Жанр: Драма
Информаторы
... с ее ноги. - Мы с ним больше ни о
чем не говорим, - всхлипывает она.
Я все равно пытаюсь ее отыметь, но она тугая, сухая и под кайфом, так что мне
становится больно и я пока бросаю это дело. Но мне по-прежнему охота, и я пытаюсь
заставить ее у меня отсосать, а она засыпает, и я пытаюсь ее поднять, прислонить к стене
и выебать в рот, но ничего не выходит, и я в итоге дрочу, но не могу даже кончить.
Я просыпаюсь, потому что барабанят в дверь. Поздно, солнце высоко, в окно сочится,
бьет в лицо прямо, и я встаю, озираюсь и не вижу ни Питера, ни Мэри, встаю, думаю -
может, это они там в дверь колотят, иду, открываю, я устал, меня шатает, а за дверью
загорелый парень, блондин, волосы уложены, фигура неплохая, на нем безрукавка,
мешковатые шорты, полуботинки, темные очки "Вуарнет", и он пялится на меня, словно
только обо мне всю жизнь и мечтал.
- Тебе чего, мужик? - спрашиваю я.
- Ищу кое-кого, - отвечает он, прибавив: - ...мужик.
- Кое-кого тут нету, - говорю я и почти закрываю дверь. - Прием окончен.
- Отец, - говорит парень.
- Просто уходи, ладно?
Парень толкает дверь и проходит мимо меня.
- Ох, мужик, - говорю я, - какого черта тебе надо?
- Где Питер? - спрашивает он. - Я Питера ищу.
- Его... нету.
Парень озирается, все осматривает. Наконец прислоняется к спинке дивана и, оглядев
меня, спрашивает:
- Ты какого рожна уставился?
- Я даже не особо рехнулся, - говорю я. - Просто очень устал. Просто хочу, чтобы все
закончилось, потому что больше уже сил никаких нет.
- Скажи только, где, блядь, Питер, - просит этот пижон.
- Откуда мне, блядь, знать?
- Ну, отец, - смеется он, - ты лучше выясни. - Смотрит на меня, прибавляет: - Знаешь
почему?
- Нет. Почему?
- Ты правда хочешь знать?
- Ну да, я же сказал - хочу знать почему. Давай, мужик, не говнись. Неделя была
кошмарная. Мы можем подружиться, если...
- Я тебе скажу почему. - Он умолкает и театрально, тихим голосом, к которому я уже
начинаю приспосабливаться, говорит: - Потому что он в полной, - пауза, - абсолютной, -
еще пауза, - беспросветной жопе.
- Вот оно что, - роняю я.
- Да, правда, - говорит загорелый парень. - Sefior .
- Ага. Ну, я ему передам, что ты заходил и все такое. - Я открываю парню дверь, и он к
ней подбирается. - И я, кстати, не мексиканец.
- Все очень просто, - говорит парень. - Я вернусь, и если у Питера этого нет, вы все -
покойники. - Он долго смотрит на меня, этот парень, восемнадцать лет, девятнадцать,
губы толстые, пустое красивое лицо, такое невнятное, что через пять минут я его не смогу
вспомнить, не смогу Питеру описать.
- Ну да? - Я сглатываю, закрываю дверь. - И что ты сделаешь? Поджаришь нас до
смерти на солнышке?
Он мило улыбается, и дверь хлопает.
Я не еду на автомойку, остаюсь дома, жду Питера с Мэри, я даже не знаю, появятся ли
они, я даже не знаю, что такое "это", про которое говорил серфер, и я сижу на диване,
пялюсь в окно, ни на что не глядя. Я и думать не могу о том, как Питер явился и все
изгадил, - начать с того, что все и было изгажено, и не явись Питер на этой неделе, явился
бы на следующей или через год, и как-то не верится, что есть разница, потому что всю
дорогу знаешь, что это случится, и вот сидишь пялишься в окно, ждешь, когда вернутся
Питер с Мэри и ты сможешь капитулировать.
Я рассказываю им, что приходил серфер. Питер кружит по комнате.
- Я сейчас, наверное, обосрусь.
- Я говорила, я говорила, - начинает бубнить Мэри.
- Соберитесь, - говорит нам Питер. - Мы отсюда выметаемся очень быстро.
Мэри плачет.
- Мне с собой брать нечего, - говорю я. Смотрю, как он нервно вышагивает по комнате.
