Жанр: Классика
Господа ташкентцы
...nid d'oiseau! {настоящее гнездышко!}
- Mais regarde donc, comme ce sera joli! {Но посмотри же, как это будет
красиво!} - говорит она ему, водя по комнатам их будущего жилища, - tu seras
la comme dans un petit nid! {ты будешь здесь, как в гнездышке!}
- Maman! vous etes la meilleure des meres. Jamais! non, jamais je ne
saurai... {Мама! вы лучшая из матерей. Никогда! нет, никогда мне не
удастся...}
Nicolas закусывает губу и умолкает, потому что наплыв чувств мешает ему
говорить. Как бы после некоторого колебания, он бросается к maman и
крепко-крепко обнимает ее. Ma tante, свидетельница этой сцены, приходит в
умиление.
- Nicolas! tu es un noble enfant! {Николя! ты благородный мальчик!} -
говорит она со слезами на глазах.
- Ma tante, c'est a vous que je dois ce que je suis! {Тетя, это вам я
обязан тем, что я вышел таким!} - восклицает Nicolas и от maman с тою же
стремительностью бросается к ma tante и также обнимает ее.
Наступают экзамены, на которых "куколка" отвечает довольно рассеянно.
Но начальство знает причину этой рассеянности и снисходит к ней. Сверх того,
оно знает, что все эти благородные молодые люди, la fleur de notre jeunesse
{цвет нашей молодежи.}, завтра же начнут свое служение обществу и никогда не
изменят ни долгу, ни именам, которые они носят. Следовательно, если они и не
вполне твердо знают, в котором году произошло падение Западной Римской
империи, то это еще небольшая беда.
Наконец бьет и минута освобождения. Nicolas выходит из стен заведения,
восторженно простирает вперед правую руку и, как бы обращаясь к невидимому
врагу, торжественно произносит:
- А теперь, messieurs... поборемся!
ПАРАЛЛЕЛЬ ВТОРАЯ
Просим читателя последовать за нами в одно из закрытых заведений конца
тридцатых годов, в которых воспитывались дети дворян преимущественно
небогатого состояния. Там воспитывается "палач", герой настоящего рассказа.
"Палач" уж шестой год выживает в "заведении"; четыре года провел он в
первом классе, и теперь доживает второй год во втором. Настоящая его фамилия
Хмылов, но товарищи называют его "палачом", и эта кличка, по-видимому,
утвердилась за ним навсегда.
Хмылов принадлежит к числу тех легендарных юношей, о которых в школах
складываются рассказы самого чудесного свойства. Так, например,
рассказывали, будто бы он, узнав однажды, что начальство решилось исключить
его за леность из заведения, подавал в губернское правление просьбу об
определении его в палачи, "куда угодно, по усмотрению вышнего начальства".
Еще говорили, будто на душе его лежит сто одно убийство и что мать его - та
самая Танька, ростокинская разбойница, которая впоследствии сделалась
героиней романа того же имени. Один ученик даже уверял, что видел у "палача"
разрыв-траву и какую-то "мертвую воду", с помощью которой он будто бы мог
весь класс сначала повергнуть в сон, а потом всех дочиста обобрать. И как ни
фантастичны были эти рассказы, но "палач" отчасти оправдывал их своим хищным
видом и какою-то таинственною отчужденностью, с которою он держался в кругу
товарищей и которая, быть может, зависела не столько от него самого, сколько
от случайно сложившихся, при поступлении его в заведение, обстоятельств.
