Жанр: Драма
Повести
... неожиданности что-то вскрикивает по-якутски и здоровой рукой
хватается за механизм наводки.
- Лозняк, заряжай!
Я хватаю из раскрытого ящика осколочный и толкаю его в ствол. Но
получается это у меня неловко: гильза застревает, до конца не доходит, и
клин не закрывается. Как это иногда делал Задорожный, и подталкиваю ее
рукояткой лопаты и пригибаюсь.
Грузно оседая на скатах, головная машина переползает на объезде минного
поля канаву и выбирается на дорогу. Неожиданно звучно грохает выстрел.
Пыль застилает огневую. Я не вижу, куда попадает снаряд, и бросаюсь за
следующим. Снова меня охватывает азарт боя, до дрожи напрягаются нервы, я
хочу отрешиться от всех мыслей, не спускать глаз с врагов. Но где-то
внутри начинает канючить надоедливый голос: "Ага, вам конец, а он жив! Он
уцелеет и будет с Люсей. Говорил о Лукьянове, а думал о себе, ага!"
Усилием воли я стараюсь заглушить в себе этот голос, сосредоточиваюсь
только на деле - ползаю на коленях от казенника к ящикам. Попов часто
стреляет, меня обсыпает песком, оглушает, я не знаю, не вижу, где машины,
- вся моя воля и силы собраны воедино: не пропустить их в деревню. Я
чувствую, что этот наш поединок кончится плохо, в машинах, наверное,
пехота. Но теперь уже все равно.
А с Поповым в это время начинает происходить что-то непонятное. Он
как-то злорадно оживляется и, согнувшись над прицелом, кричит: "Стой,
Гитлер! Назад, Гитлер!" - и еще что-то, но выстрелы заглушают его слова. Я
приподнимаюсь на коленях и из-за щита выглядываю в поле. Три машины горят
на дороге, несколько, спасаясь от огня, поворачивают в объезд. На плоском
смуглом лице Попова отражается детская радость: он загнал их на минное
поле.
- Многа-многа давай! Сильно давай! - кричит Попов и наводит орудие.
Чувствуется: в колонне растерянность. Два автомобиля, разнесенные
взрывами, грудой железа осели на землю, остальные бросаются в стороны.
Хвостовые поворачивают назад к холмам.
- Давай, Лозняк, заряжай! - в необыкновенном азарте подгоняет меня
наводчик.
Но вот в ящике остаются два последних снаряда, и я, схватив было один,
в нерешительности держу его в руках.
После очередного выстрела Попов оглядывается, сразу все понимает и
уныло опускает руки. По его почерневшему лицу текут струйки пота,
гимнастерка на спине мокрая, темные глаза встревоженно сузились.
- Нехорошо. Ай-ай! - говорит наводчик. - Плохо будет.
Я ползу к ящикам, отбрасываю пустые, их уже много, и всюду на огневой
валяются гильзы. Наконец мне попадается что-то тяжелое. За веревочную
ручку я подтягиваю его ближе к орудию и раскрываю. Тут десять снарядов
картечи. Это последняя наша надежда. Но для стрельбы картечью немцы
далеко, и мы начинаем ждать.
- Ой, Лошка! - снова мрачнеет Попов. - Где Лошка? Снаряд мало. Приказ
надо...
Мы поглядываем в тыл: нигде никого, вокруг изрытое воронками поле. За
деревней не стихает бой, часто рвутся снаряды, грохочут, ревут моторы и
беспорядочно рассыпается пулеметная трескотня. Видно, немцев дальше не
пустили, это хорошо, но мы не знаем, что делать нам. Ждать ли Лешку? С ним
тоже могло случиться всякое, может, лежит где-либо убитый? Но опять же,
как уходить? Рядом дорога, по ней, наверное, пойдут немцы, и мы могли бы
их задержать, не допустить к деревне. Если бы только были снаряды!..
Немцы не спешат атаковать нас. Они притаились у дороги и чего-то ждут.
Панасюк тем временем спокойно сидит, прислонившись спиной к брустверу.
Однако голова его как-то неловко склоняется набок.
"Неужели спит?" - думается мне, и я дергаю солдата за ногу:
- Эй, ты! Иди в окоп.
