Жанр: Драма
Остров
...вобождается.
Цепляется за протянутое нами весло, за руки, которые ощупывают его, снимают с
него рюкзак, похлопывают по спине.
Петька стоит. Потом садится. Потом начинает смеяться.
Это он так плачет.
Сдаётся, перед началом похода мы над картой производили какие-то расчеты...
Считали километры.
Забавно.
Но мы же не знали... Не знали, что километры растягиваются до бесконечности,
преобразуются в боль, превращаются в привкус соли на губах или в терпкую горечь
золотого корня, который начинаешь жевать, когда занять сил больше не у кого.
Только у самого себя.
Шаги. Для измерения пространства я потом придумал словечко "тундрокилометр". Но
это не линейная мера, состоящая в весьма опосредованных отношениях с доставшейся
России 28-й копией архивного метрического эталона, хранящегося в Севре. Вообще,
это довольно трудноуловимая величина, характеризующая развертывание пространства
во времени. Развертывание гармошки, прочерченной такими невинными, на первый
взгляд, линиями рельефа. Вверх-вниз, вверх-вниз - и так раз десять на протяжении
одного линейного километра: так сколько же, на самом деле, мы прошли, если шли
полтора часа? "Тундрокилометры" включают в себя и чувства, в том числе все три
фазы "не могу", и блаженство привала, и всё вообще, что сказывается на движении.
Потому что если не учитывать чувства - эйфорию начала и последующую тупизну,
спутницу медленного и сбивчивого шага, и похожую на отчаяние радость последнего
часа, когда ты вдруг наддаешь газу, чуя, что отдых близко - то тогда можно
вообще ничего не учитывать, но в таком случае, правда, и из дому лучше не
выходить. Или "путешествовать" по карте, как на школьных уроках географии.
Тундрокилометры, да и вообще расстояния в тундре, лучше измерять часами. Я знаю,
например, что меня хватает максимум на девять часов ходу. Могу пройти и десять,
но после этого усталость остаётся на следующий день, и при этом чувствуешь себя
не просто плохо, но и нервно. Как-то на Новой Земле я в присутствии двух
офицеров-погранцов сказал, что восемь часов мне не в лом ходить ни при какой
погоде.
- А сколько в лом? - вдруг необычайно заинтересовались погранцы.
- Ну, девять.
- А девять в лом! - ликуя, захохотали погранцы. - А восемь не в лом!
Я никак не мог понять причины их ликования, пока не узнал, что сами они редко
уходят от своей точки дальше, чем на два часа, поэтому человека, который ходит
по восемь часов они искренне и принципиально не понимали и готовы были обсмеять,
не говоря уж о том, насколько комичной им казалась разница между восьмым и
девятым часом. А она существенна, потому что все часы разные. На восемь часов
меня всяко хватит. А на девятом настроение садиться наполовину. А на десятом -
всякие нехорошие мысли начинают приходить в голову. Хаживал я и дольше, но там
усталость только глуше и глуше и куражу уже никакого...
Ну, а ежели знаешь, как расстояние пути вымерять часами, то можно рассчитать,
что подкрепит тебя и обнадежит: скажем, в конце второго часа глазам откроется
лежащий на белой песчаной косе ствол гигантской лиственницы, весь испещренный
татуировками древоточцев, причем не только тех, чьи личинки оставили свои
письмена на стволе под корою, но и тех, что проникли в самую сердцевину,
иссверлив исполинскую колонну ствола тысячами отверстий, в которых, в пору
скитания ствола по морям, поселились водоросли и маленькие ракушки, а здесь, на
берегу, где дерево снова высохло и побелело, как кость - только песчинки да
ветер, который все пытается сыграть на этой фантастической флейте, заставить
звучать все десять тысяч её отверстий, как орган, отчего над бревном протягивает
иногда странные звуки. Вот что будет в исходе второго часа.
А в конце четвертого будет ручеёк с ванной такой чистой воды, что она кажется
неподвижной и прозрачной, как глыба хрусталя, только в сливе пряди травы
вытянуты по течению и колышутся, и видно каждый камешек и каждую песчинку на
дне. И если умыться этой водой - усталость отступает, а если выкупаться в ней -
проходит совсем.
Потом будет синее озеро с двумя лебедями, а дальше в тундре яма со старой водой.
Яма неглубокая, заполненная почерневшими опавшими листьями морошки и ивы,
которые придают воде буроватый цвет, будто чаю, но ты бы, читатель, неправильно
понял, если б подумал, что старая вода - это просто вода, стоящая в яме с тех
пор, как растаял снег. Может быть, весной она и была просто водой, но потом в
этой воронке стала старой. И ей напиться нельзя, и купание в ней не освежает...
