Жанр: Драма
Рассказы
...оска перед близкой смертью словно бы расступилась,
осталась внизу, и Клава всплыла, чувство было даже сильнее, будто бы она
воспарила в последнем усилии - она, женщина, принимала муки на глазах
своих однополчан и не согнулась, не испугалась, хоть этим-то искупая позор
плена. Она утешала себя, что пример ее чем-то поможет курсантам,
приободрит их...
Ее били. Потом заставили идти к машине. Каждый шаг вызывал обморочную
боль. Она вскрикивала, стонала, и вместо слез крупные капли пота катились
по лицу. Трое немцев подняли ее в кузов.
- Прощайте, товарищи! - крикнула она, уверенная, что это последний ее
путь. Но путь ее только начинался.
Дальше Клавдия Денисовна рассказывать не может. То есть вот так подряд,
связно - не может. Глаза ее наполняются слезами, губы дрожат, ужас
нарастает в глазах. До сих пор она не в состоянии отстраниться от того,
что с ней было. Тридцать лет не отдалили, а словно бы приблизили
прошедшее. Первые годы после войны она как-то лучше владела собой.
Приходится пользоваться записями и документами тех лет. Кроме того, я
слушаю рассказы ее дочери, мужа, друзей, наконец однополчан, и из всего
этого что-то складывается.
Машина въехала в большой двор, там было устроено немецкое кладбище.
Солдаты вытащили ее, дали лопату, заставили копать могилу. Клава
отказалась. Она легла на землю, потребовала расстрела. Ей хотелось одного
- чтобы скорее все кончилось. Переводчика не было, она показала на пальцах
- стреляйте. Над ней посмеялись: это кладбище для немцев, а не для русских
политруков. Расстреливать на немецком кладбище - это неприлично, это не
принято.
Опять появился фотограф, стал совать ей в рот сигарету, чтобы заснять
русскую бабу, "комиссара-проститутку", как объяснил он офицеру.
Она выплевывала, отворачивалась. Сперва ее упрашивали, потом били, но
по сравнению с болью в ногах это были пустяки. Она хотела расстрела и
покоя. Пуля принималась как прекращение боли и тоскливого этого сна.
Расстрел становился целью оставшейся жизни.
Снова везли.
Вдоль дороги лежали трупы красноармейцев. Она всматривалась в
искаженные смертью лица, в невероятные повороты голов, скрюченные руки -
ее ждало то же самое, скоро и она станет мертвой, не узнаваемой ни для
кого, останется без охраны, без собак, без этого назойливого, пакостного
любопытства. Поскольку расстрел был неотвратим, то лучше умереть скорее.
Некоторые раненые ползли сюда, к шоссе, и гитлеровцы пристреливали их с
проходящих машин. Колонны машин тянулись к Сталинграду. Озеро Цаца,
Плодовитое, Абганерово - спустя годы она будет читать в книгах, в мемуарах
об этих исторических пунктах великой Сталинградской битвы. Через них
пойдут стрелы, начертанные в картах гитлеровской Ставки, а спустя
несколько месяцев, в октябре - другие, красные стрелы пронижут их на карте
Ставки Верховного Главнокомандования в Москве, изогнутся огромной петлей
нашего окружения.
Вот тогда-то окажется, что бои, которые ей пришлось пережить, шли на
самом главном направлении. Солдат никогда не знает, какой бой ему выпадет
на долю - решающий или же вспомогательный, местного значения или
стратегического, входящего в замысел высшего командования, не знает об
этом и его командир, в том-то и секрет войны, что любой бой может
оказаться историческим, тем самым Бородином или Сталинградом, который
приведет к перелому войны.
Откуда ей, политруку Клавдии Вилор, было знать, что Сталинград окажется
тем самым Сталинградом?
Откуда ей было знать, что на Сталинграде столкнулось все накопленное
взаимное упорство войны, ярость войны? Она понятия не имела, какие усилия
предпринимала Ставка, отправляя сюда, к Волге, части, которые еще
формировались, бросая последние резервы, лишь бы помешать
немецко-фашистским войскам выйти к Волге.
Высшие стратегические соображения воплотились для солдат и для Клавы
Вилор в одну фразу приказа N_227: "Ни шагу назад!"
Под вечер ее привезли в штаб какой-то части, в село Плодовитое.
Гестаповец сносно говорил по-русски. Военные сведения его не интересовали.
