Купить
 
 
Жанр: Драма

Диверсант

страница №16

спавшегося
штабника. Да и он меня, ручаюсь, из головы выкинул, едва я доложил ему о себе. Окна занятой
мною квартиры выходили в парк с застывшими в марше каштанами, туда бы с утречка
податься, пробежаться по нему, броситься в реку, дважды переплыть ее. С того момента, как
мы с Алешей покинули Ляйпцигерштрассе, и все дни, что разъезжал я по Германии, меня не
оставляло гадкое ощущение сперва незавершенности чего-то, а затем вопиющей
неправильности всего делаемого мною. Будто я помилован кем-то, выбрался на
заминированную дорогу и потому еще жив и невредим, что суммой каких-то еще более глупых
действий минеров все механизмы взрывателей испорчены. Я объехал половину Германии - и
не смог бы в последовательности, нужной для отчета, перечислить города и людей, и в этой
ненормальности крылась ошибка, способная подвести к гибельной черте, но что это за черта и
почему я обязательно к ней подойду - нет, не знал, не гадал, но все же - предчувствовал, что
ли.
И вот что... Помнил же о предостережениях Алеши, пытался свести их в некую систему
по методу Чеха, но куда там, дорога манила, дорога влекла.
И нба тебе - комендант, капитан, фуражка с прямым козырьком.
Третьим вошел он в комнату, первым - Костенецкий, за ним Лукашин. Раз в неделю
брился я, чаще не позволяло отсутствие того, что надлежало срезать бритвой в щегольском
футляре. Пришли эти гости как раз тогда, когда я уже не только побрился, но и оплескал лицо
- для форса, по глупости - какой-то пахучей жидкостью. Полотенцем обмахивался, сдувая с
кожи лица щипание, и Костенецкий пресек мое желание как-то по-военному, что ли, встретить
начальство. И повел чуднбую по странности речь о недопустимости проживания в домах
членов нацистской партии. "Я предупреждал..." - начал было то ли объясняться, то ли
оправдываться комендант и умолк после досадливого жеста Костенецкого, а продолжением
жеста было приказание показать мне удостоверение личности, что я и сделал, и удостоверение
перекочевало в карман Костенецкого. "Предвидятся исправления", - так сказано было.
"Ага", - беспечно ответил я, успев заметить, что и пистолет, видимо, нуждается в
исправлении, потому что Лукашин забрал его себе, и кобура моя на офицерском ремне опустела
(кобуру для парабеллума я носил по-немецки: спереди и чуть слева).
Он был - Костенецкий - почти втрое старше меня; когда-то он запросто послал меня на
верную гибель, не менее опасными были и все получаемые от него задания; временами я ловил
на себе его взгляды, он посматривал на меня как на человека, которого почему-то не убивают,
хотя в тех же взглядах распознавалось и желание положить мне руку на плечо и стоять так вот,
вдвоем, радуясь друг другу. Но ни разу еще не держался он со мной так, будто я чужой, из
разведки другого фронта, что ли. И угнетало молчание Лукашина. С полной
незаинтересованностью поглядывал он на стены, на фотографии, на парк за окнами. А на меня
вообще не смотрел, и подумалось: может, у него дома что-то случилось?
Назло коменданту и Костенецкому я вежливо распрощался с хозяйкой, донельзя
напуганной, с перекошенным лицом наблюдавшей, как мы садимся в машину, без коменданта.
За рулем - Лукашин, Костенецкий - рядом, я - сзади, - и оказалось, что рядом со мною -
какой-то ленивый майор, и я стал внимательным, очень внимательным, то есть стал проявлять
податливость, притворяясь тем глупым и розовощеким школьником, что спрыгнул с полуторки
в километре от зугдидского военкомата почти четыре года назад. Я слушал, что говорят
впереди, я отвечал на вопросы восторженно, как и положено юнцу, которому взрослые прочат
славное будущее... Ну а детали этого будущего обсудятся по дороге в Берлин. Шестьдесят
километров до него, мир на земле, небеса чистые и высокие.
Обо мне спорили мои начальники, и получалось, что придется, черт возьми, оставлять
мальчишку, меня то есть, в армии, а не демобилизовывать, потому что старший лейтенант
Филатов Леонид Михайлович - как теленок в загоне: от вымени уже отучен, на ногах
держится уверенно, да выпускать на волю нельзя - волков полно и должного воспитания не
получил. Сами посудите, рассуждали начальники, девятнадцать лет, служить еще и служить, но
в училище не примут. Ибо - звание уже офицерское, не топать же ему в строю курсантом,
что-то надо находить такое, чтоб экстерном, что ли, получить диплом об окончании училища. И
вопрос первый: какого училища? Не авиационного, конечно. Не танкового. Да и другие рода
войск не примут в свои ряды старшего лейтенанта, не сдавшего минимума, потребного
командиру взвода. А в академию?..
Это совсем уж глупо, предположил Лукашин, и что глупо - это я про себя отметил; я
многое, очень многое отмечал, я начинал понимать уже, к чему клонятся разговоры, но совсем
непонятен стал маршрут, согласованный - это я отметил тоже! - с майором, что слева от
меня. Костенецкий сказал полувопросительно: "Заедем?" - и майор кивнул, соглашаясь.
Лукашин вел машину не прямиком в Берлин, а кружным путем, мы катили к северо-востоку и
вдруг свернули в сторону. Остановились. Все молчали. Начальники вылезли из "виллиса", за
ними и я.
Мы оказались на пригорке, под нами расстилался пустырь, обнесенный проволокой, вдоль
которой похаживали автоматчики, само же околюченное пространство заполняли какие-то
серенькие кучки, рассмотреть которые я не мог, потому что "виллис" был открытым, пыль
подпортила мне зрение, да и солнышко светило прямо в глаза, и тем не менее я догадался, что
это за кучки: это сидели или лежали люди в, кажется, советской военной форме, но без знаков
различия.
Пожалуй, не лежали, а сидели на корточках, уткнув лицо в коленки. Неподвижно сидели.
Под слепящим мои глаза солнцем. Но Костенецкий и Лукашин что-то все-таки различали на
этом поле, которое было будто в кучках коровяка. Они смотрели и недобро молчали. Молчал и
я, не зная, что и сказать.
- Ну вот, - вздохнул Костенецкий. - Простились, значит.
Поехали дальше. "С кем простились?" - надо бы спросить, но я не спрашивал, потому
что переваривал в себе ощущения от соседа, майора, от которого веяло опасностью. Майор
никакого внимания не обращал ни на меня, ни на моих начальников, но, похоже, Лукашина
принимал за своего шофера, а меня и Костенецкого - за незнакомых ему людей, временных,
случайных попутчиков: знать их он не знает и забудет, когда они попросят остановить машину
и выйдут, поблагодарив или просто хлопнув дверцей; на дорогах Германии таких голосующих
было полно.

