Жанр: Драма
Рассказы
...оленищах. Осторожно
коснулся его плотной шинели и тотчас отдернул руку, почти брезгливо
отдернул, и поспешил к женщинам, которые бесшумно удалялись от нас. Они
шли, облепив станок, как будто он тащил их за собой, и приговаривали: "Еще
разик, еще раз".
- Смотрите, фрицы, смотрите, - сказал Максимов. - Чтобы потом не
обижались.
Я не стал им переводить, но лейтенант заговорил, он поминутно на ходу
оборачивался ко мне, говорил, спотыкаясь о кирпичи, о выбоины, хватался за
ефрейтора, выкрикивал, словно помешанный; я понимал уже не все, отдельные
слова, обрывки фраз, но ему было все равно, он говорил не для меня.
- Unmoglich... Das Leben kann nicht so schrecklich sein... Traum...
Alles ist moglich... Bei Freud steht... Es ist nicht war... Bin Traum ist
nicht strafbar... Habe kein Angst... Alles vergeht... Ich weib... Das
wahre Leben ist Kindheit... Mein Onkel... Wir sitzen im Garten...
[Невозможно... Жизнь не может быть так ужасна... Сон... Все возможно... У
Фрейда есть... это не реально... Сон не наказуем... Не боюсь... Все
пройдет... Знаю... Настоящая жизнь - это детство... Мой дядя... Мы сидим в
саду... (нем.)]
Мы обогнали старуху. Она брела, опираясь на палку, нет, то была не
палка, а лакированная ножка столика. Девичьи золотисто-пепельные волосы
свесились на ее закопченное лицо. Увидев немцев, женщина даже не
удивилась, ничего не крикнула, она подняла палку, пошатнулась, я поддержал
ее. Она могла только поднимать и опускать палку.
Ефрейтор закрыл голову руками. Лейтенант, не двигаясь, следил за ней,
потом он взглянул на нас с торжеством.
- Боитесь, - сказал я. - Angst!
Внезапно я понял, что никак не могу доказать ему, что это не сон. Что б
он ни видел, он будет твердить свое, и ничем его не убедить...
Ефрейтор вдруг не выдержал и закричал, и тогда я тоже закричал,
замахнулся прикладом на лейтенанта, а ефрейтор ударил его.
Максимов выстрелил в воздух, какие-то бойцы выскочили из дота,
растащили нас.
- Дурила ты, так тебя растак! - накинулся на меня Максимов. - Под
трибунал захотел? Пусть он утешается. Иначе тронуться может. Приведем
психа, какой с него "язык" будет?!
У лейтенанта текла кровь из носа, он не вытирал ее и, твердо глядя мне
в глаза, говорил:
- И во сне бывает больно.
Максимов погнал его вперед. Теперь я шел рядом с ефрейтором, а
лейтенант шел впереди и говорил громко, безостановочно, не обращая
внимания на цыканье Максимова.
Голос его гудел в моей голове. Я плотнее завязал наушники, чтобы не
слышать его. Если б я не знал языка!.. Хорошо было Максимову, он шел себе
и шел и не обращал внимания на немца.
У самого штаба нам попались сани с мертвецами, уложенными в два ряда и
прикрытыми брезентом. Внизу лежал труп молодой женщины. Волосы ее
распустились, голова моталась, запрокинутая к небу. А над ней торчали
чьи-то ноги, и сапоги стучали по лицу.
- Боже, сделай так, чтобы я проснулся! - хрипло сказал лейтенант. - Я
хочу проснуться. Я буду жить иначе. Это ведь все не со мной... Это не я!
Вы тоже спите. Вы все спите!
- Смотри, смотри, - говорил Максимов. - Может, когда приснится.
