Жанр: Драма
Повести
...он замуштрует и нас и себя, и мы злимся в душе
на такую его чрезмерную усердность.
Желтых же просто обожает его. Если надо куда-нибудь сбегать или
постоять лишний час на посту, командир никогда не назначит Попова, а чаще
всего меня, или Лукьянова, либо Лешку, если, конечно, тот не отговорится.
Вот так и живем мы, небольшой орудийный расчет, шесть человек, валяемся
долгие дни в узком окопе-ровике и с нетерпением ждем вечера с его
несколько иными, чем днем, заботами.
3
Прежде всего: голод - не тетка.
К вечеру мы все так голодны, что не помогают ни курево, ни увесистые
головы подсолнуха с мягкими, еще не созревшими семечками, которыми мы
запасаемся с ночи. Хочется есть. В это время жидкая мамалыга - каша,
которую, поев, мы все дружно охаиваем, - кажется нам необыкновенно
желанным блюдом. Таким же вкусным представляется нам и хлеб - черствый,
колючий, пополам с кукурузной мукой. Вот и теперь в нише, на верхнем
снарядном ящике, лежит высохший остаток чьей-то недоеденной пайки и каждый
из нас время от времени поглядывает туда. Первым, конечно, не выдерживает
Лукьянов. Перестав на минуту чертить, он испачканными пальцами как-то
стыдливо тянется к хлебу и, не глядя ни на кого, спрашивает:
- Никто пожевать не хочет?
Коротко взглянув на него, мы все молчим.
- Так я съем, - тихо говорит Лукьянов.
И он жует этот кусок, с усилием двигая челюстями под тонкой кожей худых
щек, а мы глотаем слюну и отводим взгляды в сторону.
Лукьянов только недавно вылез из-под шинели - дважды в день, утром и
вечером, его трясет малярия, и только к ночи он немного приходит в себя.
Мы прощаем Лукьянову несдержанность, понимая, что в плену ему пришлось
хлебнуть горя. Хлеб он съедает до последней крошки и поглядывает на небо,
еще полное золотистого отсвета заходящего солнца. На стене же окопа и на
бруствере уже нет ни одного лучика - все внизу застлано тенью. Откуда-то
тянет прохладой, медленно наступает вечер.
Все мы нетерпеливо ждем того часа, когда на землю опустится ночь. Ждет
его и Желтых - ночью он ходит к начальству или в пехоту, где у него много
друзей и знакомых, ведь старший сержант - ветеран полка. Ждет вечера и
Попов. Сразу, как только стемнеет, он вылезает из окопа и начинает
хлопотать возле пушки - протирает запыленный казенник, прицел, вытряхивает
чехлы и обновляет маскировку. Лешка вечером, словно молодой медведь,
валяется на траве или бродит возле огневой в поисках мелких приключений.
При удобном случае он не преминет улизнуть в деревню, где ему удается
иногда раздобыть вина и закуски. Лукьянов, как только приносят ужин,
наедается и тихонько пристраивается подле окопа, уйдя в свои затаенные
думы. Я тоже жду того часа, когда можно посидеть в тишине на бруствере и
вслушаться в ночь, всегда полную далеких и близких, явных и загадочных
звуков. Но в их бесконечном множестве я стараюсь уловить шаги - легкое
шуршание по знакомой тыловой тропке. Я жду их долгие, мучительные сутки,
жду, сам не зная почему, наперекор своей воле...
Между тем быстро темнеет. Вечер гасит в небе золотисто-опаловый свет, с
востока наплывает и ширится глухая синевато-сизая тень, окоп погружается в
сумерки. В снарядной нише и под палаткой, которой накрыт дальний конец
нашего убежища, уже ничего не видно, значит, пора вылезать. Желтых, став
на колени, подпоясывается широким румынским ремнем со множеством дырочек,
небрежно одергивает гимнастерку и глуховато командует:
- А ну, собирайсь за ужином! Пойдут сегодня... - На момент он
замолкает, оглядывая нас. - Пойдет Лукьянов и...
Желтых секунду раздумывает, кого назначить вторым, но рядом вскакивает
Лешка:
- И я, командир!
