Жанр: Драма
Хлебозоры. Хозяин болота.
... Так что
если все
сосчитать и прибавить к тому всякие разговоры про жизнь и сказки про племя
великанов, про их
историю, то где-то половину заработка больных он оправдал. Ведь в клубах
артистам платят за
всякие россказни? Ну а другую половину он готов немедленно вернуть. А ружья
можно раздать тем,
кто дарил, и - квиты. Он на память знает всех: вертикалка - Чернобай, "Зауэр" -
Панин,
одностволка - женщина, "бельгийка" одного крупного начальника. Вот с ним трудней
будет,
фамилию не велел называть. Умри, сказал, а фамилию мою вслух не произноси и
лучше забудь
навсегда. Но самая беда в том, продолжал каяться дядя Леня, что больные сейчас
пошли - никакому
лечению не поддаются, и орех бессилен. Да и вообще он теперь сильно сомневается,
была ли польза,
и не гипноз ли это у людей.
- Ты погоди, погоди, - остановил его врач-ученый. - Гипноза не было. А люди
вылечивались,
я сам истории болезни в клиниках поднимал этих людей. Потом обследовал лично -
здоровые.
Выкладывай секрет, так сказать, на благо нашей медицины.
- Да нету секретов! - разозлился дядя Леня. - Можете у жены моей спросить!
- Нету, - подтвердила тетя Маруся и поднялась на мужа. - Говорила тебе?
Говорила - брось,
наживешь горе! Так нет, не послушался...
Журналист вдруг забыл про эксплуатацию и антинаучный интерес и тоже давай
секрет
выпытывать. Дядя Леня взмолился:
- Шарлатан я, шарлатан! У меня у самого детей нету! Я свою жену лечу -
вылечить не могу. Я
ее этим рогульником закормил! Я ей такие встряски устраивал - другая б ноги
протянула! Она у
меня пятнадцать лет живет, как в сорок третьем жили!
- Да уж, мучитель ты, - проронила тетя Маруся. - Только верхом не ездил...
Мне бы покою
дать, и родила бы. Покоем бы тряхнуть.
А дядя Леня не выдержал, хлопнул дверью и ушел на Божье озеро - будь что
будет! Как им еще
доказывать? Может, орех-то в определенное время только целебный, а потом трава
травой.
Великаны, люди белой березы, ведь измельчали отчего-то. Может, им рогульник тоже
перестал
пользу приносить? А то чего бы они мельчали? Не дураки были, черепа-то вон
какие, с
двухведерный чугун...
Лето было в разгаре. На воде плавали мелкие, невзрачные цветочки - цвел-таки
орех, значит, не
весь вычерпали, значит, осталось кое-что, приросло ко дну, дало побеги и осенью
даст урожай...
4. БАСМАЧ
Не знаю, откуда уж взялась у дяди Васи Турова диковинная по тем временам
немецкая овчарка?
Скорее всего, он взял щенка во взводе охраны, который стоял в Полонянке, когда
там работали на
лесоповале пленные немцы. Говорят, солдаты иногда продавали щенков, вернее,
обменивали на
молоко, уже после войны. Овчарка сидела у Туровых на толстой и тяжелой цепи, и,
кажется, хозяева
сами побаивались ее. По крайней мере, когда Туров выходил кормить, то брал с
собой ухват.
- Я ее если что - так ухватом к земле прижму, - говорил он. - Лежит, стерва,
и не пикнет.
Только глаза кровяные...
Подходил он к овчарке всегда бочком, выставляя протез вперед и пряча за него
живую ногу. А
потом с удовольствием показывал на своей деревяшке глубокие царапины и вмятины
от зубов.
Туров любил, чтоб у него все было особенное, необыкновенное. Он первым в
Великанах купил
телевизор, хотя лет десять еще ничего, кроме туманных сполохов и треска, чудной
аппарат не
показывал. Конечно же, нам всем очень хотелось завести себе не дворняг-шалопаев
и даже не
привычных охотничьих лаек, а непременно овчарку. Матери наши как могли
восставали против.
- Да лучше лишнего поросенка держать, чем эдакую зверюгу! Корма сколько надо,
и держи ее
- бойся, кабы не порвала. Чтоб этого Турова!.. Показал моду!