"Почему?" - вопрошу я и любопытство облегчит мой шаг на исходе шестого часа. -
Формула-то та же, H
O? Формула-то та же, только ни напиться, ни выкупаться нельзя, потому что старая
вода - она так и живет в себе, не ведая ни ключей к подземным источникам, ни
освежающего притока; лишь снег, да туман, да дождь питают её, тусклая небесная
водица, и сама вода тускнет. А формула - что формула? - тот же эйдос, ни на что
не годный. Как и евклидова геометрия, с которой творится здесь черт знает что,
так что километры приходится отмерять временем, а кратчайшей дорогой к дому
оказываются гуси-лебеди на синей воде, поглядев на которых я мгновенно
переношусь... Да, в одну из тех нежных ночей апреля, в одну из тех чудесных ночей,
когда слышно, как растет трава, поднимая палые листья и молодая луна летит
сквозь голый весенний лес, полный шума струящихся к небу соков. Да-да, любимая
стояла рядом и я услышал в вышине этот странный тоскливый металлический крик "уэн!
у-эн!" - это, значит, невидимые в ночном небе, лебеди летели на Север,
облетая стороной светящийся дымный пузырь Москвы. Из камышовых плавней
Киркинитского залива, с Лебяжьих островов у северной оконечности Крыма, где
берег сотворен из крошечных раковин, которые без устали рожает теплое море -
летели они сюда, к голубым тундровым озеркам, где последние клады живой и
мертвой воды, где рай для них, рай, потому что нет нас, людей...
Сдаётся, перед началом похода, когда мы над картой производили какие-то расчеты,
ты автор этих строк, предполагал, что километр - это примерно полторы тысячи
шагов, терпеливо отмеряемых землемерными усилиями идущего?
Но теперь-то ты знаешь, что километр - это дорога в рай через ад, это удары
сердца в шаманский бубен, проклятье кочкарников, блевота усталости, тухлота
страхов и жалости к себе, которая неожиданно подступает, как ком к горлу.
Километр - это серьезный разговор с собою, друг, разговор о самой сути, о том,
на что ты способен еще, кроме своего заунывного городского умствования. На что
ты вообще способен в зоне риска, где все без исключения умствования не стоят и
гроша? Следуй вослед спутникам твоим, о автор этих строк - и многие истины еще
приоткроются тебе!
Несколько слов нашлось же: несколько слов не совсем бесполезных. Ты узнал не так
уж и мало за один день. Мог ли ты рассчитывать на большее? Язык рождается
медленно. Полторы тысячи лет. Полторы тысячи лет прошло с тех пор, как гунны,
пронесясь меж отрогов Саян, стронули ненцев с их пастбищ в верховьях Оби и
Иртыша и загнали в леса, откуда начался их долгий путь на Север. Земля была
шаткой до тех пор, пока Нум не придал ей устойчивость, водрузив на неё большой
камень Урала. Так же и положение ненцев было шатким до тех пор, пока по хребтине
Урала они вновь не вышли из дебрей на вольный простор, отдаленно напоминающий
степи. Это была тундра. В ней всего было вволю: зверья, птицы, рыбы, а главное -
несметные стада оленей, рядом с которыми у них ни в чем никогда не могло быть
недостатка. Так они стали кочевать вслед за стадами - от кромки моря летом до
кромки тайги зимой. Так родился тот язык, которым народ овладел в совершенстве -
язык кочевья. Олень стал источником пищи, универсальным транспортом, одеждой,
домом. Каждая косточка оленьего скелета была вмонтирована в культуру так же
надежно, как в костяк самого оленя. Не было куска мяса, который не обладал бы
своими достоинствами, не было куска шкуры, который не шел бы в дело - на нюки
(покрытия чумов), на тобоки (высокие меховые сапоги, подвязывающиеся к поясному
ремню), на зимнюю оболочку человека - малицу - в которой сам он, как олень,
может спать на голом снегу... Так рождались слова языка. Одновременно - упряжь и
названия всех деталей упряжи, убранства упряжи, разных видов нарт, порядка
составления аргиша (санного поезда) и собственно упряжки с коренником непременно
слева. Так родились обычаи, в том числе и обычай на свадьбе подавать жениху и
невесте вареные язык и сердце оленя, чтобы отныне у них был один язык и одно
сердце. Так в беспрестанном движении и кружении вокруг стад люди обрели
поразительную для других народов подвижность, ловкость и неутомимость. Так в их
организме выстроился специфический ферментный код, необходимый для усвоения
