Купить
 
 
Жанр: Драма

Хлебозоры. Хозяин болота.

страница №3

,
убегал и уже на бегу не выдерживал - начинал постанывать, а потом сдавленно орал
и катался по
земле. Во время приступов он старался спрятаться, когда недослышал - крадучись
приставлял
ладонь к уху: только бы его не считали больным. Я все это видел и представлял
себе войну не такой,
как в кино. В пятидесятых годах фильмы о войне были черно-белые и там не видно
было, что кровь
- красная и ее много. Черно-белая кровь не пугала, казалась не опасной, тем
более она сливалась с
черно-белой же землей. В том кино много кричали "ура!" и лавина наших танков,
солдат сметала
напрочь глуповатых, крысоподобных фашистов. Но откуда же тогда брались инвалиды,
сидящие под
черемухой? Откуда похоронки, вдовы и сироты? Или только в наших Великанах мужики
такие
непутевые, что их так много убивало и калечило?
Я не видел настоящей войны, но представлял ее совсем другой. Однажды мы с
мамой косили за
Рожохой и я расхватил себе палец о литовку. Наверное, от того, что был
разгорячен работой, кровь
брызнула фонтаном, облила и косу, и рубаху, и скошенную траву. Мать перевязала
рану, повела
домой и дорогой успокаивала, что на фронте ранят куда сильнее и что надо
терпеть, как терпел
папка. И я терпел, однако ночью поднялась температура и в полусне-полуяви я
увидел войну. Вернее,
берег Рожохи с голой черемухой, а на нем - великановских инвалидов, только что
раненных. Из них
хлестала кровь, а они катались по земле и орали, как дядя Федор во время
приступа. А над ними
стояли воткнутые в землю косы. Не было ни взрывов, ни стрельбы и даже
гимнастерок с медалями...
Наверное, я тоже в бреду кричал, потому что, когда очнулся, увидел над собой
отца.
- Покричи, покричи, - говорил он. - Когда кричишь - легче бывает, не так
болит.
Нет, я больше никогда не видел этого сна и не видел этой страшной картины при
слове - война.
Точнее, не всегда видел. Ведь это слово можно произносить по-разному и слышать
по-разному. Иной
раз в чьем-нибудь разговоре с языка не сходит - война, война, война... Но,
бывает, раз скажут и как
в душу крикнут, как будто самого ранят.
А дядя Федор знал, чем взять. С полчаса мы с ним ходили строевым по двору,
распугивая кур, но
когда мне надоело тянуть носок босых ног, дядя Федор достал из своего арсенала
парабеллум,
посадил в коляску мотоцикла и повез в овраг за поскотину на огневую подготовку.
Там он объяснил
первый солдатский принцип учения.
- Если не доходит через голову - дойдет через ноги, - сказал он. - За каждый
промах - три
круга по берегам оврага.
Сначала он сам влепил три пули в березовый пень, затем дал пистолет мне. Я
выпалил три раза и
девять раз обежал овраг.
- Бестолочь, - заключил дядя. - У тебя в руках не топор и не лаптошная бита,
а боевое оружие
для поражения живой силы противника в ближнем бою.
- Оно немецкое, - сказал я. - Из русского я бы попал.
- Отставить разговоры! - прикрикнул дядя и полез на четвереньках из оврага. -
Надо уметь из
всякого, понял? Если у тебя в бою кончатся патроны, надо брать вражеское оружие.
- А у меня патроны не кончатся, потому что стрелять будет не в кого! - заявил
я.
- Это еще почему?
- Потому что если будет война, то атомная, - я тоже выбрался из оврага и сел,
свесив ноги. -
А мужики говорят, стрелять не в кого будет. Атомом дыхнул и все, каюк...
Дядя Федор вдруг задышал тяжело, закрутил головой и стал кричать:
- Дурак! Ты чего болтаешь?! Ты чего трекаешь?! Типун тебе на язык!
Он завел мотоцикл и, забыв надеть каску, помчался прямо по кочкам и рытвинам.
Я побежал за
ним, закричал, но он меня не слышал. Когда я приплелся домой, дядя Федор драл
прутом Басмача.

