Жанр: Классика
Очарованный странник
..., а я хоть и был в
кураже, но помнил, что когда я, не раз вставая и опять садясь, расплачивался,
то мой компаньон, баринок этот, видел, что у меня с собою денег
тучная сила. И потому вдруг мне, знаете, впало в голову: нет ли с его
стороны ко вреду моему какого-нибудь предательства? Где он взаправду?
вместе нас вон выставили, а куда же он так спешно делся?
Стою я и потихоньку оглядываюсь и, имени его не зная, потихоньку зову
так:
- Слышишь, ты? - говорю, - магнетизер, где ты?
А он вдруг, словно бес какой, прямо у меня перед глазами вырастает и
говорит:
- Я вот он.
А мне показалось, что будто это не тот голос, да и впотьмах даже и
рожа не его представляется.
- Подойди-ка, - говорю, - еще поближе. - И как он подошел, я его взял
за плечи, и начинаю рассматривать, и никак не могу узнать, кто он такой?
как только его коснулся, вдруг ни с того ни с сего всю память отшибло.
Слышу только что он что-то по-французски лопочет:
"ди-ка-ти-ли-ка-ти-пе", а я в том ничего не понимаю.
- Что ты такое, - говорю, - лопочешь?
А он опять по-французски:
- Ди-ка-ти-ли-ка-типе.
- Да перестань, - говорю, - дура, отвечай мне по-русски, кто ты такой,
потому что я тебя позабыл.
Отвечает:
- Ди-ка-ти-ли-ка-типе: я магнетизер.
- Тьфу, мол, ты, пострел этакой! - и на минутку будто вспомню, что
это он, но стану в него всматриваться, и вижу у него два носа!.. Два носа,
да и только! А раздумаюсь об этом - позабуду, кто он такой...
"Ах ты, будь ты проклят, - думаю, - и откуда ты, шельма, на меня навязался?"
- и опять его спрашиваю:
- Кто ты такой?
Он опять говорит:
- Магнетизер.
- Провались же, - говорю, - ты от меня: может быть, ты черт?
- Не совсем, - говорит, - так, а около того.
Я его в лоб и стукнул, а он обиделся и говорит:
- За что же ты меня ударил? я тебе добродетельствую и от усердного
пьянства тебя освобождаю, а ты меня бьешь?
А я, хоть что хочешь, опять его не помню и говорю:
- Да кто же ты, мол, такой?
Он говорит:
- Я твой довечный друг.
- Ну, хорошо, мол, а если ты мой друг, так ты, может быть, мне повредить
можешь?
- Нет, - говорит, - я тебе такое пти-ком-пе представлю, что ты себя
иным человеком ощутишь.
- Ну, перестань, - говорю, - пожалуйста, врать.
- Истинно, - говорит, - истинно: такое пти-ком-пЁ...
- Да не болтай ты, - говорю, - черт, со мною по-французски: я не понимаю,
что то за пти-ком-пЁ!
- Я, - отвечает, - тебе в жизни новое понятие дам.
- Ну, вот это, мол, так, но только какое же такое ты можешь мне дать
новое понятие?
- А такое, - говорит, - что ты постигнешь красу природы совершенство.
- Отчего же я, мол, вдруг так ее и постигну?
- А вот пойдем, - говорит, - сейчас увидишь.
- Хорошо, мол, пойдем.
И пошли. Идем оба, шатаемся, но все идем, а я не знаю куда, и только
вдруг вспомню, что кто же это такой со мною, и опять говорю:
- Стой! говори мне, кто ты? иначе я не пойду.
Он скажет, и я на минутку как будто вспомню, и спрашиваю:
- Отчего же это я позабываю, кто ты такой?
А он отвечает:
- Это, - говорит, - и есть действие от моего магнетизма; но только ты
этого не пугайся, это сейчас пройдет, только вот дай я в тебя сразу побольше
магнетизму пущу.
И вдруг повернул меня к себе спиною и ну у меня в затылке, в волосах
пальцами перебирать... Так чудно: копается там, точно хочет мне взлезть
в голову.
Я говорю:
- Послушай ты... кто ты такой! что ты там роешься?
