Купить
 
 
Жанр: Драма

Четыре трети нашей жизни

страница №5

" и — знаменитая категория поступков: "зa ne se
fait pas". Мы знали, что по этому принципу людей и судят. Почему так не
полагается ? Ну, потому!
Эта школа манер, образа мыслей, говора и речи, уменья высказываться --
словом, все то, что французы подразумевают под непереводимым словом
comportement[*], — все это вколотили нам на всю жизнь, и вот,
когда вдруг за поворотом, абсолютно противно всему этому французскому
детству, на нас оскалилась реальность — то это в каком-то смысле
спартанское детство с присущей ему иерархией ценностей очень помогало и
поддерживало — даже в самые зловещие минуты. Не надо забывать и того, что с
малых лет нам внушалась и вся православная традиция и обиход: мы ходили
каждое воскресенье и все праздники к обедне, с девяти лет говели и понемногу
постились — все это было частью обычной нашей детской жизни. Нас учили не
быть гордыми, ко всем относиться ровно и по-человечески (грубо ответить
горничной или няне считалось просто непозволительно, за это строго
наказывали), учили и честности, и взаимопомощи — словом, тогда социальные
добродетели как бы вполне совпадали с тем, чему нас учил на уроках
богословия наш батюшка, отец Виктор. Когда стали постарше и переехали в
Петербург, где, конечно, наш особый мир уже не был так отгорожен от текущей
жизни, то, кроме того, что нам были запрещены любые ругательства или грубые
слова (впрочем, мы их почти и не знали — неоткуда было), — два слова
вообще нам запрещалось произносить : слово "поп" и слово "жид".




Была ли я счастлива в детстве? Как сказать... Этот период жизни для
меня тем хорош, что он написан как бы одним росчерком пера и окончился с
переездом в Петербург в 1905 г. : образ жизни и окружение полностью
переменились. Как я тогда скучала по Сормову, по его привычной мне звуковой
действительности; как мне нехватало большого деревянного дома с его
лестницами, приступочками, внезапными и не вполне понятными коридорами,
прогулок "по мосткам" — я долго-долго не могла привыкнуть к городу, и уж
даже не знаю сейчас, когда именно вдруг поняла, что Сормово далеко, оно уже
только в памяти, а то, что я так теперь люблю и без чего, кажется, и жить
невозможно — это наша Кирочная улица, прогулки в Таврический сад, на
Набережную, изредка и на Невский, где так все красиво! Заходы в кондитерскую
Тэрно на Литейном, где разрешалось съесть два пирожных и где невозможно было
решить, какое лучше выбрать... Или же походы на Караванную, в магазин Пето,
где было все : кисти, карандаши, краски, альбомы для раскрашивания, и еще
маски, чтобы костюмироваться, какие-то диковинные игры-загадки вроде
калейдоскопов, или рожа черного негра под стеклом, и нужно было, чтобы белые
зубы-бисерины вскочили в его толстый, красный рот.
Чудный мир Петербурга стал частью нашей жизни — и когда вдоль по
Кирочной шел Преображенский полк, мы с сестрой впадали в телячий восторг,
кричали "ура!" и махали бородатым рыжим солдатам.




Чем была жизнь в Сормове для моих родителей ? Думаю, что это было
лучшее время в их неудачной совместной жизни; тут мой отец окончательно стал
на ноги и сумел завоевать репутацию способнейшего и вполне современного
управителя большого коллектива. Он относился к своим обязанностям директора
большого завода с подлинным интересом и увлечением и, я думаю, с чувством
полной ответственности - особенно в этот острый предреволюционный период.
А моя мать ? Мне кажется, что как никогда в жизни больше, она тут была
на месте и вполне сумела себя проявить, будучи центром общественной жизни -
и не в глухой провинции, вроде первых лет замужества на Урале, но и не в
столице, где играть какую-то роль было уж много труднее или даже почти
недостижимо.
А тут жизнь сама указывала ей и место среди других инженеров и их жен,
и то, что от нее ожидалось. Она сама выросла в южном городе
(Екатеринославе), в очень скромных условиях, однако жила с родителями "на
горе" — это была городская часть, где жило свое местное дворянство - кто
богаче, кто беднее, но все были одного "клана". Несомненно, как и все
провинциальные барышни, она мечтала выйти за гвардейского офицера, за
"лицеиста", или "правоведа" - а вышла замуж за инженера! Это было как будто
не то, и слыхала я, что бабушка Надежда Викторовна, окончившая в свое время
Екатерининский Институт в Петербурге, не очень была этим браком довольна;
правда, жених был из дворянской семьи, но "инженер" — тут что-то было
новое, а потому и не вполне подходящее.
В бытность свою в Сормове моя мать сумела действительно стать "leading
lady": она была высокого роста, хорошо сложена, лицом менее красива, нежели
ее братья и старшая сестра, но недурна, говорила хорошо по-французски и
немного знала немецкий. Но, главное, ей нравилось быть центром общества на
заводе, и это ей отлично удавалось; к тому же она хорошо играла на рояле,
по-настоящему любила музыку, и наш дом очень скоро стал небольшим
музыкальным центром. Да и приемы начались, сперва скромные, нечто вроде
немецких "Kaffeeklatsch", а дальше - больше : играли по вечерам в винт на
несколько столов, ужинали, все дамы старались приодеться; тут моя мать
вполне умела задавать тон — она всегда неплохо одевалась, а как только
стала ездить летом с нами и мадмуазель на пляжи во Францию — переняла
французскую моду. На Волге же в то время царила московская мода.

