Жанр: Классика
На ножах
...но и совершенно против всякого желания и всех
расчетов Глафиры. Она никак не ожидала от Горданова такой глупой
безрасчетливости в такое кипучее время. Кроме того, она была оскорблена этим
побегом не только как заговорщица, но и как женщина. Она поняла, что чары ее
уже уходят и даже совсем отошли; что она только действует на юность, да на
глупость, - на Ропшина, да на Висленева, а разборчивый Горданов уже нагло и
дерзко манкирует ее тридцатилетнею красой, открыто предпочитая ей юную
прелесть молодой Лары, за которою он бросился, покинув все дела и все
замыслы, и умчался очертя голову.
Ропшин довольно близко отгадывал то, что должна была чувствовать
Бодростина, получив доставленное им известие о побеге Горданова с Ларисой.
Сообщив это Глафире, секретарь доложил ей почтительно, что Горданов
пропасть не может, что он дал слово вернуться из отлучки через месяц, чему
Ропшин и советовал верить.
- Но, - прибавил он со вздохом, - нам это все мало поможет. Глафира
поглядела ему в глаза и спросила: что он хочет этим сказать?
- В течение месяца, Глафира Васильевна, много может случиться: я не
отвечаю, что в это время все не откроется Михаилу Андреичу про завещание.
- Но кто же ему может это открыть?
Ропшин поднял голову так, как он ее никогда еще не поднимал пред
Глафирой, и смело произнес:
- Я сам.
- Ага! Вот в чем дело! - подумала та и, покачав головой, добавила, что
она этому не верит.
- Нет-с, я уверяю вас, что долее ждать нельзя.
Глафира закусила губу и после минутной паузы ответила, что он и не
будет ожидать долее, и с этим она сделала шаг в глубину комнаты и спросила с
легкой улыбкой:
- Говорите прямо: чего вы хотите? Что вам нужно за ваше молчание?
Ропшин оробел и пролепетал, что его смущает страх, что он не может быть
покоен и даже не спит, потому что ему по целым ночам чудится, что его
запирают в его комнате и хотят взять.
- Приходите сюда, ко мне, когда вам сделается очень страшно.
- Я не шучу-с; мне страшно... и я не сплю; как ночь, я в страхе.
- Ну, приходите сюда: у меня здесь горит лампада.
Ропшин кинулся пред ней на колена и, схватив ее руку, прильнул к ней
устами.
- Через час, когда разойдемся, моя дверь будет отперта, - проговорила,
отстраняя его от себя, Бодростина и, возвратясь в свою половину, после того
как семейство разошлось по своим спальням, она отпустила свою горничную,
стала против окна и, глядя на те самые звезды, которые светили теперь едущей
майорше Форовой, задумалась и потом рассмеялась и сказала себе:
- Я все, все предвидела, но никогда не думала, чтобы мне пришлось
играть такую роль. Но неужто же на этом остановиться и потерять все, все,
что уже сделано? Нет, нет, вперед!
В это время дверь тихо отворилась и на пороге появился Ропшин.
- Вы аккуратны, как часовая стрелка, - встретила его улыбкой Глафира.
- Как немец-с, - отвечал ей Ропшин, пожирая ее глазами, и, осторожно
положив на стул ключ от своей комнаты, подошел к столу и завернул кран
лампы.
- Так, - сказал он, - будет гораздо безопаснее, потому что хотя к вам и
никто не смеет взойти, но все-таки свет.
Впрочем, опасения Ропшина были не совсем излишни, потому что Жозеф,
обрадованный отъездом Горданова, не спал и, видя из своего окна свет в окне
Глафиры, сошел заглянуть под штору, но труд его был напрасен, тяжелые шторы
не позволили ему ничего видеть, да и огонь стух при самом его приближении.
Слегка подвыпивший за ужином Жозеф должен был ограничиться только тем,
что посидел под окном своего кумира, и, распевая: "Близок уж час торжества
моего", напугал суеверных сторожей, которые рассказывали потом, что слышали,
как завывает коровья смерть, о которой тогда толковали, будто она ходит по
селам.
Висленев, узнав об этом чрез слуг, был чрезвычайно рад, что его
принимают за коровью смерть: это, с одной стороны, возвышало в его глазах
его мистическое значение, а с другой - он набрел на мысль: нельзя ли
взбудоражить мужиков, что скотский падеж пошел по селам от скота, нагнанного
Бодростиным на его невиданную и неслыханную консервную фабрику? Жозеф
положил агитировать в этом смысле и, припоминая поучение Горданова не
пренебрегать ничем, начал свою агитацию, внушая встречному и поперечному из
крестьян злые намеки, с надеждой, что авось что-нибудь из этого да
разыграется.
