Купить
 
 
Жанр: Классика

Бесы

страница №6

чит, согласна! Стой, молчи, куда торопишься, я не договорила: по завещанию тебе от
меня пятнадцать тысяч рублей положено. Я их теперь же тебе выдам, после венца. Из них
восемь тысяч ты ему отдашь, то-есть не ему, а мне. У нeгo есть долг в восемь тысяч; я и
уплачу, но надо, чтоб он знал, что твоими деньгами. Семь тысяч останутся у тебя в руках,
отнюдь ему не давай ни рубля никогда. Долгов его не плати никогда. Раз заплатишь -
потом не оберешься. Впрочем я всегда буду тут. Вы будете получать от меня ежегодно по
тысяче двести рублей содержания, а с экстренными тысячу пятьсот, кроме квартиры и
стола, которые тоже от меня будут, точно так, как и теперь он пользуется. Прислугу
только свою заведите. Годовые деньги я тебе буду все разом выдавать, прямо тебе на руки.
Но будь и добра: иногда выдай и ему что-нибудь, и приятелям ходить позволяй, раз в
неделю, а если чаще, то гони. Но я сама буду тут. А коли умру, пенсион ваш не
прекратится до самой его смерти, слышишь до его только смерти, потому что это его
пенсион, а не твой. А тебе, кроме теперешних семи тысяч, которые у тебя останутся в
целости, если не будешь сама глупа, еще восемь тысяч в завещании оставлю. И больше
тебе от меня ничего не будет, надо чтобы ты знала. Ну, согласна что ли? Скажешь ли
наконец что-нибудь?
- Я уже сказала, Варвара Петровна.
- Вспомни, что твоя полная воля, как захочешь, так и будет.
- Только позвольте, Варвара Петровна, разве Степан Трофимыч вам уже говорил чтонибудь?

- Нет, он ничего не говорил и не знает, но... он сейчас заговорит!
Она мигом вскочила и набросила на себя свою черную шаль. Даша опять немного
покраснела и вопросительным взглядом следила за нею. Варвара Петровна вдруг
обернулась к ней с пылающим от гнева лицом:
- Дура ты! - накинулась она на нее, как ястреб, - дура неблагодарная! Что у тебя на уме?
Неужто ты думаешь, что я скомпрометирую тебя хоть чем-нибудь, хоть на столько вот! Да
он сам на коленках будет ползать просить, он должен от счастья умереть, вот так это
будет устроено! Ты ведь знаешь же, что я тебя в обиду не дам! Или ты думаешь, что он
тебя за эти восемь тысяч возьмет, а я бегу теперь тебя продавать? Дура, дура, все вы дуры
неблагодарные! Подай зонтик!
И она полетела пешком, по мокрым кирпичным тротуарам и по деревянным мосткам к
Степану Трофимовичу.
VII.
Это правда, что "Дарью" она не дала бы в обиду; напротив, теперь-то и считала себя ее
благодетельницей. Самое благородное и безупречное негодование загорелось в душе ее,
когда, надевая шаль, она поймала на себе смущенный и недоверчивый взгляд своей
воспитанницы. Она искренно любила ее с самого ее детства, Прасковья Ивановна
справедливо назвала Дарью Павловну ее фавориткой. Давно уже Варвара Петровна
решила раз навсегда, что "Дарьин характер не похож на братнин" (то-есть на характер
брата ее, Ивана Шатова), что юна тиха и кротка, способна к большому
самопожертвованию, отличается преданностию, необыкновенною скромностию, редкою
рассудительностию и главное благодарностию. До сих пор, повидимому, Даша
оправдывала все ее ожидания. "В этой жизни не будет ошибок", - сказала Варвара
Петровна, когда девочке было еще двенадцать лет, и так как она имела свойство
привязываться упрямо и страстно к каждой пленившей ее мечте, к каждому своему
новому предначертанию, к каждой мысли своей, показавшейся ей светлою, то тотчас же и
решила воспитывать Дашу как родную дочь. Она немедленно отложила ей капитал и
пригласила в дом гувернантку, мисс Кригс, которая и прожила у них до
шестнадцатилетнего возраста воспитанницы, но ей вдруг, почему-то, было отказано.
