Жанр: Классика
Бесы
...ая сумасшедшего. Он видимо был поражен.
- Я думал про него совсем другое, - прибавил он в задумчивости.
Пока оставили при нем Эркеля. Надо было спешить с мертвецом: было столько крику, что
могли где-нибудь и услышать. Толкаченко и Петр Степанович подняли фонари,
подхватили труп под голову; Липутин и Виргинский взялись за ноги и понесли. С двумя
камнями ноша была тяжела, а расстояние более двухсот шагов. Сильнее всех был
Толкаченко. Он было подал совет идти в ногу, но ему никто не ответил, и пошли как
пришлось. Петр Степанович шел справа и совсем нагнувшись нес на своем плече голову
мертвеца, левою рукой снизу поддерживая камень. Так как Толкаченко целую половину
пути не догадался помочь придержать камень, то Петр Степанович наконец с
ругательством закричал на него. Крик был внезапный и одинокий; все продолжали нести
молча, и только уже у самого пруда Виргинский, нагибаясь под ношей и как бы утомясь
от ее тяжести, вдруг воскликнул опять точно таким же громким и плачущим голосом:
- Это не то, нет, нет, это совсем не то!
Место, где оканчивался этот третий, довольно большой Скворешниковский пруд и к
которому донесли убитого, было одним из самых пустынных и не посещаемых мест парка,
особенно в такое позднее время года. Пруд в этом конце, у берега, зарос травой.
Поставили фонарь, раскачали труп и бросили в воду. Раздался глухой и долгий звук. Петр
Степанович поднял фонарь, за ним выставились и все, с любопытством высматривая, как
погрузился мертвец, но ничего уже не было видно: тело с двумя камнями тотчас же
потонуло. Крупные струи, пошедшие по поверхности воды, быстро запирали. Дело было
кончено.
- Господа, - обратился ко всем Петр Степанович, - теперь мы разойдемся. Без сомнения,
вы должны ощущать ту свободную гордость, которая сопряжена с исполнением
свободного долга. Если же теперь, к сожалению, встревожены для подобных чувств, то без
сомнения будете ощущать это завтра, когда уже стыдно будет не ощущать. На слишком
постыдное волнение Лямшина я соглашаюсь смотреть как на бред, тем более, что он в
правду, говорят, еще с утра болен. А вам, Виргинский, один миг свободного размышления
покажет, что в виду интересов общего дела нельзя было действовать на честное слово, а
надо именно так, как мы сделали. Последствия вам укажут, что был донос. Я согласен
забыть ваши восклицания. Что до опасности, то никакой не предвидится. Никому и в
голову не придет подозревать из нас кого-нибудь, особенно если вы сами сумеете повести
себя; так что главное дело всё-таки зависит от вас же и от полного убеждения, в котором,
надеюсь, вы утвердитесь завтра же. Для того между прочим вы и сплотились в отдельную
организацию свободного собрания единомыслящих, чтобы в общем деле разделить друг с
другом, в данный момент, энергию и, если надо, наблюдать и замечать друг за другом.
Каждый из вас обязан высшим отчетом. Вы призваны обновить дряхлое и завонявшее от
застоя дело; имейте всегда это пред глазами для бодрости. Весь ваш шаг пока в том, чтобы
всё рушилось: и государство, и его нравственность. Останемся только мы, заранее
предназначившие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем
верхом. Этого вы не должны конфузиться. Надо перевоспитать поколение, чтобы сделать
достойным свободы. Еще много тысяч предстоит Шатовых. Мы организуемся, чтобы
захватить направление: что праздно лежит и само на нас рот пялит, того стыдно не взять
рукой. Сейчас я отправлюсь к Кириллову, и к утру получится тот документ, в котором он,
умирая, в виде объяснения с правительством, примет всё на себя. Ничего не может быть
вероятнее такой комбинации. Во-первых, он враждовал с Шатовым; они жили вместе в
Америке, стало быть имели время поссориться. Известно, что Шатов изменил убеждения;
значит, у них вражда из-за убеждений и боязни доноса, - то-есть самая непрощающая. Всё
это так и будет написано. Наконец упомянется, что у него, в доме Филиппова,
квартировал Федька. Таким образом, всё это совершенно отдалит от вас всякое
подозрение, потому что собьет все эти бараньи головы с толку. Завтра, господа, мы уже не
увидимся; я на самый короткий срок отлучусь в уезд. Но послезавтра вы получите мои
сообщения. Я бы советовал вам собственно завтрашний день просидеть по домам. Теперь
мы отправимся все по двое разными дорогами. Вас, Толкаченко, я прошу заняться
Лямшиным и отвести его домой. Вы можете на него подействовать и главное
растолковать, до какой степени он первый себе повредит своим малодушием. В вашем
родственнике, Шигалеве, господин Виргинский, я, равно как и в вас, не хочу сомневаться:
он не донесет. Остается сожалеть о его поступке; но однако он еще не заявил, что
оставляет общество, а потому хоронить его еще рано. Ну - скорее же, господа; там хоть и
бараньи головы, но осторожность всё-таки не мешает...