- Чего это ты такой быстрый? - удивляется старший сержант.
Лешка горделиво выпячивает крутую широкую грудь, большими пальцами
ловко сдвигает под пряжкой сборки: воротник его франтовато расстегнут и
белеет свежей полоской марли.
- Нужно, - улыбается Лешка и подмигивает одним глазом.
- А-а, - догадывается Желтых. - Известно... Ну что ж, дело молодое. Не
то что нам, старикам...
"Черт бы его взял, этого хвата Лешку, - думаю я, - всегда он первый".
Сегодня на батальонной кухне дежурит Люся, санинструктор, младший сержант
медицинской службы - та самая наша Синеглазка, которую так жду и я и
которую первым увидит Лешка. Сразу становится скучным весь этот
долгожданный вечер, не радует и предстоящий ужин.
- А что же, законно! - повторяет Лешка свое любимое словцо и,
бесцеремонно расталкивая нас, пробирается к выходу.
Мы вылезаем из окопа. Сумерки уже плотно застлали землю, вблизи еще
видны кукурузные кучки и кое-где черные глазницы воронок, но вражеские
холмы скрылись, потонули в дымчато-сумеречном тумане, и в небе загораются
первые одинокие звезды. Удивительно, как хорошо тут - привольно и широко,
как много воздуха! И я думаю, как мало надо человеку, чтобы почувствовать
незамысловатую прелесть жизни, коротенькую, на несколько минут, радость.
Потом эта радость исчезнет, человек слишком быстро привыкает к хорошему и
перестает ощущать его.
Пехота тоже задвигалась. Кто-то зовет какого-то Солода, в сумерках
бряцает оружие, слышится приглушенный топот ног. Собрав котелки,
Задорожный с Лукьяновым уходят по тропке к полоске подсолнуха в тыл.
Скоро ужин. Я ложусь на закиданный кукурузой бруствер и гляжу вверх. В
высоком и еще прозрачном небе горят россыпи звезд, но их как-то мало,
совсем не то что зимой. Широко и раздольно поблескивает ковш Большой
Медведицы. По давней школьной привычке я провожу от его края прямую и
нахожу Полярную в хвосте Малой Медведицы. Там, далеко на севере, в стороне
от отрогов Карпат, что в погожий день синеватой дымкой выступают на
горизонте, лежит мой край, моя истерзанная Беларусь. Скоро исполнится год,
как я оставил ее. Беспомощного, спеленатого бинтами, с перебитым бедром,
самолет перенес меня в тыл, добрые люди выходили, я снова веял в руки
оружие, но там остались мои земляки, мои старенькие родители, остались в
лесах партизаны родного отряда "Мститель". Я не попал к ним обратно -
военная судьба забросила меня на фланг огромного фронта в Румынию; но -
что поделаешь - моя душа там, в далекой лесной стороне. Как аист, кружит
она над ее полями, перелесками, большими и малыми дорогами, над
соломенными стрехами ее деревень. Днем и ночью стоят перед моими глазами
синеокие озера нашего края, шумливые дремучие боры, полные всякого зверья
и птиц, поживы в ягодную летнюю и осеннюю грибную пору, столь памятные
загадочными детскими страхами. Но то было давно, в полузабытое и
непостижимо беззаботное время, когда на земле был мир. Теперь все
изменилось. Теперь в черной тоске молчат деревеньки, пустуют поля, а на
западе над борами еще катится голосистое эхо партизанских боев. Другой,
суровой и беспокойной жизнью живет теперь моя Беларусь, непокоренная,
героическая, славная многотрудными делами тысяч своих сражающихся и павших
сынов. И я всегда ношу в себе молчаливую гордость за них, скромных моих
земляков, и знаю, что я в большом неоплатном долгу перед моей землей и
моим многострадальным народом. Но я только солдат, - видимо, час не пробил
еще, и я жду, терпеливо и долго.
