Жанр: Драма
Мальвиль
...организую Братство в
Мальвиле и меняю свое отношение к религии.
Я уже упоминал, какую роль для меня сыграла бакалейщица из Мальжака.
Аделаиде в ту пору было тридцать лет, и она своими зрелыми прелестями
буквально околдовала меня. Должен признаться, что даже сейчас, имея за
спиной такой жизненный опыт, я благодаря этой женщине неизменно связываю
щедрость людской плоти с добротою, а худоба для меня - вы понимаете,
благодаря кому - всегда ассоциируется с душевной сухостью. К сожалению,
вовсе не это является темой моего повествования. Иначе я бы охотно изложил
свою точку зрения по этому вопросу. Когда аббат Леба, подозревавший нас во
всех тяжких прегрешениях, свойственных нашему возрасту, заговорил на уроке
катехизиса о "плотском грехе", мне трудно было представить - поскольку сам
я нервы и мускулы, - что у меня имеется еще какая-то "плоть". Воплощением
"плоти" для меня была Аделаида, и, когда я думал о ней, плотский грех
казался мне восхитительным.
Меня ничуть не смущало то, что мой несколько тяжеловесный кумир, по
слухам, был довольно легкого поведения. Напротив, это вселяло в меня
надежду на будущее. Но пройдут еще долгие годы, пока молодой петушок
превратится в петуха.
А до тех пор, во всяком случае летом, у меня хватало дел и без нее.
Ведь у нас бушевала война. И доблестный капитан-гугенот Эмманюэль Конт,
укрывшись со своими единоверцами за стенами крепости Мальвиль, героически
отражал атаки злодея Мейсонье, командующего войсками Лиги. Конечно, это
был самый настоящий изверг, ведь он собирался разграбить замок и вырезать
его обитателей-еретиков - мужчин и женщин. Женщин у нас изображали
увесистые вязанки хвороста, детей - вязанки поменьше.
Мы не договаривались заранее, кто должен был победить, победа
добывалась в честном бою. Каждый, в кого попадало или даже кого слегка
касалось копье, стрела или камень - а в рукопашном бою острие шпаги, -
должен был вскрикнуть: "Готов!"- и рухнуть наземь. Выло дозволено законом
после окончания битвы добивать раненых и умерщвлять женщин, но строго
запрещалось насиловать их, как это однажды пытался сделать верзила Пейсу,
набросившись на объемистую вязанку хвороста. Мы были чисты и суровы,
подобно нашим предкам. Во всяком случае, на людях. А хочешь распутничать в
одиночку - твое личное дело.
Однажды мне выпала редкая удача: пустив стрелу с крепостной стены, я
угодил в самую грудь Мейсонье. Вождь Лиги упал. Высунув голову из бойницы
и потрясая кулаком, я громовым голосом крикнул:
- Смерть тебе, католическая сволочь!
Мой трубный глас поверг в оцепенение противника. Нападающие забыли
даже, что у них есть щиты, и гугенотские стрелы тут же поразили их всех до
единого.
Тогда я медленно вышел из крепости, приказал своим лейтенантам Колену
и Жиро прикончить Дюмона и Конда, а сам перерезал шпагой горло Мейсонье.
Долговязого Пейсу я прежде всего лишил предмета его особой мужской
гордости, а затем, вонзив ему шпагу в грудь, я несколько раз повернул ее в
ране, "ледяным голосом" вопрошая, нравится ли это ему. Я всегда приберегал
долговязого Пейсу напоследок, уж очень здорово он умел хрипеть.
Но вот и кончился день жаркого сражения. Мы снова собрались в своем
пристанище, в главной башне замка, выкурить по сигаретке, а потом пожевать
резинку, чтобы отбить запах курева.
И тут я заметил по характерной для него манере двигать челюстями, что
Мейсонье чем-то расстроен. Под узким лбом, увенчанным коротким ежиком
волос, его серые, близко посаженные глаза непрестанно и часто моргали.
- Слушай, Мейсонье, - спрашиваю я дружеским тоном. - Чего это с
тобой? Ты вроде сердишься?
