Купить
 
 
Жанр: Научная фантастика

Сборник 6 электрическое тело пою

страница №14

не тот человек,
которого я любила!" - ей бы стало легче. Но тогда маленькие человечки в ее мозгу
закачались бы на своих крошечных качалках и захихикали, и сказали бы:

- Нас не проведешь, бабушка.

Да, как легко отрицать, что это он. И чувствовать облегчение. Но она не
отрицала. Ей стало очень грустно, потому что он был молод, как весенний ручей, а
она стара, как океан.

- Уильям Симмонс! - крикнула она. - Не смотри на меня! Я знаю, что ты все еще
любишь меня, сейчас я стану красивее!

Она разворошила угли в печке, быстро нагрела щипцы для завивки волос и завивала
волосы до тех пор, пока ее голова не покрылась седыми кудряшками. Она надкусила
вишню и накрасила губы, щипала щеки, пока не появился румянец. Она начала
выбрасывать из сундука старые тряпки и наконец, нашла выцветшее платье из
голубого бархата и надела его.

И яростно уставилась на себя в зеркало.

- Нет, нет! - она застонала и закрыла глаза. - Я не в силах стать моложе тебя,
Уильям Симмонс! Даже если я сейчас умру, ничего не изменится.

Ее охватило отчаянное желание убежать навеки в леса, упасть в кучу листьев и
вместе с ними превратиться в дымящийся прах. Она мчалась через всю комнату,
решив никогда больше сюда не возвращаться. Но когда она распахнула дверь, в
комнату ворвался холодный ветер, и она услышала звук, который заставил ее
остановиться.

Ветер пролетел по комнате и ворвался внутрь гроба.

Казалось, что Уильям Симмонс зашевелился.

Бабушка захлопнула дверь.

Она медленно пошла назад, чтобы мельком взглянуть на него.

Он постарел на десять лет.

На его руках легко появились морщины.

- Уильям Симмонс!

В течение следующего часа его лицо все старело. Щеки ввалились и стали
сморщенными, как сжатый кулак, как печеное яблоко. Казалось, что его тело
слеплено из ярко-белого снега, который начал таять в домашнем тепле. Оно
напоминало обуглившуюся головешку. Под воздействием воздуха у глаз и рта глубоко
запали морщины. Затем миллионы морщинок избороздили все лицо: так камень от
удара молотом покрывался трещинами. Тело корчилось в агонии времени. Сорок лет,
пятьдесят, шестьдесят! Семьдесят, восемьдесят, сто! Стареет, стареет!
Раздавались звуки, напоминавшие шуршание и шелест листьев, сто десять, сто
двадцать, дальше - больше, конец!

Бабушка Лоблилли простояла над гробом всю морозную ночь, ее старые хрупкие кости
начали ныть. Дрожа от холода, она наблюдала за происходящими переменами. Она
была свидетелем всех невероятностей. На сердце было легко. Тоска пропала.
Наступило облегчение.

Прислонившись к стулу, она спокойно задремала.

Оранжевые лучи солнца осветили лес, ожили птицы, муравьи и вода в ручье, и
неторопливо задвигались каждый в своем направлении.

Наступило утро.

Бабушка проснулась и посмотрела на Уильяма Симмонса.

- Ох, - вздохнула она.

От ее вздоха кости в гробу зашевелились, сгорая в невидимом огне, затем стали
расслаиваться, как куколки насекомых, как наполеон, который режут на части. Они
расслаивались и летали, как пылинки, вспыхивая в солнечном свете. Каждый раз,
когда она вскрикивала, кости рассыпались на части, из гроба доносился сухой
треск.


Если бы она открыла дверь и в комнату ворвался ветер, он бы унес останки, как
шуршащие листья.

Долгое время стояла она, нагнувшись над гробом. Затем раздался понимающий крик,
крик открытия, и она шагнула назад, провела руками сначала по лицу, потом по
плоской груди, по плечам и ногам, и ощупала беззубый рот.

На крик примчался Джозеф Пайкс.

Он ворвался в дверь и увидел, как бабушка Лоблилли неистово кружится в танце,
подпрыгивая в своих желтых туфлях на высоком каблуке. Она хлопала в ладоши,
смеялась, кружилась по комнате, подобрав юбки, слезы текли по ее лицу. И она
кричала солнечному свету и своему сверкающему отражению в настенном зеркале:

- Я молода! Мне восемьдесят, но я моложе его!

