Жанр: Классика
Идиот
... Москву к своей
старшей замужней дочери, письмо, и письмо это произвело на нее видимое
действие. Она хоть и ничего не сообщила из него ни дочерям, ни Ивану
Федоровичу, но по многим признакам стало заметно в семье, что она как-то
особенно возбуждена, даже взволнована. Стала как-то особенно странно
заговаривать с дочерьми и все о таких необыкновенных предметах; ей видимо
хотелось высказаться, но она почему-то сдерживалась. В день получения письма
она всех приласкала, даже поцеловала Аглаю и Аделаиду, в чем-то собственно
пред ними покаялась, но в чем именно, они не могли разобрать. Даже к Ивану
Федоровичу, которого целый месяц продержала в опале, стала вдруг
снисходительна. Разумеется, на другой же день она ужасно рассердилась на
свою вчерашнюю чувствительность и еще до обеда успела со всеми
перессориться, но к вечеру опять горизонт прояснился. Вообще целую неделю
она продолжала находиться в довольно ясном настроении духа, чего давно уже
не было.
Но еще чрез неделю от Белоконской получено было еще письмо, и в этот
раз генеральша уже решилась высказаться, Она торжественно объявила, что
"старуха Белоконская" (она иначе никогда не называла княгиню, говоря о ней
заочно) сообщает ей весьма утешительные сведения об этом... "чудаке, ну вот,
о князе-то!" Старуха его в Москве разыскала, справлялась о нем, узнала
что-то очень хорошее; князь наконец явился к ней сам и произвел на нее
впечатление почти чрезвычайное. "Видно из того, что она его каждый день
пригласила ходить к ней по утрам, от часу до двух, и тот каждый день к ней
таскается и до сих пор не надоел", заключила генеральша, прибавив к тому,
что чрез "старуху" князь в двух-трех домах хороших стал принят. "Это хорошо,
что сиднем не сидит и не стыдится, как дурак". Девицы, которым все эта было
сообщено, тотчас заметили, что маменька что-то очень много из письма своего
от них скрыла. Может быть, они узнали это чрез Варвару Ардалионовну, которая
могла знать и, конечно, знала все, что знал Птицын о князе и о пребывании
его в Москве. А Птицыну могло быть известно даже больше, чем всем. Но
человек он был чрезмерно молчаливый в деловом отношении, хотя Варе,
разумеется, и сообщал. Генеральша тотчас же и еще более не полюбила за это
Варвару Ардалионовну.
Но как бы то ни было, а лед был разбит, и о князе вдруг стало возможным
говорить вслух. Кроме того, еще раз ясно обнаружилось то необыкновенное
впечатление и тот уже не в меру большой интерес, который возбудил и оставил
по себе князь в доме Епанчиных. Генеральша даже подивилась впечатлению,
произведенному на ее дочек известиями из Москвы. А дочки тоже подивились на
свою мамашу, так торжественно объявившую им, что "главнейшая черта ее жизни
- беспрерывная ошибка в людях", и в то же самое время поручавшую князя
вниманию "могущественной" старухи Белоконской в Москве, при чем, конечно,
пришлось выпрашивать ее внимания Христом да богом, потому что "старуха" была
в известных случаях туга на подъем.
Но как только лед был разбит и повеяло новым ветром, поспешил
высказаться и генерал. Оказалось, что и тот необыкновенно интересовался.
Сообщил он, впрочем, об одной только "деловой стороне предмета". Оказалось,
что он, в интересах князя, поручил наблюдать за ним, и особенно за
руководителем его Салазкиным, двум каким-то очень благонадежным и
влиятельным в своем роде в Москве господам. Все, что говорилось о
наследстве, "так сказать о факте наследства", оказалось верным, но что самое
наследство в конце концов оказывается вовсе не так значительным, как об нем
сначала распространили. Состояние на половину запутано; оказались долги,
оказались какие-то претенденты, да и князь, несмотря на все руководства, вел
себя самым неделовым образом. "Конечно, дай ему бог": теперь, когда "лед
молчания" разбит, генерал рад заявить об этом "от всей искренности" души,
потому "малый хоть немного и того", но все-таки стоит того. А между тем
все-таки тут наглупил: явились, например, кредиторы покойного купца, по
документам спорным, ничтожным, а иные, пронюхав о князе, так и вовсе без
документов, и что же? Князь почти всех удовлетворил, несмотря на
представления друзей о том, что все эти людишки и кредиторишки совершенно
без прав; и потому только удовлетворил, что действительно оказалось, что
некоторые из них в самом деле пострадали.