В штабе мы сдали немцев дежурному и сели у печки в комнате связных. Я
сразу задремал. Максимов меня еле растолкал и заставил выпить чаю и дал
кусок сахару. Это он заработал у связных за рассказ о немцах. Не знаю,
чего он им наговорил. Я пил и смотрел в кружку, как тает и обваливается
кусок сахару. Связные рассуждали: симулянт этот немец или он псих? Потом
Максимов расспросил насчет второго фронта, когда его наконец откроют.
Под вечер мы собрались к себе, на передовую. Во дворе мы увидели наших
немцев, их выводили после допроса. Ефрейтор посмотрел на меня и сказал:
- Он предал фюрера.
Лейтенант засмеялся. Обе щеки его были белые.
- Я свободен, - сказал он. - Пока я сплю, я свободен. Плевал я на всех.
Schert euch zum Teufel! [Катись все к черту! (нем.)]
- Послушай, что ж это получается, - сказал я Максимову, - видишь, как
он устроился?..
- А тебе-то что?
- Так нельзя. Он хочет, чтоб полегче... Нет. Пусть он знает, - сказал
я. - Иначе что ж это... я, мол, не я... Так, придурком, всякий может... -
Я стал снимать винтовку.
- Эх ты, - сказал Максимов, - свернул он тебе мозги.
Раздался крик, не знаю, кто кричал. Мы только увидели, как ефрейтор
прыгнул на лейтенанта, повалил его, схватил за горло.
Был момент, другой, когда все - связные и конвойные - стояли и
смотрели. Не то чтоб даже момент, а некоторое время стояли и смотрели.
Ефрейтор был сволочь, фашист, но они его понимали, и им тоже хотелось,
чтобы он вышиб наконец из лейтенанта весь этот бред, эту надежду на сон.
Когда немцев растащили, я слышал, как ефрейтор бормотал:
- ...Задушу!.. Он у меня проснется... Ночью задушу...
Обратно мы шли долго и часто отдыхали. Мы прошли контрольный пункт, и я
вспомнил про ордена: так мы и не спросили, дадут ли нам за этих немцев
ордена.
- А зачем тебе, - сказал Максимов, - за такое дерьмо... Я этого
лейтенанта сразу разоблачил.
- А как ты разоблачил?
- А когда в землянке он за пистолет схватился.
- Ну?
- Ну, и не выстрелил. Если во сне, почему б ему и не пострелять?
Мы свернули с шоссе. Утренние следы наши замело, снег лежал снова
пушистый и ровный, как будто никто тут никогда не ходил.
- Конечно, страшно им, - сказал Максимов.
- А ты не боишься?
- Мне-то чего бояться?
- А я боюсь... Нет, я другого боюсь, - сказал я. - Что потом забуду
все, вот я чего боюсь...
Быстро темнело. Сзади захлопали зенитки, стало слышно, как бомбят
город, и, наверное, горели дома. Мы не оборачивались. Иногда мы
останавливались, отдыхали, и тогда я начинал думать про лейтенанта. Он не
давал мне покоя.
- А что, если он и вправду вроде спит, - спросил я, - а потом
проснется?
Максимов посмотрел на меня и сплюнул.
- Нет, ты подожди, - сказал я. - Вот у меня тоже бывает... только
иначе, конечно... мне иногда кажется, что все это сон. - Я показал назад,
на горящий город.
- Послушай, парень, - со злостью сказал Максимов, - ты лучше заткнись.
И не мотай себя.
- Ладно, - сказал я.
Я старался больше об этом не думать.
Я думал о том, что у нас в окопах все же полегче, чем тут, в городе, от
нас хоть можно стрелять, я думал о том, что, когда мы доберемся до взвода,
будет темно, и хорошо, что темно, не надо пригибаться, как мы хлебнем
горячей баланды, ничего даже рассказывать не будем, а сразу завалимся
спать.
Даниил Гранин.
Клавдия Вилор
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Наш комбат". М., "Правда", 1989.