Мэри уходит в заднюю комнату, рушится на матрас, сует в рот пальцы, грызет их.
- Ты какого хрена делаешь? - орет Питер.
- Собираюсь, - всхлипывает она, корчась на матрасе.
Тут Питер подваливает ко мне, достает из заднего кармана пружинный нож,
протягивает, и я спрашиваю:
- Отец, а это зачем?
- Пацан.
Про пацана я забыл. Смотрю на дверь ванной, устал кошмарно.
- Если мы оставим пацана, - говорит Питер, - кто-нибудь его найдет, он заговорит, и
мы будем в жопе.
- Пусть от голода умрет, - шепчу я, пялясь на нож.
- Нет, мужик, нет. - И Питер сует его мне в руку.
Я стискиваю нож, и он со щелчком открывается. Злобный на вид, длинный, тяжелый.
- Он, блядь, острый такой, - говорю я, рассматривая лезвие, а потом смотрю на Питера,
жду указаний, и он на меня смотрит.
- В том-то и штука, мужик, - говорит он. Не знаю, сколько мы так стоим, а потом я
открываю рот, а Питер говорит:
- Ну, давай.
Я хватаю его, напрягаюсь, говорю:
- Но я, заметь, не возражаю.
Я иду к ванной, и Мэри меня видит, бежит, хромает ко мне, но Питер бьет ее пару раз,
отбрасывает назад, и я вхожу в ванную.
Пацан бледен, хорошенький, на вид слабый, он видит нож, начинает плакать, ерзает,
пытается бежать, я не хочу делать это при свете, поэтому выключаю свет, пытаюсь
ударить пацана в темноте, но при мысли о том, что я его заколю в темноте, психую,
включаю свет, встаю на колени, тычу носком ему в живот, но недостаточно сильно, тычу
снова, сильнее, он выгибает спину, и я тычу опять, пытаюсь его зарезать, но пацан все
выгибается кверху животом, будто его скрутило, и я все тычу ему в живот, а потом в грудь,
только нож застревает в костях, а пацан не умирает, и я пытаюсь перерезать ему глотку,
но он опускает подбородок, и в итоге я тычу ему в подбородок, разрезаю его и, наконец,
хватаю пацана за волосы, оттягиваю голову назад, а он плачет, все выгибается, пытается
выкрутиться, вся ванна заляпана кровью из неглубоких ран, а в гостиной орет Мэри, и я
загоняю нож ему в глотку, вскрываю ее, и у него глаза расширяются - понял, - и мне в
лицо бьет фонтанище горячей крови, я чувствую вкус, рукой вытираю глаза, в руке попрежнему
нож, а кровь вообще везде, и пацан еще долго шевелится, а я стою на коленях,
весь в крови, кое-где лиловой, местами темнее, а пацан дергается тише, из гостиной уже
ничего не слыхать, только кровь течет в сток, а позже приходит Питер, вытирает меня,
шепчет: "Все нормально, мужик, едем в пустыню, мужик, все нормально, мужик, тш-ш", -
и мы как-то попадаем в фургон и уезжаем из квартиры, из Ван-Найса, и мне нужно
убедить Питера, что я в порядке.
Питер тормозит на стоянке "Тако-Белл" на пути из Долины, а Мэри остается в
фургоне, потому что у нее конвульсии, и Питер уже охрип все время ей орать, чтоб
заткнулась, а она катается по полу, как младенец, и царапает себе лицо.
- Распсиховалась, - говорит Питер и бьет ее пару раз, чтоб замолчала.
- Да уж вижу, - отвечаю я.
Мы сидим за столом под сломанным зонтиком, жара, спецовка у меня вся в крови,
скрипит каждый раз, когда я двигаю рукой, встаю, сажусь.
- Ты что-нибудь чувствуешь? - спрашивает Питер.
- Например?
Питер смотрит на меня, что-то понимает, пожимает плечами.
- Не нужно было нам пацана кончать, - бормочу я.
- Нет. Тебе не нужно было, - отвечает Питер.
- Я слыхал, мужик, ты что-то плохое в пустыне натворил.
Питер ест буррито, говорит:
- Я так думаю, Лас-Вегас. - Пожимает плечами. - Что плохое?
Я разглядываю тако - его Питер принес.
- Тебя там никто не найдет, - говорит он с полным ртом.
- Ты что-то плохое там сделал, - говорю я. - Мне Мэри рассказала.
- Плохое? - Он смущен и не притворяется.
