Жанр: Драма
Диверсант
...бя и управлять врагом!"
Поупражняться захотел я, чтоб заслужить благодарность Тренера. И проверить в работе
финку, я лично сделал ее в походной мастерской батальона железнодорожных войск, исходным
материалом послужил стропорез. Дважды я прыгал с запасным парашютом, тогда-то и дали мне
нож-стропорез, который я, по совету Алеши, заначил.
В фургон я вошел, когда Адельберт, стоя спиной ко мне, слушал телефонную трубку.
Положил ее и рукой потянулся к полочке с мисками и ложками; он так и застыл с протянутой
рукой после моего удара носком сапога в задницу. Медленно-медленно повернулся. Он смотрел
на меня, как на яркий свет, сомкнул веки и помотал головой, отказываясь верить глазам. Он
даже воздел их к потолку, надеясь увидеть дыру, пробитую моим падением с неба, а когда
понял, что я - живой и чужой человек, то всего лишь удивился, обнаружив перед собою
мальчишку, завернутого в маскировочный халат. Следуя наставлениям Чеха, я представил себе,
как убью сейчас немца, как умерщвлю его наиболее рациональным способом - тычком
стропореза в одно чрезвычайно уязвимое место, чтоб не струилась темно-красная жидкость,
увлажняя и вымазывая одежду. Страх запрыгал в его глазах, наполнил их и выплеснулся на
лицо, он сделал было движение плечом, перемещая "шмайссер", но я уже накачивал себя
ненавистью к врагу, я уже видел его мертвым, и Адельберт открыл рот, готовясь произнести
слова молитвы, и одновременно с тычком ножа я сомкнул пальцы на его гортани. Расстегнул
китель и дернул за штанины, стянув предварительно сапоги. Переоделся. Все свое, снятое,
упаковал в сверток. Полез в карманы, ощупал их - и растерянно обежал глазами фургон.
Произошло невероятное, страшное!
Ножа не было! Того произведения искусства, которым я любовался издали! Ни в
карманах, ни в солдатской сумке Адельберта перочинного ножика с двенадцатью лезвиями не
было! Я метнулся в угол, к бачкам с едой, приподнял крышки их - нету! Пошарил по полочке
с мисками, заглянул в котелок с кофе, потряс примус. Злость поднималась во мне такая, что я
едва не пристрелил Франца, который наигрывал на губной гармошке в пятнадцати метрах от
меня, привалясь спиной к полосатому бревну. Нет ножа! Нечем дразнить Алешу! Не обступят
меня со всех сторон разведчики, глазея на боевой трофей, на вещественное свидетельство моих
ратных подвигов, на возвышающее меня доказательство того, что я уже бывалый воин,
настоящий красноармеец, а не "сынок", не "малыш", как называли в Крындине младшего
сержанта Филатова.
В суматошной одержимости сунул я руку в сумку для противогаза, отвинтил крышку
фляги и наклонил ее. Нет ножа, нет!
Выскочив из фургона, я изо всей силы заорал Францу:
- Ты, скотина, у тебя нож?
Не отрывая от губ гармошку, он проиграл музыкальную фразу, означавшую "А пошел ты
к...".
Я еще раньше подозревал его в нечестных поступках, а уж его хамское отношение к
экскурсоводу Берте меня возмущало. Терпение мое лопнуло, к тому же с секунды на секунду
ожидал я начала боя у речки Мелястой, надеялся уловить хлопки выстрелов. Тишина стояла
полная, из-за берлинского "юнкерса" жизнь на аэродроме замерла, издевательская мелодия
Франца разносилась по всему лесу.
- Отдай нож! - завопил я, подскакивая к шлагбауму.
Франц как-то размыто глянул на мои сапоги, поднял глаза выше - и гармошка
шмякнулась на землю. Он увидел мой нож, заткнутый за ремень, и боялся глядеть на меня,
потому что уже понял, кто стоит перед ним. Еще ниже наклонив голову, он полез в карман и
протянул мне ножик Адельберта.