- Погоди, - отвечает, - стой: я в тебя свою силу магнетизм перепущаю.
- Хорошо, - говорю, - что ты силу перепущаешь, а может, ты меня обокрасть
хочешь?
Он отпирается.
- Ну так постой, мол, я деньги попробую.
Попробовал - деньги целы.
- Ну, теперь, мол, верно, что ты не вор, - а кто он такой - опять позабыл,
но только уже не помню, как про то и спросить, а занят тем, что
чувствую, что уже он совсем в меня сквозь затылок точно внутрь влез и
через мои глаза на свет смотрит, а мои глаза ему только словно как стекла.
"Вот, - думаю, - штуку он со мной сделал! - а где же теперь, - спрашиваю,
- мое зрение?
- А твоего, - говорит, - теперь уже нет.
- Что, мол, это за вздор, что нет?
- Так, - отвечает, - своим зрением ты теперь только то увидишь, чего
нету.
- Вот, мол, еще притча! Ну-ка, давай-ка я понатужусь.
Вылупился, знаете, во всю мочь, и вижу, будто на меня из-за всех углов
темных разные мерзкие рожи на ножках смотрят, и дорогу мне перебегают,
и на перекрестках стоят, ждут и говорят: "Убьем его и возьмем сокровище".
А передо мною опять мой вихрястенький баринок, и рожа у него вся
светом светится, а сзади себя слышу страшный шум и содом, голоса и бряцанье,
и гик, и визг, и веселый хохот. Осматриваюсь и понимаю, что стою,
прислонясь спиною к какому-то дому, а в нем окна открыты и в серединке
светло, и оттуда те разные голоса, и шум, и гитара ноет, а передо мною
опять мой баринок, и все мне спереди по лицу ладонями машет, а потом по
груди руками ведет, против сердца останавливается, напирает, и за персты
рук схватит, встряхнет полегонечку, и опять машет, и так трудится, что
даже, вижу, он сделался весь в поту,
Но только тут, как мне стал из окон дома свет светить и я почувствовал,
что в сознание свое прихожу, то я его перестал опасаться и говорю:
- Ну, послушай ты, кто ты такой ни есть: черт, или дьявол, или мелкий
бес, а только, сделай милость, или разбуди меня, или рассыпься.
А он мне на это отвечает:
- Погоди, - говорит, - еще не время: еще опасно, ты еще не можешь перенести.
Я говорю:
- Чего, мол, такого я не могу перенести?
- А того, - говорит, - что в воздушных сферах теперь происходит.
- Что же я, мол, ничего особенного не слышу?
А он настаивает, что будто бы я не так слушаю, и говорит мне божественным
языком:
- Ты, - говорит, - чтобы слышать, подражай примерне гуслеигрателю,
како сей подклоняет низу главу и, слух прилагая к пению, подвизает бряцало
рукою.
"Нет, - думаю, - да что же это такое? Это даже совсем на пьяного человека
речи не похоже, как он стал разговаривать!"
А он на меня глядит и тихо по мне руками водит, а сам продолжает в
том же намерении уговаривать.
- Так, - говорит, - купно струнам, художне соударяемым единым со другими,
гусли песнь издают и гуслеигратель веселится, сладости ради медовныя.
То есть просто, вам я говорю, точно я не слова слышу, а вода живая
мимо слуха струит, и я думаю: "Вот тебе и пьяничка! Гляди-ка, как он еще
хорошо может от божества говорить!" А мой баринок этим временем перестал
егозиться и такую речь молвит:
- Ну, теперь довольно с тебя; теперь проснись, - говорит, - и подкрепись!
И с этим принагнулся, и все что-то у себя в штампах в кармашке долго
искал, и, наконец, что-то оттуда достает. Гляжу, это вот такохонький махонький-махонький
кусочек сахарцу, и весь в сору, видно оттого, что там
долго валялся. Обобрал он с него коготками этот сор, пообдул и говорит:
- Раскрой рот.
Я говорю:
"Зачем?" - а сам рот раззявил. А он воткнул мне тот сахарок в губы и
говорит:
- Соси, - говорит, - смелее, это магнитный сахар-ментор: он тебя
подкрепит.
