Жанр: Драма
Четыре трети нашей жизни
...аш". После третьего
снаряда (а они рвались все ближе) мы совсем запыхались, остановились и даже
посидели на обочине, где росли небольшие кусты... Меня вдруг охватил бешеный
припадок смеха - нет, не то, чтобы какая-то истерика, мне было по-настоящему
смешно, и я, захлебываясь, выкрикивала: "Вот и спаслись от немцев! Вот и
платили столько времени за дом, а они нас догнали, и мы с тремя детьми как
зайцы бегаем под обстрелом! Ну и удачный у меня был план!!" Вскоре мы все
покатывались со смеху — видимо, это нам было полезно и нужно, и дальше, до
леса, мы бежали уже менее напряженно .
А в лесу уже была вся деревня; жители убежали туда еще в восемь утра, и
мы сразу почувствовали, что на нас смотрят косо : чего мы, мол, делали в
Шабри, когда все давно здесь? Мы собрались вместе, царило напряжение; Никита
подошел ко мне и спросил: "Мама, дайте нам с Таткой бутерброды и чаю — мы
голодные, ведь это пикник!" Да и правда, уж было около полудня, мы с Ириной
Николаевной развязали мешок, достали бутерброды, булочки и термос с чаем, и
дети с удовольствием, шутя и смеясь, стали завтракать — не только они, но и
Ирина Николаевна, и я тоже, и наши мужья последовали их примеру. Время шло,
казалось, лесок нас на время скрыл — а вдруг грянет авиация? Эта мысль была
у всех... Рядом с нами начал надрывно плакать младенец месяцев двух-трех, он
совсем зашелся, и я подошла к молодой женщине: почему он так, не болен ли?
Она мне ответила довольно резко, даже со злобой, что с восьми утра уж здесь,
сама не кормит, а бутылку с молоком забыла дома! "Давайте попробуем его
покормить", — продолжала и вытащила из мешка сгущенное молоко, кипяченую
воду, чашку и кофейную ложечку. Развели молоко с водой в чашке и пытались
влить в рот младенцу, но тщетно : он не знал, что ложка — это тоже еда,
отчаянно крутил головой, бил кулачками и неистово кричал. Вокруг нас начали
собираться женщины - надо было что-то придумать. Тогда я взяла ненадорванный
пакет ваты, сделала жгутик, обмакнула его в молоко и стала выжимать младенцу
в раскрытый рот. Вот это он быстро понял и вскоре, наглотавшись молока,
вздохнул и внезапно крепко заснул! И сразу завязался со всеми самый мирный
разговор — зачем мешок? Да как это вы додумались все это приготовить? А вот
у нас ничего с собой нет... Мы ответили скромно, не кичась: вот у нас с
собой и лопата, и кирка, бинты, теплые вещи, кто его знает, может и еще
придется бежать — ведь бой продолжается. Как мы потом узнали, немцы
выпустили на Шабри более двухсот снарядов; четыре танка, защищавшие
шабрийский мост, и их начальник, старший сержант Морис Тевенен (marйchal des
logis Thйve-nin), отступили от Шабри к югу, по направлению к замку Валансэ,
часов около двух дня Тевенен своих людей распустил, дал им время скрыться, а
когда его настигли немецкие броневики, открыл по ним огонь из автомата — и
был убит. Немецкие войска дошли до Валансэ, но потом вернулись к Шабри и
дальше не двигались..., а ведь в замке Валансэ были спрятаны все самые
знаменитые шедевры из Лувра; видно секрет этот хорошо хранился ; никто в
округе об этом не знал, да и мы тоже, конечно.
Жители Шабри и, особенно, священник, считали, что битва "наша" протекла
не без прямой помощи Жанны д'Арк, — да и верно, каких-то двадцать солдат во
главе с юным старшим сержантом, с восьми утра и до половины третьего успешно
отстаивали переправу через Шэр, а было у них всего четыре небольших танка!