Ресницы прыгают еще быстрей. Он не решается меня критиковать, зная,
что все обернется против него самого. Но есть чувство долга, и оно, как
видно, сжимает его узкий череп.
- По-моему, ты зря, - наконец с горячностью бросает он, - обозвал
меня католической сволочью...
Дюмон и Конда что-то одобрительно бормочут, Колен и Жиро
верноподданически молчат, но я улавливаю некий оттенок в этом молчании. И
только у большеголового Пейсу широкое лицо растянуто в добродушной улыбке,
он пребывает в полном благодушии.
- Ты что! - с вызовом восклицаю я. - Ведь это же просто игра! А по
игре я - протестант, так что же, по-твоему, я должен называть "миленьким"
католика, который приперся, чтобы убить меня?!
- В игре тоже не все разрешается! - твердо стоит на своем Мейсонье. -
И в игре одно - можно, другое - нет! Вот, например, когда ты
представляешь, что отрубил ему... ну я говорю о Пейсу... ты же на самом
деле этого не делаешь.
Физиономия Пейсу еще шире расплывается в улыбке.
- И потом, мы не договаривались, что можно оскорблять друг друга, -
опустив глаза, не унимается Мейсонье.
- А уж тем более религию, - вставляет Дюмон.
Я смотрю на Дюмона. Вот уж кто обидчив-то, я его знаю как
облупленного.
- А тебя-то я вообще никак не оскорблял, - выпаливаю я резко, чтобы
отделить его от Мейсонье. - Я обращался к Мейсонье.
- Какая разница, - отвечает Дюмон, - я ведь тоже католик.
Я воплю:
- А я-то сам что, разве не католик?!
- Католик, - отрезает Мейсонье. - И ты не должен был оскорблять свою
религию.
В разговор неожиданно вмешивается долговязый Пейсу. Он заявляет, что,
мол, все это мура и, вообще, что католики, что протестанты - один черт.
Тут уж на Пейсу набрасываются со всех сторон. В тебе только и есть
что силища да похабство! Вот и оставайся при них. А в религию лучше не
суйся!
- Ты ведь даже десяти заповедей не знаешь, - с презрением бросает ему
Мейсонье.
- А вот как раз и знаю, - отвечает долговязый Пейсу.
Он вытягивается, будто на уроке закона божьего, и с жаром начинает
перечислять заповеди, но, дойдя до четвертой, внезапно умолкает. Ребята
освистывают его, и, посрамленный, он опускается на свое место.
Этот неожиданный эпизод с Пейсу дал мне возможность собраться с
мыслями.
- Ну ладно, - начинаю я покладистым тоном. - Допустим, я был виноват.
А когда я виноват, то я не как некоторые, я тут же признаю свою вину. Так
вот, я виноват, теперь ты доволен?
- Этого недостаточно - признать, что ты виноват, - раздраженно
заявляет Мейсонье.
- Что же, по-твоему, я еще должен сделать? - кипя от негодования,
спрашиваю я. - Ты, может, надеешься, что я перед тобой на коленочки встану
за то, что обозвал тебя сволочью?
- Да мне начхать на сволочь, - говорит Мейсонье. - Я и сам могу
назвать тебя сволочью, но ты назвал меня "католической сволочью"!
- Верно, - говорю я, - я оскорбил не тебя, я оскорбил религию.
- Точно, - говорит Дюмон. Я смотрю на него. Мейсонье потерял своего
лучшего союзника.
- Хватит! Надоело уж! - вдруг бросает малыш Колен, повернувшись к
Мейсонье, - Конт признал свою вину, чего еще тебе надо?
Мейсонье открывает рот, чтобы ответить, но в этот самый момент Пейсу,
довольный, что может отыграться, кричит, размахивая руками:
- Все это мура!
- Слушай, Мейсонье, - говорю тогда я, стараясь казаться справедливым.
- Я обозвал тебя сволочью, ты обозвал меня сволочью, вот мы и в расчете.
Мейсонье вспыхивает.
- Я совсем не обзывал тебя сволочью, - говорит он с возмущением.