- Мне так Мэри сказала, мужик. - Я вздрагиваю.
- Дай определение "плохого". - Он слишком быстро доедает буррито, повторяет: -
Вегас.
Я беру тако, собираюсь его съесть, но тут замечаю на руке кровь, кладу тако, вытираю,
и Питер съедает часть моего тако, и я тоже немножко, он его доедает, мы садимся в
фургон и едем в пустыню.
Глава 12. На пляже
- Вообрази, что снится слепому, - говорит она. Я сижу подле нее на пляже в Малибу, и
хотя уже тотально поздно, мы оба в темных очках, и хотя я валяюсь рядом с ней под
солнцем на пляже с полудня (она сама тут с восьми), у меня все равно типа еще похмелье
после вчерашней тусовки. Тусовку помню смутно - по-моему, в Санта-Монике, но может,
и дальше, может, в Венеции. Единственное, что застряло в мозгу, - три канистры
веселящего газа на веранде, как я сижу на полу под стереосистемой, играет "Ван Чун" , у
меня в руках бутылка "Куэрво Голд", вокруг море загорелых волосатых ног, кто-то
визжит: "Пошли в "Спаго", пошли в "Спаго"", - нарочито высоким голосом, снова и
снова.
Я вздыхаю, молчу, слегка вздрагиваю и переворачиваю кассету "Машинок". По кромке
пляжа бредут Мона и Гриффин. В очках слишком темно. Снимаю. Оборачиваюсь к ней.
Парик больше не съезжает - поправила, пока я с закрытыми глазами лежал. Перевожу
взгляд на дом, снова на Мону с Гриффином, они вроде ближе, но может, и нет. Спорю с
собой на десятку, что они сюда не пойдут. Она не шевелится.
- Боль не понять, не постигнуть, - говорит она, но губы еле движутся. Посмотри на
пляж, на плывущий розовый закат. Попытайся вообразить, что снится слепому.
Впервые она сказала мне об этом на выпускном.
Мы пошли с ней и с Эндрю, который встречался с Моной, и у нас был странный такой
водитель лимузина, похожий на Энтони Гири , а мы с Эндрю надели смокинги из
проката, с чересчур большими бабочками, пришлось заехать в "Беверли-Центр" купить
новые, у нас было граммов шесть, мы с Эндрю их зарядили, и пара коробок с "Джарум", а
она казалась такой худой, когда я прикалывал букетик ей на платье, и ее костлявые руки
дрожали, когда она цепляла розу мне на рукав. Под кайфом я заткнулся, не сказал, что
розу в другое место надо цеплять. Бал устроили в отеле "Беверли-Хиллз". Я заигрывал с
Моной. Эндрю заигрывал со мной. Мы заныкались в "Поло-холл", зарядили кокаин в
уборной. На балу она ничего не сказала. Только потом, на вечеринке после бала, на яхте
Майкла Лэндона , когда кокаин уже кончился, а мы трахались внизу в каюте, она
вырвалась, сказала, что вот такая проблема. Мы пошли на верхнюю палубу, я закурил
сигарету с гвоздикой, а она больше ничего не говорила, а я не спрашивал, потому что
вообще-то и знать не хотел. Утро было холодное, все казалось унылым и серым, и я
вернулся домой на взводе, усталый и с пересохшим ртом.
Она просит - скорее, шепчет - вынуть "Машинок" и поставить Мадонну. Мы уже три
недели ежедневно валяемся на пляже. Она только этого и хочет. Лежать на пляже, на
солнце, перед домом матери. Мать на съемках в Италии, потом в Нью-Йорке, потом в
Бербанке. Последние три недели я тусуюсь в Малибу с ней, Моной и кем-нибудь из
Мониных приятелей. Сегодня это Гриффин, пляжный обормот с кучей денег,
дружелюбный, у него гей-клуб в Западном Лос-Анджелесе. Мона и ее приятели тоже
иногда тусуются с нами на пляже, только недолго. Меньше, чем она. "Но она ведь даже не
загорает", - однажды ночью сказал я. Мона помахала ладошкой у меня перед носом,
зажгла свечи, предложила погадать по руке, отрубилась. Часто она еще бледнее, когда я
или Мона втираем масло для загара в ее тело, на вид уже тотально отощавшее - крошечное
бикини висит, прикрывает молочную кожу. Она перестала брить ноги, потому что нет
сил, а за нее это делать никто не согласен, и темная щетина слишком заметна, липнет к
ногам, жирная от масла. "Она раньше была тотально хороша", - заорал я Моне в прошлое
воскресенье, когда собирал манатки, готовясь отчалить. Высокая (она и сейчас высокая,
только, скорее, высокий скелет) и светловолосая (когда стала разваливаться, по какой-то
идиотской причине купила черный парик), и тело было гибкое, натренированное
тщательно, продукт аэробики, а теперь она вообще-то выглядит как не пойми что. И все
знают. Наш общий друг Дерф из Южнокалифорнийского приезжал в среду трахнуть Мону
- он сказал мне, полируя доску для серфа, кивнув туда, где она одиноко лежит в той же
позе под облачным небом, без всякого солнца:
- Выглядит она, отец, весьма хреново.
