Купить
 
 
Жанр: Драма

Рассказы

страница №27

рную сестру позвать?
- Погодь, что Банников скажет.
Оказалось, стон Магомеда-Оглы уловили все, а можно было подумать, будто раненые
спали. Это было время, когда обитатели палаты сумерничали. Лежа под вытертым байковым
одеялом, каждый думал о своем, коротая в душной госпитальной тишине час грустного покоя
перед сном.
- Ну что там? - приподнялся и забелел в темноте один из раненых.
- Кажись, спит, - чуть слышно отозвался Банников. - Это он во сне застонал. Так-то
он сдюжил бы. Кремень-мужик!
- Они, кавказцы, такие, - подхватил сосед старшины, явно набивающийся на разговор и
уже готовый что-то поведать по такому случаю, но старшина Сусекин пресек эту попытку:
- Ша, ребята, пусть спит. А ты, Банников, уж посиди возле кавказца, дело такое. Он,
как-никак, все же не в родной стороне.
- Да ладно агитировать-то, - буркнул Банников.
Стихло все в палате. Сосед старшины, не получив возможности поболтать, попытался
было добыть огня кресалом и закурить. Сусекин молча вырвал у него изо рта цигарку и кинул
ее в плевательницу. Сосед обиженно посопел носом и вскоре уснул.
Уснули и остальные бойцы. А Банников сидел на табуретке и клевал. Перед ним на белой
подушке чернел бородатый, взлохмаченный Магомед-Оглы. Сколько было ему лет, никто не
знал. В палате всегда знали, кто куда и как ранен, а вот сколько кому годов, не знали.
Магомед-Оглы был ранен осколком бомбы в бок. Он потерял много крови и ему в первый же
день назначили вливание.
- Нэт! - решительно сказал Магомед-Оглы и прогнал сестру.
Тогда пришла Агния Васильевна, главный врач госпиталя, и сказала, что если он
откажется от переливания крови, она не ручается за исход лечения. Магомед-Оглы долго
молчал, потом губы его дрогнули, и он выдавил:
- Нэт!
Агния Васильевна повернулась и ушла. И теперь каждый день при обходе, завидев ее,
Магомед-Оглы виновато закрывал глаза и послушно делал все, что она велела, даже сам
оголялся ниже пояса, как все прочие, но не соглашался принять чужую кровь.
Однажды Агния Васильевна пришла одна, села возле Магомеда-Оглы, взяла его руку,
привычно сосчитала пульс и сказала:
- Голубчик, нельзя же так упрямиться. Ведь ты умрешь.
Магомед-Оглы долго смотрел на эту вечно занятую докторшу с усталым лицом, с седыми
волосами и черными, как у кавказских девушек, бровями. Что-то близкое было в ее русском
обличье с чуть приплюснутым носом ему, кавказцу, что-то тянуло его к ней и хотелось
довериться вот этой пожилой женщине, как матери. Но он через силу произнес:
- Нэ магу... Пажалста, прастите.
Магомеду-Оглы нужно было делать операцию, но при той потере крови, какая была у
него, операция не могла состояться.
Агния Васильевна принялась выхаживать больного. Она назначала ему процедуры,
новейшие лекарства, сама появлялась в палате раза по три на день. Но ничего не помогало.
Магомед-Оглы умирал...
- Батюшки-светы! Каких только людей на свете нет, - прошептал Банников, зевая, и
обнаружил, что в упор на него смотрят два огромных глаза, светящихся в лунном свете
зеленоватым, почти неподвижным огнем. Банников отшатнулся и уронил грелку с водой. Она
шлепнулась, как рыбина, на пол, Банников прижал ее ногой, ровно боялся, что она брыкнется.
- Трафим! - услышал он слабый голос Магомеда-Оглы, - Трафим.
- А? Чего? - изумился Банников. Изумился потому, что кавказец заговорил, что
кавказец знал его, Банникова, имя.
- Трафим, иди, пажалста, спать, - попросил Магомед-Оглы. - Пажалста...
- Да нет, чего же, посижу, - ерзнул на табуретке Банников. - Не тяжело, высплюсь
еще. Только и работы - есть да спать. А тебе полегчало, что ль?
Магомед-Оглы не ответил, и Банников некоторое время раздумывал, разговаривать ему
еще с ним или не следует. Решил, что не следует, молчком дотронулся до лба кавказца и
покачал головой:
- Ну и жар у тебя. Лоб-то прямо что кирпич каленый. Подумав еще, Банников сходил к
своей койке, взял полотенце и вылил на него полграфина воды. Полотенце, намоченное
водой, - это было, с точки зрения Банникова, наипервейшее средство от всех болезней: с
похмелья ли, с простуды ли, - всегда поможет. Почувствовав, как вздрогнул и обмяк от
холодного компресса пылающий Магомед-Оглы, Банников тихо заговорил:
- Слышь, Магомедка, не супротивничай! Слышь, не ерепенься, впусти в себя кровь.
Твоя-то кровь ведь вместе с нашей на одну землю пролилась.
- Нэ магу, Трафим, - почти стоном откликнулся Магомед-Оглы и облизал губы. -
Прасти, пажалста.
- Да чего прощать-то? Прости да прости. Вишь, как родители тебя к почтенью приучили.
Хорошо это. А вот что огражденье в твоей башке из проволоки устроили, это, как хошь, никуда
не годится. Никуда, брат, обижайся, не обижайся. Тебе сколько лет-то?
- Двадцать первый вчера пошел, - прошептал Магомед-Оглы и, подышав, добавил: -
Дома вина пьют мое здаровье.
При упоминании о вине Банников сглотнул слюну и мечтательно выдохнул:
- Э-эх, хорошо, именины-то! Подарки, вино, когда я на почте служил ямщиком, - и тут
же спохватился: - Да, брат, там за твое здоровье вино пьют, а здоровье-то у тебя - табак.
Утром Банников, ничего не говоря, уплел свою еду, потом весь завтрак Магомеда-Оглы и
еще добавки попросил. Добавки ему не дали.