Поехали дальше - и разговор о моем будущем продолжился, причем ни в одном варианте
этого будущего демобилизация не упоминалась. Дверь туда, к продолжению жизни рядом с
матерью и Этери, захлопнута была перед носом, о такой жизни начальники мои и словечком не
обмолвились. Зато вовсю толковали о службе, которая не может завершиться, ибо назревает
война с Японией, и быть бы мне на ней, войне этой, если бы... Нет, что-то начальники
недоговаривали, они - мои уши были настороже - и фамилии моей будто не знали, говорили
о безымянном старшем лейтенанте.
Вдруг Костенецкому пришла в голову ошеломляющая по простоте мысль:
- Слушай, как это я раньше не подумал... Высшие разведывательные курсы!
Лукашину это понравилось, но не настолько, чтоб безоговорочно поддержать полковника.
Выразил сомнение: возраст! Скоро, конечно, двадцать, но по виду - сущий младенец. С него
сорви погоны, дай другую гимнастерку - и только что отмобилизованный школьник, более
того, боец народного ополчения!
Я боялся пошевелиться, настолько дико звучали слова вроде бы взрослого человека.
Какой школьник? Какое народное ополчение? И вторая дверь захлопнулась!
Полковник не унимался, еще одна идея озарила его, еще одна калитка ему увиделась:
военно-дипломатическая академия! Да, да, есть такая, в прошлом году образована, условия
приема вполне для молодого офицера подходящие, особенно если он знает хоть один язык, в
данном случае - немецкий.
Воротца эти захлопнул Лукашин. Среднее образование необходимо, напомнил он, оно,
конечно, имеется, но свидетельство об окончании школы утеряно, и пока его восстановишь, к
началу сессии он не успеет.
- Успеет! - не поверил полковник. - Напишем в военкомат по месту призыва, найдут
школу, подтвердят...
- Не подтвердят, - сказал Лукашин. - Туда три похоронки на него пришли. В
военкомате ни словечка о нем, а школа сгорела, и все документы в ней тоже.
- Но люди-то - остались?
- А помнят ли они о нем?.. Вот когда я работал на лесосплаве...
А в душе моей будто патрон заклинило. Или что-то при сборке в темноте не
согласовалось. Палец с предохранителя снялся, но - полное ощущение беззащитности. Не
первый раз испытывал я это чувство неуверенности в себе: каким-то неведомым образом
волнение человека передается металлу, и в совершенно исправном пистолете заклинивает
патрон.
А уши! Уши мои раздирались скрежетом фальши, кто-то перепиливал рояльные струны,
похохатывая при этом.
Я расслабился еще более.
- Из Чехословакии что-нибудь прислали? - перешли к другой теме мои начальники. А я
уже кое-что понимал, и скомканное безволие стало распираться, наполняться воздухом, вот-вот
- и я поймаю воздушный поток. Много, много мне сказал лукашинский "лесосплав".
- Нет.
То есть они пытались вызвать Чеха, но найти его не смогли. Начальники знали, как между
собой называем мы самого старшего инструктора.
Поэтому я молчал. Я думал. Что-то надо было делать, до штаба - километров
семь-восемь.
Вдруг Костенецкий, несколько раз чиркавший зажигалкой и безуспешно пытавшийся
прикурить, в гневе отшвырнул ее.
- Стоп, - сказал он. - А ну-ка смотайся к кому-нибудь, попроси зажигалку. У всех
полно их.
"Виллис" замер, я выскочил из него и двумя прыжками настиг стоявший на обочине
"студер". Часами, авторучками и зажигалками были набиты карманы солдат и офицеров,
зажигалку мне дали тут же, но я нырнул под соседний "студер", перемахнул через другой и
растворился в Берлине.
Я мог теперь лететь в затяжном прыжке, воздушная стихия зашвырнет меня на
безопасный клочок земли. Мне повезло, а вот Алеше уже каюк. Значит, это он сидел на
пустыре, это меня привезли попрощаться с ним перед расстрелом, наверное. И мне то же
грозит, начальники весьма прозрачно намекнули мне на такой исход.

