Купить
 
 
Жанр: Классика

Бесы

страница №27

меня не любят, потому что я воротился...
но обещайте мне Шатова, и я вам их всех на одной тарелке подам. Пригожусь, Андрей
Антонович! Я эту всю жалкую кучку полагаю человек в девять - в десять. Я сам за ними
слежу, от себя-с. Нам уж трое известны: Шатов, Кириллов и тот подпоручик. Остальных я
еще только разглядываю... впрочем, не совсем близорук. Это как в Х-и губернии; там
схвачено с прокламациями два студента, один гимназист, два двадцатилетних дворянина,
один учитель и один отставной майор, лет шестидесяти, одуревший от пьянства, вот и всё,
и уж поверьте, что всё; даже удивились, что тут и всё. Но надо шесть дней. Я уже смекнул
на счетах; шесть дней и не раньше. Если хотите какого-нибудь результата - не шевелите их
еще шесть дней, и я вам их в один узел свяжу; а пошевелите раньше - гнездо разлетится.
Но дайте Шатова. Я за Шатова... А всего бы лучше призвать его секретно и дружески, хоть
сюда в кабинет, и проэкзаменовать, поднявши пред ним завесу... Да он наверно сам вам в
ноги бросится и заплачет! Это человек нервный, несчастный; у него жена гуляет со
Ставрогиным. Приголубьте его, и он всё сам откроет, но надо шесть дней... А главное,
главное - ни полсловечка Юлии Михайловне. Секрет. Можете секрет?
- Как? - вытаращил глаза Лембке, - да разве вы Юлии Михайловне ничего не... открывали?
- Ей? Да сохрани меня и помилуй! Э-эх, Андрей Антонович! Видите-с: я слишком ценю ее
дружбу, и высоко уважаю... ну и там всё это... но я не промахнусь. Я ей не противоречу,
потому что ей противоречить, сами знаете, опасно. Я ей, может, и закинул словечко,
потому что она это любит, но чтоб я выдал ей, как вам теперь, имена, или там что-нибудь,
э-эх, батюшка! Ведь я почему обращаюсь теперь к вам? Потому что вы всё-таки мужчина,
человек серьезный, с старинною твердою служебною опытностью. Вы видали виды. Вам
каждый шаг в таких делах, я думаю, наизусть известен еще с петербургских примеров. А
скажи я ей эти два имени, например, и она бы так забарабанила... Ведь она отсюда хочет
Петербург удивить. Нет-с, горяча слишком, вот что-с.
- Да, в ней есть несколько этой фуги, - не без удовольствия пробормотал Андрей
Антонович, в то же время ужасно жалея, что этот неуч осмеливается, кажется, выражаться
об Юлии Михайловне немного уж вольно. Петру же Степановичу, вероятно, казалось, что
этого еще мало и что надо еще поддать пару, чтобы польстить и совсем уже покорить
"Лембку".
- Именно фуги, - поддакнул он, - пусть она женщина может быть гениальная,
литературная, но - воробьев она распугает. Шести часов не выдержит, не то что шести
дней. Э-эх, Андрей Антонович, не налагайте на женщину срока в шесть дней! Ведь
признаете же вы за мною некоторую опытность, то-есть в этих делах; ведь знаю же я коечто,
и вы сами знаете, что я могу знать кое-что. Я у вас не для баловства шести дней
прошу, а для дела.
- Я слышал... - не решался высказать мысль свою Лембке, - я слышал, что вы, возвратясь
из-за границы, где следует изъявили... в роде раскаяния?
- Ну там что бы ни было.
- Да и я, разумеется, не желаю входить... но мне всё казалось, вы здесь до сих пор
говорили совсем в ином стиле, о христианской вере, например, об общественных
установлениях и наконец о правительстве...
- Мало ли что я говорил. Я и теперь то же говорю, только не так эти мысли следует
проводить, как те дураки, вот в чем дело. А то что в том, что укусил в плечо? Сами же вы
соглашались со мной, только говорили, что рано.
- Я не про то собственно соглашался и говорил, что рано.
