Купить
 
 
Жанр: Драма

Диверсант

страница №14

мы догадались. Немца
ждали.
Наконец его привезли, он зычно поприветствовал (по-русски):
- Здорово, большевистские прихвостни и жидовские комиссары!..
Мы уже привыкли к провокациям разных инструкторов, которые в понятных целях
честили-костили советскую власть, чтоб разозлить нас и вообще посмотреть, как мы реагируем.
Поэтому очень вяло ответствовали человеку, который назвал нас еще и "бандитствующими
ордынцами", считая, видимо, ордынцами тех, кто служил в татарской Золотой Орде...
К обеду, вспоминаю, доставили. "На десерт!" - так он выразился. Гимнастерка без
погон, шаровары, кирзачи. Что немец - можно было не спрашивать, в этом человеке было не
определимое никакими словесными портретами свойство, знакомство его со всеми столицами
Европы и умение пользоваться вещами, о назначении которых не ведал даже Алеша, четыре
года живший в Берлине (о чем знал только я). Смотрел этот немец на нас так, будто мы сейчас
начнем стрелять поверх его головы, по-русски говорил правильно, с акцентом, разумеется. Ко
всему был готов, удивить его было нечем, что, конечно, Григорий Иванович оценил, назвав
немца "фрицем". А тот мотнул коротко головой, уточняя: "Вилли... Вильгельм. Да, кстати,
военнопленный, не коммунист, понятно? Повторяю: Вилли, но не Бредель". Достал из сапога
завернутую в белую тряпицу ложку, похлебал ею щи из котелка, туда же смахнув кашу с
мясом. Ел бесшумно, нас не замечая. Вымыл котелок, ложку, руки. Затем попросил лопату и
вырыл как бы индивидуальную ячейку, предварительно узнав, где отхожее место. То есть
личную уборную себе, рядом с общим, коллективным сортиром: немец не желал даже в кругу
радиусом двадцать метров соседствовать с нашими фекалиями. Соорудил навес над
траншейкой, громко сказав: "Только для немцев". На что Григорий Иванович отнюдь не
миролюбиво вопросил: "Тебе что - морду набить?" Вилли сокрушенно, дивясь на
непонятливость, покачал головой:
- Немцы и русские - великие народы с общностью духа. Но последнее не означает, что
экскременты обеих наций должны лежать в одной куче.
Раскрыл томик Гауптмана, я подсел, заговорили. Мелькнуло знакомое мне по беседам с
Богатыревым слово "импрессионизм", пошла речь о немецкой культуре, Вилли не очень охотно
отвечал, чуя, видимо, какой-то подвох, и наконец произнес:
- За что я вас, русских, люблю, так за то, что гнилую картошку из грязного чугунка вы
берете позолоченной вилкой... Забыл вам всем сказать, что по приказу руководства вы обязаны
говорить со мной только по-немецки.
На такие приказы Григорий Иванович с высокой колокольни плевал, говорить по-немецки
отказался (он всегда за линией фронта играл роль дуролома полицая).
Калтыгину немец не понравился. Немцы, уверял он нас однажды, сволочи от природы,
спят и видят каждого русского на виселице. (Однажды я заговорил о немецком пролетариате и
мировой революции, так Григорий Иванович обиделся: за кого ты меня принимаешь, хлопец, я
тебе не Любарка, я не стукну, вот тебе мой сказ о мировой революции, она камнем висит на шее
трудящегося народа, эта мировая революция, изволь всех обездоленных обеспечить счастьем,
они же им, этим счастьем, подавятся.) Кое-как объясняться с Вилли он мог. Но из высоких
соображений общался с ним только через Алешу. В волнении, вовсе не показном, поднялся,
когда узнал, что Вилли ни разу не прыгал с парашютом. А тот высвистел в ответ что-то
бравурное.
- Скажи ему, - сказал он Алеше, - что меня три раза расстреливали, причем свои -
дважды. Так что прыгну.
- А свои - это кто?
- Скажи ему: сам еще не знаю.
Алеша подсел к Вилли, я тоже пристроился, повели речь о Берлине, который Вилли знал
хорошо. Сам он из Гамбурга, но - Потсдамское училище и служба в столице.
Ляйпцигерштрассе? Как же, приходилось бывать и там. Семья? Еще бы, полный комплект:
жена, дочь, сын, дети еще маленькие, сыну одиннадцатый год пошел, дочери и того меньше.
Сдался в плен сознательно, не каким-то там контуженым, а все взвесив, у него свои счеты с
Гитлером.
Сутки прошли - и Калтыгин, расспросив Алешу, вдруг изменил себе, признал в немце
нечто, достойное уважения и доверия, посматривал на Вилли так, словно тот изречет сейчас
нечто повелительное, важное, ценное, полезное. В ответ на мои невысказанные вопросы друг
Алеша сплюнул по-блатному и выразился кратко: наш Гришка хозяина почуял в немце, что не
раз бывало в истории России, но что никак не исключает варианта, при котором русский
человек Гриша пристрелит или придушит обожаемого немца.
На три часа приехал Чех. Походкою водолаза, бредущего по илистому дну океана, обошел
сад. Поднятием мизинца дал понять, что ничего не знает о деталях задания. Тем же мизинцем
подозвал меня в саду к себе. Мы стали друг против друга, вытянулись на носках, чтоб
центрироваться. Зеркальным отображением Чеха смотрел я на него, он - на меня, мы
корректировали себя собою же и наполнялись силой, я чувствовал, в какие узлы сплетаются
какие мышцы, как шевелятся они, принуждаемые к расплетению мыслями о сплетении.
Уехал он, так и не подойдя к немцу.
А с Вилли мы подружились. Вместе ходили по лесу, он много рассказывал. О конце
войны выразился так:
- Завершается цикл. Началась война летом - и кончится летом. В июне следующего
года. Чем думаешь заняться после демобилизации?
- Я буду писателем! - твердо ответил я. - Знаменитым писателем.
И благодарно глянул на Григория Ивановича, который подвел меня к этому решению.
Через сутки прибыл полковник, явно грузин, сопровождаемый робким по виду майором,
который и рассказал нам, что предстоит; и поскольку Вилли выполнит ответственную часть
операции, к нему следует относиться с полным доверием. Грузин полковник смотрел как-то
мимо нас, словно хотел, чтоб мы его не запомнили; он и слова даже не промолвил, но раз был
выше званием, то он как бы придавал наказам майора больший вес, что ли. Очень он мне не
понравился, чем - не знаю. Мы слушали как бы впрок, знали, что за час до вылета будет еще
один инструктаж, самый важный, и предполетное дополнение мы присоединим к только что
услышанному.