OCR & spellcheck by HarryFan, 6 December 2001
-----------------------------------------------------------------------
1
В апреле 1942 года Клавдия Денисовна все же добилась, чтобы ее взяли в
армию. Она работала лектором горкома, и ее направили на курсы
усовершенствования политсостава. По окончании курсов присвоили звание
политрука. Три кубика в петлицах и красная звездочка на рукаве. Послали в
Краснодар, где находилось Винницкое пехотное училище, - преподавателем
социально-экономических дисциплин.
Преподавать она любила и умела; хотя в военном училище она оказалась
единственной женщиной, но, в конце концов, это была та же школа, и парни
были те же мальчики, чуть повзрослевшие.
Военная форма ей шла. Ей нравились строй, четкость движений, щелк
каблуков, отрывистые слова команды... Она чувствовала ответственность
каждого своего слова и жеста. Она была не просто преподавателем, она была
еще и командиром. На первой же лекции она объяснила происхождение
необычной своей фамилии. Вилор - означало: Владимир Ильич Ленин
Организатор Революции. Она не захотела брать неблагозвучную фамилию мужа,
а муж не соглашался, чтобы она оставила свою девичью фамилию Бурим. Ему,
естественно, хотелось, чтобы они и их дети носили одну фамилию, тогда вот
она и придумала эту звучную фамилию - Вилор. Ведь это было в тридцатые
годы, когда фамилии, имена детей, все хотелось связать с революцией, с
коммунизмом.
В середине июня 1942 года, когда началась подготовка к наступлению
немецких войск на Юго-Западном направлении, училище срочно в полном
составе было направлено на фронт.
Клава Вилор поехала вместе со своими курсантами, назначенная политруком
5-й роты 2-го батальона. Два месяца она участвовала в боях, защищая
подступы к Сталинграду. Она ходила в разведку, стреляла, бросала гранаты,
она рыла окопы вместе со своими курсантами, а теперь бойцами, налаживала
связь, она делала все то, что делали солдаты и командиры рот и взводов на
всех фронтах, от ленинградских болот до Кавказских гор. С одной лишь
особенностью: она была _женщина_. В годы войны мне приходилось встречать
женщин-снайперов, пулеметчиц, связисток и, разумеется, санитарок. Известны
были летчицы, были даже женщины-танкисты. Но женщина-политрук пехотной
роты - такое мне не встречалось. Особенное заключалось тут и в самой
фронтовой ее жизни, достаточно, конечно, трудной для женщины, и, главное,
в том, что произошло впоследствии - в цепи невероятных происшествий, и
положений, и мук, и взлетов, и падений - что опять же проистекало из ее
военной должности и звания.
Два месяца боев сделали политрука Клаву Вилор опытным солдатом. За эти
шестьдесят с лишним дней вблизи ее головы просвистели тысячи пуль и
осколков. Все пространство вокруг нее было сплошь продырявлено свинцом и
железом. А сколько раз она сама нажимала спусковой крючок, выдергивала
гранатное кольцо, падала ниц, ползла, заряжала.
- ...Утром пошли танки, накрыли нас самолеты, я кричала всем: "Не
бойтесь! Кидайте гранаты!"... Тут нас поддержали "катюши". Танки стали
отходить, дух у ребят поднялся. Я закричала: "Вперед!" За мной побежали...
На разборе боя полковник похвалил мои действия.
Слушая Клавдию Денисовну, я и так и этак пытался представить себе, что
вместо нашего комиссара полка Капралова, вместо Медведева, или Саши
Ермолаева, или Саши Михайлова была бы у нас комиссаром женщина. Стоило
вообразить, и сразу же возникала недоверчивая усмешка. Никак я не мог
поставить на место огромного, могучего Саши Ермолаева, с которым мы, лежа
на огороде между грядками моркови, обстреливали немецких мотоциклистов, -
женщину. Или на место Медведева, который поднимал нас мертво спящих и
впихивал в танк, уже заведенный им, разогретый, и потом ехал на башне и
все шутил и трепался, свесясь к нам, в открытый люк, пока мы двигались на
исходную.