Александра Ивановна Синтянина едва только через несколько дней после
происшествия узнала об исчезновении Ларисы и Форовой, и то весть об этом
Пришла на хутор чрез отца Евангела, который, долго не видя майора, ходил
осведомляться о нем, но его не видал, а только узнал о том, что все
разъехались, и что сам майор как ушел провожать жену, с той поры еще не
бывал назад.
Где он мог быть? Куда он делся в то время, когда он один мог сообщить
интереснейшие сведения?
Это чрезвычайно занимало и священника, и генеральшу, но ответа на это
ниоткуда не слышалось.
Наконец, в один прекрасный день майор явился, как с неба, к Синтяниной
в прямо начал со слов:
- Жена вам кланяется!
- Боже, что это такое: где Катя? Что с нею?
- Я получил от нее письмо, - отвечал майор, вручая ей листочек, на
котором Катерина Астафьевна извещала, что она, доехав до Москвы, искала
здесь Ларису совершенно понапрасну и потом отправилась в Петербург, где
надеялась отыскать племянницу, но тоже опять ошиблась. Ни ее, ни Горданова
нет и следа. - Я же, - добавляла майорша, - вчера вспомнила, что я уже
неделю не обедала, и присела в Гостином дворе у саечника поесть теплого
супцу и горько заплакала, вспомнив, что все деньги протратила даром и мне не
на что вернуться, а между тем ты, мой бедный Форушка, сидишь без гроша и без
хлеба.
- Как же это, Филетер Иванович, почему не обратились вы к нам? -
Остановилась генеральша.
- Читайте, читайте далее.
Синтянина далее вычитала, что здесь под навесами Гостиного двора
плачущая Катерина Астафьевна неожиданно увидала Подозерова и была им
утешена, как будто ангелом, и поселилась у него вместе с ним на одной
квартире, открыла ему все и старается его утешить и разыскать Ларису.
- Аминь, - решил Форов, и на вопрос генеральши: что будет дальше?
отвечал, что он ничего не знает.
Генерал слегка осудил майоршу за привязанность к Ларе, но Форов
заступился за жену и сказал:
- Что ж вас тут удивляет? она ее любит, а коли любит, и толковать
нечего.
- Это вы-с виноваты, - шутил генерал, - вы должны были внушать, что
недостойное уважение любить не следует.
- Ну да, как раз! Тогда я прежде всего должен бы внушать ей, чтоб она
первого меня не любила.
- Разве вы себя не уважаете?
- А вы себя уважаете!
- Конечно, уважаю.
- Ну, а я себя нисколько.
- Вот как!
- Да разумеется-с! Да и за что же мне себя уважать, когда я дожил до
старости и не сделал ничего достойного моих знаний, побуждений и
способностей, а только слонялся, да разговоры разговаривал? Прощайте-с.
- Куда же вы? оставайтесь, поговорим, - упрашивали его Синтянины, но
Филетер Иванович наотрез отказался и отвечал, что он столько в свою жизнь
наговорил, что как вспомнит все выговоренное и что из этого всего могло лечь
на юные души, то ему противно всякое место, где нужно говорить.
- Прощайте, - добавил он, - я люблю осенние дни и мне теперь приятно и
хочется поговеть и поисповедоваться государыне широкой пустыне.
Глава тридцать шестая
Где Лара
Неподалеку от Ясс, в Молдавии, на невысоком, но крутом глинистом берегу
стоит безобразный, но довольно большой дом, частию сложенный из местного
широкого кирпича, частию сбитый из глины и покрытый местами черепицей,
местами соломой. В нем два этажа и еще небольшая, совершенно раскрытая
вышка. Общий характер постройки самый странный: дом смахивает немножко на
корчму, немножко на развалившийся замок, его точно застраивал рыцарь и
докончил жид, тем не менее он ни замок и ни корчма, а боярский дом,
принадлежащий довольно богатой усадьбе. Он почти пуст и не меблирован, и в
его окнах много выбитых стекол, особенно на втором этаже. Внизу несколько
крепче, но и то не совсем крепко, ветер ходит по всем покоям, гудит в трубах
и хлопает дверями.
Был шестой час вечера; на дворе совсем смерклось, когда у развалившихся
ворот этого дворца остановилась пара лошадей, и из забрызганной грязью
каруцы выскочил человек в шубе и меховой шапочке и, пролезши под своды
низкой калитки, постучался в крошечное окошечко, где едва мерцал свет
плошки.