"Додж" прикатил. Двадцать минут до аэродрома, до заката - час еще, времени более чем
достаточно. Вилли переоделся во все немецкое, побрился, попрыскался одеколоном. Начал
было высвистывать какую-то потсдамских времен мелодию, но Алеша издевательски
расхохотался: "Рано пташечка запела..." Григорий Иванович достал заветную фляжку и
отхлебнул, подтверждая то, что мы с Алешей уже чуяли: не полетим! Какой-то сбой, что-то
где-то случилось, да и никто не сует нос в самолетный ящик, где мы расположились.
Но моторы уже заводились, рваный гул дрожал над аэродромом, который был для
вынужденных посадок летящих с запада самолетов, подбитых или с каплей горючего в баках.
Твердого, настоящего авиационного начальства над аэродромом не было, батальона
обслуживания тоже, иначе Алеша высмотрел бы какую-нибудь Настенку, удобную по крайней
мере для рифмы, смотался бы минут на пятнадцать к ней, как не раз бывало на других летных
полях.
Солнце закатилось, а с ним и вылет отменился, попили кофе с бутербродами, Вилли
похвалился сигаретами "Юно", для него припасли и "Мемфис" - египетские, наверное.
Совсем стемнело. Завалились спать - все, я тоже, но не спалось, неудобно, в самолетном
ящике умещалось три человека, не сгонять же Вилли, и я забрал телогрейку, устроился
снаружи. К часу ночи наступила полная тишина, ни единого огонька, безветрие, звезды сияли
ярко, во мне поднималась "манана", я заглушал ее, чтоб не расслабляться... Не спалось, я шел
по полю неизвестно куда, просто шел, была жажда движения. И вбивал в себя образы того, что
будет завтра или послезавтра, после приземления - сохранять эти образы надо было в темноте.
Потускнели звезды, померцали, как перед загасанием, на них наползла дымка - где-то там,
высоко, стало холодать, я повернул обратно, но "манана", вспышкой осветившая меня десять
или пятнадцать минут назад, нарушила ориентировку, я направился было к блеснувшему вдали
огоньку, но передумал и приблизился к немецкому танку. Он, танк, был целехоньким, лишь
правая гусеница расползлась, ничем не примечательный танк, я залез в него, чтобы выдрать
мягкое сиденье водителя: быть нам в ящике еще сутки, а там ни стула, ни матраца...

