Купить
 
 
Жанр: Классика

Очарованный странник

страница №8

, - понятно: видно, не я один до белой горячки
подвизался".
А он встал, ударил об пол трубку и говорит:
"Что тут за диво, что ты перед ней бросил, что при себе имел, я, братец,
за нее то отдал, чего у меня нет и не было".
Я во все глаза на него вылупился.
"Батюшка, мол, ваше сиятельство, помилосердуйте, что вы это говорите,
мне это даже слушать страшно".
"Ну, ты, - отвечает, - очень не пугайся: бог милостив, и авось
как-нибудь выкручусь, а только я за эту Грушу в табор полсотни тысяч отдал".

Я так и ахнул:
"Как, - говорю, - полсотни тысяч! за цыганку? да стоит ли она этого,
аспидка?"
"Ну, вот это, - отвечает, - вы, полупочтеннейший, глупо и не по-артистически
заговорили... Как стоит ли? Женщина всего на свете стоит, потому
что она такую язву нанесет, что за все царство от нее не вылечишься,
а она одна в одну минуту от нее может исцелить".
А я все думаю, что все это правда, а только сам все головою качаю и
говорю:
"Этакая, мол, сумма! целые пятьдесят тысяч!"
"Да, да, - говорит, - и не повторяй больше, потому что спасибо, что и
это взяли, а то бы я и больше дал... все, что хочешь, дал бы".
"А вам бы, - говорю, - плюнуть и больше ничего".
"Не мог, - говорит, - братец, не мог плюнуть".
"Отчего же?"
"Она меня красотою и талантом уязвила, и мне исцеленья надо, а то я с
ума сойду. А ты мне скажи: ведь правда: она хороша? А? правда, что ли?
Есть отчего от нее с ума сойти?.."
Я губы закусил и только уже молча головой трясу:
"Правда, мол, правда!"
"Мне, - говорит князь, - знаешь, мне ведь за женщину хоть умереть,
так ничего не стоит. Ты можешь ли это понимать, что умереть нипочем?"
"Что же, - говорю, - тут непонятного, краса, природы совершенство..."
"Как же ты это понимаешь?"
"А так, - отвечаю, - и понимаю, что краса природы совершенство, и за
это восхищенному человеку погибнуть... даже радость!"
"Молодец, - отвечает мой князь, - молодец вы, мой почти полупочтеннейший
и премногомалозначащий Иван Северьянович! именно-с, именно гибнуть-то
и радостно, и вот то-то мне теперь и сладко, что я для нее всю
мою жизнь перевернул: и в отставку вышел, и имение заложил, и с этих пор
стану тут жить, человека не видя, а только все буду одной ей в лицо
смотреть".
Тут я еще ниже спустил голос и шепчу:
"Как, - говорю, - будете ей в лицо смотреть? Разве она здесь?"
А он отвечает:
"А то как же иначе? разумеется, здесь".
"Может ли, - говорю, - это быть?"
"А вот ты, - говорит, - постой, я ее сейчас приведу. Ты артист, - от
тебя я ее не скрою".
И с этим оставил меня, а сам вышел за дверь. Я стою, жду и думаю:
"Эх, нехорошо это, что ты так утверждаешь, что на одно на ее лицо будешь
смотреть! Наскучит!" Но в подробности об этом не рассуждаю, потому
что как вспомню, что она здесь, сейчас чувствую, что у меня даже в боках
жарко становится, и в уме мешаюсь, думаю: "Неужели я ее сейчас увижу?" А
они вдруг и входят: князь впереди идет и в одной руке гитару с широкою
алой лентой несет, а другою Грушеньку, за обе ручки сжавши, тащит, а она
идет понуро, упирается и не смотрит, а только эти ресничищи черные по
щекам как будто птичьи крылья шевелятся.
Ввел ее князь, взял на руки и посадил, как дитя, с ногами в угол на
широкий мягкий диван; одну бархатную подушку ей за тайну подсунул, другую
- под правый локоток подложил, а ленту от гитары перекинул через
плечо и персты руки на струны поклал. Потом сел сам на полу у дивана и
голову склонил к ее алому сафьянному башмачку и мне кивает: дескать, садись
и ты.
Я тихонечко опустился у порожка на пол, тоже подобрал под себя ноги и
сижу, гляжу на нее. Тихо настало так, что даже тощо делается. Я сидел-сидел,
индо колени разломило, а гляну на нее, она все в том же положении,
а на князя посмотрю: вижу, что он от темноты у себя весь ус изгрыз,
а ничего ей не говорит.
Я ему и киваю: дескать, что же вы, прикажите ей петь! А он обратно
мне пантомиму дает в таком смысле, что, дескать, не послушает.
И опять оба сидим на полу да ждем, а она вдруг начала как будто бредить,
вздыхать да похлипывать, и по реснице слезка струит, а по струнам
пальцы, как осы, ползают и рокочут... И вдруг она тихо-тихо, будто плачет,
запела: "Люди добрые, послушайте про печаль мою сердечную".

