Купить
 
 
Жанр: Научная фантастика

Контрапункт

страница №28

иальное объяснение того, что пиры, которые устраивал
Сидни, были далеко не княжескими. Реальное же объяснение заключалось в том, что
Сидни весьма неохотно расставался с наличными деньгами. Крупные суммы он
расшвыривал с большой легкостью, но за мелкие цеплялся. Когда речь шла об
"усовершенствованиях" для имения, он с легким сердцем подписывал чеки на сотни и
даже тысячи фунтов. Но когда нужно было истратить две-три полукроны для того,
чтобы повести свою любовницу на хорошие места в театр, угостить ее вкусным
обедом или подарить ей букет цветов или коробку конфет, он сразу становился
чрезвычайно экономным. Его скупость порождала тот странный пуританизм, которым
отличались его взгляды на все удовольствия и развлечения, за исключением
сексуальных в узком смысле этого слова. Обедая с какой-нибудь белошвейкой в
дешевой и скромной закусочной в Сохо, он (со всей страстностью Мильтона,
изобличающего сынов Сатаны, со всей строгостью Вордсворта, проповедующего мудрую
бедность) громил прожигателей жизни и кутил, которые где-нибудь в "Карлтоне" или
в "Ритце", посреди нищеты, царящей в Лондоне, беспечно проедают месячный
заработок батрака за обедом на две персоны. Таким образом, предпочтение, которое
мистер Куорлз оказывал дешевым ресторанам и дешевым местам в театре, приобретало
не только дипломатический, но и высоконравственный оттенок. Соблазненные
стареющим развратником любовницы мистера Куорлза с удивлением обнаруживали, что
они обедают в обществе иудейского пророка и развлекаются с последователем Катона
или Кальвина.

- Послушать вас, так можно подумать, что вы святой проповедник, - саркастически
заметила Глэдис, когда он остановился, чтобы перевести дух, посреди одной из
своих изобличительных тирад по адресу расточителей и обжор, тирад, которыми он
обычно разражался в закусочных. - Это вы-то! - В ее смехе звучала нескрываемая
издевка.

Мистер Куорлз пришел в замешательство. Он привык, чтобы его выслушивали
почтительно, как олимпийца. Тон Глэдис был бунтарским и наглым; это ему не
понравилось; это даже встревожило его. Он с достоинством вскинул подбородок и
выстрелил поверх ее головы укоризненную тираду:

- Вопрос тут не в отде-ельных личностях, - изрек он. - Вопрос - в общих
принципах.

- Не вижу никакой разницы, - отпарировала Глэдис, одним ударом разрушая все
торжественные построения всех философов и моралистов, всех религиозных лидеров,
реформаторов и утопистов от начала времен и до наших дней.

Больше всего раздражало Глэдис то, что даже в мире ресторанчиков "Лайонз" и
дешевых мест в театре мистера Куорлза не покидали его олимпийское величие и
олимпийские манеры. Когда однажды вечером на лестнице, ведущей на галерку,
скопилась толпа, он преисполнился праведного и громогласного негодования.

- Какое безобра-азие! - возмущался он.

- Можно подумать, что у вас билеты в королевскую ложу, - саркастически сказала
Глэдис.

А когда в кафе он пожаловался, что у лососины по шиллингу и четыре пенса за
порцию такой вкус, точно ее везли в Лондон не из Шотландии, а по крайней мере из
Британской Колумбии через весь Атлантический океан, она посоветовала ему
написать об этом в "Таймc". Эта идея понравилась ей; и с тех пор она по каждому
поводу иронически предлагала ему написать в "Таймc". Когда он, возвышенный и
разочарованный философ, жаловался на легкомыслие политических деятелей и на
презренную банальность политики, Глэдис рекомендовала ему написать в "Таймc". Он
распространялся об отвратительной миссис Гранди и об английском лицемерии -
"Напишите в "Таймc"". "Это безобра-азие, что ни сэр Эдвард Грэй, ни Ллойд Джордж
не умеют говорить по-французски" - опять "напишите в "Таймc"". Мистер Куорлз был
обижен и возмущен. До сих пор с ним никогда такого не случалось. Обычно в
обществе своих любовниц он наслаждался сознанием своего превосходства. Они
преклонялись и обожали его; он чувствовал себя богом. Глэдис тоже в первые дни
относилась к нему так. Но, начав с молитв, она кончила насмешками. Его духовное
счастье было разрушено. Если бы не телесные утешения, которые она доставляла ему
как представительница своего пола, мистер Куорлз быстро исчерпал бы тему о
местном самоуправлении при династии Маурья и обосновался бы у себя дома. Но
Глэдис была на редкость чистым образцом самки как таковой. Это было сильней
мистера Куорлза. Как индивид она огорчала его и отталкивала своими насмешками;
но привлекательность ее как представительницы пола, как самки пересиливала это
отвращение. Несмотря на издевательства, мистер Куорлз снова и снова возвращался
к ней. Вопрос об индусском самоуправлении требовал все большего внимания.