Рядом на жесткие стебли маскировки опускается Кривенок. Он не ложится,
как я, а молча сидит и вглядывается в ночь. Мне снизу хорошо видна его
настороженная и какая-то четко-нервная худая фигура; голова у Кривенка
большая, лобастая, пилотка надета поперек. Парень он с норовом, молчун и,
как говорит Лешка, совершенно без чувства юмора, поэтому они
принципиальные противники. Меня также не очень располагает его характер,
но мы тут самые молодые с ним, что невольно и без слов дружески связывает
нас. И еще: с самого начала войны наши сердца глухи к слову "почта". Мы не
бросаемся, как все, к солдату, который приносит из штаба письма, никто
никогда не прислал нам ни одного треугольника. Мои родители в оккупации, у
Кривенка их нет совсем.
Но вообще он неплохой товарищ, хоть и упрямый. Правда, из-за своего
упрямства Кривенок уже не раз был наказан. Как-то, возвращаясь из санбата,
где ему залечили рассеченное лицо, он встретил разведчиков с двумя
немцами. То были "языки", за которыми ребята несколько ночей подряд
ползали в тыл к врагу и теперь, довольные удачей, вели пленных в штаб. Но
где Кривенку было разбираться в этом, если еще болела щека и жажда мести
распирала его душу. Он набросился на пленных. Взбешенные хлопцы едва
спасли "языков" и вместе с ними привели в штаб Кривенка, под глазом
которого расплывался багровый синяк.
В штабе его долго ругали разведчики, начальники служб и, наконец, для
окончательного разговора привели к командиру дивизии. Тот так же, не щадя,
отчитал солдата, но Кривенок не промолвил ни слова в свое оправдание, все
молчал, и полковнику, наверное, показалось, что он раскаивается. Вдоволь
покричав, командир спросил:
- Ну, ты понял? Будешь еще самоуправничать?
Солдат, насупив изувеченное лицо, молчал.
- Я спрашиваю! Отвечай!
- Попадутся - все равно поубиваю, - мрачно пообещал Кривенок.
Этот ответ и решил судьбу упрямого солдата. Кривенок попал в штрафную
роту, где ему, однако, посчастливилось - провоевал три долгих месяца и
даже не был ни разу ранен. Потом на бесчисленных дорогах войны он все-таки
отыскал свою часть и однажды с трофейным пулеметом на плече заявился на
батарею. Желтых ворчливо пожурил хлопца и зачислил его в пулеметчики,
разумеется, по совместительству с обязанностями орудийного номера.
- Слушай, Кривенок, - спрашиваю я, - откуда ты родом?
- А ниоткуда.
- Как это?
- А так. Родился под Смоленском. А потом, когда мать умерла, где только
не побывал. Все детдома обошел.
- Плохо все же так... без родного угла.
- А на черта мне угол. Тебе много пользы от него?
- Много, - говорю я, подумав.
- А мне плевать. Гадов бить всюду одинаково, - ворчит Кривенок. Голос у
него раздраженный, отрывистый.
- Чего это ты нервный такой? - как можно добродушнее спрашиваю я.
Но Кривенок только ругается:
- А ты не будешь нервный?.. Расписать тебе морду так - небось
занервничаешь.
- Люди с разными лицами живут.
- Живут! - Он ерзает на комьях и глядит в сторону, опершись на локоть.
- Знаю, как живут. Каждому от тебя отвернуться хочется.
- Это ты напрасно. Девок же у нас нет. Чего стыдиться?
- Девок, девок! - едва слышно ворчит Кривенок. - Плевать мне на девок.
Однако он заметно нервничает, швыряет в темноту ком земли, вытягивается
на бруствере и снова садится.
- Да и тут... Люська эта ходит...
Так вот в чем дело! Это правда, она всегда меняется, становится более
сдержанной и мрачнеет, когда встречается взглядом с Кривенком, хотя ведет
себя с ним, как и со всеми. Да и Кривенок, кажется, старается быть
подальше от нее и никогда не заговорит, не поздоровается. И вдруг меня
осеняет догадка, от которой холодеет на сердце. Неужели? Но, видимо, так.
И Кривенок, будто в подтверждение моей мысли, говорит:
- Как к малому или больному ко мне... Раньше такая не была.
"Ну вот! Так оно и есть. И ему она не дает покоя в жизни", - думаю я.
Теперь понятно, отчего он такой нервный и грубый, особенно когда
появляется Люся.