"Палачу" было невступно осьмнадцать лет; роста он был не громадного, но
внушительного, сухощав, но сложен крепко и мускулист; брил бороду и обладал
необычайною физическою силою. Среди прочей мелюзги-товарищей он казался
Голиафом. В минуты доброго расположения духа он сажал на каждую руку по
ученику, а третьего ученика помещал у себя верхом на плечах, и с такою ношей
делал два-три конца бегом по огромной рекреационной зале. Но подобные добрые
минуты были редкими проблесками в его школьной жизни; вообще же "палач" был
угрюм и наводил своей силой панический страх на товарищей. Особенность
наружного вида породила взаимную отчужденность; отчужденность, в свою
очередь, привела к озлоблению, с одной стороны, и к беспрерывным
приставаньям - с другой. "Палач" _любил бить_, и притом бил почти всегда без
причины, то есть подстерегал первого попавшегося мальчугана и с наслаждением
тузил его, допуская при этом пытку и калеченье.
Но в то же время он был трус, и в особенности боялся начальства, о
котором, по-видимому, с детства составил себе понятие как о чем-то
неотразимом. Товарищи знали это и, ненавидя "палача", устроивали, от времени
до времени, на него облавы и травли, с таким расчетом, чтобы в решительную
минуту можно было прибегнуть к защите начальства. В коридоре, в
рекреационной зале, в саду, всегда невдалеке от дремлющего надзирателя,
мелюзга собиралась толпой, и с криком: "палач! палач!" приближалась к нему.
Заслышав этот крик, "палач" вздрагивал и бежал вперед, сложив руки крестом
на груди, выгнув шею и стараясь увлечь толпу подальше. Но навстречу ему
бежала другая толпа такой же мелюзги и с тем же криком: "палач! палач!"
Тогда он останавливался, с проворством кошки оборачивался назад и выхватывал
из толпы первого попавшегося под руку мальчугана. Начиналась расправа; весь
дрожа и тяжело поводя ноздрями, "палач" вывертывал своему пациенту руку и,
шипя, произносил:
- Забью!
И бог знает чем могли бы оканчиваться эти пароксизмы бешенства, если б
обезумевшего от ужаса мальчугана не выручал надзиратель.
- A genoux, Khmiloff! a genoux, tete remplie d'immondices! {На колени,
Хмылов! на колени, голова, полная гадостей!} - гремел голос надзирателя, и
"палач" с какой-то горькой усмешкой отрывался от своей жертвы и угрюмо, но
беспрекословно, становился на колени.
Невежественность "палача" была изумительная; леность - выше всего, что
можно представить себе в этом роде. И ко всему этому какое-то неизреченное
презрение к чему бы то ни было, что упоминало об ученье, о книге. Вообразить
себе этого атлета-юношу, с его запасом решимости и свирепости,
встречающегося где-нибудь в глухом переулке один на один с "наукою", значило
заранее определить участь последней. Наверное, он обратит в пепел бумажные
фабрики, взорвет на воздух университеты и гимназии и подвергнет человеческую
мысль расстрелянию. Он сам удивлялся, каким образом он мог научиться
грамоте. "Сама пришла", - говорил он, тщетно пытаясь разрешить этот вопрос
сколько-нибудь удовлетворительным образом. И действительно, правильнее этого
решения нельзя было придумать. Никто не видал, чтобы он что-нибудь учил или
читал, и вся деятельность его в смысле образования ума и сердца
ограничивалась перепискою переводов и сочинений на заданную тему, с
черняков, которые обыкновенно писались для него другими. Узнавши, что
учитель словесности задал, например, переложение в прозу басни "Дуб и
Трость", он, незадолго до класса, подходил к кому-нибудь из товарищей, клал
перед ним чистый лист бумаги, на котором, в виде заголовка, собственной его
рукой было написано: "Дуб и Трость, переложение в прозе, которое "такой-то"
обязан составить для Максима Хмылова", и спокойно при этом произносил:
- Через полчаса!
И через полчаса его действительно уже видели сидящим на задней скамейке
и переписывающим готовое переложение. Вся фигура его как-то неестественно
при этом натуживалась и скашивалась в одну сторону; язык высовывался из угла
рта, и крупные капли пота выступали на лбу.