Отец построил на заводе большой зал для спектаклей, и очень скоро
молодые инженеры и их жены начали с увлечением там ставить любительские
спектакли, которые имели громкий успех у рабочих. Начались дома музыкальные
вечера. Дом был большой, да и сад с двумя садовниками, где мать проводила
много времени — она всю жизнь любила возиться с растениями; было и свое
хозяйство, куры, утки, индейки, были экипажи, выездные лошади, кучера -
словом, ей было где себя проявить, и, мне кажется, она была очень
удовлетворена своей ролью "первой" в деревне, пусть это и не был гвардейский
полк, о котором она, вероятно, мечтала в Екатеринославе. Когда мы уехали в
Петербург после 1905г., такого "кружка", симпатичного и приятного, на заводе
с новым директором уж не создалось, и мою мать там долго вспоминали.
А я ? Ведь речь идет все же обо мне. С раннего детства я знала, хоть и
без точных мыслей сперва, а потом, годам к семи, и все определеннее, что я
почему-то не то, что моя старшая сестра. Во-первых, она в детстве была и
красивее, и привлекательнее, и складнее, чем я: высокенькая, с красивым
овалом лица, с очень большими светло-карими глазами, волосы длинные, тонкие
и очень легкие для прически. Я была почти ненормально мала ростом, со
сросшимися черными бровями, что придавало мне вид буки, вечно чем-то болела
— то детским ревматизмом, то ангинами без конца, то корью с тяжелыми
осложнениями, или, уж в Петербурге, нескончаемыми бронхитами; к тому же я с
первых произнесенных мною слов четко картавила — борьба со злосчастной
буквой "р" омрачила многие годы моей юности, так как считалось, или точнее
моя мать считала, что я отлично могла бы и не картавить. Волосы у меня были
шапкой крутых кудрей, и причесывать меня в детстве было целой процедурой, и
я обычно к концу ее начинала громко плакать и даже, о ужас! -вырывалась из
рук мадмуазель Эмма или заменившей ее позже немки Frдulein von Jaglitz.
Словом, мы были совсем разные сестры — и по наружности, и по складу;
старшая, Таня, по типу вся в семью моей матери — Малама: флегматичная,
очень неглупая, но однодум, красивая, скромная и во всем весьма близкая к
поколению моей матери, а потому, очевидно, и ей созвучная; в детстве, да и
всю жизнь было у нее железное здоровье и физическая выносливость, она не
только восприняла но и вполне приняла психику и мышление моей матери. И я -
маленькая, никогда до положенного мне роста так и не доросшая, кудрявая,
картавая, вечно больная, с ранних лет непонятно почему восстававшая против
всех суждений и приказов матери, игравшая тайком в куклы до четырнадцати
лет, не выносившая никогда, даже в детстве, летней жары, когда и мама, и
сестра считали, что чем жарче, тем лучше... Да что и перечислять, я была
вроде чужак для матери, наружность имела не то мещерскую, не то комаровскую:
от ее семьи ко мне почти ничего не перешло, а сросшиеся черные брови явно
указывали на упрямый и злой характер.
