Жанр: Классика
Братья Карамазовы
..., находящиеся при вас, а главное все
деньги, какие только теперь имеете.
— Деньги, господа? Извольте, понимаю, что надо. Удивляюсь даже, как раньше
не полюбопытствовали. Правда, никуда бы не ушел, на виду сижу. Ну вот они,
мои деньги, вот считайте, берите, все кажется.
Он вынул вс¬ из карманов, даже мелочь, два двугривенных вытащил из бокового
жилетного кармана. Сосчитали деньги, оказалось восемьсот тридцать шесть
рублей сорок копеек.
— И это вс¬? — спросил следователь.
— Вс¬.
— Вы изволили сказать сейчас, делая показания ваши, что в лавке
Плотниковых оставили триста рублей, Перхотину дали десять, ямщику двадцать,
здесь проиграли двести, потом...
Николай Парфенович пересчитал вс¬. Митя помог охотно. Припомнили и включили
в счет всякую копейку. Николай Парфенович бегло свел итог.
— С этими восьмьюстами было стало быть всего у вас первоначально около
полутора тысяч?
— Стало быть, — отрезал Митя.
— Как же все утверждают, что было гораздо более?
— Пусть утверждают.
— Да и вы сами утверждали.
— И я сам утверждал.
— Мы еще проверим вс¬ это свидетельствами еще не спрошенных других лиц; о
деньгах ваших не беспокойтесь, они сохранятся, где следует, и окажутся к
вашим услугам по окончании всего... начавшегося... если окажется или,
так-сказать, докажется, что вы имеете на них неоспоримое право. Ну-с, а
теперь...
Николай Парфенович вдруг встал и твердо объявил Мите, что "принужден и
должен" учинить самый подробный и точнейший осмотр "как платья вашего, так
и всего"...
— Извольте, господа, все карманы выверну, если хотите. И он действительно
принялся было вывертывать карманы.
— Необходимо будет даже снять одежду.
— Как? Раздеться? Фу чорт! Да обыщите так! Нельзя ли так?
— Ни за что нельзя, Дмитрий Федорович. Надо одежду снять.
— Как хотите, — мрачно подчинился Митя, — только пожалуста не здесь, а
за занавесками. Кто будет осматривать?
— Конечно за занавесками, — в знак согласия наклонил голову Николай
Парфенович. Личико его изобразило особенную .даже важность.
VI. ПРОКУРОР ПОЙМАЛ МИТЮ.
Началось нечто совсем для Мити неожиданное и удивительное. Он ни за что бы
не мог прежде, даже за минуту пред сим, предположить, чтобы так мог
кто-нибудь обойтись с ним, с Митей Карамазовым! Главное, явилось нечто
унизительное, а с их стороны "высокомерное и к нему презрительное". Еще
ничего бы снять сюртук, но его просили раздеться и далее. И не то, что
попросили, а в сущности приказали; он это отлично понял. Из гордости и
презрения он подчинился вполне, без слов. За занавеску вошли кроме Николая
Парфеновича, и прокурор, присутствовали и несколько мужиков, "конечно, для
силы", подумал Митя, "а может и еще для чего-нибудь".
— Что ж, неужели и рубашку снимать? — резко спросил было он, но Николай
Парфенович ему не ответил: он вместе с прокурором был углублен в
рассматривание сюртука, панталон, жилета и фуражки, и видно было, что оба
они очень заинтересовались осмотром: "Совсем не церемонятся", мелькнуло у
Мити, "даже вежливости необходимой не наблюдают".
— Я рас спрашиваю во второй раз: надо или нет снимать рубашку? --
проговорил он еще резче и раздражительнее.
— Не беспокойтесь, мы вас уведомим, — как-то начальственно даже ответил
Николай Парфенович. По крайней мере Мите так показалось.
Между следователем и прокурором шло между тем заботливое совещание
вполголоса. Оказались на сюртуке, особенно на левой поле, сзади, огромные
пятна крови, засохшие, заскорузлые и не очень еще размятые. На панталонах
тоже. Николай Парфенович, кроме того, собственноручно, в присутствии
понятых, прошел пальцами по воротнику, по обшлагам и по всем швам сюртука и
панталон, очевидно, чего-то отыскивая, — конечно денег. Главное не
скрывали от Мити подозрений, что он мог и способен был зашить деньги в
платье. "Это уж прямо как с вором, а не как с офицером", проворчал он про
себя. Сообщали же друг другу мысли свои при нем до странности откровенно.