30


Юнга Хокинс сидит в бочке с яблоками и узнает о планах Сильвера, о тайнах
мадридского двора

Так я и заснул там, в танке, хорошо спал, но, конечно, глаза мои и уши продолжали
бодрствовать, я разлепил веки и привел себя в боевое состояние, когда уловил шаги двух
мужчин, приближавшихся к танку. Шли они со стороны леса, немцами никак не могли быть, но
я уже почуял что-то опасное.
Итак, они подошли к танку и сели рядом с ним. Оба курили, и кто они - я разнюхал в
буквальном смысле. "Казбек" - это грузин, полковник, второй (ароматнейший трубочный
табак) - однажды заезжал к нам, причем Вилли под каким-то предлогом отослали подальше.
Тоже грузин, генерал. Он-то как раз и был самым осведомленным в этой парочке. Я сидел
затаившись, дыша по методике Чеха - абсолютно беззвучно.
Полковник: А почему ты сегодня не вылетел с первой группой?
Генерал: Я полечу позднее, когда прояснится обстановка...
(Далее - какой-то бессодержательный треп о погоде.)
Полковник: Ты хоть раз при НЕМ демонстрировал свою трубку?
Генерал: Ты меня поражаешь... Нет, конечно. Я в наркомате ее оставлял, когда вызывали
к НЕМУ. "Есть!", "Будет исполнено!", "Так точно, товарищ Сталин!". Невозможно
предугадать реакцию НАШЕГО ВЕЛИЧАЙШЕГО.
- Непонятно... С такой чуткостью - и проморгать этого Халязина... Кстати, мне
кажется, что нас подслушивают...
(Переходят на понятный мне грузинский язык.)
- Проморгал. Это меня тоже поражает... Повод дал сам Халязин, в сороковом. Вызывают
его на совещание, по итогам боевой подготовки. Кстати, наши руководители одиноко, в тиши
кабинета, обсуждать ничего не могут, им обязательно нужны либо рукоплескания, либо иные
знаки одобрения... Потому что по ночам они начинают понимать, какие они выдумщики, в
каком искусственном мире существуют. Врут сами себе. Правда для них - яд, они руками и
ногами отводят от себя ее. А Халязин этот никаких заметок для себя лично никогда не делал,
все - на полях документов, которые тут же, на глазах всех, передавал наркому. И сорвался
однажды. Кто-то там бодро доложил о развертывании механизированных корпусов, что ли, о
проведенных учениях, которые показали возросшее мастерство. Но все-то и сам ОН знали
преотлично, что никаких учений не могло быть, потому что механиками-водителями
укомплектованы корпуса на пять процентов. Два месяца назад бывших трактористов и
комбайнеров срочно отослали обратно, в колхозы и совхозы. Все знали, все! Липа! Как и с
горючим для танков и самолетов. Где-то на аэродромах чуть ли не по колено разлит бензин, а
на большинстве - для полетов не хватает. Сумасшедший дом!
(Генерал раскипятился. Продолжал после небольшой паузы, раскуривал трубку.)
- Ужас какой-то... Собрание макак.
Полковник: А Халязин - что?
Генерал: А Халязин на клочке бумаги написал и передал Тимошенко, где, мол, спросил,
механики-водители. А Сталин клочок перехватил, прочитал, протянул Тимошенке, кивнул. И
все. Стало понятно, что разоблачены, что все они - психи и страна подводится ими к
сумасшествию, если не подвелась...
Полковник: И его цапнули?
Генерал: Как бы не так... Установили слежку, НАШЕМУ ДОРОГОМУ чудилось: не
первый это клочок бумажки, где-то что-то лежит, спрятано, некий сводный документик о
проделках главврача психбольницы... Все перерыли. А тот втихую, всех обманув, рванул под
Минск, оттуда еще западнее, при себе имея по памяти сделанные копии и комментарии.