Родись этот юноша несколько позже, то есть в то время, когда вред, от
наук происходящий, был приведен российскими романистами и публицистами в
достаточную ясность, ему не было бы цены. Но, к несчастию для него, он начал
учебное поприще в то наивное время, когда "наука" (быть может, по новости
ее) казалась еще чем-то ценным, когда никто не понимал ясно, что значит это
слово, но всякий был убежден, что "науки юношей питают" и что человеку, не
знающему арифметики, грозит в жизни какая-то беда. Поэтому, не менее
товарищей, не любили "палача" и учителя и надзиратели. У каждого из них
Хмылов имел свое прозвище. Француз-учитель называл его "animal" и "tete
remplie de foin"; {скотиной и головой, набитой сеном.} учитель-немец
обращался к нему не иначе, как "о du, ungeschickter, unnutzer Khmiloff"; {}
латинский учитель именовал его "canis rabiosus" {неловкий, бесполезный
Хмылов.} и "pecus campi" {бешеная собака.}. С каким-то злорадством
заставляли они его позировать, на потеху целому классу. Входит, например, на
кафедру monsieur Menuet, маленький поджарый французик, скорее похожий на
извозчика, нежели на учителя, и первым долгом считает немедленно заполучить
Хмылова.
- Eh bien, animal de Khmiloff! lisons! Paragraphe 44. Imparfait de
l'indicatif! {Итак, скотина Хмылов! Читаем! Параграф 44. Прошедшее время
изъявительного наклонения!}
Хмылов читает:
"Лорске жете петит, ме метр ете контант де моа" {Когда я был маленьким,
учителя были довольны мною.}.
- Etre content de toi, cretin! de toi, qui es le bourreau de tes
maitres! Animal, va! {Быть довольным тобою, кретин! тобой, палачом твоих
учителей! скотина!}
- Господин Менует! не извольте ругаться!
- Ah! tu raisonne encore! Voyons, archi-imbecile, continuons:
Paragraphe 49. Imparfait et passe defini! {Ах! ты еще рассуждаешь! Ну,
архиглупец, продолжаем: параграф 49. Времена прошедшее несовершенное и
прошедшее!}
Хмылов читает:
"Пьер легранд дежене а сенк ер дю матен, иль дине а миди е не супе
па"... Е иль буве {Петр Великий завтракал в пять часов утра, обедал в
полдень и не ужинал... И выпивал.}, - вставляет он неожиданно.
- Ou as-tu lu cela! reponds, triple animal! ou as-tu lu, que
Pierre-le-Grand, ce monarque des monarques, buvait? {Где ты прочитал это?!
отвечай, трижды скотина! где ты прочитал, что Петр Великий, этот монарх из
монархов, выпивал?}
- Ce листоар {В истории.}, господин Менует.
- "Ce листоар"? - передразнивает monsieur Menuet, - et si par
extraordinaire l'on te donnait la verge aujourd'hui, au lieu de samedi, ca
serait une autre histoire, triste idiot, va! Eh bien, voyons! cite-moi les
exemples du paragraphe 52! "Que prenez vous le matin?" {В истории... А если
бы в виде исключения тебе всыпали розог сегодня, вместо субботы, это была бы
вторая история, идиот! Ладно, посмотрим! приведи мне примеры из параграфа
52! "Что едите вы утром?"}
"Палач" оживляется; он почти не смотрит в книгу и довольно правильно
рапортует:
"Же пран юн тасс де те у де кафе авек дю пен блян; ле суар же манж юн
транш де во у де беф у де мутон"... {Я выпиваю чашку чаю или кофея с белым
хлебом, вечером съедаю кусок телятины, или говядины, или баранины...}
- Comme il y va! il sent bien qu'il s'agit de manger, l'animal! Mais
acheve donc, acheve, imbecile infect et venimeux! Dis: "je vous remercie,
madame, j'ai tant mange que je n'ai plus faim!" {Как он тут разошелся! Он
прекрасно понимает, когда дело идет о еде, скотина! Но кончай же, кончай,
заразный, ядовитый дурак! Скажи: "благодарю вас, мадам, я столько съел, что
больше не хочу!"}
- Же фен {Я голоден.}.