Но он не шевелится. Тогда я поднимаюсь и тормошу его. Голова Панасюка
неестественно перекатывается на шее, и я поражаюсь: в прищуренных его
глазах смерть.
- Гляди, умер!
Удивленный, я несколько секунд гляжу на него.
- Помирал, - соглашается Попов, сидя на станине. - Давно помирал. Там
помирал, - показывает он на пехотную траншею, откуда пришел солдат.
Эта неожиданная и, казалось, беспричинная смерть незнакомого человека
потрясает меня. Ведь вот только что он был жив и имел право жить, ведь он
же действительно отвоевался, и надо же было именно после этого так тихо и
нелепо умереть!
- Тащи его яма. Тут не надо ложись, - говорит Попов.
Я беру Панасюка за руки и оттаскиваю в укрытие. Там опускаю у стенки
рядом с Лукьяновым. Лукьянов еще дышит. Я дотрагиваюсь до него, но он не
шевелится. Несколько минут я молча гляжу на покойников и думаю: "Кто же
следующий?"
Вдруг слышу голос Попова:
- Кривен! Огонь! Огонь!.. Нашто молчи? Огонь!
Я выскакиваю из укрытия - так и есть! С дороги от подбитых машин к
пшенице, пригнувшись, воровски перебегают немцы.
- Кривен! - кричит Попов.
Но Кривенок молчит.
На коленях я подползаю к окопу, заглядываю в него. На бруствере стоит
пулемет, рядом валяются пустые ленты. Кривенка здесь нет.
Мы молча переглядываемся с Поповым. На его скуластом, буром от пота
лице растерянность.
- Немец ходи? Плен ходи?
Я молча пожимаю плечами.
Немцы тем временем скрываются в пшенице. Попов смотрит то на дорогу, то
на картечь в ящике. Но картечи у нас только десять снарядов. Вдруг он
хлопает себя рукой по бедру.
- Ой, дурной Попов! На што послал Лошка?
- Вообще-то да, - говорю я. - Не того послали.
- Ой, Лошка хитрый! Бросай нас Лошка.
Уверенность, с какой говорит эти слова Попов, действует как гипноз.
Теперь и мне становится ясно, что Задорожный не вернется. Не за тем пошел!
И все же не хочется верить этому. Я отгоняю дурное предчувствие. Все-таки
как это он смеет бросить нас? Хочется как-нибудь успокоить Попова, и я
говорю:
- Может, все же придет?
- Снаряд мало - плохо. Лошка не идет - плохо. Кривенок пропал - плохо.
Три плохо - очень большое плохо.
Кривенок, однако, вскоре является.
Сперва откуда-то из-за бруствера с грохотом падает на огневую тяжелый
закрытый ящик. Мы вскакиваем со станин, и сразу же из соседней воронки
переваливается к нам Кривенок. Гимнастерка выбилась у него из-под ремня,
весь он в земле, грязный и пыльный. В одной руке боец держит моток
металлических пулеметных лент, в другой - широкий эсэсовский кинжал.
- Где, зачем ходи? Почему плохо делай? - сразу набрасывается на него
Попов.
Кривенок отдувается, привстает на коленях и начинает заправлять
гимнастерку, с явной укоризной поглядывая на наводчика.
- Вот, - кивает он на снаряды. - На Степановской огневой взял. И
патроны.
- Степанов ходи? А где Степанов? - добреет Попов.
- Они-то укатили. Успели, - говорит Кривенок. Затем берет кинжал с
тусклой гравировкой "Deutschland uber alles" [Германия превыше всего
(нем.)] и начинает вытирать его о землю. Лезвие и рукоятка в крови. И я
вдруг догадываюсь, где он взял ленту.
- Что, на дорогу ходил?
- Где был - там меня уж нет, - огрызается Кривенок.
- А это? - киваю я на кинжал.
Кривенок вгоняет его в черные лаковые ножны и как-то неприязненно
посматривает на меня.
- Ну и что? - бросает он. И другим тоном, спокойнее уже сообщает: - Вон
пехота пошла, видели?
- Как пошла?