- Однако же у вас каждое слово на крюк привешено, xe-xe! осторожный человек! - весело
заметил вдруг Петр Степанович. - Слушайте, отец родной, надо же было с вами
познакомиться, ну вот потому я в моем стиле и говорил. Я не с одним с вами, а со
многими так знакомлюсь. Мне, может, ваш характер надо было распознать.
- Для чего бы вам мой характер?
- Ну почем я знаю для чего (он опять рассмеялся). - Видите ли, дорогой и
многоуважаемый Андрей Антонович, вы хитры, но до этого еще не дошло и наверно не
дойдет, понимаете? Может быть и понимаете? Я хоть и дал где следует объяснения,
возвратясь из-за границы, и право не знаю, почему бы человек известных убеждений не
мог действовать в пользу искренних своих убеждений... но мне никто еще там не
заказывал вашего характера и никаких подобных заказов оттуда я еще не брал на себя.
Вникните сами: ведь мог бы я не вам открыть первому два-то имени, а прямо туда
махнуть, то-есть туда, где первоначальные объяснения давал; и уж если б я старался из-за
финансов, али там из-за выгоды, то уж конечно вышел бы с моей стороны не расчет,
потому что благодарны-то будут теперь вам, а не мне. Я единственно за Шатова, - с
благородством прибавил Петр Степанович, - за одного Шатова, по прежней дружбе... ну, а
там, пожалуй, когда возьмете перо, чтобы туда отписать, ну похвалите меня, если
хотите... противоречить не стану, хе-хе! Adieu, однако же засиделся, и не надо бы столько
болтать! - прибавил он не без приятности и встал с дивана.
- Напротив, я очень рад, что дело так сказать определяется, - встал и фон-Лембке, тоже с
любезным видом, видимо под влиянием последних слов. - Я с признательностию
принимаю ваши услуги и, будьте уверены, всё, что можно с моей стороны насчет отзыва о
вашем усердии...
- Шесть дней, главное, шесть дней сроку, и чтобы в эти дни вы не шевелились, вот что мне
надо!
- Пусть.
- Разумеется, я вам рук не связываю, да и не смею. Не можете же вы не следить; только не
пугайте гнезда раньше времени, вот в чем я надеюсь на ваш ум и на опытность. А
довольно у вас должно быть своих-то гончих припасено, и всяких там ищеек, хе-хе! -
весело и легкомысленно (как молодой человек) брякнул Петр Степанович.

- Не совсем это так, - приятно уклонился Лембке. - Это - предрассудок молодости, что
слишком много припасено... Но кстати позвольте одно словцо: ведь если этот Кириллов
был секундантом у Ставрогина, то и господин Ставрогин в таком случае...
- Что Ставрогин?
- То-есть если они такие друзья?
- Э, нет, нет, нет! Вот тут маху дали, хоть вы и хитры. И даже меня удивляете. Я ведь
думал, что вы насчет этого не без сведений... Гм, Ставрогин - это совершенно
противоположное, то-есть совершенно... Avis au lecteur.
- Неужели! и может ли быть? - с недоверчивостию произнес Лембке. - Мне Юлия
Михайловна сообщила, что, по ее сведениям из Петербурга, он человек с некоторыми, так
сказать, наставлениями...
- Я ничего не знаю, ничего не знаю, совсем ничего. Adieu. Avis au lecteur! - вдруг и явно
уклонился Петр Степанович. Он полетел к дверям.
- Позвольте, Петр Степанович, позвольте, - крикнул Лембке, - еще одно крошечное
дельце, и я вас не задержу.
Он вынул из столового ящика конверт.
- Вот-с один экземплярчик, по той же категории, и я вам тем самым доказываю, что вам в
высшей степени доверяю. Вот-с, и каково ваше мнение?
В конверте лежало письмо, - письмо странное, анонимное, адресованное к Лембке и
вчера только им полученное. Петр Степанович к крайней досаде своей прочел следующее:
"Ваше превосходительство!
"Ибо по чину вы так. Сим объявляю в покушении на жизнь генеральских особ и отечества;
ибо прямо ведет к тому. Сам разбрасывал непрерывно множество лет. Тоже и безбожие.