Генеральша на это отозвалась, что в этом роде ей и Белоконская пишет, и
что "это глупо, очень глупо; дурака не вылечишь", резко прибавила она, но по
лицу ее видно было, как она рада была поступкам этого "дурака". В заключение
всего генерал заметил, что супруга его принимает в князе участие точно как
будто в родном своем сыне, и что Аглаю она что-то ужасно стала ласкать; видя
это, Иван Федорович принял на некоторое время весьма деловую осанку.
Но все это приятное настроение опять-таки существовала недолго. Прошло
всего две недели, и что-то вдруг опять изменилось, генеральша нахмурилась, а
генерал, пожав несколько раз плечами, подчинился опять "льду молчания". Дело
в том, что всего две недели назад он получил под рукой одно известие, хоть и
короткое и потому не совсем ясное, но зато верное, о том, что Настасья
Филипповна, сначала пропавшая в Москве, разысканная потом в Москве же
Рогожиным, потом опять куда-то пропавшая и опять им разысканная, дала
наконец ему почти верное слово выйти за него замуж. И вот всего только две
недели спустя вдруг получено было его превосходительством сведение, что
Настасья Филипповна бежала в третий раз, почти что из-под венца, и на этот
раз пропала где-то в губернии, а между тем исчез из Москвы и князь Мышкин,
оставив все свои дела на попечение Салазкина, "с нею ли, или просто бросился
за ней - неизвестно, но что-то тут есть", заключил генерал. Лизавета
Прокофьевна тоже и с своей стороны получила какие-то неприятные сведения. В
конце концов, два месяца после выезда князя почти всякий слух о нем в
Петербурге затих окончательно, а в доме Епанчиных "лед молчания" уже и не
разбивался. Варвара Ардалионовна, впрочем, все-таки навещала девиц.
Чтобы закончить о всех этих слухах и известиях, прибавим и то, что у
Епанчиных произошло к весне очень много переворотов, так что трудно было не
забыть о князе, который и сам не давал, а может быть, и не хотел подать о
себе вести, В продолжение зимы мало-по-малу наконец решили отправиться на
лето за границу, то-есть Лизавета Прокофьевна с дочерьми; генералу,
разумеется, нельзя было тратить время на "пустое развлечение". Решение
состоялось по чрезвычайному и упорному настоянию девиц, совершенно
убедившихся что за границу их оттого не хотят везти, что у родителей
беспрерывная забота выдать их замуж и искать им женихов. Может быть, и
родители убедились наконец, что женихи могут встретиться и за границей, и
что поездка на одно лето не только ничего не может расстроить, но пожалуй,
еще даже "может способствовать". Здесь кстати упомянуть, что бывший в
проекте брак Афанасия Ивановича Тоцкого и старшей Епанчиной совсем
расстроился, и формальное предложение его вовсе не состоялось! Случилось это
как-то само собой, без больших разговоров и безо всякой семейной борьбы. Со
времени отъезда князя все вдруг затихло с обеих сторон. Вот и это
обстоятельство вошло отчасти в число причин тогдашнего тяжелого настроения в
семействе Епанчиных, хотя генеральша и высказала тогда же, что она теперь
рада "обеими руками перекреститься". Генерал, хотя и был в опале и
чувствовал, что сам виноват, но все-таки надолго надулся; жаль ему было
Афанасия Ивановича: "такое состояние и ловкий такой человек!" Недолго спустя
генерал узнал, что Афанасий Иванович пленился одною заезжею француженкой
высшего общества, маркизой и легитимисткой, что брак состоится, и что
Афанасия Ивановича увезут в Париж, а потом куда-то в Бретань. "Ну, с
француженкой пропадет", решил генерал.
А Епанчины готовились к лету выехать. И вдруг произошло обстоятельство,
которое опять все переменило по-новому, и поездка опять была отложена к
величайшей радости генерала и генеральши. В Петербург пожаловал из Москвы
один князь, князь Ч., известный, впрочем, человек, и известный с весьма я
весьма хорошей точки. Это был один из тех людей, или даже, можно сказать,
деятелей последнего времени, честных, скромных, которые искренно и
сознательно желают полезного, всегда работают и отличаются тем редким и
счастливым качеством, что всегда находят работу. Не выставляясь на показ,
избегая ожесточения и празднословия партий, не считая себя в числе первых,
князь понял однако многое из совершающегося в последнее время весьма
основательно. Он прежде служил, потом стал принимать участие и в земской
деятельности. Кроме того, был полезным корреспондентом нескольких русских
ученых обществ. Сообща с одним знакомым техником, он способствовал,
собранными сведениями и изысканиями, более верному направлению одной из
важнейших проектированных железных дорог. Ему было лет тридцать пять.