Спрятал где-то. Невинно возвращается в Москву, на охоте, мол, задержался - у него и впрямь
отпуск был. Взяли, пятнадцать лет, Дальстрой, но в сорок втором вспомнили, дали документы,
возвратился в Москву, отправка на фронт, плен - и до немцев доходит, кто у них кормит вшей.
Из лагеря - в тюрьму, содержат хорошо, но смертный приговор они ему вынесли, не знаю, за
что и как.
Полковник: Ну и пусть расстреливают!
Генерал: Нет, не понимаешь ты НАШЕГО ДОРОГОГО. Смерть от немецкой пули как бы
обеляет Халязина. Только своя низводит его до предателя! Почему и приговор в Москве
составлен, и как только Халязина выкрадут у немцев, его немедленно расстреляют наши же, та
первая группа, что вылетела под ночь раньше всех. Надо спешить, как бы немцы не сделали то
же.
Полковник: Действительно дурдом... Архаровцев этих жалко, троицу эту, тоже ведь под
нож пойдут.
Генерал: Сами виноваты. Захотели на курсах выслужиться, напросились на станцию
патрулям помогать - и помогли. Халязина они-то задержали, передали органам, но Москва
прикрикнула, и...
Еще пять-шесть минут спасительного для нас разговора. Потом поднялись и ушли. Я,
быстроногой газелью домчавшись до самолетного ящика, опередил их, конечно. Они походили
вокруг и направились к зданию штаба...
Ничто не поразило меня в беседе двух сподвижников. Алеша прочитал мне полный курс
русской истории, от варягов до коллективизации. Я давно понял, что Россия - центр каких-то
ураганов, смерчей, штормов, что в тихую солнечную погоду русский человек жить не может.
Он, обеспокоенный, выходит из избы, ладонь его, навозом и самогоном пропахшая, козырьком
приставляется к высокому мыслительному лбу, а глаза шарят по горизонту в поисках хоть
крохотной тучки. Россию постоянно сотрясают стихии, воздушные массы волнами бушуют у ее
порога, срывая крыши, взметая людишек. Спасения нет, надо лишь изловчиться и оседлать
тучу, на которой можно продержаться какое-то время.
Все было поведано Алеше, а затем Григорию Ивановичу. Тот обо всем догадывался уже
третьи сутки, при нем пооткровенничали интенданты, нас в лицо не знавшие.
Такой разговор услышал Григорий Иванович:
- С этими-то - что?
- Похоронки уже заготовлены... С довольствия сними. Но умно. Паек на них отпускают
генеральский.

31


Конец операции "Халязин". - Нет, не писатель он, не писатель! -
Промелькнула фрейдистская оговорка, удостоверяющая: наш герой не по немецким
тылам шастал, а всего-навсего кашеваром был! - Кланя, где ты? "Дыша духами и
туманами..."