Приготовляется бунт, а прокламаций несколько тысяч, и за каждой побежит сто человек,
высуня язык, если заранее не отобрать начальством, ибо множество обещано в награду, а
простой народ глуп, да и водка. Народ, почитая виновника, разоряет того и другого, и
боясь обеих сторон, раскаялся в чем не участвовал, ибо обстоятельства мои таковы. Если
хотите, чтобы донос для спасения отечества, а также церквей и икон, то я один только
могу. Но с тем, чтобы мне прощение из третьего отделения по телеграфу немедленно
одному из всех, а другие пусть отвечают. На окошке у швейцара для сигнала в семь часов
ставьте каждый вечер свечу. Увидав поверю и приду облобызать милосердную длань из
столицы, но с тем, чтобы пенсион, ибо чем же я буду жить? Вы же не раскаетесь, потому
что вам выйдет звезда. Надо потихоньку, а не то свернут голову.
"Вашего превосходительства отчаянный человек.
"Припадает к стопам
"раскаявшийся вольнодумец Incognito".
Фон-Лембке объяснил, что письмо очутилось вчера в швейцарской, когда там никого не
было.
- Так вы как же думаете? - спросил чуть не грубо Петр Степанович.
- Я бы предположил, что это анонимный пашквиль, в насмешку.
- Вероятнее всего, что так и есть. Вас не надуешь.
- Я главное потому, что так глупо.
- А вы получали здесь еще какие-нибудь пашквили?
- Получал раза два, анонимные.
- Ну уж, разумеется, не подпишут. Разным слогом? Разных рук?
- Разным слогом и разных рук.
- И шутовские были, как это?
- Да, шутовские, и знаете... очень гадкие.
- Ну коли уж были, так наверно и теперь то же самое.
- А главное потому, что так глупо. Потому что те люди образованные и наверно так глупо
не напишут.
- Ну да, ну да.
- А что, если это и в самом деле кто-нибудь хочет действительно донести?
- Невероятно, - сухо отрезал Петр Степанович. - Что значит телеграмма из третьего
отделения и пенсион? Пашквиль очевидный.
- Да, да, - устыдился Лембке.
- Знаете что, оставьте-ка это у меня. Я вам наверно разыщу. Раньше чем тех разыщу.
- Возьмите, - согласился фон-Лембке, с некоторым впрочем колебанием.
- Вы кому-нибудь показывали?
- Нет, как можно, никому.
- То-есть Юлии Михайловне?
- Ах, боже сохрани, и ради бога не показывайте ей сами! - вскричал Лембке в испуге. -
Она будет так потрясена... и рассердится на меня ужасно.
- Да, вам же первому и достанется, скажет, что сами заслужили, коли вам так пишут.
Знаем мы женскую логику. Ну, прощайте. Я вам, может, даже дня через три этого
сочинителя представлю. Главное уговор!
IV.
Петр Степанович был человек может быть и неглупый, но Федька Каторжный верно
выразился о нем, что он "человека сам сочинит, да с ним и живет". Ушел он от фонЛембке
вполне уверенный, что по крайней мере на шесть дней того успокоил, а срок этот
был ему до крайности нужен. Но идея была ложная, и всё основано было только на том,
что он сочинил себе Андрея Антоновича, с самого начала, и раз навсегда,
совершеннейшим простачком.
Как и каждый страдальчески-мнительный человек, Андрей Антонович всякий раз бывал
чрезвычайно и радостно доверчив в первую минуту выхода из неизвестности. Новый
оборот вещей представился ему сначала в довольно приятном виде, несмотря на
некоторые вновь наступавшие хлопотливые сложности. По крайней мере старые
сомнения падали в прах. К тому же он так устал за последние дни, чувствовал себя таким
измученным и беспомощным, что душа его поневоле жаждала покоя. Но увы, он уже опять
был неспокоен. Долгое житье в Петербурге оставило в душе его следы неизгладимые.