Его занимало другое - почему она, женщина, оказалась в армии на такой
должности? Во время допроса связной принес пакет. Гестаповец вскрыл,
прочитал:
- Ах, значит, ты и есть Вилор? Ви-лор, В-и-л-о-р...
С улыбочкой он расшифровал букву за буквой. В бумаге все было сказано,
да Клава и сама не скрывала. Ото, какая она революционерка. Стопроцентная,
вплоть до фамилии. Ну, что ж, подходящий экземпляр для эксперимента.
Берется чистая, без всяких вредных примесей, без страха и сомнений,
коммунистка, и проверяются на ней разные приемы воздействия.
Она предпочитала немедленный расстрел, он успокоил ее: капут будет,
пусть не беспокоится, только не сразу.
Воздушным налетом прервало допрос. Немцы побежали в укрытия. Клаву
увели к церкви, наполненной сотнями военнопленных. Внутрь не ввели,
оставили на паперти рядом с часовыми. Вокруг сновали женщины. Пользуясь
тревогой, они пробовали передать пленным узелки с картошкой, хлебом,
салом. Охрана отгоняла их, Клава, улучив момент, попросила принести ей
какое-нибудь платье. На ней висели остатки разодранных штанов, под ними -
мужские кальсоны, икры завернуты обмотками, которые служили бинтами. Она
хотела перед смертью переодеться во что-то пристойное, обрядиться. Была
тут и чисто женская потребность... Вскоре одна из женщин вернулась с
платьем - обычным ситцевым, которое показалось Клаве лучше всех нарядов,
что когда-нибудь ей шили. Больные ноги подвели ее - нагнулась, вскрикнула
от боли, и часовой заметил сверток, вырвал и тут же изорвал платье.
Гитлеровцы понимали, что, будь на ней обычное женское платье, ей стало
бы легче, а ей не должно быть легче.
На всякий случай они обыскали ее. Велели раздеться, срывали с нее
гимнастерку, все ее лохмотья... В сапогах нашли часы. Ее, дамские, и часы
заместителя командира роты Татаринцева, погибшего в прошлом бою. Она
собиралась отослать их его семье и не успела. Письмо написать тоже не
успела. Пока немецкие солдаты делили найденные часы, какая-то женщина
бросила ей кофточку. Клава ее надела, зеленую, трикотажную, великоватую в
плечах, до сих пор она помнит спасительную эту кофту.
Гестаповец позвал из церкви военнопленных, стал спрашивать:
"Расскажите, чему она вас учила? Что она читала вам из газет?" Она стояла
перед ними раздетая, беспомощная и, казалось, униженная. Ей думалось, что
и курсанты смотрели на нее отчужденно. Гестаповец бил ее и спрашивал: "Это
она требовала, чтобы вы умирали за власть комиссаров?.. Чем она еще
заморочила вам головы?"
Ночью всех военнопленных загнали в церковь. Народу набилось столько,
что сесть никто не мог, все стояли, прижатые, плечом к плечу. Когда Клаву
втолкнули туда, она застонала. Малейшее прикосновение к избитому телу
вызывало страшную боль. Курсанты, ее курсанты, совершили невозможное, они
раздвинулись, отжали толпу так, чтобы Клава могла лечь. Узнав, в чем дело,
мужчины теснились, ей постелили шинели, и она легла. Вокруг нее стояли всю
ночь сотни людей. В голубой росписи купола на пухлом облаке плыл Саваоф,
бессильный и в своей ярости, и в своей любви.
Ей дали лечь - единственное, что ее курсанты могли для нее сделать.
Долго, бесконечно долго длилась эта ночь... "Ничего, не беспокойся, -
сказал Клаве какой-то пожилой контуженный артиллерист, - это хорошо, когда
есть о ком заботиться, это очень нам сейчас нужно".
Утром они расстались. Пленных погнали дальше, а Клаву повезли в штаб
возле Котельникова, опять били, опять спрашивали, сколько убила немцев, в
чем состояла ее политработа...
3
Многое, из того, что происходило в войну, кажется ныне непостижимым.
Кажется, что вынести это невозможно. Совершить это человеческому духу и
организму невероятно - невероятно даже с точки зрения чисто
физиологических ресурсов, с точки зрения медицинских законов. Многое
невероятно так же, как, например, невероятным кажется то, что происходило
в ленинградскую блокаду с людьми, которые жили, работали, существовали,
хотя они "должны были" давно умереть. Судеб таких достаточно много для
того, чтобы чудо человеческого духа предстало перед нами именно чудом,
непонятным, невозможным, необъяснимым.