Ему отперла дверь старая, черная молдаванка, с заросшею седыми волосами
бородавкой, и снова юркнула в свою яму.
Путник, ощупью держась стены, а потом веревки, протянутой вдоль высокой
покривившейся лестницы, стал подниматься наверх.
В это самое время в большой, круглой, темной и сырой казарме второго
этажа, из угла, встала легкая фигура и, сделав шаг вперед, остановилась и
начала прислушиваться.
Все, казалось, было тихо.
Робкая фигура, дрожа, нащупала стену, пошла вдоль нее и, ощупав под
ногами какую-то упругую, колючую мякоть, забрала ее дрожащими от холода
руками и сунула в большое черное отверстие.
Через минуту она нашла спичку и, черкнув ею по стене, начала зажигать
вереск.
Бледная искра спички коснулась смолистых игол, и красный огонь прыгнул
по куче вереска, но тотчас же захлебнулся густым, желтым дымом, который было
пополз сначала в трубу, но потом внезапно метнулся назад и заслонил всю
комнату; послышался раздирающий писк, множество мелких существ зареяли,
описывая в воздухе косые линии.
Это были летучие мыши, расположившиеся зимовать в трубе нежилого .дома
и обеспокоенные так неожиданно несносным им куревом. Целое гнездо их,
снявшись с своих крючьев, упали вниз и, вырываясь из огня, носились,
цепляясь за что попало.
Особа, которая зажигала камин, бросилась в угол и, облепленная
потерявшими сознание животными, вскрикнула и закрыла руками глаза.
В эту самую минуту нижний гость отворил дверь и, недоумевая, крикнул:
- Лара!
- Боже! Кто здесь? Спасите меня! - отвечала, бросаясь к нему в
совершенном отчаянии, Лариса.
- Ты видишь: я тебя нашел, - проговорил знакомый голос Горданова.
Лариса дрожала и молча искала рукой, не держится ли где-нибудь за ее волосы
мышь.
Горданов вынул из кармана свечу и зажег ее.
- Едем, - сказал он. - Я совсем на пути; ты мне наделала хлопот: я
потерял ноги, искавши тебя целые двое суток, но, наконец, едем.
- В Россию?
- Да; но на самое короткое время.
- Ни за что, ни на один час!
- Лариса, оставь этот тон! Разве ты не знаешь, что я этого не люблю?
Или ты забыла, что я могу с тобою сделать? Лара молчала.
- Едем, едем сейчас, без всяких разговоров, или я не пожалею себя и
накажу твое упрямство!
- О, делайте что хотите! Я знаю все, на что вы способны; я знаю, кто вы
и что вы хотите делать. Я от вас не скрою: я вас любила, и вас одних, одних
на целом свете; вам я была бы преданною, покорною женой, и я преступница,
я вышла за вас здесь замуж от живого мужа; я надеялась, что вы сдержите
ваши обещания, что вы будете здесь работать и... я перенесла бы от вас все.
Но когда вы снова поворачиваете меня туда, где совершился мой позор, где я
не могу ни в чьих глазах иметь другого имени, как вашей любовницы, и должна
буду оставаться в этом звании, когда вы вздумаете жениться...
- Это возможно; но вы знаете, что этого никогда не будет?
- О, теперь я понимаю, зачем вы были страстны и не хотели дожидаться
моего развода с мужем, а обвенчали меня с собою.
- Я всегда тебе говорил, что у нас развестись нельзя, а жениться на
двух можно: я так сделал, и если мне еще раз вздумается жениться, то мы
будем только квиты: у тебя два мужа, а у меня будет две жены, и ты должна
знать и молчать об этом или идти в Сибирь. Вот тебе все начистоту: едешь ты
теперь или не едешь?
- Я лучше умру здесь.
- Пожалуй, я упрашивать не люблю, да мне и некогда: ты и сама приедешь.
И он спокойно поворотился, кивнул ей и уехал.
Ему действительно было некогда: одна часть его программы была исполнена
удачно: он владел прелестнейшею женщиной и уверен был в нерасторжимости
своего права над нею. Оставалась другая часть, самая важная: сочинить бунт
среди невозмутимой тишины святого своим терпением края; сбыть в этот бунт
Бодростина, завладеть его состоянием и потом одним смелым секретом взять такой
куш, пред которым должны разинуть от удивления рты великие прожектеры.