38


Попытка превратиться в немца. - Семья Бобриковых зовет в глубь России. -
Бросок на Восток. - Благородный Портос доносит горькую весть

Трое суток отводит традиция на грабеж захваченного города, но это не значит, что на
четвертые сутки тишь и благодать воцарились в поверженном Берлине.
Грабили и насиловали, но все меньше и тише, а когда армия подустала, когда вывоз
ценностей приобрел уставной порядок, за квартиры принялись местные мародеры, немцы
грабили немцев, и кое-где сколотились отряды баб для самообороны, во главе их стояли
испытанные временем блокфюрерины. Ночью я пробрался в дом Вилли мимо одной из таких
блокфюрерин и поставил знак опасности, я как бы передал ему черную метку от руководства,
чтоб хозяин квартиры принял меры предосторожности. Через квартал найден был подходящий
дом, лестница могла обрушиться с минуты на минуту, на третьем этаже дверь поддалась
нажиму, я сидел на диване в безмолвии покинутой квартиры. Здесь когда-то жили немцы, мне
предстояло на какое-то время сойти за берлинца, что было рискованно, очень рискованно хотя
бы потому, что как ни знай чужой язык, вместе с ним не усвоишь тысячелетнюю историю
нации и всегда будешь в ней чужаком. Так говорил Вилли. Много оптимистичнее высказывался
Чех, не вовремя пропавший.