И очень быстро получилось, что все мое детство за мной присматривали
няни, гувернантки или же просто горничные : они замечали, что у меня опять
жар, опять болит горло, и они же одни приносили поесть или меняли компрессы,
которыми тогда лечили. Они же меня и утешали, а я была очень "ревая". Мысль
о том, что я приемыш, вполне сформировалась в моей детской голове еще в
Сормове, и мне уже было тогда лет семь (первый человеческий этап у Шекспира,
в его Seven Ages of Man) ; ну, а после чтения вслух нашей мадмуазель книги
Гектора Мало "Без семьи", чтение во время которого мы все трое плакали, мне
стало окончательно ясно, почему такая разница во всем, и я решила уйти.
Несколько дней я тайком собирала печенье, шоколад, еще что-то; это было в
мае, когда рано светает, и я встала часов в шесть утра, сама оделась, что
было еще не совсем привычно, взяла свой пакетик, без помех вышла в сад и
пошла по аллее к калитке, и уже слезы начали накипать. Вдруг, около калитки
вырос старший садовник Антон — милый белобрысый латыш — он всегда очень
ласково и вежливо с нами беседовал. "Куда это вы, барышня?" — спросил он
меня с удивлением и сразу загородил собой калитку; я потихоньку начала
плакать и говорила : "Я знаю, Антон, ведь я чужая, я поняла это и теперь
решила совсем уйти куда-нибудь, я не хочу мешать", и тут я уж совсем
расплакалась. Антон уговаривал меня шепотом, чтобы никого не разбудить, и
также незаметно стал меня возвращать к дому.
Узнал ли кто-нибудь в доме о моем неудавшемся "уходе" ? Думаю, что
мадмуазель Эмма может быть знала, но больше, конечно, никто, и Антон меня не
выдал. Это был какой-то кризис в моей детской жизни, после чего для меня все
уж шло иначе.
И вот тут хочу еще раз вспомнить мадмуазель Эмма — многим я ей
обязана. А случилось в конце концов нечто совсем дикое и непонятное - она
нас покинула и уехала от нас; я даже и до сих пор не знаю, куда, и... я
этого не заметила! Много раз в жизни я себя потом спрашивала : как же это
могло случиться ? — Ведь я ее ужасно любила и считала, очевидно, что она
всю жизнь у нас проживет : поэтому я, наверно, и не поняла, что она не
только уж уехала, но и навеки исчезла из нашей жизни.
Лето, когда мы покинули Сормово, мы прожили на даче под Коломной, в
нескольких километрах от города.
Дача была большая, фруктовый сад со старыми яблонями, чудные куртины с
розами, своя березовая роща - словом, нечто вроде небольшого поместья. Мы
обе были в восторге от этой дачи, катали вовсю на велосипедах, гуляли,
ходили в какой-то недалекий лес за земляникой и дикой малиной. И вот вдруг я
поняла, что какая-то особа, видно рижская немка, пожилая уже, полная,
удивительно слащавая и антипатичная занималась нами и даже пыталась нас
учить английскому языку! Сперва я просто ее не замечала; спросила как-то раз
маму : "А где же мадмуазель Эмма ?" - Мама ответила, что мадмуазель устала,
больна и поехала лечиться, — на этом я и успокоилась — что же, вылечится и
осенью вернется...