Все-таки, несомненно, помимо каких-то физических законов, связанных с
энергией человека, с условиями превращения этой энергии в движение, в
речь, в зрение, во все человеческие чувства, - помимо этих законов
существует еще не понятый ни медициной, ни физикой, ни даже самим
человеком закон силы духа человеческого. Откуда черпаются эти силы - из
веры, из идеи, из любви к Родине, как это все происходит, - не знает в
точности ни психология, ни этика, ни искусство. История сохраняет примеры
таких подвигов духа, легендарные, как Жанна д'Арк, и нынешние, как Зоя
Космодемьянская.
Когда конвоир передавал Клаву поездной охране, не было произнесено ни
слова "политрук", ни слова "комиссар". Клава приметила это, решила
воспользоваться и сказала на платформе громко, чтобы слышно было: "Я -
медсестра". Выглядело правдоподобно. И относились к ней по дороге
несравнимо с тем, как если бы знали, что она политрук. Ее не истязали, на
остановке даже накормили бурдой. То же продолжалось и в концлагере, куда
ее привезли. Может быть, документы запаздывали, во всяком случае немецкий
порядок давал сбой. Версия о медсестре пока действовала.
Так она получила передышку. Главной же радостью было то, что в
Ремонтовском лагере она встретила своих комвзводов Баранова, Борисова и
командира батальона Носенко. Они уговаривались бежать. Лагерь был
пересыльный, и они боялись, что их повезут еще дальше в немецкий тыл, а
оттуда бежать к фронту будет труднее. Надо было постараться бежать сейчас,
пока слышна канонада. Они хотели взять Клаву. С часу на час должно было
выясниться, что она вовсе не медсестра - у немцев были заведены документы
на нее, - и как только это выяснится, ясно, что ее забьют, она не вынесет.
Во всяком случае, сил для побега у нее не хватит.
Многие тогда задумывали побег. Однако охрану в лагере усилили. Побег
сорвался. Тогда Носенко решил выдавать Клаву за свою жену. Хоть как-то это
могло - надеялись - защитить ее от избиений. Носенко был капитан и знаков
отличия не снимал: наоборот, подчеркивал свое офицерское звание и требовал
к себе соответственного отношения. Поначалу это действовало: его не били,
на время оставили в покое.
Пошла третья неделя плена. Их почти не кормили. Носенко одной рукой
опирался на палку, другой поддерживал Клаву. При малейшей возможности он
старался выстирать свой подворотничок, почистить сапоги. Он выделялся
своим аккуратным видом.
Куда-то опять везли на машинах. Гнали пешком сквозь жару. Менялись
лагеря. И всюду кричали, раздавались слова команды, лай собак, удары...
Снова машины, снова дороги. Опять какие-то сараи, пыль, жара. Сознание
путалось... Клава помнила тоску страдающего тела, руку Носенко и
нарастающее свое желание скорее оборвать все это, умереть. Она понимала,
что вряд ли ей удастся отсюда выбраться, она только тяготит своих друзей -
и Носенко, и Баранов, они из-за нее гибнут.
И вот - снова Котельниково, снова допрашивали. А потом уже не задавали
вопросов, только били. Все немцы для нее разделились: на тех, кто бьет и
кто не бьет; и те, которые били, тоже делились по тому, как больно били.
Среди этого кошмара запомнился улыбчивый, кудрявый штабной офицер, который
бил каждый раз в живот, только в живот. Он отбил почки, вскоре после этого
она стала страдать недержанием мочи.
Приказ 6-й гитлеровской армии о наступлении на Сталинград начинался
так:
"1. Русские войска будут упорно оборонять район Сталинграда. Они заняли
высоты на восточном берегу Дона, западнее Сталинграда, и на большую
глубину оборудовали там позиции... Возможно, в результате сокрушительных
ударов последних недель у русских уже не хватит сил для оказания
решительного сопротивления..."
В соответствии с этими планами 14-й танковый корпус немцев 23 августа,
после ожесточенного боя, сумел прорваться к Волге и отрезать нашу 62-ю
армию, а наутро следующего дня немецкие танки начали наступление на
Тракторный завод. Они должны были взять его с ходу, но не смогли.
В тот день, когда Клаву отвели на вокзал и посадили на открытую
платформу с другими военнопленными, - в этот самый день 14-й танковый
корпус немцев был отрезан от своих тылов. Войска Сталинградского фронта
атаковали его с фланга. Наступали критические дни Сталинграда. Ставка
вызвала Жукова с Западного фронта и послала его в Сталинград. Дивизии,
танки, машины, все, что было возможно, посылали под Сталинград.
