Купить
 
 
Жанр: Научная фантастика

Сборник 6 электрическое тело пою

страница №16

чил мотор. Вышел из машины и зашвырнул тыквы в мусорный бак. Грохнула
крышка.

- Что случилось? Почему ты так рано вернулся?

- Ничего. - Силач протиснулся мимо матери, держа в руках два непочатых кувшина с
сидром. Поставил их на раковину.

- Сейчас еще нет и десяти...

- Знаю. - Он ушел в темную спальню и уселся там.

Мать выждала пять минут. Она всегда так делала. Сыну хочется, чтобы она сама
пришла к нему с расспросами, иначе он будет злиться. Поэтому, помедлив немного,
она заглянула в комнату.

- Расскажешь, что стряслось?

- А, они просто торчали там и не хотели ничем заняться. Просто топтались без
толку, как дураки какие!

- Вот неудача-то.

- Топтались там как тупые, несчастные, безголовые дураки!

- Ох ты, как нескладно получилось.

- Я хотел расшевелить их, но они просто топтались на месте без толку. Пришло
всего восемь, восемь из двадцати, всего восемь, и только я один в маскарадном
костюме. Говорю тебе, один-единственный! Дурачье, какое дурачье...

- И это после всех хлопот...

- Они притащили своих девчонок, и те тоже стояли и ни черта не делали. Никаких
там игр, ничего! Некоторые ушли с подружками, - произнес Силач, укрытый
темнотой, не глядя на мать. - Ушли на пляж и не вернулись. Вот честное слово! -
Он встал и прислонился к стене, такой огромный, нелепый в шутовских коротких
штанишках. Наверное, забыл, что на голову еще напялена детская шапочка, и тут
внезапно вспомнил, сорвал ее и швырнул на пол. - Я пробовал рассмешить их, играл
с плюшевой собачкой и еще всякие штуки делал, но никто и с места не сдвинулся. Я
чувствовал себя дураком в этом костюме, ведь я один был такой, все остальные
одеты по-нормальному, и только восемь из двадцати, да и те почти все разошлись
через полчаса. Пришла Ви. Она тоже хотела увести меня гулять по пляжу. К тому
времени я уже разозлился. Здорово разозлился. Нет уж, говорю, спасибо! И вот
вернулся. Можешь взять леденец-то. Куда это я его девал? Вылей сидр в раковину
или выпей, мне все равно.

Пока он говорил, мать не шевельнула ни одним мускулом. Как только закончил,
открыла было рот...

Звонок.

- Если это они, меня нет.

- Лучше все-таки ответь.

Он схватил телефон, сорвал трубку.

- Сэмми? - Отчетливый, громкий, высокий голос. Голос восемнадцатилетки. Силач
держал трубку на расстоянии, сердито уставясь на нее. - Это ты, Сэмми?

Он в ответ лишь хмыкнул.

- Боб говорит. - Юноша на другом конце провода заторопился. - Хорошо, что застал
тебя! Слушай, как насчет завтрашней игры?

- Какой еще игры?

- Какой игры?! Господи! Ты, наверное, шутишь, да? "Нотр-Дам" против "Футбольного
клуба"!

- А-а, футбол...

- Что значит: "А-а, футбол..." Сам же расписывал, подбивал идти, сам говорил...

- Футбол отменяется. - Он уставился перед собой, не замечая ни трубки, ни
стоящей поблизости женщины, ни стены.

- Значит, не пойдешь? Силач, без тебя это будет не игра!

- Надо полить газон, вымыть машину...

- Да подождет это все до воскресенья!

- А потом еще вроде бы должен приехать дядя навестить меня. Пока.

Он положил трубку и прошел мимо матери во двор. Укладываясь спать, она слышала,
как он там возится.

Силач терзал грушу до трех утра. Три часа, а раньше всегда заканчивал в
двенадцать, думала мать, прислушиваясь к глухим ударам.