Я обвожу взглядом членов Братства, печально качаю головой и ничего
ему не говорю.
- Но ты же сам сказал, что можешь тоже назвать его сволочью! -
уточняет Жиро.
- Но это совсем другое дело, - говорит Мейсонье.
Он прекрасно чувствует, но не умеет выразить разницу между
предполагаемым и действительным оскорблением.
- Ну чего ты цепляешься? - говорю я с грустью в голосе.
- Ничего я не цепляюсь, - кричит Мейсонье в последнем порыве. - Ты
оскорбил религию и не можешь этого отрицать.
- Но я и не отрицаю этого! - говорю я с полнейшей искренностью,
разводя в стороны открытые ладони. - Я ведь только что сам в этом
признался. Правда, ребята?
- Правда! - подтверждает Братство.
- А поскольку я оскорбил религию, - говорю я решительно, - я должен
просить прощения у того, кто вправе меня простить. ("Кто вправе" - дядино
выражение.)
Товарищи смотрят на меня с тревогой.
- Не будешь же ты впутывать в наши дела кюре? - восклицает Дюмон.
По нашему общему мнению, у аббата Леба мозги набекрень. Каждый раз на
исповеди он всячески старается нас унизить; он считает ерундой все наши
грехи, за исключением одного. Исповедь обычно протекает следующим образом:
- Отец мой, я грешен в том, что возгордился.
- Ладно, ладно. А что еще?
- Отец мой, я обманул учителя.
- Так, так, что еще?
- Отец мой, я грешен в том, что плохо говорил о ближнем.
- Ничего, ничего, что еще?
- Отец мой, я стащил десять франков у матери из кошелька.
- Хорошо, хорошо. А что еще?
- Я занимался непотребными делами.
- Ага! - восклицает аббат Леба. - Ну вот, наконец-то мы и добрались!
И тут начинается допрос с пристрастием. С девочкой? С мальчиком? С
какой-нибудь скотиной? Сам с собой? Раздетый или в одежде? Лежа или стоя?
На постели? В уборной? В лесу? Может быть, в классе? А не перед зеркалом
ли? Сколько раз? О чем ты думал, когда занимался этим? (О чем? О том и
думал, что занимаюсь этим, ответил Пейсу.) О ком ты думал? О какой-нибудь
девочке? Или о товарище? А может, о взрослой женщине? О какой-нибудь
родственнице, например.
Создав свое Братство, мы прежде всего дали клятву не проболтаться о
нем аббату Леба, поскольку никто из нас не сомневался, что священник ни за
что не поверит в невинность наших отношений, раз это общество секретное и
собирается тайком от взрослых гдето в укромном месте. И тем не менее наше
Братство было действительно "невинным" в том самом смысле, в каком это
понимал аббат Леба.
Я пожимаю плечами.
- Ясно, я не стану докладывать о наших делах кюре. Об этом даже не
думайте. Я сказал, что попрошу прощения у того, кто вправе меня простить.
И теперь я ухожу.
Я встаю и отрывисто бросаю:
- Идешь со мною, Колен?
- Конечно, - отвечает малыш Колен, чрезвычайно гордый, что я выбрал
именно его.
И, копируя каждое мое движение, он удаляется следом за мной, оставив
онемевших от изумления сотоварищей по Братству.
Наши велосипеды запрятаны в зарослях кустарника, неподалеку от замка.
- Чешем в Мальжак, - коротко командую я.
Мы мчимся бок о бок, не произнося ни слова, даже когда наши
велосипеды катятся по равнине. Я очень люблю малыша Колена, и я всячески
поддерживал его, когда он только поступил в школу, потому что среди этих
здоровенных парней, которые в двенадцать лет уже сами водили трактора, он
казался легким и хрупким, как стрекоза, - с быстрыми и хитрыми глазками
орехового цвета, бровями домиком и улыбчивыми, так и ползущими вверх
уголками губ.
Я надеялся, что в церкви уже никого нет, но, едва мы уселись на
скамье у исповедальни, из ризницы, шаркая ногами, вышел согбенный аббат
Леба. В полутьме я с содроганием заметил, как появился из-за колонны его
длинный крючковатый нос и торчащий вперед подбородок.