Затаив дыхание я жду, что еще скажет он, но Кривенок молчит, и я тоже
умолкаю. Что я могу сказать ему? Сказать, что и мне она снилась дважды,
что и я вот теперь лежу и думаю: придет ли? Так хочется видеть ее,
слышать, чем-нибудь угодить ей. Необыкновенная, непонятная и никогда
прежде не испытанная нежность к этой девушке наполняет меня.
Эх, Люся, Люся! Когда я пришел в полк, она была на батарее санитарным
инструктором. Я видел девушек-санинструкторов и в других подразделениях;
они, казалось мне, несколько свысока относились к нашему брату солдату и
больше тянулись к офицерам. Это было понятно, но это и отталкивало нас.
Синеглазка же была простая, удивительно общительная и ко всему еще очень
красивая девушка. Невысокая, подвижная, с виду совсем еще девчонка лет
шестнадцати, она вела себя так, будто не знала, какая на самом деле
хорошая. У нас она пользовалась всеобщим уважением: и у бойцов, и у
командиров, молодых и постарше. Мы чуть ли не наперебой старались сделать
ей что-либо приятное, как-нибудь облегчить нелегкую ее фронтовую жизнь.
Правда, она не из тех, кто принимает ухаживания и заботы. Усердная в
службе, Синеглазка сама задавала нам немало хлопот своими заботами о нашем
здоровье, быте, гигиене. Видно, потому, а может, по какой-нибудь другой
причине начальство и решило забрать ее в полковую санчасть. Ее перевели от
нас, но никем не заменили, а девушка не забывает своей батареи, почти
каждую ночь прибегает к нам, и, наверное, половина из нас тайком влюблены
в нее. А она будто и не замечает того - по-прежнему со всеми одинаково
весела и, как всегда, заботится о нашей окопной жизни. И все же порою
кажется мне, что это не совсем так, что кто-то приворожил ее сердце, иначе
не присохла бы она так к нашему расчету.
Мы молчим и терпеливо ждем, сторожко вслушиваясь в неясные звуки ночи,
- только тех, привычных и желанных нам звуков не слышно.
- Да... Ну что ж, - отвечает Кривенок на какие-то свои мысли. - Поздно
уже.
У меня ноет, щемит сердце, и все думается, что сегодня Люся уже не
придет.
Но она все же приходит.
Приходит, когда мы уже почти теряем надежду увидеть ее и молча, уныло
сидим на бруствере. Рядом на огневой лязгает затвором Попов. Желтых стоит
на площадке между станин и по-стариковски глухо покашливает. Мы ждем наших
ребят с ужином и наконец слышим в сумерках знакомые голоса. Полные котелки
теперь уже не брякают, бойцы мягко ступают резиновыми подошвами своих
кирзачей, все явственнее доносится их говор, и мы вслушиваемся. Что-то
невнятное тихо произносит один голос - наверное, Лукьянов, потом
отзывается второй, - погромче - это Задорожный, и вдруг слышится тоненький
девичий смех. Кривенок вздрагивает и напряженно вглядывается в темноту.
- Ужин идет, - как всегда глуховато, но с заметной живинкой в голосе
объявляет Желтых. - А ну, давай тяни палатку! - И вынимает из кармана
ножик с деревянным черенком.
Этим ножом старший сержант, как отец в большой семье, режет для нас
хлеб, открывает консервы, колет сахар.
Пока Кривенок отряхивает запыленную за день плащ-палатку, они подходят
втроем. Лешка весело зубоскалит, явно адресуясь к Люсе, и она приглушенно,
радостно смеется.
- Полундра! - еще издали шутливо кричит Задорожный. - Ложки к бою,
гвардейцы!
- Добрый вечер, мальчики, - доносится из темноты такой необычный тут
своей задушевностью девичий голос.
Мы разноголосо здороваемся:
- Здрасьте!
- Добрый вечер!
- Законно! Вечер на "пять"! - развязно объявляет Задорожный. - Вот
ужин. А вот Люсик. Отведать, проведать и так далее.
