Купить
 
 
Жанр: Научная фантастика

Досспехи бога

страница №13

ше попадалось развалин - налетчиков было немного,
и они, испепелив подножие холма, не решились углубляться в узенькие переулки Калумы Верхней. Из краснокаменных,
наполовину утопленных в землю домиков навстречу нам выходили старики в черных широких
шароварах, зауженных на щиколотке, в черных куртках, перепоясанных толстыми жгутами; головы старцев
были укутаны белыми повязками. Почти все они опирались на высокие посохи и почти все были согбенны. Они
выходили, нетвердо держась на слабых ногах, шаркая по гравию туфлями с острыми, лихо загнутыми вверх
носками и без задников, они останавливались на обочине дорожки, безмолвно рассматривая нас, и выцветшие
от возраста глаза их были бесстрастны.
Молчальники.
Тайво рассказывал о них. Они будут молиться за Оллу, когда Преосвященный даст знак, и старые боги
Брдоквы не смогут не отозваться на их мольбу.
Уж скорей бы он дал этот знак!
...Странное творится со мной с той самой ночи в "Тихом приюте". Меня трясет от нетерпения, как гончую,
взявшую след. Хотя какой, к лешему, след - я до сих пор даже приблизительно не знаю, с какой стороны
подступиться к исполнению. А дни уходят один за другим. Нельзя не пристроить Оллу, нельзя не выполнить
задание...
Невроз у меня, однако. Реактивный. Скорее всего на фоне незавершенного курса профилактики и постоянного
недосыпания. Главврач был прав. И ведь всего две недели с небольшим длится эта гонка. Если так
дальше пойдет, та рухлядь, что от меня останется, вряд ли сумеет управиться с другой рухлядью, именуемой в
документации объектом "Айвенго".
Поразительно, но только сейчас я отдаю себе полный, трезвый отчет в своем состоянии. Стою у входа в
пещеру, куда несколько минут назад внесли Оллу, пялюсь на причудливый орнамент и жду.
Опять жду.
Ждать и догонять - ну и работенка мне досталась...
- Тебя зовут, человек, - жрец в желтой тоге легонько касается моего плеча; кажется, он изрядно удивлен.
- Иди.
И я вхожу.
Вернее, пробираюсь, согнувшись в три погибели - лаз слишком низок, войти не наклоняясь по силам
разве что карлику; маленькая хитрость, известная и у нас, на Земле: любой посетитель, даже не желая того,
склонит голову.
Пещера пуста.
Против входа, спиной к темной нише и лицом ко мне, сидит на возвышении, закрыв глаза, выпрямив
плечи, скрестив ноги и положив тонкие руки на острые колени, голый бронзовый идол. Перед возвышением на
носилках - все так же неподвижно, полузакрыв глаза, - лежит Олла. В пещере довольно светло, хотя ни окон,
ни светильников нет; скорее всего за спиной истукана спрятан гнилушечник, причем не простой: он источает
яркий, трепещущий, какой-то живой свет.
Кажется, мне снова предлагают подождать.
Ждать не придется.
Глубокая, четко вербализованная звуковая телепатема; приятно низковатый голос звучит внутри головы,
в височных ее частях. На всю Землю мастеров телепатической вербализации, хоть звуковой, хоть визуальной,
- наперечет, и все они - уникумы, продукты целенаправленной селекции, невероятного стечения обстоятельств,
достижений генной инженерии и воздействия бог весть еще какого количества самых разнообразных
факторов. Но даже лучшие из них не способны на подобное...
Сосредоточься, Идущий По Следу, у нас мало времени...
Свечение делается ярче, теплее, его переливы обретают четкий ритм.
Пытаюсь собраться. В конце концов, мы тоже не только пальцем деланы, кое-каким азам обучались;
главное - поймать волну собеседника, нащупать его самого, показать, что со мной надо говорить на равных...
Я очень стараюсь.
Но ничего не выходит.
Чужая воля обволакивает меня мягким непробиваемым коконом.
Унизительно ощущать себя букашкой под микроскопом. Но букашке легче - она по крайней мере не
осознает своего ничтожества.