Ну, а все же, если бы на его месте была женщина... В конце концов,
мастерство литератора, даже талант литератора в том и состоит, чтобы
представить себе: "а что, если бы...", видеть то, чего не видел, что
кажется невероятным. Я заставлял себя, пересиливал... и не мог, поэтому и
захотелось мне узнать как можно больше об этой необычной судьбе.
- ...Когда ранили командира роты, мне приказали - отвести роту,
восемьдесят человек, к совхозу "Приволжский".
Она и сейчас - ничего, настолько живая, энергичная, что возраста ее не
замечаешь, она из тех женщин, которые не становятся старухами, сколько бы
лет им ни было. Пожилая - да, но не старуха, и тем более не старушка. А
тогда, судя по немногим сохранившимся фотографиям, она была женщиной
интересной, в полном расцвете, - было ей в 1942 году тридцать пять лет.
Коротко стриженная, завитая по тогдашней моде, лицо круглое, правильное,
глаза яркие, большие, губы пухлые, но с волевой прямизной, и в ее сощуре
глаз - то сильное, чисто женское, связанное с властью семейной, сложной,
требующей чутья и понимания сиюминутного смысла событий. Особенно хороша
была у нее фигура. И даже плохо подогнанная военная форма не портила ее
фигуры, вернее, не могла скрыть ее красоты.
- ...Как-то прислали нам штрафников. Я вышла к ним. "Ты кто?" -
спрашивают. "Я политрук". Они завыли, засвистели: "Э-э-э, баба -
комиссар!" А я стою, смотрю на них. Усталые они с марша, запыленные, злые.
Но мужики - они и есть мужики, и разговаривать с ними надо исключительно
как с мужиками. "Вы голодны?" - спрашиваю. И сразу все изменилось.
Накормила их, раздобыла им курева...
В женском материнском естестве состояло великое ее преимущество и даже
превосходство.
С начала августа полк подвергался непрерывной бомбежке. Завывая, на
окопы пикировали самолеты, бомбя и обстреливая. Огненная колесница
катилась вдоль фронта с рассвета до темна. От грохочущего, стреляющего
неба некуда было укрыться.
Курсанты держались, усмехались криво искусанными в кровь губами. Под
взглядом этой женщины они изо всех сил изображали бравых гусаров. Чисто
мужская гордость поддерживала малодушных. Само присутствие ее заставляло
тянуться. Нельзя было ныть, когда она рядом копала траншеи, и становилось
совсем стыдно, когда она, баба, поднимала их в атаку. Все же, что бы там
ни было, война - дело мужское, и солдат - это мужчина. Она словно бы
возбуждала тот самый воинский дух, о котором сама им рассказывала, вычитав
из старинной русской книги и запомнив эти прекрасные слова: "Истинному
воину присуще мужество и храбрость до забвения опасности, воинственность,
благородство, сознание своего долга перед отечеством, вера в свои силы, и
в начальников, и в свою военную среду".
Но тут нельзя было пережать.
Приходилось все время искать точную меру, чтобы щадить мужское
самолюбие.
"21 августа после мощной авиационной и артиллерийской подготовки
противник вынудил правофланговые части 15-й гвардейской стрелковой дивизии
отойти от совхоза "Приволжский", - говорится в истории Сталинградской
битвы. 15-я дивизия была соседом курсантского полка. Из-за ее отхода к
вечеру немецкие танки появились на стыке с 64-й армией, и курсанты
оказались в окружении.
Полк не дрогнул. Прошло то время, когда слово "окружение" у иных
вызывало панику. Курсанты продолжали вести бои, держа круговую оборону.