Поняв свою силу, Глэдис начала отказывать ему в том, чего он желал: может быть,
при помощи шантажа удастся вызвать его на щедрость, не очень свойственную ему от
природы? Возвращаясь в такси после скромного обеда в "Лайонзе" и сеанса в
дешевом кино, она оттолкнула его, когда он попытался искать у нее обычных
утешений.


- Оставьте меня в покое! - огрызнулась она и через секунду добавила: - Скажите
шоферу, чтобы он сначала ехал ко мне: я сойду там.

- Но, дорогое дитя!.. - запротестовал мистер Куорлз: разве она не обещала
поехать к нему?

- Я передумала. Скажите шоферу.

Мысль о том, что после трех дней лихорадочных предвкушений ему придется провести
вечер в одиночестве, была мучительна.

- Но Глэдис, милая...

- Скажите шоферу!

- Но это сли-ишком жестоко! Почему вы такая недобрая?

- А вы бы написали об этом в "Таймc", - был ее ответ. - Я скажу шоферу сама.

После мучительной бессонной ночи мистер Куорлз вышел, как только открылись
магазины, и за четырнадцать гиней купил часы с браслетом.




Реклама зубной пасты гласила: "Дентол". Но на картинке были изображены
фокстротирующие юноша и девушка, показывающие друг другу зубы в жемчужной
влюбленной улыбке, а слово начиналось с буквы "Д", поэтому маленький Фил без
запинки прочел:

- Дансинг!

Его отец рассмеялся.

- Ах ты, плутишка! - сказал он. - Ты ведь, кажется, сказал, что умеешь читать.

- Но они действительно танцуют, - возразил мальчик.

- Да, но слово все-таки не то. Попробуй-ка еще раз.

Маленький Фил снова взглянул на удивительное слово и долго рассматривал
картинку. Но фокстротирующая парочка не помогла ему.

- Динамо, - сказал он наконец в отчаянии. Это было единственное слово,
начинающееся на "Д", которое пришло ему в голову.

- А почему не динозавр, если уж на то пошло, - насмешливо сказал отец,

- или долихоцефал, или дигиталис?

Маленький Фил был глубоко оскорблен: он не выносил, когда над ним смеялись.

- Попробуй еще раз. Не гадай, а попробуй на самом деле прочесть.

Маленький Фил отвернулся.

- Мне надоело, - сказал он.

Он не любил делать то, что ему плохо удавалось, - это уязвляло его гордость.
Мисс Фулкс, которая верила в обучение посредством разумных убеждений и при
разумном согласии обучаемого (она была еще очень молода), читала ему лекции о
его собственной психологии в надежде на то, что, поняв свои недостатки, он
избавится от них. "У тебя ложная гордость, - говорила она ему. - Ты не стыдишься
быть тупицей и невеждой. Но ты стыдишься делать ошибки. Если тебе что-нибудь не
удается, ты предпочитаешь совсем этого не делать, чем делать плохо. Это
неправильно". Маленький Фил кивал головой и говорил: "Да, мисс Фулкс" - очень
разумно и таким тоном, точно он действительно понимал, что от него требуется. Но
он все-таки продолжал не делать того, что сделать было трудно или что плохо
удавалось ему.