Чужак. Лишний, ибо к земле этой не прицеплен корнями, и в немецкой квартире, полной
немецких запахов, я вспоминал рассказы Алеши о его родне; только она имела право носить
русские погоны, хранить офицерскую честь и не уходить в бега. Она страдала за Россию, но
мне-то зачем? Мой дед - землемер, кто прадед - мне неведомо, а вот сыновья Федора
Бобрикова, того самого, которого заперли в Коллегию, поручив надзор за мануфактурами,
вняли опыту отца и взор свой от моря отвращали. Старший из сыновей выглядел для себя
службу в драгунах и к старости промотал отцовское состояние до последней деревеньки,
младший умер от заразной болезни, после чего все последующие Бобриковы получили
иммунитет от инфекций. Племя вымирало, род мог опаскудиться, доверив продолжение себя
внукам, если б сам Федор на склоне лет не позаботился о притоке свежей крови, густота
которой определяется не размерами и цветом эритроцитов, а вязкостью навозной жижи.
Адмирал усыновил ребенка мужского пола, рожденного ему дочерью конюха. Зачатые вне
брака Бобриковы обычно выше старост не поднимались, этот, усыновленный (что делает
излишним описание конюховой дочери), был послан на учебу в Германию, где просто жил,
особо не затрудняя себя университетскими занятиями. Романовскому греху и он подвержен
был, женился все-таки на немочке, к счастью, вскоре скончавшейся. Будущий латифундист
Артамон Федорович Бобриков тут же вернулся в Россию, на попечение немцам оставив сына, о
котором немедленно забыли, который отлетел от дерева беспризорным семенем, неизвестно
куда упавшим. У Артамона имелись веские причины не вспоминать о немецком прошлом
своем, в Петербург он попал в начале 60-х годов, сблизился с офицерами, в подражание
матушке императрице ругающими все немецкое на дурном русском языке. Кое-какие услуги
матушке он оказал, в какие-то комиссии включен был, в какой-то химерический проект
углубился было, да вовремя распознал ублюдочность всех благих начинаний матушки немки и,
состоя при графе Кочубее, тугодумным молчанием на всех заседаниях заслужил себе отставку,
пятьсот душ в семи деревеньках и орден неизвестно за что. С чем и убыл на Курщину, на
дарованную ему землицу, приумножать души и деревеньки (родовым имением стала
Курбатовка), на призывы служить отчизне отвечая верноподданными отказами. Этот Бобриков
догадался, насколько растлевающе действует на человека близость к власти, а венценосная она
или конституционная - это уже излишняя детализация.
Дети законных сыновей усопшего Федора, люди без полушки в кармане, к деньгам и
власти пробивались разнообразно. Об одном из них было известно, что состояние свое он
сколотил за несколько часов, получив за труды от Екатерины перстень, обычную награду
неимущим красавцам - за доказательство в постели своей преданности России. Перстень,
проданный голландскому купцу, дал красавцу возможность основать на Урале медеплавильное
дело. Потомки его, невзрачные и худые очкарики, дело отца не поддержали и смешались с
толпой разночинцев, кое-кто, правда, громил свободомыслие с университетских кафедр. И все
посматривали на тени предков, обладавших способностью освещать будущее. И теням тайно
поклонялись, в завещаниях изредка писали: похоронить в Курбатовке.
(Не живописные подробности, лишь частично подтверждаемые документами, поражали