Раненые в палате решили, что еду без дележа Банников употребил как вознагражденье за
ночное дежурство. Но он и на другой день, и на третий поступил так же, и тогда старшина
Сусекин сокрушенно покачал головой:
- Не знал, что ты такой крохобор и злыдень!
Банников сник, залез под одеяло, долго ворочался, но вечером снова ел за двоих. А на
следующий день, как только пришла Агния Васильевна, Банников стянул с себя рубаху и
сказал:
- Тычьте!
На койках начали приподниматься раненые.
- Чего?
- Иглу, говорю, тычьте! - шевельнул нетерпеливо плечом Банников.
- Зачем? - нашлась, наконец, Агния Васильевна.
- Кровь Магомеду хочу перекачать.
Агния Васильевна удивленно глядела на Банникова и стучала трубочкой по своей ладони.
- А ну, немедленно надень рубашку, - приказала она и даже притопнула ногой. -
Немедленно, говорю!
- Что хотите, доктор, делайте, а только нельзя, чтобы человек зазря умирал, - потея от
собственной смелости, возразил Банников, и вовсе уже тихо добавил: - Ему днями вон
двадцать сполнилося, это он только из-за волосьев старовидный.
Агния Васильевна папялила на упирающегося Банникова рубаху, хлопнула его по спине и
мягко сказала:
- Рыцарь! У тебя же другая группа крови. Соображаешь?
- Да как же другая? - растерялся Банников. - Все одно ведь красная, - и потащился за
Агнией Васильевной. - Может, из-за исключительности момента? На войне всякое бывает,
какие уж там группы, есть когда разбираться...
- Банников, не мешай работать и не мели чепуху! - прервала солдата Агния
Васильевна. - И отправляйся на свою кровать. Что ты, как тень, за мной бродишь?
- Как же это? - вконец убитый бормотал Банников.
- Какая же туг чепуха? Я его харчи один молотил, чтобы крови подкопить. А вы -
чепуха!
- Что-о? - вскинулась Агния Васильевна.
- Харчи, говорю, употреблял! - чуть не заревел Банников. Он стоял, как
провинившийся солдат перед генералом, а докторша опять стучала себя по ладони трубочкой и
вдруг схватила его за рукав и быстро потянула к койке Магомеда-Оглы:
- Если бы он предложил тебе свою кровь, ты бы согласился?
Магомед-Оглы поглядел на виновато потупившегося, конопатого Банникова, перевел
взгляд па Агнию Васильевну. Что-то боролось в нем, переламывалось, в глазах, переполненных
болью, стояли слезы и мука. Но он не сломился, а, стиснув зубы, отвернулся.
- Вот ведь змееныш, - единым возгласом пронеслось по палате. - Хоровод вокруг него
водят, стараются спасти, а он?!
Агния Васильевна сощурилась, точно взяла на прицел черный затылок Магомеда-Оглы,
потом наклонилась к нему и доверительно спросила:
- А если мою кровь?
- Вашу?! - резко повернулся и округлил глаза Магомед-Оглы. Треснутые губы его,
обрамленные черной бородой, замерли в вопросе.
- Да, мою.
- Вашу?! - еще раз переспросил Магомед-Оглы. Он закрыл глаза. Темные ресницы его
задрожали часто-часто, будто стряхивали слезы, которых там никогда не было. Магомед-Оглы
трудно приподнял руку, провел ею по лицу, словно стирая что-то с глаз и тряхнул лохматой
головой.
Это означало - да.
- Банников, шагом марш за сестрой, - спокойно махнула рукой Агния Васильевна. -
Помоги ей принести аппарат для переливания крови.
Но Банников уже не слушал докторшу. Он уже прытко ковылял из палаты, смахивая с
попутных тумбочек халатом разные предметы, и бурчал недовольно:
- И чего объясняет?! Будто сам не знаю, какой тут аппарат нужон...
...Пятнадцать лет спусгя среди множества телеграмм и писем, полученных Агнией
Васильевной по случаю ее шестидесятилетия, она обнаружила небольшое, застенчивое письмо,
которое начиналось так:
"Здравствуй, родная мама! Это письмо посылает тебе Магомед-Оглы..." И дальше шло
обычное извинение за долгое молчание, потому что он, Магомед-Оглы, не умеет и не любит
писать письма. Но если будет нужна его жизнь, он придет и отдаст эту жизнь ей, своей второй
матери.