Например, письмоводитель, очутившийся тоже за занавеской, суетившийся и
прислуживавший, обратил внимание Николая Парфеновича на фуражку, которую
тоже ощупали: "Помните Гриденку писаря-с, — заметил письмоводитель: --
летом жалованье ездил получать на всю канцелярию, а вернувшись, заявил, что
потерял в пьяном виде, — так где же нашли? Вот в этих самых кантиках, в
фуражке-с, сторублевые были свернуты трубочками-с и в кантики зашиты". Факт
с Гриденкой очень помнили и следователь и прокурор, а потому и Митину
фуражку отложили и решили, что вс¬ это надо будет потом пересмотреть
серьезно, да и вс¬ платье.
— Позвольте, — вскрикнул вдруг Николай Парфенович, заметив ввернутый
внутрь правый обшлаг правого рукава рубашки Мити, весь залитый кровью, --
позвольте-с, это как же, кровь?
— Кровь, — отрезал Митя.
— То есть это какая же-с... и почему ввернуто внутрь рукава? Митя
рассказал, как он запачкал обшлаг, возясь с Григорием, и ввернул его внутрь
еще у Перхотина, когда мыл у него руки.
— Рубашку вашу тоже придется взять, это очень важно... для вещественных
доказательств. — Митя покраснел и рассвирепел.
— Что ж мне голым оставаться? — крикнул он.
— Не беспокойтесь... Мы как-нибудь поправим это, а пока потрудитесь снять
и носки.
— Вы не шутите? Это действительно так необходимо? — сверкнул глазами
Митя.
— Нам не до шуток, — строго отпарировал Николай Парфенович.
— Чт[OACUTE] ж, если надо... я... — забормотал Митя и, сев на кровать,
начал снимать носки. Ему было нестерпимо конфузно: все одеты, а он раздет
и, странно это, — раздетый, он как бы и сам почувствовал себя пред ними
виноватым, и главное, сам был почти согласен, что действительно вдруг стал
всех их ниже, и что теперь они уже имеют полное право его презирать. "Коли
все раздеты, так не стыдно, а один раздет, а все смотрят — позор!"
мелькало опять и опять у него в уме: "Точно во сне, я во сне иногда такие
позоры над собою видывал". Но снять носки ему было даже мучительно: они
были очень не чисты, да и нижнее белье тоже, и теперь это все увидали. А
главное, он сам не любил свои ноги, почему-то всю жизнь находил свои
большие пальцы на обеих ногах уродливыми, особенно один грубый, плоский,
как-то загнувшийся вниз ноготь на правой ноге, и вот теперь все они увидят.
От нестерпимого стыда он вдруг стал еще более и уже нарочно груб. Он сам
сорвал с себя рубашку.
— Не хотите ли и еще где поискать, если вам не стыдно?
— Нет-с, пока не надо.
— Что ж, мне так и оставаться голым? — свирепо прибавил он.
— Да, это пока необходимо... Потрудитесь пока здесь присесть, можете взять
с кровати одеяло и завернуться, а я... я это вс¬ улажу.
Все вещи показали понятым, составили акт осмотра и наконец Николай
Парфенович вышел, а платье вынесли за ним. Ипполит Кириллович тоже вышел.
Остались с Митей одни мужики и стояли молча, не спуская с него глаз. Митя
завернулся в одеяло, ему стало холодно. Голые ноги его торчали наружу, и он
вс¬ никак не мог так напялить на них одеяло, чтоб их закрыть. Николай
Парфенович что-то долго не возвращался, "истязательно долго", "за щенка
меня почитает", скрежетал зубами Митя. "Эта дрянь прокурор тоже ушел, верно
из презрения, гадко стало смотреть на голого". Митя вс¬-таки полагал, что
платье его там где-то осмотрят и принесут обратно. Но каково же было его
негодование, когда Николай Парфенович вдруг воротился совсем с другим
платьем, которое нес за ним мужик.