Князь шепчет: "Что?"
А я ему тоже шепотом по-французски отвечаю: "Пти-ком-пЁ", - говорю, и
сказать больше нечего, а она в эту минуту вдруг как вскрикнет: "А меня с
красоты продадут, продадут", да как швырнет гитару далеко с колен, а с
головы сорвала косынку и пала ничком на диван, лицо в ладони уткнула и
плачет, и я, глядя на нее, плачу, и князь... тоже и он заплакал, но взял
гитару и точно не пел, а, как будто службу служа, застонал: "Если б знала
ты весь огонь любви, всю тоску души моей пламенной", - да и ну рыдать.
И поет и рыдает: "Успокой меня, неспокойного, осчастливь меня,
несчастливого". Как он так жестоко взволновался, она, вижу, внемлет сим
его слезам и пению и все стала тишать, усмиряться и вдруг тихо ручку
из-под своего лица вывела и, как мать, нежно обвила ею его голову...
Ну, тут мне стало понятно, что она его в этот час пожалела и теперь
сейчас успокоит и исцелит всю тоску души его пламенной, и я встал потихоньку,
незаметно, и вышел.
- И, верно, тут-то вы и в монастырь пошли? - вопросил некто рассказчика.

- Нет-с: еще не тут, а позже, - отвечал Иван Северьяныч и добавил,
что ему еще надлежало прежде много в свете от этой женщины видеть, пока
над ней все, чему суждено было, исполнилось, и его зачеркнуло.
Слушатели, разумеется, приступили с просьбою хотя вкратце рассказать
им историю Груни, и Иван Северьяныч это исполнил.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ


- Видите, - начал Иван Северьяныч, - мой князь был человек души доброй,
но переменчивой. Чего он захочет, то ему сейчас во что бы то ни
стало вынь да положи - иначе он с ума сойдет, и в те поры ничего он на
свете за это достижение не пожалеет, а потом, когда получит, не дорожит
счастьем. Так это у него и с этой цыганкой вышло, и ее, Грушин, отец и
все те ихние таборные цыганы отлично сразу в нем это поняли и запросили
с него за нее невесть какую цену, больше как все его домашнее состояние
позволяло, потому что было у него хотя и хорошее именьице, но разоренное.
Таких денег, какие табор за Грушу назначил, у князя тогда налицо не
было, и он сделал для того долг и уже служить больше не мог.
Знавши все эти его привычки, я много хорошего от него не ожидал и для
Груши, и так на мое и вышло. Все он к ней ластился, безотходно на нее
смотрел и дышал, и вдруг зевать стал и все меня в компанию призывать начал.

- Садись, - говорит, - послушай.
Я беру стул, сажусь где-нибудь поближе к дверям и слушаю. Так и часто
доводилось: он, бывало, ее попросит петь, а она скажет:
- Перед кем я стану петь? Ты, - говорит, - холодный стал, а я хочу,
чтобы от моей песни чья-нибудь душа горела и мучилась.
Князь сейчас опять за мною и посылает, и мы с ним двое ее и слушаем;
а потом Груша и сама стала ему напоминать, чтобы звать меня, и начала со
мною обращаться очень дружественно, и я после ее пения не раз у нее в
покоях чай пил вместе с князем, но только, разумеется, или за особым
столом, или где-нибудь у окошечка, а если когда она одна оставалась, то
завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько времени,
а князь все смутнее начал становиться и один раз мне и говорит:
- А знаешь что, Иван Северьянов, так и так, ведь дела мои очень плохи.

