Жанр: Драма
Рассказы и повести
...зать, я совсем не уверен, сумею
ли сейчас написать книгу.
Написал письмо; копию сохраняю — авось, формулировка пригодится:
"Милостивая государыня!
Не извиняйтесь, пожалуйста: долго ли мне было прочесть ваше
очаровательное письмо! Но не надейтесь, что у меня найдется время на
просмотр вашей рукописи с тем вниманием, какого она безусловно заслуживает.
Я нашел бы, однако, время, и с большой охотой, ежели бы считал мои советы
сколько-нибудь вам полезными. Сам я с давних пор убедился в полезности лишь
тех советов, которые даешь себе сам. Вот вам один хороший совет — вы
найдете его во фразе г-жи Севинье, которую я неоднократно напоминаю
многочисленным молодым людям и особенно девицам, спрашивающим моего мнения
об их литературных трудах: "Когда я слушаю только самое себя, у меня выходят
чудесные вещи".
Примите и т. д.".
Вчера вечером был у G. интересный разговор с В. и М., двумя молодыми
людьми (фамилий не знаю) и С., — мы с ним вместе обедали, и я привел его к
R.; собирался пробыть не больше часа, а засиделись далеко за полночь. Всего
непринужденней чувствую себя с G.: он такой живой и догадливый; о чем бы ему
ни говорили, обо всем он успел подумать вперед тебя. Когда тебя слишком
быстро и глубоко понимают, совсем не так хочется говорить, как это кажется.
Вновь пробежал книгу Дугласа. Возвращаясь к свидетельствам первой его
книги ("Я и Оскар Уайльд"), он признается теперь в их вымышленности, но
первую книгу, говорит он, его принудили написать, причем все лживые места
написаны не им, а он только подписался, так что вышла книга под его именем,
а автор ее — вовсе не он.
В новой книге — никаких уверток, все, что он ни скажет, — истина.
Истинная Истина, по его выражению. Мне он, пожалуй, нравился больше, когда
говорил по другому. Так было откровенней, естественней. Какое от природы
правдивое существо посмеет заговорить об "истинной Истине"?
В критическом приложении к "Клариссе" (том IV, стр. 524) Ричардсон
устанавливает, какую ничтожную роль играет в драматической поэзии (в книге
он цитирует преимущественно Шекспира и Драйдена) забота о будущей жизни.
"Любой из сценических героев, — замечает он, — умирает без надежды, т. е.
умирает весь. Смерть в таком случае представляется ужасом, величайшим из
зол".
Нет лучше отповеди С., старающемуся изобразить Шекспира христианином.
Христианский идеал... да, но идеал греко-латинский сыграл в нашей
формации не менее важную роль. Удивительней всего, как старательно
отождествляют эти два столь различных источника, сливая их в общее понятие
"традиции". А ведь совсем немного нужно, чтобы они столкнулись друг с
другом. И несомненно, наша культура своею ценностью, шириной своего расцвета
обязана именно этой антиномии.
Сейчас от этой традиции я упорно стараюсь отмежеваться, я хочу
констатировать не меньшую власть надо мной греческого идеала, чем идеала
христианского. Искусство Востока учит нас, однако, что великолепие греков --
лишь одна из форм, лишь одна из многочисленных форм красоты. Склад моего ума
(и наследственность, конечно) делает меня мало чувствительным ко всякому
проявлению человеческого благородства, если оно не умерено разумом. Обаяние
греческой красоты заключается в ее разумности. Но как неосторожно давать
полную волю разуму! Христианский идеал тому противится, да и греческий
тоже... В наш век все должно ставить под вопрос. Прогресс человечества
немыслим, если оно не пытается скинуть ярмо авторитета и традиции.
Перечел единым духом "Евгению Гранде", за нее я не брался с семнадцати
лет; помню, с каким восторгом глотал я тогда (дело было в Ляроке, в сарае)
первого прочитанного мною Бальзака! Ведь, по-моему, не из лучших и не
заслуживает своей громкой славы. Стиль весьма и весьма посредственный,
характеры общи до-нельзя, диалоги условны, а то и просто неприемлемы или
механически мотивированы характерами; одна только история спекуляций старика
Гранде кажется мне сделанной мастерски, да и то потому, быть может, что я в
этом деле не компетентен. В целом — некоторое недоумение, от которого
возрадовался бы R. M. du G.,*, но, повторяю я себе, у Бальзака следует
восхищаться "Человеческой комедией", а не тем или иным романом в
отдельности. Есть у него, впрочем, романы восхитительные сами по себе.