Он ставит на землю котелки с супом и чаем. Лукьянов вынимает зажатую
под мышкой буханку и кладет на разостланную Кривенком палатку. Но мы уже
забыли, что проголодались, сидим и смотрим на нашу долгожданную гостью. А
она тут как дома, опускается на колени рядом с Желтых, снимает и
расстегивает свою толстенную медицинскую сумку.
- Молодец, Люська, - довольно говорит Желтых. - Не забываешь старых
друзей.
- Ну как же я могу вас забыть, - улыбается Люся - Вот мазь принесла. У
нас не было, так попросила, привезли из медсанбата... Мазать три раза в
день. И бинт, пожалуйста, новенький, для перевязки.
- Ну, спасибо. Но ведь сколько я этих мазей уже перемазал...
Желтых рад ее заботе, довольно сопит и сует баночку в карман. У
командира на ноге экзема, которая особенно беспокоит его в жаркие дни.
Люся настойчиво лечит Желтых уже не одну неделю.
- То была так себе. А эта новая... - уверяет Люся. - Только не
лениться, мазать три раза в день... Вот еще, забыла: комиссия в четверг,
так что, может, отпуск получите.
- Ого! - не выдерживает Лешка. - Вот это да! На Кубань. К Дарье
Емельяновне! Возьми меня в адъютанты. А, командир?
- Ладно!.. Рано еще ржать, - говорит Желтых и, позванивая медалями,
принимается за хлеб. - Думаешь, комиссуют? В медсанбат положат да мази
пропишут.
- О, тоже неплохо! Медсанбат! Сестрички-лисички. Не хуже Емельяновны, -
паясничает Лешка. Примерившись, он норовит выхватить из-под ножа командира
горбушку, но Желтых бьет его по руке.
- А ну погоди! Порядка не знаешь.
Возле Люси, несмело переминаясь с ноги на ногу, стоит Попов.
- Товарищ Луся. Сильно тебя просить хочу, - говорит он и смолкает.
- Ну что, Попов, говорите.
- Жена письма не слал. Почему не слал - не знай Попов. Надо штаб
документ пиши. Бумага печатку ставь.
- Послать запрос? - догадывается Люся.
- Вот, вот, запрос...
- Хорошо. Попрошу завтра в штабе. Скажите мне адрес.
Попов чешет затылок и вздыхает.
- Якутия. Район Оймякон...
- Боится, чтобы жена к шаману не перебежала... Пока он тут кукурузу
ест, - подтрунивает Лешка.
Люся с обидой упрекает его:
- Ну что вы, Задорожный. Все с шутками.
- Жена нету ходи шаман. Шаман нету Якутия, - серьезно говорит Попов,
делая ударение в слове "Якутия" на "и".
- Не слушайте его, Попов. Я все сделаю завтра, - просто обещает Люся и
закрывает сумку.
- Ну, дочка, садись ближе, поужинай с нами, - приглашает ее командир.
Однако Люся поднимается с земли.
- Нет, нет, вы ешьте. Я уже...
Она берегся за сумку, и мне вдруг становится нестерпимо грустно оттого,
что Люся вот-вот уйдет и я останусь в ожидании нового далекого вечера.
Девушка спешит и старается на ходу закончить свои дела.
- Лукьянов, вы все болеете? А как у вас с акрихином? Весь выпили?
- Еще на два приема максимум, - тихо и тоже с затаенной грустью
отвечает Лукьянов.
- Это мало. Возьмите еще немного. Только принимать регулярно. А то
некоторые выплевывают...
- Ото! Из таких ручек выплевывать? - притворно удивляется Лешка. - Вот
никакая холера не берет! А то из твоих, Синеглазка, ручек по килограмму
этой отравы съедал бы. Ей-богу! Чтоб я сдох!
- Ох и весельчак же вы, Задорожный! Насмешник! - улыбается в темноте
Люся.
Желтых тем временем раскладывает на палатке шесть ровных солдатских
паек и, видя, что мы медлим, привычно покрикивает:
- Ну, чего ждете? Калача? А ну хватай, живо!
Задорожный огромной пятерней хватает горбушку, сразу надкусывает ее и,
по-восточному скрестив ноги, усаживается возле палатки. Степенно берут по
пайке Попов и Лукьянов, поудобнее устраивается на земле командир. Только
мы с Кривенком неподвижно сидим на бруствере.