1958


Виктор Астафьев
Капалуха

Мы приближались к альпийским уральским лугам, куда гнали колхозный скот на летнюю
пастьбу.
Тайга поредела. Леса были сплошь хвойные, покоробленные ветрами и северной стужей.
Лишь кое-где среди редколапых елей, пихт и лиственниц пошевеливали робкой листвой
берёзки и осинки да меж деревьев развёртывал свитые улитками ветви папоротник.
Стадо телят и бычков втянулось на старую, заваленную деревьями просеку. Бычки и
телята, да и мы тоже, шли медленно и устало, с трудом перебирались через сучковатый
валежник.

В одном месте на просеку выдался небольшой бугорочек, сплошь затянутый
бледнолистым доцветающим черничником. Зелёные пупырышки будущих черничных ягод
выпустили чуть заметные серые былиночки-лепестки, и они как-то незаметно осыпались.
Потом ягодка начнётся увеличиваться, багроветь, затем синеть и, наконец, сделается чёрной с
седоватым налётом.
Вкусна ягода черника, когда созреет, но цветёт она скромно, пожалуй, скромнее всех
других ягодников.
У черничного бугорка поднялся шум. Побежали телята, задрав хвосты, закричали
ребятишки, которые гнали скот вместе с нами.
Я поспешил к бугорку и увидел, как по нему с распущенными крыльями бегает кругами
глухарка (охотники чаще называют её капалухой).
- Гнездо! Гнездо! - кричали ребята.
Я стал озираться по сторонам, ощупывать глазами черничный бугор, но никакого гнезда
нигде не видел.
- Да вот же, вот! - показали ребятишки на зелёную корягу, возле которой я стоял.
Я глянул, и сердце моё забилось от испуга - чуть было не наступил на гнездо. Нет, оно
не на бугорке было свито, а посреди просеки, под упруго выдавшимся из земли корнем.
Обросшая мхом со всех сторон и сверху тоже, затянутая седыми космами, эта неприметная
хатка была приоткрыта в сторону черничного бугорка. В хатке утеплённое мхом гнездо. В
гнезде четыре рябоватых светло-коричневых яйца. Яйца чуть поменьше куриных. Я потрогал
одно яйцо пальцем - оно было тёплое, почти горячее.
- Возьмём! - выдохнул мальчишка, стоявший рядом со мною.
- Зачем?
- Да так!
- А что будет с капалухой? Вы поглядите на неё!
Капалуха металась в стороне. Крылья у неё всё ещё разброшены, и она мела ими землю.
На гнезде она сидела с распущенными крыльями, прикрывала своих будущих детей, сохраняла
для них тепло. Потому и закостенели от неподвижности крылья птицы. Она пыталась и не
могла взлететь. Наконец взлетела на ветку ели, села над нашими головами. И тут мы увидели,
что живот у неё голый вплоть до шейки и на голой, пупыристой груди часто-часто трепещется
кожа. Это от испуга, гнева и бесстрашия билось птичье сердце.
- А пух-то она выщипала сама и яйца греет голым животом, чтобы каждую каплю своего
тепла отдать зарождающимся птицам, - сказал подошедший учитель.