Но время шло, и, думаю, уж было начало июля, когда меня охватил
внезапно страх, 'что я чего-то не знаю, что случилось что-то ужасное. Я
побежала к маме в комнату, ворвалась — чего делать, конечно, не полагалось,
— и начала громким голосом — чего тоже не полагалось — спрашивать,
требовать: где же мадмуазель Эмма, где же она теперь, и, главное, почему же
она нам ни разу не написала! Я, верно, была в невообразимом волнении, и мама
отвечала мне спокойно, что мадмуазель, увы, стала совсем старенькой, что мы
же с сестрой последнее время ее плохо слушались, и что она уехала от нас
совсем, что мама ей сама об этом всем сказала, и что мадмуазель Эмма теперь
живет "на покое". Это последнее выражение показалось мне совсем ужасным :
где это, что это - "на покое" ?
Мама объяснила, что наняла ей хорошую квартиру (теперь думаю, что это
было в Нижнем), платит ей "пенсию" на всю жизнь, и мадмуазель Эмма ни в чем
не нуждается.
Я провела целый день в полном ошеломлении, и сердце мое заливало
острое, яркое чувство ненависти к этой противной, новой "гувернантке", мы с
сестрой никогда мадмуазель Эмма не считали гувернанткой — она просто была
частью нашей жизни, нашей детской половины, и мы никогда ее не обсуждали,
как не обсуждали самих себя. Прошло дня два-три, и я решила, что я эту новую
особу с препротивным именем Ирма просто-напросто как-то прогоню, и тогда ее
не будет. Как это сделать ? План явился не сразу, а пока я его подробно
обдумывала, — я стала очень послушной и... скромной 'modeste), и даже сама
же Ирма это, видно, тоже заметила и начала меня хвалить, что было совсем уж
непереносимо!
В чудный жаркий день в саду на скамейке сидели моя мать и эта Ирма
(кажется, Ирма Даниловна), и мне почему-то показалось, что они говорят обо
мне. Сердце полыхнуло, я побежала в дом, схватила в буфете острый ножичек
для лимона, спрятала его в кармане передника (мы летом носили передники,
чтобы не слишком пачкать светлые платья) и шмыгнула к грядкам, где алела
чудесная клубника "Виктория", — некоторые ягоды были просто огромного
размера. Я долго выбирала и, наконец, выбрала самую большую и пузатую ягоду,
сорвала ее, и, спрятав под передником, побежала назад в темноватую столовую.
Там, на том же буфете, стояли судочек, солонка и перечница : я аккуратно
срезала ножиком верх ягоды, так что можно было сделать род крышечки, потом
выдолбила мясистое нутро громадной клубничины, стараясь ее не сжимать и не
помять, и наполнила туго все это пустое нутро толченым перцем. Поставив
судочек на обычное место, осторожно прикрыла ягоду отрезанной крышечкой с
зеленым хвостиком, положила ножичек в ящик и, взяв ее нежно "пальчиками" и
сделав самое доброе лицо, пошла в сад, подошла к Ирме и подала ей клубнику с
маленьким, почти игривым реверансом, сказав при этом : "Voilа, Mademoiselle,
quelle belle fraise. Je l'ai cueillie pour vous!" На что Ирма, расплывшись в
улыбку, ответила, как ей и полагалось : "Oh! Merci, mon enfant!", взяла у
меня ягоду, и, повернувшись к маме, сказала вполголоса, как видно продолжая
разговор (обо мне) : "Vous voyez, Madame!" — и целиком положила клубнику,
начиненную перцем, в рот...
Несчастная Ирма! Она, действительно, чуть не задохлась, побагровела и,
чихая, кашляя и заливаясь слезами, выплюнула, наконец, злосчастную ягоду! Я
стояла, окаменев, — а что дальше, плохо помню; однако пришла я в себя в
комнате на мезонине, где, очевидно, никто не жил, и куда меня посадили одну,
а дверь заперли на ключ. Уже почти смеркалось, когда замок щелкнул и вошла
моя мать; я встала и слушала ее упреки и выговоры, уж на этот-то раз вполне
заслуженные. Она меня довольно долго отчитывала и сказала, что я не выйду,
пока не попрошу у Ирмы прощения... Но когда она уж хотела уйти (а я все
время тупо молчала), я вдруг разразилась громкими рыданиями с выкриками и
бормотаньем, потом упала, начала биться головой о пол и кричала, кричала все
одно : "C'est bien йgal, je vais la tuer, je vais la tuer! C'est bien йgal,
je vais la tuer, je la dйteste!" Я без конца кричала эти фразы, билась,
каталась по полу и дошла до полной одури и бессвязности.
Это, наверно, было очень страшно, особенно по своей неожиданности --
ведь такой сцены за всю нашу детскую жизнь не случалось. Я все же помню, что
меня поднимали, уложили, чем-то поили — должно быть валерьянкой, и я тут же
заснула, просто куда-то провалилась.
А утром я проснулась от того, что пришла за мной горничная Маша,
помогла мне одеться, причесала и повела пить утренний кофе на веранду. Никто
ничего мне не говорил, а я? - Вся вчерашняя сцена от меня куда-то ушла, и я
была совсем обычной и даже спокойной.
Потом побежала в сад, играла в любимую игру с тяжелым литым мячом,
который надо было толкать толстой палкой, и весь день прошел отлично, легко.
Только во время ужина я заметила, что... Ирмы нет; где же она? Верно
ждет, чтобы я извинилась, и дуется? Но нет, когда ложились спать, была опять
только Маша; я ее шепотом спросила: "А где она?" — и Маша ответила: "Уехала
— еще вчера вечером, не бойся, не вернется".
Так случилось, что до переезда в Петербург мы с сестрой жили на Хуторе
(как называлась дача под Коломной) вольно и почти беспризорно, и было до
конца — приятное, веселое лето.