Человек он был самого высшего света" и кроме того с состоянием, "хорошим,
серьезным, неоспоримым", как отозвался генерал, имевший случай по одному
довольно серьезному делу сойтись и познакомиться с князем у графа, своего
начальника. Князь, из некоторого особенного любопытства, никогда не избегал
знакомства с русскими "деловыми людьми". Случилось, что князь познакомился и
с семейством генерала. Аделаида Ивановна, средняя из трех сестер, произвела
на него довольно сильное впечатление. К весне князь объяснился. Аделаиде он
очень понравился, понравился и Лизавете Прокофьевне. Генерал был очень рад.
Само собою разумеется, поездка было отложена. Свадьба назначалась весной.
Поездка, впрочем, могла бы и к средине и к концу лета состояться, хотя
бы только в виде прогулки на месяц или на два Лизаветы Прокофьевны с двумя
оставшимися при ней дочерьми, чтобы рассеять грусть по оставившей их
Аделаиде. Но произошло опять нечто новое: уже в конце весны (свадьба
Аделаиды несколько замедлилась и была отложена до средины лета) князь Ч.
ввел в дом Епанчиных одного из своих дальних родственников, довольно хорошо,
впрочем, ему знакомого. Это был некто Евгений Павлович Р., человек еще
молодой, лет двадцати восьми, флигель-адъютант, писанный красавец собой,
"знатного рода", человек остроумный, блестящий, "новый", "чрезмерного
образования" и - какого-то уж слишком неслыханного богатства. Насчет этого
последнего пункта генерал был всегда осторожен. Он сделал справки:
"действительно что-то такое оказывается - хотя, впрочем, надо еще
проверить". Этот молодой и с "будущностью" флигель-адъютант был сильно
возвышен отзывом старухи Белоконской из Москвы. Одна только слава за ним
была несколько щекотливая: несколько связей, и, как уверяли, "побед" над
какими-то несчастными сердцами. Увидев Аглаю, он стал необыкновенно усидчив
в доме Епанчиных. Правда, ничего еще не было сказано, даже намеков никаких
не было сделано; но родителям все-таки казалось, что нечего этим летом
думать о заграничной поездке. Сама Аглая, может быть, была и другого мнения.
Происходило это уже почти пред самым вторичным появлением нашего героя
на сцену нашего рассказа. К этому времени, судя на взгляд, бедного князя
Мышкина уже совершенно успели в Петербурге забыть. Если б он теперь вдруг
явился между знавшими его, то как бы с неба упал. А между тем мы все-таки
сообщим еще один факт и тем самым закончим наше введение.
Коля Иволгин, по отъезде князя, сначала продолжал свою прежнюю жизнь,
то-есть ходил в гимназию, к приятелю своему Ипполиту, смотрел за генералом и
помогал Варе по хозяйству, то-есть был у ней на побегушках. Но жильцы быстро
исчезли: Фердыщенко съехал куда-то три дня спустя после приключения у
Настасьи Филипповны и довольно скоро пропал, так что о нем и всякий слух
затих; говорили, что где-то пьет, но неутвердительно. Князь уехал в Москву;
с жильцами было покончено. Впоследствии, когда Варя уже вышла замуж, Нина
Александровна и Ганя переехали вместе с ней к Птицыну, в Измайловский полк;
что же касается до генерала Иволгина, то с ним почти в то же самое время
случилось одно совсем непредвиденное обстоятельство: его посадили в долговое
отделение. Препровожден он был туда приятельницей своей, капитаншей, по
выданным ей в разное время документам, ценой тысячи на две. Все это
произошло для него совершенным сюрпризом, и бедный генерал был "решительно
жертвой своей неумеренной веры в благородство сердца человеческого, говоря
вообще". Взяв успокоительную привычку подписывать заемные письма и векселя,
он и возможности не предполагал их воздействия, хотя бы когда-нибудь, все
думал, что это так. Оказалось не так. "Доверяйся после этого людям,
выказывай благородную доверчивость!" - восклицал он в горести, сидя с новыми
приятелями, в доме Тарасова, за бутылкой вина и рассказывая им анекдоты про
осаду Карса и про воскресшего солдата. Зажил он, впрочем, отлично. Птицын и
Варя говорили, что это его настоящее место и есть; Ганя вполне подтвердил
это. Одна только бедная Нина Александровна горько плакала втихомолку (что
даже удивляло домашних) и, вечно хворая, таскалась, как только могла чаще, к
мужу на свидания в Измайловский полк.