Кажется, это было в Цимлянском лагере. Она плюхнулась на землю у самых
ворот. Дальше не могла идти. Она лежала лицом вниз. Перед ней остановились
немецкие офицерские сапоги. Плохо выговаривая по-русски, спросили:
- Кто такая?
- Медсестра.
Немец удивился. Может быть, в руках у него были какие-то списки? Клава
не знала. Она не могла даже поднять головы, повернуться. Она не хотела
повернуться и посмотреть. "Медсестра? Откуда медсестра?" - озадаченно
бормотал он. Отошел. А через несколько минут по лагерю загремел голос:
"Комиссар Вилор! Комиссар Вилор! На допрос в штаб!"
Клава лежала. К ней подошли и, пиная ногами, подняли. Привели в штаб.
Увидев стул, она, не ожидая разрешения, повалилась на него.
- Встать! - закричал офицер и стал бить ее палкой. На конце палки был
гвоздь. Она этого не видела, а чувствовала этот гвоздь. Ей надо было
подняться. Она не сумела. Она кричала, что-то выкрикивала и никак не могла
заплакать. Слезы исчезли. Слезы, которые всегда помогали ей, как помогают
каждой женщине, - не появлялись. Она не могла плакать. Было слишком
больно, слишком тяжело, все было за пределами слез.
Это происходило 29 августа 1942 года.
"В это время я поддерживал весьма тесный и приятный контакт с этими
американскими офицерами (Эйзенхауэр и Кларк). С момента их прибытия в июне
я - обычно по вторникам - устраивал завтраки на Даунинг-стрит в 10 утра.
Эти встречи, казалось, были удачны. Я почти всегда был один с ними, и мы
подробно обсудили все дела, как будто бы мы были представителями одной
страны. Я придавал большое значение таким личным контактам. Моим
американским гостям, и особенно генералу Эйзенхауэру, очень нравилась
тушеная баранина с луком и картофелем. Моей жене всегда удавалось
обеспечить, чтобы это блюдо было приготовлено.
Мы также провели ряд неофициальных совещаний в нашей нижней столовой.
Начинались они в 10 утра и продолжались до поздней ночи, и каждый раз мы
говорили только о деле. Но в этот момент из Вашингтона пришло неожиданное
известие, которое произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Между
английскими и американскими начальниками штабов возникли значительные
разногласия относительно характера и размаха нашего вторжения в Северную
Африку и оккупации этого района. Американским начальником штабов не
нравилась сама идея участия в широкой операции за Гибралтарским проливом.
Они, видимо, считали, что в какой-то момент их армии будут отрезаны в
районе этого внутреннего моря. Генерал Эйзенхауэр, с другой стороны,
полностью разделял английскую точку зрения, что энергичные действия в
районе Средиземного моря, и прежде всего в Алжире, крайне необходимы для
успеха дела. Его точка зрения в той мере, в какой он настаивал на ней,
видимо, не оказала влияния на его военное начальство".
(Уинстон Черчилль. "Вторая мировая война", т.4, стр.517.)
- Ты почему врешь, что ты медсестра? - кричал штабист. - Ты комиссар,
ты проститутка. Ты многих немцев уничтожила. Сами твои курсанты
признались.
Немец был высокий, чистый, Клава смотрела на него и представляла, как
он мылся сегодня утром, с мылом... Много чистой холодной воды и мыла.
- Да, я стреляла, - сказала она, медленно шевеля пересохшими губами. -
На то война. Вы тоже стреляете и много наших уничтожили.
Офицер спросил ее: кто этот капитан, который вел ее? Клава сказала, что
он ее муж. Это вызвало веселье: "Семья!" Такого еще не было, не
попадалось: жена - комиссар, муж - командир. "Значит, что же? Муж и жена
командовали вместе?!" Привели Носенко. Он подтвердил, что Клава - его
жена. Тут началось зубоскальство и всякие сальные шуточки. Носенко слушал
внимательно. Он не возражал, не возмущался. А потом вытащил, аккуратно
расправил немецкую листовку и прочел выспренние заявления о гуманности
немецкого командования к русским военнопленным.
- Почему же вы так обращаетесь с нами? - сказал он. - Вы ведь нарушаете
свои заверения.
На это ему было сказано, что листовка рассчитана на тех, кто
добровольно переходит к немцам.
