Жанр: Драма
Четыре трети нашей жизни
...арта; о Генделе имела лишь смутное представление и, наверно, никогда не
слыхала о том, что был в Англии некий Перселл; тогда старинная музыка вообще
мало кому была известна или по вкусу. Самым великим композитором в мире она
считала Вагнера; в России, особенно в Петербурге, вплоть до войны 1914 г.,
был целый "клан" загнеристов; приезжали знаменитые немецкие дирижеры, и
бывали концерты, посвященные исключительно Вагнеру; да и в Мариинском театре
шли вагнеровские оперы в прекраснейшем исполнении; выпускались абонементы на
вагнеровские циклы; словом, была целая вагнеровская мистика, и мне,
воспитанной на общем увлечении Вагнером, казалось, что выше Вагнера ничего в
музыке нет (да и вряд ли будет, как думали петербургские вагнеристы) ; ну, а
уж потом есть Чайковский, и хватит нам такого музыкального багажа.
Итальянскую оперу мы с сестрой почти не знали и говорили о Верди или Россини
свысока; мы даже и Глинки по-настоящему не знали и сразу начинали русскую
музыку (aprиs Чайковский) с Римского-Корсакова, считали его благородным
продолжателем дела и духа Вагнера. Мы бывали на концертах Зилоти, а потом
Куцевицкого в Дворянском Собрании и, конечно, в Мариинском на вагнеровском
цикле; знали не только музыку его опер, но и немецкий текст почти наизусть,
и каждый выезд в Мариинский был для нас счастливым, великолепным событием. А
когда в 1914 г. поставили Мейстерзингеров в Мариинском театре, то уж вполне
можно сказать, что это был "фестиваль", праздник — один из лучших
спектаклей, который пришлось мне видеть.
Но воспоминания о музыке в Петербурге "серебряного века" не мне писать,
это тема особая : расцвет искусства в России перед 1914 годом, расцвет
музыкального вкуса и исполнительства тех лет. Почему-то об этом есть только
отрывочные воспоминания. А ведь такие спектакли, как Орфей Глюка, как
Мейстерзингеры Вагнера или как Сказание о Граде Китеже Римского-Корсакова
следует наверно считать высшим достижением оперного творчества во всей
довоенной Европе...
И вот, вечером 25 октября 1917 г. я впервые попала в Народный Дом, о
котором у нас в семье знали, но никто там не бывал, а знали потому, что
директором этого Дома был Николай Ник. Фигнер, который часто появлялся у нас
в доме. В эпоху войны 1914 г. это был уже немолодой человек, очень
представительный и красивый, с прекрасными манерами, скромными и
незаметными, столь характерными для наших морских офицеров. А Ник. Ник.
когда-то был морским офицером, потом ушел из флота и уехал в Милан учиться
пению. Там женился на итальянке, тоже певице, которая с ним приехала в
Петербург; я раза два ее видела — это Медея Фигнер, первая жена
Фигнера[*]. Вот через него у нас и было известно о Народном Доме.
Этот театр был построен и открыт около 1909-1910 гг., и назывался он, как
мне кажется, "Народный Дом имени Государя Императора Николая II". Театр этот
находился на "той" стороне Невы, где-то на Каменноостровском проспекте,
недалеко за Дворцовым мостом, несколько в стороне. Это было громадное
здание, довольно-таки уродливое (но днем я его так никогда и не видела); зал
по сравнению с Мариинским театром был много больше, тысячи на две зрителей.
Все, что было потом, после Дона Карлоса, так поразило меня, что сам театр,
как нечто реальное, просто исчез из памяти. Остался лишь громадный зал и
море лиц вокруг нас, меня и Наталии Сергеевны. Сама она, Н.С. Полевая, жила
совсем где-то близко от Народного Дома, я жила в то время на Кирочной ул.
22, и мы встретились у входа в Народный Дом. Поехала я туда на трамвае, сев
на Литейном проспекте. Маршрут трамвая шел по Литейному, потом заворачивал
на Гагаринскую, и дальше — через Дворцовый мост на Каменный остров. Но я
совсем не помню дорогу туда — верно, ничего особенного не было; пассажиры
вели себя как обычно, никакого волнения нигде, ни в трамвае, ни около театра
просто не замечалось; все было как обычно. Дома никаких особых обсуждений
ожидавшегося выступления большевиков не велось; об этом уж поговаривали не
раз, но ничего такого не было. Ну, а что по ночам стреляли, что людей на
улице иногда и раздевали — это уж казалось обыденно (впрочем, грабежи на
улице тогда еще только начинались).