Басмач визжал и крутился на короткой привязи, а рядом лежала задавленная им
курица.
- А тебе - три наряда вне очереди! - объявил он. - Завтра на покос! В летние
лагеря!
Мы собирали сидор с провизией, инструменты, а я смотрел, возьмет ли он с
собой пистолет. Дядя
Федор не взял, однако учение на покосе продолжалось. По утрам он гонял меня по
скошенному лугу,
затем разводил огонь, грел завтрак; тем временем я стоял возле шалаша с молотком
в вытянутой руке
- тренировал крепость мышц. Косить я уже был привычный, к тому же впервые мы
косили на
широком, нормальном лугу, а не по кочкам и еланям, не ночами, как это было
всегда. Дядя сходил в
правление, там стукнул кулаком по столу и ему отвели покос на колхозной земле
как заслуженному
на фронте офицеру. Так что было где разгуляться. Мы махали косами, сбивали траву
в волнистые
влажные рядки. Дядя в первый день ходил передом, однако на следующий я стал
подрезать ему
пятки. Он не хотел сдаваться, но и не хитрил, не придумывал причин, чтобы
оправдать свою
слабость. Он вдруг начинал белеть, сильно потел, иногда его качало, и, боясь
упасть на прокосе, он
втыкал косу, держался за нее и правил бруском полотно. Это походило на то, как
он крадучись
приставлял к уху ладонь, когда недослышал. И все-таки шел впереди чуть ли не до
вечера. Наверное,
ему было стыдно уступать двенадцатилетнему парнишке, он злился и от этого
страдал еще пуще.
Мне бы отстать, уступить ему - у меня и коса была меньше, и прогон yже, по
силам, но
мальчишеский азарт брал верх.
Вечером, когда спал зной и утих гнус, когда косить стало - милое дело, дядя
Федор бросил
литовку, схватился за голову и упал в траву. Он не успел даже отбежать, чтобы я
не видел приступа.
Он катался по земле и орал, зажимая себе рот. Я перепугался, на миг остолбенел,
потом кинулся к
нему, но он отпихивал мои руки, уползал в траву и, сдавливая крик, скрипел
зубами. Приступ
прошел так же резко, как и начался. Дядя Федор сел, отнял руки от лица и долго
тупо смотрел перед
собой. Я принес котелок с водой, он напился, облил голову.
- Вот такие дела, Степан, - сказал он тихо, и лицо его порозовело. - Ты не
бойся, когда... И не
смотри. Что тебе смотреть-то? Прошло ведь, и совсем не болит голова... Ну? Чего
расселся? Давай
еще ручки по две пройдем до заката.
Он снова встал впереди, старательно выкосил примятую траву и пошел дальше,
захватывая
прогон вдвое шире моего. Я больше не поджимал, делал вид, что отстаю, а дядя
Федор оглядывался и
покрикивал:
- Вперед, Степка! Вперед, суворовец!
А утром как ни в чем не бывало он вручил мне молоток и велел качать мышцы,
которые
необходимы для стрельбы из пистолета. Я стоял, целился молотком в колхозные
стога, в березы, в
пролетающих птиц и думал, что от косьбы вообще-то должны крепнуть все мышцы и
вовсе не
обязательно тренировать какие-то отдельные, но сказать об этом моему товарищу
майору не смел -
привыкал к дисциплине. Да и кто знает, может, впрямь у человека есть какие-то
особые мышцы,
нужные только для стрельбы?
После покоса дядя привез из района кучу подарков - хромовые сапоги, галифе и
гимнастерку,
сшитые из офицерского сукна на мой рост. Но главное - мелкокалиберную винтовку.
От восторга у
меня сперло дыхание. Дядя Федор обрядил меня, подпоясал укороченным офицерским
ремнем,
повесил на плечо винтовку и, не дав глянуться в зеркало, выставил перед матерью.
- Ну-ка, Дарья, глянь на своего солдата!
Мать глянула и сразу заплакала.