Убитые и раненые были с обеих сторон — немного, два, три человека. Когда
демаркационная линия прошла вдоль по Шэру, и Шабри очутился в свободной
зоне, тело убитого Тевенена было перенесено в Шабри н предано земле со всеми
воинскими почестями. Мы на этой церемонии, конечно, присутствовали.
Прошел июль, потом и август. Народ хлынул с юга назад к своим пенатам.
Сперва все шло гладко, но в начале августа вдруг закрыли все мосты через Шэр
— и в нашем Шабри на три недели застряло больше десяти тысяч беженцев.
Ночевали в машинах, на улицах, в амбарах. Мэр Шабри был не только человек
приятный, но дельный и распорядительный: он немедленно наладил походные
кухни, нормировал хлеб, устроил раздачу мешков и сена, чтобы людям было на
чем спать, а три шабрийских жандарма следили за тишиной и приличием --
впрочем, никаких ссор или драк не было, все слишком пали духом.
В начале сентября большинство беженцев понемногу уехало в ту зону; да и
шла запоздалая уборка полей, картофеля, яблок; тут еще проживало много
фермеров, а им сама природа диктует, что делать. С продуктами стало похуже,
а главное - ни у кого из нас больше не было денег, пересылать деньги из
Парижа стало невозможно; взять в долг в Шабри? Но кто в такое время даст? И
вот опять грозно стал вопрос отъезда домой, в Париж, где уже давно были и
Шушу Угримов, и мой муж; они покинули Шабри еще до разделения Франции на две
зоны. Да и по ночам стало холодно; топлива у нас было мало, а купить
удавалось только для кухни.
В середине октября Ирина Николаевна надумала подать в местное
управление жандармерии заявление о том, что дети, Татка и Никита, заболели,
и их необходимо показать врачу, который живет на той стороне Шэра, в
местечке Жьер (Giers)... Казалось, такой план не так уж убедителен, и всем
будет понятно, и жандармам тоже: однако нам сразу выдали пропуск для
посещения Жьера на одни сутки... Мы, не мешкая, наняли старинную коляску на
громадных высоких колесах, сложили ночью вещи, наутро с двумя детьми и
черным котенком переехали мост и, не без некоторых приключений, к вечеру
оказались в Париже.
Сейчас уже трудно себе представить, что это было — увидеть немецкую
военщину на улицах Парижа; я два дня не решалась выйти из дома, но, конечно,
все же пришлось — нет, привыкнуть к этому немыслимо! Через несколько дней я
приняла твердое решение : выходя на улицу, немцев просто не видеть, сказать
себе, что их нет. Это оказалось отличным приемом, и еще через две недели
спокойно шла за покупками или стояла в очереди за картошкой и овощами,
начисто игнорируя многочисленных офицеров, поселившихся в роскошных
гостиницах нашего квартала.
Чтобы совсем покончить с Шабри, еще несколько слов о всех тех, кто жил
там с нами под одной крышей : София Ивановна Вяземская со своими собаками
побыла недолго, и, когда французское правительство эвакуировалось из Парижа,
ее муж, которого все друзья звали просто "Аджика", он же Владимир
Леонидович, заехал за ней и дочкой Ниной (которая тоже на несколько дней
приехала к матери в Шабри) и увез их на машине с собой в Тур и дальше в
Бордо.
Миша Горбов, Юленькин супруг, побыл недолго и спешно уехал на юг, боясь
попасть немцам в плен. О нем у нас на всю жизнь сохранилось светлое
воспоминание : он был приятный, с хорошими манерами москвич, ум имел тонкий
и острый. Мы его все очень любили; Яков Николаевич, его старший брат,
считался умнее и красивее младшего, был широко образован, но язык у него был
не просто острый и веселый, а мрачно-ядовитый, а взгляд его очень красивых
серых глаз какой-то тяжелый.