Она прыгала, скакала, делала реверансы.

- Ты был прав, Джозеф Пайкс, у меня есть кое-что другое! - хохотала она. - Я
моложе всех мертвых во все мире!

И она так яростно вальсировала, что развевающийся подол ее платья пронесся над
гробом, и шуршащий прах взлетел в воздух и повис там, как золотистая пыль,
вздрагивая от ее криков.

- Вот это да! - кричала она. - Вот это здорово!

Самое прекрасное время

The Best of Times (Any Friend of Nicholas Nickleby's Is a Friend of Mine)
1966 год Переводчик: Л. Жданов

Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время - век
мудрости, век безумия... пора света, пора тьмы... У нас было все впереди, у нас
впереди ничего не было..." Вам знакомы эти слова? Подождите, я объясню.

Это было летом 1929 года в Гринтауне, штат Иллинойс, и мне, Дугласу Сполдингу,
только что исполнилось двенадцать. Повсюду на зеленых лужайках, в изнывающем от
зноя летнем городке - ни хорошо, ни плохо, только жарко, жарко; мальчишки,
словно прилипшие к псам, и псы на мальчишках, как на подушках, лежали под
деревьями, и деревья убаюкивали их, а листва шелестела безнадежное: "Больше
Ничто Никогда Не Случится". Ничто в городе не шевелилось, лишь падали прозрачные
капли с огромной, величиной с гроб, глыбы льда на витрине скобяной лавки. И не
было в городе ни одного человека, кто бы не задыхался от жары, кроме мисс
Фростбайт, ассистентки разъезжего иллюзиониста. Вот уже три дня как она
выставлена в глыбе льда для всеобщего обозрения, вот уже три дня, если верить
молве, не дышит, не ест, не говорит. Мне казалось, что женщине последнее должно
быть особенно тяжело.

И все-таки в разгар этого томительно долгого полудня что-то случилось. Пес вдруг
весь подобрался и сел, прислушиваясь, и язык его висел, будто конец небрежно
повязанного красного галстука, а карие глаза остекленели, впитывая даль. Где-то
там у депо, среди жарких куч паровозного шлака, важно отдуваясь, крича луженой
глоткой, в волне дробного лязга на станцию въехал поезд. А я лежал на земле у
входа в подвал дедова дома и слышал далекие шаги, они приблизились и застыли
около объявления "Стол и Кров".

Я открыл глаза и увидел, как он поднимается вверх по ступенькам - качающаяся
трость и чемодан, длинные волосы, каштановые с проседью, и шелковистые усы, и
бородка клинышком - и ореол учтивости окружал его, словно стайка птиц. На
крыльце он остановился, чтобы обозреть Гринтаун.

Может быть, он слышал вдали пчелиное гудение парикмахерской, где мистер Винески,
который вскоре станет его врагом, с видом пророка щупал бугристые головы
клиентов и жужжал своей электромашинкой. Может быть, он слышал, как вдали, в
пустующей библиотеке, по хрупким солнечным лучам скользила вниз золотистая пыль,
а в закутке кто-то скрипел и постукивал и опять и опять скрипел чернильным
пером: тихая женщина словно одинокая большая мышь в норе. Она тоже войдет в его
жизнь. Да, возможно, он слышал то, чему суждено было стать частью его жизни. А
пока незнакомец отвернулся от Будущего и увидел Настоящее, увидел, как мы с Псом
привстали, глядя на него, гостя из Прошлого.

- Диккенс! Меня зовут Чарльз Диккенс! - сказал он и помахал нам рукой.

Дверь захлопнулась. Он был внутри, рядом с бабушкой, и расписывался в книге
постояльцев, и я тоже хлопнул дверью и, затаив дыхание смотрел на имя, которое
он так четко выводил на бумаге.

- Чарльз Диккенс, - по слогам разобрала бабушка. За всю свою жизнь она не прочла
ни одной книги. - Красивое имя.

- Красивое?! - воскликнул я. - Разрази меня гром! Это великое имя! Но я был
уверен...

Приезжий, ему было лет под шестьдесят, повернулся и посмотрел на меня, и глаза у
него были такие же ласковые, как у Пса.

- Я думал, что вы...