Но со времени "случая с генералом", как выражался Коля, и вообще с
самого замужества сестры, Коля почти совсем у них отбился от рук и до того
дошел, что в последнее время даже редко являлся и ночевать в семью. По
слухам, он завел множество новых знакомств; кроме того, стал слишком
известен и в долговом отделении. Нина Александровна там без него и обойтись
не могла; дома же его даже и любопытством теперь не беспокоили. Варя, так
строго обращавшаяся с ним прежде, не подвергала его теперь ни малейшему
допросу об его странствиях; а Ганя, к большому удивлению домашних, говорил и
даже сходился с ним иногда совершенно дружески, несмотря на всю свою
ипохондрию, чего никогда не бывало прежде, так как двадцатисемилетний Ганя
естественно не обращал на своего пятнадцатилетнего брата ни малейшего
дружелюбного внимания, обращался с ним грубо, требовал к нему от всех
домашних одной только строгости и постоянно грозился "добраться до его
ушей", что и выводило Колю "из последних границ человеческого терпения".
Можно было подумать, что теперь Коля иногда даже становился необходимым
Гане. Его очень поразило, что Ганя возвратил тогда назад деньги; за это он
многое был готов простить ему.
Прошло месяца три по отъезде князя, и в семействе Иволгиных услыхали,
что Коля вдруг познакомился с Епанчиными и очень хорошо принят девицами.
Варя скоро узнала об этом; Коля, впрочем, познакомился не чрез Варю, а "сам
от себя". Мало-по-малу его у Епанчиных полюбили. Генеральша была им сперва
очень недовольна, но вскоре стала его ласкать "за откровенность и за то, что
не льстит". Что Коля не льстил, то это было вполне справедливо; он сумел
стать у них совершенно на равную и независимую ногу, хоть и читал иногда
генеральше книги и газеты, - но он и всегда бывал услужлив. Раза два он
жестоко, впрочем, поссорился с Лизаветой Прокофьевной, объявил ей, что она
деспотка, и что нога его не будет в ее доме. В первый раз спор вышел из-за
"женского вопроса", а во второй раз из-за вопроса, в которое время года
лучше ловить чижиков? Как ни невероятно, но генеральша на третий день после
ссоры прислала ему с лакеем записку, прося непременно пожаловать; Коля не
ломался и тотчас же явился. Одна Аглая была постоянно почему-то не
расположена к нему и обращалась с ним свысока. Ее-то и суждено было отчасти
удивить ему. Один раз, - это было на Святой, - улучив минуту наедине, Коля
подал Аглае письмо, сказав только, что ведено передать ей одной, Аглая
грозно оглядела "самонадеянного мальчишку", но Коля не стал ждать и вышел.
Она развернула записку и прочла:
"Когда-то вы меня почтили вашею доверенностью. Может быть, вы меня
совсем теперь позабыли. Как это так случилось, что я к вам пишу? Я не знаю;
но у меня явилось неудержимое желание напомнить вам о себе и именно вам.
Сколько раз вы все три бывали мне очень нужны, но из всех трех я видел одну
только вас. Вы мне нужны, очень нужны. Мне нечего писать вам о себе, нечего
рассказывать. Я и не хотел того; мне ужасно бы желалось, чтобы вы были
счастливы. Счастливы ли вы? Вот это только я и хотел вам сказать. "Ваш брат
Кн. Л. Мышкин".
Прочтя эту коротенькую и довольно бестолковую записку Аглая вся вдруг
вспыхнула и задумалась. Нам трудно бы было передать течение ее мыслей. Между
прочим, она спросила себя: "показывать ли кому-нибудь?" Ей как-то было
стыдно. Кончила, впрочем, тем, что с насмешливою и странною улыбкой кинула
письмо в свой столик. Назавтра опять вынула и заложила в одну толстую,
переплетенную в крепкий корешок книгу (она и всегда так делала с своими
бумагами, чтобы поскорее найти, когда понадобится). И уж только чрез неделю
случилось ей разглядеть, какая была это книга? Это был Дон-Кихот Ламанчский.