Через полчаса он вернулся в дом.

Звуки шагов становились все громче, потом внезапно смолкли. Он добрался до ее
спальни и стоял у двери.

Силач не шелохнулся. Мать отчетливо слышала его дыхание. Ей почему-то казалось,
что на нем по-прежнему детский костюмчик, но убедиться в этом совсем не
хотелось.

После долгой паузы дверь медленно открылась.

Он вошел и лег на кровать рядом, не касаясь ее. Она сделала вид, что спит.

Он лежал на спине, неподвижный как труп.

Она не могла его видеть, но почувствовала, как вдруг затряслась кровать, словно
он смеялся. Трудно сказать точно, ведь при этом он не издал ни звука.

А потом раздалось мерное поскрипывание маленьких стальных пружин. Они сжимались
и распрямлялись в его могучих кулаках. Сжимались - распрямлялись, сжимались -
распрямлялись...

Хотелось вскочить и крикнуть, чтобы он бросил эту ужасную лязгающую мерзость,
хотелось выбить их из его пальцев!

Но чем он тогда займет руки? Что он будет в них сжимать? Да, чем он займет руки,
когда бросит пружины?

Поэтому ей оставалось одно: затаить дыхание, зажмуриться и, напряженно
вслушиваясь, молиться про себя: "О Господи, пусть так и будет, пусть он и дальше
сжимает свои железные пружины, пусть он их сжимает, пусть не останавливается,
пожалуйста, пожалуйста, сделай так, чтобы он не останавливался, пусть не
останавливается, пусть..."

А до рассвета было еще далеко.

Рубашка с тестами Роршаха

The Man in the Rorschach Shirt 1966 год Переводчик: Р. Рыбкин

Брокау...

Что за великолепная фамилия!

Лает, рычит, тявкает, во всеуслышанье объявляет: Иммануэль Брокау!

Великому психиатру, смело ходившему по волнам житейского моря и не
соскользнувшему в них ни разу, подходит как раз такое имя.

Мелко смелите учебник по психоанализу, бросьте в воздух горсть получившегося
порошка, и все студенты чихнут:

- Брокау!

Что же такое с ним произошло?

А просто однажды, как в виртуозно выполненном цирковом трюке, он пропал без
следа.


Погас свет, освещавший творимые им чудеса, и в наступившем полумраке сжатые
пружины угрожали распрямиться. Психотические кролики грозили оказаться в пустых
до этого цилиндрах. Дым выстрелов втягивался назад в дула. Все замерли в
ожидании.

Десять лет - но от него ни малейшего звука. Дальше - тоже ни звука.

Будто с криком и хохотом бросился в пучину Атлантики. Только зачем? На поиски
Моби Дика? Чтобы, найдя там эту огромную тварь, подвергнуть ее психоанализу и
выяснить, что имела она против Безумного Ахава?7

Кто знает?

В последний раз, когда я его видел, он бежал в сумерках к самолету, а далеко
позади него на темнеющем аэродроме слышались голоса его жены и шестерых шпицев.

- Прощайте навсегда!

Этот радостный крик прозвучал шуткой. Но на другой день я увидел, как срывают с
дверей приемной золотые листья его имени, как выносят в дождь и отправляют на
какой-то аукцион на Третьей авеню его огромные, похожие на толстых женщин
кушетки.

Итак, этот гигант, в котором были уложены слоями в неописуемый армянский десерт
Ганди, Моисей, Христос, Будда и Фрейд, провалился сквозь дыру в облаках. Для
того, чтобы умереть? Или жить в безвестности?

Прошло десять лет после того, как он исчез, когда я ехал однажды на автобусе
мимо красивейших ньюпортских пляжей, в Калифорнии.

Автобус остановился. В него вскочил и, как манну небесную, ссыпал звенящую
мелочь в кассовый ящик человек лет семидесяти. Я посмотрел на него со своего
места у задней двери и от изумления открыл рот: да ведь это, клянусь всеми
святыми, Брокау!