Виргинский отправился с Эркелем. Эркель, сдавая Лямшина Толкаченке, успел подвести
его к Петру Степановичу и заявить, что тот опомнился, раскаивается и просит прощения и
даже не помнит, что с ним такое было. Петр Степанович отправился один, взяв обходом
по ту сторону прудов мимо парка. Эта дорога была самая длинная. К его удивлению, чуть
не на половине пути нагнал его Липутин.
- Петр Степанович, а ведь Лямшин донесет!
- Нет, он опомнится и догадается, что первый пойдет в Сибирь, если донесет. Теперь
никто не донесет. И вы не донесете.
- А вы?
- Без сомнения, упрячу вас всех, только что шевельнетесь, чтоб изменить, и вы это знаете.
Но вы не измените. Это вы за этим-то бежали за мной две версты?
- Петр Степанович, Петр Степанович, ведь мы, может, никогда не увидимся!
- Это с чего вы взяли?
- Скажите мне только одно.
- Ну что? Я впрочем желаю, чтоб вы убирались.
- Один ответ, но чтобы верный: одна ли мы пятерка на свете, или правда, что есть
несколько сотен пятерок? Я в высшем смысле спрашиваю, Петр Степанович.
- Вижу по вашему исступлению. А знаете ли, что вы опаснее Лямшина, Липутин?
- Знаю, знаю, но - ответ, ваш ответ!
- Глупый вы человек! Ведь уж теперь-то, кажется, вам всё бы равно - одна пятерка или
тысяча.
- Значит, одна! Так я и знал! - вскричал Липутин. - Я всё время знал, что одна, до самых
этих пор...
И не дождавшись другого ответа, он повернул и быстро исчез в темноте.
Петр Степанович немного задумался.
- Нет, никто не донесет, - проговорил он решительно, - но - кучка должна остаться кучкой
и слушаться, или я их... Экая дрянь народ однако!
II.
Он сначала зашел к себе и аккуратно, не торопясь, уложил свой чемодан. Утром в шесть
часов отправлялся экстренный поезд. Этот ранний экстренный поезд приходился лишь
раз в неделю и установлен был очень недавно, пока лишь в виде пробы. Петр Степанович
хотя и предупредил наших, что на время удаляется будто бы в уезд, но, как оказалось
впоследствии, намерения его были совсем другие. Кончив с чемоданом, он рассчитался с
хозяйкой, предуведомленною им заранее, и переехал на извозчике к Эркелю, жившему
близко от вокзала. А затем уже, примерно в исходе первого часа ночи, направился к
Кириллову, к которому проникнул опять через потаенный Федькин ход.
Настроение духа Петра Степановича было ужасное. Кроме других чрезвычайно важных
для него неудовольствий (он всё еще ничего не мог узнать о Ставрогине), он, как кажется
- ибо не могу утверждать наверно - получил в течение дня откуда-то (вероятнее всего из
Петербурга) одно секретное уведомление о некоторой опасности, в скором времени его
ожидающей. Конечно об этом времени у нас в городе ходит теперь очень много легенд; но
если и известно что-нибудь наверное, то разве тем, кому о том знать надлежит. Я же лишь
полагаю в собственном моем мнении, что у Петра Степановича могли быть где-нибудь
дела и кроме нашего города, так что он действительно мог получать уведомления. Я даже
убежден, вопреки циническому и отчаянному сомнению Липутина, что пятерок у него
могло быть действительно две-три и кроме наших, например в столицах; а если не
пятерки, то связи и сношения - и может быть даже очень куриозные. Не более как три дня
спустя по его отъезде, у нас в городе получено было из столицы приказание немедленно
заарестовать его - за какие собственно дела, наши или другие - не знаю. Этот приказ
подоспел тогда как раз, чтоб усилить то потрясающее впечатление страха, почти
мистического, вдруг овладевшего нашим начальством и упорно дотоле легкомысленным
обществом, по обнаружении таинственного и многознаменательного убийства студента
Шатова, - убийства, восполнившего меру наших нелепостей, - и чрезвычайно загадочных
сопровождавших этот случай обстоятельств. Но приказ опоздал: Петр Степанович
находился уже тогда в Петербурге, под чужим именем, где, пронюхав в чем дело, мигом
проскользнул за границу... Впрочем я ужасно ушел вперед.