- Извините, - вежливо сказал Носенко. - Здесь сказано точно - не
"перебежчики", а "военнопленные", то есть попавшие в плен. Согласно
условиям, вами же сформулированным, вы не имеете права допрашивать
военнопленных русских офицеров и тем более избивать женщину, независимо от
того - медсестра она или из политсостава. И в том, и в другом случае она
относится к военнопленным. Я требую к себе и к моей жене гуманного
отношения.
Его четкая педантичная речь почему-то произвела впечатление. Наивность
его была непритворна. Он требовал с убежденностью человека, который
доверяет печатному слову.
Им выделили угол в бараке и оставили там до утра. Носенко уложил Клаву.
Они впервые могли спокойно, не торопясь, обговорить свое положение.
Впрочем, что они могли придумать или изобрести? О побеге нечего было и
мечтать - уж слишком они были истощены и обессилены. Немцы угрожали
отправить их в Германию, демонстрировать там уникальную пару: муж -
командир, жена - комиссар! Скорее всего, так или иначе выяснится, что
никакие они не муж и жена, и получится только хуже.
Носенко пришел к выводу, что Клаве нет смысла снова выдавать себя за
медсестру. После этого ее только больше избивают. Наоборот, следует вести
себя дерзко, ошеломлять их. Может быть, так и надо было. Но у Клавы на это
уже не было сил. Однажды она решилась на такое поведение и не выдержала,
отступила. Не хватило духу. Ей бы выиграть хоть два-три дня, немного
отойти, передохнуть. Поэтому она так ухватилась за версию медсестры и не
могла отказаться от нее.
Носенко продолжал ее убеждать. И вдруг она согласилась, с тайной
надеждой, что комиссарское звание скорее приведет к расстрелу. Боль была
главным врагом. Боль высасывала всю волю, мысли, лишала возможности
понять, что происходит, путала сознание...
Женщина-комиссар была той диковинкой, как бы деликатесом, которым
гестаповцы угощали разных начальников. То и дело Клаву вызывали на допрос,
а точнее, не на допрос, а на показ. И вопросы были с шуточками, пакостные,
у всех одни и те же, и те же улыбки, ухмылки.
Повезли в город Шахты. Опять - концлагерь. (Сколько их было,
концлагерей!) Как только Клава вылезла из машины - а это тоже было
мучительно, потому что прыгать на израненные ноги было невозможно, - как
только она ступила на землю, в лагере уже кричали: "Комиссар Вилор!
Комиссар Вилор!"
- Я комиссар Вилор! - отозвалась Клава и шагнула, опираясь на руку
Носенко.
Подбежали немецкие солдаты, оттолкнули прикладами Носенко и повели
Клаву в штаб.
Все повторялось - угрозы, ругательства. И в этом повторении,
монотонном, не действующем на чувства, ее уже ничто не могло ни обидеть,
ни оскорбить. К ней мало что доходило. Они были все одинаковы. Ругались
без выдумки, грозили одним и тем же - "расстреляем!", "повесим!"; "будем
водить по Германии на веревке!". В этом повторе было даже нечто
успокаивающее. Успокаивало, что они не могли придумать больше ничего
пугающего. Они исчерпали все ужасы с самого начала, и от повторения угрозы
становились все менее страшными.
В чем-то следуя Носенко, Клава, ссылаясь на международное право,
потребовала поместить ее в отдельную комнату, как женщину, имеющую
ранения. На все выкрики она отвечала твердо и строго: "Вы не имеете права
держать меня вместе с военнопленными-мужчинами". Она повторяла эту фразу,
почти не слыша себя, чувствуя только, как шевелится тяжелый, царапающий
язык. Да, может быть, и саму фразу ей подсказал Носенко.
Она вообще не участвовала в том, что происходило. Действовала какая-то
женщина, которая была снаружи, которая двигалась, говорила, стонала, а
сама-то Клава внутри скорчилась в комок и застыла, занемев, лишь бы ее не
обнаружили внутри этой измученной, воющей оболочки.
Что за такое международное право, есть ли оно на самом деле - она и
сама толком не знала. Но, может, и эти гитлеровские унтеры этого не знали.
Во всяком случае, они, поговорив между собой, отвели ее в маленькую
комнату, где на цементном полу уже сидели две женщины. У Клавы была с
собой плащ-палатка, отданная ей Носенко. Она расстелила ее, и все три
женщины легли.
Утром опять был допрос. Опять были крики коменданта, крики переводчика.