- Что я... умер? - Чарльз Диккенс рассмеялся. - Ничего подобного! Жив-здоров! И
очень рад встретить здесь читателя, и почитателя, и знатока!

И вот мы идем наверх, бабушка несет чистое постельное белье, я несу чемодан, а
навстречу нам не идет - плывет не человек - корабль: мой дедушка.

- Дедушка, - сказал я, готовясь увидеть его замешательство, - познакомься с
мистером Чарльзом Диккенсом!

Дедушка стиснул и тряхнул руку приезжего.

- Друзья Николаса Никклби - мои друзья!

Мистер Диккенс качнулся от этого литературного залпа, но тотчас опомнился,
поклонился, сказал: "Благодарю, сэр", - и пошел дальше вверх по лестнице, а
дедушка подмигнул, ущипнул меня за щеку, я только рот разинул.

В своей комнате, пока бабушка хлопотала, мистер Диккенс стащил с себя тяжелое,
почти зимнее пальто и кивнул на чемодан.

- Куда-нибудь, все равно, Малыш. Ты не возражаешь, если я буду звать тебя Малыш?
Ой-ой, Малыш, куда-то запропастился мой блокнот и карандаш. Ты не мог бы?..

- Сейчас! - И я мигом вернулся с дешевым блокнотом и "Тикондерогой №2".

Мистер Диккенс медленно повернулся кругом, обозревая потолок, на котором бегали
яркие блики.

- Я был в пути две ночи и два дня, и в пути у меня созревал замысел. День
Бастилии - слышал о нем, Малыш? Ко Дню Бастилии книга должна выйти в плавание.
Ты поможешь мне взломать затворы дока, Малыш? Поможешь?

Я лизнул карандаш.

- Вверху страницы - название. Название. Название. - Он задумался, закрыв глаза и
потирая щеку. - Малыш, какое-нибудь хорошее, неизбитое название для романа,
действие которого происходит наполовину в Лондоне, наполовину в Париже...

- По... - рискнул я.

- Ну?

- Повесть, - продолжал я.

Нетерпеливое:

- Ну, ну?

- Повесть о двух городах?

- В самую точку! Мэм, это умнейший мальчик.

Бабушка посмотрела на меня как на незнакомца какого-нибудь, потом взбила,
вспушила подушку.

- Пиши, Малыш, - сказал мистер Диккенс, - пиши, пока не забыл: "Повесть о двух
городах". Теперь посредине листа: "Книга первая. Возвращен к жизни. Глава
первая. То время".

Я написал. Бабушка положила чистые розовые полотенца. Мистер Диккенс прищурился,
что-то погудел, повернулся и нараспев заговорил:

- "Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время - век
мудрости, век безумия, эпоха веры, эпоха неверия, пора света, пора тьмы, весна
надежд, стужа..."

- О, - сказала бабушка, - как красиво вы говорите!

- Мэм... - Автор кивнул. - Малыш, на чем я остановился?

- Стужа бедствий, - ответил я.

Все уже сидели за столом, когда я появился, руки еще мокрые, волосы влажные и
причесанные.

- Да уж... - Бабушка поставила на стол блюдо с жареным цыпленком. - За много лет
ты первый раз так опоздал.

- Если бы вы знали! - сказал я. - Где только я не побывал сегодня! Дуврский
дилижанс на Дуврской дороге! Париж! Столько путешествовали, даже рука
закоченела.

- Париж? Дувр? Рука закоченела? - Жильцы уставились на меня.

- Он хочет сказать - с мистером Диккенсом, - объяснил дедушка.

- Диккенсом? - переспросил мистер Винески, парикмахер и первый жилец.

- Мы считаем великой честью, - дедушка гордо разрезал свою часть цыпленка, - что
в нашем доме писатель начинает новую книгу, и Дуглас - его секретарь. Верно,
Дуг?

- Весь день работали, четверть отмахали! - сказал я.

- Диккенс! - вскричал мистер Винески. - Полно, неужели вы поверили...

- Я верю, - сказал дедушка, - тому, что говорит мне человек, пока он не скажет
другое. Тогда я верю в другое.

- Самозванец, - фыркнул парикмахер.