- Это как наша мама. Она всё нам отдаёт. Всё-всё, каждую капельку... - грустно,
по-взрослому сказал кто-то из ребят и, должно быть застеснявшись этих нежных слов,
произнесённых впервые в жизни, недовольно крикнул: - А ну пошли стадо догонять!
И все весело побежали от капалухиного гнезда. Капалуха сидела на сучке, вытянув вслед
нам шею. Но глаза её уже не следили за нами. Они целились на гнездо, и, как только мы
немного отошли, она плавно слетела с дерева, заползла в гнездо, распустила крылья и замерла.
Глаза её начали затягиваться дрёмной плёнкой. Но вся она была настороже, вся
напружинена. Сердце капалухи билось сильными толчками, наполняя теплом и жизнью четыре
крупных яйца, из которых через неделю-две, а может, и через несколько дней появятся
головастые глухарята.
И когда они вырастут, когда звонким зоревым апрельским утром уронят свою первую
песню в большую и добрую тайгу, может быть, в песне этой будут слова, непонятные нам
птичьи слова о матери, которая отдает детям всё, иной раз даже жизнь свою.

1961


Виктор Астафьев
Кетский сон

Озеро Кетское находится в двадцати верстах от
Игарки. Помню, как, еще в детстве, возле центрального
универмага, опустив головы, стояли олени с
закуржавелыми мордами, запряженные в нарты, с гладко
обструганными хореями, брошенными на какие-то шкуры
и манатки. Когда узкоглазых парней или широколицых
женщин спрашивали, откуда они, а те, опустив почему-то
глаза, тоненько и застенчиво отвечали: "С Хетского озера,
бойе, с Хетского озера", - нам казалось Кетское озеро
такой запредельной далью, будто с того света явились
люди в сокуях с пришитыми к ним меховыми
рукавицами. И как только живьем добрались?!
И вот много, много лет спустя на вертолете летим мы
компанией на Кетское это озеро. Не успели обсидеться,
железное или пластиковое место обогреть, услышать
информацию о том, что давно на этом озере не стоят кето
и нганасаны куда-то делись, рыбацкая залетная бригада
работает здесь второе лето, до этого был запрет на десять
годов.
- Сон тут, кетский сон, - прокричал начальник
рыбкоопа.
Вертолет наш тем временем сделал круг над Игаркой,
когда-то молодым, бойким городом, который напоминал
мне сейчас селение, подвергшееся многим свирепым
бомбардировкам. Винтокрылая машина скользнула тенью
по песчаному острову в исходе Губенской протоки над
желтыми опечками, шляпками грибов выступившими из
воды, над лепехами рыжих плешин в болотном
прибрежье и начала правиться в сторону от Енисея. Сразу
во всей красе увядания расстелилась понизу осенняя
смиренная тундра, всегда мне напоминающая молодую
солдатскую вдову, только-только вкусившую ласкового
любовного тепла, радости цветения, порой, даже и не
отплодоносив, вынужденную увядать, прощаться с
добрым теплом и ласковым летом.