Однажды на один день появились все дети В.Н. Лосского с Магдалиной
Лосской, их матерью; отмылись, отоспались и уехали дальше к Бордо, где их
ждали друзья. Тогда младшей девочке Кате было всего два года.
Во время этого повального бегства на два дня прибежали друзья Миши
Горбова: русский армянин, тоже с завода "Ситроен", с женой — полячкой,
очень красивой и видной женщиной, и сыном лет 14-ти. Мальчик выпил литра
полтора воды, упал на мешок с сеном проспал чуть ли не двадцать часов сряду.
А мать, чудом спасшаяся из Варшавы в 1939 году и перенесшая там страшную
бомбежку, тут у нас в Шабри сошла с ума : с ней сделался внезапный буйный
припадок, и она удрала из дома; за ней гнались и София Ивановна, и Юленька,
и Ирина Николаевна... Она добежала до центра, где ее с трудом поймали и
связали, — у нее была та страшная физическая сила, которая приходит к
людям, потерявшим рассудок. На следующий день, несмотря на лавину машин на
дорогах, ее, стараниями мэра, отвезли за 50 км. в сумасшедший дом в городке
Иссудэн; два дня спустя она выбросилась из окна с третьего этажа, но
осталась жива. Ее муж с сыном уехали от нас на юг, больше мы их не видели.
Знаю только, что вся эта семья потом воссоединилась, а молодая полячка стала
понемногу почти нормальной.
Александра Ивановича и Надежду Владимировну Угримовых я и раньше знала
— правда, не очень близко, но все же; из Шабри они вернулись в Париж в
1944г., когда ушли немцы. А вот Осоргины и родители Татьяны Алексеевны
Бакуниной были близки Ирине Николавне, но для меня людьми новыми. Мать
Татьяны Алексеевны была врачем, как и ее отец, Алексей Ильич; его я мало
видела, а Эмилию Николаевну узнала ближе. После войны она была врачем в
Русском доме в Sainte-Geneviиve-des Bois, купила себе там домик — он и до
сих пор остался во владении Татьяны Алексеевны. Татьяна Алексеевна --
великий специалист по библиотечному делу и по русской библиографии; она
работала в Париже в Национальной библиотеке, где в течение десяти лет
заведовала русским отделом, а сейчас заведует Тургеневской Библиотекой в
Париже. Ее муж, Михаил Андреевич Осоргин (Ильин), писатель и когда-то эсэр,
был лет на двадцать старше жены — живописный, высокий, на все реагировал
шумно и определенно, у него были четкие взгляды на все и на вся. Он был
полный невер, чего и не скрывал; я в нем ценила приятный тембр голоса,
отличную манеру русского говора — не жеманную, сценическую, какую
приходилось мне слышать у таких артистов как наши Качалов или Григорий Хмара
(я их обоих встречала в Берлине в 1922 г.) — нет, всегда и по всякому
поводу он высказывался на отменном русском языке, без всякой фигурности или
спеси...
В нем еще привлекало то, как к нему льнули наши дети, и Татка, и
Никита, и даже маленькая Марина. Я всегда чрезвычайно ценила в людях дар,
именно дар, а не умение — легко и без всякого труда заполучить доверие,
маленьких людей. Михаил Андреевич рассказывал им и сказки, и какие-то
истории, не то про животных, не то про свои путешествия, и они, всегда все
отлично понимая, без конца ходили за ним по саду. Наша игра в belote по
вечерам для меня была какой-то "общественной нагрузкой", но нельзя было всех
лишать четвертого партнера, хотя бы и такого бесталанного, как я. Эта игра
меня очень сблизила с Михаилом Андреевичем, он хватался за голову, говорил,
что он в последний раз со мной садится за карты — но никакой обиды мне от
него не было, а, пожалуй, я не от всякого приняла бы так смиренно эти его
"карточные нарекания", пусть и шутливые. Он до сих пор остался для меня
вполне живым, хоть и скончался в 1942 г. в Шабри (там и похоронен), и
знакома я с ним была всего лишь четыре летние месяца жизни.