Все ничтожны перед лицом Вечности, но каждый вправе возвыситься и быть замеченным Ею, заплатив
положенную цену. Прозрев, я лишил себя глаз, чтобы не мешали видеть. Обретя слух, я залил уши смолой,
чтобы не мешали слышать. Удостоившись дара говорить, я отсек ставший ненужным язык.
Мне вдруг делается легче. Перестала ныть спина, и пружина, которой я был все эти дни, ослабла. Зато
где-то вдалеке опять загудел проклятый колокол...
Бом-м-м...
Меня взламывают без спросу и жалости, как я - несчастного братка в трактире...
Тебе больно? Прости. Так надо.
Розово-золотое марево касается воскового личика Оллы.
Душа ребенка бродит во тьме. Молчальники Калу-мы в силах вернуть ее к свету, но это тяжкий и долгий
труд, а глупцы, отрицающие множественность единства, скоро придут опять. Пусть Арбих дан-Лал-ла
поможет ребенку выйти из мрака...
Колокол замирает.
А потом...
Нет, я не знаю, как назвать то, что было потом.
Исчезло все; кокон обернулся мягким, слабо мерцающим туманом, растворившим меня без остатка.
Я оставался собою, но одновременно стал и частью всего окружающего, мельчайшей, но неотъемлемой
частицей здешнего мира.
Я был молекулой Вечного, который (как, оказывается, просто!) суть бесконечное единство множеств -
и ничего более.
Я был песчинкой обреченной Калумы, но мне не было страшно, потому что смерть (разве непонятно?) -
всего лишь преддверие новой жизни.
Я - был.

И Шеломбо - жрец ли, достигший последнего предела святости и перешагнувший этот предел, или божество,
воплощенное в ревностном служителе своем, - говорил со мной, спрашивал и сам отвечал на мои вопросы;
он понимал, что я - чужой в его мире, но не отвергал меня, чужака; он ощущал, что я принес в его мир
беду, но не осуждал, а жалел, как не осуждал, а жалел глупцов, обрекших Калуму огню и мечу; он знал, что я,
пусть и помимо собственной воли, опасен для его мира, но не желал - хотя и мог! - останавливать меня, а
только просил, и снова, и вновь, и опять заклинал: не навреди!
Тысячи, сотни тысяч, миллионы разноцветных нитей пронизывали пелену тумана, сплетаясь в видения
- яркие, живые.
Вот - алтарь; губастый кряжистый молодец, одетый богато, но вызывающе вульгарно, браво выкатив
грудь, бережно поддерживает под руку щупленькую девушку в подвенечном платье; лицо невесты скрыто тончайшим
покрывалом; легкий ветерок, налетев, откидывает вуаль - и я вижу: это Олла; она совсем не повзрослела,
и в глазах ее все та же пустота, но щеки румяны, а на губах играет загадочная улыбка...
Вот - бескрайняя равнина, пропитанная кровью и потом; трава истоптана ногами дерущихся людей;
битва длится уже много часов, воины рвут и режут 'друг друга в бессмысленном азарте убийства; на холме развевается
огромный, алый с золотом стяг, а к холму неторопливой рысью движется конница; впереди, под голубым
вымпелом, всадник в пластинчатой броне, без шлема; он оборачивается - и я вижу: это тот самый, губастый
и кряжистый, только сейчас на лице его не сытая радость, а отчаянная решимость и с трудом скрываемый
страх...
Вот - узкая улочка, зеленый садик, квадратная темная дверь, украшенная массивным медным трезубцем;
крыльцо в три ступеньки, тесный коридор, еще одна дверь, тоже с трезубцем; крохотный кабинетик -
почти келья, тяжелый стол, заваленный свитками и книгами в кожаных переплетах; посреди комнатки стоит,
переминаясь с ноги на ногу, некто большой, кряжистый; он глядит исподлобья на сидящего за столом, а тот
пишет себе и пишет, не обращая внимания ни на что; но вот наконец откладывает перо, надтреснуто кашляет,
поднимает голову - и я вижу...
Нет.
Я не вижу.