— Ну, вот вам и платье, — развязно проговорил он, повидимому очень
довольный успехом своего хождения. — Это господин Калганов жертвует на сей
любопытный случай, равно как и чистую вам рубашку. С ним вс¬ это к счастию
как раз оказалось в чемодане. Нижнее белье и носки можете сохранить свои.
Митя страшно вскипел.
— Не хочу чужого платья! — грозно закричал он, — давайте мое!
— Невозможно.
— Давайте мое, к чорту Калганова, и его платье, и его самого!
Его долго уговаривали. Кое-как однако успокоили. Ему внушили, что платье
его, как запачканное кровью, должно "примкнуть к собранию вещественных
доказательств", оставить же его на нем они теперь "не имеют даже и права...
в видах того, чем может окончиться дело". Митя кое-как наконец это понял.
Он мрачно замолчал и стал спеша одеваться. Заметил только, надевая платье,
что оно богаче его старого платья и что он бы не хотел "пользоваться".
Кроме того, "унизительно узко. Шута что ли я горохового должен в нем
разыгрывать... к вашему наслаждению?"
Ему опять внушили, что он и тут преувеличивает, что господин Калганов, хоть
и выше его ростом, но лишь немного, и разве только вот панталоны выйдут
длинноваты. Но сюртук оказался действительно узок в плечах:
— Чорт возьми, и застегнуться трудно, — заворчал снова Митя, — сделайте
одолжение, извольте от меня сей же час передать господину Калганову, что не
я просил у него его платья, и что меня самого перерядили в шута.
— Он это очень хорошо понимает и сожалеет... то есть не о платье своем
сожалеет, а собственно обо всем этом случае... — промямлил было Николай
Парфенович.
— Наплевать на его сожаление! Ну куда теперь? Или вс¬ здесь сидеть?
Его попросили выйти опять в "ту комнату". Митя вышел :хмурый от злобы и
стараясь ни на кого не глядеть. В чужом платье он чувствовал себя совсем
опозоренным, даже пред этими мужиками и Трифоном Борисовичем, лицо которого
вдруг зачем-то мелькнуло в дверях и исчезло: "На ряженого заглянуть
приходил", подумал Митя. Он уселся на своем прежнем стуле. Мерещилось ему
что-то кошмарное и нелепое, казалось ему, что он не в своем уме.
— Ну чт[OACUTE] ж теперь, пороть розгами что ли меня начнете, ведь
больше-то ничего не осталось, — заскрежетал он, обращаясь к прокурору. К
Николаю Парфеновичу он и повернуться уже не хотел, как бы и говорить с ним
не удостоивая. "Слишком уж пристально мои носки осматривал, да еще велел,
подлец, выворотить, это он нарочно, чтобы выставить всем, какое у меня
грязное белье!"
— Да вот придется теперь перейти к допросу свидетелей, — произнес Николай
Парфенович, как бы в ответ на вопрос Дмитрия Федоровича.
— Да-с, — вдумчиво проговорил прокурор, тоже как бы что-то соображая.
— Мы, Дмитрий Федорович, сделали, чт[OACUTE] могли в ваших же интересах,
— продолжал Николай Парфенович, — но, получив столь радикальный с вашей
стороны отказ разъяснить нам насчет происхождения находившейся при вас
суммы, мы, в данную минуту...
— Это из чего у вас перстень? — перебил вдруг Митя, как бы выходя из
какой-то задумчивости и указывая пальцем на один из трех больших перстней,
украшавших правую ручку Николая Парфеновича.
— Перстень? — переспросил с удивлением Николай Парфенович.
— Да, вот этот... вот на среднем пальце, с жилочками, какой это камень? --
как-то раздражительно, словно упрямый ребенок, настаивал Митя.
— Это дымчатый топаз, — улыбнулся Николай Парфенович, — хотите
посмотреть, я сниму...