Ходили учителя из гимназии, между ними один настоящий француз, который и обучил
Дашу по-французски. Этому тоже было отказано вдруг, точно прогнали. Одна бедная,
заезжая дама, вдова из благородных, обучала на фортепьяно. Но главным педагогом был
всё-таки Степан Трофимович. По-настоящему, он первый и открыл Дашу: он стал обучать
тихого ребенка еще тогда, когда Варвара Петровна о ней и не думала. Опять повторю:
удивительно как к нему привязывались дети! Лизавета Николаевна Тушина училась у него
с восьми лет до одиннадцати (разумеется, Степан Трофимович учил ее без
вознаграждения и ни за что бы не взял его от Дроздовых). Но он сам влюбился в
прелестного ребенка и рассказывал ей какие-то поэмы об устройстве мира, земли, об
истории человечества. Лекции о первобытных народах и о первобытном человеке были
занимательнее арабских сказок. Лиза, которая млела за этими рассказами, чрезвычайно
смешно передразнивала у себя дома Степана Трофимовича. Тот узнал про это и раз
подглядел ее врасплох. Сконфуженная Лиза бросилась к нему в объятия и заплакала.
Степан Трофимович тоже, от восторга. Но Лиза скоро уехала, и осталась одна Даша.
Когда к Даше стали ходить учителя, то Степан Трофимович оставил с нею свои занятия и
мало-по-малу совсем перестал обращать на нее внимание. Так продолжалось долгое
время. Раз, когда уже ей было семнадцать лет, он был вдруг поражен ее миловидностию.
Это случилось за столом у Варвары Петровны. Он заговорил с молодою девушкой, был
очень доволен ее ответами и кончил предложением прочесть ей серьезный и обширный
курс истории русской литературы. Варвара Петровна похвалила и поблагодарила его за
прекрасную мысль, а Даша была в восторге. Степан Трофимович стал особенно
приготовляться к лекциям, и наконец они наступили. Начали с древнейшего периода;
первая лекция прошла увлекательно; Варвара Петровна присутствовала. Когда Степан
Трофимович кончил и уходя объявил ученице, что в следующий раз приступит к разбору
Слова о полку Игореве, Варвара Петровна вдруг встала и объявила, что лекций больше не
будет. Степан Трофимович покоробился, но смолчал, Даша вспыхнула; тем и кончилась
однако же затея. Произошло это ровно за три года до теперешней неожиданной фантазии
Варвары Петровны.

Бедный Степан Трофимович сидел один и ничего не предчувствовал. В грустном
раздумьи давно уже поглядывал он в окно, не подойдет ли кто из знакомых. Но никто не
хотел подходить. На дворе моросило, становилось холодно; надо было протопить печку;
он вздохнул. Вдруг страшное видение предстало его очам: Варвара Петровна в такую
погоду и в такой неурочный час к нему! И пешком! Он до того был поражен, что забыл
переменить костюм и принял ее как был, в своей всегдашней, розовой ватной фуфайке.
- Ма bonne amie!.. - слабо крикнул он ей навстречу.
- Вы одни, я рада: терпеть не могу ваших друзей! Как вы всегда накурите; господи, что за
воздух! Вы и чай не допили, а на дворе двенадцатый час! Ваше блаженство - беспорядок!
Ваше наслаждение - сор! Что это за разорванные бумажки на полу? Настасья, Настасья!
Что делает ваша Настасья? Отвори, матушка, окна, форточки, двери, всё настежь. А мы в
залу пойдемте; я к вам за делом. Да подмети ты хоть раз в жизни, матушка!
- Сорят-с! - раздражительно-жалобным голоском пропищала Настасья.
- А ты мети, пятнадцать раз в день мети! Дрянная у вас зала (когда вышли в залу).
Затворите крепче двери, она станет подслушивать. Непременно надо обои переменить. Я
ведь вам присылала обойщика с образчиками, что же вы не выбрали? Садитесь и
слушайте. Садитесь же, наконец, прошу вас. Куда же вы? Куда же вы? Куда же вы!
