обе щеки и крепко прижимается всем телом, и вовсе не
потому, что ей самой приятно, а для того, чтобы сделать приятное мне. И я
очень признателен Мьетте, так как все мы прекрасно знаем, что девушке
неведома чувственность. Я уверен, что, если бы можно было заглянуть в это
простодушное сердечко, там бы обнаружилось даже некоторое удивление перед
этой странной манией мужчин щупать особей противоположного пола.
Фальвина с неуклюжей деликатностью испаряется. Теперь настает очередь
Малабара: Мьетта целует его и ласково треплет рукой. Не без ревности я
мимоходом замечаю, что она целует Малабара в губы, такого она никогда не
позволяет себе с мужчинами. Приласкав лошадь, Мьетта поворачивается ко
мне, и начинается настоящая пантомима. Прежде всего она сообщает, что он
(глаза бегут к носу, ладони благолепно сложены) и она (Мьетта тычет себя в
грудь большим пальцем), как она и предполагала (указательный палец
прижимается ко лбу), занимались любовью (следует жест, не поддающийся
описанию). Ей было это противно (гримаса отвращения), потому что это
происходило с ним (снова сложенные вместе ладони), но еще больше ее
возтмутило, что он (снова глаза бегут к носу и складываются ладони) посмел
ей предложить (руки простерты ладонями вверх) уехать вместе с ним (она
шагает на месте, держась правой рукой за воображаемую руку Фюльбера) в
Ла-Рок (движением руки она показывает вдаль) и там стать его служанкой
(она жестами изображает, будто натирает полы и стирает белье). Какое
коварство! (Кулаки уперты в бока, брови нахмурены, губы надуты, пяткой она
пристукивает по земле, будто собираясь раздавить змею.) Она отказалась,
конечно (Мьетта с силой крутит головой), и ушла от него (она становится
вполоборота, и каждый мускул ее тела, спина, бедра выражают негодование).
Правильно она поступила?
Так как я молчу, ошеломленный наглостью Фюльбера, она снова повторяет
мимикой свой вопрос.
- Конечно, Мьетта, ты поступила очень правильно, - говорю я и,
подсунув левую руку под гриву ее тяжелых прекрасных волос, глажу ей шею, а
правой рукой слегка подталкиваю потерявшего всякое терпение Малабара. Уже
убегая, Мьетта на лету чмокает меня несколько раз в щеку, слегка укусив
при этом. На миг у меня мелькает мысль, что сейчас она поцелует меня в
губы, как Малабара. Но нет, девушка уже спешит помогать в Родилке, откуда,
словно шар, выкатывается Фальвина, направляясь к донжону, ее широченные
бедра раскачиваются, как баркас в штормовую погоду.
По моему мнению, Фюльбер явно хватил через край и дело принимает для
него весьма нежелательный оборот. Но я отгоняю от себя эти мысли и
стараюсь сосредоточиться на своем занятии. Я вскакиваю в седло и начинаю
гонять Малабара вокруг двора тремя различными аллюрами, дергая уздечку
только на поворотах, и чаще всего пускаю его рысью.
Шпоры у меня без колесиков, но я тоже очень редко к ним прибегаю и,
даже когда Малабар начинает артачиться, предпочитаю обходиться без хлыста,
я уверен, что он не причинил бы большого вреда жеребцу, но, конечно,
явился бы для него тяжким оскорблением. Проходит всего полчаса, а я уже
весь обливаюсь потом, обуздывать этого исполина стоит немалых сил.
Делая очередной поворот по двору, я краешком глаза замечаю, что Жаке,
размахивая руками, подавшись вперед всем своим тяжелым корпусом, идет к
донжону. Я устал, устал и Малабар. Спешившись, я отвожу жеребца в Родилку.
В это время появляется Колен, вместе со мной он входит в стойло, и, пока я
снимаю седло и уздечку и кладу их на низкую переборку, он, выхватив из
подстилки пучок соломы, начинает яростно, стиснув зубы, вытирать
лоснящийся от пота бок коня. Я вытираю, но не с такой яростью, другой бок
Малабара, поглядывая поверх его холки на нашего великого лучника, и жду,
когда он взорвется. Ждать приходится недолго. Он только что видел Мейсонье
и Тома. Они сейчас на складе разбирают трофеи, добытые в "Прудах", и
Мейсонье поведал ему, как провела прошлую ночь Мьетта. Я слушаю его.
