Купить
 
 
Жанр: Классика

Господа ташкентцы

страница №12

ь!
Через два часа оба спят как убитые, растянувшись на лавке.
Однажды в год, перед каникулами, за "палачом" приезжал рассыльный из
земского суда, в кибитке, запряженной парою тощих обывательских лошадей.
Ученики чутьем угадывали этот приезд, и через минуту рассыльного уже со всех
сторон обступала мелюзга.
- За "палачом" приехал?
- Танька, ростокинская разбойница, жива?
- В каком лесу вы нынче на промысел выходите? Рассыльный таращил глаза,
не понимая сыплющихся на него вопросов.
- За кем ты приехал? - переспрашивал его кто-нибудь вновь.
- За барчонком, за Максимом Петровичем.
- Ну, он самый - "палач" и есть. А отец у него тоже палач? И мать
палачиха?
Такого рода сцены повергали Хмылова в неописанное волнение. Он за
несколько недель начинал готовиться к ним и старался устроить как-нибудь
так, чтобы выскользнуть из заведения незамеченным. Но это никогда ему не
удавалось благодаря неповоротливости рассыльного и прозорливости учеников.
Сконфуженный, выходил он в швейцарскую и, бросая направо и налево тревожные
взоры, спешил как можно скорее юркнуть на улицу.
- Палач! - кричали ему вслед.
Кибитка, покачиваясь и подскакивая по мостовой, труся удаляется от стен
заведения и, наконец, совсем выезжает из Москвы. Очутившись за городом,
Хмылов поспешно снимает с себя куртку, с наслаждением вдыхает зараженный
воздух заставы, и жадно вглядывается в бесконечно вьющуюся впереди ленту
большой дороги.
- Ишь ты, дорога-то! - говорит он.
- Да... большая! - отзывается с облучка рассыльный, - а позволь, Максим
Петрович, узнать, за что они тебя палачом обзывают?
- Так... подлецы... не знают сами... жрать хочу... денег нет... грабить
должен! - бессвязно бормочет "палач", и в голосе его слышится несвойственное
ему дрожание.
"Палач" отворачивается и глядит в сторону. В эту минуту его ненавистное
прозвище жжет его.
- Какой я палач, Сергеич! - наконец произносит он, - я волк - вот что!
- Уж будто и волк?
- Да, волк. Голоден... всегда... вот как волк... ну, и травят!
Сергеич задумчиво покачивает головой.
- А ты бы, сударь, не все грабежом, - говорит он, - а иногда и лаской.
Вот папеньку-то за грабеж ноне под суд отдали!
- Врешь?
- Всех отдали под суд: и папеньку, и дяденьку Софрона Матвеича.
Софрон-то Матвеич, сказывают, таких делов наделал, что и каторги-то ему,
слышь, мало.
- Вре-ешь?
Лицо Хмылова оживляется и светлеет. Выражение этого лица как будто
говорит: ай-да молодцы... Хмыловские!
- Верно говорю, - продолжает Сергеич. - Теперича из губернии целый
кагал приехал Софрона-то Матвеича судить. Так он перед ними, перед
чиновниками-то, словно вьюн на сковороде, - так и пляшет!
- Врешь! не станет дядя подличать! На каторгу, так на каторгу - разве
на каторге не те же люди живут? Вот я хоть сейчас... что же!
"Палач" задумывается; в воображении его рисуется "Нижегородка", этапная
тюрьма, конвой, угрюмые лица арестантов, и среди их он, звенящий кандалами и
наручниками...
- Ну что, а Маришка как? - спрашивает он, выходя из задумчивости.
- Маришку бросить надо - вот что. Она нынче и легла и встала - все с
Федькой-поваром!
- Ишь подлая!.. А Микешка-фалетур?
- Микешке барин намеднись сказал, что только ему и озоровать что до
первого набора!
- Вре-ешь?