- Я... сейчас, - крикнул из другой комнаты Степан Трофимович, - вот я и опять!
- А, вы переменили костюм! - насмешливо оглядела она его. (Он накинул сюртук сверх
фуфайки.) Этак действительно будет более подходить... к нашей речи. Садитесь же,
наконец, прошу вас.
Она объяснила ему всё сразу, резко и убедительно. Намекнула и о восьми тысячах,
которые были ему до зарезу нужны. Подробно рассказала о приданом. Степан
Трофимович таращил глаза и трепетал. Слышал всё, но ясно не мог сообразить. Хотел
заговорить, но всё обрывался голос. Знал только, что всё так и будет, как она говорит, что
возражать и не соглашаться дело пустое, а он женатый человек безвозвратно.
- Mais, ma bonne amie, в третий раз и в моих летах... и с таким ребенком! - проговорил он
наконец. - Mais c'est une enfant!
- Ребенок, которому двадцать лет, слава богу! Не вертите пожалуста зрачками, прошу вас,
вы не на театре. Вы очень умны и учены, но ничего не понимаете в жизни, за вами
постоянно должна нянька ходить. Я умру, и что с вами будет? А она будет вам хорошею
нянькой; это девушка скромная, твердая, рассудительная; к тому же я сама буду тут, не
сейчас же умру. Она домоседка, она ангел кротости. Эта счастливая мысль мне еще в
Швейцарии приходила. Понимаете ли вы, если я сама вам говорю, что она ангел
кротости! - вдруг яростно вскричала она. - У вас сор, она заведет чистоту, порядок, всё
будет как зеркало... Э, да неужто же вы мечтаете, что я еще кланяться вам должна с таким
сокровищем, исчислять все выгоды, сватать! Да вы должны бы на коленях... О, пустой,
пустой, малодушный человек!
- Но... я уже старик!
- Что значат ваши пятьдесят три года? Пятьдесят лет не конец, а половина жизни. Вы
красивый мужчина, и сами это знаете. Вы знаете тоже, как она вас уважает. Умри я, что с
нею будет? А за вами она спокойна, и я спокойна. У вас значение, имя, любящее сердце;
вы получаете пенсион, который я считаю своею обязанностию. Вы, может быть, спасете
ее, спасете! Во всяком случае честь доставите. Вы сформируете ее к жизни, разовьете ее
сердце, направите мысли. Нынче сколько погибают оттого, что дурно направлены мысли!
К тому времени поспеет ваше сочинение, и вы разом о себе напомните.
- Я именно, - пробормотал он уже польщенный ловкою лестью Варвары Петровны, - я
именно собираюсь теперь присесть за мои Рассказы из испанской истории...
- Ну, вот видите, как раз и сошлось.
- Но... она? Вы ей говорили?
- О ней не беспокойтесь, да и нечего вам любопытствовать. Конечно вы должны ее сами
просить, умолять сделать вам честь, понимаете? Но не беспокойтесь, я сама буду тут. К
тому же вы ее любите...
У Степана Трофимовича закружилась голова; стены пошли кругом. Тут была одна
страшная идея, с которою он никак не мог сладить.
- Excellente amie! - задрожал вдруг его голос, - я... я никогда не мог вообразить, что вы
решитесь выдать меня... за другую... женщину!
- Вы не девица, Степан Трофимович; только девиц выдают, а вы сами женитесь, - ядовито
прошипела Варвара Петровна.
- Oui, j'ai pris un mot pour un autre. Mais... c'est egal, - уставился он на нее с потерянным
видом.
- Вижу, что c'est egal, - презрительно процедила она, - господи! да с ним обморок!
Настасья, Настасья! воды!
Но до воды не дошло. Он очнулся. Варвара Петровна взяла свой зонтик.
- Я вижу, что с вами теперь нечего говорить...
- Oui, oui, je suis incapable.