Он вошел к Кириллову, имея вид злобный и задорный. Ему как будто хотелось, кроме
главного дела, что-то еще лично сорвать с Кириллова, что-то выместить на нем. Кириллов
как бы обрадовался его приходу; видно было, что он ужасно долго и с болезненным
нетерпением его ожидал. Лицо его было бледнее обыкновенного, взгляд черных глаз
тяжелый и неподвижный.
- Я думал, не придете, - тяжело проговорил он из угла дивана, откуда впрочем не
шевельнулся навстречу. Петр Степанович стал пред ним и, прежде всякого слова,
пристально вгляделся в его лицо.
- Значит, всё в порядке, и мы от нашего намерения не отступим, молодец! - улыбнулся он
обидно покровительственною улыбкой. - Ну так что ж, - прибавил он со скверною
шутливостью, - если и опоздал, не вам жаловаться: вам же три часа подарил.
- Я не хочу от вас лишних часов в подарок, и ты не можешь дарить мне... дурак!
- Как? - вздрогнул было Петр Степанович, но мигом овладел собой, - вот обидчивость! Э,
да мы в ярости? - отчеканил он всё с тем же видом обидного высокомерия, - в такой
момент нужно бы скорее спокойствие. Лучше всего считать теперь себя за Колумба, а на
меня смотреть как на мышь и мной не обижаться. Я это вчера рекомендовал.
- Я не хочу смотреть на тебя как на мышь.
- Это что же, комплимент? А впрочем и чай холодный, - значит, всё вверх дном. Нет, тут
происходит нечто неблагонадежное. Ба! Да я что-то примечаю там на окне, на тарелке (он
подошел к окну). Ого, вареная с рисом курица!.. Но почему ж до сих пор не початая?
Стало быть мы находились в таком настроении духа, что даже и курицу...
- Я ел, и не ваше дело; молчите!
- О, конечно, и при том всё равно. Но для меня-то оно теперь не равно: вообразите,
совсем почти не обедал и потому, если теперь эта курица, как полагаю, уже не нужна... а?
- Ешьте, если можете.
- Вот благодарю, а потом и чаю.
Он мигом устроился за столом на другом конце дивана и с чрезвычайною жадностью
накинулся на кушанье; но в то же время каждый миг наблюдал свою жертву. Кириллов с
злобным отвращением глядел на него неподвижно, словно не в силах оторваться.
- Однако, - вскинулся вдруг Петр Степанович, продолжая есть, - однако о деле-то? Так мы
не отступим, а? А бумажка ?
- Я определил в эту ночь, что мне всё равно. Напишу. О прокламациях?
- Да, и о прокламациях. Я впрочем продиктую. Вам ведь всё равно. Неужели вас могло бы
беспокоить содержание в такую минуту?
- Не твое дело.
- Не мое конечно. Впрочем всего только несколько строк: что вы с Шатовым
разбрасывали прокламации, между прочим с помощью Федьки, скрывавшегося в вашей
квартире. Этот последний пункт о Федьке и о квартире весьма важный, самый даже
важный. Видите, я совершенно с вами откровенен.
- Шатова? Зачем Шатова? Ни за что про Шатова.
- Вот еще, вам-то что? Повредить ему уже не можете.
- К нему жена пришла. Она проснулась и присылала у меня: где он?
- Она к вам присылала справиться где он? Гм, это неладно. Пожалуй опять пришлет;
никто не должен знать, что я тут...
Петр Степанович забеспокоился.
- Она не узнает, спит опять; у ней бабка, Арина Виргинская.
- То-то и... не услышит, я думаю? Знаете, запереть бы крыльцо.
- Ничего не услышит. А Шатов если придет, я вас спрячу в ту комнату.
- Шатов не придет; и вы напишете, что вы поссорились за предательство и донос... нынче
вечером... и причиной его смерти.
- Он умер! - вскричал Кириллов, вскакивая с дивана.
- Сегодня в восьмом часу вечера, или лучше, вчера в восьмом часу вечера, а теперь уже
первый час.
- Это ты убил его!.. И я это вчера предвидел!