меня в Алешиных рассказах, не извилистость пути семейства удивляла. Возмущал и восхищал
сам факт, то именно, что уста одного поколения передавали ушам следующего имена, фамилии,
даты, географические наименования и прочие реалии. Что-то заставляло всех Бобриковых
сосредоточиваться на культе своих предков. Желание предотвратить возможные ошибки?) А
кстати, в роду Филатовых были до меня диверсанты?
Я сидел смотрел и вслушивался в себя, в полутьму, в историю Бобриковых, в гул жизни,
не покидавшей города, который был так набит дивизиями, полками и батальонами, что никакой
комендатуре не проверить чьи бы то ни было документы, а старших лейтенантов с двумя
орденами и четырьмя медалями - пруд пруди.
Но Чех, Чех! Великий, неповторимый, осторожный и мудрый - не как застывший в
раздумьях змий, а как змея, лишенная слуха, но не потому ли бесшумно скользящая и
выбирающая самый верный маршрут? Я верил ему, я затаился, я размышлял, я вбирал в себя
запахи и звуки, сидя с закрытыми глазами. И принял решение: оборвать свои следы! Как у
ручья или реки, из которых собаки меня не вынюхают. И не оставлять их там, где меня могут
ожидать. То есть ни к Вилли, ни на Ляйпцигерштрассе, ни к Круглову, который еще
пригодится, ой как пригодится, но позднее. Уцелеть! Сохранить жизнь и свободу, что поможет
вытащить Алешу из-за проволоки.
Пришло время линять, стягивать с себя отсохшую кожу.
На исходе следующих суток я лежал на койке госпиталя. Много раз привлекали нас к
фильтрации солдат, я знал, что кому говорить и как. Впервые имел я время думать, не
ограничивая себя, и много чего передумано было на госпитальной койке, на лужайке, куда
разрешали выходить на прогулку. Порядки и здесь я знал, издали посматривал на врачей,
опасаясь увидеть знакомых по тому госпиталю, где лежали мои боевые друзья. Спасало то, что
больных и раненых везли безостановочно, наиболее тяжелые отправлялись на восток, но
госпиталь все пополнялся и пополнялся - и это в то время, когда симулировать было
бессмысленно, а война с Японией представлялась бескровной.
Госпиталь обосновался в господском имении, посреди парка, где-то на задворках его
разыгрывались, надо полагать, жуткие сцены, потому что тишину разваливали выстрелы и
приданные госпиталю бойцы стремглав мчались утихомиривать драчунов и пальбунов, если
можно так выразиться: во мне все-таки пробивалось зерно писательства, я начинал забавляться
словами. Хотелось уединиться, побыть в пустоте, которую заполнит прилетевший мотив
"мананы", и великая песня ищущих однажды коснулась меня аккордеонным всхлипом. Я
понял, что должно что-то произойти, и глянул на обувку: в чем бежать? И как жить без
любимого парабеллума?
Документы и одежку я припрятал, ждал обоснованного случая. Часто, чересчур часто в
госпиталь стали наезжать офицеры тревожащей манеры поведения. На больничных койках
отлеживались дезертиры и власовцы, не исключалось, что и агенты разведок. Приезжали
особисты со списками, и чем длиннее были они, тем короче длились визиты. Помня о сваре,
затеянной особистами госпиталя из-за не по правилам ампутированной руки, хорошего от них
мне ожидать не приходилось. Наконец, меня могла опознать случайно та же роковая Инна
Гинзбург, прикатившая бы в левый флигель навестить подорвавшегося на мине переводчика
Костю.