И все-таки то в одном, то в другом дворе овчарки появлялись. Конечно, уже не
чистой породы,
поскольку во всей округе кобеля-овчарки не было, однако внешним видом и злостью
все походили на
мать. К дяде Васе Турову стояла очередь за щенками, особенно когда овчарка
брюхатела. Об этом мы
узнавали от Турова и готовы были расшибиться, чтоб завоевать его расположение.
Ходили к нему
полоть в огороде, таскать воду, если зимой - отгребать снег со двора, чистить
стайку и давать сено
корове. Туров задавал нам урок, а сам глядел, как мы работаем, и если плохо, то
даже законная
очередь могла отодвинуться до следующего приплода.
Туровская овчарка за один помет приносила до семи щенков, и такого количества
года за три с
лихвой бы хватило на каждый двор в Великанах. Но вся беда оказывалась в том, что
она щенилась и
тут же сжирала весь приплод. Загодя Туров дежурил возле нее с ухватом, и когда
приходил срок,
бывало, ночи не спал. Однако в любом случае овчарка успевала съесть трехчетырех,
пока Туров
прижимал ее к земле и отнимал щенков. А через сутки он спокойно подкладывал
спасенных к
матери, и та вылизывала, выкармливала и обласкивала свое потомство. На это время
она становилась
добродушной - хоть верхом катайся - ее спускали с цепи, и вся деревья знала:
если овчарка на
воле, значит, ощенилась. Пока она кормила щенков, переставала нуждаться в
хозяине и полностью
переходила на самообеспечение. Туров рассказывал, что она чуть ли не каждый день
приносит
зайцев, тетеревов, а то и глухарей, да мы и сами видели несколько раз, как
овчарка бежала из лесу с
добычей. На худой, неудачный случай она сама где-то наедалась и кормила щенков
по-волчьи -
отрыжкой.
Исчезла она неожиданно. Убежала на промысел и не пришла. Туров подождал ее
сутки, послушал
писк голодных двухнедельных щенков и раздал их пацанам. Из этого ее последнего
помета мне и
достался щенок.
И только спустя полгода весной, выяснились обстоятельства гибели овчарки.
Однажды, когда мы
играли в чику на проталине под черемухой, Колька Смолянин сказал:
- Хотите, я вам что-то покажу?
Он привел в лес недалеко от деревни и показал вытаявшую из снега овчарку.
- Одним выстрелом на бегу срезал, - похвастался Колька. - Сечкой влепил, в
самую голову.
Сечкой у нас называли рубленые гвозди, которыми стреляли из-за нехватки
свинца и дроби.
Кто-то из мальчишек проболтался, Туров вызвал участкового милиционера, и
Кольку потянули к
ответу. Но Колька забожился, что убил овчарку нечаянно, думал, что волк на него
бежит, и
выстрелил. Милиционер поверил и еще пригрозил Турову штрафом за то, что он
спустил с цепи
такую зверюгу.
Я принес домой щенка против воли матери, но отец ему обрадовался. Наверное,
оттого, что сам
был слаб и немощен, любил все большое, удалое и сильное.
- Овчарка - это хорошо, - сказал он. - Вырастет - воду возить на ней будешь.
Тебе
интересней и матери помощь.
Щенок был вислоухий, лохматенький, но уже крупный, на толстых лапах и лишь
мастью не в
мать - рыжий. Выбирать не приходилось, то, что дал Туров, то и взял. Пока он ел
из блюдца, мы не
могли дать ему имени, гадали всей семьей, придумывали и не могли сойтись на
одном. Поскольку
щенок понравился отцу, то и мать подобрела к нему. Была зима, и щенка держали в
избе. Он так и
рос на глазах у лежащего отца, и, наверное, поэтому он раньше всех заметил, что
овчарки из него не
вырастет.
- Да вы поглядите! - убеждал он нас с матерью. - Это разве овчарка? Это же
дворняга, каких
свет не видывал. И лохматый, как басмач в папахе. Ишь, как глядит...
- Но мать у него - овчарка! - с обидой доказывал я.
- Мало ли что... А отец кто у него? То-то!
- Вырастет - увидим, - мудро сказала мать, но тоже будто бы с обидой. -
Нечего раньше
времени гадать...