- Но она умирает, - сказал я, сообразив, о чем он.
- Ну да, но все равно хреново выглядит, - сказал Дерф, натирая доску, а я оглянулся на
нее и кивнул.
Я машу Моне и Гриффину, они идут мимо нас к дому, потом смотрю на пачку
"Бенсон-энд-Хеджес" с ментолом возле нее, рядом с пепельницей из "Ла Скала" и
плеером. Узнав, она стала курить. Я лежу у нее на кровати, смотрю MTV или фильм
какой, а она все прикуривает, пытается затянуться, давится или закрывает глаза. Порой у
нее и это не выходит. Иногда она кладет сигарету в пепельницу, где уже пять-шесть
забычкованных, невыкуренных сигарет, и прикуривает новую. Она не выносит этот запах,
первую затяжку, прикуривание, но хочет курить. Мы бронируем столик в "Козырях", в
"Плюще" или у "Мортона", и в итоге я неизбежно прошу: "Зал для курящих, пожалуйста",
- а она говорит, что теперь без разницы, и оглядывается на меня, будто надеется, что я
возражу, но я лишь говорю "да, круто, наверное". И она прикуривает, вдыхает, кашляет,
закрывает глаза, отпивает диетической колы, которая греется у нее на туалетном столике
("Все отлично, - стонет она, - чертов "Нутрасвит""). Иногда она два часа кряду сидит и
смотрит, как сигареты превращаются в пепел, а потом поджигает новую, все это меня как
бы изводит, и я лишь смотрю, как она открывает новую пачку, и Мона смотрит, а порой
она надевает темные очки, чтобы никто не видел, как она плакала, она говорит, что ее
солнце нервирует, а ночью - что огни в доме и она поэтому надевает "уэйфэреры" или что
у нее глаза слезятся от мерцания большого телика, который она все равно смотрит, но я
знаю, что ее достало, она часто плачет.
Заняться нечем - лишь торчать на солнце, на пляже. Она молчит, еле шевелится.
Хочется курить, но я не выношу ментол. Интересно, осталась ли у Моны шмаль. Солнце
уже низко, океан темнеет. Как-то ночью на прошлой неделе, когда она лечилась в
"Кедрах", мы с Моной поехали в "Беверли-Центр", посмотрели дрянной фильм, выпили
замороженную "Маргариту" в "Хард-роке", а потом вернулись в Малибу, занимались
сексом в гостиной и, по-моему, много часов разглядывали завитки пара над джакузи.
Мимо скачет лошадь, кто-то машет, но солнце позади наездника, я щурюсь, пытаясь
разглядеть, кто это, и все равно не вижу. Начинается основательная мигрень, и спасет
меня только шмаль.
Я встаю.
- Пойду в дом. - Смотрю на нее сверху. Солнце тонет, отражается в ее очках,
вспыхивает рыжим, гаснет. - Я, наверное, уеду сегодня, - говорю я. - В город вернусь.
Она не шевелится. Парик все равно не выглядит натурально, как поначалу, он и тогда
казался пластиковым, тяжелым, слишком огромным.
- Хочешь чего-нибудь?
По-моему, она качает головой.
- Ладно, - говорю я и иду в дом.
На кухне Мона смотрит в окно, чистит бонг, наблюдает за Гриффином. Тот снял
плавки и на веранде голышом моет ноги. Мона чувствует, что я вошел, - жалко, говорит,
что ее не взбодрили суси на завтрак. Мона не знает, что она грезит о тающих скалах, о
встрече с Гретом Кином в вестибюле "Шато-Мармон", о беседах с водой, прахом,
воздухом под попурри "Орлов", оглушительное "Мирное чувство покоя" , и брызги
бирюзового напалма расцвечивают текст "Любишь ее до безумия" , нацарапанный на
бетонной стене, в гробнице.