- Чего ты? - опешил дядя. - Гляди, орел-то какой!
- Я же тебя просила, - тихо плакала мать. - Не приучай его, не сманивай... А
ты его одежей да
ружьем сманил.
- Да он сам захотел! - рубанул дядя Федор. - Скажи, скажи матери - хочешь в
суворовское?
Мне было жалко мать, но я в ту минуту жить не мог без суворовского, к тому
же, пока они
препирались, я посмотрелся в зеркало и увидел там эдакого сына полка, лихого
бойца с плакатов,
которыми были оклеены сенцы в колхозной конторе. Если бы мать не плакала, я
давно бы уже
помчался по деревне, чтобы показаться в форме пацанам и особенно Кольке
Смолянину. Все уже и
так знали, что я в августе еду учиться в суворовское, а тут бы при виде
гимнастерочки, хромачей в
гармошку, пилотки и настоящей малопульки вообще ошалели. Я бы немедленно стал
командиром во
всех играх, у меня бы просили померять форму, дать хотя бы пощелкать затвором и
Илька-глухарь
отдал бы весь кисет табаку... Но мать сидела у печи, закрыв лицо фартуком, а
дядя Федор любовался
мной и снова говорил, что в армии служить - не хвосты быкам крутить и что я
выйду в люди после
суворовского. Мать не дослушала его, спохватилась и побежала на вечернюю дойку;
ей и поплакатьто
дома некогда было. А мы пошли во двор, который теперь назывался плац, и стали
маршировать. В
хромовых сапогах и синих галифе ходить строевым было приятно, и приятно было
тянуть носок, и
слушать, как стучат твои собственные шаги, особенно по дощатому настилу возле
стайки. Пацанов
ни звать, ни бежать к ним не пришлось. Они собрались сами и повисли на заборе,
разинув рты.
- Ать-два! Ать-два! - командовал дядя Федор. - Выше ногу!
Я маршировал и замирал от удовольствия. Приклад длинноватой винтовки
колотился по ноге,
набивал синяк, но я терпел и глядел только вперед, как полагается на строевых
занятиях.
- А вы чего смотрите? - спросил дядя у мальчишек. - Если пришли - становись в
строй!
Пацаны висели на плетне и переглядывались, только Смолянина почему-то не было
среди них.
- Ну, смелей, орлы! После строевой пойдем стрелять из винтовки, - пообещал
дядя Федор.
Плетень зашатался, ребятишки кубарем сыпанули во двор и пошли за мной,
размахивая как
попало руками и шлепая босыми ногами.
- Ать-два! Ать-два! Взяли ногу! Левой! Левой! Ать-два, ать-два!
Потом он вывел нас за ворота и мы потопали за поскотину, в овраг. На середине
улицы нам
встретился дядя Саша Клейменов. Он отступил в сторону и вытаращил глаза.
- Шире шаг! - прикрикнул дядя. - Ать-два, ать-два!
- Ты чего это, Федор Иваныч? - спросил дядя Саша. - Ты что делаешь-то? Ты
куда их?
- На огневую, - серьезно сказал он, проходя мимо. Я слышал, как пацаны дышат
мне в затылок,
и кто-то шепчет - дай винтовку! Винтовку дай понесу, а? Я молчал, как положено в
строю.
- Илька - домой! - приказал дядя Саша, но Илька не понял его и продолжал
топать
замыкающим. Тогда дядя Саша догнал его и выпихнул из строя.
- Я кому сказал - домой!
Но Илька что-то замычал, отстал от отца и пристроился в хвост. Дядя Саша
остался на дороге -
длинный, худой, сутулый, похожий на огромное чучело, и рукава-то болтались очень
похоже...
- Эй, Шлем! - запоздало вслед крикнул он. - Ты что, в бога мать, не
навоевался? Не
накомандовался еще?
Но дядя Федор перекричал его.
- Бего-ом марш! - скомандовал он и тяжело потрусил рядом с нами.
С того дня все мои ровесники в Великанах бежали с утра к нам, приходили и те,
что младше, а то
и старше - всем хотелось поиграть в войну, пострелять из винтовки. Только не
появлялся Колька
Смолянин. Мы забыли про лапту, про погонялу и бабки. Играть в войну было
интереснее даже самой
рыбалки, потому что нами командовал настоящий майор. Дядя Федор надевал форму с
погонами и
портупеей, на которой болтался не сданный в милицию парабеллум в кобуре, пацаны
обряжались в
великоватые гимнастерки и пилотки, подпоясывались солдатскими ремнями и
начинались занятия.