- Мне надоело, - повторил он. - Хочешь, я нарисую тебе что-нибудь? - предложил
он, снова повернувшись к отцу и пленительно улыбаясь. Рисовать он был всегда
готов. Он рисовал хорошо.

- Нет, спасибо. Лучше почитай мне, - сказал Филип.


- Но мне надоело.

- А ты постарайся.

- А я не хочу стараться.

- А я хочу. Читай.

Маленький Фил разразился слезами. Он знал, что слезы - непобедимое оружие. И на
этот раз слезы, как всегда, подействовали. Элинор, сидевшая на другом конце
комнаты, подняла глаза от книги.

- Зачем ты доводишь его до слез, - сказала она. - Ему это вредно.

Филип пожал плечами.

- Если ты думаешь, что это правильный метод воспитания... - сказал он с горечью,
не оправдываемой обстоятельствами, с горечью, накопившейся за несколько недель
молчания и сдержанной враждебности, вопросов и упреков, обращенных к самому
себе. Теперь эта горечь вырвалась наружу по первому и ничтожному поводу.

- Я ничего не думаю, - сказала Элинор холодным, жестким голосом, - я просто не
хочу, чтобы он плакал. - Маленький Фил зарыдал с удвоенным рвением. Она позвала
его и посадила к себе на колени.

- Поскольку он имеет несчастье быть единственным ребенком, следовало бы
постараться не баловать его.

Элинор прижалась щекой к волосам мальчика.

- Поскольку он единственный ребенок, - сказала она, - почему бы с ним и не
обращаться как с единственным?

- Ты безнадежна, - сказал Филип. - Пора нам уже осесть на месте, чтобы ребенок
мог наконец получить разумное воспитание.

- А кто займется разумным воспитанием? - спросила Элинор. - Ты? - Она
саркастически рассмеялась. - Через неделю тебе это так надоест, что ты либо
покончишь с собой, либо удерешь с первым аэропланом в Париж и вернешься только
через полгода.

- Гадкий папа! - вставил мальчик.

Филип был оскорблен, особенно потому, что втайне понимал, как глубоко права
Элинор. Идеал деревенской семейной жизни, наполненной мелочными обязанностями и
случайными соприкосновениями с людьми, казался ему чем-то граничащим с
нелепостью. И хотя теоретически ему было бы интересно наблюдать за воспитанием
маленького Фила, он знал, что на практике это будет невыносимо. Он вспомнил
редкие педагогические порывы своего отца. Таким же был бы и он. Но именно
поэтому-то Элинор не должна была говорить так.

- Я вовсе не так по-детски легкомыслен, как ты воображаешь, - сказал он с
достоинством и скрытым гневом.

- Наоборот, - ответила она, - ты слишком по-взрослому серьезен. Ты не умеешь
обращаться с детьми именно потому, что сам ты недостаточно дитя. Ты вроде тех
ужасающе взрослых созданий в "Мафусаиле" Бернарда Шоу.

- Гадкий папа! - с раздражающей настойчивостью, как попугай, умеющий говорить
только одну фразу, повторил маленький Фил.

Первым побуждением Филипа было выхватить мальчика из объятий матери, отшлепать
его за дерзость, выгнать из комнаты, а потом накинуться на Элинор и бурно
объясниться с ней. Но привычка к джентльменской сдержанности и страх перед
сценами заставили его смирить свой гнев. Вместо того чтобы дать нормальный выход
раздражению, он усилием воли еще больше замкнулся в себе. Сохраняя достоинство и
пряча в себе невысказанную обиду, он встал и через стеклянную дверь вышел в сад.
Элинор следила за его движениями. Первым ее побуждением было побежать за ним,
взять его за руку и помириться. Но она тоже сдержала себя. Филип, ковыляя,
скрылся из виду. Мальчик продолжал хныкать. Элинор слегка встряхнула его.

- Перестань, Фил, - сказала она почти сердито. - Довольно! Перестань сейчас же!

Двое докторов рассматривали то, что глазу непосвященного могло показаться
снимком тайфуна в Сиамском заливе, клубами черного дыма среди облаков или просто
чернильной кляксой.


