Купить
 
 
Жанр: Драма

Новеллы

страница №18

узком светском кругу;
теперь, чувствуя себя отверженным, я нуждался в людях, но между ними и
мною была стена, она отрезала к ним путь, и я знал, что это - моя вина.
Так я сидел, дотоле свободный человек, терзаясь и томясь, все наново
пересчитывая красные квадраты на скатерти, пока, наконец, опять не пришел
кельнер. Я подозвал его, расплатился и, оставив кружку почти полной,
встал и вежливо поклонился. На мой поклон мне ответили вежливо, с удивлением;
я знал, не оглядываясь, что теперь, чуть только я повернулся
спиной, к ним возвратятся жизнерадостность и веселье, круг задушевной
беседы опять замкнется, исторгнув чужеродное тело.
Я снова кинулся, но с еще большею жадностью, горячностью и отчаянием,
в людской водоворот. Под деревьями, которые черными силуэтами поднимались
в небо, уже редела толпа, вокруг ярко освещенной карусели уже не
было такой давки и толкотни; люди расходились с площадки. Непрерывный
многоголосый гул дробился теперь на множество отдельных звуков, которые
мгновенно тонули в оглушительном громе оркестра всякий раз, как с какой-нибудь
стороны опять начинала греметь музыка, словно пытаясь удержать
бегущих. Изменился и облик толпы: подростки с воздушными шарами и
пакетиками конфетти уже ушли домой, исчезли и почтенные семьи со стайками
детей. Теперь слышались пьяные выкрики, из боковых аллей развинченной
и все же крадущейся походкий выходили оборванцы; за тот час, что я просидел,
пригвожденный к чужому столу, этот своеобразный мир стал грубее,
низменней. Но именно эта двусмысленная атмосфера, вызывавшая ощущение
подстерегающей опасности, была мне больше по душе, чем прежняя, празднично-мещанская:
я чуял в ней то же нервное напряжение, ту же жажду необычайного,
которой томился и я. В, этих слоняющихся подозрительных фигурах,
в этих выброшенных из общества отверженных я видел отражение самого
себя: ведь и они с тревожным любопытством ожидали яркого приключения,
острого переживания, и даже им, этим проходимцам, завидовал я, глядя,
как свободно, уверенно они двигаются; ибо я стоял, прислонившись к столбу
карусели, тщетно пытаясь сбросить гнет молчания, вырваться из своего
одиночества, - не в силах шевельнуться, исторгнуть из себя хоть слово. Я
только стоял и смотрел на площадку, освещенную мелькающими огнями карусели,
стоял, вглядываясь в окружающий мрак со своего островка света, в
бессмысленной надежде ловя взгляды проходивших мимо людей, когда они,
привлеченные яркими фонарями, поворачивались в мою сторону. Но никто не
замечал меня, никто не нуждался во мне, не хотел избавить от тоски.
Я знаю, безумием было бы думать, будто можно рассказать, - а объяснить
и подавно, - как это случилось, что я, светский человек, с изысканным
вкусом, богатый, независимый, имеющий связи в лучшем обществе столицы,
битый час простоял, в тот вечер у столба неустанно вертевшейся карусели,
пропуская мимо себя двадцать, сорок, сто раз одни и те же дурацкие
лошадиные морды из крашеного дерева, под визгливые фальшивые звуки одних
и тех же спотыкающихся полек и ползучих вальсов, и не трогался с места
из ожесточенного упрямства, из сумасбродного желания подчинить судьбу
своей воле. Я знаю, что поступал нелепо, но в этом нелепом сумасбродстве
был такой напор чувств, такое судорожное напряжение всех мышц, какое,
вероятно, испытывают люди только при падении в пропасть за секунду до
смерти; вся моя впустую промчавшаяся жизнь вдруг хлынула обратно и заливала
меня до самого горла. И чем мучительнее была моя упорная неподвижность,
безрассудная надежда, что чье-то слово освободит меня, тем
большее наслаждение находил я в своих муках. Этим стоянием у столба я
искупал не столько совершенную мной кражу, сколько равнодушие, вялость,
пустоту своей прежней жизни; и я поклялся себе, что не уйду отсюда, пока
не увижу знамения, не получу весть о том, что судьба отпустила меня на
волю.