Попов от неожиданности моргает глазами и привстает на коленях. Я также
оглядываюсь поверх бруствера. Видно, как вдали по склонам холмов бредут
вниз редкие группы людей. Задние несут ПТР, кто-то тащит станковый
пулемет. Они переходят открытое место и по одному скрываются в ходе
сообщения, который ведет в тыл. В первой траншее уже никого не видно.
- Ай-яй! - озабоченно произносит Попов и умолкает.
Говорит больше нечего, мы и без слов понимаем, что произошло.
- Ой как нехорошо! Гитлер скоро-скоро иди. Давай земля копай.
С каждой минутой положение наше ухудшается. Только теперь ничего не
сделаешь, надо ждать Лешку или счастливого случая и готовиться к бою.
Попов остается на огневой, а мы с Кривенком лезем в окоп. Окопчик наш
помелел, бруствер разбит. По обеим сторонам густые оспины минных воронок,
трава пересыпана пылью. Кривенок берет лопату со сломанной рукояткой, я -
простреленную, с порванным ремешком каску, и мы начинаем углублять окоп.
Пот, перемешанный с пылью, грязью блестит на наших лицах. Солнце,
кажется, уже склоняется к вечеру, но палит нещадно. Очень хочется пить. В
голове сумбур, говорить нет никакого желания, дремотная леность овладевает
телом.
Я выгребаю из окопа комковатый с черноземом грунт и высыпаю его на
бруствер. Кривенок копает в трех шагах от меня, он какой-то непонятный
сегодня, совсем исчезло его сдержанное дружелюбие. Кажется, за весь день
парень не сказал ни одного доброго слова и будто невидимой стеной
отгородился от меня.
- Слушай, - тихо говорю я. - Ты чувствуешь, что будет? - Он глядит на
меня холодными глазами и молча продолжает выбрасывать землю. - Туго, брат,
будет.
- Ну и черт с ним! - бросает Кривенок.
Я всматриваюсь в парня: вид у него никудышный, действительно, лучше не
приставать к нему с разговорами. Но чего это он такой злой сегодня? Разве
мы чем-нибудь обидели его? Я некоторое время думаю, стараясь что-то
понять, и одна догадка появляется в моей голове:
- Слушай, Кривенок! Ты чего злишься?
- Ничего я не злюсь, - говорит он и поднимает на меня неласковый
взгляд.
- Нет, не скрытничай. Ни к чему.
Кривенок с яростью вымахивает через голову полную лопату земли и тяжело
дышит. Но я жду. И вдруг он выпрямляется.
- На Задорожного из-за Люси бросился? Да?
- А тебе что - Задорожного жалко?
- Плевать мне на Задорожного.
Так вот оно что! Теперь уже исчезает догадка, теперь все понятно. Но
что я могу сказать ему. Соврать, что Люся тут ни при чем, у меня не
поворачивается язык, а сказать правду я не хочу.
Кривенок молчит. У меня также пропадает охота к разговору, и я налегаю
на каску.
В конце окопчика торчит из земли помятый рукав, я тяну его - это бушлат
Желтых. Странное впечатление производят на меня вещи убитых. Бушлат
старенький, густо промаслен и запачкан грязью, один погон на плече
оторван, на другом красная полоска нашивки. Я помню, как Желтых пришивал
ее. У него не было тогда иголки, и я дал ему свою с черной ниткой.
Под бушлатом еще и вещевой мешок. Что-то твердое попадается мне в руки,
и не без любопытства я развязываю лямки. Чужой вещмешок - что чужая душа.
Я нащупываю в нем вафельное полотенце, портянки, наставление по
противотанковой пушке, пару кожаных подошв, перчатки мотоциклиста с
длинными широкими нарукавниками и на самом дне какую-то замысловатую
шкатулку с лаковой крышкой... Эти находки несколько удивляют меня.
"Старый, мудрый Желтых, - думаю я. - Ты был богат своим житейским умом,
но разве не видел ты, сколько оставалось в ротах таких вот никому не
нужных котомок после удачных и неудачных атак? Знал же, но, видно, не мог
преодолеть искушения припрятать, сберечь какую-нибудь безделушку, а жизнь
свою беречь не умел..."