В ОККУПИРОВАННОЙ ФРАНЦИИ
Про четыре года немецкой оккупации, про освобождение Парижа и про
генерала Де Голля, про весь 1945 год, когда во Франции вновь началась война,
про движение Сопротивления — про это все написаны многие и многие тома,
бесконечные воспоминания и мемуары, статьи, песни, поэмы. Поставлены и
великолепные и скромные памятники, и прекрасные, и совсем банальные...
Каждый год 18-го июня у монумента-памятника на Mont Saint-Valйrien
происходит торжественная военная церемония памяти погибших и депортированных
участников Сопротивления — у этой стены в конце 1944 г. были расстреляны
сорок юных "резистантов", еще почти мальчиков, преданных гестапо одним их
крупнейших немецких провокаторов, сумевших затесаться в ряды Сопротивления.
В это же время и Игорь Александрович был предан провокатором и лопал в
лагерь смерти Бухенвальд, где пробыл целый год... В Париж он вернулся
полуживым-полутрупом 1-го июня 1945 г.
Как мне справиться с задачей описать и вспомнить это время? Разве что
отдельными эпизодами, портретами, сценами...
Возвращение в Париж в 1940 г.
Едва мы вернулись из Шабри в Париж, Никита затеял игру, в которую с
азартом и без устали играл два-три месяца : он достал у меня несколько
мотков старых веревок, распустил их и, переставив в столовой нашей
трехкомнатной квартиры на me Jean Goujon все стулья, как-то ловко их от
прихожей до своей комнаты связал веревками, никого не пропускал и строго
спрашивал: "Vous allez en zone libre ou en zone occupйe?", a затем делал
вид, что подробно читает пропуск, и только тогда можно было выбраться из
хитрых веревочных заслонов. Я сперва сердилась, в то время мне беспрестанно
приходилось спешить, бежать из одной очереди в другую -а тут надо было
серьезно отвечать, куда, мол, еду, в какую зону... Да, весь этот период
бегства — начиная уже с пребывания у Mme de В. — необходимо было мальчику
шести лет как-то из головы выкинуть; и потоки беженцев, и сражение в Шабри,
и все волнения возвращения домой в октябре — все это произвело на него
глубокое впечатление; таким "театром для себя" он освобождался от всего
этого, непонятного ему.
Карточки на продукты появились, но не сразу; зима была холодная, немцы
велели переставить часы на три часа назад, все школы были закрыты, детей на
улицах Парижа в эту первую зиму оккупации почти не было видно. В феврале
грянула эпидемия гриппа, в жару и диком бронхите валялись целые семьи. Мы
жили в старом доме, где в каждой комнате был камин; уголь в эту зиму можно
было легко достать, и я топила в столовой печку медленного сгорания, так
называемую "Саламандру", и от холода мы не страдали. Но питались плохо,
скудно, однообразно, сахара почти не было, да и соль было трудно достать.
Но вот в январе на той стороне Парижа, за мостом, открылась частная
школа, и я стала по утрам до 12-ти водить туда Никиту. Он был самый
низкорослый и щуплый. Директор, весьма необычный человек и к тому же слепой,
не очень-то хотел его принимать, но я его уговорила, сказав, что мальчик
лишен всякого общения с другими детьми. И вот мы по утрам начали ходить в
эту школу — ходу было около четверти часа. Морозы стояли для Парижа
небывалые : минус 15°, даже минус 18°, снегу было уйма, его никто не убирал,
и он громадными сугробами лежал вдоль тротуаров. Как-то мы с Никитой в
полдевятого утра вышли на улицу; луна светила вовсю (ведь по солнцу было
всего полшестого), снег блестел и играл на морозе, на улице было пусто и
тихо. Никита вдруг остановился и испуганно спросил: "Maman, oщ allons-nous?"
И, действительно, куда же это я его тащила по этой зимней снежной пустыне из
теплой, уютной кровати?