Тем временем надвигалась ночь. Гасли огни то в одном, то в другом балагане,
и всякий раз словно разливающаяся река слизывала пятно света на
траве; все пустыннее становился освещенный островок, на котором я стоял,
и я с трепетом взглянул на часы. Еще четверть часа - и размалеванные деревянные
кони перестанут кружиться, красные и зеленые лампочки на их
глупых лбах потухнут, умолкнет музыка. Тогда я останусь совсем один во
мраке, один в тихо шелестящей ночи, всеми отверженный, всеми покинутый.
Все тревожнее поглядывал я на темнеющую площадку, по которой теперь лишь
изредка торопливо проходила запоздалая парочка или, пошатываясь, брели
подвыпившие парни; но за площадкой, наискосок от меня, еще трепетала
жизнь, таинственная и волнующая. Время от времени проходивших мимо останавливал
негромкий свист или прищелкивание языком. Тогда они сворачивали
в темноту, оттуда слышался шепот, приглушенные женские голоса, иногда
ветер доносил взрывы резкого смеха. То там, то сям по краям тускло освещенной
площадки выступали какие-то фигуры, которые тотчас скрывались,
чуть только в свете фонаря мелькнет остроконечная каска полицейского. Но
едва лишь он удалялся, как призрачные тени появлялись снова, и я уже отчетливо
видел их силуэты, так близко подходили они к свету; это были самые
подонки этого ночного мира, грязь, оставленная пронесшимся людским
потоком: проститутки из числа самых убогих и жалких, у которых даже нет
своего угла и которые днем спят где-нибудь на полу, а по ночам, понуждаемые
голодом или каким-нибудь проходимцем, неустанно бродят здесь, в
темноте, за мелкую серебряную монету отдавая любому свое истасканное,
поруганное, изможденное тело, в вечном страхе перед полицией, - затравленная
дичь, сама в свою очередь подстерегающая добычу. Как голодные собаки,
выползали они постепенно на свет в поисках запоздалого прохожего,
чтобы выманить у него одну или две кроны, выпить на эти деньги в кабаке
глинтвейна и поддержать тускло мерцающий огарок жизни, который все равно
уже скоро догорит в больнице или тюрьме.

С невыразимым ужасом смотрел я на этот мутный осадок, на эту грязь,
осевшую на дно, после того как схлынула праздничная толпа. Но и в этом
ужасе была какая-то услада, потому что даже из этого грязнейшего зеркала
глянуло на меня давно пережитое и забытое. Через эту глубокую вязкую
трясину я некогда прошел, много лет тому назад, и теперь она опять заискрилась
в моем сознании фосфоресцирующим светом. Странно, как много
открывала мне эта фантастическая ночь! Она снимала с меня все покровы,
обнажая самые темные стороны моего прошлого, самые сокровенные мои порывы.
Смутные воспоминания вставали из давно минувших отроческих лет, когда
взгляд с жадным, любопытством трусливо и робко останавливался на таких
созданиях; припомнилось, как я впервые поднялся по скрипучей промозглой
лестнице и вдруг, как будто молния разверзла ночное небо, я отчетливо
увидел каждую подробность - большую олеографию над кроватью, ладонку,
которую она носила на шее, и снова всеми фибрами души почувствовал,
как тогда, смутную тревогу, отвращение и первую мальчишескую гордость.
Я снова всем своим существом пережил тот далекий час. И, - точно
пелена упала с моих глаз, - как передать эту беспредельную ясность сознания?