большого количества белковой пищи. Так, в пути, был досконально изучен космос
тундры и каждое урочище, каждый холм, каждое озерцо и даже просто большой камень
получили своё название, а со временем и историю. Так были найдены боги и духи и
подслушаны их позывные, так были наречены священными отдельные горы и острова,
выбраны жертвенные животные - белый олень и белый медведь[13 - Шкуру белого
медведя русским не продавали. Повстречав белого медведя на охоте, охотник не
убивал его сразу, а сначала говорил с ним: "Да, князь-медведь, понимаю, что ты
говоришь, идешь ко мне, хочешь, чтобы я тебя убил... Иди, иди, смерть для тебя
готова, но я не ищу её..." Так он оправдывался перед родичами медведя.]. И,
наконец, были сложены сказки и песни, потянулись по спирали времени былины,
которых немало накопилось за тот десяток веков, пока коловорот времен года
вращал в тундре стада и людей. Так время обрело свою форму[14 - Время кочевья
циклично. До сих пор кочевники Севера не знают линейного времени прогресса, хотя
довольно часто проходят сквозь/мимо него.], а всякое дело, всякая песня и танец
- ритм. Ритм бубна, ритм движения, рассчитанного по дням. Когда весной
одиннадцать бригад канинских ненцев возвращаются с зимовки в лесах Архангельской
области обратно на Канин и каждая из них с тысячами оленей проходит узкую,
шириною всего километров в сорок горловину полуострова - своей очередью, следуя
веками определенным маршрутом - это поразительно. День за днем идут они - сотни
упряжек со всем домашним скарбом, чумами и палатками, бочками для соления рыбы,
сетями, ружьями, инструментами, одеждой, со всем, что есть у народа, который
довольствуется только необходимым. И каждая бригада знает свой маршрут так
точно, словно в тундре расставлены специальные указатели. Вот это и есть
совершенное знание языка пространства. Языка, который был живым до тех пор, пока
кочевье не кончилось.
Сейчас килограмм оленины не стоит и двух долларов, а одна строка в приличном
издании стоит доллар. Значит, заметка в сто пятьдесят строк стоит столько же,
сколько туша оленя: а ведь оленина - это превосходное мясо, нежное,
деликатесное! Забавно, не правда ли? Сто пятьдесят строк самой ерундовой
писанины сравнялись в цене с насущным веществом жизни. "Цивилизованное
человечество" давно забыло, что такое голод.
Оно насытилось.
Более того, оно нажралось и пресытилось. Оно нашпиговывает мясо датских свиней
специями и маслинами, оно умудряется закатать в него желе и предлагает сто
пятьдесят видов приправ и столько же видов пива, чтобы только запихнуть этот
кусок мяса кому-нибудь в глотку. Особо обожравшимся оно предписывает потом
таблетки для похудания.
При этом все эти колбасы, ветчины, куриные и индюшачьи филе по сравнению с
куском свежей, желательно сырой оленины, представляют из себя просто вареный
картон, попусту засоряющий желудок. Лишь отведав сырого мяса, я понял, что это
такое: сгусток энергии, который взрывается в животе, как солнце, и его
животворящее тепло словно лучи переполняет тебя, достигая кончиков пальцев рук и
ног. Оленья кровь пьянит как вино и наполняет человека бурлящей жизненной силой.
Но люди вовсе не нуждаются в силе. Куда им её девать? Зато у них эмоциональный
голод, гиподинамия, сенсорное голодание, апатия и сплин. Поэтому только тому,
кто способен развеять их скуку, врезав им хорошенечко по нервам, они заплатят не
скупясь. Потому что скука - это основа культуры наших дней, и это вещь настолько
же всеобъемлющая, настолько же сложная, как и механизм движения, в котором скуки
нет и быть не может.
В современной культуре есть стимуляторы и антидепрессанты, нет только силы. И
занять ее, похоже, не у кого. А нагулять где-нибудь на вольном просторе - и
непривычно, и страшно. А главное, нельзя понять - зачем она, сила: так же
невозможно, как выпить стакан живой крови вместо пива.
Там, где ненцы перестали кочевать и осели, выросли безотрадные поселки вроде
Бугрино. И все те достоинства, которыми наделила народ природа, вдруг обернулись
для него засадой: подвижность и неутомимость оказались помехой в выполнении
монотонного конторского или фабричного труда, которого требовало новое время, а
набор ферментов, расщепляющих белок, оказался бессильным перед алкоголем.