ПЕТЕРБУРГ

В Петербурге мы первые годы жили в доме Ратькова-Рожнова на Кирочной 32
: там было две соединенные квартиры. В той части квартиры, которая выходила
во двор, был длинный коридор, и я умудрялась несколько лет продолжать там
свою любимую игру с тяжелым мячиком и палкой, а когда никто не видел, играла
в единственную еще оставшуюся куклу. До пятого класса мы учились дома; у нас
была классная комната с партами и черной доской, все шло по гимназической
программе плюс уроки французского, немецкого и английского. Два воскресенья
в месяц к четырем часам дня мы ехали на Итальянскую улицу, в дом министра
юстиции, где Мария Федоровна Щегловитова устраивала танцкласс для своей
падчерицы Нюры Щегловитовой. Дни танцкласса были для меня сплошным счастьем.
Когда мы со своей Frдulein Jaglitz, снявши шубы и ботики внизу в
швейцарской, всходили в легких розовых или голубых платьях, в туго натянутых
светлых чулках и обутые в белые лайковые туфли (а иногда и черные
лакированные, но это, увы, было редко — мне они казались особенно
шикарными) и в белых, правда очень тонких, нитяных перчатках (вот их я
просто ненавидела, и сразу после урока стягивала с рук) — вверх по шикарной
и торжественной лестнице, и уже слышалось, как тапер за роялем разминает
руки и что-то наигрывает, и вот-вот сейчас войдем в зал — эти минуты были
каждый раз особенными. Что бы ни было на неделе — сейчас был праздник:
любимые танцы, чай за длинным столом и потом нескончаемые игры, где
разрешалось бегать, кричать и шуметь вволю по всему первому этажу.
Таким же праздником было для меня и учение в гимназии (гимназия княгини
Оболенской, Басков пер. 8) ; кроме математики, в которой я никогда просто
ничего не понимала (только с геометрией было полегче — помогали чертежи),
все остальные предметы мне казались интересными, и тут я обычно получала
отличные отметки. У нас были великолепные преподаватели — пожалуй, лучшие в
Петербурге! Из них на всю жизнь осталась в памяти Евгения Петровна Струве
(девичья фамилия — Фоминых). Она нам преподавала не только русский язык и
русскую литературу "на высшем уровне" (неприятное современное выражение --
однако тут оно подходит), она еще учила нас жизни, пыталась предупреждать о
том, что, может быть, дальше не все будет так нарядно, так изящно и прилично
в нашей судьбе; она учила нас также употреблять по-русски разнообразный и
живой словарь... Та ученица, которая, не дай Бог, начинала ответ со слов:
"Это тогда, когда...", дальше уж и не могла отвечать — Евгения Петровна ей
сразу говорила : "Садитесь".
Мы учили два иностранных языка в гимназии : немецкий и французский, и
оба преподавателя — Иван Иванович Фидлер и Monsieur Lerat - вели уроки с
блеском. На этих уроках я была всегда из первых; помню, как в шестом классе
мы на голоса вслух читали Марию Стюарт Шиллера - и все - все отлично
понимали.
А, главное, были подруги и были перемены - и тут уж на большой перемене
я веселилась вовсю в громадном зале - окружающий меня гомон голосов,
хождение "в обнимку", которое, в общем, разрешалось... Все было чудно, все
было громоотводом от, пожалуй, слишком строгого домашнего уклада.
Были и другие счастливые минуты, и тут я должна отдать должное матери.
Когда мне было одиннадцать лет, а сестре тринадцать, у нас уже имелись
абонемент на Вагнеровский цикл в Мариинском, абонемент на концерты Зилоти в
Дворянском Собрании, а позже и на концерты Сергея Кусевицкого. Одно из самых
страшных наказаний для нас было — "не пойдешь на концерт!", этого мы
опасались больше всего. Мы всегда сидели на "красных диванах" в Дворянском
Собрании, вдоль стены на уровне пятого или шестого ряда - это были отличные
места, и я ужасно гордилась тем, что там сижу! Через несколько лет Зилоти
случайно узнал от нашего друга, пианиста Гавриила Ивановича Романовского,
кто мы, и воскликнул : "Ну, наконец-то я узнал, кто эти девочки в бантах!"
Когда мы были с сестрой в шестом классе, у нас по воскресеньям стала
появляться учительница рисования Екатерина Александровна Вахтер; ей было лет
за пятьдесят, была она со следами былой красоты, но уже увядшая - тихая,
скромная, и всем у нас она понравилась, ее начали приглашать к завтраку
после урока, и она стала своим человеком в доме. Через некоторое время она
ввела в наш дом своего друга, довольно известного художника Яна Францевича
Ционглинского. Это был человек обаятельнейший, энтузиаст по натуре, с
громким говором, высокий, плотный, с чисто польским лицом и ярко выраженным
польским акцентом. Он сразу всех очаровал — ведь до этого ни одного поляка
у нас никогда не бывало, да и он был первый настоящий художник-богема,
которого мы близко узнали. Вскоре за ним появились и другие поляки :
красавец Заремба с шапкой серебряных волос, инженер Тадеуш Францевич
Шимкевич, и все эти люди внесли свое особое нечто — они были иной культуры,
хотя и обрусевшие, однако лучше умели оценить вещи и, особенно, искусство --
вкусы у них во всем были иные. Они все играли — кто на рояле, кто на
скрипке — и стали принимать живое участие в музыкальных вечерах в нашем
доме. Ционглинский был чистой воды импрессионист, писал приятные, яркие
этюды, особенно в Италии, куда часто ездил.