Несколько слов о Наталии Сергеевне Полевой: ей было тогда лет
шестьдесят, была она хорошего роста, несколько полной, но вполне в меру;
лицо приятное, светлые глаза под темными бровями, нос с горбинкой; причесана
уже "по-новому", то есть волосы стриженые, но всегда аккуратно уложенные.
Одевалась просто - нынче бы сказали спортивно. Больше полужизни она прожила
заграницей, во Франции и Италии. Ее судьба так сложилась, что она сошлась со
своим родным дядей Блаватским; почему он не мог на ней жениться, не знаю:
из-за близкого ли родства или, может быть, он не был разведен с первой женой
? Он умер, она вернулась в Петербург, жила очень скромно, но во всем своем
поведении, мыслях, убеждениях была человеком европейским; была не глупа,
приятна, работала воспитательницей, проще сказать классной дамой --
"синявкой" — в Екатерининском институте для благородных девиц. У меня с ней
были хорошие отношения. Иначе я бы ее не послушалась безоговорочно в тот
вечер и могла бы наделать бед.
Мы сидели в первом ярусе, но на отличных местах, было хорошо видно и
слышно; театр был набит до отказа. Все, конечно, было распродано. Думаю, что
билеты на Дона Карлоса Наталия Сергеевна достала как-то через Екатерининский
институт. Что осталось в памяти от этого спектакля ? Да кроме Шаляпина мало
что. Описывать через столько лет, как пел и играл Шаляпин, дело трудное.
Разве что повторять : ах, как чудесно! ах, как замечательно! Остались
пластинки Шаляпина, некоторые из последних записей, сделанных в Париже, есть
и много снимков в разных ролях. Но сценическое мастерство Шаляпина, его
перевоплощение на сцене могут понять и помнить только те, кто его видел,
а'их почти уж нет. Но ведь такова судьба каждого артиста, как бы велик он ни
был. Остается слава, которая живет еще много лет и, думаю, даже кино мало
что переносит в будущее.
Спектакль протекал, как обычно : оркестр, хор, остальные артисты были
тем необходимым фоном, на котором двигался старый, рыжеватый с сединой
король, опираясь на палку и слегка приволакивая больную ногу. Публика, как
всегда, когда на сцене появлялся Шаляпин, бешено аплодировала, кричала,
истерические барышни на галерке визжали...
Кончался последний антракт, и занавес вот-вот должен был вновь
подняться; был только слышен замирающий, утихающий говорок зрителей. И
вдруг, свет в театре потух, и наступила полная темнота и... полная тишина.
Потом последовал легкий всплеск говора, и опять все затихло. Прошло
некоторое время, было все также абсолютно темно, даже из кулуаров или из-за
занавеса не показывалось нигде ни малейшего лучика. Стало страшно; я шепотом
сказала Наталии Сергеевне : "Как долго, верно горит где-то?" За сценой стали
изредка слышаться какие-то глухие удары. По толпе зрителей прокатилась волна
шепота и замолкла. Стало опять совсем тихо, никто не шевелился; все зрители
(а было их не меньше полуторы-двух тысяч) почему-то совсем ничего не
говорили, никто не сделал первого движения встать с места. Паники не было,
однако понемногу становилось нестерпимо.
Минут через пять (время потом было мною почти точно восстановлено, так
что тут все именно так, как было) послышалось легкое движение занавеса, и на
авансцену вышел голос. Голос сказал, при этом спокойно, как некое обычное
сообщение дирекции : "Граждане, не волнуйтесь, у нас произошла небольшая
поломка электрической установки. Но ничего страшного нет, наши техники сразу
начали починку, и мы надеемся, что свет скоро будет восстановлен. В публике
говорят, будто бы за сценой пожар... Ничего подобного нет, абсолютно ничего
не горит, в чем дирекция вас и заверяет. Убедительно прошу сидеть спокойно и
не покидать мест". Прошел по залу какой-то вздох, и ничем не нарушаемая
тишина продолжалась. Все это длилось минут пятнадцать-двадцать. Как никто не
побежал ? Как не началась вдруг стихийная паника? Когда прошло минут десять,
я истерическим шепотом стала умолять Наталию Сергеевну: "Пойдем, убежим
скорее, ради Бога уйдем. Je n'en peux plus! Нат. Серг., крепко схватив меня
за руку, гневно зашептала: "Сиди, не смей даже двигаться, а то все
погибнем". - "Что же это там за сценой стучат? - шептала я, - конечно пожар,
и они что-то рубят". Наталия Сергеевна сжала мою руку изо всей силы: "Молчи,
никуда не пущу, слушайся меня, поняла?" Вот тут мне помогло то, что со мной
была опытная классная дама. Я завяла и умолкла; мало я тогда чего боялась,
но вот темноты я с детства боялась ужасно, войти в темную комнату в нашей
громадной квартире было для меня настоящей пыткой. И в данном случае
испытание этой абсолютной тьмой было почти выше моих сил. Я почему-то
зажмурила глаза и, совсем съежившись, сидела и только ждала: когда же, когда
же наконец свет? Казалось, никогда это все не кончится, казалось немыслимым,
что никто не нарушит эту вязкую тишину...