Я уразумел, что хоть это и по-французски он говорил, но насчет магнетизма,
и больше его не спрашиваю, а занимаюсь, сахар сосу, а кто мне его
дал, того уже не вижу.
Отошел ли он куда впотьмах в эту минуту или так куда провалился, лихо
его ведает, но только я остался один и совсем сделался в своем понятии и
думаю: чего же мне его ждать? мне теперь надо домой идти. Но опять дело:
не знаю - на какой я такой улице нахожусь и что это за дом, у которого я
стою? И думаю: да уже дом ли это? может быть, это все мне только кажется,
а все это наваждение... Теперь ночь, - все спят, а зачем тут свет?..
Ну, а лучше, мол, попробовать... зайду посмотрю, что здесь такое: если
тут настоящие люди, так я у них дорогу спрошу, как мне домой идти, а если
это только обольщение глаз, а не живые люди... так что же опасного? я
скажу: "Наше место свято: чур меня" - и все рассыпется.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Вхожу я с такою отважною решимостью на крылечко, перекрестился и зачурался,
ничего: дом стоит, не шатается, и вижу: двери отворены, и впереди
большие длинные сени, а в глубине их на стенке фонарь со свечою
светит. Осмотрелся я и вижу налево еще две двери, обе циновкой обиты, и
над ними опять этакие подсвечники с зеркальными звездочками. Я и думаю:
что же это такое за дом: трактир как будто не трактир, а видно, что гостиное
место, а какое - не разберу. Но только вдруг вслушиваюсь, и слышу,
что из-за этой циновочной двери льется песня... томная-претомная, сердечнейшая,
и поет ее голос, точно колокол малиновый, так за душу и щипет,
так и берет в полон. Я и слушаю и никуда далее не иду, а в это время
дальняя дверка вдруг растворяется, и я вижу, вышел из нее высокий цыган
в шелковых штанах, а казакин бархатный, и кого-то перед собою скоро
выпроводил в особую дверь под дальним фонарем, которую я спервоначала и
не заметил. Я, признаться, хоть не хорошо рассмотрел, кого это он спровадил,
но показалось мне, что это он вывел моего магнетизера и говорит
ему вслед:
- Ладно, ладно, не обижайся, любезный, на этом полтиннике, а завтра
приходи: если нам от него польза будет, так мы тебе за его приведение к
нам еще прибавим.
И с этим дверь на защелку защелкнул и бегит ко мне будто ненароком,
отворяет передо мною дверь, что под зеркальцем, и говорит:
- Милости просим, господин купец, пожалуйте наших песен послушать!
Голоса есть хорошие.
И с этим дверь перед мною тихо навстежь распахнул... Так, милостивые
государи, меня и обдало не знаю чем, но только будто столь мне сродным,
что я вдруг весь там очутился, комната этакая обширная, но низкая, и потолок
повихнут, пузом вниз лезет, все темно, закоптело, и дым от табаку
такой густой, что люстра наверху висит, так только чуть ее знать, что
она светится. А внизу в этом дымище люди... очень много, страсть как
много людей, и перед ними этим голосом, который я слышал, молодая цыганка
поет. Притом, как я взошел, она только последнюю штучку тонко-претонко,
нежно дотянула и спустила на нет, и голосок у нее замер... Замер ее
голосок, и с ним в одно мановение точно все умерло... Зато через минуту
все как вскочат, словно бешеные, и ладошами плещут и кричат. А я только
удивляюсь: откуда это здесь так много народу и как будто еще все его
больше и больше из дыму выступает? "Ух, - думаю, - да не дичь ли это какая-нибудь
вместо людей?" Но только вижу я разных знакомых господ ремонтеров
и заводчиков и так просто богатых купцов и помещиков узнаю, которые
до коней охотники, и промежду всей этой публики цыганка ходит этакая...
даже нельзя ее описать как женщину, а точно будто как яркая змея,
на хвосте движет и вся станом гнется, а из черных глаз так и жжет огнем.