Селадонничать было некогда, и чуть только восторги насыщенной страсти
немножко охладели, в Горданове закипела жажда довершить свои предприятия,
распустив все препятствия как плетенку, вытягиваемую в одну нитку. Овладев
Ларой, он не мог упустить из виду и Глафиру, так как она была альфа и омега,
начало и конец всего дела.
Горданов несся в Россию, как дерзкий коршун на недоеденную падаль, и
немножко боялся только одного: не подсел ли там кто-нибудь еще похищнее.
* ЧАСТЬ ШЕСТАЯ *
ЧЕРЕЗ КРАЙ
Вести о Горданове
Была вторая половина октября. Поля, запорошенные пушистым снежком,
скрипели после долгой растопки и глядели весело.
Из окон маленького домика синтянинского хутора было видно все
пространство, отделяющее хутор от бодростинской усадьбы. Вечером, в один из
сухих и погожих дней, обитатели хуторка были осчастливлены посещением,
которое их очень удивило: к ним приехал старик Бодростин.
Михаил Андреевич вздумал навестить старого генерала в его несчастии,
каковым имел основание считать его внезапную и непрошеную отставку, но
Бодростин сам показался и хозяевам, и бывшему у них на этот раз Форову
гораздо несчастнее генерала. Бедным, запоздавшим на свете русским
вольтерьянцем, очевидно, совсем овладела шарлатанская клика его жены, и
Бодростин плясал под ее дудку: он более получаса читал пред Синтяниной
похвальное слово Глафире Васильевне, расточал всякие похвалы ее уму и
сердцу; укорял себя за несправедливости к ней в прошедшем и благоговейно
изумлялся могучим силам спиритского учения, сделавшего Глафиру столь
образцовонравственною, что равной ей теперь как бы и не было на свете.
Правда, он, по старой привычке, позволял себе слегка подтрунивать над ее
"общениями" с духами, которые после ее знакомства с Алланом Кардеком избрали
ее своим органом для передачи смертным их бессмертных откровений, но при
всем том видел несомненное чудо в происшедшем в Глафире нравственном
перевороте и слегка кичился ее новыми знакомствами в светском круге,
которого он прежде убегал, но который все-таки был ему более по кости и по
нраву, чем тот, откуда он восхитил себе жену, пленясь ее красотой и
особенным, в то время довольно любопытным, жанром.
Киченье Бодростина слегка задело плебейские черты характера Синтянина,
и он ядовито заметил, что ни в чем произошедшем с Глафирой чуда не видит и
ничему не удивляется, ибо Глафире Васильевне прошли годы искать в жизни
только одних удовольствий, а названным Бодростиным почтенным
дамам-аристократкам вообще нечего делать и они от скуки рады пристать ко
всему, что с виду нравственно и дает какую-нибудь возможность докукой морали
заглушить голос совести, тревожимый старыми грехами.
Старики поспорили, и генерал, задетый за живое значением, какое
Бодростин придавал дамам светского круга, а может быть, и еще чем-нибудь
иным, так расходился, что удивил свою жену, объявясь вдруг таким яростным
врагом завезенного Бодростиной спиритизма, каким он не был даже по отношению
к нигилизму, привезенному некогда Висленевым. Синтянин удивил жену еще и
тем, что он в споре с Бодростиным обнаружил начитанность, которую приобрел,
проведя год своей болезни за чтением духовных книг, и помощию которой забил
вольтерьянца в угол, откуда тот освободился лишь, представив самое веское,
по его мнению, доказательство благого влияния своей жены на "растленные души
погибающих людей".
- Вы ведь, например, конечно, знаете Горданова, - сказал Бодростин, - и
знаете его ум и находчивость?
- Да-с, имею-с это-с удовольствие-с, - отвечал генерал со своими "с",
что выражало уже высокую степень раздражения.
- Да, я знаю, что вы его знаете, и даже знаю, что вы его не любите, -
продолжал Бодростин, - и я его сам немножко не люблю, но и немножко люблю. Я
не люблю его нравственности, но люблю его за неутомимую энергию и за
смелость и реальность; такие люди нам нужны; но я, конечно, не одобряю всех
его нравственных качеств и поступков, особенно против Подозерова... Его
жена... ну да... что делать: кто Богу не грешен, царю не виноват; но пусть
уж, что стряслось, то пусть бы и было. Поволочился и довольно. Имел успех,
ну и оставь ее; но сбить молоденькую бабочку совсем с толку, рассорить ее и
заставить расстаться с мужем, подвергнуть ее всем тягостям фальшивого
положения в обществе, где она имела свое место, - я этого не одобряю...