— Нет, нет, не снимайте! — свирепо крикнул Митя, вдруг опомнившись и
озлившись на себя самого, — не снимайте, не надо... Чорт... Господа, вы
огадили мою душу! Неужели вы думаете, что я стал бы скрывать от вас, если
бы в самом деле убил отца, вилять, лгать и прятаться? Нет, не таков Дмитрий
Карамазов, он бы этого не вынес, и если б я был виновен, клянусь, не ждал
бы вашего сюда прибытия и восхода солнца, как намеревался сначала, а
истребил бы себя еще прежде, еще не дожидаясь рассвета! Я чувствую это
теперь по себе. Я в двадцать лет жизни не научился бы столькому, сколько
узнал в эту проклятую ночь!.. И таков ли, таков ли был бы я в эту ночь и в
эту минуту теперь, сидя с вами, — так ли бы я говорил, так ли двигался,
так ли бы смотрел на вас и на мир, если бы в самом деле был отцеубийцей,
когда даже нечаянное это убийство Григория не давало мне покоя всю ночь, --
не от страха, о, не от одного только страха вашего наказания! Позор! И вы
хотите, чтоб я таким насмешникам как вы, ничего не видящим и ничему не
верящим, слепым кротам и насмешникам, стал открывать и рассказывать еще
новую подлость мою, еще новый позор, хотя бы это и спасло меня от вашего
обвинения? Да лучше в каторгу! Тот, который отпер к отцу дверь и вошел этою
дверью, тот и убил его, тот и обокрал. Кто он — я теряюсь и мучаюсь, но
это не Дмитрий Карамазов, знайте это, — и вот вс¬, что я могу вам сказать,
и довольно, довольно, не приставайте... Ссылайте, казните, но не
раздражайте меня больше. Я замолчал. Зовите ваших свидетелей!
Митя проговорил свой внезапный монолог, как бы совсем уже решившись впредь
окончательно замолчать. Прокурор вс¬ время следил за ним и, только что он
замолчал, с самым холодным и с самым спокойным видом вдруг проговорил точно
самую обыкновенную вещь:
— Вот именно по поводу этой отворенной двери, о которой вы сейчас
упомянули, мы, и как раз кстати, можем сообщить вам, именно теперь, одно
чрезвычайно любопытное и в высшей степени важное, для вас и для нас,
показание раненого вами старика Григория Васильева. Он ясно и настойчиво
передал нам очнувшись, на расспросы наши, что в то еще время, когда, выйдя
на крыльцо и заслышав в саду некоторый шум, он решился войти в сад чрез
калитку, стоявшую отпертою, то, войдя в сад, еще прежде чем заметил вас в
темноте убегающего, как вы сообщили уже нам, от отворенного окошка, в
котором видели вашего родителя, он, Григорий, бросив взгляд налево и
заметив действительно это отворенное окошко, заметил в то же время, гораздо
ближе к себе, и настежь отворенную дверь, про которую вы заявили, что она
вс¬ время, как вы были в саду, оставалась запертою. Не скрою от вас, что
сам Васильев твердо заключает и свидетельствует, что вы должны были
выбежать из двери, хотя конечно он своими глазами и не видал, как вы
выбегали, заприметив вас в первый момент уже в некотором от себя отдалении,
среди сада, убегающего к стороне забора...
Митя еще с половины речи вскочил со стула.
— Вздор! — завопил он вдруг в исступлении, — наглый обман! Он не мог
видеть отворенную дверь, потому что она была тогда заперта... Он лжет!..
— Долгом считаю вам повторить, что показание его твердое. Он не
колеблется. Он стоит на нем. Мы несколько раз его переспрашивали.
— Именно, я несколько раз переспрашивал! — с жаром подтвердил и Николай
Парфенович.
— Неправда, неправда! Это или клевета на меня, или галюцинация
сумасшедшего, — продолжал кричать Митя: — просто-за-просто в бреду, в
крови, от раны, ему померещилось, когда очнулся... Вот он и бредит.
— Да-с, но ведь заметил он отпертую дверь не когда очнулся от раны, а еще
прежде того, когда только он входил в сад из флигеля.
— Да неправда же, неправда, это не может быть! Это он со злобы на меня
клевещет... Он не мог видеть... Я не выбегал из двери, — задыхался Митя.
Прокурор повернулся к Николаю Парфеновичу и внушительно проговорил ему:
— Предъявите.