- Ah, tu as faim, vieux tonneau fele, impossible a emplir! tu as faim,
hippopotame plein d'age! Va donc te mettre a genoux, execrable ganache. Nous
verrons, si de cette maniere-la tu parviendras a te rassasier! {Ах, ты
голоден, старая лопнувшая бочка, которую невозможно наполнить! Ты голоден,
древний гиппопотам! иди, стань на колени, мерзкий тупица! Посмотрим, не
насытишься ли ты таким способом!}
"Палач", не торопясь, встает с места, проходит мимо скамей при общем
смехе товарищей и становится на колени, ворча сквозь зубы:
- Вы всегда меня, господин Менует, притесняете!
Даже законоучитель-батюшка и тот считал своим долгом слегка поковырять
в Хмылове, или, как он выражался, "измерить глубины сего океана
празднолюбия". А потому, обладая особливым даром прозорливства, он всегда
огорошивал "палача" следующим вопросом:
- А нуте, кто из вас здесь дубиной прозывается? Вставай, дуб младый,
сказывай, что есть ад?
Хмылов вставал и без запинки отчеканивал:
- Карцер есть слово греческое, и означает место темное, преисполненное
клопами, у дверей коего дремлет сторож Мазилка!
- Так, младый дуб, так. Спасибо, хоть сам себе резолюцию прочитал...
Иди ж, душа, во ад и буди вечно пленна...
сиречь, изволь идти в карцер...
И "палач", нимало не прекословя, складывал тетрадки, дабы благополучно
проследовать в карцер.
Только однажды, когда учитель-немец, по обыкновению, обратился к нему:
- Also doch, unnutzer palatsch Khmiloff... {Ну-с, бесполезный палач
Хмылов...}
"Палач" вдруг пустил ему в упор:
- Колбаса!
Но и тут сейчас же струсил и безусловно сдался в плен надзирателю,
заточившему его на неделю в карцер.
Даже дядьки - и те терпеть не могли "палача", так что, когда он, после
обеда или ужина, приходил в буфетную, чтобы поживиться остатками от общей
трапезы, то они всегда гнали его от себя, говоря: "Видно, мало награбил у
учеников? к дядькам грабить пришел!"
Родом "палач" был из Орловской губернии, и не без гордости говаривал:
"Мы, орловцы, - проломленные головы", или: "Орел да Кромы - первые воры!"
Отец его считался в числе лиц, "почтенных доверием господ дворян", то есть
служил исправником и, вследствие непреоборимой горячности своего нрава,
почти никогда не выходил из-под суда. Но даже и для этого закаленного в
суровой школе уголовной палаты человека Максимка представлял что-то
феноменальное. Поэтому, когда он привез "палача" в заведение, то следующим
образом отрекомендовал его инспектору классов:
- Откровенно вам доложу, Василий Ипатыч, это такой негодяй... такой
негодяй... ну, знаете, такой негодяй, каких днем с огнем поискать! Бился я с
ним, хотел отдать в пудретное заведение, да по дворянству стыдно!
Дворянин-с. А потому, ежели желаете оказать ему благодеяние, - дерите!
Спорить и прекословить не буду. Мало одной шкуры, спустите две. А в
удостоверение, представлю при сем в презент сто рублей.
- Я учиться не стану! воля ваша! - угрюмо проговорил "палач", стоявший
тут же в сторонке и вслушавшийся в рекомендацию отца.
- Слышали-с? Изволили слышать, какое это золото! Дерите-с! сделайте
милость, дерите-с! - убеждал отец инспектора, и затем, обращаясь к сыну,
присовокупил: - А тебе, балбес, повторяю: если ты сто лет в первом классе
просидишь - я и тогда не возьму тебя из заведения! Сто лет буду за тебя
деньги платить, а домой - ни-ни! Так тут и околевай!