Я говорю:
- Чем же они плохи? Слава богу, живете как надо, и все у вас есть.
А он вдруг обиделся.
- Как, - говорит, - вы, мой полупочтеннейший, глупы, "все есть"? что
же это такое у меня есть?
- Да все, мол, что нужно.
- Неправда, - говорит, - я обеднел, я теперь себе на бутылку вина к
обеду должен рассчитывать. Разве это жизнь? Разве это жизнь?
"Вот, - думаю, - что тебя огорчает", - и говорю:
- Ну, если когда вина недостача, еще не велика беда, потерпеть можно,
зато есть что слаще и вина и меду.
Но он понял, что я намекаю на Грушу, и как будто меня устыдился, и
сам ходит, рукою машет, а сам говорит:
- Конечно... конечно... разумеется... но только... Вот я теперь полгода
живу здесь и человека у себя чужого не видал...
- А зачем, мол, он вам, чужой-то человек, когда есть душа желанная?
Князь вспыхнул.
- Ты, - говорит, - братец, ничего не понимаешь: все хорошо одно при
другом.
"А-га! - думаю, - вот ты что, брат, запел?" - и говорю:
- Что же, мол, теперь делать?
- Давай, - говорит, - станем лошадьми торговать. Я хочу, чтобы ко мне
опять ремонтеры и заводчики ездили.

Пустое это и не господское дело лошадьми торговать, но, думаю, чем бы
дитя ни тешилось, абы не плакало, и говорю: "Извольте".
И начали мы с ним заводить ворок. Но чуть за это принялись, князь так
и унесся в эту страсть: где какие деньжонки добудет, сейчас покупать коней,
и все берет, хватает зря; меня не слушает... Накупили обельму*, а
продажи нет... Он сейчас же этого не стерпел и коней бросил да давай что
попало городить: то кинется необыкновенную мельницу строить, то шорную
мастерскую завел, и все от всего убытки и долги, а более всего
расстройство в характере... Постоянно он дома не сидит, а летает то туда,
то сюда, да чего-то ищет, а Груша одна и в таком положении... в тягости.
Скучает. "Мало, - говорит, - его вижу", - а перемогает себя и великатится;
чуть заметит, что он день-другой дома заскучает, сейчас сама
скажет:
- Ты бы, - говорит, - изумруд мой яхонтовый, куда-нибудь поехал, прогулялся,
что тебе со мною сидеть: я проста, неученая.
Этих слов он, бывало, сейчас застыдится, и руки у нее целует, и дня
два-три крепится, а зато потом как выкатит, так уже и завьется, а ее мне
заказывает.
- Береги, - говорит, - ее, полупочтенный Иван Северьянов, ты артист,
ты не такой, как я, свистун, а ты настоящий, высокой степени артист, и
оттого ты с нею как-то умеешь так говорить, что вам обоим весело, а меня
от этих "изумрудов яхонтовых" в сон клонит.
Я говорю:
- Почему же это так? ведь это слово любовное.
- Любовное, - отвечает, - да глупое и надоедное.
Я ничего не ответил, а только стал от этого времени к ней запросто
вхож: когда князя нет, я всякий день два раза на день ходил к ней во
флигель чай пить и как мог ее развлекал.
А развлекать было оттого, что она, бывало, если разговорится, все жалуется:

- Милый мой, сердечный мой друг Иван Северьянович, - возговорит, -
ревность меня, мой голубчик, тягостно мучит.
Ну, я ее, разумеется, уговариваю:
- Чего, - говорю, - очень мучиться: где он ни побывает, все к тебе
воротится.
А она всплачет, и руками себя в грудь бьет, и говорит:
- Нет, скажи же ты мне... не потай от меня, мой сердечный друг, где
он бывает?
- У господ, - говорю, - у соседей или в городе.
- А нет ли, - говорит, - там где-нибудь моей с ним разлучницы? Скажи
мне: может, он допреж меня кого любил и к ней назад воротился, или не
задумал ли он, лиходей мой, жениться? - А у самой при этом глаза так и
загорятся, даже смотреть ужасно.
Я ее утешаю, а сам думаю:
"Кто его знает, что он делает", - потому что мы его мало в то время и
видели.
Вот как вспало ей это на мысль, что он жениться хочет, она и ну меня
просить:
- Съезди, такой-сякой, голубчик Иван Северьянович, в город; съезди,
доподлинно узнай о нем все как следует и все мне без потайки выскажи.
Пристает она с этим ко мне все больше и больше и до того меня разжалобила,
что думаю:
"Ну, была не была, поеду. Хотя ежели что дурное об измене узнаю, всего
ей не выскажу, но посмотрю и приведу все дело в ясность".
Выбрал такой предлог, что будто бы надо самому ехать лекарств для лошадей
у травщиков набрать, и поехал, но поехал не спроста, а с хитрым
подходом.
Груше было неизвестно и людям строго-настрого наказано было от нее
скрывать, что у князя, до этого случая с Грушею, была в городе другая
любовь - из благородных, секретарская дочка Евгенья Семеновна. Известная
она была во всем городе большая на фортепьянах игрица, и предобрая барыня,
и тоже собою очень хорошая, и имела с моим князем дочку, но располнела,
и он ее, говорили, будто за это и бросил. Однако, имея в ту пору
еще большой капитал, он купил этой барыне с дочкою дом, и они в том доме
доходцами и жили. Князь к этой к Евгенье Семеновне, после того как ее
наградил, никогда не заезжал, а люди наши, по старой памяти, за ее добродетель
помнили и всякий приезд все, бывало, к ней захаживали, потому
что ее любили и она до всех до наших была ужасно какая ласковая и князем
интересовалась.
Вот я приехал в город прямо к ней, к этой доброй барыне, и говорю:
- Я, матушка Евгенья Семеновна, у вас остановился.
Она отвечает:
- Ну что же; очень рада. Только отчего же, - говорит, - ты к князю не
едешь на его квартиру?
- А разве, - говорю, - он здесь в городе?

- Здесь, - отвечает. - Он уже другая неделя здесь и дело какое-то заводит.