"Евгения" — не из их числа.
_______________
* Роже Мартэн дю Гар, автор романа "Старая Франция". (Прим. перев.).
_______________
Два дня как вернулся в Париж. В Вансе, в Грасе, в Сен-Клере плохо
работалось. Мозг работает вхолостую, плодя тоску, отвращение, скуку; зов
весны не встречает отклика в моем сердце. Изменник самому себе и своим
житейским правилам, я тягощусь беспредельной, никчемной свободой. Ухвачусь
за любое занятие, лишь бы оно принуждало. Гораздо счастливей себя
чувствуешь, будучи к чему-то обязан. Без дисциплины мне не удается взять
себя в руки. Вот где торжествует религиозная обрядность. Мыслящее существо,
не имеющее иной цели, кроме себя, поражено отвратительной опустошенностью.
Путешествие лишь одуряет. В моем возрасте я в праве ждать от себя лучшего.
Но у меня ничего не выходит: я разучился требовать.
"Какое удовольствие играть, когда все до одного противники — шулера",
— сказал юный Эммануэль Фей незадолго до самоубийства. Его слова вторят
всем моим мыслям назойливым, оглушительным басом. Растущее самонедоверие.
Дойду до того, что не хватит духу больше писать.
Обутая в атласные туфли Испания поджигает монастыри с такой
свирепостью, какая и не снилась родине Вольтера. Испании не занимать стать
подобных примеров, возмездие это уготовано со времен инквизиции. Да и не к
чему забираться так далеко! Но не вижу, увы, в этой ярости знака настоящего
освобождения. В ней есть нечто спазматическое и, возможно, преходящее.
Пусть возмущающиеся жестокостями скажут, может ли цыпленок вылупиться
из яйца, не разбив скорлупы.
Но особенно хотелось бы мне пожить подольше, чтобы увидеть, как
увенчался успехом русский план и как склоняются перед ним государства
Европы, упорствовавшие в его непризнании. Как могла перестройка столь новая
и столь всеобъемлющая осуществиться без периода глубокой дезорганизации?
Никогда еще не смотрел я в будущее с таким жадным любопытством. От всего
сердца приветствую я эту попытку, столь гигантскую и в то же время столь
человечную. В ее успехе всего охотней сомневаются верующие, те, кто гонит
прочь всякое сомнение, коль скоро оно задевает их религиозные убеждения. Они
не допускают веры, которая настолько отличается от их мистической веры, что
восстает на нее. Перед свершившимся чудом, чудом единственным и реальным
(самое слово "чудо" кажется здесь обмолвкой) они корчат скептиков, а ведь
первое условие осуществления этого плана — беззаветно верить, что он
осуществится.
Третьего дня обедал у Артура Фонтэна; Фонтэн рассказывал мне, как моего
дядю, Шарля Жида*, пригласил однажды (перед войной, по всей видимости)
Сушон, намереваясь свести его с иностранными экономистами, жаждавшими с
дядей познакомиться. Обед ничего не "дал": дядя проронил, обращаясь к
соседям, несколько пустяковых слов. Думали, что он станет разговорчивей за
кофе. Перешли в гостиную; дядя забился в угол, нашел на столе журнал, уселся
в кресло и принялся читать. Гости, одни с большим, другие с меньшим
нетерпением, ждали, пока он прекратит это неуместное чтение, и вот, в конце
концов, дядюшка решается заговорить:
_______________
* Шарль Жид (1849 — 1932) — известный экономист. (Прим. перев.).
_______________
— М... м-да... Очень интересный журнал. Никогда его не читал. Нет ли у
вас предыдущего номера?...
Высокомерие? Гордость? Нет, конечно, нет; напротив, инстинктивное
съеживание, лишь только ему приходилось итти вперед и как-то себя показать.
А еще — невероятная трудность для него примениться к обстоятельствам,
ввязаться в игру, удовлетворить чьи-то ожидания; сам он ничего от
посторонних не ждал. К тому же ничего более естественного, безалаберного,
наивного. Никакого старания выделить себя, как это бывало у Дега. Он,
по-моему, никогда не обращал внимания на себя, да и на других, — он их не
примечал. Способен, правда, на нерушимую привязанность, но всегда чуточку in
abstracto, непроницателен и непроницаем, за исключением мира идей. Отсюда
следствие: соображения, связанные с личным интересом, своим ли, чужим ли,
никогда не оказывали влияния ни на мысли его, ни на поступки. Трудно
представить себе человека, которым бы так восхищались и которого так мало
любили.