Городишко, где мы обосновались после выброски, был настолько убог, безрадостен и
уныл, что его, пожалуй, проклинали все в генерал-губернаторстве. Тюрьма, правда, внушала
уважение - размерами и формой. Вилли держался молодцом, без карабина, правда, не
обошлось, но и толчка в спину не понадобилось. Приземлился он нормально, над документами
нашими хорошо потрудились в Москве, квартиру мы сняли просторную и приличную, Вилли (в
немецкой офицерской форме, разумеется) отправился на разведку, и...
Нет, не получилось из меня писателя, потому что не смогу я бравурно и
наигранно-трагедийно ("чтоб дыхание захватывало") развернуть повествование о финале
дешевой драмы с убийством или похищением Халязина, с уничтожением первой, ранее нас
посланной группы и обоих грузин, полковника и генерала, возжелавших присутствовать при
казни Халязина, опознанного двумя советскими гражданами, то есть мною и Алешею.
Не сумею, не смогу и не хочется, потому что руке надоело писать неправду, а правда сама
по себе никому не нужна. Когда-то Лев Толстой испытывал мучения, потому что никак не мог
описать полно, неприкрашенно и честно один день человека. Я его понимаю. Начни писать - и
обнаружится, что весь прожитый человеком день состоит из абсолютно бессодержательных
мыслей и поступков. Надо что-то отбрасывать, что-то выпячивать, где-то поливать красками
полотно, где-то вычищать его. Заострять сюжет - иначе человеческое восприятие не отзовется.
Ведь все написанное на предыдущих страницах - сущее вранье, и кое у кого может
возникнуть справедливое подозрение: "Диверсант" писан бывшим сыном полка, кашеваром,
который чего только не наслушался. (Кстати, некоторые фронтовые разведчики к походной
кухне подходили, увешав себя - из суеверия, что ли, - дырявыми от пуль котелками и
касками...) И ко всему написанному и прочитанному надо относиться именно так: кашевар, на
старости лет взявшийся за перо. Все было не так, как написано, если вообще было. Смерть
давно стала для нас неокончательной, мы не ее боялись, испытывая страх и страхи, а каких-то
сиюминутных бед. Мы постоянно ошибались, буквально попадая в лужу, то есть либо в болото,
либо под невесть откуда взявшихся немцев, которые, впрочем, пуще всего боялись нас. В том
сидении у шлагбаума, где мы поджидали штабной автобус с секретным портфелем, - да разве
поблескивает хоть крупица правды в главе о кровопролитном сражении у речки Мелястой?
Меня ведь не два хлопчика из Вюрцбурга раздражали, не предстоящий бой, а комары да
муравьи особой породы, красно-ржавые, кусачие, они, правда, выше десяти метров по стволу
сосны не поднимались, чем я пользовался и спал на ветке, как доисторический предок; всю
ненависть к комарам и муравьям вложил я в предстоящую гибель хлопчиков...
(Представляю себе визгливый смех редакций, куда какой-нибудь фронтовой повар
принесет свои мемуары. "Воспоминания кашевара" - хорошо звучит! Десяток таких книг
составили бы настоящую историю войны, потому что самоистребление людей невозможно без
еды.)
И еще, и еще...

И - Кланя, святая и непорочная. О ней - особо.
Была она санитаркой в госпитале, мы полюбили друг друга мгновенно и, взявшись за
руки, по узкой лестнице спустились в подвал, где Кланя в котлах выпаривала жесткие и
провонявшие от запекшейся крови бинты, не раз уже побывавшие на перевязках, - в стране
ничего не было в достатке. Там же, в подвале, мы, ни слова не произнося, разделись и занялись,
как принято сейчас говорить, любовью, причем на время этой любви на мешках с кровавыми
бинтами я не зажимал нос, не воротил его. Однако вскоре, безмерно любя Кланю, я
возненавидел подвал с котлами, договорился с одной хозяюшкой, нам постелили в чистом
доме, я привел туда на ночь мою любимую, и оказалось, что она не может даже ноженьки
раздвинуть: подвал был ей нужен, мешки вонючие, душа ее женская тянулась к густо-красным
бинтам с исколотых рук и ног, с располосованных туловищ, и только при спуске в подвал она
- с каждой новой ступенькой - начинала дышать все глубже и радостнее... Жарко было
здесь, в булькающих котлах выпаривались и кипятились бурые кальсоны и нательные рубахи, в
углу - груда мешков, набитых только что принесенными бинтами, - и Кланя, все более
возбуждаясь, валила меня на мешки...
Вот какая война была. И, вспоминая ее, я шепчу:
- Кланя, где ты?