Через шесть часов обывательские лошаденки кой-как дотаскивают
путешественников до Подольска, где назначен первый растаг. Сергеич суетится
около кибитки, вытаскивая из-под сена кулек с залежавшеюся домашней
провизией. "Палач" усматривает между тем висящий на гвоздике у облучка
Сергеичев кисет с махоркой и потихоньку высыпает из него трубки на две
табаку.
- Что ж ты не спросишь, здоровы ли папенька с маменькой? - укоризненно
говорит ему Сергеич на постоялом дворе, где Хмылов успел уж расположиться
под образами и с жадностью оплетает жареную курицу.
- А ну их! денег не дают!
Через четверть часа он стоит под навесом постоялого двора и целится
камнем в курицу, копающуюся в навозе.
Курица испускает неистовое кудахтанье и, отчаянно хлопая крыльями,
убегает.


-----

В прежние времена небогатые помещики, при выборе усадебной оседлости,
руководствовались следующими соображениями: во-первых, чтобы церковь стояла
перед глазами, а во-вторых, чтобы мужик всегда под руками был. Отгородит
помещик попросторнее местечко в ряду с крестьянскими избами (большей частью
в низинке, чтоб зимой теплее было) и складет там дом не дом, берлогу не
берлогу, вообще что-то такое, что зимой заносит снегом, а летом чуть-чуть
виднеется из-за тына. Потом, спереди разведет палисадник, в котором не то
что гулять, а повернуться негде, а сзади и по бокам настроит людских, да
застольных, да амбарушек, да клетушек - и пойдет этот нескладный сброд
строений чернеть и ветшать под влиянием времени и непогод, да наполняться
грязью, навозом и вонью. Ни сада, ни воды, ни даже просто дали перед
глазами. Только и вида, что церковь, сиротливо стоящая посреди площади, да
направо и налево ряд покосившихся крестьянских изб, разделяемых улицей, на
которой от навоза и грязи проезда нет. Зато барин знает, что в какой избе
делается, что говорится, какой мужик действительно по болезни не выходит на
барщину, какой только отлынивает; у кого отелилась корова, что принесла и т.
д.
Такого именно сорта была усадьба Петра Матвеича Хмылова, стоявшая на
самой середине небольшого села Вавилова. Тут все было пригнано к общему типу
помещичьих усадьб средней руки: и почерневший одноэтажный дом с
подслеповатыми окнами и ветхою крышей, и классический палисадник, и великое
множество клетушек, в которых десятками лет скоплялся и сберегался никому не
нужный хлам. Внутри дома дрожащие половицы, стены, оклеенные побеленной
газетной бумагой, мебель, на которой жутко сидеть, и великое изобилие
бутылей с настойками и наливками, расставленных по окнам. Вне дома -
отсутствие воды, тени, всего, на чем мог бы отдохнуть глаз. Куда ни
взглянешь - везде навоз и грязь. Даже пруд, выкопанный в стороне на площади,
- и тот покрыт плесенью и пухом домашней птицы, а по берегам до безобразия
изрыт и загажен.
В усадьбе Петра Матвеича живут три поколения. Он сам с женою Ариной
Тимофеевной, два сына-подростка (независимо от "палача", с которым мы уже
познакомились) и старый дедушка Матвей Никанърыч. Братец Софрон Матвеич
владеет собственной усадьбой, стоящей на той же площади, в нескольких
десятках саженей от главной усадьбы.
Дедушке за восемьдесят лет; он совсем выжил из ума и помнит одно слово:
рви! Лет двадцать назад (в конце двадцатых годов) он сотворил какую-то
совершенно неслыханную штуку, за которую быть бы ему на каторге, если б
добрые люди не надоумили его сказаться умершим. Вздумано - сделано; добыли
форменное свидетельство, что такого-то числа и года болярин Матвей Никаноров
Хмылов волею божией помре, представили документ в уголовную палату - и живет
с тех пор старик, в виде контрабанды, на усадьбе у старшего сына Петра
Матвеича.