Через два дня кончились патроны. Вечером кухня не подошла. Еды не было. Со
штабом армии связь прервалась. Немецкие танки прорвались в расположение
пятой роты, отсекая ее от полка. Замолчал последний пулемет. Клава
бросилась туда, к командиру взвода: "Баранов, почему не стреляешь?" -
"Заело!" - крикнул он. Клава рванулась было к пулемету и упала, раненная в
правую ногу. Немецкие танки утюжили окопы. Танки были не так страшны, как
автоматчики, что двигались за ними. От танка в глубоком окопе можно
схорониться. Танкисты в самой близи ничего не видят, они "дальнозорки". А
вот автоматчики, строча перед собою, уже прыгали в окопы. Клава, лежа на
боку, начала отстреливаться, но тут ей прошило очередью левую ногу.
Все последующие действия и события запомнились в растянуто-тягучих
подробностях. Она отстегнула карман гимнастерки, вынула ротные списки
коммунистов, комсомольцев, свой партбилет, попросила Баранова зарыть эти
документы. Автоматчики приближались. За изломом окопа мелькали их каски.
Одиночные выстрелы и очередь, выстрелы и очередь. Немецкая речь. Все
громче. Автоматчики бежали и поверху, по брустверу окопов.
Клава попросила Баранова застрелить ее. Она боялась. Фашистский плен -
ничего страшнее она не представляла.
- Не говори глупостей, - сказал Баранов. - Я этого не могу сделать. -
Он не сумел увернуться от ее глаз и закричал: - Я этого не сделаю.
Слышишь? Не сделаю! Может, отобьемся!
Он стал срывать пришитую к рукаву ее гимнастерки красную звездочку -
знак политсостава.
- Выдашь себя в крайнем случае за медсестру.
Рядом оказался еще и помкомвзвода, они стреляли, стреляли, не желая
оставить ее.
Из-за поворота траншеи выскочили немецкие автоматчики, сшиблись
вплотную, навалились...
Солдатская наша жизнь была пронизана затаенным, самым мучительным
страхом из всех страхов и ужасов войны - страхом попасть в плен к
фашистам. Ни ранения, ни даже смерти так не боялись, как плена. "Лучше
умереть стоя, чем жить на коленях!" Лозунг испанских революционеров вошел
в быт нашей войны жестокой заповедью: "Лучше смерть, чем плен". Смерть
действительно была легче. Но знали мы и то, что война могла подстроить
такие ловушки, при которых самых отважных настигала эта беда. Мы знали об
этой опасности, это была самая страшная угроза, и бесчестье, и позор...
До сих пор Клавдия Денисовна, рассказывая про этот момент своей жизни,
оправдывается, все пытается защититься от всевозможных подозрений. Я знаю,
откуда это, редко какой солдат первых лет войны не поймет ее. Мысленно я
примериваю эту судьбу.
С первого месяца войны на всю жизнь запомнился мне седой интендант,
который сел в лесу на пенек, не в силах дальше уходить в лес от
наседавшего на нас немца, отказался от нашей помощи, вынул пистолет и, как
только мы отошли, застрелился. Он сделал это спокойно, с достоинством и
честью офицера. В годы войны я часто вызывал в памяти образ этого старого
интенданта - чтобы найти силы в себе вот так же, до конца, остаться
офицером. Во время боя, на миру и смерть красна, в те минуты особых
проблем не возникает, куда хуже, когда вдруг окажешься один, как это
случилось со мною под деревней Самокражей, когда меня послали с пакетом в
штаб дивизии, а вернувшись, я увидел у входа в нашу землянку немецких
автоматчиков. Или в Восточной Пруссии, когда мы, проскочив мост,
оторвались от своих, и тотчас мост позади взлетел в воздух и наш танк
остался один на вражеском берегу перед немецким городом Шталюпеном.
...Тот бой у совхоза "Приволжский" закончился разом, стали слышны стоны
раненых, и далеко - стрельба наших пулеметчиков. Полк, там, справа, еще
вел бой, а здесь, вокруг, стояли гитлеровцы, наставив автоматы.
Баранов и Борисов, оглушенные, раненные, с трудом вытащили Клаву из
окопа, кое-как перебинтовали.