Так и стал звать его отец Басмачом. И мы скоро привыкли к этой кличке. Других
щенков овчарки
приходилось с полугода сажать на цепь, поскольку в них рано, не по-щенячьи,
пробуждалась злоба.
А наш хоть и вырастал в теленка, однако характером, видно, удавался в своего
неведомого отца. Был
он каким-то бесшабашным, дурашливым и задумчивым. Чаще всего играл с котом, с
курами,
которые игры не принимали и с криком разлетались со двора, или начинал
приставать к корове,
дергал ее за хвост, за уши, когда она склонялась к яслям. Корова отмахивалась
рогом и однажды чуть
не зашибла. И видом своим он ничуть не походил на овчарку; мой отец как в воду
смотрел. К лету
Басмач оброс длинной, мягкой шерстью, так что маялся от жары и больше ходил по
теневым
сторонам улиц. Жалея, мать остригла его овечьими ножницами и додумалась не
выбрасывать шерсть,
а спрясть и связать отцу носки. У отца года за два перед смертью всегда мерзли
ноги. Наверное, не
хватало крови в организме или сердце работало так, что не додавливало кровь в
конечности.
Посередине нашего двора стоял когда-то мощный сосновый пень, с которого
тесали смолевую
щепу на растопку. За долгие годы его стесали на нет, но из земли еще торчали
толстые корни. Мать
иногда срубала эти корни, чтобы не запинаться, но они, мертвые, снова вырастали
из земли.
Почему-то Басмач выбрал себе это место во дворе и всегда лежал среди корней,
даже зимой, в
морозы или буран. Иногда он лаял на корни, принюхивался к ним и наполовину
поднимал вечно
болтающиеся уши. Но бывало, стоя на этом месте, он задумчиво смотрел в одну
точку и цепенел. На
него можно было садиться верхом, трепать за уши и даже стричь без хлопот, что
мать и делала,
однако вывести из оцепенения было невозможно. О чем он думал? Что происходило в
его кудлатой
голове?
Не помню, чтобы он когда-нибудь участвовал в собачьих драках, хотя как только
начинался гон,
Басмач днями не приходил домой. Его видели в Полонянке, в других ближних
деревнях, но
возвращался он без единой царапины. При виде собачьей стаи и тем более драки
иной пес
немедленно кидался в гущу боя, Басмач же только останавливался, равнодушно
взирал, будто
повидавший все на свете старик, и бежал себе дальше.
Однажды летом он запропал на несколько дней. И не пришел потом, а приполз
среди ночи, лег на
свое излюбленное место и тихо завыл. Было уже это после смерти отца.
Мать растолкала меня и послала глянуть. Я глянул и испугался. Похоже,
стреляли в упор, так что
шерсть на голове выгорела. Пулей повредило левый глаз, размозжило висок и
порвало ухо. Я
просидел рядом с Басмачом до утра, а утром дядя Федор сказал, что надо
пристрелить его, чтобы пес
не мучился. И мать согласилась, не в силах больше слушать его вой. Ночью я залил
ему голову
йодом и обвязал тряпкой, но дядя осмотрел рану и определил, что Басмач - не
жилец. Я спрятался в
стайке, а дядя Федор взял малопульку и подошел к собаке. Басмач потянулся к
нему, радостно
заскулил, словно просил скорее пристрелить. Я заткнул уши, но глаз закрыть не
смог. Дядя
выстрелил ему в лоб. Однако в этот миг произошло невероятное. Басмач подпрыгнул,
зарычал и со
всех ног помчался в огород. Он продрался сквозь ботву, перепрыгнул прясло и
скрылся в лесу.
- Смазал! - удивился дядя Федор. - С такого расстояния и смазал! Не может
быть!
- Где-нибудь пропадет, - горестно сказала мать. - Тоже мне, стрелок. Не мог
скотину от муки
избавить.