Еще и румянец цветет на взгорках меж стариц и
проток, перехваченных зеленеющим поясом обережья,
сплошь заросшие озерины, убаюканные толщей плотно
сплетающейся водяной травы, не оголились до мертво
синеющего дна, еще и березки, и осины не оголились до
боязливой наготы, не пригнули стыдливо колен, не
упрятали в снегах свой в вечность уходящий юношеский
возраст, еще и любовно, оплеснутые их живительной
водой, багряно горят голубичником холмики, сплошь
похожие на молодые женские груди, в середине ярко
горящие сосцами, налитые рубиновым соком рябин, еще
топорщится по всем болотинам яростный багульник, меж
ним там и сям осклизло стекает на белый мох запоздалая
морошка и только-только с одного боку закраснелая
брусника и клюква, но лету конец.
Конец, конец - напоминают низко проплывающие,
пока еще разрозненные облака; конец, конец - извещают
птицы, ворохами взмывающие с кормных озер, и кто-то,
увидев лебедей и гусей, крикнул об этом; конец, конец -
нашептывает застрявший в углах и заостровках большого
озера туман, так и не успевший пасть до полудни, лишь
легкой кисеей или зябким бусом приникший к берегам.
А озеро-то, большое, разветвленное, и есть Кетское.
Мы проходим низко над зарослями кустов и осокой
осененным берегом, устремляемся к другому берегу,
серыми песками обрамленному, плюхаемся на обмысок,
как бы золой осыпанный от давних еще, кетских,
нганасанских, отгоревших очагов.
Нас встречают дружелюбно лающие собаки, щенки,
откуда-то, из каких-то недр выкатившиеся, восторженно
визжа, прыгают на нас, от радости мочат сапоги.
Из старого, почерневшего до угольной теми строения
выходят два заспанных мужика, жмут наши руки. Строение
это, скорее берлога, осталось тут от когда-то живших
северных инородцев. Здесь издавна заведено со всеми
гостями непременно обмениваться рукопожатиями.
Хозяева спрашивают, варить ли уху иль гости
обойдутся солениной? И скоро на столе, вкопанном в
берег, нарезают нам соленого чира, гости, естественно,
достают бутылку. От дальнего, в туман вдавившегося
берега летит к нам лодка, и кажется, взбирается она на
водяной бугор, стеля на стороны два белых крыла.
Бригадир был на ставных сетях, не успел их все
вытрясти, но и то, что он привез, внушало: на
подтоварнике лодки горою и вразброс лежали дородные
белые чиры, основная ценность Кетского озера, ползали
по лодке, били хвостами огромные щуки со сплошь
канавами провалившимися животами.
- А жрать-то имя нечего, - пояснил бригадир. - За
десять-то лет они выели, что могли. Сороги почти нет,
язя тут сроду не бывало, окунь стаями ходит, в речных
притоках прячется. Хищник тут своего брата рубает,
оттого и тощ. Окунь-то с травки чего ухватит иль со дна
подымет, щуке горе, как лагерник тюремный, чего
сопрет, ухватит, то и слопает.
Бригадир же сказал мне, размотавшему удочки и
наладившему спиннинг, что едва ли я чего изловлю -
три дня бил озеро шторм, рыбешка, годная для ужения, вся
отошла вглубь, попряталась в траве и в горловинах речек,
но вообще-то окунь тут здоровущий и жадный, может,
какой и возьмется.
С неразговорчивым, в странствиях потасканным
рыбаком я поплавал по озеру, в устья глубоких и
непроточных речек заходили, нигде ни гугу. Тогда я
попросил рыбака заглушить мотор, и пусть ветерком нас
несет к становищу.
Где-то высоко и далеко взошло солнце, уже устало,
сморенно пригревая эту неласковую, но до щемящей боли
любимую северную землю, и это озеро, в себе виновато
притихшее после шторма, и эти как бы золой осыпанные
берега, до глади волной промытые пески. Невысокие,
кудлатые от мхов, ягодников и багульников, подбитые
волной берега, с которых, искрясь мокром, свисает
радостный красный брусничник.
И тишина, тишина. Боже, как, оказывается, человек
истошнился от шума, гама и лязга городского, как сердце
его усталое радуется первозданной тишине, еще умеет
радоваться.