И тут же упал. Я оттащил его в кусты, потому что услышал приближающийся автомобиль,
и выскочил на дорогу в тот момент, когда перед шлагбаумом остановился "хорьх". Два
человека сидели в нем, шофер и - на заднем сиденье - майор, староватый мужчина, отлично
выбритый, наодеколоненный. Шофер смотрел на меня с легким вопросом, и я понимал, чему
удивляется он. Меня он раньше не видел, но допускал, что знакомый и привычный ему
постовой заболел и заменен другим. Но и новой смене на КПП сказали же по телефону, что
"хорьх" осмотру не подлежит. Так давай, приятель, поднимай свое длинное полосатое полено,
руку к пилотке - и будь здоров!
Я же неотрывно смотрел на руки майора. Он сидел чуть подавшись вперед, сунув ладони
под пах, и, когда глаза наши встретились, я как бы с отдаления, из фургона увидел то, что
произойдет через несколько секунд: на меня ударит взрывная волна от взлетающего на воздух
"хорьха", и автомобиль этот, объятый пламенем, я увидел в глазах майора - не саму
автомашину, а смирение перед неминуемой гибелью, к которой уже был готов майор, и,
опережая взрыв, я выстрелил - в плечо его ниже погона, потом вровень, затем в погон,
разрывая мышцы, сокращение которых могло бы потянуть руку вверх. Шофер вывалился из
машины и на карачках отползал от нее, ему досталась последняя пуля. Я же выхватил финку и
вонзил ее в локтевой сгиб правой руки майора. Он был еще жив, я ощущал биение чужой,
ненавистной мысли рядом с собою и угадывал желания, исторгаемые еще дышащим телом
немца и грозившие мне гибелью. Рванув дверцу машины, я выхватил пистолет из свисавшей
руки майора и разрядил его в сгиб локтя, а потом взмахом финки отсек руку от тела, подхватив
ее. Кисть была окольцована браслетом, а от него к портфелю в ногах майора шла
никелированная цепочка, нырявшая под клапан, к подрывному устройству.
Такой неожиданный разворот событий требовал хотя бы минутной паузы на
обдумывание, на перестройку эмоций, но радость ошеломила меня. Портфель с подцепленной к
нему рукою (из нее сочилась кровь) был наградой, трофеем более ценным, чем перочинный
ножик с набором приспособлений на все случаи диверсионной жизни, и к нему следовало
относиться бережно, я держал его на коленях, когда гнал "хорьх" к речке Мелястой, откуда
почему-то не доносились выстрелы, и лишь по столбу дыма можно было догадаться, что там, у
мостика, жарко.
Горел автобус. Он сгорел уже, он чадил, он походил на вагон товарняка после бомбежки,
Калтыгин вытаскивал из остова его последний труп, все прочие лежали в линейку, и Алеша
обыскивал их, зашвыривая в мотоциклетную коляску сумки, портфели, планшетки, личные
документы. На мой индейский клич ("О-го-го-го-а-а-а!..") они ответили проклятиями, но
портфель, предъявленный мною, и два немца в "хорьхе" (шофера я тоже привез) оборвали
истошную матерщину. Не было времени разоружать портфель, я бежал вслед за мотоциклом,
одной рукой прижимая к груди добычу, а другой утирая пот со лба, и все вокруг окрасилось в
розовое. Григорий Иванович сидел за рулем, Алеша пристроился сзади; мы вонзились в лес под
охрану минного пояса, чтоб помеченными зигзагами пересечь его и достигнуть шоссе. Алеша
спрыгнул, побежал впереди, указывая дорогу. Наконец знакомый ельник, здесь мы
остановились, разбросали ветки, выкатили спрятанный мотоцикл, отрыли перепрятанную
рацию. Стали гадать, как отсоединить майорскую руку от портфеля. Кусачками нас не
снабдили, и кто мог предположить, что документ окажется в заминированном портфеле?
Перебить пулей цепочку - решил было Калтыгин, но тут же отверг эту идею: ударное
устройство мины могло сработать от близкого выстрела, а я был так измучен, что руки
тряслись; будь я спокоен - и цепочка распалась бы, расстрелянная издали.
