Жанр: Социология и антропология
Теория прогресса
...ленными, или
опасными; даже когда люди просвещенные и
добросовестные могли бы, презирая их,
разбивая их, сделать их равными нулю; и в
этом смысле, вопреки тонкости наблюдений
Монтескье, такой закон предписывал бы
только политическое лицемерие опасное для
свободы.
Ареопаг заботился о промышленности,
требовал отчета о средствах существования
каждого гражданина, следил, чтобы никто из
них не оставался праздным; закон,
извинительный только, если принять во
внимание невежество этих отдаленных времен,
который очень слабо оправдывается
незначительностью, государства и
подражание которому в большой стране, или
в просвещенном веке было бы верхом
глупости.
Мы часто встретимся с этими мнимыми
моральными законами, которые то скрывают
средство, данное сильному, чтобы угнетать
слабого, то облекают некоторых людей
самовластием; то укрепляют и сохраняют
узурпированную власть. Тогда не знали еще,
что закономерный авторитет закона не
распространяется дальше того, что нарушает
право другого, того, что уничтожает
существенные условия общественного
договора, и политическое лицемерие сумело
использовать это невежество. Солона
упрекают в том, что он карал только рабов
за остаток грубых нравов, которые
упрочились в Греции. Но можно ли его
обвинять за то, что он не причислил к
преступлениям того, что было только
позорным пороком? Наказывая только раба,
виновного в развращении детей граждан,
Солон, без сомнениям установил
несправедливый закон, так как нарушал
равенство; но законы неравные, и отсюда
противоречащие естественной справедливости,
являются неизбежным следствием самого
существования рабства.
От Залевка до нас дошло предисловие к его
законам, памятник более ценный для истории
философии, чем для истории политики.
Конституция, которую он установил, была
народной, как вообще все конституции,
авторами которых были пифагорейцы. С
похвалой отзываются о мудрости и мягкости
его законов. Они правили людьми честью,
скорее чем страхом. Однако, он наказывал
прелюбодея лишением зрения. Было бы более
гуманно и более справедливо предупреждать
то, что в этом поступке, может быть,
является настоящим преступлением, давая
более свободы для расторжения браков. Не
совершил ли он, по меньшей мере, нелепой
несправедливости, наказывая только один пол
за проступок, в котором другой неизбежно
участвовал? Рассказывают, что когда его сын
совершил это преступление, Залевк, лишив
себя одного глаза, явился на общественную
площадь; и своей жертвой заслужил извинения
в обходе закона; но не добавляют, что поняв
его жестокость, он потребовал его
отменения.
Утверждают, что его законы приговаривали
к смертной казни того, кто предложил бы
сделать в них изменение, если это изменение
не было принято; такое положение
свидетельствовало бы больше о высокомерии
автора, чем об его уважении к правам людей
и вере в прогресс разума. Но если этот факт
только одна из тех философских сказок,
которыми греки наполнили историю этих
отдаленных времен, он не менее доказывает
то, что тогда было выгодно доводить до
суеверия уважение к древним законам.
Харондас, философ той же школы, дал
законы жителям Фурий; он хотел, чтобы
граждане развивали свой ум, чтобы изучение
философии и наук, склонность к литературе,
распространяя широко знания, стали
хранителями свободы. Он
не допускал к общественным должностям тех,
которые, имея детей от первого брака,
вступали в другой; он полагал, что
общественные добродетели несовместимы с
отсутствием семейных и что нелюбящие своих
детей, вряд ли могли любить свое отечество.