- Какое, мол, еще дело?
- Фабрику, - говорит, - суконную в аренду берет.
- Господи! мол, еще что такое он задумал?
- А что, - говорит, - разве это худо?
- Ничего, - говорю, - только что-то мне это удивительно.
Она улыбается.
- Нет, а ты, - говорит, - вот чему подивись, что князь мне письмо
прислал, чтобы я нынче его приняла, что он хочет на дочь взглянуть.
- И что же, - говорю, - вы ему, матушка Евгенья Семеновна, разрешили?
Она пожала плечами и отвечает:
- Что же, пусть приедет, на дочь посмотрит, - и с этим вздохнула и
задумалась, сидит спустя голову, а сама еще такая молодая, белая да
вальяжная, а к тому еще и обращение совсем не то, что у Груши... та ведь
больше ничего, как начнет свое "изумрудный да яхонтовый", а эта совсем
другое... Я ее и взревновал.
"Ох, - думаю себе, - как бы он на дитя-то как станет смотреть, то
чтобы на самое на тебя своим несытым сердцем не глянул? От сего тогда
моей Грушеньке много добра не воспоследует". И в таком размышлении сижу
я у Евгеньи Семеновны в детской, где она велела няньке меня чаем поить,
а у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и
говорит нянюшке:
- Князенька к нам приехал!
Я было сейчас же и поднялся, чтобы аз кухню уйти, но нянюшка Татьяна
Яковлевна разговорчивая была старушка из московских: страсть любила все
высказать и не захотела через это слушателя лишиться, а говорит:
- Не уходи, Иван Голованыч, а пойдем вот сюда в гардеробную за шкапу
сядем, она его сюда ни за что не поведет, а мы с тобою еще разговорцу
проведем.
Я и согласился, потому что, по разговорчивости Татьяны Яковлевны, надеялся
от нее что-нибудь для Груши полезное сведать, и как от Евгеньи
Семеновны мне был лодиколонный пузыречек рому к чаю выслан, а я сам уже
тогда ничего не пил, то и думаю: подпущу-ка я ей, божьей старушке, в чаек
еще вот этого разговорцу из пузыречка, авось она, по благодати своей,
мне тогда что-нибудь и соврет, чего бы без того и не высказала.
Удалились мы из детской и сидим за шкапами, а эта шкапная комнатка
была узенькая, просто сказать - коридор, с дверью в конце, а та дверь
как раз в ту комнату выходила, где Евгенья Семеновна князя приняла, и
даже к тому к самому дивану, на котором они сели. Одним словом, только
меня от них разделила эта запертая дверь, с той стороны материей завешенная,
а то все равно будто я с ними в одной комнате сижу, так мне все
слышно.
Князь как вошел, и говорит:
- Здравствуй, старый друг! испытанный!
А она ему отвечает:
- Здравствуйте, князь! Чему я обязана?
А он ей:
- Об этом, - говорит, - после поговорим, а прежде дай поздороваться и
позволь в головку тебя поцеловать, - и мне слышно, как он ее в голову
чмокнул и спрашивает про дочь. Евгенья Семеновна отвечает, что она, мол,
дома.
- Здорова?
- Здорова, - говорит.
- И выросла небось?
Евгенья Семеновна рассмеялась и отвечает:
- Разумеется, - говорит, - выросла.
Князь спрашивает:
- Надеюсь, что ты мне ее покажешь?
- Отчего же, - отвечает, - с удовольствием, - и встала с места, вошла
в детскую и зовет эту самую няню, Татьяну Яковлевну, с которою я угощаюсь.

- Выведите, - говорит, - нянюшка, Людочку к князю.
Татьяна Яковлевна плюнула, поставила блюдце на стол и говорит:
- О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит, с
человеком поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в свое удовольствие
сделать не дадут! - и поскорее меня барыниными юбками, которые
на стене висели, закрыла и говорит: - Посиди, - а сама пошла с девочкой,
а я один за шкапами остался и вдруг слышу, князь девочку раз и два поцеловал
и потетешкал на калеках и говорит:
- Хочешь, мой анфан*, в карете покататься?
Та ничего не отвечает; он говорит Евгенье Семеновне:
- Же ву при*, - говорит, - пожалуйста, пусть она с нянею в моей карете
поездит, покатается.
Та было ему что-то по-французскому, дескать, зачем и пуркуа, но он ей
тоже вроде того, что, дескать, "непременно надобно", и этак они раза три
словами перебросились, и потом Евгенья Семеновна нехотя говорит нянюшке:
- Оденьте ее и поезжайте.

Те и поехали, а эти двоичкой себе остались, да я у них под сокрытьем
на послухах, потому что мне из-за шкапов и выйти нельзя, да и сам себе я
думал: "Вот же когда мой час настал и я теперь настоящее исследую. Что у
кого против Груши есть в мыслях вредного?"