- я внезапно понял, что эти существа вызывают во мне такую жгучую
жалость, такое острое чувство близости именно потому, что они отбросы
жизни, и я, только что совершивший преступление, чутьем угадывал
сходство между их голодным блужданием во мраке и моими бесцельными поисками
в эту фантастическую ночь, угадывал преступную готовность откликнуться
на любой призыв, на любое случайное желание. Меня неодолимо потянуло
туда, бумажник с украденными деньгами жег мне грудь, ибо я почувствовал,
наконец, присутствие живых людей, человеческих существ, которые
двигались, говорили, ждали чего-то от себе подобных, быть может и
от меня, жаждущего отдаться, снедаемого неистовой тоской по людям. Понял
я и то, что лишь в редких случаях мужчину толкает к таким созданиям одно
только плотское кипение крови, чаще всего его гонит страх перед одиночеством,
перед глухой, разъединяющей людей, стеной, которую я ощутил сегодня
своими обостренными чувствами. Я вспомнил, когда в последний раз
безотчетно испытал подобное ощущение: это было в Англии, в Манчестере, в
одном из тех шумных городов из железа и стали, что громко гудят под
тусклым небом, точно подземная железная дорога, и в то же время обдают
человека холодом одиночества, от которого кровь стынет в жилах. Три недели
прожил я там у родственников, по вечерам одиноко бродил по барам и
клубам, заходил в сверкающий огнями мюзик-холл, только, чтобы ощутить
хоть немного человеческого тепла. И вот однажды мне встретилось такое
создание: я едва понимал ее лондонскую простонародную речь, но вдруг я
очутился в чьей-то комнате, видел чужое смеющееся лицо, подле меня было
теплое тело, по-земному близкое и живое. Холодный черный город внезапно
растаял, исчезла мрачная, кишащая людьми пустыня; случайно встреченное
человеческое существо, которого я не знал, которое стояло на улице и
поджидало любого прохожего, согрело меня, растопило лед; снова дышалось
легко, жизнь излучала мягкий свет посреди стальной тюрьмы. Какое счастье
для одиноких, для замкнувшихся в себе, чувствовать, знать, что есть прибежище
от страха, есть опора, за которую можно удержаться, пусть даже
она захватана многими руками, изъедена ржавчиной. И это, именно это я
забыл в своем убийственном одиночестве, которым томился в ту ночь, забыл,
что где-то, на последнем перекрестке, всегда еще ждут эти последние
из последних, готовые принять любой порыв, дать отдых любой тоске, утолить
любую страсть - за жалкую плату, слишком ничтожную по сравнению с
тем, что они дарят, с великим благом своего человеческого присутствия.
Подле меня опять грянула музыка. В последний раз завертелась карусель,
заключительным хороводом огней врезаясь в темноту, возвещая конец
воскресенья и начало будней. Но уже не было желающих, лошади без седоков
бешено мчались по кругу, усталая кассирша уке сгребала и пересчитывала
дневную выручку, и служитель подошел с крюком, дожидаясь последнего тура,
чтобы с грохотом опустить железные ставни, только я, один я все еще
стоял, прислонившись к столбу, и смотрел на пустынную площадь, где,
словно летучие мыши, мелькали какие-то тени, ищущие, как я, поджидающие,
как я, и все же отделенные от меня непроницаемой стеной. Но вот одна из
них, по-видимому, заметила меня, потому что она медленно подошла поближе;
я хорошо разглядел ее из-под полуопущенных век: маленькая, кривобокая,
золотушная, без шляпы, в безвкусном нарядном платье, из-под которого
выглядывали стоптанные бальные туфли; все это было, вероятно, приобретено
постепенно у старьевщика и уже вылиняло, смялось от дождя или при
каком-нибудь грязном похождении под открытым небом. Она подкралась совсем
близко, остановилась передо мной, бросая на меня острый, как крючок
рыболова, взгляд и в зазывающей улыбке приоткрыв гнилые зубы. У меня перехватило
дыхание. Я не мог ни шевельнуться, ни смотреть на нее, ни уйти;
я знал, что вокруг меня бродит человек, который чего-то ждет от меня,
которому я нужен, что наконец-то я могу единым словом, единым движением
сбросить с себя мучительное одиночество, невыносимое сознание отверженности.