Я выбрасываю за бруствер эту незавязанную, теперь никому не нужную
котомку и снова беру каску. Сухая, накаленная солнцем земля, как гравий,
противно скрежещет по стали. Мне не видно, что делается на поверхности, но
Попов молчит, и в голову лезет всякое.
Мне вспоминается давнишний наш комиссар, который однажды перед атакой
тщательно начищал свои хромовые сапоги, только что сшитые
сапожником-партизаном, и был убит через час, даже не запачкав как следует
тех сапог. Встает перед глазами отрядный старшина Клыбов, известный у нас
скупердяй и барахольщик, у которого нельзя было выпросить лоскут на
заплатку и который возил с собой три воза разных трофеев. Снаряд ударил
как раз в повозку, где сидел старшина, и разбросал по кустам все богатство
хозяина вместе с его потрохами. Помню, видел я в госпитале, как хирург
оперировал одного солдата и, наверное, около часа ругался. Оказывается,
немецкий осколок разбил в кармане этого автоматчика семеро часов, и сотни
шестеренок, осей и пружинок вонзились в бедро. Нет, пусть будет проклято
барахло, причиняющее лишние заботы людям! До него ли мне нынче, когда
стоит только зажмурить глаза, - и вот они, страшные колеи...
Но неужели это так и сойдет в могилу со мной и бесследно исчезнет моя
неотмщенная ненависть? Неужели мы обречены тут на гибель и ничто не сможет
выручить нас?
Нет! Я не верю в это. Если есть справедливость на свете и разумный
смысл в жизни, то я буду жить. Я должен жить - погибать мне нельзя.
15
- Лошка! - вдруг кричит Попов. - Ребята, Лошка!!!
Мы с Кривенком вскакиваем в окопе. Попов здоровой рукой показывает в
поле, туда, где нет ни немцев, ни наших. Действительно, по пологому
косогору вдали кто-то бежит.
Человек еще далеко, и видно только, как катится по зеленому полю
маленькая его фигурка в зеленовато-желтой, выцветшей на солнце одежде.
Несомненно, он направляется к нам.
Человек тем временем исчезает в лощине. Несколько минут мы ждем, не
сводя с того места глаз, и он снова показывается из-за ближнего гребня и
быстро бежит вниз.
- Молодэц Лошка! - довольно, почти радостно говорит Попов.
Это хорошо, что он возвращается, только бы не помешали немцы. Они не
так уж далеко и, наверно, заметят одинокого в поле солдата. Я настороженно
всматриваюсь в дорогу, но там никого, только чадят, догорая, автомобили;
другие, подбитые и брошенные, неподвижно стоят в канаве. Танк все еще
курится изнутри, на ветру вьются редкие космы дыма. В воздухе стоит
приторный смрад бензина, краски, жженой резины и еще чего-то до тошноты
горьковато-сладкого.
Но почему-то умолкает Попов, хмурится сосредоточенный Кривенок. Я ищу в
поле маленькую фигурку нашего посыльного и удивляюсь. Начинает казаться,
что это не Лешка, и даже не солдат, и не мужчина. Да, конечно, придерживая
под мышкой какую-то ношу, бежит женщина в военной форме.
Самый зоркий глаз, однако, у Попова. Он несколько секунд остро
всматривается в даль и с радостным удивлением восклицает:
- Луся!
Да, это Люся. Как ни странно, ни глупо и ни удивительно, но это она. Я
сам уже вижу, как часто мелькают в траве ее быстрые, в черных сапожках
ноги и развевается на ветру золотистая шапка волос. Под мышкой у нее
санитарная сумка. Конечно же, Люся спешит к нам.
Тревожная радость охватывает меня. Зачем бежит она? Может, случилось
что с Лешкой? Может, она думает, что он тут, и потому не выдержала,
помчалась? Но тогда лучше бы она не показывалась к нам сегодня. А может,
это ее послал комбат Процкий с приказом? Но зачем Процкий будет посылать
санинструктора, разве не нашлось бы другого солдата в полку? Я все думаю и
не могу понять, почему и зачем она бежит сюда.
- Вот молодэц! Ну, молодэц! Ох, Луся! - восхищается Попов, навалившись
грудью на бруствер.