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ


Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не удовольнился,
а захотел и глазком что можно увидеть и всего этого достиг:
стал тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху дверей в пазу щелочку
присмотрел и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит на диване, а
барыня стоит у окна и, верно, смотрит, как ее дитя в карету сажают.
Карета отъехала, и она оборачивается и говорит:
- Ну, князь, я все сделала, как вы хотели: скажите же теперь, что у
вас за дело такое ко мне?
А он отвечает:
- Ну что там дело!.. дело не медведь, в лес не убежит, а ты прежде
подойди-ка сюда ко мне: сядем рядом, да поговорим ладом, по-старому,
по-бывалому.
Барыня стоит, руки назад, об окно опирается и молчит, а сама бровь
супит. Князь просит:
- Что же, - говорит, - ты: я прошу, - мне говорить с тобой надо.
Та послушалась, подходит, он сейчас, это видя, опять шутит:
- Ну, мол, посиди, посиди по-старому, - и обнять ее хотел, но она его
отодвинула и говорит:
- Дело, князь, говорите, дело: чем я могу вам служить?
- Что же это, - спрашивает князь, - стало быть, без разговора все начистоту
выкладать?
- Конечно, - говорит, - объясняйте прямо, в чем дело? мы ведь с вами
коротко знакомы, - церемониться нечего.
- Мне деньги нужны, - говорит князь.
Та молчит и смотрит.
- И не много денег, - молвил князь.
- А сколько?
- Теперь всего тысяч двадцать.
Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, - что: "Я, говорит,
суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю ее,
то я буду миллионер, я, говорит, все переделаю, все старое уничтожу и
выброшу, и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из
самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и все пойдет, и большие
деньги наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику
нужно".
Евгенья Семеновна говорит:
- Где же их достать?
А князь отвечает:
- Я и сам не знаю, но надо достать, а потом расчет у меня самый верный:
у меня есть человек - Иван Голован, из полковых конэсеров, очень не
умен, а золотой мужик - честный, и рачитель, и долго у азиатов в плену
был и все их вкусы отлично знает, а теперь у Макария стоит ярмарка, я
пошлю туда Голована заподрядиться и образцов взять, и задатки будут...
тогда... я, первое, сейчас эти двадцать тысяч отдам...
И он замолк, а барыня помолчала, воздохнула и начинает:
- Расчет, - говорит, - ваш, князь, верен.
- Не правда ли?
Верен, говорит, - верен; вы так сделаете: вы дадите за фабрику задаток,
вас после этого станут считать фабрикантом; в обществе заговорят,
что ваши дела поправились...
- Да.
- Да; и тогда...
- Голован наберет у Макария заказов и задатков, и я верну долг и разбогатею.

- Нет, позвольте, не перебивайте меня: вы прежде поднимете всем этим
на фуфу предводителя, и пока он будет почитать вас богачом, вы женитесь
на его дочери и тогда, взявши за ней ее приданое, в самом деле разбогатеете.

- Ты так думаешь? - говорит князь.
А барыня отвечает:
- А вы разве иначе думаете?
- А ну, если ты, - говорит, - все понимаешь, так дай бог твоими устами
да нам мед нить.
- Нам?
- Конечно, - говорит, - тогда всем нам будет хорошо: ты для меня теперь
дом заложишь, а я дочери за двадцать тысяч десять тысяч процента
дам.
Барыня отвечает:
- Дом ваш: вы ей его подарили, вы и берите его, если он вам нужен.

Он было начал, что: "Нет, дескать, дом не мой; а ты ее мать, я у тебя
прошу... разумеется, только в таком случае, если ты мне веришь..."
А она отвечает:
- Ах, полноте, - говорит, - князь, то ли я вам, - говорит, - верила!
Я вам жизнь и честь свою доверяла.
- Ах да, - говорит, - ты про это... Ну, спасибо тебе, спасибо, прекрасно...
Так завтра, стало быть, можно прислать тебе подписать закладную?

- Присылайте, - говорит, - я подпишу.
- А тебе не страшно?
- Нет, - говорит, - я уже то потеряла, после чего мне нечего бояться.
- И не жаль? говори: не жаль? верно, еще ты любишь меня немножечко?
Что? или просто сожалеешь? а?
Она на эти слова только засмеялась и говорит:
- Полноте, князь, пустяки болтать. Не хотите ли вы, лучше я велю вам
моченой морошки с сахаром подать? У меня она нынче очень вкусная.
Он, должно быть, обиделся: не того, видно, совсем ожидал - встает и
улыбается.
- Нет - говорит, - кушай сама свою морошку, а мне теперь не до сладостей.
Благодарю тебя и прощай, - и начинает ей руки целовать, а тем
временем как раз и карета назад возвратилась.
Евгенья Семеновна и подает ему на прощанье руку, а сама говорит:
- А как же вы с вашей черноокой цыганкой сделаетесь?
А он себя вдруг рукой по лбу и вскрикнул:
- Ах, и вправду! какая ты всегда умная! Хочешь верь, хочешь не верь,
а я всегда о твоем уме вспоминаю, и спасибо тебе, что ты мне теперь про
этот яхонт напомнила!
- А вы, - говорит, - будто про нее так и позабыли?
- Ей-богу, - говорит, - позабыл. И из ума вон, а ее, дуру, ведь
действительно надо устроить.
- Устраивайте, - отвечает Евгенья Семеновна, - только хорошенечко:
она ведь не русская прохладная кровь с парным молоком, она не успокоится
смирением и ничего не простит ради прошлого.
- Ничего, - отвечает, - как-нибудь успокоится.
- Она любит вас, князь? Говорят, даже очень любит?
- Страсть надоела; но слава богу, на мое счастье, они с Голованом
большие друзья.
- Что же вам из этого? - спрашивает Евгенья Семеновна.
- Ничего; дом им куплю и Ивана в купцы запишу, перевенчаются и станут
жить.
А Евгенья Семеновна покачала головою и, улыбнувшись, промолвила:
- Эх вы, князенька, князенька, бестолковый князенька: где ваша совесть?