Любопытная фигура! А в руках она держит большой поднос, на котором по
краям стоят много стаканов с шампанским вином, а посредине куча денег
страшная. Только одного серебра нет, а то и золотом и ассигнации, и синие
синицы, и серые утицы, и красные косачи, - только одних белых лебедей
нет*. Кому она подаст стакан, тот сейчас вино выпьет и на поднос,
сколько чувствует усердия, денег мечет, золото или ассигнации; а она его
тогда в уста поцелует и поклонится. И обошла она первый ряд и второй -
гости вроде как полукругом сидели - и потом проходит и самый последний
ряд, за которым я сзади за стулом на ногах стоял, и было уже назад повернула,
не хотела мне подносить, но старый цыган, что сзади ее шел,
вдруг как крикнет:
- Грушка! - и глазами на меня кажет. Она взмахнула на него ресничищами...
ей-богу, вот этакие ресницы, длинные-предлинные, черные, и точно
они сами по себе живые и, как птицы какие, шевелятся, а в глазах я заметил
у нее, как старик на нее повелел, то во всей в ней точно гневом дунуло.
Рассердилась, значит, что велят ей меня потчевать, но, однако,
свою должность исполняет: заходит ко мне за задний ряд, кланяется и говорит:
- Выкушай, гость дорогой, про мое здоровье!
А я ей даже и отвечать не могу: такое она со мною сразу сделала! Сразу,
то есть, как она передо мною над подносом нагнулась и я увидал, как
это у нее промеж черных волос на голове, будто серебро, пробор вьется и
за спину падает, так я и осатанел, и весь ум у меня отняло. Пью ее угощенье,
а сам через стакан ей в лицо смотрю и никак не разберу: смугла
она или бела она, а меж тем вижу, как у нее под тонкою кожею, точно в
сливе на солнце, краска рдеет и на нежном виске жилка бьет... "Вот она,
- думаю, - где настоящая-то красота, что природы совершенство называется;
магнетизер правду сказал: это совсем не то, что в лошади, в продажном
звере".
И вот я допил стакан до дна и стук им об поднос, а она стоит да дожидается,
за что ласкать будет. Я поскорее спустил на тот конец руку в
карман, а в кармане все попадаются четвертаки, да двугривенные, да прочая
расхожая мелочь. Мало, думаю; недостойно этим одарить такую язвинку,
и перед другими стыдно будет! А господа, слышу, не больно тихо цыгану
говорят:
- Эх, Василий Иванов, зачем, ты велишь Груше этого мужика угощать?
нам это обидно.
А он отвечает:
- У нас, господа, всякому гостю честь и место, и моя дочь родной отцов
цыганский обычай знает; а обижаться вам нечего, потому что вы еще
пока не знаете, как иной простой человек красоту и талант оценить может
На это разные примеры бывают.
А я, это слышучи, думаю:
"Ах вы, волк вас ешь! Неужели с того, что вы меня богатее, то у вас и
чувств больше? Нет уже, что будет, то будет: после князю отслужу, а теперь
себя не постыжу и сей невиданной красы скупостью не унижу".
Да с этим враз руку за пазуху, вынул из пачки сторублевого лебедя, да
и шаркнул его на поднос. А цыганочка сейчас поднос в одну ручку переняла,
а другою мне белым платком губы вытерла и своими устами так слегка
даже как и не поцеловала, а только будто тронула устами, а вместо того
точно будто ядом каким провела, и прочь отошла.
Она отошла, а я было на том же месте остался, но только тот старый
цыган, этой Груши отец, и другой цыган подхватили меня под руку, и волокут
вперед, и сажают в самый передний ряд рядом с исправником и с другими
господами.
Мне было, признаться, на это и неохота: я не хотел продолжать и хотел
вон идти; но они просят, и не кушают, и зовут:
- Груша! Грунюшка, останови гостя желанного!
И та выхолит и... враг ее знает, что она умела глазами делать: взглянула,
как заразу какую в очи пустила, а сама говорит:
- Не обидь: погости у нас на этом месте.
- Ну уж тебя ли, - говорю, - кому обидеть можно, - и сел.
А она меня опять поцеловала, и опять то же самое осязание: как будто
ядовитою кисточкою уста тронет и во всю кровь до самого сердца болью
прожжет.