- Нечего дремать - суп остыл. Налегай, гвардия! Синеглазка, пожалуйста,
ко мне, будем на пару, так сказать, есть и так далее, - с легкостью
провинциального ухажера обращается Лешка к девушке.
Люся, однако, пробует его обойти.
- Нет. Вы ешьте, а мне еще в другой расчет, к Степанову нужно.
- Без тебя? Ни в жисть, - вскакивает и преграждает ей путь Лешка. - Ну
хоть пробу снять. Одну ложечку...
Люсе, видно, совсем не хочется есть, но попробуй отвяжись от этого
Лешки. Кривенок неподвижно сидит на бруствере и безучастно глядит, как
распинается Задорожный. Мне тоже почему-то неприятно и уже хочется, чтобы
Люся не послушалась Лешки и ушла. Но она не уходит. Лешка деликатно и
уверенно берет девушку за узенькие плечи и подводит к своему месту возле
палатки. Мне кажется, что она оттолкнет его нахальные руки, я уже хочу
крикнуть: "Отвяжись, нахал!" - но Люся вдруг послушно и легко садится с
ним рядом. Лешка доволен, он добился своего и, враз сменив
притворно-ласковый голос на грубый, кричит в нашу сторону:
- Эй, Кривенок! Не ешь - дай ложку!
- Иди к черту, - бросает Кривенок и вытягивается на земле.
Я вынимаю из-за голенища ложку и протягиваю ее Люсе. Но Люсе она,
конечно, не достается - Задорожный вырывает ложку из моих рук, а свою с
нагловатой услужливостью сует девушке.
- Ну, я только попробовать, - смеясь и, кажется, довольная его
вниманием, говорит Люся. - Раз вы такие гостеприимные...
- Мы? Го-го! Мы и самого румынского короля кукурузой накормили бы.
Котелок бы облизал! - хвастает Задорожный.
Люся зачерпывает суп. Какое-то время все молчат, работая ложками, потом
Желтых объявляет:
- А кулеш как будто ничего: есть можно... Ну, что там слышно в ваших
медицинских тылах? - спрашивает он девушку. - Скоро ли нам, дармоедам, в
наступление? А то всю румынскую кукурузу поедим.
- Ерунда! Куда спешить?! От кукурузы это не зависит, - говорит
Задорожный.
Но Желтых не терпит, когда ему возражают:
- Много ты понимаешь: не зависит! А ну скажи, Лукьянов, зависит ли
наступление от харчей?
- Безусловно, - тихо отвечает Лукьянов. - Харч - экономический фактор,
составной элемент, так сказать, всех действующих на войне сил...
Люся слушает их разговор, съедает несколько ложек супу и, взглянув в
нашу сторону, говорит:
- Что же это: я ем, а хлопцы голодные.
- Не помрут, потерпят! - бросает Лешка.
- Ну как же! Идите кушать, ребята, - зовет Люся.
- Сиди, говорю! Они не голодные. Лозняк, ты голоден, что ль?
- Сыт! - кусая губы, зло говорю я.
- Ну вот видишь: он сыт!
- Ой, неправда. Притворяется, - говорит Люся, оглядываясь.
Я молчу.
- Павлик, а ты чего заупрямился сегодня? - ласково говорит она
Кривенку.
- А ничего.
- Иди кушать.
- Ладно, отстань.
- Ну, что это вы такие, мальчики? Тогда это оставьте им.
Люся решительно забирает с палатки хлеб, котелок с остатками каши и
идет к нам.
- Ешьте, - просто говорит она, подавая мне котелок, хлеб и ложку.
Кривенок что-то хмыкает и начинает закуривать. Курить открыто нельзя,
но парень, видимо, забывает об этом и ярким огоньком раздувает цигарку.
- А ну, осторожней там! - строго прикрикивает Желтых. - Закочегарил!
- Будем есть? - тихо говорю я Кривенку, но он не отвечает, а все курит,
курит.
"Вот тебе и радость, - думаю я. - Вот и дождались..."