Как только он завидел наши фигуры в этот неурочный час в церкви, он
набросился на нас, будто хищный коршун на лесных мышат, вперив
пронизывающий взгляд в наши глаза.
- Чего это вы сюда заявились? - грубо спрашивает он.
- Я зашел немного помолиться в храме, - отвечаю я, глядя на
священника простодушным, ясным взором, благопристойно скрестив ладони на
гульфике штанов. И елейным голосом добавляю: - Как вы нас учили...
- А ты? - строго обращается он к Колену.
- Я тоже, - отвечает Колен, но его смешливый рот и хитрые глаза
ставят под сомнение серьезность ответа.
Он нахлынувшего подозрения у кюре даже расширились глаза, он
поочередно смотрит то на меня, то на Колена.
- А уж не покаяться ли в чем вы сюда пришли? - спрашивает он,
обращаясь ко мне.
- Нет, господин кюре, - говорю я с твердостью в голосе. И добавляю: -
Ведь я исповедовался только в эту субботу.
Кюре с негодование распрямляет согбенную спину и говорит,
многозначительно глядя на меня:
- Ты хочешь сказать, что с субботы по сей день у тебя не было грехов?
Я слегка тушуюсь. Увы, священнику известно о моей преступной страсти
к Аделаиде. Во всяком случае, я считаю ее таковой с той минуты, когда кюре
на исповеди воскликнул: "Стыдись! По возрасту эта женщина годится тебе в
матери. - И непонятно почему добавил: - И ведь она весит в два раза
больше, чем ты". Как будто в любви имеют какое-то значение килограммы. Тем
более когда все сводится только к "дурным мыслям".
- Были, конечно, но ничего серьезного.
- Ничего серьезного! - восклицает с возмущением священник, сцепляя
пальцы. - Что же, например?
- Я солгал отцу, - наобум говорю я.
- Так, так, - бормочет аббат Леба. - А что еще?
Я смотрю на него. Не заставит же он меня насильно каяться в грехах
прямо так вот сразу, посреди церкви! Да еще в присутствии Колена!
- Больше ничего, - не дрогнув, отвечаю я.
Аббат Леба бросает на меня испытующий взгляд, я решительно отбиваю
его простодушной ясностью своих глаз, и этот взгляд сникает, скатываясь
куда-то вниз по длинному носу.
- А у тебя? - спрашивает он, обернувшись к малышу Колену.
- У меня то же самое! - отвечает Колен.
- У тебя то же самое! - хихикает священник. - Ты, значит, тоже солгал
отцу и считаешь это несерьезным грехом.
- Нет, господин кюре, - говорит Колен, - я солгал не отцу, а матери.
- И уголки его смешливого рта ползут вверх.
Я боюсь, что аббат Леба сейчас взорвется и выставит нас из святого
храма. Но ему удается совладать с собой.
- Значит, - говорит он, по-прежнему обращаясь к Колену, и в голосе
его слышится угроза, - значит, тебе пришла в голову благая мысль зайти в
церковь и помолиться богу?
Я уже открываю рот, готовясь ответить, но аббат резко обрывает меня.
- Помолчи, Конт! Вечная история! Слова никому не дашь сказать! Пусть
отвечает Колен!
- Нет, господин кюре, эта мысль пришла в голову не мне, а Конту.
- Ах, значит, Конту! Чудесно! Чудесно! Это уже начинает походить на
правду, - с тяжеловатой иронией замечает кюре. - А где вы были, когда эта
мысль осенила его?
- На дороге, - говорит Колен. - Мы ехали на велосипедах, и вдруг ни с
того ни с сего Конт говорит мне: "Послушай, не заехать ли нам помолиться в
церковь?" А я говорю: "Ну что ж, это идея". Ну, вот мы и заехали. - И
уголки его губ невольно снова ползут вверх.
- "Послушай, не заехать ли нам помолиться в церковь", -
передразнивает его кюре, едва сдерживая ярость. И вдруг добавляет, словно
наносит стремительный удар шпагой: - А где вы были, позвольте узнать,
прежде чем оказались на этой дороге?