Мы ползали по-пластунски, рыли окопы, маршировали и ходили в атаки; в завершение
спускались в
овраг и палили из винтовки в самодельные мишени. Каждый день кто-нибудь из
матерей приходил к
нам на учебное поле и просил дядю Федора отпустить сына полоть в огороде или
таскать воду в
баню. Товарищ майор давал увольнительную, хотя увольняемый уходил чуть ли не со
слезами.
Матери то ли побаивались дядю Федора, то ли стеснялись его. А может, считали,
что наш
"военобуч" - дело обязательное, как в войну было, потому и просили робко, как
чужое. Дядя Федор
же на учениях словно помолодел и у него ни разу не заболела голова. Он водил нас
в атаки,
размахивая пистолетом, и бегал как лось. В поношенной линялой гимнастерке, в
настоящей каске со
звездой он был таким настоящим и красивым майором, таким лихим комбатом, что
идти за ним в
атаку было легко, весело и как-то даже торжественно, что дух спирало. Я напрочь
забывал тот
страшный сон про войну и мчался с малопулькой наперевес, обгоняя пацанов с
деревянными
автоматами. И ничуть не сомневался что, окажись перед нами враг, мы бы смели
его, вышибли из
всех траншей и окопов, и тогда бы застрочили деревяшки и деревянные болванкигранаты

завзрывались бы, потому что впереди был настоящий командир.
- Батальон-о-он! В атаку, за мно-ой! - кричал товарищ майор, первым вставал,
вскинув
пистолет, и на лице его была какая-то решительность и страсть, которую можно
было заметить лишь
в это мгновение. Я даже не узнавал его, забывал, что он мой дядя - дядя Федор и
что впереди не
березовые пни с черными шляпками, а фашисты в касках. Однажды, когда мы
"выбивали" немцев с
берега Божьего озера, из молодых березняков вдруг вышла тетя Варя с топором.
Получилось так, что
мы идем в атаку на нее, и тогда товарищ майор скомандовал лечь и окопаться. Мы
упали между пней
и стали рыть палками землю. Тетя Варя подошла к дяде Федору и погладила
вздыбленный погон на
его плече.
- Ты уж сильно-то их не мучай, - попросила она. - Пускай отдохнут...
- Тяжело в ученье - легко в бою, - жестко сказал дядя Федор. - Пускай
привыкают.
Тетя Варя вздохнула, поджала губы. Я думал, что дядя Федор скажет ей, что
война давно
кончилась, но и он обманывал тетю Варю. А она загоревала:
- Так-то оно так... Да больно малые еще... Неужто теперь и таких берут?
Она спустилась к воде, села на валежину и стала бросать камешки. Вода была
тихая, цвел орехрогульник,
и круги от камешков путались и разбивались об эти цветы.
А товарищ майор вдруг дал отбой, велел мне построить отряд и вести в деревню.
В тот день нас
было десять человек, но мы считались батальоном. Поэтому я скомандовал:
"Батальон! Стройся!" -
и повел ребятишек в Великаны. Мы шли как настоящие бойцы из боя - с песней.
Песня казалась
боевой и красивой.
- Каждый воин - парень бравый! - орали мы. - Смотрит соколом в строю!
Породнироднились
мы со славой, славу добыли в бою!
Дядя Федор отставал, брел за нами, болтая каской, словно котелком, а потом и
вовсе пропал из
виду. Мы вышли к поскотине и тут увидели Кольку Смолянина. Батальон без команды
оборвал
песню и остановился. И я тоже остановился. Колька почему-то был невеселый и
молчал. Он подошел
ближе, осмотрел воинство и, свернув цигарку, закурил. Табаку не просил, вынул из
кармана целую
пачку своего. Вдруг он шагнул ко мне и стал тянуть с меня винтовку. Я ухватился
за нее и попытался
вырваться, но Колька закрутил ружейным ремнем мое плечо, вывернул руку до искр в
глазах.
- Я тебе покажу кордебалет! - белея глазами, крикнул он. - Я тебе дам
суворовское!