Помощь пришла неожиданно.
По походке старшей медсестры догадался я, что грядут перемены. И потихоньку
готовился к побегу, как вдруг какой-то врач остановился у моей койки.
- Как тебя, парень? Цветков, да? Ты как, осилишь выписку? Госпиталь переполнен.
"Манана" прошелестела надо мной, как ветер в высокой лесной гуще... И увяла. Деревья
стояли не шелохнувшись. Я закрыл глаза.
Несколько часов спустя меня и еще трех излеченных привезли на
сортировочно-пересыльный пункт, где я увидел Федю Бица, того самого тупого и мощного
сержанта, которого я когда-то прозвал Портосом. Этот Федя ни с кем не мог поладить,
Костенецкий его прогнал, Федю подобрал отдел разведки какой-то армии, но и там он
продолжал пить и скандалить. Изредка мы встречались, и он никак не мог простить мне урок на
лужайке, когда я его валил с ног несколько раз кряду. Теперь он ждал демобилизации и очень
удивился, встретив меня. Покосившись на солдат рядом, он моргнул рыжими ресницами,
призывая к разговору наедине, и мы уединились.
- Ну, - сказал он, - до тебя еще доберутся... Калтыгина-то - тю-тю... А Бобриков...
Из уст очевидца услышал я героическую сагу о гибели родимого отца командира.
Григорий Иванович славно завершил свой жизненный путь. 8 мая (мы с Алешей еще
гужевали на Ляйпцигерштрассе) он в особнячке на окраине Берлина нежился в объятьях
очередной пышнотелой паскуды. Разбудил его Костенецкий: пора ехать, дела. Григорий
Иванович будто всю войну репетировал это пробуждение и все, что последует за ним.
Дьявольски расхохотался, выбросил грудастую в окно. Заорал Костенецкому: "Яков, уходи
живым, тебя пощажу! И Лукашина тоже! Остальных - в распыл!"
А Григорий Иванович не только прорепетировал, он еще и арсенал накопил изрядный. Он
был грозно-весел. Особняк - одноэтажный, до ближайшего дома - метров семьдесят, шесть
окон, два из них Калтыгин закрыл ставнями изнутри, он дрался за троих. Трупы смершевцев
валились рядами. Григорий Иванович - к еще большему ужасу осаждавших - расправлялся
заодно и с маршалами.
- А где Федя? - грозно вопрошал он. - Где Федя Голиков, начальник разведупра,
которому я приволок немца с планом наступления группы "Центр"?.. Нет Феди, - сокрушался
он. - Федя народный герой, лысина его сверкает в залах Кремля!
Отбита очередная атака, фаустпатроном Григорий Иванович поджег "студер" с
подкреплением.
- И Жукова почему-то не вижу, - сокрушался Калтыгин. - На никому не нужных
Зееловских высотах сотню тысяч уложил. Ему бы возглавить операцию по задержанию
капитана Калтыгина! Ему!
И так далее и тому подобное... Особо упирал на Еременко, любителя гуся с черносливом,
генерала, который угробил не один ПО-2, гоняя самолеты на юг за этим черносливом.
- Шестьсот тысяч положили русских парней, потому что побоялись поверить карте,
которую мы принесли!
Всех маршалов перечислил, истекая кровью, и, когда полусотня волкодавов из СМЕРШа
ворвалась наконец в особняк, двумя связками гранат подорвал всех. Лишь по татуировке на
груди опознали его среди трупов...
(Как только я услышал про татуировку, я еще более утвердился в желании стать Великим
Писателем.)
И ни словечка обо мне или Алеше не донеслось до смершевцев. Да, мы были его детьми, и
детей он спасал. Он, возможно, учинил сражение это специально для того, чтоб до нас дошел
сигнал об опасности. Возможно. Вечная память отцу командиру и человеку, который направил
меня на писательский путь!
Про Алешу Федя знал самую малость: арестован. И его самого, Федю то есть, тоже
захомутали, но попал он к лопухам, везли его в Потсдам на допрос, да по дороге те налакались,
вот он и дал деру, закосил, отлежался в госпитале, теперь - в родные Бендеры, вот адресочек,
не забудь...