- В "Семи Буках", - не моргнув глазом отвечает Колен.
Это просто гениально со стороны малыша, ведь единственный человек во
всем Мальжаке, к которому кюре уж никак не может обратиться, чтобы
выяснить, правду ли мы говорим, - это мой дядя.
Мрачный взор кюре, оторвавшись от моих ясных глаз, натолкнулся на
ладьеобразную ухмылочку Колена. Он попал в положение мушкетера, у которого
во время дуэли шпага отлетела метров на десять в сторону, во всяком
случае, такой образ мне рисуется, когда спустя некоторое время я
пересказываю наш разговор с кюре своим приятелям.
- Ну что же, помолитесь, помолитесь! - говорит наконец аббат Леба
язвительно. - И тому и другому это не помешает, ох еще как не помешает!
Он поворачивается к нам спиной, словно отдает нас в руки Дьявола. И
своей шаркающей походкой, сгорбившись, выставив вперед длинный нос и
тяжелый подбородок, медленно удаляется в ризницу, и дверца гулко
захлопывается за ним.
Когда снова воцаряется безмолвие, я, молитвенно скрестив на груди
руки, устремляю взор на слабый свет, исходящий из дарохранительницы, и
говорю тихо, но так, чтобы было слышно Колену:
- Господи, прости меня за то, что я оскорбил религию!
Если бы в этот момент дверцы дарохранительницы, озарившись вдруг
ярким светом, разверзлись и оттуда раздался торжественный и звучный, как у
диктора, голос: "Я прощаю тебя, дитя мое, но в наказание повелеваю тебе
прочитать десять раз "Отче наш", - меня бы, видимо, это даже не удивило.
Но голос не прозвучал, и волей-неволей мне пришлось самому наложить на
себя наказание: десять раз прочитать "Отче наш". Я уже готов был для
ровного счета десять раз отбарабанить и "Богородицу", но сообразил, что,
если паче чаяния сам господь бог - протестант, ему может оказаться
неугодным, что я так возвеличиваю Деву Марию.
Я успел лишь трижды прочесть молитву, когда Колен, толкнув меня
локтем в бок, проговорил:
- Чего ты там бормочешь? Пошли!
Я повернул к малышу голову. И строго взглянул на него.
- Подожди! Я должен отбыть наказание, которое он на меня наложил.
Колен молчит. Он молча простоит рядом со мной все это время. Не
проронив ни слова. Ни о чем не спрашивая. Не удивляясь.
Я не задумываюсь сейчас над тем, был ли я тогда достаточно
чистосердечен. Для мальчишки одиннадцати лет - все игра, серьезных проблем
еще просто не существует, Но меня поражает то мужество, с которым я, минуя
посредничество аббата Леба, решился выйти на прямую связь с господом
богом.
Апрель 1970 года: следующий межевой столб. Я перескакиваю через целых
двадцать лет. Мне не очень легко сразу же, сбросив короткие штанишки,
облачиться в брюки взрослого человека. Вот я уже 34-летний, директор школы
в Мальжаке, мы сидим с дядей на кухне в "Семи Буках", друг против друга, и
он попыхивает своей трубкой. Торговля лошадьми идет у него удачно, вернее,
даже слишком удачно. Чтобы расширить дело, дяде нужно прикупить земли. Но
стоит ему приглядеть земельный участок, как цена его тут же удваивается -
Самюэля Конта считают богатым человеком.
- Взять хотя бы Берто. Ты его знаешь. Два года морочил мне голову. А
сейчас заломил такую цену! А в общем, плевать я хотел на эту ферму Берто.
Я ведь о ней подумывал только на худой конец. Скажу тебе, Эмманюэль, без
утайки: вот что бы мне хотелось заполучить, так это Мальвиль.
- Мальвиль!
- Да, - говорит дядя, - Мальвиль.
- Да на кой черт он тебе сдался? - с искренним изумлением спрашиваю
я. - Там же ничего нет, кроме леса да развалин.