Я побежал через огород за Басмачом, долго ходил по лесу, звал, искал кровавые
следы на траве и
чуть не заблудился. Вдруг хватился, что не знаю, куда идти, а солнце между тем
скатывалось к
горизонту. Кричать было стыдно, тем более, я знал все окрестные леса на
несколько километров от
Великан. И многие деревья знал в "лицо", но тут словно разум затмило - глядел на
старые сосны, на
согнутые арками березы и не узнавал их. А точнее, ходил в каком-то оцепенении. В
лесу была та
самая предвечерняя тишина, когда разогретые за день травы, цветы и хвоя начинают
пахнуть до
головокружения и когда паутина светится, будто живая. В такие минуты и воздух
неподвижен, и все
живое замирает, прислушивается, а человеку кажется, что он оглох. Я напряг
горло, чтобы крикнуть,
и неожиданно увидел тетю Варю, вернее, узнал ее спину с треугольником белого
платка. Она стояла
в десяти шагах и зачем-то трепала за ветки худосочную осинку. Шелест листьев,
похожий на плеск
воды, был единственным звуком.
- Тетя Варя? - окликнул я и замолчал, потому что она не обернулась на голос,
а тихонько
пошла вперед. Я пошел за ней, озираясь по сторонам, и чувствовал, что мы идем не
туда, в другую
сторону от деревни, Я снова позвал ее, однако тетя Варя лишь махнула мне рукой,
дескать, ступай за
мной. В то время она была непонятным для меня человеком, потому что жила не так,
как все жили.
Одни считали ее ненормальной, говорили, будто она в войну чем-то переболела и с
тех пор стала
нелюдимой и странной. Другие, наоборот, относились к ней уважительно и даже
спрашивали совета.
Когда дядя Федор попросился к нам жить, мать долго разговаривала с тетей Варей,
жаловалась, что
брат - мужик скандальный и своенравный, хоть и жалко его, но жить в одной избе
будет трудно.
Тетя Варя же настойчиво советовала съехаться с ним, поскольку, мол, время
тяжелое и родне лучше
держаться вместе, одним домом.
Я шел за ней в полной растерянности, пока не догадался, что тетя Варя ведет
меня к Басмачу.
Наверное, нашла его в лесу, приметила место, а тут я ей попался. Я прибавил
шагу, стараясь догнать
ее, но и тетя Варя пошла быстрее. Тогда я побежал, ощущая спиной и затылком
знобкий и
непонятный страх. В глазах мелькали деревья, косые столбы света и треугольник
белого платка,
словно маяк.
Лес внезапно кончился, и я оказался возле прясла на задах своей усадьбы -
там, откуда пошел
искать Басмача. Тети Вари нигде не было. Только лапы густого ельника возле
городьбы слегка
покачивались, словно там прошел человек.
Я никому не рассказывал, как блудил, и как потом вышел, боялся, что будут
смеяться. Вскоре
этот случай вспоминался, будто сон, привидевшийся в легкой дреме, но связанный с
явью. Когда к
нам приходила тетя Варя, я ждал, что она засмеется и расскажет, как нашла и
вывела меня из лесу;
спросить самому - не поворачивался язык. А она молчала, словно и не было
ничего...
Мы решили, что Басмач сдох где-нибудь, и дядя Федор уже почти успокоился, что
все-таки не
промазал, что пес в горячке еще побежал немного и без мучений, на ходу, сдох. Мы
уже привыкали
жить без этого дуралея, когда он, спустя три недели, приплелся из лесу и лег на
место, где был пень.
Даже длинная шерсть не могла скрыть худобу. Когда я притронулся к нему, то
ощутил под рукой
только кожу и кости. Басмач вяло шевельнул хвостом и даже головы не поднял. На
месте рваной
раны розовела молодая кожа, а левый глаз был напрочь затянут бельмом. Мать
обрадовалась, налила
ему молока, потом намяла молодой картошки и, суетясь по хозяйству, часто
подходила к Басмачу и
говорила ласково, как когда-то с больным отцом. Когда дядя Федор увидел его - не
поверил глазам.
Он присел возле собаки, разгреб шерсть на голове и шлепнул себя по ногам:
- Ведь попал! Во!.. Тьфу т-ты! Думал уж, рука дрогнула. Ну, раз выжил -
пускай живет. Не зря
говорят, как на собаке зарастает. Вот бы и на человеке так...
И вдруг отошел в сторонку на подогнутых ногах, упал в траву, ударил кулаками
в землю.
- Вот бы и на человеке так! Ушел в лес, поел травы!.. И воскрес бы! Ожил
бы!..