Нет, поддаваться этому соблазну было нельзя; несмотря на немцев, жизнь
продолжалась. К весне на улицах Парижа появились автобусы на
газогенераторных установках, метро работало более или менее исправно,
частных машин не было, такси тоже — одни немцы гоняли на серых военных
машинах — они ездили с бешеной быстротой и не обращали внимания на
пешеходов; постепенно появились и велосипедные "рикши": коляску везли двое,
как в старой английской песне: "on a bicycle made for two". Я как-то тоже
проехала на рикше - в больницу и назад домой.
Еще один эпизод из нашей жизни первого года оккупации, и опять про
Никиту. В эту зиму через моих друзей Игнатьевых — в частности, через Ольгу
Алексеевну, сестру генерала Алексея Алексеевича Игнатьева, вернувшегося в
Россию в 1923 или 1925 г., - я познакомилась с милой русской женщиной,
некогда прислуживавшей Екатерине Николаевне Рощиной-Инсаровой, великолепной
актрисе Александрийского Театра, и в гражданскую войну на юге России
вышедшей замуж за младшего брата Ольги, Сергея Алек-сеевича. Эта особа
(фамилии ее не помню) жила на соседней с нами улице, снимала однокомнатную
квартиру, тоже в старике-доме, вроде нашего, и звали ее Варвара Ильинична.
Она боготворила свою бывшую хозяйку Рощину-Инсарову, ставшую графиней
Игнатьевой, ее сына Алешу, которому в то время было уже за двадцать лет
которого она в свое время воспитала. Варвара Ильинична и стала за небольшую
мзду водить Никиту днем гулять, утром она же отводила его в школу. А в те
дни по Парижу сновало, бесконечное количество брошенных во время бегства
собак; они одичали, а некоторые из них бежали за людьми и страшными,
отчаянными глазами умоляли их приютить... Около нас и по соседнему с нами
мосту Альма, сновал белый фокстерьер — мы с Никитой его несколько раз
встречали и очень жалели.
Этот фоксик снова попался навстречу Никите и Варваре, когда они шли из
школы, а сразу за фоксиком шел, прогуливаясь, высокий немецкий офицер в
шинели, в форменной фуражке, со стэком в руке и... с моноклем в глазу! Таких
почти карикатурных фигур немецкой армии уж было мало — редко попадались
пруссаки с моноклем. Все подробности были рассказаны мне Варварой, с белым
от страха лицом, когда они с Никитой вернулись домой... Внезапно Никита
вырвал руку из Варвариной руки (а ей было строго наказано руку его ни в коем
случае не выпускать из своей), подбежал вприпрыжку к офицеру, встал перед
ним, загородив путь, топая на него ногами, стал громко кричать ему
по-французски : Возьмите эту собаку, вы должны ее взять, это из-за вас она
потеряла свой дом, вы обязаны, обязаны ее взять!!" Немец, который, видимо,
хорошо знал французский, нагнулся к Никите и сказал емy: "Mais, mon garзon,
je ne peux pas prendre ce chien, il n'est pas а moi". Тогда Никита в
бешенстве стал с плачем и криком бить офицера по шинели и все громче
повторял: "Но это вы виноваты! C'est vous qui кtes fautif!!" Кой-кто из
прохожих остановился, немец, видно, вполне все понимал, и повторял: "Mais je
regrette, je regrette" — и бедная, оторопевшая от неожиданности и страха
Варвара, наконец опомнилась, подбежала, схватила Никиту за руку и
пролепетала немцу что-то вроде: "Li Nikita, li bon garзon, vous pardonnez"
(ее французский язык почему-то сильно смахивал на манеру говорить алжирцев).
Немец покачал головой, отдал Варваре честь и пошел дальше, а Варвара не
помня себя дотащила заплаканного Никиту до дома и десять раз подряд мне все
наново пересказывала — а главное, как это она упустила Никитину руку, ведь
держала крепко !..