Дедушка, несмотря на преклонные лета, старик бодрый и блажной. Взамен
потухшего ума в нем развилась назойливая проказливость, которая никому не
дает покоя. С утра до вечера он неутомимо шнырит из комнаты в комнату, тут
отдерет от стены кусок обоев, там - обмажет мебель грязью или жеваным
хлебом. И все время неумолкаемо бормочет и свистит. "Согрешили мы!" -
говорит, глядя на него, Арина Тимофеевна, и с какою-то безнадежностью ждет,
что вот-вот он или дом подожжет, или битого стекла в наливку насыплет, или
девке Маришке глаза песком засорит. Но домашние не решаются поступать с ним
круто, потому что подозревают, что у него есть значительный куш, который он
припрятал в то время, когда решился сказаться умершим. Куда он спрятал свое
имущество - этого, несмотря на все старания, никто доискаться не может, но
загадочность некоторых поступков полупомешанного старика дает полный повод
предполагать, что действительно старик что-то скрывает. По временам он
исчезает куда-то, словно сквозь землю проваливается, и всегда нежданно,
сюрпризом. Едва успеют хватиться старика, а он уж опять тут как тут,
откуда-то возвращается и знай себе бормочет да посвистывает. Все это,
разумеется, интриговало и даже мучило домашних, и Петр Матвеич, который даже
в пьяном виде не переставал быть почтительным сыном, не раз приступал к отцу
с объяснениями по этому предмету.
- Откройтесь! - говорил он, - откройтесь, добрый друг папенька! снимите
с души вашей тяжкий грех!
Но старик бессмысленно смотрел на него и бормотал:
- Рви... сам... сам... сам рви!
Пробовал заводить речь об этой материи и Софрон Матвеич: этот старался
подействовать на воображение старика не столько почтительностью, сколько
угрозою.
- Папенька! - говорил он, - ведь ежели теперича допросить вас как
следует - ведь вы скажете-с! как свят бог скажете-с!
Но на это увещание старик даже не произносил своего любимого слова
"рви", а только слегка вздрагивал и изменялся в лице. Быть может, он смутно
догадывался, что Софрон Матвеич принадлежит к числу тех людей, которые, раз
решив в уме своем предприятие, ни над чем не задумаются, чтоб достигнуть его
осуществления.

Наконец, прибегали и к третьему способу: заставляли детей следить за
стариком. И действительно, младшему сыну, Ване, чуть-чуть не удалось напасть
на след. Однажды он подсмотрел, как дедушка вышел из дома, как он перешел
через двор, и потом, согнувшись и подобравши полы халата, стал куда-то
прокрадываться позади скотных изб. Но покуда маленький шпион раздумывал, не
лечь ли ему на брюхо, чтоб ловчее подползти к старику, последний точно
чутьем догадался, что за ним следят. Он внезапно выпрямился во весь рост,
как ни в чем не бывало повернул назад, и, поравнявшись с внуком, поднял его
за плечи на воздух...
С тех пор дедушку оставили в покое и с каким-то тупым недоумением
ожидали, что вот-вот или умрет старик, или переменят форму ассигнаций - и
тогда пиши пропало. Софрон Матвеич с особенной настойчивостью указывал брату
на эти случайности.
- Покаетесь, братец, да поздно будет! - говорил он своим хнычущим,
вкрадчивым голосом, звук которого был до такой степени мучителен, что Арина
Тимофеевна, несмотря на двадцать пять лет жизни в семействе Хмыловых, не
могла его слышать без того, чтоб в ней не упало сердце.
Петр Матвеич, вместо ответа, как-то алчно вздрагивал и дико вращал
глазами.
- Я сам родителя моего чту, - продолжал между тем (Эофрон Матвеич, - и
каждый день, утром и вечером, возношу сердце об их долголетии. Однако, и за
всем тем, с своей стороны мнением полагал бы, что ежели теперича, без ущерба
для их здравия, на время их в чулан запереть, или, например, в пище
сокращение допустить...