Так ничего и не решили. Выждали момент и въехали на безлюдное шоссе, портфель и
руку замотали в маскхалат, меня посадили за спиной Калтыгина, Алеша оседлал запасной
мотоцикл. Обогнали обоз, объехали кругом поселок с гарнизоном, потом вновь шоссе,
навстречу попадались автоцистерны без охраны, промелькнул взвод велосипедистов. Кажется,
нас не преследовали, да и отъехали мы уже от объекта достаточно. "Держись, Леня, держись!"
- кричал мне Калтыгин. Ветер и движение сдули с меня розовое облако, я увидел, что руки
мои в крови, и забеспокоился, как бы то же не увидели немцы, а стрелки на часах
приближались ко времени сеанса, надо было докладывать Чеху. Свернули на проселочную
дорогу, в луже обмыли руки и лица. Километров через двадцать заглушились, огляделись:
опушка леса, солнце заходит, вдали чернеет свежесожженная деревня. Тишина, над головой
постукивает белка. Вдруг захохотал и повалился на траву Алеша, катался по ней, всхлипывая,
давясь смехом и суча ногами:
- Бригада "Мертвая Рука"!.. "Мертвая Рука"!..
Со страхом смотрел я на Алешу, который будто гасил на себе огонь, прижимаясь к земле
то боком, то грудью, и в кудахтающем смехе его было безумие. Я и раньше догадывался, что
друг мой психованный, что лишние полстакана водки низвергают его в глухонемую
подавленность, из которой он выскакивает, корчась от удушливого смеха. Но, кажется, и
Григорий Иванович знал о припадочности Бобрикова. Он продолжал спокойно курить,
предостерегающе глянув на меня:
- Не подходи к нему. Пусть подергается... такое бывает... И с ним, и со всеми...
Наконец Алеша застыл, замер в позе окоченевшего трупа. Прошла минута, другая - и он
легко встал на ноги. Лицо его и глаза были светлыми и чистыми. Осторожно развернув
маскхалат, он пригляделся к накладным замкам портфеля, к браслету, попросил что-нибудь
тонкое и острое, я протянул ножик, и коротким шильцем Алеша отомкнул браслет, все
остальное доверено было мне, извлеченную из портфеля гранату отнесли в кусты подальше,
долго рассматривали парусиновый пакет, обшитый холщовыми нитками: ни сургуча на нем, ни
диагональных полос разного цвета, какими немцы обозначали секретность почты и важность
отправителя. Развернули рацию, дали знать Чеху: задание выполнено, находимся там-то и
там-то. Наметили маршрут, предстоял бросок на восток. Быстро темнело, еды осталось совсем
немного, мучила жажда, Григорий Иванович принюхался и послал Алешу к воде. "Руку бы
закопать", - предложил я, Григорий Иванович буркнул: "Найди ты ее теперь..." Так и уехали,
спеша на восток.
Еще сутки мотались мы по этому краю, пуще всего опасаясь партизан. Мотоциклы
бросили, бензин кончился, голод утолили, когда добытые в автобусе бумаги перекладывали из
коляски в мешок: в офицерской сумке нашлись бутерброды. Осмотрели предполагаемую
посадочную площадку, Калтыгин остался доволен. В шесть ушей слушали воздух, зажгли
костры, самолет еще не остановился, а мы уже бежали к нему, меня, самого легкого, вбросили
вовнутрь, вослед полетел "Север" с питанием. Григорий Иванович забрался сам и подтянул
Алешу, ни спать, ни дремать не пришлось, "Ли-2", уклоняясь от грозы, то взлетал, то падал.
Когда же пробили облака, то внизу увидели знакомый аэродром. "Благодарю за службу!" -
прохрипел Григорий Иванович, первым спрыгивая на землю.