С болью и досадой я поглядываю на тусклую в сумерках фигуру Люси, с
ненавистью - на Задорожного и не могу понять, как это она не видит его
наглости, не замечает пошловатых шуток, относится к нему так, будто он тут
лучший среди нас, и мне даже кажется, что ей хорошо вот так сидеть с ним
рядом и есть суп.
- Ну, вот что! Поужинали - дай бог позавтракать, - говорит Желтых,
вытирая усы, и принимается за второй котелок. - Теперь будем пить чаек...
Но попить чаю ему не удается. Не успевает он снять крышку, как вверху
неожиданно и визгливо звучит: "И-у-у... И-у-у..."
"Тр-рах! Тр-рах! Тр-рах!" - гремят в темноте вокруг нас взрывы. Горячие
волны бьют в спины, в лица, обдают землей. Близкое пламя на мгновение
вырывает из темноты испуганные лица, ослепляет. И снова в воздухе:
"И-у-у... И-у-у!"
- Ложись! - властно кричит Желтых. - В окоп!
Я переваливаюсь через бруствер и падаю вместе со всеми в черную тьму
окопа. Кто-то наваливается на меня, больно ударив каблуком в спину. Земля
под нами рвется, вздрагивает раз, второй, третий... По головам, согнутым
спинам ударяют комья земли, и снова все утихает.
- Собаки! - говорит в напряженной тишине Желтых. Расталкивая нас в
темноте, он начинает вставать. - Засекли или наугад?
За командиром шевелятся остальные, кажется, все целы.
- О господи! И напугалась же я, - вдруг совсем рядом отзывается Люся, и
я вздрагиваю - ее теплое, слегка дрожащее тело только что прижималось к
моей спине. С непонятной неловкостью я отстраняюсь и, обрушивая землю в
окопе, даю место девушке.
Мы все встаем, вслед за Желтых начинаем вылезать на поверхность. А
возле плащ-палатки, будто ничего не было, спокойно доедая свой суп, сидит
Лешка.
- Ну и быстры же на подъем! - язвит он. - Трах-бах - и уже в траншее.
Вояки! Одним лаптем семерых убьешь.
Ему никто не отвечает. Желтых стоит, вслушиваясь в тревожную тишину.
Впереди над холмами взлетает первая за сегодняшний вечер ракета. Теряя
огневые капли, она разгорается, полминуты мигает далеким дрожащим огнем и
гаснет.
- А ты не очень-то! - говорит Желтых. - Гляди, кабы боком не вылезло.
Дошутишься.
- Ха! Двум костлявым не бывать - одной не миновать. Подумаешь!..
Ребята снова усаживаются вокруг палатки, опасливо поглядывая в сторону
немцев, а Люся, видно еще не успокоившись, стоит на выходе из окопа.
- Ой, неужели вы не боитесь? - спрашивает она Задорожного.
- А чего бояться?
- Завидую смелым, - говорит Люся и вздыхает. - А я все не привыкну...
Трусиха такая, ужас...
И тут я вижу Кривенка: он сосредоточенно и молчаливо сидит на прежнем
месте и курит из кулака. Однако его безрассудная храбрость, кажется,
остается никем не замеченной.
Задорожный тем временем, с аппетитом облизав ложку, встает во весь
рост, потягивается и снова обращается к Люсе:
- Смелее, Люсик! С нами не пропадешь! Идем провожу тебя до второго
расчета.
- Нет, спасибо, я сама, - отвечает Люся. - Где-то моя сумка? Не помню,
куда и бросила.
- Здесь сумка, - каким-то приглушенным голосом впервые отзывается
Кривенок.
Лешка, однако, выхватывает из его рук сумку и подает Люсе. Она надевает
ее через плечо и обходит огневую, чтобы выйти на тропку, ведущую во второй
батальон. Рядом идет Задорожный.
- Спасибо за ужин, мальчики. До свиданья.
- Ауфвидерзей, - развязно бросает нам Задорожный. - Я на секунду.
- Приходи почаще, - говорит Желтых Люсе. - Не забывай нас!
Я подхожу к Кривенку, поднимаю с земли опрокинутый котелок. Потом
сажу
...Закладка в соц.сетях