Петр Матвеич, не дослушав до конца, вскакивал как ужаленный и с
простертыми дланями устремлялся вперед, сам не зная куда.
- Куда ты? куда? на убивство собрался? - кричала ему вслед Арина
Тимофеевна, - ишь тебя "зуда"-то раззудил! И глаза, как у быка, кровью
налились!
Но старик и сам предупреждал возможность "убивства". Почуяв, что об нем
идет речь, он скрывался в чулан, или на сеновал, или в другое неприступное
место, и оставался там до тех пор, пока наступившая в доме тишина не
удостоверяла, что Софрон Матвеич ушел восвояси, а Петр Матвеич, окончательно
ошалелый от водки, заснул где-нибудь богатырским сном.
Так шли дни за днями, и старик продолжал жить, оставаясь загадкой для
целого семейства. Никто не мог сказать наверное, в уме ли он или не в
разуме, а также при чем он состоит: при настоящем ли капитале, заключающемся
в ассигнациях, или при кипе старой газетной бумаги, которую он, быть может,
и сам принимал за кипу ассигнаций.
Петра Матвеича многие разумели злым человеком, но, говоря по правде, он
был ни добр, ни зол, а только чрез меру лих. Рассудка он не имел, но,
несмотря на свои с лишком пятьдесят лет, обладал замечательно горячим
темпераментом, которым и руководствовался во всех своих действиях. Это была,
так сказать, талантливая скотина, готовая бежать, лететь в огонь, в воду, в
преисподнюю, бить, сокрушать, везде, всегда, во всякое время, на всяком
месте. Только на небо влезть он не мог, да и то потому, что, читая каждый
день "иже еси на небеси", полагал, что там живет какое-то особенное, уж
совсем высшее начальство, контролировать которое ему, исправнику, не по
чину. Местные помещики знали эту всегдашнюю готовность Хмылова и, говоря об
нем, выражались так: у нас исправник лихой! он подтянет! И он действительно
с такою любовью предавался подтягиванию, что даже постоянного
местожительства нигде, кроме тарантаса, указать не мог. Подобно буйному
вихрю, рыскал он день и ночь по углам и закоулкам уезда, издалека грозясь
нагайкою и собственноручно творя суд и расправу. Он налетал как орел из-за
сизых туч и сек. Затем летел дальше, опять сек и опять летел дальше. Что
такое сечение? Какое ощущение вызывает оно в истязуемом субъекте? Эти
вопросы никогда не являлись его уму, потому что и самое сечение было, в его
глазах, только обрядом, входящим в круг его обязанностей как исправника. Он
знал, что в одних случаях нужно надеть мундир, в других - сечь, и согласно с
этим располагал своими поступками. "Запорю!", "в гроб заколочу!", "в бараний
рог согну!" - таков был обычный способ его собеседования, и он произносил
эти слова без сознательной злобы, хотя голос его гремел как труба, глаза
таращились и у рта показывалась пена. Он не понимал, чтоб исправник мог
говорить, не обрывая, не простирая рук и не сквернословя. В сквернословии
видел он почти обязательную формальность, соблюдение которой влекло за собой
для него названия: "молодец" и "лихой", несоблюдение - названия: "мямля",
"тряпка" и "баба".
- Уж это, батюшка, должность такая, - объяснял он, - повесь-ка я на
стену вот этот инструмент (он указывал на нагайку) - голову на отсечение
отдаю, что через два дня весь уезд вверх ногами пойдет!
И действительно, никогда, даже дома, не выпускал нагайки из рук.