Хмылов был принят и, быть может, благодаря сторублевой рекомендации и
ежегодным присылкам живностью и домашними припасами, не был изгоняем из
заведения (в то время еще не существовало правила, в силу которого больше
двух лет в одном и том же классе оставаться нельзя). Но с тех пор, как
"палач" поступил в заведение, никто из родных никогда не посетил его, так
что он казался совсем забытым. Денег ему тоже никогда не присылали, а так
как казенная пища была совершенно недостаточна для питания его мощного
организма, то он всегда был голоден.
Чтобы наполнить желудок, он прибегал или к обложению товарищей
произвольными данями, или к грабежу. Система даней заключалась в том, что он
заказывал трем-четырем ученикам (обыкновенно выбирая самых робких): кому
полбулки, кому бутерброд с мясом.
- Слыхал я, - говорил он, - что бутерброды делаются таким образом: взяв
два куска хлеба, положить их один на другой, а посредине поместить кусок
жареной говядины...
Или:
- Другие за булку дают два листа бумаги, а я беру только полбулки, и не
даю ничего...
И был уверен, что у него будет столько полбулок и бутербродов, сколько
он пожелает.
Система грабежа заключалась в том, что в приемные дни, когда
воспитанников посещали родные, "палач" становился у дверей приемной комнаты
и с волнением прислушивался и приглядывался в замочную скважину. По форме
передаваемых пакетов он угадывал об их содержании и затем, как хищный зверь
в клетке, начинал беспокойно метаться по коридору, ведущему из приемной в
класс. Ученики знали этот обычай и без прекословия вынимали кто пирог, кто
яблоко, кто горсть орехов и отдавали "палачу". В эти минуты он был почти
ласков. Он обирал дани в громадный бумажный тюрик, и по окончании грабежа
отправлялся в класс на заднюю скамейку, где он имел постоянное пребывание и
которая поэтому называлась "палачевскою". Там он раскладывал награбленное
добро, рассортировывал его, и затем начинал истреблять.
- Господа! "Палач" жрет! - раздавалось по классу. Это был самый
ненавистный для него крик, потому что,
вслед за тем, мальчишки, как бесенята, вскарабкивались на скамейки,
подбегали к "палачевской", бросали в "палача" песком и книгами и вообще
старались всячески портить "палачов корм". "Палач" огрызался и рычал, но не
решался оставить место, потому что по опыту знал, что если он хоть на минуту
погонится за кем-нибудь из своих мучителей, то корм его будет мгновенно
расхищен. Поэтому он старался как можно скорее уничтожить награбленное и,
когда процесс истребления приходил к концу, отяжелевал. В таких случаях он
боком садился на лавке и посоловелыми глазами смотрел в упор на рассеявшуюся
мелюзгу, улыбаясь, барабаня пальцами по конторке и как бы говоря: а нуте, не
угодно ли будет пристать ко мне теперь!
По субботам "палача" секли. В заведении, где он воспитывался,
существовало насчет этого очень своеобразное обыкновение. Каждую субботу,
после всенощной, учеников строили в два ряда по бокам рекреационной залы, и
затем, по воцарении гробовой тишины, инспектор классов громким и ясным
голосом вызывал на середину тех, которые получили, в течение недели,
известное число нулей.
- Господин Хмылов! - обыкновенно начинал инспектор.
Хмылов выходил и исподлобья высматривал, какой урядник будет сечь,
Кочурин или Купцов, так как Кочурин сек больно, а Купцов - нестерпимо.
Сообразно с этим он возвышал или понижал температуру своего духа и затем,
молча перекрестясь, ложился на скамейку.
- Шестьдесят! - командовал инспектор.
- Василий Ипатыч, не приказывайте держать! - уже лежа, обращался к нему
Хмылов.
- Дядьки! оставить господина Хмылова лежать свободно!
- Ж-ж-ж-и-и! - раздавалось в воздухе.