Россыпь молний рассекает туман, рвет его - рвет меня! - на куски, на клочья, на части, и я опять становлюсь
самим собой, только собой; это невероятно больно, но еще больнее - чувствовать, что все увиденное
рассыпается, исчезает, уходит прочь; я не хочу забывать... не хочу... не хочу...
Но я теперь - всего лишь я, не больше того.
Обрывки цветного тумана плывут вокруг, мешают видеть; протираю глаза, и радужные круги постепенно
выцветают.
В голове полнейшая, гулкая тишина.
Из черной ниши в глубине пещеры тянет волглой сыростью.
Напротив меня - плохо различимый во мгле - голый бронзовый идол, холодный, безжизненный и равнодушный.

Я выхожу.
Вокруг меня - небо.
Светло-серое, чуть-чуть подкрашенное розовым.
Сколько же я пробыл в пещере - неужели весь вечер и всю ночь?
Жрец и его свита - на тех же местах, в тех же позах, что и вчера; можно биться об заклад, что они никуда
и не уходили.
Всколыхнув складки желтой тоги, чуть приподнимается тонкая рука; подчиняясь знаку, один из клейменых
протискивается в лаз и, несколько мгновений спустя, выводит из пещеры Оллу. Девочка идет словно бы в
полусне, глаза ее по-прежнему закрыты, но на ногах она держится твердо.
- Твоя лошадь отдохнула и накормлена, - бесстрастно говорит жрец. - Поторопись; тебе надлежит
покинуть Калуму до восхода.
- Послушай, достойнейший...
Я не собираюсь возражать. Я просто хочу напомнить, что я хотя и не лошадь, но все же не меньше счастливчика
Буллу нуждаюсь в отдыхе и еде. Но жрец прерывает меня; кажется, он тоже мастак читать мысли, хотя
до Шеломбо ему далеко...
- Провизия в повозке. Отдыха не будет. Ты покидаешь Калуму сейчас же. Такова воля Преосвященного.

Желтые складки идут волнами; длинный палец с ухоженным желтым ногтем указывает туда, где розовое,
понемногу сгущаясь, становится алым.
- Развилка у седьмого знака-камня. Свернешь налево, а потом держи прямо, никуда не сворачивая. Еще
до полудня вы будете на тракте, и да хранит вас Вечность.
...Он ошибся в одном: не до полудня, а спустя битых два часа после того, как солнце вошло в зенит, услышал
я негромкий, ровный гул, похожий на шум морского прилива, а потом Буллу обогнул заросший кустарником
взгорбок, и тропа растворилась в потоке телег и людей, бесконечной лентой двигавшихся по тракту. Повозки
шли медленно, почти впритык - тяжелые фуры, запряженные круторогими волами, щегольские двуколки,
похожие на древние земные ландо, дряхлые шарабаны с выцветшими гербами на дверцах, сколоченные на
скорую руку волокуши. Вереницей брели караваны мулов, лошадей и осликов, навьюченных грудами рухляди,
рядом шли усталые люди, нагруженные не легче животных - узлами с тряпьем и всякой домашней утварью,
полосатыми матрасами, кипами одеял, подушками. Узлы были всюду - на повозках, на крышах карет, на тележках,
на спинах мулов, осликов, лошадей. На узлах, держась за веревки, сидели старики и старухи, грязные,
покрытые пылью, застывшие, безучастные ко всему. К ним жались перепуганные дети, захватившие с собой
самое дорогое - старую куклу, клетку с синей птичкой, лопоухого толстого щенка, отчаянно мяукающее нечто,
похожее на гривастую кошку. Старик благородного вида в помятом бархатном берете набекрень сидел,
обняв горшок с полутораметровым кактусом, чуть поодаль седой мул с трудом волочил такую же седую старуху,
прижавшую к груди огромный медный котел, и надраенные до блеска бока посудины отражали лучи утреннего
солнца. Подростки вели под уздцы мелкую живность, впрягшись в лямки, вместе со взрослыми тащили
волокуши, помогая изнуренным животным.