- Еще бы не предвидеть? Вот из этого револьвера (он вынул револьвер, повидимому
показать, но уже не спрятал его более, а продолжал держать в правой руке, как бы
наготове). - Странный вы, однако, человек, Кириллов, ведь вы сами знали, что этим
должно было кончиться с этим глупым человеком. Чего же тут еще предвидеть? Я вам в
рот разжевывал несколько раз. Шатов готовил донос: я следил; оставить никак нельзя
было. Да и вам дана была инструкция следить; вы же сами сообщали мне недели три
тому...
- Молчи! Это ты его за то, что он тебе в Женеве плюнул в лицо!
- И за то, и еще за другое. За многое другое; впрочем без всякой злобы. Чего же
вскакивать? Чего же фигуры-то строить? Ого! Да мы вот как!..
Он вскочил и поднял пред собою револьвер. Дело в том, что Кириллов вдруг захватил с
окна свой револьвер, еще с утра заготовленный и заряженный. Петр Степанович стал в
позицию и навел свое оружие на Кириллова. Тот злобно рассмеялся.
- Признайся, подлец, что ты взял револьвер, потому что я застрелю тебя... Но я тебя не
застрелю... хотя... хотя...
И он опять навел свой револьвер на Петра Степановича, как бы примериваясь, как бы не в
силах отказаться от наслаждения представить себе, как бы он застрелил его. Петр
Степанович, всё в позиции, выжидал, выжидал до последнего мгновения, не спуская
курка, рискуя сам прежде получить пулю в лоб: от "маньяка" могло статься. Но "маньяк"
наконец опустил руку, задыхаясь и дрожа и не в силах будучи говорить.
- Поиграли и довольно, - опустил оружие и Петр Степанович. - Я так и знал, что вы
играете; только, знаете, вы рисковали: я мог спустить.
И он довольно спокойно уселся на диван и налил себе чаю, несколько трепетавшею
впрочем рукой. Кириллов положил револьвер на стол и стал ходить взад и вперед.
- Я не напишу, что убил Шатова, и... ничего теперь не напишу. Не будет бумаги!
- Не будет?
- Не будет.
- Что за подлость и что за глупость! - позеленел от злости Петр Степанович. - Я впрочем
это предчувствовал. Знайте, что вы меня не берете врасплох. Как хотите однако. Если б я
мог вас заставить силой, то я бы заставил. Вы впрочем подлец, - всё больше и больше не
мог вытерпеть Петр Степанович. - Вы тогда у нас денег просили и наобещали три
короба... Только я всё-таки не выйду без результата: увижу по крайней мере как вы самито
себе лоб раскроите.
- Я хочу, чтобы ты вышел сейчас, - твердо остановился против него Кириллов.
- Нет, уж это никак-с, - схватился опять за револьвер Петр Степанович, - теперь пожалуй
вам со злобы и с трусости вздумается всё отложить и завтра пойти донести, чтоб опять
деньжонок добыть; за это ведь заплатят. Чорт вас возьми, таких людишек как вы на всё
хватит! Только не беспокойтесь, я всё предвидел: я не уйду, не раскроив вам черепа из
этого револьвера, как подлецу Шатову, если вы сами струсите и намерение отложите,
чорт вас дери!
- Тебе хочется непременно видеть и мою кровь?
- Я не по злобе, поймите; мне всё равно. Я потому, чтобы быть спокойным за наше дело.
На человека положиться нельзя, сами видите. Я ничего не понимаю, в чем у вас там
фантазия себя умертвить. Не я это вам выдумал, а вы сами еще прежде меня и заявили об
этом первоначально не мне, а членам за границей. И заметьте, никто из них у вас не
выпытывал, никто из них вас и не знал совсем, а сами вы пришли откровенничать, из
чувствительности. Ну, что ж делать, если на этом был тогда же основан, с вашего же
согласия и предложения (заметьте это себе: предложения!), некоторый план здешних
действий, которого теперь изменить уже никак нельзя. Вы так себя теперь поставили, что
уже слишком много знаете лишнего. Если сбрендите и завтра доносить отправитесь, так
ведь это пожалуй нам и невыгодно будет, как вы об этом думаете? Нет-с; вы обязались, вы
слово дали, деньги взяли. Этого вы никак не можете отрицать...
Петр Степанович сильно разгорячился, но Кириллов давно уж не слушал. Он опять в
задумчивости шагал по комнате.
- Мне жаль Шатова, - сказал он, снова останавливаясь пред Петром Степановичем.