Хмылов лежал вольно и не испускал ни единого стона. Иногда он закусывал
губу и с ожесточением царапал себе грудь, чтобы нейтрализировать одну боль
посредством другой. Когда отсчитывали последний, шестидесятый удар, он
проворно соскакивал со скамейки и как ни в чем не бывало принимался
натаскивать на себя нижнее платье.
Между учениками ходила легенда, будто "Танька, ростокинская
разбойница", еще в детстве выкупала "палача" в каком-то болоте, в мертвой
воде, и с тех пор палачово тело сделалось твердо, как чугун.
Но в одну из суббот совершилось нечто совсем непредвиденное. Инспектор
классов, сделав обычный парад, вдруг, сверх всякого чаяния, объявил:
- В течение целой недели господин Хмылов получил только один нуль, и
потому сечен сегодня не будет. Во внимание к столь очевидному знаку
милосердия божия, всем лентяям, с разрешения господина директора,
объявляется на сей раз прощение! Господа! будьте признательны господину Хмылову.
"Палач" вдруг сделался героем дня. Его окружили и поздравляли со всех
сторон, но он казался скорее сконфуженным, нежели обрадованным. Удивленно
озирался он по сторонам и очевидно недоумевал, серьезно ли его поздравляют
или нет. И сомнения его были далеко не безосновательны, потому что
поздравления с каждой минутой делались шумнее и шумнее" и наконец
превратились в явное приставанье.
- Палач! палач! - раздавалось со всех сторон.
И через минуту Хмылов, с налитыми кровью глазами, уже бежал без памяти
по коридору, преследуемый криками беспощадной мелюзги.
У "палача" был только один друг - "Агашка".
Судя по кличке, можно бы предположить в этом юноше что-нибудь
женственное, но в действительности было совершенно противное. "Агашка" был
рослый детина, столь же сильный, как и "палач", и в то же время безусловно
безобразный. Круглое, плоское и скуластое лицо его, снабженное маленькими
глазками, широким ртом и мясистым носом, с раздувающимися ноздрями и почти
без переносицы, было до такой степени оригинально, что сразу вызывало
потребность окрестить обладателя этих сокровищ каким-нибудь прозвищем. И
вот, когда он в первый раз вошел новичком в класс, один, из учеников,
взглянув на него, крикнул: "Господа! Агашка пришла!" И, должно быть,
прозвище попало метко, потому что с тех пор новичок так и пошел гулять с ним
по заведению.
Настоящая фамилия "Агашки" была Голопятов, а родом он был из
мелкопоместных дворян той же Орловской губернии, откуда происходил и
"палач". Это было первым поводом для сближения между ними.
Однажды, по окончании классов, встретившись с Голопятовым в коридоре,
"палач" первый подошел к нему.
- Вы откуда? - спросил он его.
- Орловской губернии Мценского уезда.
- Значит, Амченина к нам на двор... так?
- Пожалуй.
- Ну, а я Кромской. Орел да Кромы - первые воры. Будем знакомы.
Вторым поводом к дружбе была физическая сила, которою несомненно
обладал "Агашка". До поступления его, "палач" чувствовал себя одиноким;
теперь он получил возможность тягаться, бороться и вообще производить
всяческие эксперименты силы. Как только звонок возвещал рекреацию, оба
спешили в зал и вступали в единоборство. "Агашка" был прост и потому бился
чисто, так сказать, первобытно; "палач" был лукав и потому увертывался,
извивался, пользовался слабыми сторонами противника и прибегал к подножкам.
Поэтому первый был почти всегда побеждаем, но второй все-таки понимал, что,
не ровен случай, и "Агашка" может искалечить его. Уставши бороться, они
ходили взад и вперед по коридору, разговаривая о силе, приводя примеры силы
и предаваясь самому фантастическому лганью по поводу силы.
- У меня дядя телегу за колесо на всем скаку останавливает! - хвастался
"Агашка".