Официальная и даже секретная история "нового поколения" ему была довольно известна,
- человек был любопытный и прокламации собирал, - но никогда не понимал он в ней
самого первого слова. Теперь же был как в лесу: он всеми инстинктами своими
предчувствовал, что в словах Петра Степановича заключалось нечто совершенно
несообразное, вне всяких форм и условий, - "хотя ведь чорт знает, что может случиться в
этом "новом поколении" и чорт знает, как это у них там совершается!" раздумывал он,
теряясь в соображениях.
А тут как нарочно снова просунул к нему голову Блюм. Всё время посещения Петра
Степановича он выжидал недалеко. Блюм этот приходился даже родственником Андрею
Антоновичу, дальним, но всю жизнь тщательно и боязливо скрываемым. Прошу прощения
у читателя в том, что этому ничтожному лицу отделю здесь хоть несколько слов. Блюм
был из странного рода "несчастных" немцев - и вовсе не по крайней своей бездарности, а
именно неизвестно почему. "Несчастные" немцы не миф, а действительно существуют,
даже в России, и имеют свой собственный тип. Андрей Антонович всю жизнь питал к
нему самое трогательное сочувствие, и везде, где только мог, по мере собственных своих
успехов по службе, выдвигал его на подчиненное, подведомственное ему местечко; но
тому нигде не везло. То место оставлялось за штатом, то переменялось начальство, то
чуть не упекли его однажды с другими под суд. Был он аккуратен, но как-то слишком без
нужды и во вред себе мрачен; рыжий, высокий, сгорбленный, унылый, даже
чувствительный и, при всей своей приниженности, упрямый и настойчивый как вол, хотя
всегда невпопад. К Андрею Антоновичу питал он с женой и с многочисленными детьми
многолетнюю и благоговейную привязанность. Кроме Андрея Антоновича никто никогда
не любил его. Юлия Михайловича сразу его забраковала, но одолеть упорство своего
супруга не могла. Это была их первая супружеская ссора, и случилась она тотчас после
свадьбы, в самые первые медовые дни, когда вдруг обнаружился пред нею Блюм, до тех
пор тщательно от нее припрятанный, с обидною тайной своего к ней родства. Андрей
Антонович умолял сложа руки, чувствительно рассказал всю историю Блюма и их дружбы
с самого детства, но Юлия Михайловна считала себя опозоренною навеки и даже пустила
в ход обмороки. Фон-Лембке не уступил ей ни шагу и объявил, что не покинет Блюма ни
за что на свете и не отдалит от себя, так что она наконец удивилась и принуждена была
позволить Блюма. Решено было только, что родство будет скрываемо еще тщательнее, чем
до сих пор, если только это возможно, и что даже имя и отчество Блюма будут изменены,
потому что его тоже почему-то звали Андреем Антоновичем. Блюм у нас ни с кем не
познакомился, кроме одного только немца-аптекаря, никому не сделал визитов и, по
обычаю своему, зажил скупо и уединенно. Ему давно уже были известны и литературные
грешки Андрея Антоновича. Он преимущественно призывался выслушивать его роман в
секретных чтениях наедине, просиживал по шести часов сряду столбом; потел, напрягал
все свои силы, чтобы не заснуть и улыбаться; придя домой, стенал вместе с длинноногою
и сухопарою женой о несчастной слабости их благодетеля к русской литературе.
Андрей Антонович со страданием посмотрел на вошедшего Блюма.
- Я прошу тебя, Блюм, оставить меня в покое, - начал он тревожною скороговоркой,
очевидно желая отклонить возобновление давешнего разговора, прерванного приходом
Петра Степановича.
- И однако ж это может быть устроено деликатнейше, совершенно негласно; вы же имеете
все полномочия, - почтительно, но упорно настаивал на чем-то Блюм, сгорбив спину и
придвигаясь всё ближе и ближе мелкими шагами к Андрею Антоновичу.
- Блюм, ты до такой степени предан мне и услужлив, что я всякий раз смотрю на тебя вне
себя от страха.
- Вы всегда говорите острые вещи и в удовольствии от сказанного засыпаете спокойно, но
тем самым себе повреждаете.
- Блюм, я сейчас убедился, что это вовсе не то, вовсе не то.
- Не из слов ли этого фальшивого, порочного молодого человека, которого вы сами
подозреваете? Он вас победил льстивыми похвалами вашему таланту в литературе.