И после этого начались опять песни и пляски, и опять другая цыганка с
шампанеей пошла. Тоже и эта хороша, но где против Груши! Половины той
красоты нет, и за это я ей на поднос зацепил из кармана четвертаков и
сыпнул... Господа это взяли в пересмех, но мне все равно, потому я одного
смотрю, где она, эта Грушенька, и жду, чтобы ее один голос без хора
слышать, а она не поет. Сидит с другими, подпевает, но солу не делает, и
мне ее голоса не слыхать, а только роток с белыми зубками видно... "Эх
ты, - думаю, - доля моя сиротская: на минуту зашел и сто рублен потерял,
а вот ее-то одну и не услышу!" Но на мое счастье не одному мне хотелося
ее послушать: и другие господа важные посетители все вкупе закричали
после одной перемены:
- Груша! Груша! "Челнок"*, Груша! "Челнок"!
Вот цыганы покашляли, и молодой ее брат взял в руки гитару, а она запела.
Знаете... их пение обыкновенно достигательное и за сердца трогает,
а я как услыхал этот самый ее голос, на который мне еще из-за двери манилось,
расчувствовался. Ужасно мне как понравилось! Начала она так как
будто грубовато, мужественно, эдак: "Мо-о-ре во-оо-о-ет, мо-ре сто-нет".
Точно в действительности слышно, как и море стонет и в нем челночок поглощенный
бьется. А потом вдруг в голосе совсем другая перемена, обращение
к заезде: "Золотая, дорогая, предвещатсльница дня, при тебе беда
земная недоступна до меня". И опять новая обратность, чего не ждешь. У
них все с этими с обращениями: то плачет, томит, просто душу из тела вынимает,
а потом вдруг как хватит совсем в другом роде, и точно сразу
опять сердце вставит... Так и тут она это "море"-то с "челном" всколыхала,
а другие как завизжат всем хором:
Джа-ла-ла. Джа-ла-ла. Джа-ла-ла прингала! Джа-ла-ла прннга-ла. Гай да
чепурингаля! Гей гоп-гай, та гара! Гей гоп-гай-та гара!
и потом Грушенька опять пошла с вином и с подносом, а я ей опять
из-за пазухи еще одного лебедя... На меня все оглядываться стали, что я
их своими подарками ниже себя ставлю; так что им даже совестно после меня
класть, а я решительно уже ничего не жалею, потому моя воля, сердце
выскажу, душу выкажу, и выказал. Что Груша раз ни споет, то я ей за то
лебедя, и уже не считаю, сколько их выпустил, а даю да и кончено, и зато
другие ее все разом просят петь, она на все их просьбы не поет, говорит
"устала", а я один кивну цыгану: не можно ли, мол, ее понудить? тот сейчас
на ее глазами поведет, она и поет. И много-с она пела, песня от песни
могучее, и покидал я уже ей много, без счету лебедей, а в конце, не
знаю, в который час, но уже совсем на заре, точно и в самом деле она измаялась,
и устала, и, точно с намеками на меня глядя, завела: "Отойди,
не гляди, скройся с глаз моих". Этими словами точно гонит, а другими
словно допрашивает: "Иль, играть хочешь ты моей львиной душой и всю
власть красоты испытать над собой". А я ей еще лебедя! Она меня опять
поневоле поцеловала, как ужалила, и в глазах точно пламя темное, а те,
другие, в этот лукавый час напоследях как заорут:
Ты восчувствуй, милая, Как люблю тебя, драгая!