- Горданов-с закоренелый-с негодяй-с, - отвечал, засверкав своими белыми
глазами, генерал Синтянин.
- И против этого я, пожалуй, не возражаю: он немножко уж слишком
реальная натура.
- Я бы его расстрелял, а потом бы-с повесил-с, а потом бы...
- Что же бы потом еще сделали? Расстреляли или повесили, уж и конец,
более уже ничего не сделаете, а вот моя Глафира его гораздо злее расказнила:
она совершила над ним нравственную казнь, вывернула пред ним его совесть и
заставила отречься от самого себя и со скрежетом зубовным оторвать от себя
то, что было мило. Короче, она одним своим письмом обратила его на путь
истинный. Да-с, полагаю, что и всякий должен признать здесь силу.
Эффект, произведенный этою новостью, был чрезвычайный: генерал, жена
его, майор и отец Евангел безмолвствовали и ждали пояснения с очевидным
страхом. Бодростин им рассказывал, что обращенный на правую стезю Горданов
возгнушался своего безнравственного поведения и в порыве покаяния оставил
бедную Лару, сам упрашивая ее вернуться к ее законным обязанностям.
Повествователь остановился, слушатели безмолвствовали.
Бодростин продолжал. Он рассказал, что Лара versa des larmes ameres
{Горько плакала (фр.).}, однако же оказалась упорною, и Горданов был
вынужден оставить ее за границей, а сам возвратился на днях один в свою
деревушку, где и живет затворником, оплакивая свои заблуждения и ошибки.
Когда Бодростин кончил, присутствовавшие продолжали хранить молчание.
Это показалось Михаилу Андреевичу так неловко, что, ни к кому
исключительно не относясь, спросил:
- Что же вы, господа, на все это скажете?
Но он не скоро дождался ответа, и то, как слушатели отозвались на его
вопрос, не могло показаться ему удовлетворительным. Майор Форов, первый из
выслушавших эту повесть гордановского обращения, встал с места и,
презрительно плюнув, отошел к окну. Бодростин повторил ему свой вопрос, но
подучил в ответ одно коротенькое: "наплевать". Потом, сожалительно закачав
головой, поднялся и молча направился в сторону Евангел. Бодростин и его
спросил, но священник лишь развел руками и сказал:
- Это по-нашему называется: укравши Часовник, "услыши Господи правду
мою" воспевать. Этак не идет-с.
Бодростин перевел вопрошающий взгляд на генерала, но тот сейчас же
встал и, закурив трубку, проговорил:
- Тут всего интереснее только то: зачем все это делается с такой
помпой?
- Какая же помпа, mon cher Иван Демьяныч? В чем тут помпа? Я не его
партизан, но... il faut avoir un peu d indulgence pour lui {Нужно быть
немного снисходительным к нему (фр.).}.
Но на это слово из-за стола быстро встала Синтянина и, вся негодующая,
твердо произнесла:
- Нет никакого снисхождения человеку, который имел дух так поступить с
женщиной.
- Сжечь его? - пошутил Бодростин. - А? сжечь? Аутодафе, с раздуваньем
дамскими опахалами?
Но шутка вышла не у места: блуждавшая по лицу Синтяниной тень смущения
исчезла, и Александра Ивановна, уставив свой прямой взгляде лицо Бодростина,
проговорила:
- Я удивляюсь вам, Михаил Андреевич, как вы, несомненно образованный
человек, находите удобным говорить в таком тоне при женщине о другой женщине
и еще вдобавок о моей знакомой, более... о моем друге... да, прошу вас
знать, что я считаю бедную "Пару моим другом, и если вы будете иметь случай,
то прошу вас не отказать мне в одолжении, где только будет удобно говорить,
что Лара мой самый близкий, самый искренний друг, что я ее люблю нежнейшим
образом и сострадаю всею душой ее положению. Я как нельзя более сочувствую
ее упрямству и... употреблю все мои усилия быть ей полезною.
Несмотря на большой светский навык, Бодростин плохо отшутился и уехал
крайне недовольный тем, что он в этом визите вышел как бы неловким
подсыльным вестовщиком, в каковой должности его признала Синтянина своим
поручением трубить о ее дружбе и сочувствии ко всеми покинутой Ларе.
Синтянина берет на себя трудную заботу
Так почти и вышло, как предполагал Бодростин: простясь с ним, ему не
слали вослед благожеланий, а кляли его новость и были полны нехороших чувств
к нему самому.