- Блюм, ты не смыслишь ничего; твой проект нелепость, говорю тебе. Мы не найдем
ничего, а крик подымется страшный, затем смех, а затем Юлия Михайловна...
- Мы несомненно найдем всё, чего ищем, - твердо шагнул к нему Блюм, приставляя к
сердцу правую руку; - мы сделаем осмотр внезапно, рано поутру, соблюдая всю
деликатность к лицу и всю предписанную строгость форм закона. Молодые люди,
Лямшин и Телятников, слишком уверяют, что мы найдем всё желаемое. Они посещали
там многократно. К господину Верховенскому никто внимательно не расположен.
Генеральша Ставрогина явно отказала ему в своих благодеяниях, и всякий честный
человек, если только есть таковой в этом грубом городе, убежден, что там всегда
укрывался источник безверия и социального учения. У него хранятся все запрещенные
книги, "Думы" Рылеева, все сочинения Герцена... Я на всякий случай имею
приблизительный каталог...
- О боже, эти книги есть у всякого; как ты прост, мой бедный Блюм!
- И многие прокламации, - продолжал Блюм, не слушая замечаний. - Мы кончим тем, что
непременно нападем на след настоящих здешних прокламаций. Этот молодой
Верховенский мне весьма и весьма подозрителен.
- Но ты смешиваешь отца с сыном. Они не в ладах; сын смеется над отцом явно.
- Это одна только маска.
- Блюм, ты поклялся меня замучить! Подумай, он лицо всё-таки здесь заметное. Он был
профессором, он человек известный, он раскричится, и тотчас же пойдут насмешки по
городу, ну и всё манкируем... и подумай, что будет с Юлией Михайловной!
Блюм лез вперед и не слушал.

- Он был лишь доцентом, всего лишь доцентом, и по чину всего только коллежский
асессор при отставке, - ударял он себя рукой в грудь, - знаков отличия не имеет, уволен из
службы по подозрению в замыслах против правительства. Он состоял под тайным
надзором и несомненно еще состоит. И в виду обнаружившихся теперь беспорядков вы
несомненно обязаны долгом. Вы же наоборот, упускаете ваше отличие, потворствуя
настоящему виновнику.
- Юлия Михайловна! Убиррайся, Блюм! - вскричал вдруг фон-Лембке, заслышавший голос
своей супруги в соседней комнате.
Блюм вздрогнул, но не сдался.
- Дозвольте же, дозвольте, - приступал он, еще крепче прижимая обе руки к груди.
- Убиррайся! - проскрежетал Андрей Антонович, - делай, что хочешь... после... О боже
мой!
Поднялась портьера, и появилась Юлия Михайловна. Она величественно остановилась
при виде Блюма, высокомерно и обидчиво окинула его взглядом, как будто одно
присутствие этого человека здесь было ей оскорблением. Блюм молча и почтительно
отдал ей глубокий поклон и, согбенный от почтения, направился к дверям на цыпочках,
расставив несколько врозь свои руки.
Оттого ли, что он и в самом деле понял последнее истерическое восклицание Андрея
Антоновича за прямое дозволение поступить так, как он спрашивал, или покривил душой
в этом случае для прямой пользы своего благодетеля, слишком уверенный, что конец
увенчает дело; но, как увидим ниже, из этого разговора начальника с своим подчиненным
произошла одна самая неожиданная вещь, насмешившая многих, получившая огласку,
возбудившая жестокий гнев Юлии Михайловны, и всем этим сбившая окончательно с
толку Андрея Антоновича, ввергнув его, в самое горячее время, в самую плачевную
нерешительность.
V.
День для Петра Степановича выдался хлопотливый. От фон-Лембке он поскорее побежал
в Богоявленскую улицу, но, проходя по Быковой улице, мимо дома, в котором квартировал
Кармазинов, он вдруг приостановился, усмехнулся и вошел в дом. Ему ответили:
"ожидают-с", что очень заинтересовало его, потому что он вовсе не предупреждал о своем
прибытии.