Вчера высидел целый час в цирке Медрано. До глубины души деморализован
буйной радостью публики перед прескверно разыгранной и невообразимо дурацкой
клоунадой. Плоско к тому же, и похабно. Нечего делать, нечего ждать от
подобной публики. Но нет более удручающей участи, чем быть (против своей
воли!) одним из избранных и не иметь возможности общения с громадным
большинством человечества.
Многие, хотя и с благими намерениями, переиначили смысл одной моей
фразы из "Numquid et tu"?* Я писал: "Боже мой, сделай так, чтобы ты мне
завтра понадобился," отнюдь не выделяя потребности в боге, в тот же вечер у
меня возникшей. Признаюсь, что эти слова легко переиначить. Надо было
написать: "Боже мой, сделай так, чтобы ты мне и завтра понадобился".
Потребность в боге никогда меня не покидала.
_______________
* "Ужели и ты?" — книга А. Жида, 1926. (Прим. перев.). _______________
Но страницы "Дневника" F. M.* в июньском номере NRF не находят больше
отголоска в моем сердце. Я с трудом понимаю сейчас, о чем идет речь. "Даже в
состоянии благодати, — пишет М., — мои творения рождаются из недр моей
духовной смятенности; они — воплощение того, что существует во мне помимо
меня. Вот так признание! Не значит ли это, что, будь М. безупречным
христианином, ему не о чем было бы писать? Не то ли самое я ему говорил?
_______________
* Франсуа Мориак. (Прим. перев.). _______________
До чего он смятен! Таким он мне больше всего нравится. Но что толку в
его смятенности? Наступит время, и она покажется ему такой же тщетной,
химерической и чудовищной, какой она кажется сейчас мне.
У F. M. привычки закоренели: освободись он от них, он сочтет себя
погибшим. Привычка жить вниз головой заставляет его все видеть
шиворот-навыворот. Попытки выпрямиться принято приписывать гордости. Словно
нельзя сохранить скромность, не простираясь ниц, а стоя прямо! Словно
естественная скромность не равноценна скромности насильственной!
Как бы там ни было, нет ничего искреннее этих страниц. Не потому ли они
так пугают, что эти муки, эта борьба, эти бесплодные химерические споры
перерастают в душе верующего в подлинное смятение, а он еще совершенно
искренно сочувствует нам, что мы, не ведая смятения, бежим его и счастливы.
В "Дневнике" F. M. есть страница, воспроизведенная им впоследствии в
"Страданиях и счастии христианина". Речь идет о его впечатлениях от моего
"Путешествия в Конго"; симпатия ко мне F. M. поразит, возмутит немало его
читателей. Не знаю, сколько смелости теперь надо иметь, чтобы отзываться обо
мне благосклонно в известных кругах. Эту смелость проявляет F. M. Как
трогают меня страницы его "Дневника" как перекликается с ним мое сердце, --
мне хочется выразить это письменно, пусть для самого себя.
"Я пленен, захвачен врасплох, не Африкой, а Жидом, совсем не таким, как
изображают его журналисты, человечным, земным. Он восторгается камнями,
растениями, насекомыми — вот что меня всего больше в нем восхищает и от
чего я как нельзя более далек". Ничто так не исцеляет от смятения, куда
неизбежно приводят нас поиски метафизического, недостижимого бога, как
изучение естественных наук. А те, кому всего полезнее прилежное созерцание,
отвертываются от него, отвертываются от действительности; самая их
смятенность и вера в иную действительность побуждают их рассматривать
действительность реальную как злокозненный мираж, как обман зрения, они с
ней борются, она — соблазн. Но ведь в ней, и только в ней, кроется
достоверная и единственно доступная человеку истина, обладание которой ведет
человечество к прогрессу. Смотрящие на все "глазами души" попросту ничего не
видят.
Существуют два противоположных вида запросов духа: тот, кому не хватает
одного из двух, не соображает, насколько стеснительно это обстоятельство для
людей с другого берега.