Но я, словно под гипнозом, оставался недвижим, как деревянный
столб, к которому я прислонялся, и в каком-то сладостном полузабытье
чувствовал только - между тем, как утомленно замирали последние звуки
музыки - это близкое присутствие, эту волю, домогавшуюся меня; и я на
мгновение закрыл глаза, чтобы во всей полноте ощутить, как из глубины
темного мира меня, словно магнитом, притягивает к себе человеческое существо.


Карусель остановилась, мелодия вальса оборвалась на последнем, стонущем
звуке. Я открыл глаза и успел еще заметить, как женщина, стоявшая
подле меня, отвернулась. Ей, по-видимому, надоело чего-то ждать от деревянного
истукана. Я испугался. Мне стало вдруг очень холодно. Отчего я
дал ей уйти, единственному человеку в этой фантастической ночи, который
не чурался меня? За моей спиной погасли огни, с грохотом опустились
ставни. Конец.
И вдруг - но как описать это даже самому себе? - словно артерия разорвалась
в груди и горячая алая кровь хлынула вспененной струей, вдруг
из меня, надменного, высокомерного, замкнувшегося в холодном спокойствии
светского человека, вырвалось, как немая молитва, как судорога, как крик
отчаяния, ребячливое и все же столь страстное желание, чтобы эта жалкая,
грязная, золотушная проститутка еще хоть раз оглянулась и дала мне повод
заговорить с нею. Ибо пойти за ней мешали мне - не гордость, нет, гордость
моя была раздавлена, растоптана, смыта совсем новыми чувствами, -
но малодушие и растерянность. И так я стоял трепещущий и смятенный, один
у позорного столба темноты и ждал, как не ждал с отроческих лет, когда я
однажды вечером стоял у окна и чужая женщина начала не спеша раздеваться
и все медлила, не зная, что на нее смотрят; я взывал к богу каким-то мне
самому незнакомым голосом о чуде, о том, чтобы эта полукалека, эта жалчайшая
из человеческих тварей еще раз повторила свою попытку, еще раз
обратила взгляд в мою сторону.
И - она обернулась. Еще один раз, совершенно машинально, оглянулась
она на меня. Но в моем напряженном взгляде она, по-видимому, прочла призыв,
потому что остановилась, выжидая. Она стала вполоборота ко мне,
посмотрела на меня и кивком головы указала на тень под деревьями. И
тут-то, наконец, я очнулся от мертвящего оцепенения, способность двигаться
вернулась ко мне, и я утвердительно кивнул головой.
Безмолвный договор был заключен. Она пошла вперед по полутемной площадке,
время от времени оглядываясь, иду ли я за ней. И я шел за ней:
ноги уже не были налиты свинцом, я мог переступать ими. Непреодолимая
сила толкала меня вперед. Я шел не по своей воле, а словно плыл за нею
следом, как будто она влекла меня на незримом канате. Во мраке аллеи,
между балаганами, она замедлила шаги. Я поравнялся с ней.
Несколько секунд она приглядывалась ко мне испытующе и недоверчиво:
что-то смущало ее. Очевидно, мое странное поведение, мой наряд, столь
неуместный в ночном Пратере, казались ей подозрительными. Она неуверенно
озиралась по сторонам, явно колеблясь. Потом сказала, указывая вглубь
аллеи, где было черно, как в угольной шахте: - Пойдем туда. За цирком
совсем темно.