Аглая ужасно расхохоталась - неизвестно чему.
Неизвестно тоже, показала ли она свое приобретение которой-нибудь из
сестер.
Но когда она еще читала письмо, ей вдруг пришло в голову: неужели же
этот самонадеянный мальчишка и фанфаронишка выбран князем в корреспонденты
и, пожалуй, чего доброго, единственный его здешний корреспондент? Хоть и с
видом необыкновенного пренебрежения, но все-таки она взяла Колю к допросу.
Но всегда обидчивый "мальчишка" не обратил на этот раз ни малейшего внимания
на пренебрежение: весьма коротко и довольно сухо объяснил он Аглае, что хотя
он и сообщил князю на всякий случай свой постоянный адрес пред самым выездом
князя из Петербурга и при этом предложил свои услуги, но что это первая
комиссия, которую он получил от него, и первая его записка к нему, а в
доказательство слов своих представил и письмо, полученное собственно им
самим. Аглая не посовестилась и прочла. В письме к Коле было:
"Милый Коля, будьте так добры, передайте при сем прилагаемую и
запечатанную записку Аглае Ивановне. Будьте здоровы". "Любящий вас Кн. Л.
Мышкин".
- Все-таки смешно доверяться такому пузырю, - обидчиво произнесла
Аглая, отдавая Коле записку, и презрительно прошла мимо него.
Этого уже Коля не мог вынести: он же как нарочно для этого случая
выпросил у Гани, не объясняя ему причины, надеть его совершенно еще новый
зеленый шарф. Он жестоко обиделся.
II.
Был июнь в первых числах, и погода стояла в Петербурге уже целую неделю
на редкость хорошая. У Епанчиных была богатая собственная дача в Павловске.
Лизавета Прокофьевна вдруг взволновалась и поднялась; и двух дней не
просуетились, переехали.
На другой или на третий день после переезда Епанчиных, с утренним
поездом из Москвы прибыл и князь Лев Николаевич Мышкин. Его никто не
встретил в воксале; но при выходе из вагона князю вдруг померещился
странный, горячий взгляд чьих-то двух глаз, в толпе, осадившей прибывших с
поездом. Поглядев внимательнее, он уже ничего более не различил. Конечно,
только померещилось; но впечатление осталось неприятное. К тому же князь и
без того был грустен и задумчив и чем-то казался озабоченным.
Извозчик довез его до одной гостиницы, не далеко от Литейной. Гостиница
была плохенькая. Князь занял две небольшие комнаты, темные и плохо
меблированные, умылся, оделся, ничего не спросил и торопливо вышел, как бы
боясь потерять время или не застать кого-то дома.
Если бы кто теперь взглянул на него из прежде знавших его полгода назад
в Петербурге, в его первый приезд, то пожалуй бы и заключил, что он
наружностью переменился гораздо к лучшему. Но вряд ли это было так. В одной
одежде была полная перемена: все платье было другое, сшитое в Москве и
хорошим портным; но и в платье был недостаток: слишком уж сшито было по моде
(как и всегда шьют добросовестные, но не очень талантливые портные) и сверх
того на человека, нисколько этим не интересующегося, так что при
внимательном взгляде на князя слишком большой охотник посмеяться, может
быть, и нашел бы чему улыбнуться. Но мало ли отчего бывает смешно?
Князь взял извозчика и отправился на Пески. В одной из Рождественских
улиц он скоро отыскал один небольшой деревянный домик. К удивлению его, этот
домик оказался красивым на вид, чистеньким, содержащимся в большом порядке,
с палисадником, в котором росли цветы. Окна на улицу были отворены, и из них
слышался резкий, непрерывный говор, почти крик, точно кто-нибудь читал вслух
или даже говорил речь; голос прерывался изредка смехом нескольких звонких
голосов. Князь вошел во двор, поднялся на крылечко и спросил господина
Лебедева.