Но тут же отпустил меня, запнул в кусты пилотку, упавшую с головы, и, не
оглядываясь, пошел
вдоль поскотины. Я чуть не плакал от боли в плече и обиды. Пацаны стояли молча и
смотрели
Кольке вслед. В это время нас догнал дядя Федор.
- Становись! - скомандовал он. - Шагом марш! Запевай!
Мы построились и пошли, но петь никому не хотелось.
- Запевай! - сердито повторил дядя Федор. Батальон запел, но так жидко, что
сквозь пение
было слышно, как мычит Илька-глухарь. Он тоже всегда пел с нами, широко разевая
рот, но только
по-своему.
Потом я узнал, отчего так неистовствовал и злился Колька Смолянин. В тот день
какие-то
проезжие мужики позвали Любку-дурочку, усадили на телегу и куда-то увезли.
Сначала ее ждали,
думали, что вернется, затем родители ее, немцы, ездили в соседние деревни -
Полонянку, Гуськово,
Рощино и Чистые Колодцы, спрашивали, но Любка исчезла без следа.
Только вот непонятно было, отчего так переживал Колька. Ведь и жениться на
ней не хотел...
В середине августа настал тот день, когда меня стали собирать в суворовское.
Мать не плакала
сначала, но часто-часто моргала, когда утром кормила меня и когда потом
складывала в сидорок
белье.
- Надо бы проводины сделать, - словно пожаловалась она дяде Федору, но тот
ответил круто:
- Не на фронт провожаешь - учиться!
Он обрядил меня в форму, обрядился сам, только снял погоны с гимнастерки, и
посадил в коляску
мотоцикла. Расформированный батальон с утра висел на плетне и грустно смотрел на
сборы. А
Кольки Смолянина опять не было...
Мать заплакала, когда дядя Федор заводил мотоцикл. Она стиснула мою голову,
прижала к груди
так, что я чуть не задохнулся, но мне не хотелось выворачиваться из ее рук,
чтобы хватить воздуха. Я
едва дышал носом и остро чувствовал полузабытый запах материного молока и ее
тепло, которое
медленно превращалось в жар и палило лицо. Потом я много раз уезжал из дома и
прощался с
матерью, но больше никогда не ощущал и не вспоминал этого состояния. Как все
военные дети, я
почти до трех лет сосал грудь и поэтому хорошо помнил это и помнил вкус молока.
Но то было не
просто ощущение вкуса, как, например, вкус хлеба или вкус коровьего молока; я
чувствовал, что в
меня входит тугая струя тепла и света и я весь согреваюсь и наполняюсь этим
теплом и светом и еще
каким-то ликующим состоянием, которое вовсе нельзя назвать грубым словом -
сытость. Я хорошо
помнил свое отношение в ту пору к материной груди: казалось, что это часть меня
самого, что я не
могу жить без этого источника, равно как не мог бы жить без головы или туловища.
И я всегда
ревниво смотрел на материну грудь, готов был защищать ее, и защищал, если мать,
балуясь и дразня,
подносила к ней другого ребенка и даже брала его на руки.
И вот, прощаясь в тот первый раз с матерью, я на мгновение ощутил толчок и
вспомнил то
состояние. И почувствовал на мгновение горячую и светлую струю, ее жар,
согревающий лицо. Мне
не хотелось, чтобы прервалось это чувство, но было поздно: немецкий мотоцикл
зарычал,
выбрасывая струи дыма, и оторвал от матери...
По дороге в райцентр, когда все опять ушло в полузабытье и когда я стал
замечать незнакомые
леса, поля и деревушки, когда мир расширился перед глазами и посветлел, то и дым
из выхлопушек
показался вкусным и каким-то желанным. Я впервые ехал так далеко от дома, по
местам неведомым
и таинственным. А дядя Федор гнал мотоцикл с такой скоростью, что встречный
ветер откидывал
каску на затылок и ее ремешок брал за горло чуть выше угловатого кадыка.