А князь отвечает:
- Оставь, пожалуйста, мою совесть. Ей-богу, мне теперь не до нее: мне
когда бы можно было сегодня Ивана Голована сюда вытребовать.
Барыня ему и сказала, что Иван Голован, говорит, в городе и даже у
меня и приставши. Князь очень этому обрадовался и велел как можно скорее
меня к нему прислать, а сам сейчас от нее и уехал.
Вслед за этим пошло у нас все живою рукою, как в сказке. Надавал
князь мне доверенностей и свидетельств, что у него фабрика есть, и научил
говорить, какие сукна вырабатывает, и услал меня прямо из города к
Макарью, так что я Груши и повидать не мог, а только все за нее на князя
обижался, что как он это мог сказать, чтобы ей моею женой быть? У Макарья
мне счастие так и повалило: набрал я от азиатов и заказов, и денег,
и образцов, и все деньги князю выслал, и сам приехал назад и своего
места узнать не могу... Просто все как будто каким-нибудь волшебством
здесь переменилось: все подновлено, словно изба, к празднику убранная, а
флигеля, где Груша жила, и следа нет: срыт, и на его месте новая постройка
поставлена. Я так и ахнул и кинулся: где же Груша? а про нее никто
и не ведает; и люди-то в прислуге все новые, наемные и прегордые, так
что и доступу мне прежнего к князю нет. Допреж сего у нас с ним все было
по-военному, в простоте, а теперь стало все на политике, и что мне надо
князю сказать, то не иначе как через камердинера.
Я этого так терпеть не люблю, что ни одной бы минуты здесь не остался
и сейчас бы ушел, но только мне очень было жаль Грушу, и никак я не могу
узнать: где же это она делась? Кого из старых людей ни вопрошу - все
молчат: видно, что строго заказано. Насилу у одной дворовой старушки добился,
что Грушенька еще недавно тут была и всего, говорит, ден десять
как с князем в коляске куда-то отъехала и с тех пор назад не вернулась.
Я к кучерам, кои возили их: стал спрашивать, и те ничего не говорят.
Сказали только, что князь будто своих лошадей на станции сменил и назад
отослал, а сам с Грушею куда-то на наемных поехал. Куда ни метнусь, нет
никакого следа, да и полно: погубил он ее, что ли, злодей, ножом, или
пистолетом застрелил и где-нибудь в лесу во рву бросил да сухою листвою
призасыпал, или в воде утопил... От страстного человека ведь все это
легко может статься; а она ему помеха была, чтобы жениться, потому что
ведь Евгенья Семеновна правду говорила: Груша любила его, злодея, всею
страстной своею любовью цыганскою, каторжной и ей было то не снесть и не
покориться, как Евгенья Семеновна сделала, русская христианка, которая
жизнь свою перед ним как лампаду истеплила. В этой цыганское пламище-то,
я думаю, дымным костром вспыхнуло, как он ей насчет свадьбы сказал, и
она тут небось неведомо что зачертила, вот он ее и покончил.

Так я все чем больше эту думу в

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.