- Но к завтраму вы отдохнете и обдумаете. Сидите дома.. если что случится, дайте знать,
хотя бы ночью. Писем не пишите, и читать не буду. Завтра же в это время приду сама,
одна, за окончательным ответом, и надеюсь, что он будет удовлетворителен.
Постарайтесь, чтобы никого не было,. и чтобы copy не было, а это на что похоже?
Настасья, Настасья!
Разумеется, назавтра он согласился; да и не мог не согласиться. Тут было одно особое
обстоятельство...
VIII.
Так "называемое у нас имение Степана Трофимовича (душ пятьдесят по старинному
счету, и смежное со Скворешниками) было вовсе не его, а принадлежало первой его
супруге, а стало быть теперь их сыну, Петру Степановичу Верховенскому. Степан
Трофимович только опекунствовал, а потому, когда птенец оперился, действовал по
формальной от него доверенности на управление имением. Сделка для молодого человека
была выгодная: он получал с отца в год до тысячи рублей в виде дохода с имения, тогда
как оно при новых порядках не давало и пятисот (а может быть и того менее). Бог знает
как установились подобные отношения. Впрочем, всю эту тысячу целиком высылала
Варвара Петровна, а Степан Трофимович ни единым рублем в ней не участвовал.

Напротив, весь доход с землицы оставлял у себя в кармане, и кроме того разорил ее в
конец, сдав ее в аренду какому-то промышленнику и, тихонько от Варвары Петровны,
продав на сруб рощу, то-есть главную ее ценность. Эту рощицу он уже давно продавал
урывками. Вся она стоила по крайней мере тысяч восемь, а он взял за нее только пять. Но
он иногда слишком много проигрывал в клубе, а просить у Варвары Петровны боялся. Она
скрежетала зубами, когда, наконец, обо всем узнала. И вдруг теперь сынок извещал, что
приедет сам продать свои владения во что бы ни стало, а отцу поручал неотлагательно
позаботиться о продаже. Ясное дело, что при благородстве и бескорыстии Степана
Трофимовича ему стало совестно пред се cher enfant (которого он в последний раз видел
целых девять лет тому назад, в Петербурге, студентом). Первоначально всё имение могло
стоить тысяч тринадцать или четырнадцать, теперь вряд ли кто бы дал за него и пять. Без
сомнения, Степан Трофимович имел полное право, по смыслу формальной доверенности,
продать лес и, поставив в счет тысячерублевый невозможный ежегодный доход, столько
лет высылавшийся аккуратно, сильно оградить себя при расчете. Но Степан Трофимович
был благороден, со стремлениями высшими. В голове его мелькнула одна удивительно
красивая мысль: когда приедет Петруша, вдруг благородно выложить на стол самый
высший maximum цены, то-есть даже пятнадцать тысяч, без малейшего намека на
высылавшиеся до сих пор суммы, и крепко-крепко, со слезами, прижать к груди се cher
fils, чем и покончить все счеты. Отдаленно и осторожно начал он развертывать эту
картинку пред Варварой Петровной. Он намекал, что это даже придаст какой-то особый,
благородный оттенок их дружеской связи... их "идее". Это выставило бы в таком
бескорыстном и великодушном виде прежних отцов и вообще прежних людей,
сравнительно с новою легкомысленною и социальною молодежью. Много еще он
говорил, но Варвара Петровна все отмалчивалась. Наконец сухо объявила ему, что
согласна купить их землю и даст за нее maximum цены, то-есть тысяч шесть, семь (и за
четыре можно было купить). Об остальных же восьми тысячах, улетевших с рощей, не
сказала ни слова.
Это случилось за месяц до сватовства. Степан Трофимович был поражен и начал
задумываться. Прежде еще могла быть надежда, что сынок пожалуй и совсем не приедет, -
то-есть надежда, судя со стороны, по мнению кого-нибудь постороннего. Степан же
Трофимович, как отец, с негодованием отверг бы самую мысль о подобной надежде. Как
бы там ни было, но до сих пор о Петруше доходили к нам всё такие странные слухи.