- Да вон они, - отвечала отворившая дверь кухарка с засученными по
локоть рукавами, ткнув пальцем в "гостиную", В этой гостиной, обитой
темноголубого цвета бумагой и убран ной чистенько и с некоторыми
претензиями, то-есть с круглым столом и диваном, с бронзовыми часами под
колпаком, с узеньким в простенке зеркалом и с стариннейшею небольшою люстрой
со стеклышками, спускавшеюся на бронзовой цепочке с потолка, посреди комнаты
стоял сам господин Лебедев, спиной к входившему князю, в жилете, но без
верхнего платья, по-летнему, и, бия себя в грудь, горько ораторствовал на
какую-то тему. Слушателями были: мальчик лет пятнадцати, с довольно веселым
и неглупым лицом и с книгой в руках, молодая девушка лет двадцати, вся в
трауре и с грудным ребенком на руках, тринадцатилетняя девочка, тоже в
трауре, очень смеявшаяся и ужасно разевавшая при этом рот и наконец один
чрезвычайно странный слушатель, лежавший на диване малый лет двадцати,
довольно красивый, черноватый, с длинными, густыми волосами, с черными
большими глазами, с маленькими поползновениями на бакенбарды и бородку. Этот
слушатель, казалось, часто прерывал и оспаривал ораторствовавшего Лебедева;
тому-то, вероятно, и смеялась остальная публика.
- Лукьян Тимофеич, а Лукьян Тимофеич! Вишь ведь! Да глянь сюда!.. Ну,
да пусто бы вам совсем!
И кухарка ушла, махнув руками и рассердившись так, что даже вся
покраснела.
Лебедев оглянулся и, увидев князя, стоял некоторое время как бы
пораженный громом, потом бросился к нему с подобострастною улыбкой, но на
дороге опять как бы замер, проговорив впрочем:
- Си-си-сиятельнейший князь!
Но вдруг, все еще как бы не в силах добыть контенансу, оборотился и, ни
с того, ни с сего, набросился сначала на девушку в трауре, державшую на
руках ребенка, так что та даже несколько отшатнулась от неожиданности, но
тотчас же, оставив ее, накинулся на тринадцатилетнюю девочку, торчавшую на
пороге в следующую комнату и продолжавшую улыбаться остатками еще недавнего
смеха. Та не выдержала крика и тотчас же дала стречка в кухню; Лебедев даже
затопал ей вслед ногами, для пущей острастки, но встретив взгляд князя,
глядевшего с замешательством, произнес в объяснение:
- Для... почтительности, хе-хе-хе!
- Вы все это напрасно... - начал было князь.
- Сейчас, сейчас, сейчас... как вихрь!
И Лебедев быстро исчез из комнаты. Князь посмотрел в удивлении на
девушку, на мальчика и на лежавшего на диване; все они смеялись. Засмеялся и
князь.
- Пошел фрак надеть, - сказал мальчик.
- Как это все досадно, - начал было князь, - а я было думал... скажите,
он...
- Пьян, вы думаете? - крикнул голос с дивана; - ни в одном глазу! Так
разве рюмки три, четыре, ну пять каких-нибудь есть, да это уж что ж, -
дисциплина.
Князь обратился было к голосу с дивана, но заговорила девушка и с самым
откровенным видом на своем миловидном лице сказала:
- Он поутру никогда много не пьет; если вы к нему за каким-нибудь
делом, то теперь и говорите. Самое время. Разве к вечеру когда воротится,
так хмелен; да и то теперь больше на ночь плачет и нам вслух из священного
писания читает, потому что у нас матушка пять недель как умерла.
- Это он потому убежал, что ему верно трудно стало вам отвечать, -
засмеялся молодой человек с дивана. - Об заклад побьюсь, что он уже вас
надувает и именно теперь обдумывает.
- Всего пять недель! Всего пять недель! - подхватил Лебедев,
возвращаясь уже во фраке, мигая глазами и таща из кармана платок для утирки
слез: - сироты!
- Да вы что все в дырьях-то вышли? - сказала девушка: - ведь тут за
дверью у вас лежит новешенький сюртук, не видели что ли?
- Молчи, стрекоза! - крикнул на нее Лебедев. - У, ты! - затопал было он
на нее ногами. Но в этот раз она только рассмеялась.
- Вы чего пугаете-то, я ведь не Таня, не побегу. А вот Любочку так,
пожалуй, разбудите, да еще родимчик привяжется... что кричите-то!
- Ни-ни-ни! Типун, типун... - ужасно испугался вдруг Лебедев, и,
бросаясь к спавшему на руках дочери ребенку, несколько раз с испуганным
видом перекрестил его. - Господи, сохрани, господи, предохрани! Это
собственный мой грудной ребенок, дочь Любовь, - обратился он к князю, - и
рождена в законнейшем браке от новопреставленной Елены, жены моей, умершей в
родах. А эта пиголица есть дочь моя Вера, в трауре... А этот, этот
...Закладка в соц.сетях