и все им подтягивают да на Грушу смотрят, и я смотрю да подтягиваю:
"ты восчувствуй!" А потом цыгане как хватят: "Ходи, изба, ходи, печь;
хозяину негде лечь" - и вдруг все в пляс пошли... Пляшут и цыгане, пляшут
и цыганки, и господа пляшут: все вместе вьются, точно и в самом деле
вся изба пошла. Цыганки перед господами носятся, и те поспевают, им
вслед гонят, молодые с посвистом, а кои старше с покрехтом. На местах,
гляжу, уже никого и не остается... Даже от которых бы степенных мужчин и
в жизнь того скоморошества не ожидал, и те все поднимаются. Посидит-посидит
иной, кто посолиднее, и сначала, видно, очень стыдится идти, а
только глазом ведет, либо усом дергает, а потом один враг его плечом
дернет, другой ногой мотнет, и смотришь, вдруг вскочит и хоть не умеет
плясать, а пойдет такое ногами выводить, что ни к чему годно! Исправник
толстый-претолстый, и две дочери у него были замужем, а и тот с зятьями
своими тут же заодно пыхтит, как сом, и пятками месит, а гусар-ремонтер,
ротмистр богатый и собой молодец, плясун залихватский, всех ярче
действует: руки в боки, а каблуками навыверт стучит, перед всеми идет -
козырится, взагреб валяет, а с Грушей встренется - головой тряхнет, шапку
к ногам ее ронит и кричит: "Наступи, раздави, раскрасавица!" - и
она... Ох, тоже плясунья была! Я видал, как пляшут актерки в театрах, да
что все это, тьфу, все равно что офицерский конь без фантазии на параде
для одного близиру манежится, невесть чего ерихонится*, а огня-жизни
нет. Эта же краля как пошла, так как фараон плывет - не колыхнется, а в
самой, в змее, слышно, как и хрящ хрустит и из кости в кость мозжечок
идет, а станет, повыгнется, плечом ведет и бровь с носком ножки на одну
линию строит... Картина! Просто от этого виденья на ее танец все словно
свой весь ум потеряли: рвутся к ней без ума, без памяти: у кого слезы на
глазах, а кто зубы скалит, но все кричат:
"Ничего не жалеем: танцуй!" - деньги ей так просто зря под ноги мечут,
кто золотом, кто ассигнации. И все тут гуще и гуще завеялось, и я
лишь один сижу, да и то не знаю, долго ли утерплю, потому что не могу
глядеть, как она на гусарову шапку наступает... Она ступит, а меня черт
в жилу щелк; она опять ступит, а он меня опять щелк, да, наконец, думаю:
"Что же мне так себя всуе мучить? Пущу и я свою душу погулять вволю", -
да как вскочу, отпихнул гусара, да и пошел перед Грушею вприсядку... А
чтобы она на его, гусарову, шапку не становилася, такое средство изобрел,
что, думаю, все вы кричите, что ничего не жалеете, меня тем не удивите:
а вот что я ничего не жалею, так я то делом-правдою докажу, да сам
прыгну, и сам из-за пазухи ей под ноги лебедя и кричу: "Дави его! Наступай!"
Она было не того... даром, что мой лебедь гусарской шапки дороже,
а она и на лебедя не глядит, а все норовит за гусаром; да только старый
цыган, спасибо, это заметил, да как на нее топнет... Она и поняла и пошла
за мной... Она на меня плывет, глаза вниз спустила, как змеища-горынище,
ажно гневом землю жжет, а я перед ней просто в подобии беса скачу,
да все, что раз прыгну, то под ножку ей мечу лебедя... Сам ее так уважаю,
что думаю: не ты ли, проклятая, и землю и небо сделала? а сам на
нее с дерзостью кричу: "ходи шибче", да все под ноги ей лебедей, да раз
руку за пазуху пущаю, чтобы еще одного достать, а их, гляжу, там уже
всего с десяток остался... "Тьфу ты, - думаю, - черт же вас всех побирай!"
- скомкал их всех в кучку, да сразу их все ей под ноги и выбросил,
а сам взял со стола бутылку шампанского вина, отбил ей горло и крикнул:
- Сторонись, душа, а то оболью? - да всю сразу и выпил за ее здоровье,
потому что после этой пляски мне пить страшно хотелось.
- Ну, и что же далее? - вопросили Ивана Северьяныча.
- Далее действительно все так воспоследовало, как он обещался.
- Кто обещался?
- А магнетизер, который это на меня навел: он как обещался от меня
пьяного беса отставить, так его и свел, и я с той поры никогда больше ни
одной рюмки не пил. Очень он это крепко сделал.
- Ну-с, а как же вы с князем-то своим за выпущенных лебедей кончили?