Мы с матерью стали уговаривать его, звать в избу, опасаясь, что сейчас
начнется приступ, а он
держался руками за траву, цеплялся за землю, царапал ее, прижимаясь щекой, и от
частого, сильного
дыхания возле ноздрей клубилась пыль.
- А мы помираем, - стонал он. - Как мухи дохнем... Два сына моих в земле,
Павел в земле,
жена... Почему такой человек? Почему такой слабый?!
- Да разве слабый, если такую войну перенес? - вкрадчиво не согласилась мать.
- Ну хватит,
Федор. До какого состояния себя доводишь. Нельзя так, пойдем в избу.
Дядя встал, стряхнул мусор с гимнастерки, задумчиво осмотрел двор и
неожиданно пнул Басмача.
Легонький пес отлетел к поленнице, заворчал, показывая клыки. Мы с матерью
схватили дядю за
руки, потащили в избу.
До полуночи я сидел возле Басмача, кормил его, вытаскивал мусор из
свалявшейся шерсти и тоже
думал, почему человек такой слабый. А на горизонте за Рожохой полыхали
хлебозоры. Красноватый
свет на мгновение поднимался из-за тополей и, казалось, приподнимал собой край
ночного неба.
Некоторые его вспышки были лучистыми и яркими, некоторые больше походили на
отблеск
далекого пожара, словно кто-то сидел в темной избе и неуверенной рукой бил
кресалом по кремню:
то сильно, то совсем слабо. В наших местах хлебозоры, как и грозы, почему-то
были яркими, и уж
если грохотало, если сверкало, то в полную мощь. Говорили, будто в наших местах
особенно сильно
земное притяжение, будто земля кругом так намагничена, что притягивает к себе
огонь. Отец любил,
когда сверкали хлебозоры. Он подтягивался к окну, отворял его и, держась за
подоконник, в
неудобном положении замирал. Вспышки врывались в окно, высвечивали его темную
фигуру, образ
которой оставался в моих глазах, когда на короткий миг между двумя сполохами в
избу входила
чернота. И образ этот невозможно было сморгнуть...
Иногда я забирался к нему на кровать и тоже смотрел на полыханье света. Отец
гладил меня по
голове, но не оттого, что хотел приласкать, а как-то механически - я ощущал это
по его руке - и из
моих волос тоже сыпались голубоватые искры. Отец смотрел завороженно, с каким-то
напряжением
во всем теле, и его состояние незаметно передавалось мне.
- Будто далекая канонада, - однажды поделился я своим соображением. -
Артподготовка
перед атакой.
Рука отца замерла на моей голове, потом вздрогнула.
- Дурачок, - вымолвил он. - Это же хлебозоры, земля от радости сияет. Эх
ты...
Тогда я даже обиделся, что у отца совсем нет никакой фантазии.
Я сидел возле Басмача, а в избе до полуночи горел свет. Мать с дядей Федором
о чем-то ругались,
но мне слышались только их бубнящие голоса. Когда лампа наконец потухла и во
всем мире остался
единственный свет хлебозоров, я осторожно прокрался в избу и залез на полати.
Дядя спал на
отцовской кровати; он только передвинул ее подальше от окна, так что отблески
хлебозоров падали
теперь на желтые, скобленные половицы.
Они продолжали ругаться и в темноте. Вернее, это была не ругань, а какой-то
длинный и
неоконченный разговор. Дядя, отвернувшись к стене, бухтел:
- Ишь, приспичило ей, терпежу не хватило... Другие вон как ждут! И доныне
ждут. Ты на
Варвару погляди, и поучись, как мужика своего ждать надо!
- Ну ладно, хватит! - оборвала его мать. - Разговорился, гроза да к ночи...
Не приведи бог,
как Варвара ждет. Что ты про нее знаешь-то? А судишь...
- Все знаю! Пашка твой кровь проливал!
- Замолчи хоть при ребенке-то! - прикрикнула мать.
- Степка? - окликнул дядя. - Ты пришел?
- Пришел, - сказал я и уже в который раз ощутил тугую волну страха,
любопытства и
беспокойства от их разговоров. Они оба что-то скрывали от меня, что-то не
договаривали, и это чтото
вплотную касалось меня, и порой в сознании на короткий миг, словно свет
хлебозора, вспыхивала
догадка.