Я не мог отвечать ей. Убийственная грубость этой встречи ошеломила
меня. Мне хотелось убежать под каким-нибудь предлогом, откупиться от
нее, сунув ей монету, но моя воля уже не имела надо мной власти. У меня
было такое чувство, какое испытываешь, когда мчишься на салазках по крутому
снежному скату: сердце замирает от страха, и все же упиваешься
стремительным движением и, вместо того чтобы тормозить, с каким-то
пьяным, но сознательным восторгом безвольно летишь в пропасть. Я уже не
мог повернуть обратно и, быть может, вовсе и не хотел повернуть, и когда
она вплотную подошла ко мне, я взял ее под руку. Рука была худая, словно
и не женская, а как у недоразвитого болезненного ребенка, и едва лишь я
ощутил ее сквозь тонкий рукав, меня пронизала размягченная, участливая
жалость к этому убогому, раздавленному комочку жизни, который выбросила
мне эта ночь. И невольно пальцы мои погладили эти слабые, хрупкие косточки
так целомудренно, так почтительно, как я еще никогда не прикасался
к женщине.
Мы пересекли тускло освещенную аллею и вошли в рощу, где верхушки
густолистых деревьев, тесно смыкаясь, задерживали душную, дурно пахнущую
тьму. Я заметил, хотя уже с трудом, различал что-либо в темноте, что
она, держась за мою руку, очень осторожно оглянулась, а через несколько
шагов - еще раз. И странно: между тем как я в каком-то дурмане, не сопротивляясь,
шел навстречу сомнительному приключению, в моем сознании была
полная ясность. С зоркостью, от которой ничто не могло укрыться, которая
угадывала малейшее движение, я заметил, что позади, у самого края
аллеи, какие-то тени скользят за нами следом, и мне даже послышались тихие,
крадущиеся шаги. И внезапно, - так молния белой вспышкой озаряет
местность, - я почуял, я понял все: что меня заманивают в западню, что
сутенеры этой женщины крадутся за нами и что она ведет меня, в темноте,
в какое-то условленное место, где я стану их добычей. Со сверхъестественной
ясностью, какая бывает только в мгновения между жизнью и смертью,
я видел все, взвешивал все возможности. Еще было время спастись - с улицы,
которая, видимо, пролегала неподалеку, доносился шум трамвая, - я
мог крикнуть или свистнуть, сбежались бы люди: отчетливо вставали передо
мной картины моего бегства, моего спасения.
Но странно - эта осознанная угроза не образумила, а, напротив, еще
больше воспламенила меня. Ныне, в трезвую минуту, при ясном свете осеннего
дня, я и сам не вполне понимаю, почему я действовал столь нелепо: я
знал, знал наверно, что бессмысленно подвергаю себя опасности, но в этом
предвкушений таилось для меня какое-то соблазнительное безрассудство. Я
предвидел нечто мерзкое, быть может, грозящее смертью, я дрожал от гадливости
при мысли, что меня ждет какое-то злодейство, какое-то подлое,
грязное приключение, но в моем новом, неизведанном и неожиданном опьянении
жизнью сама смерть - и та вызывала во мне какое-то мрачное любопытство.

То ли стыд, боязнь обнаружить трусость, то ли расслабление воли,
но что-то не давало мне уйти. Меня тянуло окунуться в эту последнюю
клоаку жизни, за один-единственный день пустить по ветру, промотать все
свое прошлое; какое-то дерзание духа примешивалось к моему низменному,
пошлейшему приключению. И хотя я всеми своими нервами чуял опасность,
предугадывая ее всеми своими чувствами, своим рассудком, я все же углублялся
в рощу, держа под руку уличную девку, которая не только не привлекала
меня, но почти отталкивала, и зная, что она ведет меня к своим сообщникам.
Но я уже не мог повернуть обратно. После кражи, совершенной
мною на скачках, сила тяготения ко всему преступному неудержимо увлекала
меня все ниже и ниже. И я уже не ощущал ничего, кроме стреми - тельного
падения в какие-то новые бездны и, быть может, в последнюю - в бездну
смерти.