И в самом деле, это был он. Высился, как явившийся народу бог, бородатый,
благожелательный, величественный, или как епископ, всепонимающий, веселый,
снисходительный, всепрощающий, возвещающий истину, наставляющий на путь истинный
- отныне и навсегда...

Имманузль Брокау.

Но не в обычном темном костюме, нет.

Словно служитель некоей гордой новой церкви, он был облачен в светлые шорты, в
мексиканские сандалии из черной кожи, в бейсбольную шапочку лос-анджелесской
команды "Доджеров", французские темные очки и...

Рубашку! О боже, какая это была рубашка!

Буйство линий и красок, сочные вьющиеся растения и будто живые мухоловки,
настоящий шедевр поп- и оп-искусства с беспрерывно меняющимся рисунком, и
повсюду рассыпаны, как цветы, мифологические звери и символы!

И эта рубашка с открытым воротом, которой, казалось, не было конца, хлопала на
ветру, как тысяча флагов в шествии объединенных, хотя и страдающих неврозами
наций.

Доктор Брокау надвинул бейсбольную шапочку на лоб, снял темные очки и, окинув
взглядом полупустой автобус, медленно двинулся по проходу. То и дело он
останавливался, поворачивался в одну сторону или в другую и каждый раз что-то
говорил вполголоса - то какому-нибудь мужчине, то женщине, то ребенку.

Я уже собирался его окликнуть, когда услыхал, как он говорит:

- Ну, что ты на моей рубашке видишь?

Мальчика, к которому обратился доктор, рубашка ошеломила, как цирковая афиша -
он растерянно моргал.

- Лошадей! - вырвалось наконец у него. - Танцующих лошадей!

- Молодец! - Доктор заулыбался, хлопнул его по плечу и пошел по проходу
дальше. - А вы, сэр?


Молодой человек, захваченный врасплох неожиданностью вопроса, ответил этому
пришельцу с какой-то летней планеты:

- Я? Облака, разумеется.

- Кучевые или дождевые?

- М-м... не грозовые, во всяком случае. Барашки-облака, как руно.

- Хорошо!

Психиатр сделал еще шаг или два.

- А вы, мадемуазель?

- Серферов! - И юная девушка вгляделась еще пристальней. - Вот волны, высокиевысокие.
А это доски для серфинга. Как здорово!

И так продолжалось дальше, и каждому шагу великого человека сопутствовал смех, и
смех этот становился все заразительней и превратился наконец в рев общего
веселья. Первые ответы слышало уже не меньше дюжины пассажиров, и игра захватила
всех. Например, эта женщина увидела на рубашке небоскребы! Доктор посмотрел на
нее хмуро и недоверчиво, доктор моргнул. А вон тот мужчина увидал кроссворды.
Доктор пожал ему руку. Этот ребенок увидел зебр в африканской саванне, но не
настоящих, будто мираж. Доктор шлепнул по зебрам, и они запрыгали, как живые! А
вон та старая женщина увидела полупрозрачных Адамов и туманных Ев, изгоняемых из
едва различимых райских кущ. Доктор присел с ней рядом, они зашептались яростным
шепотом, а потом он вскочил и двинулся дальше. Старая женщина видела изгнание из
рая? Зато эта, молодая, видит, как Адама и Еву приглашают туда вернуться!

Собаки, молнии, кошки, автомобили, грибовидные облака, тигровые лилии-людоеды!

С каждым новым ответом взрывы смеха становились все громче, и наконец оказалось,
что хохочут все пассажиры. Этот замечательный старик был чудом природы,
удивительным явлением, необузданной волей Господа, соединившей нас, разделенных,
воедино.

Эскалаторы! Экскаваторы! Будильники! Светопреставления!