На его вспотевшем широком лице блуждает добродушная улыбка. Кривенок же
сжимает челюсти и, не сказав ни слова, лезет назад в окоп.
Я уже не могу оторвать глаз от нее. Она бежит! Мелькают на солнце ее
загорелые коленки, и треплются на ветру волосы. Она перескакивает через
обмелевший травянистый ручей и, чуть замедлив бег, поднимается на
пригорок, где находимся мы. Тут ее немцы еще не видят. Но скоро она
выберется на открытое поле и тогда, кто знает, как повезет ей. Только бы
проскочила, только бы успела!
Занятые Люсей, мы не видим, откуда вдруг по орудийному щиту звонко
щелкает пуля. Попов сползает вниз, я плотнее прижимаюсь к земле, и сразу
же далекая и короткая очередь бьет по брустверу и пушке.
- Сволочь немец! Подсолнух сидит! - говорит Попов. - Ох, Луся!
Я ложусь на горячую землю под бруствером и то и дело поглядываю туда,
где бежит Люся. Последние метры открытого пространства - и она исчезает из
нашего поля зрения, но вот-вот должна появиться снова. Попов скорчился под
низеньким щитом пушки и кричит на Кривенка:
- Почему ты? Бросай лопат, стреляй! Быстро!
Кривенок оставляет лопату и высовывает из-за бруствера пулемет. Тотчас
же длинная очередь бьет по ближайшим стеблям подсолнечника. Склоненные
желтые головы его шевелятся, некоторые надламываются и опадают.
И вот Люся показывается. Она выбегает из-за пригорка, на секунду
останавливается, окидывая взглядом поле, и снова бежит уже напрямую. Нам
теперь видно ее усталое, раскрасневшееся лицо, заметно, как мельтешит,
поблескивает на груди ее медалька. Люся оглядывается по сторонам, смотрит
на нас и, кажется мне, улыбается. Только вдруг она падает. Вздрогнув, я
высовываюсь из-за бруствера, оглядываюсь: нет, из подсолнечника не
стреляют. Уперев приклад в плечо, Кривенок зорко всматривается туда. Ага,
это с другой стороны - из траншеи! Несколько очередей приглушенно
доносятся оттуда, - значит, и там уже немцы. Но Люся все же вскакивает и,
пригнувшись, быстро устремляется вперед.
Кажется, нам придется плохо. Мы понимающе переглядываемся с Поповым,
переводим взгляды в поле. Когда немцы с обеих сторон и впереди - дело
дрянь. Они явно окружают нас.
Вдвоем мы заносим станины. Попов начинает крутить маховики, потом
склоняется к прицелу, и пушечка, грохнув, подскакивает. Картечь сотней
пуль разбивает дерн, поднимает на траншейном бруствере облако пыли, и
автоматные выстрелы утихают. Я снова заряжаю, но наводчик, поглядывая в
прицел, не стреляет.
- Ага, нехорошо! - зло ворчит он.
А Люся - вот она, вот. Последние метры она ползет, ловко изгибается в
траве ее узенькая спина. Никогда не видел я, чтобы так ловко ползли даже
опытные пехотинцы. Еще несколько шагов, еще!.. Люся минует примятую
кукурузную кучу, подползает к брустверу и останавливается. Из-под
растрепанных, золотистых волос, улыбаясь, поглядывает на нас и тяжело
дышит. Я весь напрягаюсь, будто мне, а не ей теперь предстоит самое
страшное - преодолеть бруствер, и мысленно шепчу: "Ну быстрей же! Быстрей!
Прыгай!"
И вот она вниз головой бросается через бруствер, в орудийное укрытие,
падает с плеча сумка с красным крестом, и мы бросаемся к девушке. Нет,
она, кажется, не ранена, она только прижимается спиной к стене, закидывает
голову и часто-часто дышит. Тонкие ноздри ее вздрагивают. Несколько секунд
мы молча глядим, как судорожно бьется на ее шее маленькая жилка, как
устало и нервно подрагивают на земле перепачканные, в царапинах пальцы, и
теплая волна нежности к этой девушке разливается в моей груди. Как это я
мог плохо думать о ней, почему я сомневался, разве не видно, что она самая
лучшая, самая чистая на целом свете!