Конечно, такой инцидент мог кончиться и плачевно, я знаю несколько
случаев, когда из-за неосторожного слова ребенка, сказанного при немцах,
бывали всякие неприятности.
Зима эта тянулась долго, над Англией гремел блитцкриг. Каждое
воскресенье в десять вечера я, накрывшись платками, слушала по Би-Би-Си
передачу Пристли: он подробно повествовал о ночной жизни Лондона под
бомбежкой немецких самолетов — про мальчика, который в бомбоубежище учит
уроки на завтра, про старую леди, которая в корзинке тайком приносит в
подвал собачку, хоть это и строго запрещено, — но ведь не оставлять же ее
одну в квартире — она так боится...
22-ое июня 1941 г.
В этот год мы недорого купили у какого-то любителя-самоучки приемник.
По звуку и чувствительности приема станций из всех стран света он оказался
первоклассным — он еще потом служил мне в Ульяновске, благодаря ему я и там
не потеряла связи с остальным миром и слушала все ту же Англию... Почему-то
слышно было только по-немецки, но и на том спасибо!
Весной 1941 г. настроение у нас стало много тревожнее: мы ждали, что
вот-вот снова разразится война. Мы понимали, что немцы не ограничатся тем,
чтобы аккуратно занимать юго-восток Европы одну страну за другой. Ходили
всякие слухи... Но вот наступило памятное воскресенье 22-го июня. Я кончала
причесываться, когда Никита вбежал в ванную с криком : "Война, война, Гитлер
напал сегодня в пять утра!" Я бросилась к приемнику, перевела на немецкую
волну — и сразу полилась речь Геббельса, которую без конца повторяли:
"Сегодня в пять утра наши славные войска... Сопротивления пока нет,
продвижение внутрь страны идет усиленным темпом..." Все стало на место, вот
и случилось, и началось, чего ждали. Позвонил Henri de Fontenay, сказал, что
бежит к нам, еще кто-то... И звонок в дверь. Слышу, солдатский голос
спрашивает: "Sie sind Russe?" — "Ja" — отвечает Игорь Александрович.
Голос: "Also sind sie verhaftet". В столовую входят два громадных
фельд-жандарма с кольтами в руках и начинается то, что стало потом как бы
немецким рефреном: "Also schnell, los, los! Sie gehen mit!"
Мы все трое стоим оторопев, Никита начинает плакать. "Молчи, — говорю
ему по-русски, — это враги, при них не плачут!" — и, быстро тараторя
по-немецки, прошу главного дать нам несколько минут, чтобы собрать хоть
немного вещей. "Gut, aber schnell, bitte". Игорь Александрович и Никита идут
в спальню собрать маленький чемодан, я им подаю носки, мыло. Спрашиваю
опять: "Bitte, sagen Sie mir, wo kann ich jetzt Auskunft haben?" Старший
долго смотрит на меня стеклянным взглядом: он, видимо, поражен, что я владею
его родным языком не хуже, чем он сам. Наконец, все же отвечает: "Zwo und
siebzig avenue Foch", т.е. авеню Маршала Фош. Спрашиваю: "Aber was ist es
derm da, an dieser Adresse?" Он молчит долго, наконец внушительно говорит
мне: "Es ist ein Haus". Ну и дальше: "Los, los". Хватают Игоря
Александровича за руку, суют ему кольты под мышки и, пихая его кулаками,
чуть не бегом уводят вниз по лестнице. Перед домом на панели жмутся с
перепуганными лицами семь-восемь ближайших наших соседей... Смотрю в окно (а
мы жили на первом этаже, невысоко), серая машина гестапо исчезает за углом.
Звонит Henri de Fontenay, что опаздывает — задержали; говорю: поздно,
Игоря уж увели. Звоню туда, сюда, узнаю : Петра Андреевича Бобринского уж
забрали, также Масленникова (этого только изредка встречала). И князя
Красинского увезли — милейшего "Vovo de Russie", добрая душа — сын Вел.