Сначала, кончив курс в университете, лет шесть тому назад, он слонялся в Петербурге без
дела. Вдруг получилось у нас известие, что он участвовал в составлении какой-то
подметной прокламации и притянут к делу. Потом, что он очутился вдруг за границей, в
Швейцарии, в Женеве, - бежал, чего доброго.
- Удивительно мне это, - проповедывал нам тогда Степан Трофимович, сильно
сконфузившийся, - Петруша c'est une si pauvre tete! Он добр, благороден, очень
чувствителен, и я так тогда, в Петербурге, порадовался, сравнив его с современною
молодежью, но c'est un pauvre sire tout de meme... И знаете, всё от той же недосиженности,
сентиментальности! Их пленяет не реализм, а чувствительная, идеальная сторона
социализма, так сказать, религиозный оттенок его, поэзия его... с чужого голоса,
разумеется. И однако мне-то, мне каково! У меня здесь столько врагов, там еще более,
припишут влиянию отца... Боже! Петруша двигателем! В какие времена мы живем!
Петруша выслал, впрочем, очень скоро свой точный адрес из Швейцарии, для обычной
ему высылки денег: стало быть, не совсем же был эмигрантом. И вот теперь, пробыв за
границей года четыре, вдруг появляется опять в своем отечестве и извещает о скором
своем прибытии: стало быть, ни в чем не обвинен. Мало того, даже как будто кто-то
принимал в нем участие и покровительствовал ему. Он писал теперь с юга России, где
находился по чьему-то частному, но важному поручению и об чем-то там хлопотал. Всё
это было прекрасно, но однако где же взять остальные семь-восемь тысяч, чтобы
составить приличный maximum цены за имение? А что если подымется крик, и вместо
величественной картины дойдет до процесса? Что-то говорило Степану Трофимовичу, что
чувствительный Петруша не отступится от своих интересов. "Почему это, я заметил",
шепнул мне раз тогда Степан Трофимович, "почему это все эти отчаянные социалисты и
коммунисты в то же время и такие неимоверные скряги, приобретатели, собственники, и
даже так, что чем больше он социалист, чем дальше пошел, тем сильнее и собственник...
почему это? Неужели тоже от сентиментальности?" Я не знаю, есть ли правда в этом
замечании Степана Трофимовича; я знаю только, что Петруша имел некоторые сведения о
продаже рощи и о прочем, а Степан Трофимович знал, что тот имеет эти сведения. Мне
случалось тоже читать и Петрушины письма к отцу; писал он по крайности редко, раз в
год и еще реже. Только в последнее время, уведомляя о близком своем приезде, прислал
два письма, почти одно за другим. Все письма его были коротенькие, сухие, состояли из
одних лишь распоряжений, и так как отец с сыном еще с самого Петербурга были помодному,
на ты, то и письма Петруши решительно имели вид тех старинных предписаний
прежних помещиков из столиц их дворовым людям, поставленным ими в управляющие их
имений. И вдруг теперь эти восемь тысяч, разрешающие дело, вылетают из предложения
Варвары Петровны, и при этом она дает ясно почувствовать, что они ниоткуда более и не
могут вылететь. Разумеется, Степан Трофимович согласился.
Он тотчас же по ее уходе прислал за мной, а от всех других заперся на весь день. Конечно
поплакал, много и хорошо говорил, много и сильно сбивался, сказал случайно каламбур и
остался им доволен, потом была легкая холерина, - одним словом, всё произошло в
порядке. После чего он вытащил портрет своей, уже двадцать лет тому назад
скончавшейся немочки, и жалобно начал взывать: "Простишь ли ты меня?" Вообще он
был как-то сбит с толку. С горя мы немножко и выпили. Впрочем, он скоро и сладко
заснул. На утро мастерски повязал себе галстук, тщательно оделся и часто подходил
смотреться в зеркало. Платок спрыснул духами впрочем, лишь чуть-чуть, и только завидел
Варвару Петровну в окно, поскорей взял другой платок, а надушенный спрятал под
подушку.