- Ой, мальчики! Мальчики!.. - хочет сказать она что-то еще, но
задыхается.
- Молчи, Луся. Мало-мало молчи, - говорит Попов, стоя перед ней на
коленях и с благоговением глядя на девушку.
- Вот... приказ принесла... Комбат сказал... расстрелять снаряды и...
уходить.
Я вскакиваю, срываю с головы пилотку и бью ею о землю:
- Зачем прибежала? Что, солдат не было? Куда бежала? Куда теперь, к
чертям, пробьешься?
Люся виновато молчит.
Попов, раскрыв свои узкие, с припухшими веками глаза, какое-то время
глядит на нее, затем зло сплевывает в песок:
- Правда говори Лозняк. Зачем бежал? Поздно бежал. Не надо бежал.
Теперь что делай?
- Ладно, мальчики, не злитесь на меня, - вздыхает Люся. - Как-нибудь
выберемся.
Она выпрямляет голову, и взгляд ее падает на наших покойников.
Тревожная озабоченность мгновенно гасит усталое возбуждение на ее лице.
- Кто это?
- Один пехотинец, - говорю я. - А там командир и Лукьянов.
- Команды? Луся, команды? - вздыхает Попов.
Наморщив переносье, Люся жалобно всматривается в лицо убитого и молчит.
Тогда Попов спрашивает:
- Задорожный пропадал?
Она выходит из оцепенения, вздыхает, поджимает под себя ноги,
поправляет коротенькую юбку на ободранных до крови коленях и сообщает:
- Задорожный ранен, вот я и побежала.
Что-то недоброе тревожит меня.
- Что, сильно ранен?
- Да нет, легко, - говорит Люся и прикусывает губу.
Большая и нежданная радость моя быстро меркнет, смысл нового приказа
омрачается горечью разочарования. Куда же тут пробьешься теперь? Хоть бы
на какой час раньше...
Из окопа длинной очередью бьет пулемет Кривенка. Попов, пригнувшись,
ползет к пушке. Я хватаю автомат и лезу за ним.
Ну конечно, они уже идут сюда. Из подсолнуха их высыпает в поле человек
двадцать. На ходу, не целясь, они начинают строчить из автоматов. Пули
стегают по брустверу, бешено цокают по металлу пушки, проносятся над
огневой. С другой стороны - из пехотинской траншеи также выскакивают и
бегут сюда немцы.
Вот оно, кажется, начинается, самое страшное. И Люся!.. Надо же было ей
влезть в это пекло! Какого черта летела сюда? Ведь пропадет понапрасну...
Кривенок часто бьет из пулемета, бешено брызжут вокруг горячие гильзы.
Попов целится в тех, что бегут от траншеи. Я со снарядом в руках гнусь
между станин и, напрягшись всем телом, жду первого выстрела. Но Попов
медлит, и я знаю - он подпускает ближе. Вблизи им уже спасения не будет.
Хорошо, что Кривенок притащил еще ящик, ведь картечи у нас осталось только
семь гильз, восьмая у меня в руках, одна в стволе, одну мы уже
выпустили...
"Держись, Лозняк, держись! Время твое настало. Помни, помни колеи!" -
мысленно говорю я себе, и эти слова придают мне силы.
"Гах!" - бьет и отскакивает назад пушка. Потом еще и еще, и все вокруг
утопает в бешенстве громов, молний, пыли и горячих, путаных мыслей...
Как-то все же случается, что атаку мы отбиваем и никто из нас не
гибнет. В принесенном Кривенком ящике лежат еще три снаряда. Не везет
только нашей пушчонке. Ствол ее остается на откате - вперед не идет.
Где-то пробило противооткатный механизм, и из-под казенника по земле течет
зеленоватый ручеек веретенки. Попов сидит меж станин, раскинув ноги, я на
животе лежу возле сошника, мы выплевываем изо рта песок и тяжело дышим.
Рядом из укрытия высовывается взлохмаченная ветром голова Люси - ее
большие серьезные глаза смотрят на нас. В окопе лязгает металлической
лентой Кривенок.