А по обочинам шли те, у кого не было ни повозки, ни ослика, ни денег, чтобы уплатить за право уложить
хоть что-то на чужую телегу, шли целые семьи - по пятнадцать-двадцать человек, старики и старухи, отцы и
матери семейств, молодые парни, девушки, подростки. Одни тащили на себе необъятные вьюки, другие несли
на плечах хнычущих малышей.

Медленно, обгоняемая всеми, рядом с нами прошла семья с коровой. Пожилую буренку вел на веревке,
привязанной к рогам, селянин лет шестидесяти; старуха, семеня рядом, на чем-то громко настаивала, а он, упрямо
не соглашаясь, мотал кудлатой головой. Корова выступала медленно, торжественно, и вся семья - человек
пятнадцать обоего пола и всех возрастов - приноравливалась к ее шагам. Чумазые малыши на плечах
старших братьев и сестер пугливо озирались по сторонам.
Тучи пыли, пропитанные нескончаемым криком, клубились над трактом...
- Люди, люди! Смотрите! - раздался истерический женский визг, перекрывший всеобщий гомон.
В безоблачном, ослепительно ярком небе зависла, слегка извиваясь, тоненькая, быстро наливающаяся
чернью вуаль. Она разворачивалась, затягивая небосвод, и спустя несколько минут солнце при-гасло, превратилось
в тусклый, мертво-белесый круг, и ветер обжег ноздри мельчайшими крупинками гари.
- Калума? - негромко, словно не в силах поверить, спросил кто-то.
И вдруг сквозь серую пелену прорвались тяжелые, смоляно-черные тучи, медленно расползающиеся по
горизонту.
Движение замерло. Поток беженцев словно споткнулся, наткнувшись на непреодолимую преграду; люди,
оцепенев, всматривались вдаль. Потом все загудело, закричало, заревело в едином хоре ужаса и отчаяния.
Бросая узлы, спрыгивая с повозок, люди падали на колени, воздевали руки к небесам. Бились в постромках лошади,
надрывно ревели волы, обезумев, рвались куда-то ослики...
Встрепенулся и Буллу.
Взвизгнул, дернулся, пытаясь встать на дыбы.
До отказа натянув вожжи, я левой рукой набросил на гривастую голову плащ, и лошадка успокоилась.
А толпа бесновалась еще долго.
Не час и не два пришлось ждать нам, пока люди, отрыдав, стали понемногу приходить в себя, пока
вспомнили, что нужно жить дальше и нужно идти дальше; пока переловили и утихомирили разбежавшуюся
скотину, пока собрали вывалившийся из вьюков, запыленный, потоптанный десятками ног и копыт скарб...
Когда же серая слипшаяся масса вновь поползла вперед, я хлестнул Буллу нагайкой - и мы влились в
поток, бесследно растворившись в нем.
Потом нас догнала ночь.
Люди располагались здесь же, посреди тракта и на обочинах, перекусывали, запивая скудную снедь водой
из придорожных колодцев, и падали вповалку, чтобы с рассветом вновь тронуться в путь; то и дело у крохотных
костров вспыхивали перебранки; кто-то кому-то угрожал, кто-то плакал, где-то в отдалении истошно
вопил ребенок - а я, как ни странно, заснул, накрутив на правое запястье поводья, а левой рукой обняв Оллу.
Прошел еще день, и еще ночь.
И еще сутки.
И еще.
А на четвертый день, ближе к полудню, людская река замерла у перекрестка. Перерезав тракт, шла по
торной дороге конница, шла, вздымая мелкую пыль, бряцая стременами; плечо к плечу, по восемь в ряду двигались
всадники - молча, торжественно. Лиц не было видно под опущенными забралами, и только плащи слегка
колыхались в такт мерному конскому шагу.
Фиолетовые плащи с белыми и золотыми языками пламени. И фиолетовое знамя реяло над бесконечной
колонной.
- Орден! - вздохнул кто-то, накрепко притертый ко мне толпой. - Они... они все-таки покинули
Юг... Хвала Вечному!
Он попытался высвободить руку для знамения, но, не сумев, всхлипнул и срывающимся голосом забормотал
благодарственную молитву. Ее подхватили стоящие рядом; тягучий, торжественный речитатив расползся
по толпе.