- И прекрасно! - похвалила Варвара Петровна, выслушав его согласие. - Во-первых,
благородная решимость, а во-вторых, вы вняли голосу рассудка, которому вы так редко
внимаете в ваших частных делах. Спешить, впрочем, нечего, - прибавила она, разглядывая
узел его белого галстука, - покамест молчите, и я буду молчать. Скоро день вашего
рождения; я буду у вас вместе с нею. Сделайте вечерний чай и пожалуста без вина и без
закусок; впрочем я сама всё устрою. Пригласите ваших друзей, - впрочем мы "вместе
сделаем выбор. Накануне вы с нею переговорите, если надо будет; а на вашем вечере мы
не то что объявим, или там сговор какой-нибудь сделаем, а только так намекнем или
дадим знать, безо всякой торжественности. А там недели через две и свадьба, по
возможности без всякого шума... Даже обоим вам можно бы и уехать на время, тотчас изпод
венца, хоть в Москву например. Я тоже, может быть, с вами поеду... А главное до тех
пор молчите.
Степан Трофимович был удивлен. Он заикнулся было, что невозможно же ему так, что
надо же переговорить с невестой, но Варвара Петровна раздражительно на него
накинулась:
- Это зачем? Во-первых, ничего еще может быть и не будет...
- Как не будет! - пробормотал жених, совсем уже ошеломленный.
- Так. Я еще посмотрю... А впрочем всё так будет, как я сказала, и не беспокойтесь, я сама
ее приготовлю. Вам совсем не за чем. Всё нужное будет сказано и сделано, а вам туда не
за чем. Для чего? Для какой роли? И сами не ходите и писем не пишите. И ни слуху ни
духу, прошу вас. Я тоже буду молчать.
Она решительно не хотела объясняться и ушла видимо расстроенная. Кажется, чрезмерная
готовность Степана Трофимовича поразила ее. Увы, он решительно не понимал своего
положения, и вопрос еще не представился ему с некоторых других точек зрения. Напротив
явился какой-то новый тон, что-то победоносное и легкомысленное. Он куражился:
- Это мне нравится!-восклицал он, останавливаясь предо мной и разводя руками, - вы
слышали? Она хочет довести до того, чтоб я, наконец, не захотел. Ведь я тоже могу
терпение потерять и... не захотеть! "Сидите и нечего вам туда ходить", но почему я,
наконец, непременно должен жениться? Потому только, что у ней явилась смешная
фантазия? Но я человек серьезный, и могу не захотеть подчиняться праздным фантазиям
взбалмошной женщины! У меня есть обязанности к моему сыну и... и к самому себе! Я
жертву приношу- понимает ли она это? Я, может быть, потому согласился, что мне
наскучила жизнь и мне всё равно. Но она может меня раздражить, и тогда мне будет уже
не всё равно; я обижусь и откажусь. Et enfin, le ridicule... Что скажут в клубе? Что скажет...
Липутин? "Может, ничего еще и не будет" - каково! Но ведь это верх! Это уж... это что же
такое? - Je suis un forcat, un Badinguet, un припертый к стене человек!..
И в то же время какое-то капризное самодовольствие, что-то легкомысленно-игривое
проглядывало среди всех этих жалобных восклицаний. Вечером мы опять выпили.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ.


Чужие грехи.
I.
Прошло с неделю, и дело начало несколько раздвигаться.
Замечу вскользь, что в эту несчастную неделю я вынес много тоски, - оставаясь почти
безотлучно подле бедного сосватанного друга моего, в качестве ближайшего его
конфидента. Тяготил его, главное, стыд, хотя мы в эту неделю никого не видали и всё
сидели одни; но он стыдился даже и меня, и до того, что чем более сам открывал мне, тем
более и досадовал на меня за это. По мнительности же подозревал, что всё уже всем
известно, всему городу, и не только в клубе, но даже в своем кружке боялся показаться.
Даже гулять выходил, для необходимого моциону, только в полные сумерки, когда уже
совершенно темнело.