Пройдя еще несколько шагов, она остановилась. Опять бросила вокруг
неуверенный взгляд. Потом выжидательно посмотрела на меня:
- А сколько ты мне подаришь?
Ах, вот что! Об этом я и забыл. Но ее вопрос не отрезвил меня. Напротив.
Я ведь только одного желал - дарить, отдавать, растрачивать себя. Я
торопливо сунул руку в карман и выложил на подставленную ею ладонь все
серебро и несколько смятых кредиток. И тут случилось нечто до того поразительное,
что еще и теперь у меня теплее становится на сердце, когда я
вспоминаю об этом: было ли это жалкое создание озадачено размером платы,
- обычно она получала за свои услуги только гроши, - или ее удивила непонятная
порывистая радость, с какой я отдал ей деньги, но только она
подалась назад, и сквозь густую, дурно пахнущую тьму я почувствовал, что
ее изумленный взгляд ищет моего взгляда. И я испытал, наконец, то, чего
тщетно жаждал весь вечер: кто-то думал обо мне, ждал от меня ответа,
впервые во мне видели живого человека. И что именно это отверженное,
несчастное существо, предлагавшее, точно товар, свое жалкое, истасканное
тело, даже не взглянув на покупателя, что именно она подняла на меня
глаза, ища во мне человека, - только усилило мое странное опьянение, в
котором ясность сознания сочеталась с бредом, четкая работа мысли с угаром
чувств. И вот это чужое мне создание уже прижалось ко мне, но не ради
исполнения оплаченной обязанности; мне почудилась в этом движении какая-то
безотчетная признательность, женственное желание близости. Я бережно
взял ее за острый локоть, обнял слабое, худое тело - и вдруг увидел
всю ее жизнь: чужой грязный угол на окраине города, где она с утра
до полудня спит среди кишащих вокруг нее хозяйских детей, увидел сутенера,
который бьет ее, пьяных, которых в темноте бросаются на нее, отделение
больницы, куда ее приводят, аудиторию клиники, где ее изможденное,
больное тело показывают как учебное пособие нахальным молодым студентам,
а потом - конец в какой-нибудь деревенской общине на ее родине, где ее
поселят и оставят околевать, как собаку. Бесконечное сострадание к ней,
ко всем ей подобным овладело мной, горячая, чистая нежность. Я все гладил
и гладил ее худенькую детскую руку. Потом наклонился и поцеловал ее.
В этот же миг за моей спиной раздался шорох. Хрустнула ветка. Я отпрянул.
И вот уже послышался грубый мужской смех: - Так и есть! Так я и
думал!
Даже и не видя их, я знал, кто такие эти люди. Несмотря на все свое
опьянение, я ни на секунду не забывал, что меня выслеживают, мало того -
я с острым любопытством поджидал их. Из кустов вынырнула человеческая
фигура, за нею - вторая: молодые парни, оборванные, с наглыми повадками.
Опять послышался грубый смех: - Экая гадость, заниматься тут свинством!
Ну, конечно, благородный господин! Но теперь он попался!
Я не двигался. Кровь стучала в висках. Страха я не испытывал. Я
только ждал - что будет? Наконец-то я очутился на дне, на самом дне низости.
Теперь должна наступить катастрофа, взрыв, конец, которому я полусознательно
шел навстречу.
Когда парни появились, женщина отскочила от меня. Но не к ним. Она
стояла между нами: по-видимому, подстроенное нападение было ей все же не
совсем приятно. А парни злились, что я стою и молчу. Они переглядывались,
очевидно ожидая с моей стороны протеста, просьбы, выражения испуга.

- Вот как, он молчит! - угрожающе крикнул, наконец, один из них. А
другой подошел ко мне и сказал повелительно:
- Идем в отделение!
Я все еще ничего не отвечал. Тогда первый положил мне руку на плечо и
легонько толкнул вперед. - Марш! - сказал он.