А конница шла...
ЭККА ВОСЬМАЯ, не без оснований утверждающая, что нет в мире ничего выше
Справедливости, которая не знает исключений
Что есть на свете страшнее обиды людской?
Ничего.
Иное дело, что лишь глупец станет обижаться на родителей своих: зачем-де меня зачали таким, как есть?
Жизнь она и есть жизнь; не с кого спрашивать - напротив, с тебя самого спросят, когда отживешь и вернешься
туда, откуда пришел...
Вот так и живут - не спрашивая, ни вверх лишний раз не всматриваясь, ни назад не оглядываясь, от
первого дня до последнего часа. Да и мало кто пожелает оглянуться; многим хватает доли, определенной еще
до рождения. Кто вилланышем родился, так вилланом и помрет... ну, а сеньорский наследник и в старости останется
сеньором. Так уж заведено в мире: у каждого на плечах лежит свой камень и каждый в одиночку бедует
свою беду, а счастливых нет.
Кто красив, считает морщинки да сединки. Кто богат, жаждет иметь больше и больше, если же больше
некуда - чахнет и сохнет преждевременно, трясясь над коваными сундуками. Кто близок к владыкам, трепещет,
опасаясь опалы, но и сами владыки не спят по ночам, вслушиваясь во тьму: не слышны ль шаги убийцы?
Трус боится смерти, герой - бесчестия.
И даже исполненный мудрости страшится пустоты.
Но это все дано свыше; оспаривай не оспаривай - не будет толку. А если слишком уж упрям да боек,
тогда жди смерти: будет тебе час, перед Вечным представ, высказать ему, Сотворившему Все, свою обиду.
Авось на чем и поладите...
Земная же неправда - совсем иное дело; свербит она обидой нуднее любой язвы и жжется больней раскаленного
железа; ведь не свыше она ниспослана, а людьми выдумана, ими, проклятыми, установлена, силой
утверждена и пером в хартии вписана.
А раз так - ее следует упразднить. Ибо когда Вечный клал кирпичи, а Светлые месили раствор, - кто
тогда был сеньором?
Вслушайся - и услышишь!
Раньше за такие слова бичевали прилюдно, да не плеткой ласковой, а убийцей кнутом, совсем еще недавно
за такие речи прижигали лоб казенным клеймом и ссылали в рудники, а то и хуже, на галерную каторгу, а
ныне - слушай-слушай! - вещает о том, уже не запретном, каждое Древо Справедливости.

Вкрадчиво шелестит его листва, увитая алыми лентами, манит, зовет, завораживает.
Ныне в каждой деревне, в каждом местечке, да и в городских посадах, захлестнутых великим мятежом,
волнуются на ветру такие деревья, от земли до кроны выкрашенные радостным багрянцем, как было заведено в
дни Старых Королей, и под сенью густых шепчущихся ветвей раз в семь дней собираются старейшины, избранные
свободной сходкой, а сойдясь, соединяют влюбленных, и прекращают мелкие споры, и, досконально
обсудив дела насущные, творят именем Вечного скорый суд, обеляя невинных, примиряя заблудших и карая
злобствующих.
Сколько их ныне, Деревьев Справедливости?
Разве что ветру, гуляке из гуляк, под силу сосчитать...
Но не до того ветру. Ему, любопытному, и без этого есть на что поглазеть.
Пламенем охваченная, корчится Империя.
Горит, дымит, трещит искрами опадающих башен Север; там, в болотистых урочищах Тон-Далая, еще
дерутся, удерживая немногие уцелевшие замки, беловолосые сеньоры, но без подмоги едва ли смогут устоять
северяне.
Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках ратников Багряного, и некому там
заглушить негромкий шелест ветвей Древа Справедливости.
Во всю силу гудит пал и на лесистом Западе.
Лишь южные земли, домен Вечного Лика, пока еще молчат; в тех дальних, у рубежа Великой Пустоши
лежащих краях сгорблены плечи у людей и безнадежны взгляды, ибо суров закон Ордена, крепка рука магистра
и коротка расправа братьев-рыцарей в фиолетовых плащах...