Взятку он любил, но никогда не подбирался к ней, как тать в нощи, не
сочинял предварительных проектов насчет ее обретения, не каверзничал, а брал
с маху. И притом брал исключительно с имущих, а неимущих только сек. Сечение
представляло, в его глазах, прерогативу; взятка была лишь уступкой мамоне,
делаемой нередко даже в ущерб прерогативе. Поэтому он и взятку старался
облечь в форму грабежа. Нужно денег - летит на гуртовщика, потом летит на
лесопромышленника, потом на содержателя крупчаткой мельницы, и всегда берет
без дела, без повода, здорово-живешь. Нет нужды в деньгах - оставляет
толстосумов в покое, а неимущих продолжает сечь. Иногда он выказывал даже
замечательное бескорыстие и делал в назначенных к получению кушах
значительные и ничем не мотивируемые сбавки. Но это допускалось лишь в тех
случаях, когда пациенты льстили его самолюбию, то есть говорили ему в глаза,
что он лихой, что он в одном своем кулаке держит целый уезд, и что не будь
его - им пришлось бы тошно. Толстосумы знали эту слабую струну исправника и
пользовались ею.

- А я, сударь, был намеднись в Латышове, - говорит, например,
промышленник, на которого наложена сторублевая дань, - ну, и подивился-таки!
- А что?
- Шелковые стали, с тех пор как ручки-то вашей отведали!
- То-то; вас не подтяни, вы все разбойниками будете!
- Что говорить! по нашем брате палка плачет - это верно!
- Ну, черт с тобой, давай пятидесятную... живо! Благодаря этому
обстоятельству у него никогда не было лишних денег, да и те, которые были,
он любил пропить, прогулять и вообще рассорить более или менее
непроизводительным образом.
- Я, - говорил он, - не то, что другие; я с народа беру, да в народ же
и пущаю.
Водку он пил не запоем, но во всякое время и столь же много, как бы
запоем. Поэтому, хотя он никогда не бывал окончательно и безобразно пьян, но
постоянно находился в тумане и никогда отчетливо не понимал, куда тычет
руками. Там, где он "раскидывал свой шатер", происходило одно из двух: либо
сеченье, либо гульба. Поэтому господа дворяне выражались, что он проживает
свои доходы как благородный человек, а толстосумы даже называли его душевным
человеком.
- У нас исправник - душа человек! - говорили они, - он с тебя возьмет,
да он же и за стол рядом с собою посадит!
Перед начальством Петр Матвеич трепетал. Но не просто трепетал, а любил
трепетать, трепетал не только за страх, но и за совесть. Он страстно любил
встречать, провожать, устремляться, застывать на месте, рапортовать, а
потому всякий проезд начальства, хотя бы и не совсем того ведомства, к
которому он принадлежал, был для него торжеством. Прознав о предстоящем
"проследовании" через его уезд, он загодя приходил в волнение, скакал по
дорогам, свидетельствовал ямских лошадей, заготовлял квартиры, сеял направо
и налево мужицкие зубы, и даже прекращал на время употребление водки, так
что самое лицо делалось у него белое. Подстерегши начальство, под дождем и
морозом, на границе уезда, он вытягивался в струну, замирал и рапортовал;
потом кидался в телегу и как бешеный скакал вперед, оглашая воздух гиканьем.
- Мы, батюшка, перед начальством - все одно что борзые-с, - говорил он,
- прикажут: разорви! - и разорвем-с!
И точно, слушая, как он говорил это, видя, как он вращал при этом
глазами и как лицо его становилось из красного фиолетовым и даже синеватым,
невозможно было усомниться ни на минуту. Разорвет.
Начальство знало это и хвалило Хмылова.
- Хмылов, - выражалось оно, - это лихой! этот подтянет!
Даже крестьянские мальчики и те, наслушавшись расточаемых со всех
сторон Хмылову похвальных аттестаций, говорили:
- Вот погоди! ужо проедет исправник - он те подтянет!
Дома Петр Матвеич бывал только наездами, на сутки, на двое, не больше.
Налетит, перевернет все и всех вверх дном - и опять исчезнет недели на две.
Он сам охотно сознавался, что ничего не смыслит в деревенском хозяйстве, и
ставил это себе не в порок, а в достоинство.
- Какой я деревенский хозяин! - выражался он, - я хозяин уезда - вот я
кто!