Когда он вскакивал в наш автобус, нам, пассажирам, друг до друга не было
никакого дела. Но теперь будто невиданный снегопад засыпал нас и стал темой всех
наших разговоров, или как будто авария в электросети, оставив без света два
миллиона квартир, свела всех нас вместе, и теперь мы добрососедски болтали,
пересмеивались, хохотали и чувствовали, как слезы от этого хохота очищают не
только наши щеки, но и души.

Каждый новый ответ казался смешнее предыдущего, и под невыносимой пыткой смеха
никто из нас не стенал громче, чем этот высоченный врач-кудесник, врач,
просивший, получавший и распутывавший на месте все колтуны нашей психики. Киты.
Водоросли. Зеленые луга. Затерянные города. Невиданной красоты женщина. Он
останавливался. Поворачивался. Садился. Вставал. Рубашка неистовствующих цветов
и образов раздувалась, как парус, и вот наконец, высясь уже надо мной, он
спросил:

- А что видите вы, сэр?

- Доктора Брокау, конечно!

Его смех оборвался, словно в старика выстрелили. Он сдернул с носа темные очки,
снова водрузил их на нос и схватил меня за плечи, будто хотел поставить в фокус.

- Это вы, Саймон Уинслос?!

- Я, конечно! - и я рассмеялся. - Боже мой, а я-то думал, что вы уже много лет
как умерли! Что вы тогда затеяли?

- Затеял? - Он крепко-крепко сжал и потряс обе мои руки, а потом, играючи, легко
побарабанил кулаками по моим плечам и щекам. И, глядя сверху на акры ниспадающей
с его плеч рубашки, взорвался громким, исполненым снисхождения к себе смехом. -
Что затеял? Ушел на покой. Собрался. В одну ночь улетел за три тысячи миль от
места, где вы в последний раз меня видели... - Дыхание его, пахнувшее мятными
лепешками, согревало мне лицо. - И теперь, здесь, больше известен как -
послушайте! - "человек в рубашке с тестами Роршаха".

- В какой, какой рубашке? - воскликнул я.

- В рубашке с тестами Роршаха.

Легко, как воздушный шарик, он опустился на сиденье рядом со мной.

Я сидел, ошеломленный, утратив дар речи.

Мы ехали вдоль берега синего моря под ослепительным летним небом.

Доктор смотрел вперед и словно читал мои мысли в огромных голубых письменах,
начертанных среди облаков.

- Почему, спрашиваете вы, почему? Как сейчас вижу ваше лицо, такое изумленное,
на аэродроме много лет назад - в День Моего Отъезда Навсегда. Моему самолету
следовало называться "Счастливым Титаником" - на нем я навсегда канул в небо,
где никто не оставляет следов. И однако вот он я, перед вами, настоящий, во
плоти - ведь так? Не пьяный, не полоумный, не разрушенный скукой безделья или
возрастом. Как, каким образом, почему?

- Да, - сказал я, - в самом деле, почему вы ушли на покой, когда все было так
удачно? Профессиональный престиж, репутация, деньги. Не было и намека на какойнибудь...


- ...скандал? Ни малейшего! Так почему, хотите вы знать? Да потому, что этому
старому верблюду сломали не один, а целых два горба, и каждый из горбов сломала
соломинка. Их было всего две, этих удивительнейших соломинок. Горб номер один...

Он умолк. Глянул на меня искоса из-под темных очков.

- Как в исповедальне, - заверил его я. - Никому ни слова.

- Как в исповедальне... Хорошо. Благодарю вас.

Автобус ехал, и его мотор негромко гудел.

И, как это гудение, голос доктора звучал то тише, то громче.

- Вы ведь знаете про мою фотографическую память? Благословенную, проклятую,
всезапечатлевающую? Все, что говорил, видел, делал, трогал, слышал, я могу
мгновенно в ней оживить - даже через сорок, пятьдесят, шестьдесят лет. Все, все
здесь.

Он мягко провел по вискам пальцами обеих рук.