32


Самоликвидация, или Спасайся, кто как может. - Мы - дезертиры, спасенные
Кругловым

Вся эта операция под неблагозвучным названием "Халязин" завершилась бесславным и
счастливым для нас (так по крайней мере казалось) финалом. Вилли навестил старого друга по
училищу, ныне начальника гарнизона, оба осторожно навели справки. Да, Халязин был у
немцев, но где он сейчас - неизвестно. Документы, то есть тайны Кремля, либо в Берлине,
либо неизвестно где.
Но - внимание! - со слов сладкоречивого Вилли оба грузина дали Москве текст
примерно такого содержания: в доставленном человеке опознавателями признан Халязин,
место хранения документов уточнено, выемка их состоится завтра, свидетели уничтожены.
И молчок на бесконечные годы, ибо все, отряженные за Халязиным, в земле сырой. Такую
благодатную весть внушили мы начальству.
А потом благополучно покинули унылый городишко этот, скитались по
генерал-губернаторству, нигде не задерживаясь. Калтыгин мрачнел с каждым днем. Наконец
Вилли произнес:
- Ну, пора расставаться. Мне - в родную страну. А вам я не рекомендую возвращаться в
СССР.
Часом раньше он отвел меня в сторону:
- Война кончится через полгода, так я угадываю. Уверен, что ты останешься в живых.
Запомни два моих адреса, берлинский и кёльнский. Это раз.
Я запомнил.
- Во-вторых, где встретимся после войны? Какое место обязательно не будет разрушено?
Мне понадобится три года, чтоб без опаски приехать в Москву. Предлагаю дату: 18 мая 1948
года. А где? Уверен, народ не перестанет любить футбол. Стадион "Динамо" даже Сталин не
осмелится снести под строительство собственного памятника. А в самом стадионе есть - и я
там бывал разок - ресторан. Понял?.. Итак, 18 мая 1948 года. Или двумя сутками позже. Я не
смогу прибыть - так пришлю верного человека. В-третьих, забудем о том, что... Сам
понимаешь.
Мы-то понимали. Вилли прикарманил немалые деньги в стойкой валюте, подсунув
потсдамскому другу фальшивые фунты, а я узнал, где спрятан архив безвестно сгинувшего
Халязина, и перепрятал все его бумаги.
Еще два или три месяца болтались мы в немецком тылу, пока неожиданно для себя
оказались в прифронтовой полосе наступающих советских войск. Что ждет нас - знали
доподлинно, точнее - догадывались с почти стопроцентной уверенностью. Правда, мы
значились в нашей армии под дюжиной фамилий, причем самых распространенных, но в том-то
и дело, что снабдили нас и самыми настоящими что ни на есть удостоверениями личности:
капитан Калтыгин, старшие лейтенанты Бобриков и Филатов.
Пишу со стыдом, но от правды не уйти: мы оказались дезертирами. Наступила, к счастью,
пора везения, удалось найти Круглова.
Он и включил нас в свою команду, поручив охранять имение - почти на границе с
Восточной Пруссией.

33


Деревня, где скучал Евгений... - Как отомстить Берлину? - Ляйпцигерштрассе
все ближе и ближе... - Жестокая расправа, трепещи, Германия!

Трехэтажный особняк, громадный сад (пора цветения вишен еще не настала), все бы
хорошо, но - запах: уже до нас побывавшие в хоромах артиллеристы невзлюбили почему-то
второй этаж, весь занятый библиотекой, и повадились со зла ходить туда по большой нужде.
Возможно, они боялись, так я поначалу думал, ночью покидать дом и идти в сортир на дворе.
Вскоре, однако, обнаружилось, что сортир как раз на том же, втором, этаже. Или они желудком
маялись?
Прислуга давно разбежалась. Под конвоем привели из деревни несколько ахающих
крестьянок, я заставил их выгрести экскременты артиллеристов, которые заодно умудрились
часть библиотеки сжечь. Что делать с домом на Ляйпцигерштрассе - было нам известно,
первым пунктом программы вписано было поголовное изнасилование, и поскольку это меня
несколько шокировало, Алеша нашел мудрые сочинения, которые оправдывали газон перед
домом и полуголых женщин, готовых отдаться; они лежат на траве, задрав ноги, и хором
исполняют "Хорст Вессель" в ожидании своей очереди. Все первоисточники
свидетельствовали: "Победителю принадлежит трофей!", повелось это с Древней Греции.