Но он забыл, что право народа определять
своих должностных лиц не может законно быть
ограничено моральными соображениями, и что
только народ может судить тех, которые
заслуживают его доверия. Клеветники
выставлялись публично с позорным венком на
голове, - наказание тем лучше выбранное для
преступления, которое почти всегда трудно
доказать, что оно перестает существовать,
если общественное мнение не утверждает
приговора. Те, которые бежали с поля
битвы, которые оставили армию, выставлялись
три дня в женском платье. Но почему
наносить это оскорбление полу, который
часто давал мужчинам уроки всех родов
храбрости, который, как они, умел презирать
смерть, и лучше их переносить боль? Почему
благоприятствовать этой ложной идее
другого превосходства мужчин, кроме
превосходства силы, идее разрушающей
естественные чувства, и гибельной для
семейных добродетелей?
Говорят, что Харондас, под страхом
смертной казни, запрещал являться в
народное собрание вооруженным. Возвращаясь
из военной экспедиции он узнает, что на
общественной площади, где собрался народ,
происходят шумные беспорядки, он, не снимая
оружия, спешит усмирить их. Его упрекают в
нарушении своих собственных законов: "Нет",
ответил он,"я их исполняю на себе самом",
и пронзил себя мечом.
Если сопоставить этот факт, или эту
апологию с тем, что рассказывают о Залевке
и о смерти Дракона, задушенного, говорят,
под тяжестью шапок и платья, которые народ,
следуя странному обычаю, набросал на него,
чтобы выразить ему свое уважение, то
увидим, что почетное изгнание, такое, как
Ликург и Солон на себя добровольно
наложили, было единственным убежищем для
человека, которого опасный авторитет,
связанный со званием законодателя, слишком
выставлял зависти честолюбцев, восхищению,
но и тревожному вниманию друзей свободы.
Греки были тогда в счастливом положении
народа, который,
бросаясь вон из мрака первых веков,
благоговейно смотрит на зарождающийся свет
и считает благодетелем того, кто зажигает в
его глазах некоторые слабые лучи. Они
находились между наивным и откровенным
невежеством дикаря, который не старается
научиться видеть, потому что он не
понимает полезности этого чувства и тем
лицемерием гордости, которое боится, чтобы
слишком сильный свет не осветил его
ничтожества; или его планов, которое не
хочет, чтобы люди приобретали знания, ибо
они тогда научились бы оценивать его по
достоинству и которое советует им
оставаться в невежестве, дабы по прежнему
их обманывать и руководить ими. Это чувство
существовало еще только в Спарте: в
остальной Греции философ, который вносил
новые истины, или даже новые воззрения, был
уверен встретить уважение, почти не
возбуждая зависти; не потому, чтобы эта
позорная страсть была чужда сердцу греков:
Гезиод нарисовал ее с выразительной
простотой. "Поэт"; говорит он, "завидует
поэту и музыкант музыканту". Но человек
сильнее чувствовал потребность обладать
знаниями, чем унижение получать их, и эта
потребность не позволяла ему предаваться
смутной ненависти ко всему, что
возвышается, обуздывала неистовое
стремление изгонять, унижать, уничтожать
все, что находится выше его уровня, чтобы
скрыться в своей собственной отсталости. Но
когда эта потребность менее повелительно
дает себя чувствовать, когда самонадеянная
посредственность может лелеять надежду
находить простаков, именно тогда это низкое
чувство, которым проникаются все мелкие и
жестокие души, может быть рассматриваемо,
как один из наиболее опасных бичей для
прогресс разума.
Первые греческие философы искали знаний в
Египте, Халдее, доходили до Индии; ибо
секретная доктрина жрецов этих стран
рассматривалась, как заключающая в себе всю
человеческую мудрость. Истины элементарной
геометрии, астрономические понятия и
некоторые идеи космогонии представляли
собой все то, что они оттуда вывезли. И те
самые вопросы, которые, не взирая на помощь
наших методов исчисления и их применений,
не смотря на наши успехи, как в познании
явлений или их законов, так и в искусстве
производить опыты, мы не осмелились бы
теперь затрагивать, были первыми опытами
нарождающейся философии. Она исчерпала свои
силы в исканиях общего принципа, который
управляет мировым порядком и сохраняет его,
не зная ни законов явлений, ни одного из
законов механики.