- Да ведь и мне жаль, пожалуй, и неужто...
- Молчи, подлец! - заревел Кириллов, сделав страшное и недвусмысленное движение, -
убью!
- Ну, ну, ну, солгал, согласен, вовсе не жаль; ну довольно же, довольно! - опасливо
привскочил, выставив вперед руку, Петр Степанович.
Кириллов вдруг утих и опять зашагал.
- Я не отложу; я именно теперь хочу умертвить себя: все подлецы!
- Ну вот это идея; конечно все подлецы, и так как на свете порядочному человеку мерзко,
то...
- Дурак, я тоже такой подлец, как ты, как все, а не порядочный. Порядочного нигде не
было.
- Наконец-то догадался. Неужели вы до сих пор не понимали, Кириллов, с вашим умом,
что все одни и те же, что нет ни лучше, ни хуже, а только умнее и глупее, и что если все
подлецы (что впрочем вздор), то стало быть и не должно быть не-подлеца?
- А! Да ты в самом деле не смеешься? - с некоторым удивлением посмотрел Кириллов. -
Ты с жаром и просто... Неужто у таких как ты убеждения?
- Кириллов, я никогда не мог понять, за что вы хотите убить себя. Я знаю только, что из
убеждения... из твердого. Но если вы чувствуете потребность так-сказать излить себя, я к
вашим услугам... Только надо иметь в виду время...
- Который час?
- Ого, ровно два, - посмотрел на часы Петр Степанович и закурил папиросу.
"Кажется, еще можно сговориться", подумал он про себя.
- Мне нечего тебе говорить, - пробормотал Кириллов.
- Я помню, что тут что-то о боге... ведь вы раз мне объясняли; даже два раза. Если вы
застрелитесь, то вы станете богом, кажется так?
- Да, я стану богом.
Петр Степанович даже не улыбнулся; он ждал; Кириллов тонко посмотрел на него.
- Вы политический обманщик и интриган, вы хотите свести меня на философию и на
восторг, и произвести примирение, чтобы разогнать гнев, и, когда помирюсь, упросить
записку, что я убил Шатова.
Петр Степанович ответил почти с натуральным простодушием:
- Ну, пусть я такой подлец, только в последние минуты не всё ли вам это равно,
Кириллов? Ну, за что мы ссоримся, скажите пожалуста: вы такой человек, а я такой
человек, что ж из этого? И оба вдобавок...
- Подлецы.
- Да, пожалуй и подлецы. Ведь вы знаете, что это только слова.
- Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что всё не хотел. Я и
теперь каждый день хочу, чтобы не слова.
- Что ж, каждый ищет где лучше. Рыба... то-есть каждый ищет своего рода комфорта; вот и
всё. Чрезвычайно давно известно.
- Комфорта, говоришь ты?
- Ну, стоит из-за слов спорить.
- Нет, ты хорошо сказал; пусть комфорта. Бог необходим, а потому должен быть.
- Ну, и прекрасно.
- Но я знаю, что его нет и не может быть.
- Это вернее.
- Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в
живых?
- Застрелиться что ли?
- Неужели ты не понимаешь, что из-за этого только одного можно застрелить себя? Ты не
понимаешь, что может быть такой человек, один человек из тысячи ваших миллионов,
один, который не захочет и не перенесет.
- Я понимаю только, что вы, кажется, колеблетесь... Это очень скверно.
- Ставрогина тоже съела идея, - не заметил замечания Кириллов, угрюмо шагая по
комнате.
- Как? - навострил уши Петр Степанович, - какая идея? Он вам сам что-нибудь говорил?
- Нет, я сам угадал: Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует,
то не верует, что он не верует.
- Ну, у Ставрогина есть и другое, поумнее этого... - сварливо пробормотал Петр
Степанович, с беспокойством следя за оборотом разговора и за бледным Кирилловым.
"Чорт возьми, не застрелится", думал он, "всегда предчувствовал; мозговой выверт и
больше ничего; экая шваль народ!"
- Ты последний, который со мной: я бы не хотел с тобой расстаться дурно, - подарил вдруг
Кириллов.
Петр Степанович не сейчас ответил. "Чорт возьми, это что же опять?" подумал он снова.
- Поверьте, Кириллов, что я ничего не имею против вас, как человека лично, и всегда...
- Ты подлец и ты ложный ум. Но я такой же, как и ты, и застрелю себя, а ты останешься
жив.
- То-есть вы хотите сказать, что я так низок, что захочу остаться в живых.