- Сотни историй болезни, проходивших через двери моей приемной изо дня в день,
из года в год. И ни разу не обращался я к записям, которые делал во время
приема. Я довольно рано обнаружил, что в любой момент могу прокрутить любую из
них у себя в голове. На всякий случай, конечно, все беседы с больными
записывались также и на магнитофон, но потом я этих записей никогда не
прослушивал. Вот вам арена, на которой развернулись последующие ужасные события.
А именно: однажды, на шестидесятом году моей жизни, очередная пациентка
произнесла неразборчиво какое-то слово. Я попросил ее повторить его. Почему? Да
потому, что вдруг почувствовал, как в моих полукружных каналах что-то
шевельнулось - будто где-то глубоко-глубоко открылись какие-то клапаны и
впустили свежий прохладный воздух. "Веру", - сказала она. "Но ведь, по-моему,
сперва вы сказали "зверя"?" - "Да нет же, доктор, "веру"!" Одно слово. Один
камешек покатился вниз. А за ним - лавина. Ибо я перед этим вполне отчетливо
слышал, как она заявила: "Он будил во мне зверя", а это может быть связано с
сексуальностью, не так ли? На самом же деле она, оказывается, произнесла: "Он
будил во мне веру" - а это, вы наверняка согласитесь, уже совсем другая, куда
более спокойная история. В ту ночь я не мог заснуть. Курил, смотрел из окон на
улицу. В голове, в ушах была какая-то странная ясность, будто я только что
избавился от простуды тридцатилетней давности. Я сомневался в себе, в своем
прошлом, в своем рассудке, и когда в три часа этой безжалостной ночи прикатил на
машине к себе в приемную, мои худшие опасения оправдались: беседы с сотнями
больных в том виде, в каком я их запомнил, не совпадали с их текстом, записанным
на пленку или отпечатанным на пишущей машинке моей секретаршей!

- Вы хотите сказать...

- Я хочу сказать, что когда я слышал "зверя", на самом деле говорилось "веру".
"Немой" был на самом деле "зимой". "Бык" был "штык", и наоборот. Говорили
"пастель", а я слышал "постель". "Спать" было "стлать". "Класть" было "красть".
"Лапы" на самом деле были "шляпы". "Круп" был всего лишь "груб". "Сатана" был
всего-навсего "сутана". "Секс" был "тэк-с", или "бокс", или - бог свидетель -
"контекст"! "Да" - "туда". "Нет" - "лет". "Печь" - "течь". "Длинный" -
"тминный". "Кожа" - "рожа". Какое слово ни возьми, я их все слышал неправильно.

Десять миллионов дюжин нерасслышанных слов! Я в панике листал свои записи! О
превеликий боже! Столько лет, и столько людей! "Святой Моисей, Брокау, - бил я
себя в грудь, - так давно ты сошел с Горы, и все эти годы слово Господа было как
блоха в твоем ухе! И вот теперь, на исходе дня, ты, мудрый и старый, надумал
вновь обратиться к своим каменным скрижалям, на которых писала молния - и
увидел, что твои законы и заветы совсем не те!" В эту ночь Моисей покинул свой
храм. Я бежал во тьме, разматывая клубок своего отчаянья. Приехал поездом в ФарРокауэй
- может быть, потому, что это название звучит так жалостно. Побрел вдоль
мятущихся волн, равных по силе только мятущимся чувствам в моей груди. "Как, -
рвалось из меня, - как мог ты, даже об этом не подозревая, прожить жизнь
полуглухим? И узнать об этом только сейчас, когда, по какой-то счастливой
случайности, эта способность к тебе вернулась - ну как, скажи, как?!" Но ответом
мне был только подобный грому удар волны о песок. Вот и все о соломинке номер
один, сломавшей горб номер один этому странному верблюду в образе человеческом.

Наступило молчание.