- Человек, - сказал дедушка. - К нам в дом пришел достойный человек. Он говорит,
что он Диккенс. Это его имя, другого я не знаю. Он дает понять, что пишет книгу.
Я прохожу мимо его двери, заглядываю в комнату - да, он в самом деле пишет
книгу. Что ж, я должен ему запретить? Когда очевидно, что ему необходимо
написать эту книгу...

- "Повесть о двух городах", - подсказал я.

- "Повесть о двух городах", - продолжал дедушка. - Никогда не спрашивайте
писателя, какого угодно писателя, почему он пишет, зачем он пишет, откуда он,
куда направляется. Придет время, он скажет сам.

- Да вы тут в здравом уме или нет? - простонал мистер Винески.

- Тссс! - сказала бабушка. Потому что вниз по лестнице спустился, в двери
столовой появился и подошел к обеденному столу он, человек с длинными волосами,
с бородкой клинышком, с шелковистыми усами, и он кивнул и улыбнулся, словно
перед ним аудитория, а он лектор.

Дедушка встал и мягко, тепло произнес:

- Леди и джентльмены, это наш новый жилец и, мы надеемся, друг - мистер Ч.
Диккенс. Мистер Диккенс, сударь, добро пожаловать.

Ух ты, какая замечательная жизнь началась!

Не было дня, чтобы я не являлся к мистеру Диккенсу и не просиживал у него
половину утра, а он диктовал, и мы путешествовали из Парижа в Лондон, обратно в
Париж, делая остановки для завтрака и лимонада, а после бутербродов с яичницей -
опять в Лондон, и я - секретарь мистера Ч. Диккенса, Гринтаун, Иллинойс, был
счастлив, ведь я сам мечтал, когда вырасту, стать писателем, и вот я познаю
великое таинство с лучшим из них.

Только мистер Винески, парикмахер, заботил меня, мистер Винески, мой хороший
друг, мой герой, трудом которого я от души восхищался, ваятель - ни больше, ни
меньше. Обычно я половину лета проводил в его парикмахерской, глядя, как он
превращает безобразных людей в прекрасных принцев, - вот какой он был мастер. А
теперь, я так увлекся Лондоном и Парижем, что забыл любоваться мистером Винески
и его чудесами.


И мистер Винески каждый вечер, приходя домой, заставал за столом этого писателя
с его длинными волосами, которые давно бы пора постричь, и тут же сидел я, глядя
на мистера Диккенса так, словно я Пес, а он Бог.

И вот однажды вечером, спустя месяц после того, как мы начали "Повесть о двух
городах", мистер Винески во время обеда вдруг вскочил на ноги, указал пальцем на
мистера Диккенса и сказал:

- Вы, сударь, мошенник и негодяй. Вы никакой не Чарльз Диккенс. Вы, сдается мне,
Красный Джо Пайк из Уилкисборо, которого разыскивают за подлог, или вы Билл
Хаммер из Хорнбилла, штат Арканзас, которого разыскивают за подлые гадости и
мелкие кражи в Ускалузе. Но кем бы и чем бы вы ни были, вы, сбивающий с толку
этого мальчика и издевающийся над нашей доверчивостью, я даю вам двадцать четыре
часа на то, чтобы вы убрались вон из этого города, не то я вызову начальника
полиции и попрошу его заняться вами. Либо я, либо вы, сударь, один из нас должен
оставить этот дом. Простите меня, бабушка и дедушка Сполдинг, но я не могу
молчать! Мне надоело слушать про сочинение романов, которые сочинены пятьдесят
лет назад! Выйдите из-за стола, сударь, не то я ударю вас по лицу!

- Мистер Винески! - тревожно воскликнул дедушка, поднимаясь.

- Сударь, - спокойно сказал Чарльз Диккенс, тоже поднимаясь, - мистер Винески
прав. Похоже, пришла пора мне уходить, ибо я истощил всеобщее терпение,
понимание и снисходительность.

- Мистер Диккенс! - крикнул я.

Но прежде чем я мог его остановить, он уже был наверху и хлопнул дверью, и все
сидели словно оглушенные, а мистер Винески растерянно ковырялся в еде.

Я пошел наверх и постучался в дверь, но она была заперта. Мистер Диккенс был у
себя в комнате, однако он не хотел отзываться, хотя я упорно продолжал стучать.

Поздно вечером мистер Винески надолго ушел на прогулку, никому не сказав, куда
ушел.