У него была в Петербурге студия и немало учеников, а в 1912 г. он был
избран членом Академии Художеств и получил в Академии чудную мастерскую. Мы
вскоре были как-то вечером туда приглашены — мастерская была громадная, и
Ян Францевич радовался, как малый ребенок. Кроме этюдов на стенах были
развешены и чудесные испанские афиши боя быков; в качестве мебели стояло
несколько кухонных табуреток, деревянный грубый стол и посередине мастерской
— роскошный рояль Стейнвей. Вид из окна мастерской на вечерний Петербург
был прекрасный.
Через Е.А. Вахтер к нам попал и ее племянник Александр Рубцов, странный
и диковатый молодой человек, ученик Академии Художеств, а он, в свою
очередь, привел совсем уж удивительное существо, тоже ученика Академии,
латыша Матвея — это была, видно, его фамилия или псевдоним — я так никогда
и не разобрала. Он почти всегда молчал, стоял в сторонке, садился за стол на
"наш" конец и чаще всего рядом со мной — видно я его ничем не пугала.
У меня был, как и полагалось девице, альбом, и вот все они мне в альбом
делали рисунки и писали стихи. Матвей одним из первых в России переводил
древние китайские стихи и печатал их в каком-то очень изысканном альманахе,
про который мало кто знал. Увы, мой альбом в революционную заваруху
потерялся, и все эти рисунки, как и чудесные стихи Матвея, пропали. Много
позже, уж в 1918 г., я попала на выставку современного искусства в галерее
недалеко от Сенатской площади: там я, увидев несколько полотен Матвея,
буквально бросилась к хозяйке галереи, весьма эффектной даме, чтобы купить
— но оказалось, что все немногое, что осталось от этого талантливого
художника — либо в музеях в Риге, либо в частных коллекциях. А сам он где ?
Он от нас как-то внезапно исчез, и после смерти Ционглинского и отъезда
Рубцова в Тунис[*] - негде было и узнать. Оказалось, что он в
конце войны умер от голодного тифа; он всегда ото всех скрывал, насколько
сильно он нуждался, и вот еще совсем молодым погиб. Навсегда мне эта смерть
осталась укором — как же мы не знали его беды, не угадали, не помогли ?..
Так шла жизнь. У нас бывало интересное общество, музыкальные вечера в
нашем доме были всегда неплохи, и вот как-то один из видных представителей
юридического мира (большинство из них попадало в наш дом через Щегловитовых,
у которых моя мать постоянно бывала, и где тоже много музицировали), некто
В.Н. Корсак, Генеральный Прокурор Петербургской Палаты, человек немолодой,
высокий и торжественный, привел к нам и представил своего племянника,
молодого композитора и пианиста, уже начинавшего греметь в Петербурге, и
этот племянник был...

СЕРГЕЙ ПРОКОФЬЕВ

Мы с сестрой только что вошли в переднюю после гимназии, а тут сразу
позвонили, лакей открыл и вошли Корсак и Прокофьев. Я была страшно смущена
— на полу валялась школьная сумка, я была еще в коричневом гимназическом
платье и черном переднике, да и на ладони левой руки синело громадное
чернильное пятно. Корсак мне сказал что-то вроде "ну вот, познакомьтесь, это
наш Сережа", и я молча сделала реверанс Прокофьеву и подала ему руку,
старательно пытаясь скрыть левую.
Потом мы с сестрой переоделись в дом

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.