Но великий писатель действительно его ожидал и даже еще вчера и третьего дня.
Четвертого дня он вручил ему свою рукопись "Merci" (которую хотел прочесть на
литературном утре в день праздника Юлии Михайловны) и сделал это из любезности,
вполне уверенный, что приятно польстит самолюбию человека, дав ему узнать великую
вещь заранее. Петр Степанович давно уже примечал, что этот тщеславный, избалованный
и оскорбительно-недоступный для неизбранных господин, этот "почти государственный
ум", просто-за-просто в нем заискивает и даже с жадностию. Мне кажется, молодой
человек наконец догадался, что тот, если и не считал его коноводом всего тайнореволюционного
в целой России, то по крайней мере одним из самых посвященных в
секреты русской революции и имеющим неоспоримое влияние на молодежь. Настроение
мыслей "умнейшего в России человека" интересовало Петра Степановича, но доселе он,
по некоторым причинам, уклонялся от разъяснений.
Великий писатель квартировал в доме своей сестры, жены камергера и помещицы; оба
они, и муж и жена благоговели пред знаменитым родственником, но в настоящий приезд
его находились оба в Москве, к великому их сожалению, так что принять его имела честь
старушка, очень дальняя и бедная родственница камергера, проживавшая в доме и давно
уже заведывавшая всем домашним хозяйством. Весь дом заходил на цыпочках с приездом
господина Кармазинова. Старушка извещала в Москву чуть не каждый день о том, как он
почивал и что изволил скушать, а однажды отправила телеграмму с известием, что он,
после званого обеда у градского головы, принужден был принять ложку одного лекарства.
В комнату к нему она осмеливалась входить редко, хотя он обращался с нею вежливо,
впрочем сухо, и говорил с нею только по какой-нибудь надобности. Когда вошел Петр
Степанович, он кушал утреннюю свою котлетку с полстаканом красного вина. Петр
Степанович уже и прежде бывал у него и всегда заставал его за этою утреннею котлеткой,
которую тот и съедал в его присутствии, но ни разу его самого не попотчевал. После
котлетки, подавалась еще маленькая чашечка кофе. Лакей, внесший кушанье, был во
фраке, в мягких неслышных сапогах и в перчатках.
- А-а! - приподнялся Кармазинов с дивана, утираясь салфеткой, и с видом чистейшей
радости полез лобызаться - характерная привычка русских людей, если они слишком уж
знамениты. Но Петр Степанович помнил по бывшему уже опыту, что он лобызаться-то
лезет, а сам подставляет щеку, и потому сделал на сей раз то же самое; обе щеки
встретились. Кармазинов, не показывая виду, что заметил это, уселся на диван и с
приятностию указал Петру Степановичу на кресло против себя, в котором тот и
развалился.
- Вы ведь не... Не желаете ли завтракать? - спросил хозяин, на этот раз изменяя привычке,
но с таким, разумеется, видом, которым ясно подсказывался вежливый отрицательный
ответ. Петр Степанович тотчас же пожелал завтракать. Тень обидчивого изумления
омрачила лицо хозяина, но на один только миг; он нервно позвонил слугу, и, несмотря на
всё свое воспитание, брезгливо возвысил голос, приказывая подать другой завтрак.
- Вам чего, котлетку или кофею? - осведомился он еще раз.
- И котлетку и кофею, и вина прикажите еще прибавить, я проголодался, - отвечал Петр
Степанович, с спокойным вниманием рассматривая костюм хозяина. Господин
Кармазинов был в какой-то домашней куцавеечке на вате, в роде как бы жакеточки, с
перламутровыми пуговками, но слишком уж коротенькой, что вовсе и не шло к его
довольно сытенькому брюшку и к плотно округленным частям начала его ног; но вкусы
бывают различны. На коленях его был развернут до полу шерстяной клетчатый плэд, хотя
в комнате было тепло.

- Больны что ли? - заметил Петр Степанович.
- Нет, не болен, но боюсь стать больным в этом климате, - ответил писатель своим
крикливым голосом, впрочем нежно скандируя каждое слово и приятно, по-барски,
шепелявя; - я вас ждал еще вчера.