Я пошел. Я не сопротивлялся, потому что не хотел сопротивляться; невероятная
грубость, пошлость этого опасного приключения захватила меня.
Мозг работал отчетливо: я знал, что парни эти должны больше меня бояться
полиции, что я могу откупиться несколькими кронами, - но я хотел испить
до дна чашу мерзости, я наслаждался унизительностью своего положения в
каком-то сознательном беспамятстве. Не спеша, словно автомат, пошел я в
ту сторону, куда меня толкнули.

Но как раз то, что я так безропотно, так покорно пошел из темноты на
свет, по-видимому, смутило парней, они стали перешептываться. Потом
опять нарочито громко заговорили между собой.
- Шут с ним, отпусти его, - сказал один (невысокого роста с изъеденным
оспой лицом).
Но другой ответил с напускной строгостью:
- Нет, брат, шалишь! Пусть-ка это сделает бедняк вроде нас, которому
жрать нечего, его сейчас засадят под замок. Так нечего давать спуску и
благородному господину.
В каждом их слове я слышал неуклюжую просьбу о том, чтобы я заговорил,
начал торговаться с ними; преступник во мне понимал этих преступников,
понимал, что они хотят помучить меня страхом и что я мучаю их своей
уступчивостью. Между нами шла немая борьба, - о, как богата была эта
ночь! - перед лицом смертельной опасности, здесь, в смрадной глуши Пратера,
в обществе проходимцев и проститутки, я вторично за двенадцать часов
испытал неистовый азарт игры, но только теперь на карту было поставлено
все мое добропорядочное существование, сама жизнь моя. И я, в упоении
искушая судьбу, предался этой чудовищной игре, трепеща всеми до отказа
натянутыми нервами.
- Ага, вот и полицейский, - послышался голос за моей спиной, - не
поздоровится благородному господину, придется недельку отсидеть.
Это должно было прозвучать злобно и грозно, но я слышал запинающуюся
неуверенность тона. Я спокойно шел на свет фонаря, где в самом деле поблескивала
каска полицейского. Шагов двадцать оставалось до него. Парни
за моей спиной умолкли; я заметил, что они идут медленней. Еще минута я
это точно знал, - и они трусливо нырнут обратно в темноту, в свой мир,
ожесточенные неудачей, и выместят ее, быть может, на несчастной женщине.
Игра кончилась: опять, во второй раз сегодня, я выиграл, опять украл у
чужого, незнакомого человека его выигрыш. Впереди уже мерцал бледный
свет фонаря, я обернулся и только теперь разглядел лица обоих: злобу и
угрюмый стыд прочел я в их бегающих глазах. Они остановились, разочарованные,
подавленные, готовые скрыться во мраке, ибо власть их окончилась;
теперь не я их - они меня боялись.
И в эту минуту - точно в груди у меня вдруг сорвало все скрепы и
чувства горячей волной вырвались наружу - мной овладела бесконечная, поистине
братская жалость к этим людям. Чего они домогались, несчастные,
полуголодные, оборванные парни, от меня, пресыщенного паразита? Нескольких
крон, нескольких жалких крон. Они могли бы взять меня за горло,
там, в темноте, ограбить, убить - и не сделали этого, а только попытались,
неуклюже, неумело, запугать меня ради мелких серебряных монет,
болтающихся у меня в кармане. Как же я смел, я, вор из прихоти, из
озорства совершивший преступление, чтобы потешить себя, как смел я еще
мучить этих бедняг? Я уже не только бесконечно жалел их, мне было бесконечно
стыдно, что ради своего удовольствия я еще забавлялся их страхом,
их нетерпением. Я взял себя в руки: теперь, как раз теперь, на освещенной
улице, где мне уже ничто не грозило, теперь я должен уступить им,
смягчить горечь разочарования в их злых, голодных взглядах.
Круто повернувшись, я подошел к одному из них. - Зачем вам доносить
на меня? - сказал я и постарался сообщить голосу интонацию по

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.