- Чтоб мне лопнуть, - сказал я, выйдя на крыльцо и застав там дедушку, который
сидел один и курил трубку. - Вызывайте плотника. Все рухнуло.

Дедушка долго курил молча, наконец сказал:

- Придется тебе самому быть своим плотником, Дуг.

- Это как понимать?

- Ты в разгар боя переметнулся от одного генерала к другому, и теперь один из
генералов недоволен. Вряд ли он знает, чем недоволен, но недоволен, это точно, и
обижен.

- Вот так штука! - Я покачал головой в отчаянии. - Но сейчас я просто ненавижу
Винески.

- Не нужно. Ты подметал волосы с половиц его цирюльни. Теперь ты затачиваешь
карандаши для нестриженого романиста. Мистер Винески? У него ни жены, ни семьи,
только его работа. Бездетному человеку, знает он об этом или нет, нужен еще ктото.
А тебя, Дуг, отнесло от него прочь.

- Я... - И я запнулся, и глаза мои вдруг стали плохо видеть. - Завтра я вымою окна
парикмахерской и протру красно-белый шест.

Дедушка медленно кивнул.

- Я знаю, ты это сделаешь, сынок. Ты сделаешь.

Ночью я не мог уснуть. Городские часы пробили двенадцать, потом час, потом два
и, наконец, три. Тут я услышал тихий плач. И вышел в коридор.

- Мистер Диккенс?

Я тронул дверь. Она была не заперта.

- Мистер Диккенс? - Я отважился отворить дверь.

Он лежал, освещенный луной, слезы струятся из глаз, глаза устремлены на потолок,
лежал неподвижно.


- Мистер Диккенс?

- Здесь таких нет, - сказал он. Его голова покачалась из стороны в сторону. -
Нет таких в этой комнате, в этой кровати, в этом мире.

- Вы, - сказал я. - Вы - Чарли Диккенс.

- Пора бы тебе сообразить, - отвечал он почти спокойным, только чуть
прерывающимся голосом, - уже три часа утра.

- Я знаю одно, - сказал я. - Каждый день я видел, как вы писали. Каждую ночь я
слышал, как вы говорили.

- Верно, верно.

- И вы заканчиваете одну книгу, потом начинаете другую, и у вас каллиграфический
почерк.

- Так и есть. - Он кивнул. - Да-да, так и есть.

- Ну! - Я ходил около его кровати. - Так зачем вам каяться и сокрушаться, вам,
всемирно известному писателю?

- Ты знаешь, и я знаю, что я мистер Никто из Ниоткуда, на пути к Вечности, с
потухшим фонарем и без единой свечи.

- К черту! - сказал я и пошел к двери. Меня разозлило, что он выходит из игры.
Он испортил чудесное лето. - Спокойной ночи! - Я стукнул дверной ручкой.

- Постой!

В этом ужасном тихом крике было столько тоски, почти боли, что я опустил руку,
но оборачиваться не стал.

- Малыш, - сказал старик, лежащий на кровати.

- Ну? - ворчливо отозвался я.

- Не будем горячиться. Сядь.

Я медленно сел на хлипкий стул возле тумбочки.

- Поговори со мной, Малыш.

- Господи, в три часа...

- Утра, вот именно. Отвратительнейшее время суток. Закат далеко позади, до
восхода десять тысяч миль. В такую пору человек нуждается в друзьях. Дружище
Малыш, поговори со мной, спроси меня о чем-нибудь.

- О чем вас спросить?

- По-моему, ты знаешь.

Я подумал, вздохнул.

- Ну ладно. Кто вы?

Минуту он очень тихо лежал на своей кровати, потом незримым длинным кончиком
носа нащупал на потолке нужные слова и сказал:

- Я человек, который не дорос до своей мечты.

- Что это значит?

- Это значит, Дуг, что я, когда был молод, кроил себе платье не по плечу. Я так
и не дорос до лучшего костюма, который висел в моем чулане. Я не стал тем, кем
хотел стать.

Теперь я тоже был спокоен и сказал:

- А кем вы мечтали стать?

- Писателем.


- Вы пробовали? - спросил я.

- Пробовал?! - воскликнул он и едва не разразился неуместным диким смехом. -
Пробовал... - Он взял себя в руки. - Пресвятая богородица, сын мой, да ты бы
видел, сколько было потрачено чернил и пота! Я израсходовал тонны чернил,
исписал гору бумаги, разбил вдребезги шесть дюжин пишущих машин, изгрыз и сточил
десять тысяч мягких карандашей "Тикондерога".