Мы ехали, автобус покачивался. Он катился по прибрежной золотистой дороге сквозь
ласковый ветерок.

- А соломинка номер два? - тихо спросил я наконец.

Доктор Брокау сдвинул на лоб свои французские темные очки, и солнце, в них
преломившись, покрыло стены автобусной пещеры блестками рыбьей чешуи. Мы
смотрели, не отрываясь, на плавающие радужные узоры, он - сперва безразлично и
лишь потом с улыбкой легкой заинтересованности.

- Зрение. Видение. Фактура. Деталь. Разве это не удивительно? Не ужасно - в том
смысле, что за этими словами стоит нечто истинно ужасное? Что такое зрение,
видение, прозрение? Действительно ли хотим мы все видеть?

- Конечно, хотим! - воскликнул я.

- Бездумный ответ юнца. Нет, дорогой мой мальчик, не хотим. В двадцать - да,
тогда нам кажется, что мы хотим все видеть, все знать, всем быть. Когда-то так
казалось и мне. Но глаза у меня были с детства слабые, я полжизни провел у
окулистов - подбирал стекла. И вот занялась заря контактной линзы, и я решил:
обзаведусь этим прозрачным чудом со слезинку величиной, этими невидимыми
дисками! Совпадение? Или действовали какие-то скрытые психосоматические связи?
Так или иначе, но контактные линзы появились у меня в ту же самую неделю, когда
исправился мой слух! Возможно, сработала взаимозависимость духа и тела, но не
толкайте меня к поспешным выводам. Знаю одно: малюсенькие кристально чистые
контактные линзы для меня выточили, я вставил их в свои слабые младенческиголубые
глаза, и - voila!8 Так вот, оказывается, каков мир! Вот каковы люди! И,
помоги нам Господи, каковы грязь и бесчисленные поры на человеческой коже.
Саймон, - сказал он с тихой скорбью, закрыв на мгновенье глаза за темными
стеклами, - задумывались ли вы, знали ли вы, что люди - это прежде всего поры?

Он умолк, чтобы дать мне время осознать смысл сказанного.

Я задумался.

- Поры? - произнес я наконец.