На отмелях, в траве и песках роются утки,
поплавками задранных задов усеяв прибрежье. Серухи,
шилохвостки, свиязи совсем не боятся лодки. Отплывая
нехотя в сторону, ворчат: "И чего плавают? Чего есть не
дают? Штормина три дня был, брюхо подвело, а они тут
расплавались!.."
Лодку нашу нанесло на густую заросль осоки, из нее
на гладь брызнули и по воде побежали гоголята, аж мать
обогнали. Эти поздние птицы еще только-только встают
на крыло, им и поразмяться в радость, бегут, ныряют,
пугая друг дружку, мать их на ум наставляет: "Так, дети,
так!"
Возле стана женщины угостили нас ягодами, мы с
сыном зашли в помещение погреться. Сын вообще плохо
себе представлял рыбацкий стан, тем более северный,
тем более жилище, чуть упочиненное после того, как оно
десять лет пустовало. В жилище и пола-то почти нет,
весь он врос в землю, стены - рухлядь, их прикрывают
шкуры, в основном оленьи и собачьи, стена, что к яру, и
вовсе в землю вросла. Постели из старых общежитских
матрацев и тлелых одеял. Необиходно живут мужики,
зато топят жарко. В гнилом, прелью пахнущем жилище
дышать нечем. Дрова сюда доставляются вертолетом. Уж
чего-чего, а дров дармовых в Игарке всегда было
дополна, сейчас тем более, пустеет, гниет город, жгут его
со всех сторон, когда за рыбой летят на озеро, забивают
вертолет дровами да продуктами.
- Н-ну и бичевник! Как в нем люди-то живут?
- Ничего, живут себе и живут. Тепло, почти сухо. А
представь себе, вот эти три штормовых дня коротать у
костра иль в шалаше? То-то, парень.
На обратном пути шли мы низко и с озера подняли
лебедей, гусей, мошкой роящихся уток, и я подумал:
"Птицы вы мои милые, скоро отлет вам, и вас только в
Красноярске ждет сто тысяч зарегистрировавшихся
охотников и тучи незарегистрированных, диких стрелков
по всей Руси, да и по всему, вам враждебному, миру.
Кормитесь, милые, гуляйте, летайте. Здесь, где еще
царит кетский сон и земная благодать".
Когда мы уплывали из Игарки, огибая мыс
Полярного острова, в ту сторону, где за короткие дни
почти отпылали леса, где еще пространственней
покоился северный простор, глубже и глубже
погружаемый в печальную тишину осени, я подумал:
"Прощай, Кетское озеро! Прощай, кетский сон. Суждено
ли мне еще раз внять тишине этого прекрасного
мироздания?"
25 мая 2000.

"Новый Мир", №7, 2001

Виктор Астафьев
Коршун

Отыскав удобное место на обрывистом берегу, я расположился под толстым осокорем,
подмытым течением, и достал из рюкзака еду. Вода прибывала. Охота была закончена. Я решил
немного передохнуть - и домой. Могучий осокорь мелко дрожал, и солнечные блики метались
по его стволу, пугались в набухших ветках. Птичий гомон несся из травы, с осокоря, с неба. Им
было переполнено все вокруг.
И вдруг это веселое разноголосье разом угасло. Трясогузка с черной ермолкой на голове
вспорхнула с нижнего сука осокоря и затаилась в мокром тальнике. С острова медленно
поднимался коршун. Он неторопливо, с хозяйской степенностью закружился над рекой,
подобрав когтистые лапы. Я попытался поймать его на мушку, но хищник, почувствовав ружье,
свалился на левое крыло, пошел было вниз, а потом стремительно взмыл над островом,
мелькнул на солнце грязным пятном и постепенно растворился в синеватой дымке за горой.
Я бросил нарядного чирка под дерево и, привалившись к осокорю, задремал.
- Э-э, мил человек, приехали! - услышал я голос и встряхнулся. Вода поднялась еще
выше и с шипением кружилась возле моих ног. Я отодвинулся и повернулся к человеку,
который с насмешкой поглядывал на меня.
- Спать надо у места, - с укором сказал он. Затем, нагнувшись, снял с плеча мокрый
мешок, взвесил на ладони моего чирка и прибавил: - Фунт, не боле.
Oн пренебрежительно отбросил чирка, вытер о голенище кирзового сапога ладонь и
спросил:
- Папироска найдется?
Аппетитно затянувшись дымком, незнакомец, как бы оправдываясь, заговорил:
- Курево-то у меня есть, самосад, через колено ломаный. Надоел. - Он вздохнул,
сокрушенно почмокал губами и протянул: - Н-нда-а, живем - не люди и помрем - не
покойники. Вы вот папиросочки покуриваете, с ружьишком развлекаетесь - все сорок
удовольствий... Я это не в укор лично вам. Я это себе в укор, потому как своевременно не
сообразил, где будет жизнь настоящая. Рассуждал так, что лучше быть первым парнем на
деревне, чем последним женихом в городе, и вот...