Выждав, когда дядя Федор заснет, я слез с полатей и прокрался в горницу к
матери, Она не спала,
в темноте поймала мои руки и прижала к своему лицу. Я ощутил слезы на ее щеках.
- Не плачь, мама...
- Я не плачу, сынок, - прошептала она и притянула мою голову к себе. - Я
радуюсь. Как бы
мне без тебя сейчас?
В горницу свет хлебозоров не долетал. Я посмотрел в темный угол и собрался с
духом.
- Мам, а кто у меня родители?
- Как - кто? - изумилась она и на секунду ослабла. - Мы и родители. Я да отец
твой... Чего
ты спросил-то? Кто у детей бывают родители?
- Может, меня где-нибудь взяли, - помедлив, сказал я. - Басмача же мы у чужих
взяли...
Может, и меня так же.
- Дурачок ты, - тихо засмеялась она. - Большой уже, а дурачок. Нигде мы тебя
не брали. Я
тебя родила. Иди спать. Или ложись ко мне. Где ты сегодня плутал-то, расскажи?
Что делал?
Я ушел из горницы и залез на полати. В избе было тихо-тихо, отблески
хлебозоров ложились на
желтые половицы и отчего-то зеленели, словно вспышки беззвучных молний.
Я едва удержался, чтобы не задать ей еще один вопрос, последний, на который
тогда еще не знал
ответа и не имел никаких догадок. Просто факт, однажды пришедший мне на ум. Мать
была права, я
вырос и стал большой. И уже знал, как рождаются дети. В моих метриках год
рождения стоял сорок
четвертый. Отца же взяли на фронт в сорок втором, а вернулся он в сорок пятом,
когда мне шел
второй год. Откуда же я взялся?
Что-то мешало спросить, сдавливало горло и обжигало голову, будто в
предчувствии, что сейчас,
на моих глазах, переменится привычный мир, будто меня снова раздевают и насильно
толкают в
комнату с мужиками в белых халатах, выйдя из которой, я стану другим, и жизнь
моя станет другая.
Засыпая, я уверял себя, то это наверняка напутали в сельсовете, когда
выдавали метрику и
проставили не тот год. Скорее всего, напутали, а я родился в сорок третьем,
потому что мог тогда
родиться. Или мать сама уговорила кого-нибудь в сельсовете, чтобы убавить мне
возраст, а теперь
скрывает от меня и от всех, чтобы не подвести того человека. Ведь так же делали,
чтобы оттянуть
призывной год и чтобы чьего-нибудь сына не взяли на фронт...
Через месяц, когда созрели хлеба и отсверкали хлебозоры, Басмач одыбался и от
усиленной
кормежки заметно поправился. Только на глазу осталось бельмо - пелена, которую
он так и не мог
сморгнуть, как ни старался. Но характером он изменился, озлился, стал часто
лаять на прохожих и
гостей, а дядю Федора вообще на двор не пускал, по причине чего пришлось вбивать
в стену крюк и
сажать на цепь. От прежнего поведения осталась у Басмача глубокая задумчивость и
тяга к месту, где
из земли торчали смолевые корни. Цепи до них не хватало, поэтому первые дни
Басмач бесился, грыз
привязку, мотался на ней, как тряпка на ветру, и рыл землю.
Потом обвыкся, притерпелся, хотя иногда то ли забывал о цепи, то ли уж злости
в нем столько
накопилось, что он бросался на кого-либо с лаем, а привязка хватала за горло,
опрокидывала на
землю и в этот момент делала его еще яростней.
Вот так же однажды он выскочил кому-то навстречу, захрипел на ошейнике, и
мать, выглянув
узнать, кто пожаловал, закричала дядю Федора. Потом мы выскочили все и под
яростный лай
обнимали и тискали бравого чубатого мичмана Володю, младшего сына дяди Федора.
Володя приехал в первый свой отпуск после четырех лет срочной службы на
Тихоокеанском
флоте. Он писал, что остается на сверхсрочную, но не совета спрашивал у отца, ни
тем более
позволения, а сообщал как случившийся факт. Дядя тогда расстроился еще сильнее,
чем из-за меня,
когда забраковала медкомиссия. Дело в том, что все четыре года дядя настойчиво
требовал от
Володи, чтобы тот подал рапорт на поступление в военную мореходку, и каждый раз
получал
обещания. Мичманство Володи оказалось сюрпризом.