- Исключительно ясный снимок, - сказал юный рентгенолог. - Посмотрите.

- Он показал на клуб дыма. - Здесь, у пилоруса, совершенно ясное
новообразование. - Он вопросительно и с почтением посмотрел на своего
знаменитого коллегу.

Сэр Герберт кивнул.

- Совершенно ясное, - повторил он. Он изрекал, как оракул, и всякому было
понятно, что каждое его слово - неоспоримая истина. - Оно не может быть большим.
По крайней мере при отмеченных до сих пор симптомах. Рвоты пока еще не было.

- Рвоты не было? - воскликнул рентгенолог с преувеличенным интересом и
удивлением. - Это объясняется, конечно, незначительными размерами опухоли.

- Да, пока она почти не мешает проходу пищи.

- Стоило бы вскрыть брюшную полость, чтобы исследовать подробней.

Сэр Герберт слегка выпятил губы и с сомнением покачал головой.

- Не забывайте о возрасте пациента.

- Да, разумеется, - поспешно согласился рентгенолог.

- Он старше, чем кажется.

- Да, да. Он очень моложав.

- Мне, пожалуй, пора, - сказал сэр Герберт.

Молодой рентгенолог подскочил к двери, подал ему шляпу и перчатки, самолично
проводил его к стоявшему у подъезда "даймлеру". Вернувшись к столу, он снова
взглянул на облачно-серый снимок с черным пятном.

- Удивительно удачно, - с удовлетворением сказал он себе и, перевернув карточку,
надписал карандашом на обороте: "Дж. Бидлэйк, эсквайр. Желудок после приема
бария. Новообразование у пилоруса, небольшое, но очень ясное. Снимок сделан..."
Он взглянул на календарь, поставил дату и вложил снимок в картотеку.

Старый слуга доложил о приходе гостьи и удалился, закрывая за собой дверь
мастерской.

- Как поживаете, Джон? - сказала леди Эдвард, направляясь к нему. - Говорят, вы
совсем раскисли. Надеюсь, ничего серьезного?

Джон Бидлэйк даже не встал ей навстречу. Он протянул ей руку из глубины кресла,
в котором он провел весь день, с ужасом размышляя о болезни и смерти.

- Да что с вами, Джон! - воскликнула леди Эдвард, усаживаясь возле него. - У вас
совсем больной вид. В чем дело?

Джон Бидлэйк покачал головой.

- Бог его знает, - сказал он. Разумеется, из туманных объяснений сэра Герберта о
"небольшом новообразовании в области пилоруса" он понял все. Разве его сын Морис
не умер от этого пять лет тому назад в Калифорнии? Он понял; но говорить об этом
он не будет. Если это высказать словами, это станет еще более ужасным, еще более
непоправимым. К тому же никогда не следует выражать в словах свое знание о
надвигающейся напасти, а не то у судьбы будет, так сказать, модель, по которой
она сможет сформировать грядущее событие. Всегда остается какая-то смутная
надежда, что, если не назвать по имени надвигающееся несчастье, это несчастье,
может быть, не произойдет. Тайны личной религии Джона Бидлэйка были не менее
темны и парадоксальны, чем в любой из высмеиваемых им ортодоксальных религий,
предусматривающих поклонение персонифицированному Богу.

- Но у вас был доктор или нет? - В тоне леди Эдвард слышалось порицание: она
знала странное нерасположение, которое ее друг питал к докторам.

- Конечно, был, - раздраженно ответил он, зная, что она знает о его отношении к
докторам. - Или, по-вашему, я круглый дурак? Но все они шарлатаны. Я пригласил к
себе доктора с титулом "сэр". Вы, может быть, думаете, что он понял больше, чем
все остальные? Он просто сказал мне на своем лекарском жаргоне то, что я еще
раньше сказал ему своими словами: что у меня что-то неладно в середке. Старый
мошенник! - Ненависть к сэру Герберту и ко всем докторам на мгновение оживила
его.


- Но все-таки он что-нибудь сказал вам? - настаивала леди Эдвард.

Эти слова снова вызвали в его памяти мысль о "небольшом новообразовании в
области пилоруса", о болезни и физическом страдании и медленно подползающей
смерти. Ужас и отчаяние снова овладели им.