Но и там хрупка тишина: что ни день, уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми,
расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у встречных: кто же был
сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час казни и, смеясь, плюют в священное пламя.
А значит, недолго осталось ждать Югу.
Скоро полыхнет и там.
...Шелестит листва.
Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно пытается подсказывать Ллану верные решение.
Но Ллан редко прислушивается к советам раскидистой кроны. Что понимают листья в делах человеческих, даже
если это - листья Древа Справедливости?
Третий, последний из отмеренных для отдыха дней стоит в семи милях от долины Гуш-Сайбо, готовясь к
последнему броску, войско Багряного. Рукой подать от этих мест до стен Новой Столицы, где, по слухам, уже
собрались для последнего боя дружины сеньоров. Приди королевское воинство сюда месяца два, даже и полтора
тому, столица была бы взята с ходу, ибо некому было ее защищать.
Но Вудри Степняк, первый воевода, сказал на Совете: велико наше войско, но не так велико, как следовало
бы, и почти не обучено оно. Нельзя идти на столицу; пройдем по землям, закалим людей в мелких стычках,
дадим отважным набраться опыта, а робким - наполнить сердца отвагой. Сеньоры же, добавил первый
воевода, пускай стягивают силы в кулак; одним ударом и покончим с ними!
Так сказал на Совете Вудри Степняк, и никто не возразил, ибо среди всех вождей не было ни единого,
превосходящего первого воеводу воинским опытом; Багряный же, как всегда, молча, подождав миг-другой, но
не дождавшись иных мнений, кивнул головою: быть по сему!
И стало по сему.
Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами проползло по стране мятежное
войско, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков из деревень и предместий, сглатывая замки и
оставляя за собою их обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И вот: остановилось в трех переходах от
Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех подтягивающихся к голове хвостов.
Люди отдыхают.
Они рады лишнему часу без отягчающего тело железа. Иные спят, плотно завернув голову в домотканые
куртки; дерюга, она хоть и не сукно, а от лагерного шума отгораживает не хуже сукна; другие кидают кости,
хохоча при добром броске и яростно бранясь при неудачах; кое-кто, сторожко оглядываясь по сторонам, пускает
по кругу флягу с огнянкой. Взвизгивают дудки, всхлипывают нестройные песни; они тоскливы, как вилланская
жизнь, а новых, повеселее, еще не успели сложить певцы.
Вместе со своими бойцами, у тех же костров - вожаки пехотных сотен.
Тысячники же - отдельно, в высоких шатрах, разбитых не наспех, а умело, с толком и пониманием. Как
и вожаки всадников. Уж им-то, несокрушимым, дозволено многое, и нет им нужды прятать огнянку. Больше
того: сотникам конницы разрешено и владение пленницами - одной на троих. Но немногие пользуются своим
правом. Ибо снуют по лагерю неприметные люди с серыми, незапоминающимися лицами: они видят и слышат
все, а приметив несовместимое с Великой Правдой, доносят Высшему Судии, чья память крепка, воля тверда, а
суд беспощаден. Кому охота зазря расставаться с пернатым шлемом и идти в следующую битву застрельщиком,
да еще среди пехтуры?
Отдыхают воины Правды.
Но не все. Нет, далеко не все.
Под шелестящей листвой стоит простой табурет, сбитый из неструганых деревяшек. Неустойчив, непрочен.
Вот-вот, треснув, рассыплется. Хоть и легко, почти невесомо иссушенное постами тело Ллана, зато
неизмеримо тяжела воля, обремененная долгом решать судьбы людей...
- Боббо, Орлиный отряд...
На коленях перед Планом вихрастый веснушчатый паренек, скорее всего недавний подпасок. Одутловатое
лицо помято, глаза беспомощно моргают; он ничего не может понять; он вертит головой и дергает плечами,
пытаясь хоть немного ослабить веревки, жестко скручивающие запястья.
- Взят пьяным на посту. Прятал две фляги огнянки, - добавляет соглядатай.