- В случае чего мы тебя на руках понесем, - шептал ей Баранов. - Ты
только не отчаивайся, убежим.
Клава была в гимнастерке и брюках. Юбку на штаны она сменила, уберегая
своих ребят от насмешек соседнего батальона над "юбочным командиром".
Немцы ее потащили, потом заставили идти, пиная прикладами.
По дороге, любопытствуя, гитлеровские солдаты подходили, тыкали ей в
грудь, проверяя, женщина ли, удивлялись.
Вскоре узнали (очевидно, кто-то из курсантов проговорился, а может,
нашелся предатель), что она политрук, и это вызвало еще большее
любопытство. Впрочем, слово политрук сразу заменили на привычное -
комиссар... "Женщина-комиссар" - это было нечто новое; потом в лагере ее
показывали как диковинку.
А вдали все продолжалась стрельба и бомбежка, и отчаянная надежда на
чудо еще теплилась - полк перейдет в наступление и отобьет их. Так ведь
бывало во многих фильмах и романах - в самую последнюю минуту нагрянут
наши. Полк продолжал бой. Она это слышала. Ее волочили все дальше от
переднего края, раненная в обе ноги, она не могла даже вырваться,
побежать, так чтобы подставить себя под пули.
Пройдет много лет, прежде чем она узнает, что остатки курсантского
полка Винницкого пехотного училища действительно геройски держались до
поздней ночи и в темноте, прорвав вражеское кольцо, двинулись сквозь
немецкие боевые порядки. Тремя колоннами они продвигались; спереди,
развернутым строем - рота автоматчиков, уничтожая на пути встречающиеся
патрули, линии связи, и так шли всю ночь, пока не соединились с нашими
частями. Они прошли двенадцать километров, сохранив свое оружие,
артиллерию.
Прочтет это она в книгах лишь в шестидесятом году - про славный исход
последнего своего боя.
- ...Всю ночь наши самолеты нещадно бомбили гитлеровцев, а я мечтала об
одном, чтобы упала бомба и убила меня, только не оставаться в ужасном
плену, у немцев.
В общении с Клавдией Денисовной надо было преодолеть ее боязнь
недоверия. Чувство это у нее воспаленное. Она все время предъявляла
доказательства - письма, вырезки, справки...
А что же меня заставляло собирать и восстанавливать шаг за шагом эту ее
долгую историю? Война накопила много подобных историй, героических,
открывающих новые, невиданные пределы человеческого духа. Еще одна? Ну что
ж, еще одна. Но есть в ней, в этой истории Клавы Вилор, своя отдельность,
хотя у каждой военной судьбы есть свое, непохожее. Так вот, прежде всего
нельзя было пройти мимо этой истории. Наше писательское дело - собирать
их, и как можно тщательнее, факт за фактом, свидетельство за
свидетельством, там видно будет, что из них пригодится.
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется,
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать.
В этих стихах Тютчева, которые, наверно, ныне можно понимать разно,
слово "сочувствие" открыло мне смысл моего влечения к истории Клавы Вилор.
Именно сочувствие подтолкнуло меня, Тютчев прав, все соображения ума можно
опровергнуть, на доводы найти другие доводы, а вот сочувствие дается
помимо логики, соображений пользы; сочувствие приходит в душу теми тайными
путями, какими достигают и действуют на нас музыка, краски, стихи.
История, пережитая Клавдией Вилор, вызывала прежде всего сочувствие,
открыла возможности человеческой души, о которых я не подозревал и которые
поэтому хочется приобщить к портрету воина Великой Отечественной войны.
...Военнопленных свозили к озеру Цаца. Клава вышла из машины, опираясь
на кого-то из ребят. Раненые ноги ее были обмотаны тряпками, коричневыми
от крови. Тошнотная слабость охватила ее, голова кружилась, пот холодными
каплями стекал по телу. Ей бросили шинель, она повалилась на нее.
Курсанты, ее курсанты, окружили ее. Мальчики - растерянные, испуганные -
смотрели на нее с ожиданием.