И вот, свет сразу, в секунду зажегся — так же внезапно, как потух.
Оркестр стал настраивать инструменты, вышел и сел за пюпитр дирижер, занавес
взвился — все вернулось к жизни, непонятный пожар кончился. По окончании
спектакля взяли пальто с вешалки и вышли на улицу, и тут сразу — стрекот
пулеметов... совершенно неожиданно, близко, настойчиво. Стреляли в разных
местах, но скорее все же со стороны Невы, а я-то думала, что это что-то
рубят за стеной, декорации может быть!
Наталия Сергеевна говорит : "Идем ко мне ночевать, домой немыслимо
теперь ехать". Но я никак не хотела, говорила — нет, нет, надо скорее,
скорее домой, а то, может, еще хуже станет.
Слева, с проспекта, неожиданно показался трамвай — а ведь думалось,
что всякое уличное движение прекратилось. Я только крикнула: "Ну, я домой!",
— бегом бросилась к остановке и уже почти на ходу вскочила в- трамвай.
Народу в трамвае было много, все сиденья (скамьи шли вдоль окон) были
заняты, и я осталась стоять при входе, но уже внутри трамвая. Тут тоже
царила абсолютная тишина, никто даже не переговаривался. Через минуту-две
вскочил на ходу матрос Балтийского флота и, входя в трамвай, наступил мне на
ногу — ужасно больно, и я невольно громко вскрикнула. Он вежливо
отстранился и, извиняясь, произнес четко и по-лихому : "Пардон-с,
мадмазель-с". Я лепетала в ответ : "Да что вы, ничего, это ж не нарочно".
Маленькая пауза, и вдруг, пожилой грузный человек, сидевший в дальнем углу у
самого выхода, сказал веско и внятно : "Ага, пардону запросили! Подождите,
еще не то с вами будет!"
Ехали быстро, матрос стоял рядом со мной, на ремне у него была
винтовка, под курткой через плечо — пулеметная лента. Я отлично его помню:
очень молодое, славное, даже красивое лицо. Да и того пожилого, который
вроде бы за меня заступился. Трамвай набирал ходу перед подъемом на
Дворцовый мост; и тут сразу в окно трамвая я увидела Зимний Дворец: много
людей, рядами и кучками стояли юнкера, горели костры, несколько костров, и
все было удивительно четко на фоне Дворцовой стены. Мне казалось, что я даже
разглядела некоторые лица юнкеров; я ясно видела, что это не просто военные,
а именно юнкера. Трамвай, взлетев на мост, вдруг внезапно пристопорил, мы
даже покачнулись на месте от внезапного тормоза; казалось, что водитель
решил от испуга поехать назад. Но еще одно мгновение — и трамвай дал сразу
хода вперед и лихим аллюром съехал с моста на набережную; при спуске еще
раз, как-то особенно четко и близко появились молодые лица у яркого ближнего
костра; один юнкер чисто по-российски похлопывал себя руками, однако, вся их
группа была неподвижна, будто волшебный фонарь...
Теперь уж катили вовсю, загромыхали при повороте на Гагаринскую, и
сразу стало почти темно. Дальше только помню, как остановились уже на
Литейном, водитель открыл дверь и крикнул : "Сходите, трамвай идет в парк".
Весь путь в трамвае царила все та же ни чем не нарушаемая тишина.