- Ух ты!

- Вот именно: "Ух ты!"

- А что вы писали?

- Чего я не писал! Поэмы. Эссе. Трагедии. Фарсы. Рассказы. Романы. Тысяча слов в
день, ежедневно, тридцать лет подряд - не было дня, чтобы я не писал и не
насиловал бумагу. Миллионы слов переходили с кончика моего пера на бумагу, а с
бумаги в пузатую печку.

- Вы все сжигали!

- А что оставалось делать, Дуг? Оклеивать стены? Латать кальсоны?

- Этого не могло быть!

- Не могло, да было. Не "так себе", не "ничего, сойдет". А попросту кошке под
хвост. Друзья знали это, редакторы знали это, учителя знали это, издатели знали
это; и в один необычный прекрасный день, около четырех часов дня, когда мне
исполнилось пятьдесят, даже я увидел это.

- Но нельзя писать тридцать лет и не...

- Достичь совершенства? Нащупать струну? Смотри пристально, Дуг, смотри долго -
ты видишь человека с необычным талантом, поразительным даром, единственного в
веках человека, который вывел на бумаге пять миллионов слов, не создав ни одного
способного встать на свои хрупкие ноги и воскликнуть: "Эврика! Сделано!"

- Вы не напечатали ни одного рассказа?

- Даже шутки в две строки. Даже паршивого газетного стишка. Даже объявления:
"Ищу..." Удивительно, правда? Быть до того необычайно скучным, до того
бесповоротно бездарным, что от твоих слов ни смешка, ни слезинки, ни возмущения,
ни гнева. Поистине искренне ваш - редкий экземпляр. Я воздвиг памятник
ничтожеству на зыбучих песках. И знаешь, что я сделал в тот день, когда открыл,
что из меня никогда не выйдет писатель? Я убил себя самого.

- Убили?

- Во всяком случае, писаку, который жил во мне. Взял все с собой в долгое
железнодорожное путешествие, сел на открытой площадке последнего вагона для
курящих, и полетели мои рукописи, как испуганные птицы. Я рассыпал роман по
Небраске, мои поэмы в духе Гомера раскидал по Северной Дакоте, любовными
сонетами усеял Южную Дакоту. Я оставил свои эссе в комнате для мужчин гостиницы
"Гарвей" в Клир-Спрингс, штат Айдахо. Поля и нивы знают мою прозу. Великолепное
удобрение; наверно, после меня там пошли небывалые урожаи кукурузы. В этом
долгом летнем путешествии я вез с собой два чемодана моей собственной души и
воздавал должное своему никудышному "я". Когда я достиг далекой конечной
станции, чемоданы были пусты; было много выпито, мало съедено, пролита толика
слез в уединенных номерах, зато я отдал все якоря, весь мертвый груз, все мечты.
Ход замедлился, вышел пар, и я, благодарение всевышнему, закончил свое
путешествие с миром и уверенностью в душе. Будто я снова родился на свет. Я
прошел по земле и засорил ее бумагой, задал мусорщикам с острыми палками работы
до второго пришествия, но я сказал себе: "Постой, в чем дело, что произошло? Я...
я новый человек".

Он видел все это на потолке, и я тоже видел, словно кинофильм на стене в лунную
ночь. Мистер Диккенс продолжал:

- "Я новый человек", - сказал я себе, и когда я в конце долгого лета, которое
было летом уничтожения и нежданного возрождения, сошел с поезда, то взглянул в
засиженное мухами зеркало на вокзале в Свит-Уотере, штат Миссури, - моя борода
отросла за два месяца без бритья, и волосы стали длинными, и я вытащил
маникюрные ножницы, и моя рука принялась делать то, что ей велел некий тайный
голос. Она стригла и резала бороду, оставила клинышек, оставила усы, потом я еще
все подправил бритвой, всмотрелся в свое отражение, отступил и тихо сказал:
"Чарли Диккенс - это ты?" Человек на кровати негромко рассмеялся, вспоминая.