Они позабыли язык силы, язык пространства. В их языке появилось чужое слово:
"вымирание". И пространство закрылось для них.
Изо всего, что мне довелось позднее читать о проблеме пространства и человека,
несомненно, наиболее впечатляюща и бескомпромиссна мысль Рене Генона о
поглощении пространства временем, высказанная в его книге "Царство количества и
знамения времени" (1945). Может показаться что это - не более, чем метафора.
Однако, как бы темно не изъяснялся Генон, его язык чурается метафоричности.
Поэтому любопытно всё же понять, что стоит за его словами об "исчерпанности"
пространства, о том, что в культуре человечества оно утратило былую
смыслообразующую роль и не осознается более, как жизненно важная категория.
Место пространства занимает время. Генон пишет буквально: "Время пожирает
пространство... Там, где раньше простирался зеленый мир пастбищ, символизирующий
свободное духовное состояние, теперь громоздятся кристаллы городов,
представляющих из себя крайнюю степень кристаллизации, затвердения и окаменения
бытия". Похоже, что для Генона города, какую бы площадь они не занимали, это уже
превращенное, "пожранное" временем пространство, само ставшее временем, как
овеществленный труд. Генон ведёт свою мысль к тому, что как только время
окончательно поглотит пространство, и то, и другое, исчерпав все заложенные в
них возможности проявления, вернутся в "первозданное состояние непроявленного,
чтобы затем начать очередной цикл проявления".
Генон не утруждает себя сколько-нибудь похожими на научные аргументы
объяснениями, тем более, что сам весьма критично настроен в отношении
современной ему науки. Поэтому я не берусь утверждать, что понимаю его мысль
хотя бы наполовину. Но интуитивно чувствую, что в ней заложена глубокая, никем
еще не высказанная правда. Разве наши города не становятся все более мертвыми,
кристаллическими образованиями? Становятся. Разве сам образ нашей жизни в
городах - несмотря на многообразие наших связей со всем миром и необыкновенную
нашу мобильность - подразумевает хоть в малой степени проблему пространства? Да
нет, такой проблемы не существует. Нет загадки пространства, нет таинственных,
волшебных мест. Пространство утратило свою силу и люди вынуждены искать подпитку
в другом...
Все более совершенные средства связи лишь усугубляют эту проблему, так же, как и
все более скоростные средства передвижения. Автомобиль - лучший символ времени
(овеществленного труда), пожирающего пространство. Автомобиль невероятно
"понижает" пространство, делая его максимально незаметным. В "уничтожении"
пространства соперничать с автомобилем может только компьютер, в связи с которым
подлинной - виртуальной - реальностью называется не живое пространство, а то
новое измерение, которое есть ни что иное, как свернутое и способное к
саморазвертыванию программное время. Возле компьютера человек способен утратить
чувство пространства почти полностью.
Интересно бы понять, что он при этом еще утрачивает.
Драматическим ответом на утрату пространства являются наркотики: в некоторым
смысле, с их помощью люди пытаются вернуть миру многомерность и тайну
пространства. Измененные состояния сознания многие называют поэтому
"путешествиями", хотя эти путешествия часто не выходят за пределы одной
обшарпанной комнаты. Но это пространство, в котором ничего не совершается и
совершиться не может. Пространство, до конца исчерпавшее себя.
Генон не случайно говорит о "свободном духовном состоянии", символизируемым
зеленым миром пастбищ. Русское слово "воля" тоже подразумевает, помимо прочего,
простор, ширь - и в этом смысле не является синонимом слова "свобода", особенно
взятого в узком социальном и политическом смысле, как декларация, кодекс,
конституция устанавливающая тот порядок вещей, который сам по себе (являясь, как
правило, простым тиражированием американского исторического образца 1787 года)
уже отрицает "свободное духовное состояние".