- Ничего особенного, - пробурчал он, отворачивая лицо.

- Так, может быть, на самом деле ничего серьезного, - попыталась успокоить его
леди Эдвард.

- Нет, нет! - Старик воспринял ее легкомысленную надежду на лучшее как личную
обиду. Он не хотел отдаваться во власть судьбы, сказав страшную правду. И в то
же время он хотел, чтобы к нему относились так, словно правда была уже
высказана, чтобы к нему относились с должным состраданием. - Дело плохо. Дело
очень плохо, - повторил он.

Он думал о смерти - о смерти, которая в образе новой жизни растет и растет у
него в животе, как зародыш в матке. Единственным, что было молодо и активно в
его дряхлом теле, единственным, что буйно росло и жило в нем, была смерть.

Кругом по стенам мастерской висели отрывочные воспоминания о жизни Джона
Бидлэйка. Два маленьких пейзажа, написанные в садах Пинчио в те дни, когда Рим
только что перестал быть владением папы, - вид на колокольни и купола сквозь
просвет среди падубов, две статуи, четко вырисовывающиеся на фоне неба. Рядом с
ним лицо сатира, курносое и бородатое, - портрет Верлена. Лондонская уличная
сцена - кебы, цилиндры, приподнятые юбки. Три этюда пухленькой румяной Мэри
Беттертон, какой она была тридцать лет тому назад. И Дженни, красивейшая из всех
натурщиц. Она лежит обнаженная в шезлонге, и позади нее, на подоконнике, - букет
роз, а дальше - небо и белые облака, а на белом животе Дженни - огромный голубой
персидский кот дремлет в позе геральдического льва, положив лапы между ее
круглых маленьких грудей.

Леди Эдвард решила перевести разговор на другую тему.

- А Люси только что вылетела в Париж, - начала она.

XXV


Набережная Вольтера

Ветер был резкий, я забыла наушники и два с половиной часа сидела в адском шуме.
Очень устала и чувствую себя, нежный Уолтер, немного сентиментально и sola sola
{Одиноко-одиноко (ит.).}. Почему ты не здесь, чтобы разогнать нестерпимую грусть
этого чудесного вечера? За окнами Лувр, река, зеленое стеклянное небо, солнце и
бархатные тени. От всего этого плакать хочется. И не только от декорации. Мои
руки в рукавах халата, мой почерк, даже мои голые ноги - туфли я сбросила - все
это ужасно, ужасно! А мое лицо в зеркале, а мои плечи, а оранжевые розы и
китайские золотые рыбки под цвет роз, а портьеры по рисункам Дюфи и все
остальное, да, все, потому что здесь все одинаково прекрасно и необыкновенно,
даже скучные и безобразные вещи, - все это просто невыносимо. Невыносимо! Я
больше не могу терпеть - и не стану! Пятиминутный перерыв. Вот почему я
позвонила Ренэ Талесиану, чтобы он приехал и выпил со мной коктейль и повез меня
куда-нибудь развлекаться, malgre {Несмотря на (фр.).} головную боль. Я не дам
вселенной запугать меня. Ты знаешь Ренэ? Божественный человечек. И все-таки я
жалею, что это не ты. Пора одеваться.

A toi {Твоя (фр.).} Люси.