- Эх, братец ты мой, - вздыхает дядя, - видно, придется тебе
объяснить, что же такое Мальвиль. Прежде всего это шестьдесят пять
гектаров отличной земли, правда, сейчас она поросла лесом, но лес-то
молодой, ему не больше пятидесяти лет. Мальвильэто также виноградник,
который давал лучшее в нашем крае вино еще во времена моего папаши.
Виноград, конечно, придется сажать заново, но ведь землято - какая она
была, такая и осталась. А знаешь, какой в Мальвиле подвал, второго такого
в Мальжаке не сыщешь: со сводчатыми потолками, прохладный и огромный, как
внутренний двор в школе. Кроме того, Мальвиль-это крепостная стена,
приладь к ней навесы, а из камня - его там хоть завались, и уже
обтесанного, только изволь наклониться да поднять - строй сколько душе
угодно стойла да конюшни. И потом, Мальвиль здесь, рядом, рукой подать,
одна лишь стена отделяет его от "Семи Буков". Можно подумать, - добавил
он, не улавливая всей комичности этих слов, - что замок служит
продолжением фермы. Как будто когда-то он уже принадлежал ей.
Наш разговор состоялся после ужина. Дядя сидел боком к кухонному
столу, потягивал трубку, он распустил ремень, штаны чуть сползли, и мне
виден был его впалый живот.
Я смотрю на дядю, и он понимает, что я угадал его мысли.
- Да ничего не попишешь, - говорит он. - Запорол я такое дело! -
Новая затяжка табачком. - Разругался вдребезги с Гримо.
- Кто такой Гримо?
- Доверенное лицо графа. Пользуясь тем, что граф - а тот постоянно
живет в Париже - полностью доверяет ему и без него шагу не шагнет, этот
самый Гримо решил содрать с меня взятку. Он назвал ее "вознаграждение за
переговоры".
- Ну что ж, звучит вполне прилично.
- И ты так считаешь? - говорит дядя. Он снова затягивается.
- И сколько же?
- Двадцать тысяч.
- Силен!
- Конечно, сумма немалая. Но можно было поторговаться. А вместо этого
я взял да и написал графу, А граф-то, этот дурак набитый, взял да и
переслал мое письмо Гримо. И этот подлец пожаловал ко мне выяснять
отношения.
Дядя вздыхает, и вздох его тонет в клубах табачного дыма.
- Тут я снова дал маху. И на этот раз окончательно все испортил. Я
отчехвостил этого проходимца. Как видишь, и в шестьдесят лет случается
делать глупости. В делах нельзя распускать свой норов, запомни это
хорошенько, Эмманюэль. Даже когда сталкиваешься с самым отпетым негодяем.
Потому что и у негодяя, и у самого последнего подонка, оказывается,
все-таки есть самолюбие. Он не простил мне нашего с ним разговора. Я
послал еще два письма графу, но он ни на одно мне так и не ответил.
Мы молчим. Я слишком хорошо знаю дядю, чтобы лезть к нему в минуты
неудач с пустыми словами утешения. Он не терпит, чтобы его жалели. Вот он
уже распрямляет плечи, кладет ноги на стул, запускает большой палец левой
руки за пояс и говорит:
- Да, ничего не скажешь, прогорело дельце, прогорело... А вообще,
обойдусь и без Мальвиля. Ведь жил я без него до сих пор, и неплохо жил.
Зарабатываю я вполне достаточно и главное-занимаюсь делом, которое мне по
нутру. Я сам себе хозяин, и никто мне особо не докучает. Я нахожу, что
жизньзабавная штука. Здоровье у меня крепкое, лет двадцать я еще наверняка
протяну. А больше мне и не надо.
Дядя явно просчитался. Мы разговаривали с ним в воскресенье вечером.
А в следующее воскресенье, возвращаясь с футбольного матча из Ла-Рока,
дядя вместе с моими родителями погиб в автомобильной катастрофе.