Законное солдатское право насиловать культивировалось в Риме, в Столетней войне, при
королях Эдуардах и Георге. Веселое оживление Алеши вызвали относящиеся к 1917 году
строчки Арнольда Тойнби: "От Льежа до Лувэна немцы прорезали коридор террора. Дома были
сожжены дотла, деревни разграблены, гражданское население заколото штыками, женщины
изнасилованы".
- Так и надо! Так и будет! Коллективное сознательно-бессознательное Я!
Теперь, когда можно было в библиотеке не затыкать нос, я нашел и прочитал не попавшее
в школьные программы сочинение о молодом Вертере, что возбудило много интересных
мыслей. Разве не сближены любовь и смерть? Разве тот самый половой акт, повелеваемый
неземными силами, не есть подобие смерти?
Неспроста он для меня при первом же применении подобен был падению вниз, без
парашюта. В той же библиотеке я нашел более точное подтверждение этой теории. Некий
ученый (фамилию забыл) подвел итог многовековых наблюдений за некоторыми существами и
установил: они погибают после того, как дали жизнь потомству. А то, что мужчина и женщина
после полового акта все-таки продолжают жить, так это подлая проделка Природы. Но - Гёте.
Я ведь напоролся на фолиант, посвященный ему, и узнал, к великому удивлению, о
существовании города Вецлара на Лане, о приезде туда сто семьдесят три года назад молодого
Иоганна Вольфганга, лиценциата права, падкого на женщин и склонного преувеличивать их
достоинства. Здесь он познакомился с Шарлоттой Буфф и Иоганном Кристианом Кёстнером,
который отличался не падкостью, а добропорядочностью. Мутный роман с Шарлоттой,
мельтешение жениха и нравы города вылились в написание произведения, известного как
"Страдания молодого Вертера".
Примерно так повествовал фолиант. А ведь я ранее думал, что "страдания молодого
Вертера" - это что-то вроде немецкой прибаутки.
Хорошо жилось, дважды приезжал Круглов, вносил спокойствие в душу чем-то
страдающего Калтыгина. Рояль был, аккордеон, почему-то не уворованный. Я музицировал,
вместе с Алешей строя планы мести городу Берлину, кольцо вокруг которого уже сомкнулось.
Два фронта, 4-й Белорусский и 1-й Украинский, пробивали нам с Алешей дорогу на
Ляйпцигерштрассе.
Чем ближе становился момент краха Великой Германии, тем в большую неразбериху
впадали штабы победителей. По телефону никого не найти, по дорогам не проехать, везде
указатели - на Берлин! Однако куда какая дорога идет - ни словечка. Бомбить вроде бы
некого, а в небе - самолетов рои. В восточную часть Германии хлынули несметные орды. От
скрежета танков ломило голову. Имение мы покинули, передав его кругловским ребятам. Мы
стали вольными стрелками, птицами без гнезда. Кругом свои, русские, родная армия, а нам
казалось: мы лишние, бесприютные. Калтыгин к тому же - это было для нас удивительно -
постарел, голова его от темени к затылку поседела, чуб не казался уже лихим, брови стали
резко выделяться кустистостью и шириною, щеки впали, лицо осунулось, дух, конечно, был
сломлен. Калтыгин без баб вообще впадал в уныние, и когда мелькнул в потоке машин "форд"
со знакомой буфетчицей, торопливо простился с нами, что-то крикнув издали, и был таков. Все
возвращались на родину, и не с пустыми руками, были и такие, что катили на легковушках,
многие толкали перед собою тележки с приобретенным скарбом. (Григорий Иванович сплюнул
бы: "Кулачье - оно и есть кулачье! Нет бы скорей за мирный труд...")
Алеша приходил во в

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.