План пристально вглядывается в голубизну выпученных глаз. Совсем молод Боббо, можно сказать, почти
дитя. Великое прегрешение допустил, а ведь наверняка и не ведал, что творит. За огнянку на первый раз полагается
порка. Но прятал же, а не пил. И сразу две фляги, а не одну. Значит, готов был и других к прегрешенью
склонить?..
Огорченно покачав головой, Ллан указывает налево, туда, где чернеет вырытая на рассвете глубокая яма.
Духом свежеразбуженной земли тянет из глубины.

- Пошел, пошел, сынок, - поторапливает страж. - Не задерживайся!
Боббо, словно не понимая, что сказано Высшим Судией, послушно плетется к краю ямы, и стражники,
жалея паренька, не подталкивают его древками. Пьянчужку подводят и пинком сбрасывают вниз, к другим связанным
и стонущим.
А к Ллану ведут нового, уже которого за этот долгий день.
- Зимбру, Алая сотня! Преклонил колени перед истуканом Вийюла...
Взмах рукой: в яму!
- Ариментари, Белая сотня! Трижды помянул Вечного всуе...
В яму!
- Йаанаан! Отряд Второго Светлого...
Этот худ, жилист, чернобород, кожа отливает синевой. Южанин. Один из немногих пока что южан, откликнувшихся
на зов короля. Руки сильные, жилистые. Глаза злые, бестрепетные. Это - боец. Такими не разбрасываются
попусту.
- Каково нарушение?
- Сообщено: хранит золото. Проверкою подтвердилось!
Вот как?
Не раздумывая, Ллан кивает в сторону ямы. Йаанаан не желторотый Боббо: даже связанный, он рычит и
упирается, трем дюжим стражникам с трудом удается утихомирить его и, брыкающегося, рычащего, косящего
налитыми мутной кровью глазами, сбросить вниз.
- Давай следующего, - командует старшой, потирая ушибленную челюсть.
На коленях - пожилой, немужицкого вида. Морщины мелкой сеткой вокруг глаз; чистая, тонкой ткани
куртка с аккуратными пятнышками штопки. Не иначе, из городских. Брови Ллана сдвигаются, глаза подергивает
иней. Высший Судия не любит горожан, даже и "худых". Все они - питомцы каменных клеток. Все - отравлены
гнилью. Из каменных, обнесенных стенами клоак вышло все зло: тисненое и кованое, стеганое и струганое.
А правда не в роскоши. Правда проста и понятна, она в честном труде и бесхитростной доброте. Деревня-мать
проживет без городских штук, вертепам же без нее не протянуть и года. Все, живущие за стенами, предатели,
отказавшиеся от матери. А тот, кто предал мать, предаст любого...
- Даль-Даэль! Писарь Пятой сотни... Так и есть. Из этих.
- Отпустил сеньорского щенка. Пойман с поличным!
Рядом с писарем - мальчишка в вышитых лохмотьях.
Скручен до синевы. Всхлипывает.
Короткий взмах худой руки. Даль-Даэль падает ничком и тянется губами к прикрытым драными полами
рясы сандалиям Ллана.
- Пощади, отец... Я не мог... У меня самого дети...
Сквозь плачущего преступника смотрят расширенные глаза Высшего, на сухом, туго обтянутом кожей
лице - недоумение. Почему не в яме? - одним взглядом спрашивает он, и темная пахучая земля принимает
визжащее.
- Цфати, отряд Второго Светлого! Прилюдно усомнился в милосердии Высшего Судии...
Ллан слегка вздрагивает.
Цфати смотрит ему прямо в глаза; он, кажется, приготовился к самому худшему, но в сердце его нет
страха; у Цфати исхудалые щеки, высокий, изрытый морщинами лоб и ясный взор искателя истины, готового
умереть за нее и в смерти - победить.
- Да! Тебе в лицо повторяю, Ллан: ты не кроток, не милосерден, и суд твой неугоден Вечному! - громко
говорит Цфати и расправляет плечи. - А теперь - убивай! Я готов!
Но Высший Судия не спешит подавать знак беззаветным, совсем наоборот...
- Цфати, Цфати, - сокрушенно качает он головой, - ты горяч и

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.