Фалес, Анаксимен, Гераклит приписывали
все материальному принципу, но деятельному
по своей природе; который, сочетаясь с
инертной материей, образовал различные
тела, был первопричиной всех движений, всех
явлений природы. Фалес находил этот принцип
в воде, Анаксимен - в воздухе, Гераклит - в
огне; но правдоподобно, что они понимали
эти вещества не такими, какими они нам
представляются, а рассматривали только
элементарный принцип, господствовавший в их
составлении и для которого они были только
средством действия.
Анаксагор полагал, что каждое вещество
составлено из подобных элементов,
приводимых в движение силой, которая
стремится их сближать и соединять.
Демокрит предположил бесконечное число
элементов одной и той же природы, но
различающихся по своей фигуре, величине и
положению, по количеству и направлению
движения, которое они получили при своем
зарождении, в первый момент существования
вселенной. Эти неделимые элементы носили
название атомов, которое указывает на это
качество. Надо предположить еще, что к
силе, которая стремится соединить подобные
элементы одного и того же вещества,
Анаксагор добавил другую, стремящуюся
соединить между собой элементы различных
веществ, иначе эта система могла объяснить
только образование однородных тел, отнюдь
не изменения их сочетаний.
Демокрит, которому законы движения не
были известные предположил, что атом,
движение которого было остановлено встречей
с другим, возобновлял таковое, когда новое
сочетание избавляло его от этого
препятствия; или, что вечное течение всегда
новых атомов, поддерживало это движение.
Пифагор приписал образование и порядок
вселенной сочетаниям чисел, т. е.
математическим законам, которые могут быть
строго вычислены; ибо тогда невозможно было
иначе выразить эту последнюю идею.
Среди этих философских химер некоторые
счастливые идеи показывают, что гений
делает кое-какие усилия, чтобы выйти из
хаоса, в котором науки были погружены, и
угадывает то, чего он не мог еще открыть.
В геометриях Анаксагора мы находим первую
идею этих элементарных сочетаний, основных
принципов всех тел; этих притяжений между
элементами, которые, следуя законам еще
неизвестным, либо определяют природу этих
сочетаний, либо сообщают правильные и
постоянные формы телам, которые соединение
этих элементов должно произвести. В атомах
Демокрита мы узнаем ту атомическую физику,
которую Декарт так прославил; которая в
последнее столетие увлекла все умы; которая
тогда даже была еще преждевременной и к
которой наши исследования беспрестанно нас
приводят, ибо она является последней целью,
которой мы могли бы еще достигнуть в
познании природы.
Наконец, принцип Пифагора представляет
нам первые черты той более истинной
философии, которая опирается только на опыт
и вычисление, которая хочет узнать законы,
согласно которым причина оказывает свое
действие, прежде чем стремиться проникать в
ее сущность и которая, не желая дополнять
воображением то, чего она не может еще
узнать, умеет остановиться там, куда
орудия, которыми она пользуется не могут
еще достигать.
Эта философия не исключает атомической
физики, она учит различать, когда полезно
или опасно ее употреблять; она направляет
целесообразно ее применение, она заставляет
воображение остановиться в момент, когда
вычисление лишается возможности успевать
за его слишком быстрым движением. До эта
идея Пифагора слишком опередила его век,
чтобы быть даже понятой; этот общий взгляд
смешивали с его исследованиями о свойствах
чисел и его остроумными применениями
последних к музыке. Предполагали, что он
приписывал этим свойствам, этим числовым
сочетаниям реальную силу; и величайшая и
наиболее истинная идея, до которой
человеческий разум мог еще возвыситься,
стала источником наиболее вздорных
мечтаний, наиболее позорного шарлатанства.
По-видимому ни Фалес, ни Пифагор не
основали системы о сущности первопричины.