Набережная Вольтера

Твое письмо утомительно. Такое нытье. И вовсе не лестно, когда человека называют
ядом в крови. Это все равно что назвать человека расстройством желудка. Если не
можешь писать более разумно, не пиши вовсе. Quanta moi, je m'amuse. Pas
follement {Что же касается меня, я развлекаюсь. Не безумно (фр.).}, но по мере
сил, по мере сил. Театры довольно плохие, но мне нравятся: я еще не потеряла
детской способности увлекаться глупой интригой. А покупать платья - такое
наслаждение! Я просто любовалась собой в зеркалах у Ланвэна. Наоборот,
любоваться картинами - довольно скучное занятие. Танцевать гораздо интереснее.
Жизнь имела бы смысл, если бы она всегда была похожа на фокстрот с
профессиональными танцорами. Но она не похожа. А если бы она была похожа, мы,
вероятно, стремились бы просто ходить. По вечерам таскаюсь по монпарнасским
кабакам, где своры американцев, поляков, эстонцев, румын, лапландцев, латышей,
финнов, вендов и т. д., и все они (помоги нам, Господь) - художники. Не пора ли
нам основать лигу по борьбе с искусством? Когда живешь в Париже, это кажется
весьма актуальным. И еще мне хотелось бы встречать немного больше людей с
нормальными половыми наклонностями - для разнообразия. Я не очень люблю ni les
tapettes, ni les gousses {Ни педерастов, ни лесбиянок (фр.).}. A с тех пор как
Пруст и Жид ввели их в моду, в этом утомительном городе только их и встречаешь.

Вся моя английская респектабельность бурно протестует!

Твоя Л.

Набережная Вольтера

Твое письмо на этот раз больше порадовало мой глаз. (Единственный стих, который
я написала за всю жизнь, и к тому же экспромтом. А ведь правда неплохо?) Если бы
все поняли, что счастливая или несчастная любовь - главным образом вопрос моды!
Поэтическая несчастная любовь старомодна, да к тому же английские рифмы не
оправдывают ее. Cuore - dolore - amore {Сердце - страдание - любовь (ит.).}: поитальянски
без этого не обойдешься. По-немецки тоже: Herz должно чувствовать
Schmerz, а Liebe неизбежно полна Triebe {Сердце - грусть; любовь - томленье
(нем.).}. По-английски не так. Страдания не ассоциируются с английской любовью:
loves рифмуется только с gloves и turtle-doves {Любовь - перчатки - горлицы
(англ.).}. И единственные, что, по законам английской поэзии, непосредственно
взывают у англичан к их hearts, так это tarts и amorous arts {Сердца - шлюхи -
любовные игры (англ.).}. И уверяю тебя, что размышлять на эту тему - занятие,
гораздо более достойное мужчины, чем твердить без конца о том, какой он
несчастный, как он ревнует, как жестоко его обидели и так далее, все в том же
духе. Как жаль, что этот дурак Ренэ не способен этого понять. Но, к сожалению,
coeur рифмуется с douleur {Сердце - страданье (фр.).}, а он - француз. Он
становится почти таким же скучным, как ты, мой бедный Уолтер. Надеюсь, теперь ты
исправился? Ты - милый.

Л.

Набережная Вольтера

Страдаю от холодной и невыносимой скуки, которую только на минуту разогнало твое
письмо. Париж нестерпимо мрачен. Я твердо решила улететь куда-нибудь еще, только
не знаю куда. Сегодня у меня была Эйлин. Она хочет уйти от Тима, потому что он
заставляет ее лежать голой в постели, а сам в это время жжет над ней газеты, и
на нее падает горячий пепел. Бедный Тим! Нехорошо лишать его этих маленьких
радостей. Но Эйлин страшно боится быть изжаренной. Она рассвирепела, когда я
стала смеяться и не проявила должного сочувствия. Я отнеслась ко всему этому как
к шутке. Да это и есть шутка. И к тому же не слишком остроумная. Потому что нас,
как королеву, это не забавляет. Как я ненавижу тебя за то, что ты не здесь и не
развлекаешь меня! Можно простить человеку все, кроме отсутствия. Прощай же,
непростительно отсутствующий Уолтер. Сегодня я хочу тебя, твоих рук и твоих губ.
А ты? Помнишь?

Л.