- Да-да, парень, так и сказал. "Чарли, - говорю, - мистер Диккенс, неужто это
ты?" И я кивнул сам себе и воскликнул: "А кто еще, кто еще, разрази меня гром?
Сударь, пропустите, я тороплюсь на важную лекцию!" И я отошел в сторонку, и я
вышел в город; и я знал теперь, кто я; мне стало даже жарко при мысли о том, что
я еще могу свершить в моей новой жизни, сколько работы, и какой работы, у меня
впереди! Да-да, Малыш, где-то эта мысль зрела. Видно, все эти годы, что я писал
и глотал горькие пилюли, мое доброе старое подсознание твердило: "Ты держись.
Дела обернутся совсем скверно, но в последнюю минуту я тебя выручу". И возможно,
спасло меня как раз то, что прежде губило. Почтение к старшим на писательском
поприще. Бог мой, Малыш, как я пожирал Толстого, упивался Достоевским, Генри
Джеймс - пир, Мопассан - плотный завтрак, Флобер - вино и цыпленок на вольном
воздухе! Возможно, я слишком много читал и чересчур поклонялся богам. Но когда
исчезли мои труды, их труд остался. Вдруг оказалось, что я не могу забыть их
книг, Малыш.

- Не могли?..

- Представь себе, я не мог забыть ни строчки, ни слова из абзацев и целых книг,
какие когда-либо прошли перед моими алчными, всепожирающими глазами.

- Фотографическая память?

- Вот именно! В самое яблочко!

- Чтоб мне лопнуть, вы хотите сказать...

- Диккенс, Харди, Толстой... Малыш, их книги все эти годы сидят в этой старой
башке. Попроси меня заговорить языком Киплинга. Я могу. Книги про Оз? Все
перескажу! Крути меня, как обруч, я - Отелло. Скажи, чтобы сел, я Макбет. Или
лечь? Я Гамлет, умирающий долго и замысловато.

- А потом? - спросил я.

- А потом я принялся писать все книги Диккенса, одну за другой. С тех пор вот
езжу по городам, парень, пишу и играю роль, играю и пишу, читаю лекции, всегда
наполовину одержимый, известный и неведомый, признанный и отвергнутый, и так уже
несколько лет. Останавливаюсь там, чтобы закончить "Копперфилда", тут, чтобы
завершить "Домби и сын". Иногда на всю зиму забиваюсь в берлогу, и никто не
подозревает, что во мне дремлет Диккенс, а потом выйду из куколки, словно
весенний мотылек, и - дальше. Иногда на целое лето оседаю в каком-нибудь городе,
пока не выгоняют. Да-да, выгоняют. Потому что такие, как твой мистер Винески, не
прощают полета воображения, Малыш, хоть бы этот полет был таким заземленным, что
дальше некуда. У него нет чувства юмора. Ему невдомек: чтобы выжить, мы все
обязаны делать то, что обязаны. Кто смеется, кто плачет, кто отбивается
кулаками, кто бежит, и все это одно и то же - способ существовать. Его кормят
ножницы, и он не понимает моего пера в чернилах и бумаги в буквах. Вот и должен
я собираться и уходить.

- Нет! - вскричал я. - Вы не можете уехать, пока не закончите книгу!

- Малыш, глупыш, ты что, в самом деле?..

- Мистер Диккенс, - сказал я, - мир ждет вашего следующего хода, он важнее всего
остального на свете. Вы не можете прервать на середине "Повесть о двух городах".

- Малыш, Малыш... - бормотал он.

Он лежал на подушке, закрыв глаза.

Я схватил карандаш и блокнот.

- Вы не можете, мистер Диккенс, не можете. Я жду, жду.

И наконец, не открывая глаз, мистер Диккенс сказал:

- Где мы остановились вчера, Дуг?

- Мадам Дефарж вязала на гильотине.

- Да, - сказал мистер Диккенс. - Мадам Дефарж - гильотина. Ладно, Дуг давай.
Слушай. Пиши...

Он говорил. Я писал. Часы пробили четыре утра. Мистер Диккенс уснул. Я вышел на
цыпочках из комнаты и затворил дверь.


- Доброе утро, мистер Диккенс!

Я с маху сел на стул в столовой. Мистер Диккенс уже наполовину управился с
горкой блинов. Я откусил от своего блина и увидел еще более высокую гору бумаги
на столе между нами.

- Мистер Диккенс? "Повесть о двух городах"... Вы ее... закончили?

- Готово. - Мист

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.