- Какого лешего? - строжился дядя Федор. - На хрена тебе эти лычки сдались? В
твоем
возрасте люди умные звезды на погонах носят!
- Ничего! И я до звезд дослужусь! - веселился Володя. - Провалился я на
экзаменах, на дно
лег, понимаешь? Грамоты не хватило!
- Грамоты! Что грамоты? Тебе льготы полагаются, ты из моряков и батя твой -
майор в
отставке! Соображать надо!
- Там не таких сообразительных вышибали! - хохотал мичман. - Нынче все в
технику
упирается, батя, в науку, в математику! Чего я полезу? Теперь вон атомные
подлодки делают. Если
грамоты нет, и соваться нечего.
И сидя за столом среди родни, светился от радости - так ему было хорошо. А
дяде Федору
хотелось, чтобы он стал непременно адмиралом.
- А мы с большой грамотой немца били? Учеными до майоров дослуживались? -
сердился он.
- Нет, боязливое поколение какое-то идет, робкое. Чую, случись война, опять нам,
старикам,
подниматься. Без нас вы так и будете на грамоту кивать, наукой прикрываться.
- Да ну ее, бать, я в отпуск приехал! - Володя обнимал отяжелевшего отца. -
На охоту сходить
хочу, на медведя. Я ребятам посулил шкуру привезти. Чтоб шкура эта грела на дне
морском. Мы же
по полгода земли не видим, неделями - света белого...
Он буквально бредил охотой, видно, намечтавшись о ней и тысячи раз прокрутив
в сознании ее
примерную картину, когда плавал на своей подводной лодке. Во сне он кричал:
"Какого дьявола!
Медведя бьют в ухо! Понял? Дураков - в лоб, а медведя в ухо! Все! По местам
стоять!" Днем он
ходил по Великанам, спрашивал у мужиков, не знает ли кто берлоги, а еще
обласкивал и
прикармливал Басмача. Он сразу определил, что Басмач - прирожденный медвежатник
и зря его
держат на цепи. За несколько дней озлившийся на всех пес стал ласковым и ручным,
так что перестал
лаять на дядю и лишь ворчал, когда тот приближался на длину цепи. Володя
запретил матери стричь
его, когда она собралась связать мичману носки из собачьей шерсти, чтоб теплее
было плавать,
дескать, медвежатник и должен быть лохматым, чтоб зверь когтями не вспорол
шкуру.
Примерно через неделю к нам пришел дядя Леня и сообщил, что нашел берлогу в
десяти
километрах от Божьего озера. Правда, медведя там еще нет, но он обязательно
ляжет, поскольку уже
приготовил берлогу и бродит недалеко от нее. Володя торжествовал. Он вычистил
привезенное с
собой ружье, зарядил патроны и стал ждать сигнала, когда пойти на берлогу. Дядя
Федор был не
против охоты, но его коробило, что идти на медведя придется с дядей Леней.
Однако деваться
некуда, другой берлоги так скоро не сыщешь даже в наших лесных местах. Он тоже
собирался на
охоту, для чего взял у Турова двустволку и пока тренировался, палил из нее по
тетрадному листу,
повешенному на баню. Меня сначала не хотели брать - мама и слушать не могла,
резала сразу -
умру, а не пущу! Однако Володя, обласкавший Басмача, как-то незаметно убедил и
мою мать. Она
лишь взяла слово, что меня посадят на дерево и только потом станут вытравливать
медведя из
берлоги.
Сигнал от дяди Лени мы получили после второго зазимка и в тот же день
собрались на Божье
озеро. Но когда мы вышли из избы, Басмач вдруг бросился на нас, душась на
ошейнике, не лаял, а
орал, захлебывался пеной и никого не подпускал.
- Это не на нас - на ружья, - догадался дядя Федор. - Запомнил, думает,
убивать будем...
И правда, когда мы с Володей отдали ему ружья и отослали вперед, то спокойно
подошли к
Басмачу, приласкали его, и он в свою очередь приласкался к нам. Отпускать мы его
не стали,
...Закладка в соц.сетях