Кн. Андрея Владимировича и Кшесинской, позднее стал Князь Романовский, он
всегда умел себя держать просто, любезно, я не помню за ним ни одного
промаха. Я его встречала среди младороссов. Кого еще взяли? Генерала Николая
Лаврентьевича Голеевского, когда-то, во время Первой Мировой войны, русского
военного атташе в Вашингтоне; и бывшего адвоката Филоненко,. и отца
Константина Замбрежицкого, настоятеля церкви в Клиши, и еще, и еще...
Иду с утра на "авеню Фош" 72; это громадный роскошный особняк, когда-то
подаренный немецким графом знаменитой кокотке времен Наполеона III. Там сижу
до 12-ти часов, слушая сладкие штраусовские вальсы на патефоне и окрики
сменяющегося караула, наблюдая несколько комические появления растерянных
русских жен и дочерей арестованных, которые никак не поймут, почему это
немцы начали хватать "нас, эмигрантов?!", и громко об этом высказываются,
думая, что от этого станет лучше.
Еще через три дня мне звонит незнакомый голос, некая мадам Канцель. Ее
муж тоже там, она уж узнала, что все они в военных казармах в Компьене,
возможно, что их вывезут в Германию... Ее муж еврей, она очень напугана.
Потом она ко мне приходит и раз, и другой, да и вообще понемногу у меня сам
по себе образуется некий центр, звонят незнакомые мне дамы; жены, чьи мужья
тоже в Компьене, приходят, советуются — оказывается, всего забрали около
тысячи человек, некоторые из провинции, но больше парижане.
Никита в шоковом состоянии, гулять мы не ходим, он все время дома, надо
что-то предпринимать, как-то его отвлечь... В нашем доме под нашей квартирой
- небольшая продуктовая лавка, я знала всех ее хозяев за эти годы - сейчас
там милые люди и у них сын Марсель, чуть моложе .Никиты. На третий день зову
Никиту и говорю ему: "Ну, Никита, как видишь сам, все изменилось и в твоей
жизни тоже. Выходи на улицу, иди играй с Марселем, с егс другом Титу, дальше
угла налево и дальше особняка Ротшильдов направо не уходить, улицу не
переходить — словом, чтобы я всегда могла тебя дозваться. Веди себя на
улице вежливо и прилично".
И Никита бежит вниз, и вскоре я вижу в окно, как он уж бегает с
Марселем и с Титу, мальчиком из соседнего дома; мать Титу уборщица, а он сам
удивительной красоты, да и очень мил. Все трое становятся неразлучными
друзьями вплоть до нашего отъезда из Парижа в апреле 1948 г.
Все это время у нас жил Кирилл, младший брат Игоря Александровича. В
мае по договору, подписанному маршалом Петэном. он вернулся из плена,
квартиры у него не было, и временно он жил у нас. В плен его взяли на линии
Мажино, и с ним его денщика, вместе их и отпустили.
Как раз в воскресенье 22-го июня он с раннего утра уехал за город в
гости к этому денщику, вернулся поздно вечером и привез корзинку
свежесорванной клубники, которую денщик слал мне в дар... Я открыла дверь
(Никита уж спал), он мне подал корзинку, и вдруг я поняла, что он ничего не
знает, — за этот день судьба мира повернулась, а он пекся на солнце у
денщика! Да и лицо у него было страшно обожжено солнцем... Он вдруг говорит
: "Что с вами ? Что случилось?" — "Да ведь война!" — "Война?? Какая
война?" И вдруг кричит: "А Игорь где?" — "А Игоря еще утром увели..."
Добавляю: "Немцы увели, гестапо". И, глядя на его растерянное лицо, вдруг
разражаюсь хохотом : он все прозевал, это кажется немыслимым!! "Чего вы
хохочете? — со злобой
...Закладка в соц.сетях