Прошла неделя, а он всё еще не знал, жених он или нет, и никак не мог узнать об этом
наверно, как ни бился. С невестой он еще не видался, даже не знал, невеста ли она ему;
даже не знал, есть ли тут во всем этом хоть что-нибудь серьезное! К себе почему-то
Варвара Петровна решительно не хотела его допустить. На одно из первоначальных писем
его (а он написал их к ней множество) она прямо ответила ему просьбой избавить ее на
время от всяких с ним сношений, потому что она занята, а имея и сама сообщить ему
много очень важного, нарочно ждет для этого более свободной, чем теперь, минуты, и
сама даст ему современем знать, когда к ней можно будет придти. Письма же обещала
присылать обратно нераспечатанными, потому что это "одно только баловство". Эту
записку я сам читал; он же мне и показывал.
И однако все эти грубости и неопределенности, всё это было ничто в сравнении с главною
его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал
духом. Это было нечто такое, чего он уже более всего стыдился, и о чем никак не хотел
заговорить даже со мной; напротив при случае лгал и вилял предо мной, как маленький
мальчик; а между тем сам же посылал за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть
не мог, нуждаясь во мне как в воде или в воздухе.
Такое поведение оскорбляло несколько мое самолюбие. Само собою разумеется, что я
давно уже угадал про себя эту главную тайну его и видел всё насквозь. По глубочайшему
тогдашнему моему убеждению, обнаружение этой тайны, этой главной заботы Степана
Трофимовича, не прибавило бы ему чести, и потому я, как человек еще молодой,
несколько негодовал на грубость чувств его и на некрасивость некоторых его подозрений.
Сгоряча, - и признаюсь, от скуки быть конфидентом, - я, может быть, слишком обвинял
его. По жестокости моей я добивался его собственного признания предо мною во всем,
хотя впрочем и допускал, что признаваться в иных вещах пожалуй и затруднительно. Он
тоже меня насквозь понимал, то-есть ясно видел, что я понимаю его насквозь и даже
злюсь на него, и сам злился на меня за то, что я злюсь на него и понимаю его насквозь.

Пожалуй раздражение мое было мелко и глупо; но взаимное уединение чрезвычайно
иногда вредит истинной дружбе. С известной точки он верно понимал некоторые стороны
своего положения и даже весьма тонко определял его в тех пунктах, в которых таиться не
находил нужным.
- О, такова ли она была тогда! - проговаривался он иногда мне о Варваре Петровне. -
Такова ли она была прежде, когда мы с нею говорили... Знаете ли вы, что тогда она умела
еще говорить? Можете ли вы поверить, что у нее тогда были мысли, свои мысли. Теперь
всё переменилось! Она говорит, что всё это одна только старинная болтовня! Она
презирает прежнее... Теперь она какой-то приказчик, эконом, ожесточенный человек, и
всё сердится...
- За что же ей теперь сердиться, когда вы исполнили ее требование? - возразил я ему.
Он тонко посмотрел на меня.
- Cher ami, если б я не согласился, она бы рассердилась ужасно, ужа-а-сно! но всё-таки
менее чем теперь, когда я согласился.
Этим словечком своим он остался доволен, и мы роспили в тот вечер бутылочку. Но это
было только мгновение; на другой день он был ужаснее и угрюмее чем когда-либо.
Но всего более досадовал я на него за то, что он не решался даже пойти сделать
необходимый визит приехавшим Дроздовым, для возобновления знакомства, чего, как
слышно, они и сами желали, так как спрашивали уже о нем, о чем и он тосковал
каждодневно. О Лизавете Николаевне он говорил с каким-то непонятным для меня
восторгом. Без сомнения, он вспоминал в ней ребенка, которого так когда-то любил; но
кроме того он, неизвестно почему, воображал, что тотчас же найдет подле нее облегчение
всем своим настоящим мукам и даже разрешит свои важнейшие сомнения. В Лизавете
Николаевне он предполагал встретить какое-то необычайное существо. И всё-таки к ней
не шел, хотя и каждый день собирался, Главное было в том, что мне самому ужасно
хотелось тогда быть ей представленным и отрекомендованным, в чем мог я рассчитывать
единственно на одного лишь Степана Трофимовича. Чре

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.