Я перешла на другой тротуар, к углу Кирочной, пассажиры из трамвая
сразу куда-то исчезли, и я увидела, что я совсем одна. Недалеко где-то
сильно стреляли. Надо было пройти не так уж много, всего двенадцать домов,
но два с садом; вдоль домов шла быстро, никого на улице не было, было жутко
одной, ночью, на пустой улице. Мне еще ни разу не приходилось одной ночью
оказаться на улице, хоть бы и на своей Кирочной. Шла все быстрее; внезапно
вдоль улицы с грохотом просвистело шесть выстрелов. Это что ж, в меня
стреляют? — Да никого другого и нет. Я не выдержала, и сколько было сил
побежала, хотя сперва решила, что ни за что не побегу, что не надо
показывать (кому собственно?), что так страшно. Наконец добежала до дома: к
счастью, вход во двор был открыт, и я влетела под своды дома. Черная
лестница была тускло освещена, я пробежала восемь или десять ступенек до
нашей квартиры, и мне сразу открыли. "Что это ты так поздно ? — недовольно
сказала мне мама. — Опять что-то стреляют, лучше по вечерам не выходить, я
же говорила..." — "А вы слыхали, как недавно ухнула пушка ?" — "Да нет,
никакой пушки не слыхали, это тебе померещилось!"
Я понемногу успокоилась и потом отлично спала. С утра были, конечно,
слухи : что и как, никто точно не знал. К вечеру однако уж узнали, что
Керенский и Временное правительство сдались и что новая власть... Что ж,
говорили знакомые, это не надолго, да и кто они?
Вот этого никто тогда не знал, никто не понимал, что это как раз
надолго и что паук начал плести незаметную как будто сперва паутину. Кто в
нашем доме или среди наших друзей и знакомых знал тогда, кто такой Ленин,
кто такие большевики, какая у них программа ? Думаю, что почти никто. Ведь
страшнее всех казались тогда эсэры — их осуждали, кляли. В нашем доме, где
вообще политикой мало кто интересовался по-настоящему, даже кадетская партия
считалась пределом дозволенного. Иначе как : "Ну, этот, Милюков, ну, этот,
Гучков" - никто не говорил. А были ли "верноподанные" чувства ? Их, пожалуй,
тоже не было.
Сейчас я просто удивляюсь, вспоминая ту легкую, безумную беспечность, с
которой русское общество приняло и революцию в феврале, и большевистский
coup d'йtat в октябре. Знал ли хоть кто-нибудь в тот момент, что случилось ?
Ведь еще можно было от всего спастись. Неужели поколение до нас — люди,
создавшие феноменальный расцвет России начиная с 90-х годов девятнадцатого
столетия и бурный подъем всей жизни в стране сразу после тяжелого 1905 г.
(вот тогда и была, собственно, настоящая революция!), — неужели и они были
так легкомысленны, так неосведомлены? Ведь градоначальник города
Санкт-Петербурга не мог не знать, что некий Джугашвили ездит с Кавказа в
Питер и спокойно живет в семье рабочего Аллилуева...
Про день октябрьского переворота много написано, а о той горе лжи,
которая за долгие годы навалена на это страшное по своей краткости и
простоте событие, и говорить нечего. Да и я ведь, в общем, забавно и легко
прожила этот октябрьский вечер шестьдесят лет тому назад.
Как-то в мае-июне 1918 г. пришлось мне увидеть на Невском
примечательную пару : она была одной из самых красивых молодых женщин того
времени в Петрограде — на нее обернулся бы всякий, даже если бы она была
скромно одета. Но одета она была ярко, богато, почти вызывающе — было на
ней легкое пальто броского розовато-персикового цвета с громадным круглым
воротником белого пушистого меха, из-под белой шапочки выбивались легкие
светлые волосы, на шее ожерелье из крупных жемчужин, руки в кольцах.
А он? Он был матрос, несколько ниже ее ростом, широко раскрытая грудь и
тельняшка, застегнутая не одной, а несколькими подряд брошками, на руках
кольца и несколько браслетов. Крепкий, но не коренастый, я бы сказала
могучий, с нахально-самодовольным лицом. Они шли не спеша под ярким весенним
солнцем — гуляли по Невскому и казались всем довольными. Прохожие, а их
было в этот чудный день много, останавливались, оборачиваясь на этих будто
"костюмированных" двух молодых людей, которые не боялись пройтись среди
серой, обнищавшей толпы, чтобы хвастнуть перед всем народом богатством и
изобилием ювелирных изделий, которые попали им в руки. Этот матрос был тогда
широко известен в Петрограде, его фотографии появлялись в газетах, а она?..
Я ее сразу узнала, хотя и не была с ней лично знакома. Ее отец командовал
одним из самых шикарных царскосельских полков, и до революции они жили
постоянно в Царском Селе и были "в милости".