Поэтому, как бразды хозяйственного управления, так и воспитание детей
он вполне предоставил жене, требуя только, чтобы в случаях телесной расправы
с детьми она не сама распоряжалась, а доводила о том до его сведения.
- Вы, бабы, - говорил он, - не сечете, а только мажете. А их,
разбойников, надо таким манером допросить, чтоб они всю жизнь памятовали.
И так как дети действительно росли разбойниками, то каждый налет Петра
Матвеича в деревню неизменно сопровождался экзекуцией. "В гроб ракалий
заколочу!", "Запорю мерзавцев!" - вот единственные проявления родственных
отношений, которые были обычными в этой семье. Но опять-таки и здесь на
первом плане стояла не сознательная жестокость, а обряд. Петр Матвеич
помнил, что он и сам рос разбойником, что его самого и запарывали, и в гроб
заколачивали, и что все это, однако ж, не помешало ему сделаться "молодцом".
А следовательно, и детям те же пути не заказаны. Растут, растут
разбойниками, а потом, глядишь, и сделаются вдруг "молодцами".
К отцу Петр Матвеич относился довольно равнодушно. Хотя предположение о
таинственном капитале и волновало его, но волновало лишь потому, что этим
капиталом все домашние мозолили ему глаза. Но старик был к нему почти ласков
и, по-видимому, даже искал у него защиты против ехидства Софрона Матвеича. В
присутствии старшего сына дедушка прекращал свои проказы, переставал
бормотать, свистать и наполнять дом гамом. По временам он даже
останавливался перед Петром Матвеичем и с какою-то непривычною ему
задушевностью в голосе произносил:
- Рви!
- Помилуйте, папенька, я свои обязанности очень знаю! - Нажал на это
Петр Матвеич.
Но старик оставался непреклонен и повторял:
- Рви! рви! рви!

Петр Матвеич на минуту задумывался, потом внезапно приказывал запрягать
тарантас и летел навстречу гурту. В эти дни исправник был неумолим и грабил
все, что положено, не поддаваясь ни резонам, ни лести, не Арина Тимофеевна
была женщина смирная, но отличалась тем, что даже в домашнем обиходе никогда
не могла с точностью определить, чего ей хочется. Может быть, поесть, может
быть, испить, а может быть, и просто по двору побродить, случалось это с нею
с тех пор, как Петр Матвеич (молодые еще они тогда были) однажды ударил ее
под пьяную руку по темени.
- Как ударил он, это, меня по темю, - рассказывала она всегдашней своей
собеседнице, попадье, - так с тех пор и нет уменя понятия. Хочется чего-то,
и сама вижу, что хочется, а чего хочется - не разберу.
Уже смолоду она была рохлей, а с годами свойство это возросло в ней до
геркулесовых столпов. День-деньской она слоняется то по дому, то по двору,
то по деревне, там подберет, тут погрозит, и все как-то без толку, словно
впросонье. Идет неведомо куда и так безнадежно смотрит, как будто говорит;
да уйдите вы, распостылые, с моих глаз долой! Потом на минуту встрепенется и
примется "настоящим манером" хозяйничать. Старосту назовет кровопивцем,
повара - вором, девку Маришку - паскудою. Совершивши этот подвиг, опять
притихнет, сядет у окна, расстегнет у блузы ворот и высматривает, не
прошмыгнет ли через двор Маришка-поганка на кухню к подлецу Федьке.
- И то бежит! бежит! - вдруг восклицает она, стремительно вскакивая с
места и с каким-то жадным любопытством приглядываясь, как Маришка с
быстротою ящерицы скользит по двору, скользит, скользит и наконец
проскальзывает в отворенную дверь кухни.
Или вдруг встревожится, отчего детей долго не видать, а они уж тут как
тут. Одного ведут за ухо, потому что у петуха крыло камнем перешиб; другой
сам бежит с расквашенным носом.
- Смерти на вас нет! - криком крикнет Арина Тимофеевна и тотчас же
распорядится: одному даст щелчок в лоб, другому вихор надерет.