12
Скромное ликование руководства, или до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до... -
Младшелейтенантские кубари, долго сверкавшие на небе, наконец-то падают на
землю. - Странная просьба Чеха. - Приключения перочинного ножика: что лучше
- баба или манная каша? - Первый парень на деревне и жеманная переводчица
Инна Гинзбург
Да, Григорий Иванович первым спрыгнул, первым оказался на земле, а все остальное
основательно мною забыто, потому что обнаружилось позорное обстоятельство: я так устал,
что из последующего помню только хлестание банного веника и визг Алеши. Мы долго
отпаривались, Чех смазал наши болячки чудодейственной смесью трав и меда. Командование,
сказал он, признало задание выполненным, за что и благодарит нас. Все трое будут, добавил он,
представлены к правительственным наградам.
Да, я устал, в чем стыдился признаться. Сказалась привычка к утренней
десятикилометровой пробежке, ее-то и был я лишен. Но Чех-то - мог предвидеть катастрофу,
перенесенную моими мышцами, моим мозгом. Я близко, так можно выразиться, общался с
двумя немчиками из Вюрцбурга и понял, какие они гадкие людишки, и таилось во мне
тягостное недоумение: и как это так случилось, что миллионы таких немчиков до самого
Сталинграда все гонят и гонят нас, и даже если б на всем протяжении тысячекилометрового
фронта произошли тысячи кровопролитных, как на речке Мелястой, сражений, то и к исходу
года войска наши не подошли бы к Берлину. Война затягивалась, конец ее мыслился - как мы
договорились с Алешей - кровавым кошмаром, ибо мой друг решил что-то страшное
совершить с Берлином, городом, который оскорбил его некогда. После расправы же со
столицей Германии предполагалась демобилизация, я видел себя спрыгивающим с полуторки
рядом с домом, ко мне бежит, крыльями раскинув руки, моя Этери, и наши объятья прерывают
звон орденов и медалей на моей гимнастерке с погонами капитана.
Много дней будет длиться пир в селенье, не истощатся, как бурдюки, рассказы
фронтовиков, и я, конечно, расскажу о том, как сражался с фашизмом, как десять суток подряд
сидел в засаде и как добыл сверхсекретный портфель...
Но, представляя себе смутно расправу с Берлином, отчетливо видя пиршественный стол в
селенье, я так и не мог мысленно даже раскрыть рта, чтоб поведать сельчанам и моим бывшим
одноклассникам, что делал я, отрывая портфель от тела немца. Что-то замыкало мои уста,
фальшивая нота вторгалась в мелодичный лад - и я сникал. Я чувствовал: что-то здесь не то и
не так, и впервые я учуял этот, как принято сейчас говорить, внутренний дискомфорт тогда
еще, когда писал отчет о захвате портфеля, и даже много раньше, после сидения или лежания в
болоте. Мало того, что слова не соответствовали тому, что делалось: деланное казалось
выдуманным от начала до конца, ибо не могло такого быть, враки все это, сказки!
И не я один страдал от невозможности словами выразить мысль. Мы думали о судьбе
портфеля, который, наверное, никому не нужен - ни немцам, ни нашим, и кровопролитное
сражение на речке Мелястой, короткий бой у шлагбаума - все впустую. Настоящий документ,
уверял Алеша, добывается не с боем, а втихую, незаметно прочитывается и еще скрытнее
водворяется на прежнее место. Я возражал: а не в том ли смысл всего учиненного нами
кровопролития, чтоб внушить врагу: да, мы, русские, такие глупые...
- Сколько ж веков можно придуриваться... - вяло возразил Алеша.
Весь день скрипели наши перья, каждый из нас писал о том, что видел и что делал,
начиная с момента приземления в тылу немцев, и как оценивает он действия остальных членов
группы. Было стыдно и больно хулить Алешу и Григория Ивановича, но, верный присяге и
комсомолу, я не мог умолчать о том, что друзья мои нарушили приказ, подожгли, неумело
атакуя, автобус, в результате чего часть документов сгорела. Не находил я разумным кое-какие
свои поступки, их я перечислил и дал им суровую оценку. Так, переодеваться в немецкое надо
было мне до захвата КПП, ведь форма-то у меня имелась, я снял ее с убитого на шоссе немца.