Мне позже сказали, что у матроса и его спутницы был ларек на какой-то
толкучке, где они и торговали золотыми вещами.
Примечание :
Театр действительно назывался "Народный Дом имени Государя Императора
НиколаяII". Я это узнала у двух старых петербуржцев. Он, будто, был в
ведении "Общества Трезвости", в нем было два зала : один большой, что-то на
1800 мест, и где давались оперные спектакли - места были очень недорогими.
Был и второй зал, много меньше, где шли детские спектакли, вроде
феерий, шли произведения Жюля Верна. Театр был окружен красивым зеленым
сквером; улица — Кронверкский проспект. В этом помещении позже был театр
"Музыкальная Драма", а теперь, уж многие годы кинотеатр "Великан".
ПОБЕГ
В декабре 1919 г. я, в группе из пяти человек, перешла в Финляндию по
льду через финский залив. Шансов погибнуть было очень много, точнее, было
мало шансов благополучно дойти. На этом маршруте многие утонули или
замерзли, иные были тяжело ранены финской береговой охраной, попали в руки
Красной Армии и были расстреляны.
Шла война, фронт проходил недалеко от Белоострова, спускаться на лед
надо было близко от линии окопов, так как тут был шанс не быть замеченным
(вдоль всего берега шныряли пограничники с собаками).
В августе за мной прибежал близкий друг моего beau-frиre, Николай
Васильевич Змиев: скорей-скорей к Анне Алекс. В-т, там сейчас находится
официальный проводник финского правительства, он согласен взять от меня
письмо к моему отцу. Я, не раздумывая, туда побежала — страшно торопилась,
чтобы финн не ушел. Но он меня ждал, и я тут же села написать несколько
слов. Волновалась невозможно: все было так неожиданно, было страшно
встретиться с финским эмиссаром, да еще при свидетелях, хоть и достойных
полного доверия. Да и жизнь в это время стала вдруг почти непереносимой,
резко наступил страшный голод, никакого топлива не было. Казалось, что вот
так и погибнут все от цинги, а то и просто от голода... Террор для людей
юных еще не был явно ощутим. Ведь это было еще до наступления Юденича...
Вернувшись домой, я просто не могла вспомнить, что же я написала : кажется,
что-то отчаянное. Финн (его звали Содер или Содерер) быстро ушел, и мое
письмо с адресом : А.П. Мещерскому, Финляндия, пошло с ним по пути, которого
я уже не знала. Но теперь я уже не могла остановить события.
В начале октября Содер вдруг появился уже у меня на квартире и сказал,
что приехал на лодке, лодку оставил в камышах около Ораниенбаума, и вот
через два дня самое позднее мы едем с ним. "Ну, а как же добраться до
Ораниенбаума ?" На этот вопрос он ответил (с сильным финским акцентом и
ломаным языком) : "Это уж, как хотите". Я долго ему доказывала, что ноль
шансов на удачу, по дороге к Ораниенбауму десять проверок в поезде, да до
лодки ведь тоже надо добраться. Но он ушел, быстро сказав : "Послезавтра
едем".
Я решила переждать и, верно, не решилась бы ехать на поиски этой лодки
в камышах... Но ехать в Ораниенбаум так и не пришлось. Содер больше не
появился. Мы его ждали еще несколько дней, но вскоре началось знаменитое
(или злополучное?) наступление Юденича, и вся жизнь сосредоточилась на этом
событии, на сумасшедших новостях, заявлениях правительства, самых диких
слухах, на страхе, на несбывшихся надеждах освобождения — острые донельзя
дни — вверх, вниз... вот-вот..: Потом - провал, страх еще пуще прежнего и,
наконец, небывалая по цинизму карательная акция, методично и аккуратно
проведенная в жизнь латышом Петерсом. Наступление докатилось вплоть до
Нарвской заставы, белые на некоторых улицах залегали на одном тротуаре, а
остатки красных — на другом. Город был оставлен командованием и целых 24
часа (если не больше) был предоставлен самому себе; потом, когда белые
внезапно, не дав ни одного выстрела, откатились и, все быстрее набирая ходу,
— скорей, скорей — вернулись в Эстонию, а Троцкий победителем вернулся --
вот тут стало ясно, что больше надежды нет; был момент, когда надо было дать
первый встречный выстрел в городе, но никто его не дал, хотя у Петроградских
жителей оставалось еще немало оружия, и в душе многие только и ждали этого
выстрела.