Заходили любопытные офицеры. У стен стояли двое из училища - командир
взвода Морозов и командир роты Федосов. Их перед этим допрашивали о
Клавдии Вилор.
- Вот она, которая командовала вашими солдатами, учила вас, как жить!
"Вот она" - должно было означать: "Смотрите, кто вами командовал!
Смотрите на это ковыляющее, изможденное, потерявшее всякую женскую
привлекательность существо, в лохмотьях, грязное, простоволосое, жалкое!
Это существо в кровоподтеках, синяках, от которого несет мочой! И вы,
офицеры, позволяли ей командовать наравне с вами!"
Какую цель преследовали эти бесконечные допросы и избиения? Никакими
особо ценными военными секретами Клава не обладала. Вряд ли гитлеровцы
рассчитывали раздобыть у нее какие-либо значительные сведения. Может, и их
чем-то озадачивала ее личность! Существование такой, никакими разведками
еще не предсказанной, фигуры женщины-политработника? Может, они хотели
понять: что же перед ними такое - случайность или новая сила противника?
Что же это, от отчаяния берут женщин на такую работу или тут есть какой-то
расчет? Может быть, им нужно было что-то уяснить себе?
Уже не первый раз я ловлю себя на том, что хочется найти какие-то
мотивы их поведения. А раньше этого не было. Раньше мы не искали причин и
мотивов фашистской жестокости. Раньше все было почему-то ясно: фашисты
мучили наших, уничтожали, потому что они фашисты. И мы их ненавидели,
потому что ненавидели фашизм. Они решили нас истребить, уничтожить,
захватить нашу Родину... И мы должны были стрелять, уничтожать их.
Клава стояла в углу, заложив руки за спину, - не стояла, а лежала на
стенке. Комендант ходил перед нею, время от времени хлестал Клаву по ногам
плеткой. Она не могла удержаться, вскрикивала. Хотя ей было стыдно за свою
слабость перед товарищами, как она ни силилась, она не могла остановить
стон.
- Видите, - комендант показал плеткой на нее, - кому вы подчинялись?
Какие же вы офицеры?
Федосов стоял тоже у стены.
- Личный состав любил и уважал товарища Вилор, - сказал и обеспокоенно
покосился на Клаву: не сделал ли он ей хуже таким признанием?
- Справедливый она человек и храбрый, - подтвердил Морозов. - Кому
хочешь в пример.
От этих слов Клаве хотелось заплакать. Какое было бы счастье, если бы
она смогла плакать. Их признания, здесь, в плену, были дороже любых наград
и поощрений. До сих пор она помнит эти слова как самое дорогое, что
случилось в ее пленной жизни.
Комендант размахнулся и на этот раз ожег ее плеткой так, что она упала.
Он пнул ее ногой, приказал утащить в соседнюю комнату.
- Тебе сегодня капут, - сказал он вслед.
Возможно, ей пришлось бы легче, если б командиры отозвались о ней
как-нибудь пренебрежительно, и, как знать, тогда судьба ее в немецком
плену сложилась бы не так тяжело. Вероятно, они тут же сами пожалели о
своих словах, видя, как комендант озлился и исхлестал ее. Вряд ли они
поняли, что Клаве эти слова помогли. Эти слова были как итог ее военной
службы, - итог, потому что жить ей больше не хотелось. Хорошо было бы
заснуть и не проснуться!
Когда она открыла глаза, перед ней стояли капитан Носенко и старший
лейтенант Демьяненко. В одной руке у Демьяненко была бутылка, в другой -
огурец. В плену все сопоставляется и понимается мгновенно, без слов.
"Предатель!" - поняла Клава. Да он и не скрывал этого. Он подтвердил, что
сегодня ее расстреляют, и стал рассказывать, как и когда он перешел к
немцам.
Капитан Носенко, ее нареченный муж, молчал. Костистое лицо его ничего
не выражало. Но обостренным своим чутьем Клава уловила в глазах его не
жалость, а отстраненность, холодную, чужую. И она сразу увидела себя со
стороны так, как они видели сейчас ее, - изуродованную, страшную,
безобразно растерзанную, лежащую на полу с раздвинутыми от боли ногами.
Этот человек, которому она всегда нравилась, смотрел на нее взглядом, от
которого вся ее женская суть возопила. Казалось, что уже ничто не могло
поранить ее душу, так ведь нет, нашлась еще одна боль! Не кует тебя, так
плющит тебя! От Демьяненко отверн
...Закладка в соц.сетях