Одет он был бедно. Телогрейка в заплатах, штаны - тоже. Старый суконный картуз
прожжен на затылке, и в дыру, сливаясь с подпалиной, высовывался клок рыжих волос. Только
сапоги новые. К этому наряду очень не шло обличье незнакомца. Он плотный, коренастый, с
красным, немного лоснящимся лицом. На лице этом нет ничего выдающегося - все под один
цвет. Лишь глаза несколько выделялись: маленькие, выпуклые, они напоминали пятнышки
плесени на сдобном, но залежавшемся каравае. Странное свойство имели эти глаза. Когда они
смотрели на меня, в них было что-то простодушное, но, как только глаза эти начинали глядеть в
сторону, в них сразу появлялась настороженность, они темнели, на лице появлялось выражение
сомнительности.
Пока я разглядывал собеседника, в мешке его что-то зашлепало, и он, торопливо вскочив,
сел на мешок. "Уж не рыба ли?" - подумал я, вспомнив, что почти во всех протоках и ручьях
входы перегорожены и поставлены морды. Сейчас рыба нерестится, в заливы на траву валом
валит.
Мужичок назвался Сергеем Поликарповичем Ковырзиным. Я сказал, что фамилия его мне
знакома. Он изумился, но, когда узнал, что я работаю в газете, удивление его сменилось
радостью.
- Мать моя! На ловца зверь! Да мне дозарезу надо поговорить с представителем печати, а
в город вырваться не могу, горячая пора наступила.
Последние слова он сказал как-то двусмысленно, и мне снова подумалось, что у него в
мешке - рыба. Предупреждая мое замечание, что в горячую пору надо быть в поле, Ковырзин
заявил, взваливая мешок на плечо:
- Я минюм трудодней еще зимой выработал. Пошли, что ли? - И, больше не
оборачиваясь, он зашагал к деревне, расположившейся на склоне горы. Я постоял в
нерешительности и двинулся за Ковырзиным. Очень заинтересовал меня этот человек. А
молодому газетчику, как известно, противиться любопытству трудно.
Заслышав мои шаги, Ковырзин сбавил ходу и, как бы продолжая начатый разговор,
заторопился:
- Про такое дело я вам, мил человек, поведаю, что зубы заноют. Статью либо филлетон
напишете. Будет вам приятное с полезным. Чирок по суху не любит плавать! - Он подмигнул
мне и деликатно рассмеялся.
Изба Ковырзина, обнесенная почерневшим от времени забором из половинника, стояла на
самом пригорке. Из подворотни навстречу нам выкатилась лохматая дворняжка. Вместо того
чтобы залаять, она принялась истово лебезить перед хозяином, будто век его не видала.
Во дворе строгий порядок - прибрано, подметено. Охорашиваясь, разгуливали по двору
куры. У забора в тени благодушно похрюкивал поросенок.
В доме тоже приятная чистота. Пахло свежеиспеченным хлебом и чуть-чуть доносило
угаром из русской печи. От всего этого дохнуло чем-то далеким, полузабытым. Но предаться
сладостным воспоминаниям мне помешала хозяйка. Она попросила меня "пожаловать в
комнату". Хозяйка была сухая, сморщенная, и я сначала принял ее за мать Ковырзина. Я начал
отказываться, ссылаясь на грязную обувь, но хозяйка повторила свою просьбу с робкой
настойчивостью.
Хозяева о чем-то вполголоса переговаривались в кухне. До меня донеслись лишь
последние слова хозяина:
- Да пошевеливайся, кляча!..
Я огляделся. Первое,

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.