Основная функция, которую я выполняю в Мальвиле, - это выслушивать всех.
Когда он выговаривается, я советую ему держать себя в руках. Эта история
начинает меня не на шутку беспокоить. Она может кончиться плохо для
Фюльбера. Я уже подумываю о том, как предотвратить скандал и мирно
расстаться с Фюльбером.
- А Пейсу ты не видел? - спрашиваю я наконец.
- Нет.
- Так вот, когда увидишь - молчок. Ему ни слова, понял?
Скрепя сердце он обещает мне молчать. Как раз когда я направляюсь в
седельный чулан повесить уздечку и седло, огромный серый осел Фюльбера
вдруг начинает реветь так, что можно оглохнуть. Малыш Колен приподнимается
на цыпочки и заглядывает к нему в стойло.
- Что, - говорит он с презрением, - тварь проклятая, тоже небось
считаешь себя жеребцом? Может, еще воображаешь, отродье ты ослиное, что
наши лошади тебе под пару? А не хочешь ли вместе со своим хозяином
искупаться у нас во рву? В ледяной водичке? Вам полезно бы задницы
охладить!
Я смеюсь, больно уж ловко он сумел связать осла и хозяина воедино, но
смеюсь с опаской, чтобы чего доброго, он не привел своего плана в
исполнение.
- Во всяком случае, - говорит мне несколько успокоенный своей
собственной шуткой Колен, - исповедоваться к нему я не пойду.
Я хлопаю его по спине и отправляюсь в донжон переодеться.
У подъемного моста я встречаю Мену - она, помоему, чем-то озабочена.
Я останавливаюсь, она поднимает ко мне свое крошечное, иссохшее личико
мумии, на котором по-молодому сверкают глаза.
- А я как раз, - заявляет она, - хотела с тобой поговорить,
Эмманюэль. После исповеди Фюльбер мне сказал, что он все думает, как бы
устроить так, чтобы мы могли исполнять свой религиозный долг, ведь мы,
конечно, не сможем каждое воскресенье таскаться в Ла-Рок, слишком это
далеко, и поэтому он решил назначить викария, который бы постоянно жил у
нас в Мальвиле.
Я смотрю на нее, открыв от изумления рот.
- Я так и подумала, - говорит Мену, - что ты не очень обрадуешься.
Обрадуешься! Мягко сказано. Я прекрасно понимаю, что кроется за этой
заботой о наших душах. И как минуту назад малыш Колен, я, хотя и совсем до
другой причине, тоже скрежещу зубами, поднимаясь по винтовой лестнице в
донжон. Когда я выхожу на площадку второго этажа, одна из дверей
распахивается и собственной персоной в сопровождении Пейсу появляется
Фюльбер. Жаке стоит на лестничной площадке в ожидании своей очереди.
- Здравствуй, Эмманюэль, - с некоторым холодком в голосе говорит
Фюльбер. (Он уже знает, что я не намерен исповедоваться.) - Не зайдешь ли
ко мне в комнату на несколько минут перед мессой?
- Лучше я подожду тебя в своей. Первая комната направо, на третьем
этаже.
- Хорошо, - отвечает Фюльбер.
Его величественность ничуть не пострадала от моей мелкой грубости,
движением, полным изящества, он делает знак Жаке, чтобы тот вошел.
- Пейсу, - говорю я сразу же, - можешь оказать мне одну услугу?
- С полным удовольствием, - отвечает он.
- Тогда отправляйся-ка в соседнюю с моей комнату и почисти ружья...
Надрай их до блеска, верзила! Задача ясна? Выполняй!
Военный язык приходится ему по душе, он кивает. А я радуюсь, понятно,
не оттого, что ружья будут вычищенными, они и так в полном порядке,
радуюсь, что Пейсу до самой мессы будет выключен из игры. Обстоятельства и
без того слишком осложнились, не хватало только, чтобы Пейсу выкинул
какой-нибудь номер.