— Знаком вам этот предмет? — выложил вдруг Николай Парфенович на стол
большой, из толстой бумаги, канцелярского размера конверт, на котором
виднелись еще три сохранившиеся печати. Самый же конверт был пуст и с
одного бока разорван. Митя выпучил на него глаза.
— Это... это отцовский стало быть конверт, — пробормотал он, — тот
самый, в котором лежали эти три тысячи... и, если надпись, позвольте:
"Цыпленочку"... вот: три тысячи, — вскричал он, — три тысячи, видите?
— Как же-с, видим, но мы денег уже в нем не нашли, он был пустой и валялся
на полу, у кровати, за ширмами. Несколько секунд Митя стоял как
ошеломленный.
— Господа, это Смердяков! — закричал он вдруг изо всей силы, — это он
убил, он ограбил! Только он один и знал, где спрятан у старика конверт...
Это он — теперь ясно!
— Но ведь и вы же знали про конверт и о том, что он лежит под подушкой.
— Никогда не знал: я и не видел никогда его вовсе, в первый раз теперь
вижу, а прежде только от Смердякова слышал... Он один знал, где у старика
спрятано, а я не знал... — совсем задыхался Митя.
— И однако ж вы сами показали нам давеча, что конверт лежал у покойного
родителя под подушкой. Вы именно сказали, что под подушкой, стало быть
знали же, где лежал.
— Мы так и записали! — подтвердил Николай Парфенович.
— Вздор, нелепость! Я совсем не знал, что под подушкой. Да может быть
вовсе и не под подушкой... Я наобум сказал, что под подушкой... Чт[OACUTE]
Смердяков говорит? Вы его спрашивали, где лежал? Чт[OACUTE] Смердяков
говорит? Это главное... А я нарочно налгал на себя... Я вам соврал не
думавши, что лежал под подушкой, а вы теперь... Ну знаете, сорвется с языка
и соврешь. А знал один Смердяков, только один Смердяков и никто больше!..
Он и мне не открыл, где лежит! Но это он, это он; это несомненно он убил,
это мне теперь ясно как свет, — восклицал вс¬ более и более в исступлении
Митя, бессвязно повторяясь, горячась и ожесточаясь. — Поймите вы это и
арестуйте его скорее, скорей... Он именно убил, когда я убежал и когда
Григорий лежал без чувств, это теперь ясно... Он подал знаки, и отец ему
отпер... Потому что только он один и знал знаки, а без знаков отец бы
никому не отпер...
— Но опять вы забываете то обстоятельство, — вс¬ так же сдержанно, но как
бы уже торжествуя, заметил прокурор, — что знаков и подавать было не надо,
если дверь уже стояла отпертою, еще при вас, еще когда вы находились в
саду...
— Дверь, дверь, — бормотал Митя и безмолвно уставился на прокурора, он в
бессилии опустился опять на стул. Все замолчали.
— Да, дверь!.. Это фантом! Бог против меня! — воскликнул он, совсем уже
без мысли глядя пред собою.
— Вот видите, — важно проговорил прокурор, — и посудите теперь сами,
Дмитрий Федорович: с одной стороны это показание об отворенной двери, из
которой вы выбежали, подавляющее вас и нас. С другой стороны — непонятное,
упорное и почти ожесточенное умолчание ваше насчет происхождения денег,
вдруг появившихся в ваших руках, тогда как еще за три часа до этой суммы
вы, по собственному показанию, заложили пистолеты ваши, чтобы получить
только десять рублей! В виду всего этого решите сами: чему же нам верить и
на чем остановиться? И не претендуйте на нас, что мы "холодные циники и
насмешливые люди", которые не в состоянии верить благородным порывам вашей
души... Вникните напротив и в наше положение...
Митя был в невообразимом волнении, он побледнел.
— Хорошо! — воскликнул он вдруг, — я открою вам мою тайну, открою,
откуда взял деньги!.. Открою позор, чтобы не винить потом ни вас, ни
себя...
— И поверьте, Дмитрий Федорович, — каким-то умиленно радостным голоском
подхватил Николай Парфенович, — что всякое искреннее и полное сознание
ваше, сделанное именно в теперешнюю минуту, может впоследствии повлиять к
безмерному облегчению участи вашей и даже, кроме того...