Старый генерал был в духе и заговорил первый: его утешало, что его жена
так отбрила и поставила в такое незавидное положение "этого аристократишку",
а об остальном он мало думал. По отъезде Бодростина, он подошел к жене и,
поцеловав ее руку, сказал:
- Благодарю-с вас, Сашенька-с; благодарю. Ничего-с, ничего, что вы
назвались ее другом: поганое к чистому не пристает.
Александру Ивановну от этого одобрения слегка передернуло, и она,
покусав губы, сухо сказала:
- Никто не может гордиться своею чистотой: весь белый свет довольно
черен.
- Э, нет-с, извините-с, кроме вас-с, кроме вас-с!
И с этим генерал отправился в свой кабинетик писать одну из тех своих
таинственных корреспонденции, к которым он издавна приобрел привычку и в
которых и теперь упражнялся по любви к искусству, а может быть, и по
чему-нибудь другому, но как на это в доме не обращали никакого внимания, то
еще менее было повода остановиться на этом теперь, когда самым жгучим
вопросом для генеральши сделалась судьба Ларисы. Где же в самом деле она,
бедняжка? На чьих руках осталось это бедное, слабое, самонадеянное и
бессильное существо?.. От одного размышления об этом Синтяниной становилось
страшно, тем более что Бодростин, сообщив новость о гордановском покаянии,
ничем не умел пояснить и дополнить своих сказаний насчет Лары. Александра
Ивановна, так же как ее муж, нимало не верила сказке, сложенной на сей
случай о Горданове. Они допускали, что задавленный Висленев мог подчиниться
Глафире и верить, что с ним сообщается "Благочестивый Устин", но
раскаявшийся Горданов, Горданов спирит... Это превосходило всякое вероятие.
Генерал, со свойственною ему подозрительностью, клялся жене, что это не что
иное, как новая ловушка, и та чувствовала, что в этом подозрении много
правды. Генеральше было, впрочем, не до Горданова.
Пораженная участью бедной Лары, она прежде всего хотела разузнать о ней
и с этою целью упросила Филетера Ивановича съездить к Бодростиным и
выспросить что-нибудь от Висленева. Форов в точности исполнил эту просьбу:
он был в бодростинском имении, видел Глафиру, видел Висленева и не принес
ровно никаких известий о Ларе. И благочестивая Глафира, и жалкий медиум
равнодушно отвечали, что они не расспрашивали Горданова о Ларисе и что это
до них не касается, причем Висленев после разговора с майором надумался
обидеться, что Форов так бесцеремонно обратился к нему после того, что между
ними было при гордановской дуэли, но Форов не счел нужным давать ему
объяснений.
Тем не менее первая попытка Синтяниной разыскать Лару осталась без
всяких результатов, и генеральша решилась прямо обратиться к Глафире.
Александра Ивановна написала Бодростиной письмо, в котором прямо попросила
ее, в величайшее для нее одолжение, узнать от Горданова, где и в каком
положении он оставил Лару. Бодростина на это не ответила, но Синтянина не
сконфузилась и послала ей другое письмо, что было потребностью и для самой
генеральши, так как ее тревога за Ларису усилилась до такой степени, что она
не могла спать и не умела ни одной строки написать об этом Форовой в
Петербург. Глафира наконец ответила, но ответила вздор, что ей неловко
допрашивать Горданова, и она "об известной особе" ничего наверное не знает,
а полагает, что они расстались навсегда, так как та осталась глуха к
убеждениям совести, которые ей представил Горданов. Эта бесцеремонная
наглость и лицемерие до того возмутили Синтянину, что она в негодовании
разорвала письмо Бодростиной в мелкие клочки и упросила мужа, чтоб он,
пользуясь последними погожими днями и тем, что ему теперь несколько полегче,
съездил отдать визит Бодростину и добился, что они знают о Ларисе.
Иван Демьянович исполнил эту просьбу: он ездил в Рыбацкое, с
непременным намерением разузнать о Ларисе как можно более. Его самого тоже
очень интересовала ее судьба, хотя совсем по другим побуждениям, чем жену,
но и он, однако, вернулся тоже ни с чем, если не считать усилившегося кашля
и крайнего раздражения, в каком он давно не бывал. Все, что он мог сообщить,
заключалось в том, что Бодростина не спиритка, а Тартюф в женской юбке и
должна иметь какие-нибудь гнуснейшие планы; но как Александра Ивановна была
и сама т
...Закладка в соц.сетях