- Ага. - Я открываю холодильник. - Жалко.
Мона вздыхает, чистит бонг дальше.
- А что, Гриффин всю "Корону" выпил? - спрашиваю я.
- Наверное, - шепчет она.
- Черт. - Я стою, смотрю в холодильник, изо рта - пар.
- Она правда больна, - говорит Мона.
- Да неужели? А меня правда обломали. Я хотел "Корону". Ужасно.
Входит Гриффин, вокруг талии обернуто полотенце.
- А на ужин что? - спрашивает он.
- Это ты всю "Корону" выпил? - спрашиваю я.
- Эй, отец. - Он садится за стол. - Полегче типа, расслабься.
- Мексиканское что-нибудь? - предлагает Мона, выключая кран. Все молчат.
Гриффин задумчиво мурлычет песенку, мокрые волосы зачесаны назад.
- Ты чего хочешь, Гриффин? - вздыхает она, вытирая руки. - Мексиканского хочешь,
Гриффин?
Гриффин глядит испуганно.
- Мексиканского? Ага, детки. Сальсы? Чипсов? Мне - в самый раз.
Я открываю дверь, иду в патио.
- Отец, холодильник закрой, - говорит Гриффин.
- Сам закрой, - отвечаю я.
- Тебе дилер звонил, - говорит мне Мона.
Я киваю, оставляю холодильник как есть, спускаюсь по ступенькам на песок, думаю,
где бы сейчас хотел оказаться. Мона идет за мной. Я останавливаюсь.
- Я сегодня отчалю, - говорю я. - И так слишком долго протусовался.
- Почему? - спрашивает Мона, глядя в сторону.
- Похоже на кино, которое я уже видел, и я знаю, что дальше будет. Чем все
закончится.
Мона вздыхает.
- Тогда что ты тут делаешь?
- He знаю.
- Ты ее любишь?
- Нет, ну и что? Что это изменит? Если б любил - помогло бы?
- Просто все как-то побоку, - говорит Мона.
Я ухожу. Я знаю, что такое "исчез". Я знаю, что такое "умер". Пересиливаешь,
расслабляешься, возвращаешься в город. Вот я смотрю на нее. По-прежнему играет
Мадонна, но батарейки садятся, и голос вихляющий, далекий, диковатый, а она не
шевелится, даже не показывает, что видит меня.
- Пойдем лучше, - говорю я. - Уже прилив.
- Я хочу остаться.
- Холодно ведь.
- Я хочу остаться, - говорит она, а потом, слабее: - Мне бы еще солнца.
Из кучки водорослей вылетает муха, садится на белое костлявое бедро. Она ее не
сгоняет. Муха сидит.
- Да какое ж солнце, мать? - говорю я.
Я иду обратно. Ну и что, вполголоса бормочу я. Захочет - придет. Вообрази, что снится
слепому. Я направляюсь в дом. Интересно, а Гриффин останется, а Мона заказала столик,
а Движок перезвонит?
- Я знаю, что такое "мертвый", - шепчу я как можно тише, потому что звучит
знамением.
Я сегодня в зоопарке с Брюсом, и сейчас мы разглядываем грязно-розовых фламинго -
некоторые стоят на одной ноге под жарким ноябрьским солнцем. Вчера вечером я ехала
мимо его дома в Студио-Сити и видела, как силуэт Грейс скользнул на фоне гигантского
телеэкрана, что стоит наверху в спальне напротив футона. Брюсовой машины возле дома
не было - понятия не имею, что это значит, потому что машины Грейс там не было тоже.
Мы с Брюсом познакомились на студии, которой теперь рулит мой отец. Брюс пишет
сценарии "Полиции Майами. Отдел нравов" , а я - на пятом курсе Калифорнийского
универа в Лос-Анджелесе. Вчера вечером Брюс должен был расстаться с Грейс, но
сегодня, вот сейчас, совершенно ясно, что он не решился. Мы едем по холму в зоопарк
почти молча, не считая новой сальса-группы в магнитофоне и Брюсовых замечаний в
паузах между песнями насчет качества звука. Он старше меня на два года. Мне двадцать
три.