В спальне я стаскиваю с себя свитер и майку и остаюсь голым до пояса,
я собираюсь принарядиться. Я предельно взвинчен и озабочен. Ни о чем не
могу думать, кроме предстоящего разговора, и тоже пытаюсь внушить себе,
что нечего распускать нервы. Я открываю шкаф и, чтобы хоть немного
отвлечься, выбираю себе рубашку по вкусу. Рубашки - моя гордость. У меня
их, наверное, дюжины две: шерстяные и хлопчатобумажные, и поплиновые. Мену
сама следит за ними. Да разве она может их доверить "кому-нибудь другому",
их тут же застирают или припалят утюгом.
Едва я успеваю застегнуться, как в дверь стучат. Это Фюльбер. Должно
быть, он мигом спровадил Жаке. Он входит в комнату, взгляд его
устремляется к открытым полкам, и здесь-то как раз и происходит эпизод с
"братской просьбой", о которой я уже говорил.
Хотя и без особого восторга, я выполняю его просьбу. У каждого свои
слабости: мне лично дороги мои сорочки. Впрочем, сорочка Фюльбера - а он
утверждает, что она у него единственная, - и впрямь изношена до крайности.
Он так и просиял от счастья, когда, сбросив старую, тут же с наслаждением
натянул на себя мою рубашку. Я раньше упоминал о том, как меня поразил вид
раздетого Фюльбера, уж слишком резкий контраст представляло его
изможденное лицо с дородным телом. Не то чтобы у Фюльбера были плохо
развиты мускулы, нет, они просто были покрыты жиром, как у некоторых
боксеров. В общем, все в нем было обманчиво, даже внешность.
Я любезно предлагаю ему кресло у моего письменного стола, впрочем,
эта любезность отнюдь не бескорыстная, ибо сам я сажусь на диван, спиной к
окну, и таким образом мое лицо оказывается в полумраке.
- Спасибо за рубашку, Эмманюэль, - говорит он с достоинством.
Он застегивает воротничок и теперь, завязывая свой серый трикотажный
галстук, строго смотрит на меня и, видимо, для того, чтобы смягчить
суровость взгляда, улыбается своей пленительной улыбкой. Фюльбер не только
не глуп, но, я бы даже сказал, тонок. Он, конечно, чувствует, что не все
идет гладко, что планы его могут рухнуть и что сам я представляю для него
прямую опасность: взгляд его, словно миноискатель, осторожно прощупывает
мою персону.
- Разреши задать тебе несколько вопросов, - начинает он.
- Задавай.
- Мне говорили в Ла-Роке, что ты был довольно равнодушен к вопросам
религии.
- Так оно и есть. Был довольно равнодушен.
- И что жизнь ты вел не слишком примерную.
Он снова смягчает свои слова легкой улыбкой, но я не улыбаюсь ему в
ответ.
- Что именно подразумевают в Ла-Роке под жизнью не слишком примерной?
- Не слишком примерной в отношении женщин...
Я размышляю. Я не хочу оставить без ответа подобную фразу. Но мне не
хочется также ни ссоры, ни разрыва. Я стараюсь найти наиболее обтекаемую
форму.
- Ты сам знаешь, Фюльбер, - говорю я наконец, - как трудно здоровым
мужчинам, таким, как мы с тобой, обойтись без женщины.
При этих словах я поднимаю веки и в упор смотрю на него. Но он и
бровью не ведет. Сидит с невозмутимым видом. Тут Фюльбер, пожалуй,
переигрывает. Ведь явившись к нам под личиной человека, "пораженного
недугом" и "одной ногой стоящего уже в могиле", он должен был бы по
крайней мере протестовать против того, что я приписал ему крепкое
здоровье. Впрочем, это доказывает, что в моей фразе его поразило вовсе не
это.
Вдруг он улыбается.
- Может быть, тебе, Эмманюэль, неприятно отвечать на мои вопросы? Я
совсем не собираюсь насильно тебя исповедовать.
И снова я не возвращаю ему улыбку. Я говорю серьезно, почти холодно:
- Нет, почему же неприятно.
Тогда он продолжает.
- Когда в последний раз ты исповедовался и принимал святое причастие?
- Лет пятнадцати.
- Говорят, что ты всегда находился под сильным влиянием своего дяди -
протестанта.
Нет, голыми руками нас не возьмешь! Я решительно отбрасываю его
подозрения в ереси.
- Да, дядя мой был протестант. Но я-то католик.