- А я и сам не знаю, как-то очень просто: как от этих цыганов доставился
домой, и не помню, как лег, но только слышу, князь стучит и зовет,
а я хочу с коника* встать, но никак края не найду и не могу сойти. В одну
сторону поползу - не край, в другую оборочусь - и здесь тоже краю
нет... Заблудил на конике, да и полно!.. Князь кричит: "Иван Северьяныч!"
А я откликаюсь: "Сейчас!" - а сам лазию во все стороны и все
не найду края, и, наконец, думаю: ну, если слезть нельзя, так я же
спрыгну, и размахнулся да как сигану как можно дальше, и чувствую, что
меня будто что по морде ударило и вокруг меня что-то звенит и сыпется, и
сзади тоже звенит и опять сыпется, и голос князя говорит денщику: "Давай
огня скорей!"
А я стою, не трогаюсь, потому что не знаю, наяву или во сне я все это
над собою вижу, и полагаю, что я все еще на конике до края не достиг; а
наместо того, как денщик принес огонь, я вижу, что я на полу стою, мордой
в хозяйскую горку с хрусталем запрыгнул и поколотил все...
- Как же вы это так заблудились?
- Очень просто: думал, что я, по всегдашнему своему обыкновению, на
конике сплю, а я, верно, придя от цыган, прямо на пол лег, да все и ползал,
края искал, а потом стал прыгать... и допрыгал до горки. Блуждал,
потому этот... магнетизер, он пьяного беса от меня свел, а блудного при
мне поставил... Я тут же и вспомнил его слова, что он говорил: "как бы
хуже не было, если питье бросить", - и пошел его искать - хотел просить,
чтобы он лучше меня размагнетизировал на старое, но его не застал. Он
тоже много на себя набрал и сам не вынес, и тут же, напротив цыганов, у
шинкарки так напился, что и помер.
- А вы так и остались замагнетизированы?
- Так и остался-с.
- И долго же на вас этот магнетизм действовал?
- Отчего же долго ли? он, может быть, и посейчас действует.
- А все-таки интересно знать, как же вы с князем-то?.. Неужто так и
объяснения у вас никакого не было за лебедей?
- Нет-с, объяснение было, только не важное. Князь тоже приехал проигравшись
и на реванж у меня стал просить. Я говорю:
"Ну уже это оставьте: у меня ничего денег нет".
Он думает, шутка, а я говорю:
"Нет, исправди, у меня без вас большой выход был".
Он спрашивает:
"Куда же, мол, ты мог пять тысяч на одном выходе деть?.."
Я говорю:
"Я их сразу цыганке бросил..."
Он не верит.
Я говорю:
"Ну, не верьте; а я вам правду говорю".
Он было озлился и говорит:
"Запри-ка двери, я тебе задам, как казенные деньги швырять, - а потом,
это вдруг отменив, и говорит: - Не надо ничего, я и сам такой же,
как ты, беспутный".
И он в комнате лег свою ночь досыпать, а я на сеновал тоже опять
спать пошел. Опомнился же я в лазарете и слышу, говорят, что у меня белая
горячка была и хотел будто бы я вешаться, только меня, слава богу, в
длинную рубашку спеленали. Потом выздоровел я и явился к князю в его деревню,
потому что он этим временем в отставку вышел, и говорю:
"Ваше сиятельство, надо мне вам деньги отслужить".
Он отвечает:
"Пошел к черту".
Я вижу, что он очень на меня обижен, подхожу к нему и нагинаюсь.
"Что, - говорит, - это значит?"
"Да оттрепите же, - прошу, - меня по крайней мере как следует!"
А он отвечает:
"А почему ты знаешь, что я на тебя сержусь, а может быть, я тебя вовсе
и виноватым не считаю".
"Помилуйте, - говорю, - как же еще я не виноват, когда я этакую область
денег расшвырял? Я сам знаю, что меня, подлеца, за это повесить
мало".
А он отвечает:
"А что, братец, делать, когда ты артист".
"Как, - говорю, - это так?"
"Так, - отвечает, - так, любезнейший Иван Северьяныч, вы, мой полупочтеннейший,
артист.
"И понять, - говорю, - не могу".
"Ты, - говорит, - не думай что-нибудь худое, потому что и я сам тоже
артист".
"Ну, вот это, - думаю
...Закладка в соц.сетях