Будний день, четверг, скоро полдень. Мы разглядываем фламинго, а мимо кривой
колонной проходят школьники. Брюс безостановочно курит. У мексиканцев выходной -
они пьют пиво из банок в бумажных пакетах, тормозят, пялятся, бормочут, пьяно
хихикают, тычут в скамейки. Я притягиваю Брюса ближе и говорю, что не помешала бы
диетическая кола.
- Спят, как женщины. - Это Брюс про фламинго. - Не могу объяснить.
Мимо идут буквально сотни первоклашек, парами. Я толкаю Брюса локтем, он
отрывает взгляд от птиц, и я смеюсь - какая толпа детей. Брюсу неинтересно смотреть на
смущенные, улыбчивые лица, и он кивает на указатель: НАПИТКИ.
Дети скрылись из виду, и зоопарк словно опустел. По пути к киоску с напитками я
вижу только Брюса, впереди. Так пусто, что кого-нибудь убьют - никто не заметит. Брюс
не из тех, с кем я обычно встречаюсь. Женат, невысок, когда я подхожу, платит за колу
моей сдачей с автостоянки. Жалуется, что никак не найдем гиббонов, вроде гиббоны
должны быть тут где-то. То есть про Грейс мы не говорим, но я надеюсь, что Брюс
сделает мне сюрприз. Ничего не спрашиваю: он ужасно расстроен, что не нашел
гиббонов. Дальше еще звери. Видимо, несчастные, одуревшие от жары пингвины.
Крокодил неторопливо ползет к воде, огибая большое мертвое перекати-поле.
- Крокодил на тебя смотрит, детка, - говорит Брюс, прикуривая. - Крокодил думает:
ням-ням.
- Могу поспорить, эти звери не сказать чтобы сильно счастливы, - говорю я, глядя, как
белый медведь с голубыми пятнами хлора на шкуре ковыляет к мелкой луже и
поддельному леднику.
- Ой да ладно, - возражает Брюс. - Разумеется, счастливы.
- С чего бы?
- А чего ты от них хочешь? Чтоб они бенгальские огни жгли? Чечетку плясали? Я
сказал, что блузка тебе очень идет?
В воде цвета мочи плавает бочонок, и медведь в воду не идет, бродит вокруг. Брюс
шагает дальше. Я за ним. Теперь он ищет снежного барса - один из первых пунктов в
Брюсовом списке обязательной к просмотру живности. Мы находим вольер, где должны
быть снежные барсы, но те прячутся. Брюс снова закуривает, смотрит на меня.
- Не переживай, - говорит он.
- Я не переживаю, - отвечаю я. - Тебе не жарко?
- Не-а. Пиджак льняной.
- А это кто? - Я смотрю на большую, странную на вид птицу. - Страус?
- Нет, - вздыхает Брюс. - Не знаю.
- Может... эму?
- Я их впервые вижу. Откуда мне знать?
У меня дергается глаз, я выкидываю остатки колы в ближайшую урну. Брюс
возвращается к белым медведям, а я нахожу уборную. В уборной теплой водой
споласкиваю лицо, давлю в себе панику. На унитазе сидит маленький мальчик,
негритянка его держит, чтоб не провалился. Тут прохладнее, воздух сладкий, неприятный.
Я быстро поправляю линзы и иду к Брюсу, а тот показывает мне громадный красный
шрам с большими черными стежками у одного медведя на спине.
Брюс смотрит, как кенгуру тревожно скачет к служителю, но погладить себя не дает.
Несмело тянет лапу и шипит - кошмарный для кенгуру звук, - а служитель хватает кенгуру
за хвост и уволакивает. Другой кенгуру в ужасе наблюдает, забившись в угол, нервно
чавкает бурыми листьями. Он визжит, скачет кругами, потом, резко дернувшись,
замирает. Мы идем дальше.
Мне по-прежнему хочется пить, но все киоски закрыты, а питьевого фонтанчика я чтото
не вижу. Последний раз мы с Брюсом виделись в понедельник. Он заехал за мной на
зеленом "порше", мы отправились на студию на пробы новой подростковой секскомедии,
потом ужинать в Малибу, какой-то мекситекс. В ту ночь перед уходом он
рассказывал, что собирается бросить Грейс, которая теперь - одна из любимейших
молодых актрис моего отца и которую Брюс, как он утверждает, никогда по-настоящему
не
любил, но все равно год назад женился по причинам, "по сей день не выясненным". Я
знаю, что от Грейс он не ушел, и на девяносто девять процентов уверена, что потом он
мне все объяснит, но все-таки надеюсь, что он решился и поэтому так молчалив теперь,
сделает мне сюрприз потом, после обеда. Курит сигарету за сигаретой.