Набережная Вольтера

Так, значит, Филип Куорлз поселяется в имении и хочет сделаться чем-то средним
между миссис Гаскелл и Кнутом Гамсуном. Ну и дела!.. Впрочем, хорошо, что для
него-то еще остались иллюзии. Во всяком случае, в деревне он будет скучать не
больше, чем я скучаю здесь. И никаких перспектив. Вчера вечером я отправилась с
Тимом и Эйлин - она, по-видимому, примирилась с фейерверками - в одно из тех
злачных мест, где за сто франков можно созерцать оргии (в масках - единственная
забавная деталь), а если угодно - принимать в них участие. Полутьма - как в
храме, маленькие отделеньица с диванами и масса того, что французы называют
amour. Странно и дико, но главным образом тоскливо и невероятно по-медицински.
Среднее между очень глупой клоунадой и анатомическим театром. Тим и Эйлин
хотели, чтобы я осталась. Я сказала им, что предпочитаю пойти в морг, и покинула
их. Надеюсь, они развлекались. Но какая _скучища_, какая безнадежная и
абсолютная _скучища_! Я всегда думала, что Гелиогабал был крайне испорченным
юношей. Но теперь, посмотрев на то, что забавляло его, я понимаю, до чего он был
инфантилен. К несчастью, в некоторых отношениях я слишком взрослая. Собираюсь на
будущей неделе в Мадрид. Разумеется, там будет невероятно жарко. Но я люблю
жару. Я расцветаю в печках. (Может быть, это многозначительный намек на то, что
ожидает меня в загробной жизни?) Почему бы тебе не поехать со мной? Серьезно.
Ты, конечно же, можешь уехать. Убей Барлепа, приезжай и стань бродягой a la
Морис Баррес: Du sang, de la volupte et de la mort {О крови, сладострастии и
смерти (фр.).}. Настроение у меня довольно кровожадное. Испания как раз подойдет
мне. Пока что разузнаю о сезоне боя быков. Арена тошнотворна; даже моя
кровожадность не выдерживает вида извозчичьих кляч с распоротыми животами. Но
зрители восхитительны. Двадцать тысяч одновременных садистических frissons
{содроганий (фр.).}. Это потрясающе. Приезжай обязательно, мой нежный Уолтер.
Скажи "да". Я требую.

Люси.

Набережная Вольтера

С твоей стороны было страшно мило, дорогой Уолтер, что ты сделал невозможное и
решил приехать в Испанию. Но не следовало так всерьез принимать мое минутное
envie {желание (фр.).}. Мадрид отпадает - по крайней мере на сегодня. Если
поеду, сейчас же извещу тебя. А пока что - Париж.

Спешу. Л.

XXVI


Из записной книжки Филипа Куорлза

Видел Рэмпиона. Он мрачен и раздражен, не знаю из-за чего, а потому
пессимистичен - лирически и неистово пессимистичен. "Царящая у нас теперь
безответственность может продолжаться еще лет десять, - сказал он, перечислив
ужасы современного положения вещей. - После этого - самая жестокая и кровавая
катастрофа, какая когда-нибудь была". И он предрек классовую борьбу, войну между
континентами, окончательную гибель нашего уже теперь совершенно неустойчивого
общества. "Не очень приятная перспектива для наших детей, - сказал я. - Мы по
крайней мере хоть тридцать лет пользовались жизнью. А они вырастут только для
того, чтобы присутствовать при Страшном суде". "Мы не должны были производить их
на свет", - ответил он. Я упомянул о меланезийцах, о которых писал Риверс: они
просто отказались рожать, когда белые отняли у них религию и цивилизацию. "То же
самое происходит и на Западе, - сказал я, - но только процесс совершается
медленней: не мгновенное самоубийство расы, а постепенное понижение рождаемости.
Постепенное, потому что яд современной цивилизации проникал в нас медленней.
Процесс начался уже давно; но мы только теперь начинаем понимать, что мы
отравлены. Поэтому-то мы только теперь перестаем рожать детей. У меланезийцев
души были убиты сразу; они сразу же поняли, что с ними сделано. Поэтому-то они
решили, почти в тот же день, воздержаться от продолжения рода". "Яд перестал
быть медленным. Он действует все быстрей и быстрей". "Как мышьяк - кумулятивное
действие. С какого-то определенного момента человек начинает буквально мчаться к
смерти". "Рождаемость падала бы гораздо быстрей, если бы люди поняли. Что ж,
посмотрим, как будут вести себя наши отпрыски". "А пока что,

- сказал я, - мы ведем себя так, словно современный порядок вещей будет
продолжаться вечно: обучаем их хорошим манерам, латинскому языку и так далее. А
как поступаете с детьми вы?" "Будь моя воля, я не стал бы

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.