В этом смысле представители архаичных культур, всё ещё объятые пространством, и
современный горожанин, которому пространство предстает опосредованно (скажем, в
виде расписания авиарейсов), но не как не самостоятельная и активная сила -
несомненно, не разумеют друг друга. Минимализму традиционных культур
противостоит современный "потребляющий человек" и невероятное, избыточное
изобилие товаров, которые необходимы цивилизованному человеку, чтобы пополнять
свои энергоресурсы. Иначе зачем он живет? "Жить в пространстве" - значит, прежде
всего, поступать. "Жить во времени" - значит потреблять, менять свое
овеществленное рабочее время (деньги) на товар, также представляющий из себя
овеществленное время. Самым популярным товаром, стимулирующим сферу эмоций
"цивилизованного человека" становится информация. Телевизор - несомненно, самый
мощный источник энергии, напрямую подключающий человека к неисчерпаемым ресурсам
времени. Но даже если исключить телевизор, видео, радио, немыслимое количество
музыки на всевозможных носителях, то останется еще печатная продукция: книги,
газеты, журналы. Если разобрать по страницам и разложить на земле все газеты,
которые появляются за один день в Москве, то, я думаю, не только Москва, но и
Колгуев, несмотря на свою приличную, в общем, площадь в 3,2 тыс. км.
будет целиком покрыт газетами.
Говорит ли это о чем-нибудь? Несомненно, о чем-то.
О чем?
Я не знаю.
Оперативная память нашего мозга огромна, но всё же если ежедневно загружать её
тем объемом всевозможной фигни, который обрушивается на человека, не способного
противостоять этому напору, то и у неё не хватит возможностей для того, чтобы
обдумывать более медленные и зрелые мысли.
Но неспособность к самостоятельному мышлению - это и есть самая опасная болезнь
нашего века.
То, что я говорю, не всем придётся по вкусу.
Скоро платить придется всем.
Рене Генон оптимист в том смысле, что возврат пространства и времени в
"непроявленное состояние" означает для него лишь начало очередного цикла их
проявления. В циклической теории развития мира здесь необычно лишь то, что в
центре внимания у Генона оказывается не человек. Но Генон понимает, что человек
- не более, чем заложник грандиозных и неподвластных его сознанию пульсаций.
Интересно, что эта, столь странная, на первый взгляд, мысль Генона о
взаимопревращениях и "циклах" пространства/времени неожиданно находит созвучие в
эссе Х.-Л. Борхеса о времени. Оно так и называется: "Время". В нем Борхес
говорит о стремлении времени вернуться к началу, к вечности. Это звучит почти
как парафраз слов Генона о стремлении пространства возвратить себе
неискаженность, непочатость и силу, которые на заре человеческой истории так
остро ощущались народами Земли, так же, как и целостность, непочатость
мифического первовремени.
"Бог создал мир, и весь мир, вся сотворенная вселенная стремится вернуться к
своему вечному источнику, лежащему не после времени или до него, но за его
пределами. И это проявляется в жизненном порыве...
...Идея будущего связана с нашим желанием вернуться к началу..."
Время тоже в самой тайной своей сути не хочет быть зафиксированным,
выпрямленным, уловленным. Оно порывается в вечность...
Возможно, влачась берегом холодного моря, порываемся в вечность и мы. И
достигаем, по крайней мере, пространства. Оно достается нам, как переживание
невероятной силы, переживание, которое пребудет с нами до смерти.
Теперь я понимаю это.
Понимаю, что это переживание было главнее всего.
Может быть, не стоило писать о нём - ибо слова, ставшие книгами, тоже
способствуют "отвердению" мира. Но с точки зрения вечности, стремящейся
вернуться в вечность, особого значения это не имеет. Просто мы решились испытать
кое-что на собственной шкуре: получилось забавно.
И вряд ли эта книга стоила бы хоть чего-нибудь, если бы в ней шагов было меньше,
чем слов. Но вышел я к синим горам 29 июля 1994, а дошел, чтоб не соврать, 15
июля 1997-го. Так что неудивительно, что к концу первого дня набралось всего 18
строк. Прошло ведь всего двенадцать часов - с пятнадцати минут второго
пополудни, когда мы высадились на Васькиной, до пятнадцати минут второго ночи,
когда вдруг на небо почернело, рванул ветер и пошел дождь. Мы нашли укрытую от
ветра ложбинку с лужицей ржавой воды и возле этой лужицы в наступивших дождевых
сумерках поставили палатку. Как могли, укрыли от дождя рюкзаки и залезли внутрь.
Как назло, вокруг не было ни одного бревна, ни одного выброшенного на берег
ящика, чтоб запалить костер и перед сном заварить хотя бы чаю. У кого-то во
фляжке оказалась вода. Я достал мешочек со смесью орехов и изюма и насыпал
каждому в горсть. Мы прожевали это и запили водой. Потом улеглись каждый на свой
любимый бок - иначе в двухместной палатке четверым не хватало места - и молча
лежали. Должно быть снаружи наша палатка, которую полоскал налетающий ветер,
походила на мешок, набитый капустой.