Осудил я себя и за перочинный ножик, которого домогался: попытка овладеть им во что бы то
ни стало могла дорого обойтись всей группе. Наконец, я счел нужным высказать свои
соображения о Неизвестном Друге, том самом, который сочувствовал советскому
командованию. Мне очень не нравилось его поведение, я сомневался в его искренности. Только
он мог, единственный из немцев, знать о предстоящем нападении на автобус, и так уж
получается, что не без его подсказки берлинский связной от автобуса отказался.
Предвидел Неизвестный Друг и захват портфеля в "хорьхе", иначе не позаботился бы о
взрывном устройстве. Загадочна, продолжал я, сама схема подрыва портфеля, в надежности ей
не откажешь, как и в дурости исполнения. Самоделка. Сущее безобразие.
Много чего душевного и задиристого написал я.
Изучив мой отчет, Учитель погрузился в размышления. Он сидел на топчане,
по-восточному поджав ноги и окутываясь табачным дымом.
- Придется переписать, - произнес он сожалеюще. - Тот, кого ты называешь
Неизвестным Другом, в состав группы не входил, оценивать его действия будут вышестоящие
товарищи. Но за информацию - благодарю. Отчет надо переписать и все, касающееся нашего
человека на объекте, опустить. И давай договоримся: ты, Леонид, никогда, никому и нигде не
расскажешь о нашем друге и своих сомнениях... Никогда! Никому! Договорились?
Я поклялся, что исполню его просьбу, и быстренько переделал отчет. Чех одобрительно
потрепал меня по плечу и мягко спросил, почему я все-таки не использовал немецкую форму,
почему заранее не переоделся в нее. И тогда я смущенно признался: форма-то офицерская,
немец-то, аккуратно подстреленный мною, был в лейтенантском чине, а я-то всего младший
сержант!
Улыбка появилась на бледном лице Чеха.
- Считай, - сказал он, - что это недоразумение... Приказ о тебе и Алексее на подписи,
через несколько дней вы станете младшими лейтенантами РККА, и... - засмеялся он, - ты
вправе отныне носить форму немецкого офицера.
Десять дней дали нам на отдых, Чех отбыл в неизвестном направлении, - отсыпайся,
резвись, хлебай щи! Но непонятная болезнь поразила нас, мы стеснялись друг друга, еда в рот
не лезла, Алеша отказывался от водки, а Григорий Иванович не видел в соседней избе
молодуху, ту, что норовила показываться ему. "Мочалка", - промолвил он грустно о себе и о
нас, начавших понимать, какие беды выпали на нашу долю в том лесу, где мы просидели десять
суток. Ожидание измочалило нас, тюрьмой был этот лесной массив, в нем лишнего шага не
сделаешь, громкого слова не скажешь, мы всего боялись, спали по очереди, естественные
нужды справляли так, будто под огнем немцев закладывали мины в устои моста. Я не курил и
еще не брился, друзья же мои каждую затяжку растягивали, всякий раз она казалась последней,
и бриться им приходилось ежедневно, золингеновскую бритву Чех из каких-то соображений у
Калтыгина отобрал, и если Алеша привык бриться половинкою лезвия, защемленного в ветке,
то наш командир изрыгал проклятия, морщась перед осколком зеркала. Куда охотнее они
каждый день брали бы штурмом штабные автобусы, да и мне тоже отсечение (или
отстреливание) руки майора было занятием менее трудоемким, нежели нудное лежание у
фургона, где препирались два немчика из Вюрцбурга.
Какой уж тут отдых, если нас так и тянуло разругаться и разбежаться... Еще и потому, что
без намеков Чеха стало понятно: мы должны доносить друг на друга в отчетах, предварительно
сговорившись. (Наш командир Григорий Иванович не всегда придерживался этого правила, он
более склонялся к "большевистской критике", чем к "большевистской самокритике".)
Первым исчез Алеша, пристроился к телефонисткам и уехал с ними в штаб, а потом и
Калтыгин испарился, слова не сказав мне на прощание. Я очень обиделся на них - и за то, что
они бросили меня, и потому еще, что мой боевой трофей, то есть перочинный ножик на все
случаи жизни, должного впечатления так и не произвел.