- А у меня был прадедушка, так тот однажды у черкасского быка рог изо
лба вывернул! - отзывался "палач". - Да он и фальшивую монету делал! -
прибавлял он совсем неожиданно.
Когда и этот разговор истощался, они молча сравнивали свои кулаки: и
тот и другой выставит кулак, и меряются.
- Только у меня, брат, костистее, - молвит "палач", - мой кулак
настоящий... сухой!
- Ну, брат, и моим можно душу из оглоблей вышибить! - возразит
"Агашка".
И опять начнут молча ходить, покуда опять придет охота мерить кулаки.
Иногда разговор разнообразился.
- Ты как полагаешь, Хмылов? - спросит "Агашка", - кто шибче дерет,
Кочурин или Купцов?
- Кочурин шибче, Купцов больней. У Кочурина рука вольная, и сердце
играет; у Купцова рука словно как не своя, да и дерет он словно как не сам.
Кочурин до тридцати ударов рубцы только кладет, а Купцов с первого удара
кожу просекает. Купцова я боюсь.
- Да, это так; Купцов - это, я тебе скажу...
- Нет, прошлого года, как-то раз оба урядника больны или в отлучке
были, так меня, вместо них, ламповщик драл... вот, я тебе скажу, драл!
- Больно?
- Шкуру спустил! Довольно тебе сказать, что даже я обезумел! Как только
это шестьдесят сосчитали, так я, сам уж не помню как, при всех и при
инспекторе, сейчас ему в зубы!
Молчание.
- Гм... Нет, вот на площади, должно быть, дерут! - задумчиво молвит
"Агашка".
Опять молчание.
- Слыхал я, что средство есть, - опять молвит "Агашка".
- Это маслом натираться? Пробовал я.
- Лучше?
- Оно, конечно... как не лучше! Скользит! Да только инспектор-шельма
сейчас же рассмотрел - так и сыграл я вничью. Нет, да это что! хорошо бы вот
в юнкера поступить!
- Да, дранья-то бы не было!
- В юнкерах-то? Что ты! опомнись! да там так дерут... так дерут! А уж
как бы начальство осталось довольно! То есть, скажи только: жги! рви!.. ну,
то есть, так бы...
По временам друзья подходили к уряднику Кочурину, который через день
дежурил в коридоре.
- А что, Кочурин, твоя, что ли, очередь драть в следующую субботу? -
интересовался "палач".
- Моя.
- То-то; ты, брат, не очень!
- Распишу - ничего!
- Нет, брат, я тебе говорю, ты не очень! потому, брат, я и сам... я,
брат, и в зубы...
По воскресеньям друзья чувствовали какую-то особливую, бешеную скуку.
Оба были забыты родственниками, оба никуда не выходили из стен заведения.
Наборовшись досыта, пересказавши друг другу всевозможные анекдоты о силе,
они начинали придумывать, как бы уразнообразить день.
- Косушку надо, - решал "палач".
- Можно бы и полштоф, только деньги как? Слимонить нынче трудно:
начали, подлецы, запирать.
- Вот я намеднись грамматику Цумпта нашел, - разве ее в мытье снести?
- Ладно. Валяй, Хмылов, к Кольчугину! А коли еще Евтропия на придачу
захватишь - два двугривенных... это как свят бог!
"Палач" перелезает через ограду сада и, в одной куртке, без шапки,
бежит вон из заведения. Через час друзья уже приютились где-нибудь в темном
углу, распивают сивуху и заедают ее колбасой.
- Ты больше ешь, Голопятов, - уговаривает "палач", - потому ежели
теперича пить да не есть - беда!
- Да, это так, при вине без еды нельзя! - отвечает "Агашка". - У меня
тоже дядя был, так тот ничего не ел, только разве маленький кусочек хлеба с
солью, а все пил, все пил; так поверишь ли, под конец он словно ртутью
налитой сделался! Руки дрожат, голова мотается... страст
...Закладка в соц.сетях