- Однако ты равнодушен к вопросам религии.
- Да, еще недавно был равнодушен.
- А разве теперь что-то изменилось?
- Ты сам должен это знать.
Мой голос звучит не слишком любезно, и прекрасные косые глаза моргают
раз, другой.
- Эмманюэль, - говорит он мне своим глубоким баритоном, - если ты
имеешь в виду вечерние чтения Ветхого Завета, я должен тебе сказать, что,
отдавая должное чистоте твоих помыслов, я все же не думаю, что они
приносят большую пользу твоим товарищам.
- Они сами просили, чтобы я им читал.
- Знаю, - говорит он с раздражением.
Я молчу, я не собираюсь даже что-либо выяснять. Впрочем, мне все и
так ясно.
- Я предполагаю, - продолжает Фюльбер, - обучить викария в Ла-Роке и
с твоего позволения назначить его к вам, в Мальвиль.
Я смотрю на него с наигранным изумлением.
- Послушай, Фюльбер, разве ты вправе рукоположить священника? Ведь ты
же не епископ...
Он смиренно опускает веки.
- В обычное время, конечно, нет. Но обстоятельства сейчас
исключительные. Церковь не должна исчезнуть. Что будет, если я завтра
умру? Не оставив преемника?
Это уже сверхнаглость, и ее нельзя спустить ему с рук. Я улыбаюсь.
- Конечно, - говорю я с улыбкой. - Конечно, понятно, что в наше время
невозможно пройти курс в семинарии Кагора, вместе с Серюрье или даже без
него.
И тут он выдал себя. Хотя ничто не дрогнуло в его лице, но в глазах
на долю секунды вспыхнул огонек. Опасный он человек. В этом мелькнувшем
взгляде я прочел жестокость и с трудом сдерживаемую ярость. Я понял также,
что Фюльбер не из трусливых. И что на более открытый вызов он не преминул
бы нанести ответный удар.
- Ты разве не знаешь, - начал он с потрясающим спокойствием, - что у
первых христиан священник избирался на сходе верующих. Исходя из этого, я
могу поставить кандидатуру своего избранника на голосование верующих
Ла-Рока.
- Мальвиля, - поправляю я сухим тоном. - Верующих Мальвиля, поскольку
служить-то он будет у нас.
Мое замечание он даже не удостаивает ответом. Фюльбер предпочитает
вновь свернуть на более надежную почву.
- Я вижу, - начинает он прежним внушительным тоном, - ты не пришел на
исповедь. Ты что же, принципиальный противник исповеди?
Снова ловушка для еретика!
- Отнюдь нет, - говорю я решительно. - Но мне лично исповедь не
приносит облегчения.
- Не приносит облегчения? - восклицает он с великолепно разыгранным
негодованием.
- Нет.
Так как я замолкаю, он спрашивает уже более мягким тоном:
- Объяснись, пожалуйста.
- Дело в том, что, даже если мне и отпущены грехи, я все равно
продолжаю упрекать себя в них.
Впрочем, это действительно так. Я обладаю той несчастной
разновидностью совести, что не поддается очищению. В моей памяти в
малейших подробностях еще живет случай, происшедший пятнадцать лет назад,
который заставил меня убедиться, как, действительно, мало значит для моей
совести исповедь. Поступок очень жестокий, хотя было в нем еще много
ребяческого, но угрызения совести почти с прежней силой продолжают мучить
меня еще и посейчас, спустя столько лет.
Пока я думаю об этом, Фюльбер распространяется о своем ремесле, и
получается у него это весьма вдохновенно. Когда светский человек берется
играть роль священника, он так в нее входит, что может заткнуть за пояс
истинных священнослужителей. Фюльбер, должно быть, заметил, что я его
почти не слушаю, потому что довольно резко оборвал свою речь.
- Короче, - говорит он, - исповедоваться ты не хочешь?
- Не хочу.
- В таком случае, не знаю, смогу ли я допустить тебя к святому
причастию.
- А почему бы и нет?
- Ты не знаешь, - говорит он, и в его сладком голосе звучит металл, -
что получить причастие можно только находясь в состоянии благодати.
- Не могу с тобой согласиться. Ведь столько священников Франции до
катастрофы ни в коей мере не связывали причастие с исповедью.