"Детские цацки!" - презрительно фыркнул Григорий Иванович, Алеша тоже ни во что не
ставил драгоценную добычу. Раньше ты, сказал он, в носу пальцем ковырял, а теперь будешь с
применением немецкой техники... Чтоб не ходить на ротную кухню, я забрал сухим пайком все
положенное на нашу группу и отдал продукты доброй старушке, на постой к которой
определили нас. Вся деревня - пятьдесят хат, живого в них - женщины да дети, их я угощал
конфетами из тех сладостей, что прислал мне майор Лукашин, и всем показывал трофей - с
боем добытый перочинный ножик. Но дети почему-то пугались, брать в руки полезный и
красивый предмет отказывались. Обида терзала меня. Писем из дома не было, о "Кантулии"
приходилось только мечтать, никто не приезжал с орденом и не награждал меня. Вспоминалось
к тому же, как плевался Григорий Иванович, когда при нем заводил Алеша разговор о наградах,
к которым мы якобы представлены. Черта с два увидим мы эти ордена-медали, ругался он
матерно, неизвестно ведь, на какую фамилию выписаны наградные листы, мы ж
сверхзасекреченные, мать твою так! И следовали проклятия в адрес Чеха, Калтыгин ненавидел
его почему-то, хотя и признавал "башковитым".
Трофей отягощал мой карман, и однажды я отправился на базарчик. Показывать ножик я
пока не стал, решил с большей пользой провести время. Чех не раз советовал: учиться надо на
чужих ошибках, слушай бывалых людей! Вот и нашел я этих людей у базарчика, под березами
в тени сидели раненые, окруженные тыловым народом, и все они слушали раскрыв рты
парнишку в госпитальной курточке и с рукой на перевязи. Парнишка заливал, конечно, о своих
боевых приключениях и мытарствах, о том, как он, дивизионный разведчик, ходил по немецким
тылам, как подрывал мосты и снимал часовых. Врал-то он врал, набивая себе цену, но,
внимательно слушая безбожный треп его, я понемногу приходил к выводу, что немецкие
порядки он все-таки мало-мальски, но знает, научен правильно подкладывать мины под
полотно железной дороги и умеет хорошо отрываться от погони. Мелькали в его россказнях
детали, которые запоминаются только после того, как их прощупаешь. Я начинал ему верить,
однако стоявшая рядом со мною медсестра презрительно кривила тонкие губы, показывая еще
и вздернутым носиком, что парнишка - задавала, никакой он не разведчик и немцев только в
киносборнике видел. Резко повернувшись спиной к рассказчику, медсестра пошла прочь, всем
видом своим демонстрируя неверие, и походка ее говорила: мочи нет выслушивать это вранье!
Я же, уязвленный ее поведением, двинулся следом за нею, догнал и возмущенно заявил, что
парнишка говорит правду, что он действительно бывал в немецких тылах и отрицать его боевые
заслуги - нехорошо.
Медсестра - не так уж и красивая, но, как сказал бы Алеша, фигуристая - отступила на
шаг, чтоб рассмотреть меня. Губы ее по-прежнему кривились, а в глазах стойко хранилось
недоверие ко всем, пожалуй, мужчинам. Она резко спросила, откуда мне известно, врет
раненый или не врет, и мне ничего не оставалось, как вытащить из кармана перочинный ножик
и протянуть его фигуристой медсестре.
Она подержала его в руках, поработала с ним, добрея с каждым лезвием, по одному
высвобождая их и вновь защелкивая, а когда увидела маникюрные ножницы, то приняла
решение. Глаза ее зажглись настоящим, хозяйственным интересом.
- Что ж, - сказала она, - можем и договориться на будущее... На денек опоздал ты,
вчера бы пришел - так с полным удовольствием. Ты как - на послезавтра согласен?
Она подбросила ножик и поймала его, мой трофей произвел на нее сильное впечатление,
потому что она предложила встретиться на этом же месте, через день. И хотя я молчал, поняла,
что встреча может не состояться.