Теперь стало ясно, что все это всерьез. Наступила страшная, холодная,
голодная зима 1919-1920 г., которой все так опасались, и... Так вот стало
ясно: если можно убежать, то делать это надо теперь же, не задумываясь.
"... нет, не гони меня туда, в скучное царство мертвых..."
Наша группа двинулась в путь 16 или 19 декабря 1919 г. Финский ходок
наш, Содер, вновь появился приблизительно через неделю после окончательного
отступления Юденича. Его было трудно узнать - не человек, а привидение.
Оказалось, что через несколько минут после того, как он от нас вышел, его
арестовали на улице и повезли в тюрьму на Шпалерную; записку с моим адресом
он успел сжевать и проглотить. Его судили — кажется, военный трибунал — и
приговорили к расстрелу, как известного шпиона. Но началось наступление
Юденича; тут, видно, было не до него, и вот он целых пять-шесть недель
просидел на Шпалерной в ожидании расстрела, не получив ни от кого ни разу
передачи; человек он был крепкий, никого не назвал и не выдал, и в тюрьме
буквально умирал от голода.
Когда над Юденичем была одержана окончательная победа и когда армия его
распылилась (многие погибли потом в Эстонии), случилось событие, которое,
по-моему, больше уже за следующие 50 лет не повторялось : на радостях в
Петрограде была объявлена амнистия разного рода преступникам, и Содер,
официальный ходок Финского правительства, осужденный за шпионаж к расстрелу,
получил помилование. Я сама видела справку, которую он получил при выходе из
тюрьмы и которая была единственным оставшимся у него документом и видом на
жительство — справка о том, что А. Содер, финский гражданин, приговоренный
к расстрелу (тогда-то) в виду амнистии (такого-то числа и года) получил
помилование и выпущен из заключения.
Не помню, к сожалению, чья подпись стояла под этой справкой, но думаю,
что начальника тюрьмы.
Что у меня было в тот вечер в самом конце ноября, когда Содер у нас
вновь появился? Да почти ничего — кажется, немного липкого черного хлеба и
какое-то "пойло" — не то чай, не то кофе. Но он был в таком состоянии, что
и есть-то ничего не мог, а только просил что-нибудь выпить горячее, чтобы
согреться. Я его спросила : "Что же теперь?" Ведь никакой лодки уж давно в
камышах не было: ее захватили через несколько часов после прибытия Содера в
Ораниенбаум, а за ним самим почти сразу началась в городе слежка. Но ведь
это еще были времена кустарщины. Тяжелый, беспощадный аппарат
государственного террора еще только набирал силы, сеть еще далеко не была
связана, и сквозь недостающие петли еще была возможность выбраться.
Содер сказал, что, как только окончательно замерзнет залив — пойдем по
льду, что он знает, как пройти между фортами, и что надо готовиться -
достать теплые валенки на толстых подошвах и белые халаты, чтобы на снегу
нас не было видно.
Следует сделать небольшое отступление для того, чтобы эту главу можно
было написать на некотором социально-семейном фоне. Покидая тогда Россию, я
знала отлично, что возврата не будет; ну, пожалуй, сильнее всего было
желание выжить, не поддаться гибели от голода и цинги; я знала, что если
останусь, мне надо будет обязательно чем-то поступиться и вступить в ряды
"служащих", тех, кто получал жалкий паек : то капусту, то мерзлую картошку,
то пшено, и даже иногда селедку. Мы еще пока жили вне этого замкнутого круга
и каждодневно с новой властью не встречались. Еще была у нас прислуга --
немного, одна-две оставшиеся, так как не представляли себе, что и им
придется от нас уйти, чтобы прожить. У меня жила тогда верная и добрейшая
полька Сусанна, старая дева лет 50-ти, очень набожная и неграмотная, на
которую я абсолютно во всем могла положиться. Каждое утро она шла к мессе в
церковь св. Екатерины на Невском, а потом уж пыталась найти что-то съедобное
— получала паек липкого черного хлеба в лавке, шла на рынок на Бассейную
улицу, где до весны 1919 г. еще что-то бывало. Она же доставала где-то
дровишки для "буржуйки", стоявшей на кухне. Все чаще были дни, когда и эту
печурку нечем было топить; холод и сырость в доме были тяжелее вечного
ощущения голода, разговоры тогда шли только о еде, о вкусных блюдах
(особенно у людей постарше, им было много тяжелее, чем нам — я говорю о
поколении, которому в то время было
...Закладка в соц.сетях