Немцы куда-то исчезли, видно, убрались в подсолнечник и траншеи. В
траве прибавилось еще с десяток трупов. Но и мы изнемогли, пот заливает
глаза, мучит жажда. Какое-то время мы сидим возле орудия. Попов то ли от
усталости, то ли от душевной тоски становится мрачным и долго молчит.
Потом смотрит на меня и зло произносит:
- Лозняк, помнить надо! Желтых погибай - помни! Лукьян погибай - помни!
Солдат погибай - помни! Гляди - и все помни! Век помни!
Он отворачивается, вытирает лицо рукавом и спокойно добавляет:
- Пушка помирал. Автомат бери, гранат бери, нож бери...
Да, дошла очередь до автоматов, ножей и гранат - я это чувствую.
Пушечка послужила нам, и неплохо, но все же кончилась ее служба.
Я сползаю с площадки в укрытие и там выпрямляюсь. Люся сидит над
Лукьяновым, сбоку лежит ее автомат. Я берусь за кожух - горячий. Нет, это
не от солнца - это она стреляла, а мы в грохоте и громе даже не заметили
того. Я вынимаю диск, патроны в нем еще есть, но немного - диск легкий.
Автомат этот Желтых, я узнаю его по новенькому кожаному ремню от немецкого
карабина. Затем начинаю собирать патроны - из магазинов, подсумков, из
карманов убитых. Набирается всего на два диска, не больше. Этого, конечно,
мало. Правда, в окопе должны быть еще, там же лежат гранаты. Тем и будем
отбиваться.
Торопливо заряжаю магазин. Патроны в нем надо ставить прямо, но пальцы
не слушаются, и патроны рассыпаются в пазах. С тупой злостью я ругаю
патроны, конструкторов этого неудобного магазина и с досадой - приказ
комбата, который не принес нам спасения. Затем поглядываю на откинутую
руку Желтых. Часики его все тикают, красная стрелочка торопливо бежит по
черному циферблату - скоро пять. Только еще пять часов, а кажется, с утра
прошла целая вечность и пережито столько, что иным хватило бы на весь век.
Мне очень плохо, очень тоскливо и очень трудно. Но все же где-то в
глубине души теплится радость, и а знаю - это от Люси. Я чувствую ее тут,
если и не вижу, слышу ее дыхание, каждое движение. Только все думаю,
убережем ли мы ее?
Люся тем временем возится с Лукьяновым, отстегивает от своего пояса
фляжку и подносит к его губам. Вода по грязной шее льется, стекает вниз.
Лукьянов оживает, тихонько загребает землю руками и, опираясь на локоть,
пробует встать. Запекшиеся губы его шепчут:
- Я сейчас... Сейчас...
- Не надо, лежи. Еще пей... Еще, - говорит ему Люся и наклоняет фляжку.
Лукьянов пьет. Кадык на его худой шее судорожно ходит вверх-вниз.
Наконец солдат поднимает бледные с просинью веки.
- Спасибо, - произносит он слабым голосом. Затем, помолчав, беспокойно
оглядывает бруствер, небо и тихо спрашивает: - Где немцы?
- Лежи, лежи, - горестно успокаивает его Люся. - Все хорошо. Лежи. Не
надо о немцах.
Кажется, это настораживает Лукьянова, внимание его сосредоточивается и
взгляд останавливается на Люсе.
- Мы не в санчасти? Нет?
- Молчите. Нельзя разговаривать - хуже будет, - будто ребенку,
разъясняет Люся.
Лукьянов как-то спокойно опускает веки, прикусывает губы и в
настороженном раздумье спрашивает:
- Пожалуй, я умру? Да?
- Ну, что вы? - удивляется Люся. - Зачем так думать? Вот отобьемся,
отправим вас в госпиталь, и все будет хорошо.
- Отобьемся... - шепчет Лукьянов, кусает губы и снова пробует встать.
Люся мягко, но настойчиво укладывает его на спину. Вдруг каким-то
чужим, натужным голосом от требует:
- Где мой автомат? Дайте автомат!
- Ну лежите же! Что вы такой неспо
...Закладка в соц.сетях