Но прокурор слегка толкнул его под столом, и тот успел во-время
остановиться. Митя правда его и не слушал.
VII. ВЕЛИКАЯ ТАЙНА МИТИ. ОСВИСТАЛИ.
— Господа, — начал он вс¬ в том же волнении, — эти деньги... я хочу
признаться вполне... эти деньги были мои.
У прокурора и следователя даже лица вытянулись, не того совсем они ожидали.
— Как же ваши, — пролепетал Николай Парфенович, — тогда как еще в пять
часов дня, по собственному признанию вашему...
— Э, к чорту пять часов того дня и собственное признание мое, не в том
теперь дело! Эти деньги были мои, мои, то есть краденые мои... не мои то
есть, а краденые, мною украденные, и их было полторы тысячи, и они были со
мной, вс¬ время со мной...
— Да откуда же вы их взяли?
— С шеи, господа, взял, с шеи, вот с этой самой моей шеи... Здесь они были
у меня на шее, зашиты в тряпку и висели на шее, уже давно, уже месяц, как я
их на шее со стыдом и с позором носил!
— Но у кого же вы их... присвоили?
— Вы хотели сказать: "украли"? Говорите теперь слова прямо. Да, я считаю,
что я их вс¬ равно, что украл, а если хотите, действительно "присвоил". Но
по-моему украл. А вчера вечером так уж совсем украл.
— Вчера вечером? Но вы сейчас сказали, что уж месяц, как их... достали!
— Да, но не у отца, не у отца, не беспокойтесь, не у отца украл, а у ней.
Дайте рассказать и не перебивайте. Это ведь тяжело. Видите: месяц назад
призывает меня Катерина Ивановна Верховцева, бывшая невеста моя... Знаете
вы ее?
— Как же-с, помилуйте.
— Знаю, что знаете. Благороднейшая душа, благороднейшая из благородных, но
меня ненавидевшая давно уже, о, давно, давно... и заслуженно, заслуженно
ненавидевшая!
— Катерина Ивановна? — с удивлением переспросил следователь. Прокурор
тоже ужасно уставился.
— О, не произносите имени ее всуе! Я подлец, что ее вывожу. Да, я видел,
что она меня ненавидела... давно... с самого первого раза, с самого того у
меня на квартире еще там... Но довольно, довольно, это вы даже и знать
недостойны, это не надо вовсе... А надо лишь то, что она призвала меня
месяц назад, выдала мне три тысячи, чтоб отослать своей сестре и еще одной
родственнице в Москву (и как будто сама не могла послать!), а я... это было
именно в тот роковой час моей жизни, когда я... ну, одним словом, когда я
только что полюбил другую, ее, теперешнюю, вон она у вас теперь там внизу
сидит. Грушеньку... я схватил ее тогда сюда в Мокрое и прокутил здесь в два
дня половину этих проклятых трех тысяч, т. е. полторы тысячи, а другую
половину удержал на себе. Ну вот, эти полторы тысячи, которые я удержал, я
и носил с собой на шее, вместо ладонки, а вчера распечатал и прокутил.
Сдача в восемьсот рублей у вас теперь в руках, Николай Парфенович, это
сдача со вчерашних полутора тысяч.
— Позвольте, как же это, ведь вы прокутили тогда здесь месяц назад три
тысячи, а не полторы, все это знают?
— Кто ж это знает? Кто считал? Кому я давал считать?
— Помилуйте, да вы сами говорили всем, что прокутили тогда ровно три
тысячи.
— Правда, говорил, всему городу говорил, и весь город говорил, и все так
считали, и здесь, в Мокром так же все считали, что три тысячи. Только
вс¬-таки я прокутил не три, а полторы тысячи, а другие полторы зашил в
ладонку; вот как дело было, господа, вот откуда эти вчерашние деньги...
— Это почти чудесно... — пролепетал Николай Парфенович.
— Позвольте спросить, — проговорил наконец прокурор, — не объявляли ли
вы хоть кому-нибудь об этом обстоятельстве прежде... то есть, что полторы
эти тысячи оставили тогда же, месяц назад, при себе?