- Они заблуждались! - резко обрывает меня Фюльбер.
Он поджимает губы, глаза у него блестят. Я поражен. Как ни странно,
но этот самозванец к тому же еще и фанатик. Интегрист-чародей.
Он неверно истолковывает мое молчание.
- Не проси меня о невозможном, Эмманюэль. Как могу я дать тебе
причастие, коль ты не сподобился благодати.
- В таком случае, - говорю я, глядя на него в упор, - будем просить
Всевышнего, чтобы он ниспослал ее нам. Мне, прожившему столько лет без
причастия, и тебе после нынешней ночи в Мальвиле.
Я не мог разрешить себе нанести ему более жестокий удар, иначе бы мы
пришли к открытому разрыву. Но, как видно, Фюльбер обладает железной
выдержкой, так как он и бровью не ведет, ничего не отвечает. Казалось, он
вообще ничего не слышал. Но уже само это молчание обвиняет его: если б он
хотел доказать свою невиновность, ему следовало бы потребовать у меня
объяснений, что я имею в виду, говоря о "ночи в Мальвиле".
- Попросим, Эмманюэль, - помолчав немного, говорит он своим глубоким
баритоном. - У нас всегда найдется о чем просить бога. И совсем особо я
помолюсь, чтобы ты согласился принять в Мальвиле аббата, которого я тебе
пришлю.
- Это зависит не от меня одного, - отвечаю я с живостью, - это наше
общее дело. У нас все решения принимаются большинством голосов, и, если я
оказываюсь в меньшинстве, мне остается только подчиниться.
- Знаю, знаю, - говорит он вставая. И, взглянув на часы, добавляет: -
Пора уже подумать о мессе...
Я тоже встаю и сообщаю ему, что бы мы хотели получить взамен коровы,
которую отдаем в Ла-Рок. Когда я упоминаю о ружьях, он бросает взгляд на
стеллажи, установленные в моей спальне Мейсонье, его, кажется, удивляет,
что они пусты, но он ничего не говорит. Но зато его так и передергивает,
когда я упоминаю о лошадях.
- Две! - восклицает он, встрепенувшись всем телом. - Целых две! Ну,
это уж слишком. Напрасно ты воображаешь, что меня не интересуют лошади. Я
лаже начал брать у Армана уроки верховой езды.
Я хорошо знаю Армана. В замке он считался человеком на все руки.
Впрочем, своими руками он гораздо охотнее загребал чаевые, чем работал. К
тому же это скрытный тип и страшный грубиян. Мнето прекрасно известно, что
он за наездник. В замке было три мерина и две кобылы, но Лормио (а в их
отсутствие Арман) предпочитали ездить только на меринах. Они боялись
кобыл, и я-то знал почему.
- Я прошу у тебя двух кобыл. На них никто и никогда не ездил верхом.
В свое время я отговаривал Лормио покупать их. Арман, очевидно, тебе об
этом говорил. Впрочем, если ты хочешь оставить их себе, оставляй, дело
хозяйское.
- И все-таки, - говорит Фюльбер, - отдать тебе сразу двух, и за одну
корову? Да к тому же еще и ружья! Я нахожу условия чересчур суровыми.
Я суховато отвечаю:
- Это условия не мои, это условия Мальвиля, их единогласно приняли
вчера вечером, и я не могу что-либо изменить. Если они тебя не устраивают,
сделка не состоится.
Этот самый избитый торгашеский прием производит впечатление на
Фюльбера, он начинает колебаться. По выражению его физиономии я уже знаю,
что он уступит. Он не хочет возвращаться в Ла-Рок с пустыми руками. Но вот
он снова поглядывает на часы, извиняется и быстрым шагом выходит из
комнаты.
Оставшись один, я решаю, как говорила моя мать, "навести красоту",
отправляясь к мессе (ох, эти сцены с накручиванием локонов моим
сестрицам!). Я сбрасываю сапоги, стягиваю жокейские рейтузы и надеваю, как
называет ее Мену, свою "похоронную пару". Ведь в деревне в наши времена на
одну свадьбу приходилось пять похорон. Еще до взрыва наш край постепенно
вымирал.
Я внушаю себе, что все идет как следует. Баланс в общем-то
положительный. Я расстроил планы противника, сумел
...Закладка в соц.сетях