Он еще не мог разрешить, выгодно или невыгодно продолжать в такую минуту такой
разговор, и решился "предаться обстоятельствам". Но тон превосходства и нескрываемого
всегдашнего к нему презрения Кириллова всегда и прежде раздражал его, а теперь
почему-то еще больше прежнего. Потому, может быть, что Кириллов, которому через час
какой-нибудь предстояло умереть (всё-таки Петр Степанович это имел в виду), казался
ему чем-то в роде уже получеловека, чем-то таким, что ему уже никак нельзя было
позволить высокомерия.
- Вы, кажется, хвастаетесь предо мной, что застрелитесь?
- Я всегда был удивлен, что все остаются в живых, - не слыхал его замечания Кириллов.
- Гм, положим, это идея, но...
- Обезьяна, ты поддакиваешь, чтобы меня покорить. Молчи, ты не поймешь ничего. Если
нет бога, то я бог.
- Вот я никогда не мог понять у вас этого пункта: почему вы-то бог?
- Если бог есть, то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я
обязан заявить своеволие.
- Своеволие? А почему обязаны?
- Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив бога и уверовав в
своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так как бедный
получил наследство и испугался, и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным
владеть. Я хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю.
- И делайте.
- Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия - это убить
себя самому.
- Да ведь не один же вы себя убиваете; много самоубийц.
- С причиною. Но безо всякой причины, а только для своеволия - один я.
"Не застрелится", мелькнуло опять у Петра Степановича.
- Знаете что, - заметил он раздражительно, - я бы на вашем месте, чтобы показать
своеволие, убил кого-нибудь другого, а не себя. Полезным могли бы стать. Я укажу кого,
если не испугаетесь. Тогда пожалуй и не стреляйтесь сегодня. Можно сговориться.
- Убить другого будет самым низким пунктом моего своеволия, и в этом весь ты. Я не ты:
я хочу высший пункт и себя убью.
"Своим умом дошел", злобно проворчал Петр Степанович.
- Я обязан неверие заявить, - шагал по комнате Кириллов. - Для меня нет выше идеи, что
бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал бога,
чтобы жить не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор. Я один во
всемирной истории не захотел первый раз выдумывать бога. Пусть узнают раз навсегда.
"Не застрелится", тревожился Петр Степанович.
- Кому узнавать-то? - поджигал он. - Тут я да вы; Липутину что ли?
- Всем узнавать; все узнают. Ничего нет тайного, что бы не сделалось явным. Вот он
сказал.
И он с лихорадочным восторгом указал на образ Спасителя, пред которым горела
лампада. Петр Степанович совсем озлился.
- В него-то, стало быть, всё еще веруете и лампадку зажгли; уж не на "всякий ли случай"?
Тот промолчал.
- Знаете что, по-моему, вы веруете пожалуй еще больше попа.
- В кого? В Него? Слушай, - остановился Кириллов, неподвижным, исступленным
взглядом смотря пред собой. - Слушай большую идею: был на земле один день, и в
средине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому:
"будешь сегодня со мною в раю". Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая,
ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей
земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека
- одно сумасшествие. Не было ни прежде, ни после ему такого же, и никогда, даже до
чуда. В том и чудо, что не было и не будет такого же никогда. А если так, если законы
природы не пожалели и этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и его жить
среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и
глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего
же жить, отвечай, если ты человек?
- Это другой оборот дела. Мне кажется, у вас тут две разные причины смешались; а это
очень неблагонадежно. Но позвольте, ну, а если вы бог? Если кончилась ложь, и вы
догадались, что вся ложь оттого, что был прежний бог.
- Наконец-то ты понял! - вскричал Кириллов восторженно.- Стало быть, можно же
понять, если даже такой как ты понял! Понимаешь теперь, что всё спасение для всех -
всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать,
что нет бога и не убить себя тотчас же? Сознать, что нет бога, и не сознать в тот же раз,
что сам богом стал - есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если сознаешь -
ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто
первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью
себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только бог поневоле и я несчастен,
ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны, потому что все боятся заявлять своеволие.
Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый
главный пункт своеволия, и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен,
ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека... Но я заявлю своеволие, я обязан
уверовать, что не верую. Я начну, и кончу, и дверь отворю. И спасу. Только это одно
спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем
физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего бога никак. Я три
года искал аттрибут божества моего и нашел: аттрибут божества моего - Своеволие! Это
всё, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою.
Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную
свобо
...Закладка в соц.сетях