— Никому не говорил.
— Это странно. Неужели так-таки совсем никому?
— Совсем никому. Никому и никому.
— Но почему же такое умолчание? Что побудило вас сделать из этого такой
секрет? Я объяснюсь точнее: вы объявили нам наконец вашу тайну, по словам
вашим столь "позорную", хотя в сущности — то есть конечно лишь
относительно говоря — этот поступок, то есть именно присвоение чужих трех
тысяч рублей, и без сомнения, лишь временное — поступок этот, на мой
взгляд по крайней мере, есть лишь в высшей степени поступок легкомысленный,
но не столь позорный, принимая кроме того во внимание и ваш характер... Ну,
положим, даже и зазорный в высшей степени поступок, я согласен, но
зазорный, вс¬ же не позорный... То есть, я веду собственно к тому, что про
растраченные вами эти три тысячи от госпожи Верховцевой уже многие
догадывались в этот месяц и без вашего признания, я слышал эту легенду
сам... Михаил Макарович например тоже слышал. Так что наконец это почти уже
не легенда, а сплетня всего города. К тому же есть следы, что и вы сами,
если не ошибаюсь, кому-то признавались в этом, то есть именно, что деньги
эти от госпожи Верховцевой... А потому и удивляет меня слишком, что вы
придавали до сих пор, то есть до самой настоящей минуты, такую необычайную
тайну этим отложенным по вашим словам полутора тысячам, сопрягая с вашею
тайной этою какой-то даже ужас... Невероятно, чтобы подобная тайна могла
ст[OACUTE]ить вам стольких мучений к признанию... потому что вы кричали
сейчас даже, что лучше на каторгу, чем признаться...
Прокурор замолк. Он разгорячился. Он не скрывал своей досады, почти злобы,
и выложил вс¬ накопившееся, даже не заботясь о красоте слога, то есть
бессвязно и почти сбивчиво.
— Не в полутора тысячах заключался позор, а в том, что эти полторы тысячи
я отделил от тех трех тысяч, — твердо произнес Митя.
— Но что же, — раздражительно усмехнулся прокурор, — что именно в том
позорного, что уже от взятых зазорно, или, если сами желаете, то и позорно,
трех тысяч вы отделили половину по своему усмотрению? Важнее то, что вы три
тысячи присвоили, а не то, как с ними распорядились. Кстати, почему вы
именно так распорядились, то есть отделили эту половину? Для чего, для
какой цели так сделали, можете это нам объяснить?
— О, господа, да в цели-то и вся сила! — воскликнул Митя: — отделил по
подлости, то есть по расчету, ибо расчет в этом случае и есть подлость... И
целый месяц продолжалась эта подлость!
— Непонятно.
— Удивляюсь вам. А впрочем объяснюсь еще, действительно может быть
непонятно. Видите, следите за мной: я присвояю три тысячи, вверенные моей
чести, кучу на них, прокутил все, на утро являюсь к ней и говорю: "Катя.
виноват, я прокутил твои три тысячи", — ну чт[OACUTE], хорошо? Нет, не
хорошо, — бесчестно и малодушно, зверь и до зверства не умеющий сдержать
себя человек, так ли, так ли? Но вс¬ же не вор? Не прямой же ведь вор, не
прямой, согласитесь! Прокутил, но не украл! Теперь второй, еще выгоднейший
случай, следите за мной, а то я пожалуй опять собьюсь — как-то голова
кружится, — итак второй случай: прокучиваю я здесь только полторы тысячи
из трех, то есть половину. На другой день прихожу к ней и приношу эту
половину: "Катя, возьми от меня, мерзавца и легкомысленного подлеца, эту
половину, потому что половину я прокутил, прокучу стало быть и эту, так
чтобы от греха долой!" Ну как в таком случае? Вс¬, что угодно, и зверь и
подлец, но уже не вор, не вор окончательно, ибо, если б вор, то наверно бы
не принес назад половину сдачи, а присвоил бы и ее. Тут же она видит, что
коль скоро принес половину, то донесет и остальные, то есть прок
...Поділитися у соцмережах