По крайнее мере, ученики каждого из них
разделились на два лагеря: одни, как
Анасагор, Залевк, Тимей предполагали
мировую душу, единый разум, который был для
вселенной тем, чем наш является для
человеческого тела. Другие, как Анаксимен,
Луканеп, Окелл, же видели ничего сверх
общей системы существ, которую они
рассматривали, как целое, единое
бесконечное, вечное, последовательными, или
одновременными видоизменениями которого
являются все феномены.
Именно в области этих самых гипотез
всегда неясных, варьированных на тысячи
ладов по форме их выражений, но всегда те
же по глубине идей, блуждает еще часть
человеческого рода, которая любит
заниматься этими неразрешимыми вопросами.
От философов этой эпохи до нас дошли
тальки два произведения, одно,
принадлежащее Океллу из Лукании другое
Тимею из Локр. Мы замечаем в этих
сочинениях ту философию слов, которая
прочно держалась в течение двадцати двух
веков, вплоть до времени Декарта,
переходила от греков к римлянам, от
христиан к арабам, от арабов к западным
народам и с которой вам неоднократно
придется встречаться в этом труде.
Книга Окелла Луканца почти ограничивается
одним рассуждением. Ничто не существует
кроме целого ибо если бы существовало нечто
в него не входящее, целое не было бы более
целым, то, что другими словами сводится к
следующему определению: я называю Паном,
все то, что существует.
Эти философы, рассуждая таким образом о
созданных ими идеях, могли дойти только до
опрометчивых и бесполезных сочетаний, или
до заблуждений, когда им приходилось
придавать некоторую реальность этим идеям,
либо предполагая существование предметов,
соответствующих этим продуктам их
воображения, либо выражая одним и тем же
словом и эти произвольные идеи, и другие
идеи, применимые к предметам или фактам
природы.
Мы видим, как в эту самую эпоху
зарождается искусство рассуждать, т. е.
искусство подчинять форме и правильному
ходу операции, посредством которых наш
ум находит, или постигает доказательства
истины, и способы, помогающие ему уловить,
или узнать вид тождества двух сочетаний
различных идей.
Но этими первыми успехами стали
злоупотреблять. Тонкость анализа, которую
они предполагают, выродилась скоро в
бесполезную хитрость. Занимались
ребяческими исследованиями об орудии,
созданном искусством, вместо того, чтобы
его применять к полезным изысканиям.
Гордились уменьем ловко пользоваться им, не
думая о том, служит ли оно истине, или
заблуждению, преследуется ли важная, или
ничтожная цель; и между тем, как небольшое
число мудрецов втайне размышляли в
святилище философии, шумная толпа софистов
уже заражала все портики.
Геометрия и астрономия начали тогда
преуспевать в Греции. Фалес первый
доказал, что стороны подобных треугольников
пропорциональны между собой.
Анаксимандр знал, что земля шарообразна;
он показал, что различия видимого суточного
движения солнца в разные времена года,
обусловлены наклонением плоскости экватора
к плоскости орбиты, которую оно как бы
обегает в годичный период. Он учил, что
лунный свет есть отраженный этой планетой
солнечный свет; он показал, что эта
гипотеза объясняет фазы луны с точностью,
доказывающей ее реальность. Наконец, он же
построил гномон; ему также приписывают
первые географические карты, и средство
сделать более понятным видимое движение
небесных тел, состоящее из соединения
твердых кругов, представляющих пересечение
плоскостей, в которых эти движения
совершаются, с небесным сводом, где все
светил кажутся нашему глазу
прикрепленными. Этот инструмент
употребляется еще теперь для этих
объяснений и известен под названием
армиллярной сферы. Его ученик Анаксимен,
говорят, построил первый солнечные часы,
которые доставили ему известность даже у
лакедемонян. Анаксимандр и Анаксагор
разделяют честь открытия, удивившего
греков, что солнце представляет собой
раскаленную массу, величина которой
бесконечно превосходит то, о чем наши
чувства дают нам представление. Если
правда, что первый
сравнил эту величину с величиной земли, и
последний ( живший почти на сто лет позже )
только с величиной Пелопонеса, то ясно, что
ни один, ни другой не имели понятия о
методах, помощью которых можно определить
этот элемент и что они не знали, либо
средства узнать расстояние от земли до
солнца, либо закона, согласно которому
видимые диаметры предметов уменьшаются по
мере того, как их отдаленность
увеличивается. Но мы не должны этому
удивляться; ибо расстояние солнца может
быть определено с точностью только путем
сравнения наблюдений, сделанных на
чрезвычайно удаленных друг от друга точках
земли, и убывания видимой величины
предметов, если полагаться только на
простое свидетельство зрения, не следуют
правильному закону в расстояниях, где наш
орган обыкновенно упражняется (1).