Да, мы поклоняемся разным богам. Согласен, что мой, растворенный в
природе (только в такого могу я верить), не заслуживает даже имени бога.
Чтобы его узреть, нужна не вера, а внимание. Тайна его велика — в ней
ничего сверхъестественного.
Тулон.
Выехал из Парижа вместе с R. L., который возвращается из отпуска.
Очаровательный спутник; я к нему из месяца в месяц все больше привязываюсь.
Нет ничего более подкупающего, чем его от природы веселая и хорошая улыбка.
Он бессознательно излучает животворную симпатию. Отдал ему "Ecce Homo"*
в новом (весьма, на мой взгляд, недурном) переводе, перечел его с живейшим
вниманием. Каждый раз, как принимаюсь за Ницше, кажется, и прибавить нечего:
достаточно его цитировать.
_______________
* "Се человек" — книга Ницше. (Прим. перев.). _______________
Ищу в "Истории христианства" Ренана, ищу тщетно, объяснения намеков на
крест в предшествующих распятию евангелиях. Этот пункт и доныне меня
интересует, хотя мой ум отворачивается от такого рода вопросов и отказывает
им в значимости, которую они еще недавно имели в моих глазах. Если эти места
попросту интерполированы, то не иначе, как с намерением отнять от распятия
всякую видимость случайности и, увязав его со всей жизнью "спасителя",
обосновать на этом весь смысл учения Христа.
Крест в таком случае, не нарушая Христова учения, становится еще целью,
объяснением и завершением. Христос пришел на землю, дабы быть распятым и
спасти нас ценою предопределенной жертвы; к тому вела вся его жизнь. Тогда
всякая попытка снять Христа с креста — богохульство: она сводит на-нет его
миссию. Чтобы видеть в распятии пустую случайность, как это делал я, а в
"tradebat autem"* лишь акт высочайшей покорности, надо отрицать Христа как
бога.
_______________
* И предаша его... (Прим. перев.). _______________
Вставленные места особенно их выручают; словно кто-то предвидел, что
они им пригодятся. Они нужны не менее "лже-Генрихов", но способствуют
крушению здания, коль скоро признано их самозванство.
— Нет, нет, не толкай! Наклони малость вправо, — говорил крестьянин
из деревушки близ Ванса, когда автомобиль застрял на узком участке дороги.
— Пусть его. Он сам... от тяжести своей покатится.
Кто-то выбрал за них предмет их желаний и запретил сомневаться, что это
лучшее. Сколько усилий, сколько времени они ни посвятили бы поискам, оно не
кажется им потерянным — вот на что уходят наши лучшие силы. Надо не руины
восстанавливать, а строить заново на надежном месте. Все поставить под
вопрос, все подвергнуть сомнению, принимать одно подлинное, изгоняя из него
всякий мистицизм. Под "мистицизмом" я разумею слепую веру.
Опять Ницше. Мой ум спотыкается о его "Вечное возвращение" и не
извлекает оттуда ничего путного. Мистический хвостик торчит наружу. Жажда
вечной жизни ищет спасения в недоказуемой гипотезе.
Возобновление ab ovo долгих судеб нашей Земли делает иллюзорным всякий
прогресс. Но ведь история повторима лишь при условии предопределенности хода
события. Куда утешительней (это не значит отнюдь, что утешительное
предпочтительнее истинного) идея разнообразия вариантов, идея возможности
хоть на одной из прочих обитаемых планет осуществить побольше счастья!
Предпочту вместо пересказа одной и той же истории бесконечное множество иных
историй, даже некоторый прогресс от одной истории к другой, раз все или
ничто должно начинаться сызнова... Укоротите нос Клеопатры — и лицо мира
станет иным...
Кто скажет тогда, что история повторится только в будущем? что
настоящего еще не было? что все не повторялось множество раз в одно и то же
время? что бесконечное возобновление не увековечивает каждое из таких
переходных состояний? Какое нам дело тогда: в премьере мы участвуем или в
тысячном спектакле? Что значит для нас количество повторений, если число их
непознаваемо? Они сливаются и отождествляются в бесконечности времен.
Переживу ли я вновь день, когда пишу эти строки, переживаю ли сейчас
когда-то прожитой день — какое мне до того дело? Никчемная, бесплоднейшая
гипотеза. Она ничего не прибавляет к системе Ницше; пыл, с которым он ее
излагает, могу почесть лишь симптомом надвигающегося сумасшествия.