В райцентре мы подрулили к военкомату и нас встретил такой же бравый, как
дядя, майор. Они
козырнули друг другу, и я тоже козырнул, как был учен, однако дядя сердито
заметил:
- К пустой голове руку не прикладывают! Где пилотка?
Я надел пилотку и еще раз отдал честь.
- Во какого солдата привез! - обрадовался майор и пожал мне руку. - Хоть в
гвардию!
Потом они с дядей сидели в кабинете и, склонившись друг к другу,
разговаривали. Дядя Федор
все о чем-то просил и становился печальным. Майор же часто и виновато говорил
одну фразу:
- Из министерства отказ, понимаешь? Медицина, брат...
- А самому Жукову? А если самому Жукову? - с надеждой спрашивал дядя.
Тем временем я ходил вдоль стен, рассматривал черно-белые плакаты-фотографии
и читал
подписи под ними. Здесь я впервые увидел, что такое атомный взрыв. На чернобелой
фотографии он
выглядел вовсе не страшно, наоборот, эффектно и даже красиво - эдакий чернобелый
гриб, от
которого несется белый ветер и сдувает деревья, малюсенькие танки и домики. А
дальше ничего не
рушится, только из окон многоэтажных домов валит черно-белый огонь и еще дальше
совсем мирная
картина - даже люди ходят и коровы на лугах пасутся. К. тому же на соседних
картинках были
показаны всякие способы, как спастись от атома. Можно вырыть щель или залезть в
погреб; если ты
живешь в городе, то в подвал или бомбоубежище, а там крутить ручку, чтоб шел
хороший воздух. Но
самое главное - есть противогазы, в которых люди, коровы и даже лошади были на
картинках, есть
носилки, чтоб носить раненых, и балахоны, похожие на пастушьи дождевики. Там
было много
всякого, и я все сразу понял, кроме одного: солдаты, увидев атомный взрыв,
ложились на землю
ногами от него и подкладывали под себя автоматы. Причем на отдельных карточках
было показано,
как их подкладывать.
- Ну что, гвардеец, изучил? - спросил меня майор.
- Так точно, - сказал я.
Дядя с майором тоже постояли возле плакатов, поглядели, но не внимательно, а
так, чтоб куда-то
смотреть. Майор покачался с пятки на носок, поскрипел своими хромочами и
вздохнул:
- Вот так, брат Федор. Против медицины, как против ядерного взрыва, - не
попрешь.
- Значит, волчий билет? - угрюмо спросил дядя Федор.
- Почему волчий? Белый... Отслужился, гвардеец.
Меня что-то кольнуло и показалось, речь идет обо мне. Будто меня не берут в
суворовское! Я
схватил дядю за руку - рука была вялая и холодная.
- Дядь Федь?.. Что, дядь Федь? Не берут?
- Тебя возьмем! - засмеялся майор. - Тебя - с руками и ногами! За дядю
служить пойдешь! А
сейчас, Федор Иваныч, бери направление и на медкомиссию. Веди, а то опоздаете...
Там призывники
приписываются, так вы без очереди...
Дядя Федор стоял и тоже качался с пятки на носок...
- Вопросы есть? - спросил майор.
- Есть, - признался я. - А зачем они автоматы под себя подкладывают?
- Зачем? - майор грустно усмехнулся и поглядел на атомный взрыв. - Затем,
чтобы не
расплавились.
Я так ничего и не понял, но переспросить не успел.
- Иди, Федор, иди, - майор сунул бумагу дяде, подтолкнул к двери. - После
медкомиссии -
ко мне. Все!
Дядя Федор вдруг выматерился, схватил меня за руку и потащил на улицу. И рука
у него сразу
стала горячая и жилистая, будто налитая огнем.
Медкомиссия проходила в стареньком клубе, возле которого сидели и стояли
парни, а один очень
уж хорошо играл: на гармошке. Мы прошли сквозь толпу и столкнулись с мужиком в
белом халате.