Пифагор первый объяснил все движение
небесных тел, предположив солнце
неподвижным в центре нашей системы, таким
образом, земля приводится в двоякое
движение, одно суточное, вокруг
чувствительно определяемой оси; другое
годичное, в орбите, имеющей центром
солнце, вокруг которого равным образом
движутся остальные планеты, между тем как
луна, увлекаемая землей в общее движение,
обегает вокруг нее другую орбиту.
Но эта столь простая система слишком
противоречила непосредственному
свидетельству чувств. Напрасно наблюдение
доказывало на земле теорию кажущегося
движения; напрасна показывали, и берега,
точно убегающие при обратном движении,
человека, неподвижного на судне, проходящем
мимо
(1) Человек видимый на расстоянии десяти
футов не кажется нам, конечно, вдвое больше
человека такого же роста, находящегося от
нас на расстоянии двадцати футов. Суждение,
которое мы себе составляем о величине
предмета на основании опыта, смешивается с
непосредственным действием ощущения, и
смешивается тем более, чем расстояние
позволяет нам лучше различать природу
предмета, узнать его отдаленность, не
прибегая к умозаключением. Ибо суждения, о
которых мы не имеем ясного сознания, суть
единственные, которые смешиваются с нашими
ощущениями; зрительные же суждения
становятся сознательными лишь после
нескольких лет жизни. Я ясно помню, что
видел в чрезвычайно уменьшенном виде
больших животных на расстоянии, где я
увидел бы их теперь такого же роста, как
на наиболее близком расстоянии.
них, и самые светила, увлекаемые в это
быстрое течение. Тщетно указывали на то
обстоятельство, что, в силу невольного
суждения, мы приписываем луне движение
облака, через которое ее лучи попадают в
наш глаз; тщетно видели, что все предметы
остаются на своем месте, и матрос совершает
все свои движения на корабле, плывущем в
тихую погоду, как если бы этот корабль был
неподвижным; и тщетно доказывали на
основании всего этого, что подвижность
земли не должна была более влиять ни на
относительное положение земных предметов,
ни на движения животных, населяющих ее.
Жертва суждения наших чувств была слишком
полной, доказательства, которые должны были
заставить нас принести ее, были еще слишком
слабы, чтобы эта система могла даже
подчинить философов. Гордость человека, или
даже народа, была оскорблена необходимостью
признать маловажность, или незначительность
земного шара в сравнении с общей мировой
системой, и жрецы, казалось, боялись, что
их боги исчезнуть в бесконечности этого
нового мира.
В различные эпохи эта система
возрождалась и исчезала; и наконец была
забыта, когда астрономия отделилась от
общей философии. Астрономы не нуждались в
ней для вычисления явлений. Даже допуская
ее, они вынуждены были бы еще отнести к
земле, как неподвижной, все кажущиеся
движения светил. Момент, когда принятие
этой системы стало бы необходимым для
прогресса наук, был еще далек. Они
отказались от идей, которые сделали бы их
науку менее популярной и подвергли бы ее
преследованиям жрецов.