39


Милый, милый Антон Павлович! - Первая получка. - Школьница задирает
юбку, указывая путь

По красноармейской книжке, выданной мне, Цветкову то есть, аж в сорок третьем году,
родом был я из Арзамаса, там же надо было встать на учет в военкомате, но я не торопился.
Женщина в цветастой юбке продолжала растирать своего цыганенка песком, то есть затяжной
прыжок еще не прервался близостью оседлого клочка земли, ураган гнал меня на восток, где-то
под Куйбышевом я соскочил с поезда и пошел наниматься на работу.
Самое уязвимое место - красноармейская книжка и справка, которую мог сварганить
любой ушлый парень. Но они-то и вызвали почтение у начальника стройконторы. "Понимаю,
браток, денежка требуется... С месяц-другой побегаешь, раствор потаскаешь, а там опять в
путь-дорогу..." Записку дал, в общежитии показали пустую койку, вечером обещали матрац и
постельное белье, кухня в конце коридора, душ и баня - в городе, пятнадцать минут ходу. Я
так сладко заснул! Я был на пороге будущей жизни!
В бригаде - двенадцать человек, трудились на школе, достраивая третий этаж, мое дело
- хватать ведро внизу и бежать с ним наверх. Поначалу выплескивалось, потом сообразил:
раствор - это неразряженная противопехотная мина, и дело пошло веселее; из этих двенадцати
- половина калек, все местные, в обед разворачивали свертки, кое-кто приносил замотанные в
тряпье кастрюли. Я бегал быстрее всех, конечно, и калеки стали звать в обед меня к себе,
подкармливали, я их очень уважал: однорукий дядя Вася умел ловко укладывать кирпичи,
одноногий Федька на крыше сидел, как на КП, командуя правильно, а бригадир Андрющенко
(без пальцев на правой руке) не только лихо сворачивал цигарку, но ухитрялся топориком
помахивать, показывал бабам, как закреплять доски на опалубке. Таких людей Костенецкий
быстренько приспособил бы к делу, они бы у него ковыляли по немецким тылам. Женщины же
все были в возрасте, что никак не сказывалось на языке, матерком встречали и провожали, на
все крики бригадира отвечали загадочно и дерзко: "Наплевать, наплевать, все под юбкой не
видать". Однажды набросились на самую горластую, ко мне пристававшую: "Ты на мальца не
заглядывайся! Для другой он!" И обвинили в болезни, подхваченной горластой на станции.

Работали от зари до зари, спешили к 1 сентября, и елось хорошо, и спалось хорошо,
рабочую карточку получил; еще в госпитале на меня временами накатывали по ночам страхи,
здесь - пропали они.
Аванс был маленьким, но в получку у меня на руках оказалось почти семьсот рублей.
Хранил я их в тумбочке, под газетой. И полез как-то за червонцем - а денег нет. В комнате -
восемь человек, кто взял - допытываться не хотелось. На день-другой кое-какая мелочь
сохранялась в кармане, о пропаже никому не сказал, в обед хотел было смотаться на базар за
куском хлеба, но бригадир поманил, отрезал кусок сала, отломил горбушку.
- У тебя что-то случилось?
Я сказал.
Он полез в карман, достал мои деньги.
- Возьми. Не я, так другой стибрил бы. Мало ты еще жизнь знаешь. Давай-ка бери расчет
и валяй куда подальше.
Но я решил побыть еще немного. Каждый вечер уходил в городскую библиотеку, читал
полезные для будущей профессии книги. Лев Толстой привел меня в тихое негодование. Он
оказался насильником, он заставлял читателей безоговорочно верить написанному им, он
походил на следователя, который втискивает в арестованного нужную прокурору версию, а уж
я-то под следствием побывал предостаточно. Зато Антон Павлович Чехов меня восхитил, он
был скромным и грустным.
В получку вся бригада напилась, я рад был случаю уйти в общежитие, да и там шла
пьянка, там гуляли мастерские при депо. Повезло: позвали из дома, что по соседству с
общежитием, бабка просила помочь, внучка напоролась на гвоздь. Девчонке было лет
тринадцать, бегала напропалую да наступила на доску с гвоздем. Тот насквозь прошел через
большой палец, вздернув ноготь и загноив рану. Произошло это двое суток назад, отпускать
внучку в поликлинику бабка не решалась, боялась, что та попадет под поезд. На таких ранениях
я не мог набить себе руку, хотя и выполнял

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.