Такого рода хозяйственные и воспитательные распоряжения исчерпывали
собой весь день. Затем, вечера Арина Тимофеевна проводила в обществе попадьи
и жаловалась ей на судьбу.
- Нет моей жизни каторжнее, - говорила она, - всем-то я припаси!
всем-то я приготовь! И курочку-то подай! и супцу-то свари! все я! все я!
Попадья покачивала головой и бросала кругом суровые взгляды, как бы
выражая ими неодобрение домашним, причиняющим столько тревоги Арине
Тимофеевне.
- Сколько старик один слопает, так это бог только видит! бог только
видит! - продолжала хозяйка, ударяя себя кулаком в грудь, - словно у него не
брюхо, а прорва! Так и кладет! так и кладет! Набегается это день-деньской по
углам-то, да пуще, да пуще!
- Слыхала я, сударыня, насчет крестов, которые каждому человеку при
рождении назначаются... - вставляла свое слово попадья.
Но Арина Тимофеевна не слушала ее и продолжала:
- И все-то мне тошно! все-то мне постыло! Вот хоть бы Маришка-поганка.
Так хвостом и вертит, так и вертит! Каково мне это видеть-то!
Жалобы лились, как река, до тех пор, пока сам собою не истощался
несложный репертуар их. Тогда Арина Тимофеевна прощалась с попадьей,
удалялась в спальню и приносила Маришке окончательную жалобу.
- Измучилась я с вами, словно день-то кули ворочала. Теперь бы вот богу
помолиться - ан у меня и слов никаких на языке нет. А завтра опять вставай!
опять на муку мученскую выходи!
Если б у Арины Тимофеевны спросили, любит ли она мужа, она наверное
ответила бы: как не любить! ведь он муж! Если б спросили, любит ли она
детей, она ответила бы: как не любить! ведь они дети!
- Щемит мое сердце по них! - говорила она, - так-то щемит! так-то ноет!
Но в чем именно проявлялось это материнское щемление сердца - этого,
конечно, не мог бы определить мудрейший из мудрецов. Иной раз щемит сердце
оттого, что севрюжинки солененькой захотелось; иной раз оттого, что кваску
хорошо бы испить; иной раз оттого, что вдруг об детях дума в голову западет.
- Это у тебя все от праздности да от жиру! - молвит ей в укор Петр
Матвеич, когда она чересчур разохается.
- Как же, с жиру! дети-то, чай, мои! - огрызнется она. Потом на минуту
смолкнет, и опять начнет у ней сердце щемить.
- Вот, - скажет, - хорошо, кабы у нас дом полная чаша был!
- Это еще что?
- Да так... все, чего ни потребуй, все бы сейчас... яичка бы захотелось
- яичко бы на столе! Говядинки... супцу... все бы сейчас, в секунд!
- Вот дуру-то бог послал!
- По-твоему, я дура, а по-моему, ты дурак. Чем ругаться-то, лучше бы
отца допросил, куда он миллион свой спрятал?
Среди фантазий, беспорядочно бродивших в голове Арины Тимофеевны, мысль
о том, что у дедушки есть какой-то куш, который он неизвестно куда запрятал,
в особенности угнетала ее. Она носилась с этой мыслью с утра до вечера,
ложилась с нею спать и, наконец, даже бредила ею во сне. Начав с одной
тысячи, воображение постепенно увеличивало и увеличивало вожделенную сумму
и, наконец, остановилось на миллионном размере. Дальше Арина Тимофеевна не
умела считать.

- А ты верно знаешь, что миллион? - спрашивал ее Петр Матвеич. - Как же
не верно! Сколько лет жил! сколько грабил!
- Ах, дура, дура!
- Ты умен! Другие на таких местах поди какие капиталы наживают, а он,
блаженный, все двугривенничками да пятиалтынничками, да и те деревенским
девкам просорит!
Разговоры эти обыкновенно кончал

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.