Эволюция моей мысли? Без первичной христианской формации (или
деформации) Не было бы, быть может, никакой эволюции. Сентиментальная
привязанность ко всему, освободиться от чего я не мог без сожаления, сделала
ее долгой и затруднительной. До сих пор храню я тоску по мистическому и
жгучему климату, в котором до восторгов поднималось мое существо; навеки
утратил я рвение молодости. Чувственный пыл, которому я затем предался, --
лишь смехотворное тому противоядие. Таким, по крайней мере, представлялся он
мне, по мере того как старели чувства! Ах! как легко мне было бы до сего дня
писать патетический фразы, — а разум завтра бы от них отрекся. Ничто так не
легко, как волновать, если тебе дозволено быть на эффект. Ребяческий лиризм
узаконен иллюзиями. Все же усилия мои сводились к поискам внутреннего, а не
иллюзорного счастья.
Конечно, большую роль играла молодость, биение неостывшего сердца,
любовь... Мое религиозное рвение питалось тем, что вскоре стало для меня
недопустимым.
Крупнейшие научные открытия — результат кропотливого наблюдения над
мельчайшими фактами, столь обособленными, микроскопическими, пухом
ложившимися на чашку весов, что их до поры до времени не соглашались принять
в расчет.
Чувства, и те стареют; есть мода страдать, есть мода любить. К самым
искренним эмоциям почти всегда примешивается наигранное и условное.
"В рыданьях есть всегда частица показного", — чудесно и весьма мудро
заметил Лафонтен. Эта привнесенная частица показного строит и обессмысливает
выражения горя. Вряд ли можно сказать, что даже самое прямое ощущение, т. е.
самое непосредственное, остается неизменным на протяжении всей истории
человечества. Вспоминается "et violae nigrae sunt"* из вергилиева перевода
Феокрита; нельзя ли отсюда заключить, хотя бы предположительно, что глаз
древних дальше синего цвета не видел? Придет время, когда, быть может,
станут видимы и ультрафиолетовые лучи. Предположение мое сочтут рискованным,
но возьмем область звуков: разве не изощрилось необычайно человеческое ухо,
— созвучия, некогда представлявшиеся ему отвратительной какофонией, нынче
ласкают слух. Не могу не отметить, какими ценными и тонкими должны были
показаться в свое время мысли древних, наиболее из с нами сближающие:
"улыбаясь сквозь слезы" Гомера, "Surgit aliquid amare"** и т. д.; наряду с
искусственными, голословными ценностями — искренние, плод точнейшего и
наукообразного наблюдения над мелочами; ценность их, на первый взгляд, лишь
в противопоставлении условному и чересчур легко допущенному. Меньше всего в
авторе стареет то, что современникам казалось самым редким, исключительным и
смелым, если оно притом — результат непосредственного наблюдения.
_______________
* Чернеют фиалки. (Прим. перев.).
** Горечь сердце пронизала... (Прим. перев.). _______________
"Прекрасные чувства" — на три четверти чувства готовые. Настоящий
художник сознательно всегда шьет по особому заказу.
При ином социальном строе, думается мне, глубочайшим образом
переменятся даже проявления любви. Целомудренная сдержанность девушек во
многом объясняется ценою, которую приписывает ей самец; ревность повышает
курс. Жителю советской России противно видеть (и мне противно), как мужчина
рискует жизнью ради девчонки. Как изменчиво понятие чести сообразно эпохам и
странам!
Восхитительные вещи пишет сыну г-жа Ламбер: "Делай глупости и
забавляйся". Большая часть человеческих поступков, даже не продиктованных
заинтересованностью, меняет свое направление от чужого взгляда, тщеславия,
моды... Бывает искренность глубокая, перед самим собой, но она гораздо
труднее достижима и куда реже встречается, нежели просто искренность внешних
выражений. Многие за всю жизнь не испытывают ни одного подлинно искреннего
чувства и не догадываются об этом. Они воображают, что любят, ненавидят,
страдают; даже смерть их — акт подражания.
Я в Кювервиле — всего на день-другой. Я издавна запретил себе, как бы
то ни было, по-настоящему устраиваться; но до чего вынужденная кочевка
мешает работать: с трудом сдерживаюсь временами, чтобы не захандрить. Не
могу предпринять ничего систематического.