- А! - радостно сказал он и крепко поздоровался с дядей. - Еще раз счастья
попытать
заглянул?
- Пускай он счастье пытает,. - мрачно пробурчал дядя и подтолкнул меня
вперед. - Отпытался
я...
- Куда же ты такого махонького! - засмеялся врач. - Пускай подрастет, каши
поест...
- В суворовское! - отрубил дядя. - Племяш мой.
- Это хорошо! - одобрил тот. - Пускай идет раздевается, посмотрим... Только
худоват он...
- Зато жила крепкая! - Дядя привел меня в комнату, где раздевались и
одевались парни, тоже
веселые и дурашливые, приказал раздеться. Я стянул гимнастерку, сапоги, галифе -
дядя ворчал:
- Все им не так, все им не угодишь - худоватые, глуховатые... А где хорошихто
взять после
такой войны? Медицина, мать ее... Снимай трусы!
Я схватился за трусы и прижался к стене. Тут еще какой-то парень засмеялся,
закричал:
- Мужики! Гляньте, какого шкета привели! Ой, помру! Ой, смехотура!
И все заржали, как жеребцы, хотя сами были тощие и мосластые.
- Молчать! - гаркнул дядя, и все замолчали, а мне: - Трусы долой
Только сейчас, прижавшись к стене, к холодной и незнакомой стене, среди
незнакомых мне
людей, которые непонятно зачем раздевались, одевались и отчего дурачились, я
осознал, что теряю
волю. Это уже была не игра в войну и не дядя командовал мной, а другие, чужие
люди в белых
халатах. И отныне теперь так будет всегда... Скорее, до конца этого я не
понимал, но
предчувствовал, и мне становилось холодно.
- Степан? - недоуменно спросил дядя. - Ты чего? На комиссию надо в чем мать
родила...
Снимай, не стесняйся. Я знаешь сколько без штанов у них бегал...
- Да у него и письки-то еще нету! - подпустил какой-то рыжий парень, и все
снова засмеялись.
Мне вовсе не было стыдно. Тогда я еще не понимал, что это не страх, что это
противится моя
душа, поскольку сама медкомиссия была неестественной в тот миг - я не болел, и
никто из
хохочущих парней не болел. И все мы были в равном положении. Только я от
неестественности
жался к стене, а они старались скрыть ее в дурашливости и смехе.
У дяди Федора лопнуло терпение. Он схватил меня поперек, сдернул трусы и
потащил в комнату
через коридор. Там поставил на ноги, и я увидел человек пять в белом. Все они
смотрели на нас и
весело здоровались с дядей.
- Сам не идет, что ли? - спросил тот, что встретился нам в дверях.
- Да кто к вам сам-то ходит? - сердито ответил дядя. - Сидите, заседаете
тут... Сенат
английский!
Доктора засмеялись, сказали дяде присесть, а меня повели от одного стола к
другому. Меня
ощупывали, разглядывали, мяли суставы, заглядывали в рот, отстукивали и
прикладывали холодные
стальные трубки, будто не в суворовское брали, а бычка на базаре торговали.
Наконец положили на
кушетку и стали водить по животу и ступням чем-то острым и холодным. Я съежился
в комок.
- Ну-ка, ну-ка! - вдруг заметил один из докторов, сидящий в стороне, и стал
щупать мои ноги,
переглядываясь с другими. Потом заставил намочить ступни в воде и пройти по
крашеному полу. Я
макнул ноги в таз и прошел по холодным половицам. Они сошлись у моих следов, а
дядя ожил и
насторожился. Доктора смущенно переглянулись и разошлись по своим столам. Пауза
затянулась, и
дядя Федор не выдержал:
- Вы чего это?..
Я понял, вернее, опять почувствовал, что мужики в халатах боятся дядю, а у
меня что-то нашли,
- У него плоскостопие, Федор Иваныч, - вздохнул мужик, что встретился в
дверях. - В
мирное время не годен...

Все, что произошло потом, я до сих пор вспоминаю как кошмарный сон, хотя
многое уже в
полузабытьи. Пожалуй, с того же момента слово "медкомиссия" вызывало во мне
чувство, будто к
голому теплому телу прикасаются чем-то стальным, круглым и холодным.
Дядя Федор метался по комнате, хватал за грудки медиков, трещали белые
халаты, грохотали
падающие столы, звенели стеклянные приборы, а я жался к стене и стискивал в
руках откуда-то
взявшуюся ложку, которой прижимают язык, чтобы заглянуть в горло. Они все были
одетые - я в
чем мать родила.
Помню, как от порога вдоль всей, комнаты метательным диском летел таз с
водой, где я мочил
ноги. Он вращался в полете так, что брызги веером срывались с краев и прошивали
пыльные столпы
света из окон. Помню, как врачи увертывались от таза и шарахались к стенам. Таз
о что-то ударился,
когда мы были в коридоре. А еще над всем этим стоял невообразимый дядин мат,
какого я с тех пор
больше никогда не слышал.
Потом дядя тянул меня на улицу из старого клуба, но я упирался, поскольку был
голый.
Призыв

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.