- Сейчас бы супу гусиного, да, Вась? - спросил Алик.
- Что? - не понял я.
- Ты гуся-то ел когда-нибудь? - догадался Алик.
- Нет, - сказал я.
Потом я заснул, слыша, как хлопает под ветром тент палатки и Петька сопит, сразу
спрятавшись в сон, и ребята заснули, и ветер, и ветер...
Кольца птицы
Первое последствие меткого выстрела - мгновенная и ясная радость от
совершившейся добычи. Проводник наш, Алик Ардеев, стрелял метров с пятидесяти.
Патроны были старые и, бывало, ружьишко - мелкашка с оспинами ржавчины на стволе
- выстреливало не с первого разу, а так, скажем, с третьего, а то с пятого. К
тому ж не дробь, а пуля в стволе. Выстрел хлопнул, можно сказать, как
неожиданность, но когда я подбежал к гусю, тот был мертв, только пятнышко крови
алело на груди, глаза закрылись. Но тут же выяснились еще два обстоятельства:
во-первых, гусь был окольцованный, а во-вторых, он был тёплый. Тёплый! Мы были
очень голодны, но еще больше продрогли, не первый час бредя по тундре. С моря,
как всегда, сквозил ледяной туман, из носа капало, руки совсем замерзли и стали
как резиновые...
Подобрав гуся я сразу почувствовал это тепло недавней жизни и, запустив руки в
его оперенье, как в муфту, крепко сжал горячее тело. Я грел окоченевшие руки,
мысленно прося прощения у подбитого гуся и, одновременно, заранее ликуя от того,
что через час-другой, когда мы дойдем, наконец, до лагеря и разведем огонь, гусь
этот превратится в прекрасную, золотистую гусиную похлебку и разделит тепло
своей жизни со всеми. Пока же я пользовался им один, на ходу ощипывая бедолагу:
я ободрал и перья, и пух и все-таки даже совсем голый он был еще теплый - вот
сколько жизни было в нем!
Мысли о гусе и о том, что мы приобретаем ценою его жизни, или его смерти точнее,
захватили меня настолько, что конец перехода дался совсем легко, хотя мы и
шагали по местности, весьма противной для ходьбы: встречаются в тундре участки,
где почва вся странным образом продавлена, кольцами отпечатан этот узор,
возникающий в в силу необъяснимых геометрических причуд мерзлоты. Канавки,
образующие эти кольца, зарастают более темным зеленым мхом, и поэтому узор
хорошо различим: словно идешь по бескрайнему ковру с бесконечно повторяющимся
мотивом. Мягкость ковра и канавки - только препятствие при ходьбе, а всё равно:
вдруг возникает мальчишеское необъяснимое желание перепрыгнуть из кольца в
кольцо, словно из одного мира в другой. Или из одной загадки в другую.
В истории открытия острова, которого я взялся быть описателем, заключен один из
потрясающих замкнутых сюжетов, которых немало знает история. И нет ничего
удивительного, что вплетена в него птица: остров-то, бескрайние пустынные долины
его и лебединые озерки, в устьях рек - глинистые, поросшие гусиной травкой лайды
- куропаточьи укромные кочкарнички с кустарничками, обрывы для орланов и сов,
куликовы болота и чаячьи отмели - это ведь всё, по совести, птичья земля, птичий
рай, плохо, надо сказать, пригодный для счастья адамова рода. Но человек,
изгнанный из своего рая, рад и чужому. Русских поморов притянули к острову гуси:
бесчисленные небесные стада влеклись к северу от матёрой земли на неведомые
пастбища, и за ними тронулись промысловые лодьи и кочи по вымощенному синими
волнами студеному морю.
Европейцев же, в конечном счете, привлекла к неприветливым берегам острова
птица, издавна столь же дорого ценимая в Европе, как золото, оружие или конь
доброй породы. Тут и возникает сюжет: в конце XIII века, когда венецианец Марко
Поло, отправившись в Китай волею случая оказался при дворе хана Кублая. Спустя
несколько лет Кубла-хан с милостью отпустил гостей своих, указав караванные пути
в Индию, но до того заставил послужить, поприспешествовать в дипломатии,
потешить диковинными рассказами о Европе. Путешествуя вместе с ханскими послами
в восточных пределах империи чингизидов, распахнувшейся на полмира, Марко Поло и
собрал первые сведения о морях и островах того огромного, непокоренного русского
государств
...Закладка в соц.сетях