С грустью покинул величавое южное лето. Здесь опять холода. Эм. топит
утром и вечером. Экая погода! Туман не дает деревьям в саду завязать плодов,
а мне не дает "завязать" мыслей. Но нигде так не наслаждаешься пением птиц!
Песней они выражают радость, а в Рокбрене светляки судорожными вспышками
говорили: мы живем и счастливы. Обладай мы другими органами чувств, мы
явственно услышали бы веселый гомон множества безгласных для нас существ.
Усилием заставляю себя войти в храмину скуки, иными словами, раскрыть
последний номер "Vigile"*. Какой урок извлекаешь из этих вымученных и
однообразных статеек! Это — оркестр сигнальных звонков. Тем не менее со
вниманием и не без удовольствия читаю "Моцарта" G. Если С., который в конце
концов "не приемлет" Моцарта, удосужится туда заглянуть, то не удержится от
мысли, что любой из доводов G. можно обернуть против его же тезиса. Ибо,
если Моцарт, этот идеальный танцор a la Ницше, всегда "играет" и играет
божественно, как законченный артист, является мысль, не "разыграна" ли
религиозность его месс и внезапная их торжественность, ничем особым,
впрочем, не отличающаяся от характера прочих его преднамеренно олимпийских
произведений или франкмасонского посвящения в "Волшебной флейте". Моцарту
заказали мессы, он их написал. Никто не требовал от него "Юпитера". В этом
отношении С. Куда предусмотрительнее и честней, чем G. Но G., не отваживаясь
отречься от Моцарта, присваивает его себе; также и С. пытается присвоить
себе Китса, от которого тоже не смеет отказаться.
Недопустимо, чтобы между миром и мной не было взаимопроникновения.
Правда, надо хоть немножко снисходительности. Я вкладываю свое, понятно, но
— о природа! не вложила ли и ты столько своего?
Для моего оптимизма камень преткновения не в страдании и не в
несчастьях, а в людском безобразии и злобе. Есть чем обескуражить благие
намерения, сделать посмешищем любую преданность и жертву. Мне и двадцати лет
не было, когда я постиг удручающую истину: акт самопожертвования настолько
возвеличивает жертвующего собой, что жертва его гораздо дороже обходится
человечеству, чем гибель тех, ради кого он собою жертвовал. Но не в
самоотвержении ли кроется его величие? На всесожжении лучшего зиждется вся
античная драма; Ницше прекрасно это понял.
В июльском номере NRF — диалог Годо и Вероники. Одни из лучших страниц
G.; их нежная красота и утешает и обезнадеживает. Я люблю G. лишь
совершенного, но раз так, то страстно.
В "Revue Universelle"* — новая статья Н. М.** насчет М. А. Любопытное
обстоятельство: М. не способен процитировать текста, не извратив его смысла.
Не стесняется тем нимало. Обойдись мы с ним таким же образом, он завопит. Я
не стану утверждать, что он использует сам (ведь он борется за святое дело)
те приемы, пользоваться которыми запрещает нам, или что все средства для
него хороши, лишь бы восторжествовать над нами (ему важно не оказаться
правым, а одержать над нами верх). Нет, мне думается, он даже не подозревает
в себе фальсификатора и, не сомневаясь в своей правоте, плюет на ошибки в
деталях. Нет, мне думается, пошловатое буквоедство и недостаток критического
духа делают его убежденным всерьез. Он не обязательно недобросовестен. Он
верует и не чувствует нужды ни в анализе текстов, коими оперирует, ни в
анализе собственной веры. Несмотря на все совершенные им фальсификации, он
является честным человеком в глазах многочисленных читателей, то ли мало
разборчивых, то ли лишенных критического духа и предубежденных, — а может
быть, и в своих собственных глазах.
Перед известными книгами спрашиваешь себя: кто будет их читать? Перед
известными людьми — что могут они читать?.. Потом то и другое сходится.
Стремление к удобствам, желание как можно комфортабельней устроиться --
отличительная черта посредственности.
До сих пор гонения всегда происходили (или почти всегда) во имя
религии. Когда же свободомыслие в свою очередь кого-нибудь преследует,
религия находит это чудовищным. Но можно ли сказать, что здесь действительно
гонение? Мне всегда было трудно согласиться всерьез с тем, чему нас
заставляют верить. Последние свидетельства этого съезда (заседание
Национального комитета социальных и политических наук
...Закладка в соц.сетях