- Тогда так, - рассудила медсестра. - Я тебя сейчас познакомлю с Маней, она всегда
безотказная, у нее ты и получишь свое, а уж с ножиком мы с ней как-нибудь разберемся.
Ничегошеньки не поняв, я тем не менее покорно поплелся за сестричкой. Путь был
недолгим, Маня жила рядом, и я сразу подумал, что служит она в хлебопекарне. Сытый запах
каравая, только что вытащенного из печи, окружал эту пухлую женщину, а грудь ее,
начинавшаяся под шеей, напоминала тесто, переполнявшее квашню. Маня высунулась из окна
и подставила ухо медсестре, которая что-то нашептывала, одновременно показывая мой ножик.
Глаза же Мани ощупывали меня со строгостью инструктора. Готовя петлицы к кубику, я
выдернул из них угольнички, но сам себе казался бывалым бойцом, настоящим воином, чего не
хотела признавать Маня.
- Нет, - возразила она, - толку с него не будет! Уж очень тощий он! Да и не баба ему
нужна, а манная каша.
- Вот и подкорми его, - не сдавалась медсестра, - не пожалеешь, поверь мне, я их
сколько узнала, он по виду только сопляк, а в этом деле ой-е-ей будет!
Манной каши я не хотел, о чем и сказал. Более того, я вознамерился угостить женщин
конфетою "Мишка на Севере", и тогда Маня взвыла:
- Господи! Господи! От маманьки мальчика оторвали, на смерть определили, а в тылу
полным-полно бугаев, мордоворотов!
Медсестра увела меня от разгневанной Мани, вернула ножик, а когда я сказал, что дарю
его ей, гордо отказалась. Я, заявила она, честная девушка и задарма ничего не беру.
На том мы и расстались. Вечером же из проезжавшей полуторки выпрыгнули мои друзья.
Отдых пошел им на пользу, Калтыгин выглядел так, словно только что отоспался на сеновале,
Алеша хохотал и подмигивал мне, под глазом у него, правда, красовался фингал, о
происхождении его мой друг отозвался кратко: "Не та землячка попалась!" Привезенные
новости были худыми, газеты сообщали, что на Юге идут ожесточенные бои, писалось о
ростовском направлении, почтовая связь с Кавказом прервалась, конечно, надолго, и писем от
Этери не жди. Зато с обещанными наградами и званиями подвохов не было, Калтыгин лично
видел приказ: он, правда, остался в капитанах, но мы - младшие лейтенанты, и все трое - с
орденами Красной Звезды. В родное село под Зугдиди, рассчитал я, вернется герой многих
диверсионных вылазок и операций, капитан Филатов (одна шпала в петлице), орденоносец
(десять штук, не меньше), обладатель значка парашютиста, под которым - пластинка с
цифрами, понятными только капитану-герою.
На несколько часов заехал Чех, чтоб посмотреть на нас, легонечко поругать и похвалить.
Пользуясь случаем, я попрактиковался с ним в баварском наречии, которым прожужжали мне
уши Франц и Адельберт, расшифровал кое-какие их словечки. Всего-то запеканкой было то
кушанье, которое они называли "кайзершмарреном", уважительно растягивая второе "а".
Возобновились мои утренние пробежки, до завтрака я успевал накрутить семь или восемь
километров, дышалось легко, радостно и хотелось оторваться от земли и лететь, лететь,
лететь... Летя так однажды, я едва не сбил с ног младшего лейтенанта, девушку, черноволосую
и гибкую. Это была Инна Гинзбург, переводчица из штаба армии. Она рассказала мне, что
сражаться пошла с врагом добровольно, учась на третьем курсе Второго московского
пединститута. Я обрадовался встрече, потому что давно уже хотел познакомиться с настоящим
филологом, у меня, сына учительницы русского языка, обнаружились провалы в знаниях.
Мысль моя блуждала в часы, когда писался Чеху отчет, на пере сушились чернила, когда я
подыскивал слово, обозначавшее ту часть руки немецкого майора, что была мною - отсечена?
отстрелена? отрезана?.. Культя, понятно, - это то, что осталось при теле, а как на
...Закладка в соц.сетях