Брюсу двадцать пять, но выглядит он моложе - мальчишеский рост, безупречное лицо
без малейших волос или щетины, волосы густые, светлый модный ежик, а из-за
наркотиков Брюс худее, чем должен быть, но красив, и в нем есть достоинство, какого у
большинства известных мне мужчин нет и не будет. Брюс исчезает впереди. Я иду за ним
- теперь в абсолютно иной мир: кактус, слоны, еще какие-то странные птицы, громадные
рептилии, камни, Африка. У нас за спиной бесцельно ошиваются мальчишкилатиноамериканцы,
школу прогуливают, а может, и нет, я смотрю на часы и вижу, что
лекцию в час пропущу.
Мы познакомились на студии, на отходном банкете. Брюс подрулил ко мне, вручил
стакан льда и сказал: "Вы похожи на Настасью Кински ". Я потеряла дар речи и девять
секунд сосредоточенно расшифровывала этот жест. После трех недель романа я выяснила,
что он женат, и ужасно корила себя целый вечер и всю ночь, после того как он в пятницу
сказал мне об этом в "Козырях", а на выходные собирался лететь во Флориду. Я не
распознала симптомов романа с женатым мужчиной, потому что в Лос-Анджелесе таких
вообще-то нет. Узнав, я все поняла, все встало на свои места, но к тому времени уже было
"слишком поздно". Горилла валяется на спине, играет веткой. Мы стоим далеко, но вонь
доносится. Брюс идет к носорогу.
- Им тут нравится, - говорит он, разглядывая носорога. Тот недвижно лежит на боку и,
я почти уверена, уже помер. - С чего бы им не нравилось?
- Их поймали, - говорю я. - В клетку посадили.
Возле жирафов, закуривая очередную сигарету, сострив насчет Майкла Джексона,
Брюс говорит:
- Не уходи от меня.
Он это говорил, когда британский "Вог" по протекции моей мачехи предложил мне до
идиотизма хорошо оплачиваемую работу, которую я была не в состоянии выполнить, но,
как я теперь понимаю, следовало согласиться, а потом Брюс опять это сказал, улетая на
выходные во Флориду, сказал: "Не уходи от меня", - а если бы не попросил, я бы ушла, но
поскольку он попросил, я осталась, оба раза.
- Ну-у, - шепчу я и осторожно тру глаз.
Все звери кажутся мне грустными, особенно обезьяны, они уныло слоняются тудасюда,
и Брюс сравнивает гориллу с Патти Лабелль , и мы находим еще один киоск. Я
плачу за гамбургер Брюса, потому что налички он с собой не носит. В зоопарк мы попали
по членской карточке Брюсова друга. Я спросила, кому нужно членство в зоопарке, но
Брюс меня заткнул нежным поцелуем, касанием, легко сжал шею сзади, протянул мне
"мальборо-лайтс". Брюс отдает мне чек. Я сую чек в карман. За соседним столиком сидят
молодожены с младенцем. Эта пара меня нервирует - мои родители никогда не водили
меня в зоопарк. Ребенок хватает картошку-фри. Я содрогаюсь.
Брюс выуживает из гамбургера мясо, съедает, а к хлебу не притрагивается, потому что,
говорит, "мне это вредно". Брюс никогда не завтракает, даже в те дни, когда замучен,
теперь он голоден и шумно, благодарно жует. Я ковыряю луковое кольцо, хмыкаю про
себя, сегодня он про нас говорить не будет. В уме проносится, замирает, плавится мысль:
нет никакого развода с Грейс.
- Пойдем, - говорю я. - Еще зверей посмотрим.
- Расслабься, - отвечает он.
Мы идет мимо бессмысленно гордых лам, мимо тигра, которого не видно, вроде как
побитого слона. Вот табличка на клетке какого-то "бонго": "Их редко видят, поскольку
они крайне застенчивы, а отметины на боках и спине позволяют им сливаться с тенями".
Бабуины вышагивают, прямо натуральные мачо, бесстыдно чешутся. Самки умилительно
перебирают самцам мех, чистят их.
- Что мы тут делаем? - спрашиваю я. - Брюс?
В какой-то момент Брюс говорит:
- Ну что, дальше
Закладка в соц.сетях