- Почему же? я ведь не обещал.
- Да, но у вас моя рукопись. Вы... прочли?
- Рукопись? какая?
Кармазинов удивился ужасно.
- Но вы однако принесли ее с собою? - встревожился он вдруг до того, что оставил даже
кушать и смотрел на Петра Степановича с испуганным видом.
- Ах, это про эту "Bonjour", что ли...
- "Merci".
- Ну пусть. Совсем забыл и не читал, некогда. Право не знаю, в карманах нет... должно
быть, у меня на столе. Не беспокойтесь, отыщется.
- Нет, уж я лучше сейчас к вам пошлю. Она может пропасть и, наконец, украсть могут.
- Ну, кому надо! Да чего вы так испугались, ведь у вас, Юлия Михайловна говорила,
заготовляется всегда по нескольку списков, один за границей у нотариуса, другой в
Петербурге, третий в Москве, потом в банк что ли отсылаете.
- Но ведь и Москва сгореть может, а с ней моя рукопись. Нет, я лучше сейчас пошлю.
- Стойте, вот она! - вынул Петр Степанович из заднего кармана пачку почтовых листиков,
- измялась немножко. Вообразите, как взял тогда у вас, так и пролежала всё время в
заднем кармане с носовым платком; забыл.
Кармазинов с жадностию схватил рукопись, бережно осмотрел ее, сосчитал листки и с
уважением положил покамест подле себя, на особый столик, но так, чтоб иметь ее
каждый миг на виду.
- Вы, кажется, не так много читаете? - прошипел он, не вытерпев.
- Нет, не так много.
- А уж по части русской беллетристики - ничего?
- По части русской беллетристики? Позвольте, я что-то читал... "По пути"... или "В путь"...
или "На перепутьи" что ли не помню. Давно читал, лет пять. Некогда.
Последовало некоторое молчание.
- Я, как приехал, уверил их всех, что вы чрезвычайно умный человек, и теперь, кажется,
все здесь от вас без ума.
- Благодарю вас, - спокойно отозвался Петр Степанович.
Принесли завтрак. Петр Степанович с чрезвычайным аппетитом набросился на котлетку,
мигом съел ее, выпил вино и выхлебнул кофе.
"Этот неуч", в раздумьи оглядывал его искоса Кармазинов, доедая последний кусочек и
выпивая последний глоточек, "этот неуч, вероятно, понял сейчас всю колкость моей
фразы... да и рукопись конечно прочитал с жадностию, а только лжет из видов. Но может
быть и то, что не лжет, а совершенно искренно глуп. Гениального человека я люблю
несколько глупым. Уж не гений ли он какой у них в самом деле, чорт его впрочем дери".
Он встал с дивана и начал прохаживаться по комнате из угла в угол, для моциону, что
исполнял каждый раз после завтрака.
- Скоро отсюда? - спросил Петр Степанович с кресел, закурив папироску.
- Я собственно приехал продать имение и завишу теперь от моего управляющего.
- Вы ведь, кажется, приехали потому, что там эпидемии после войны ожидали?
- Н-нет, не совсем потому, - продолжал господин Кармазинов, благодушно скандируя свои
фразы и при каждом обороте из угла в другой угол бодро дрыгая правою ножкой, впрочем
чуть-чуть. - Я действительно, - усмехнулся он не без яду, - намереваюсь прожить как
можно дольше. В русском барстве есть нечто чрезвычайно быстро изнашивающееся, во
всех отношениях. Но я хочу износиться как можно позже и теперь перебираюсь за
границу совсем; там и климат лучше и строение каменное и всё крепче. На мой век
Европы хватит, я думаю. Как вы думаете?
- Я почем знаю.
- Гм. Если там действительно рухнет Вавилон и падение его будет великое (в чем я
совершенно с вами согласен, хотя и думаю, что на мой век его хватит), то у нас в России и
рушиться нечему, сравнительно говоря. Упадут у нас не камни, а всё расплывется в грязь.
Святая Русь менее всего на свете может дать отпору чему-нибудь. Простой народ еще
держится кое-как русским богом; но русский бог, по последним сведениям, в

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.