От Мальжака до Ла-Рока всего каких-то пятнадцать километров, но этого
оказалось достаточно, чтобы невесть откуда налетевший автобус раздавил
нашу малолитражку, прижав ее к дереву. Если бы все шло как обычно, дядя
отправился бы на матч с подручными в своем микроавтобусе "пежо", но машина
стояла в мастерской на ремонте, а грузовичка "ситроен", служившего для
перевозки лошадей, не было на месте - один из дядиных клиентов настоял,
чтобы купленную лошадь выслали к нему в воскресенье. Я тоже мог оказаться
в родительской малолитражке, но случилось так, что в это самое утро один
из моих великовозрастных учеников разбился на мотоцикле и во второй
половине дня мне пришлось отправиться в ЛаРок в больницу, узнать, как он
себя чувствует.
Будь жив аббат Леба, он сказал бы: "Провидение спасло тебя,
Эмманюэль". Да, но почему именно меня? Самое ужасное заключается в том,
что, сколько ни задавай себе вопросов, на них все равно не найти ответа.
Лучше об этом вообще не думать. Но вот этото и не удается. Насколько
нелепым было случившееся несчастье, настолько же было велико и желание
осмыслить его.
Три изуродованных тела привезли в "Семь Буков", и мы с Мену
оставались при них, поджидая, пока приедут мои сестры. Мы не плакали и
даже не разговаривали. Момо, забившись в угол, сидел на полу и на все
обращенные к нему слова отвечал только "нет". Уже к ночи заржали лошади -
Момо забыл накормить их. Мену взглянула на сына, но тот с диким видом
только замотал головой. Я поднялся и пошел насыпать лошадям ячменя.
Едва я успел вернуться в комнату к усопшим, как из главного города
департамента приехали на машине мои сестры. Их поспешность меня несколько
удивила, а еще больше удивило их одеяние. Мои сестры были В глубоком
трауре - как будто заранее приготовились ко дню погребения своих близких.
Не успев перешагнуть порога "Семи Буков", даже не сняв шляпок с вуалями,
они разлились потоками слов и слез. Зажужжали, будто осы, попавшие в
стакан.
Их манера разговаривать просто бесила меня. Каждая из них по очереди
как бы становилась эхом другой. То, что говорила Полетта, повторяла за ней
Пелажи, или же Пелажи задавала какой-нибудь вопрос - и Полетта тут же
повторяла его. Слушать их было противно до тошноты. Две вариации одной и
той же глупости.
Они и внешне были очень похожи: "Бесцветные, какие-то дряблые, с
одинаковыми локонами, и обе излучали притворную мягкость. Я говорю
"притворную", поскольку, несмотря на овечью внешность, и та и другая
отличались цепкостью и жадностью.
- А почему, - проблеяла Полетта, - отец с матерью лежат не в своей
постели в "Большой Риге"?
- Да, вместо того чтобы лежать здесь, - вторит ей Пелажи, - у дяди,
будто у них не было своего дома.
- Ах, бедный папа, - снова заводит Полетта, - если б он мог сейчас
чувствовать, как бы он сокрушался, что умер не у себя дома.
- Что ж делать, если смерть настигла его так неожиданно-не дома, а в
машине? - говорю я. - Не мог же я разорваться и одновременно сидеть над
телами покойных родителей в "Большой Риге" и здесь, у дяди, в "Семи
Буках".
- И все-таки... - нудит Полетта.
- И все-таки, - плаксивым эхом откликается Пелажи, - бедный отец был
бы так недоволен, что лежит здесь. Да и мать тоже.
- Особенно мать, - вторит ей Полетта. - Ты же знаешь, как она
относилась к бедному дяде.
Необычайная деликатность. И слово "бедный" тоже меня раздражает,
поскольку к своему дяде они не питали никаких нежных чувств.
- Подумать только, - продолжала Пелажи, - в "Большой Риге" сейчас нет
никого, кто бы позаботился о скотине.
- А ведь коровы отца уж никак не хуже лошадей.
Она все-таки сдерживается и не добавляет "дядиных лошадей", потому
что дядя лежит здесь, перед ее глазами, страшно изуродованный.
- За ними присмотрит Пейсу, - говорю я.
Они переглядываются.
...Закладка в соц.сетях