Она лежала перед ними, все силы собрав, чтобы не разрыдаться. Это из-за
них она не могла ни плакать, ни кричать от страха, от боли, от стыда. Она
должна была показать им пример той стойкости, которой она учила их. Всего
три месяца назад они сидели перед ней в аудитории за партами, и она читала
им лекции про гражданскую войну, про коммунистов на войне, про Чапаева и
Фурманова, про Фрунзе, про Ленина на Десятом съезде. Про Гастелло и Зою и
про героизм русского народа в Отечественной войне двенадцатого года. Она
убежденно повторяла это, переходя из аудитории в аудиторию, соответственно
программе и расписанию. Про комиссаров, которые формировали и воодушевляли
отвагой молодую Красную Армию, а также насаждали дух дисциплины...
Канцелярские обороты, из которых она старалась вырваться, обесцвеченные
слова, которые она изгоняла, сейчас вдруг свежо и грозно вспыхнули в ее
обмирающем сознании. Слова эти обернулись на нее, слова, когда-то ею
произнесенные, они обступили ее в виде этих юнцов обескровленно-бледных, с
глазами, где загоралась и гасла остаточная надежда.
Втайне Клава завидовала тем командирам, что преподавали матчасть,
тактику. Там была вещественность. В кабинетах у них стояла всякая техника,
ящики с зелеными холмами и голубыми озерами из стекла, висели карты,
таблицы. А у нее были только слова. Теперь она должна была оправдать все
произнесенные ею когда-то слова, высокие слова, которые она спрашивала с
этих мальчиков...
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется...
Подошел гестаповец с переводчиком и фотографом. Клава поднялась.
Фотограф наставил объектив... Если бы ее повели на расстрел, она знала бы,
как себя вести. Она решила ничего не бояться и показать пример своим. Она
подготовилась ко всему, но не к фотоаппарату. Она закрыла лицо руками,
испугалась, что снимут, напечатают фотографию в фашистских газетах и ее
имя будет навеки опозорено.
Офицер ударил ее плеткой, ей скрутили руки и все же сфотографировали.
Спустя какое-то время стали выкрикивать: "Политрук пятой роты Вилор
Клавдия Денисовна!" Ее подняли, тыча в спину пистолетом, повели к обрыву,
поставили лицом к озеру Цаца - начали так называемый публичный допрос.
Спрашивали громко, чтобы пленные, стоящие кругом, слышали. Кто здесь
коммунисты, кто комиссары, кто евреи? Кто какие должности занимал? Почему
она, женщина, пошла в армию, разве у большевиков не хватает мужчин? Какие
лекции она читала курсантам, чему учила?
Отвечала она без вызова, без крика, с подчеркнутой вежливостью,
наконец-то она могла подать ребятам пример, чем-то оправдаться. Перед
всеми. Хотя бы своим спокойствием. Хорошо, что у нее есть слушатели.
Где находится двадцать пятая Дальневосточная танковая армия, которая
прибыла под Сталинград?
- Первый раз слышу про такую армию.
- Покажите комиссаров.
- Я недавно в училище и мало кого знаю.
Снизу от озера тянуло прохладой, виднелись заволжские дали, дрожащие в
мареве августовской жары. Плясала мошка, пахло полынью - все было, как в
детские летние дни под Ставрополем, где жили они огромной своей семьей.
Откуда ж тут немецкая речь? Звуки эти были невероятные, явь превращалась в
сон.
- Какие лекции ты читала своим бойцам?
Вот это она могла рассказать - о патриотизме, о любви к Отечеству, о
верности воинскому долгу...
Ее ударили в лицо. И прекрасно. Это была первая победа. Пусть все
видят. Здоровые немецкие офицеры бьют пленную, бьют женщину, израненную,
еле стоящую на простреленных ногах. Она обтерла кровь, спросила,
продолжать ли. Т
...Закладка в соц.сетях