Пифагор нашел эту столь известную
теорему, что в прямоугольном треугольнике
квадрат стороны, лежащей против прямого
угла, равен сумме квадратов двух других
сторон. Говорят, что это открытие привело
самого изобретателя в восторг, вполне
понятный, если принять во внимание его
важность. Оно открыло новое поле геометрии,
ибо оно представило отношения квадратов
линий, между тем, как до тех пор
рассматривались отношения только между
самими линиями.
Сверх того, исследуя следствия этой
теоремы, Пифагор заметил, что, предположив
между двумя сторонами треугольника
отношение, выраженное в целых числах,
отношением третьей к первым двум часто не
могло быть представлено этим выражением.
Это замечание должно было его привести к
идее иррациональных отношений, которые,
будучи действительными и известными, не
могут, однако, быть выражены в целых
числах. Таков смысл, в котором он говорил,
что эта теорема должна была служить для
совершенствования арифметики; слово, под
которым тогда понимали науку о числах
вообще. Наконец, из этой теоремы он вывел
применение геометрии к арифметике, весьма
ценное в глазах философа, гений которого
предвидел, что все в природе подчинено
вычисленным законам.
Эта теорема была известна китайцам и
индейцам, но она является границей, где их
математический гений остановился, между
тем как она открыла широкий горизонт гению
греков. Пифагору же принадлежит идея
применения арифметики к музыке, т. е.
выражать числами расстояния тонов и
сравнивать их музыкальные отношения с
отношениями длины струн или труб. Он
является первым человеком, в котором
история наук нам показывает несомненные
черты гения.
Ни один из философов, о которых мы сейчас
говорили, не принадлежит собственно
Греции. Все они были родом из азиатских
колоний, и Пифагор, родившийся на острове
Самосе, предпочитал жить в итальянских
колониях. Объясняется это тем, что старые
города Греции, занятые своими
политическими распрями и имеющие меньше
сношений с иностранцами, более цепко
держались за традиционные идеи, между тем
как менее активное любопытство имело
одновременно и меньше случаев быть
пробужденным и меньше средств удовлетворять
себя.
Если геометрия и астрономия как бы
пользовались в эту эпоху общим
предпочтением, то другие науки отнюдь не
абсолютно пренебрегались. Практическое
изобретение блока и винта могли
предшествовать Архиту. Миф об
автоматической птице, которая держится в
воздухе, не более, как
вздорная сказка; но эти предания
доказывают, что механика разрабатывалась
учениками Пифагора.
Говорят, что один из них, Алкмеон,
впервые стал исследовать организацию живых
существ путем вскрытия четвероногих и птиц,
ибо суеверие воспрещало тогда анатомировать
человеческие трупы. Ему приписывают первое
сочинение о явлениях природы.
Рассказывают, что Гиппократ, посланный
глупыми абдеритами лечить Демокрита,
которого они считали сумасшедшим (ибо он
изучал природу, вместо того, чтобы работать
для увеличения своего богатства), нашел его
занятым исследованиями сравнительной
анатомии.
Знания, которые философы распространяли
тогда в Греции, были ли они продуктом их
гения, или они передали своему отечеству
только те сведения, которые они
позаимствовали у Востока? Греческих
историков обвиняют в том, что они хотели
льстить своей нации, приписывая ей то, что
с незапамятных времен было известно народам
более древней цивилизации: по крайней
мере, эта национальная гордость не
предохранила этих самых историков от
суеверного уважения к древней мудрости,
сокровищницу которой, якобы, сохраняли
жрецы этих народов, и это преувеличение в
обратном смысле должно было уравновесить в
их сообщениях впечатления, производимые их
пристрастием.
Я говорил в другом месте почему, по
дошедшим до нас памятникам, кажется
справедливым убавить эту национальную
гордость; но чтобы побудить греческих
философов к этим далеким и тяжелым
путешествиям, вовсе не было необходимо,
чтобы они разделяли, в глубоком знании
восточных народов, народные предрассудки,
чтобы они были соблазнены чудесным
...Закладка в соц.сетях