- Да, поры! Но кто об этом думает? Кто потрудится взглянуть? Однако я, моим
вновь обретенным зрением, увидел! Тысячу, миллион, десять миллиардов - пор.
Больших, маленьких, бледных, темно-красных. Каждую и на каждом. Люди на улицах,
люди в автобусах, в театрах, в телефонных будках - одни поры и почти ничего
другого. Крошечные на маленьких женщинах. Огромные на больших мужчинах. Или
наоборот. Столь же многочисленные, как пылинки в тлетворной пыли, которая в
предвечерние часы скользит, клубясь, по солнечному лучу в нефе церкви. Поры...
Завороженный ими, я начисто позабыл обо всем остальном. Я таращился не на глаза,
губы или уши прекрасных дам, а на кожу их лиц. Не на то ли следует смотреть
мужчине, как внутри этой нежной плоти, похожей на подушечки для булавок,
поворачиваются шарниры скелета? Разумеется! Так нет же, я видел только терки и
кухонные сита женской кожи. Красота преобразилась в Гротеск. Переводя взгляд, я
словно переводил в своем треклятом черепе объектив двухсотдюймового паломарского
телескопа. Куда бы я ни повернулся, я повсюду видел изрытую метеоритами Луну в
наводящем ужас сверхкрупном плане! А сам я? О боже, бритье по утрам превратилось
для меня в утонченную пытку! Я не мог оторвать глаз от своего утраченного лица,
испещренного, словно поле битвы, воронками от снарядов. "Проклятье, Иммануэль
Брокау, - стенал я, будто ветер на крыше, - ведь ты Большой Каньон в полуденный
час, апельсин с миллиардом бугорков и впадин, гранат, с которого сняли кожуру!"
В общем, контактные линзы сделали меня пятнадцатилетним. То есть болезненно
чувствительным, непрерывно терзающим себя клубком сомнений, страха и абсолютного
несовершенства. Ко мне вернулся и начал меня преследовать прыщавый и неуклюжий
призрак худшего в жизни возраста. Теперь я валялся по ночам бессонной
развалиной. "Имей ко мне жалость, второе отрочество!" - причитал я. Как мог я
жить таким слепым так много лет? Да, слепым, и знал это, и всегда утверждал, что
это не важно. Двигался по свету наощупь, страстный миопик, не видя из-за
близорукости ни ям, ни трещин, ни бугров ни на других, ни на самом себе. А
теперь, прямо на улице, меня переехала реальность. И эта реальность была поры. Я
закрыл глаза и погрузился в сон на несколько дней. А потом сел в постели и,
широко открыв глаза, объявил: "Реальность еще не все! Я отвергаю поры. Объявляю
их вне закона. На их место я ставлю истины, которые мы постигаем интуитивно или
сами создаем для себя, чтобы ими жить". Ради них я пожертвовал глазами. Отдал
контактные линзы садисту-племяннику, которого в жизни больше всего радовали
свалки, прыщавые люди и волосатые твари. Снова нацепил свои старые, не дающие
полной коррекции очки. И опять оказался в мире нежных туманов. Видел достаточно,
но не больше, чем мне нужно. Видел, как прежде, людей-призраков, которых снова
можно было любить. По утрам на меня опять глядел из стакана такой я, с которым я
мог лечь в одну постель, которым мог гордиться и который мог быть моим
приятелем. Я начал смеяться, день ото дня все счастливее. Сперва тихо. Потом во
весь голос. До чего же, Саймон, забавная штука жизнь! Из суетности мы покупаем
линзы, которые видят все - и все теряем! А отказавшись от какой-то частицы так
называемой мудрости, реальности, истины, мы получаем взамен жизнь во всей ее
полноте! Все ли знают это? Писатели - знают! В романах, рожденных интуицией,
правды больше, чем во всех когда-либо написанных репортажах! Однако совесть мою
раскололи две глубокие трещины, и мне о них поневоле пришлось задуматься. Мои
глаза. Мои уши. "Святая корова, - сказал я себе, - тысячи больных побывали в
моей приемной, скрипели моими кушетками, ждали эха в моей дельфийской пещере, и
подумать только, какая нелепость: я никого из них не видел ясно, и так же плохо
их слышал! Какой была на самом деле мисс Харботл? А старый Динсмюир? Какого
цвета, вида, величины была мисс Граймс? Действительно ли мисс Скрэпуайт,
возникшая вдруг возле моего бюро, видом и речью была как египетская мумия?" Об
этом мне оставалось только гадать. Две тысячи дней густого тумана скрывали от
меня моих потерявшихся детей, которые для меня были всего лишь голосами -
зовущими, слабеющими, замолкающими. О боже, так я, оказывается, ходил по базарам
и не знал, что ношу на спине плакат "СЛЕПОЙ И ГЛУХОЙ", и люди подбегали, швыряли
монеты в шляпу, которая была у меня в руках, и отбегали исцеленными! Да,
исцеленными! Ну разве не удивительно это, разве не странно? Исцеленными старым
калекой без руки и без ноги. Как же так? Каким образом, не слыша их, я каждый
раз говорил именно то, что было нужно? Какие на самом деле были эти люди? Мне
никогда этого не узнать. И еще я подумал: в городе сотня известных психиатров,
которые прекрасно видят и слышат. Но их пациенты бросаются в море во время
шторма, или ночью прыгают в парках с детских горок, или связывают женщин и
раскуривают над ними сигары. И пришлось признать неоспоримый факт: моя
профессиональная деятельность была успешной. "Но ведь безногие не водят
безногих, - закричал мой разум, - слепые и хромые не исцеляют хромых и слепых!"
Однако издалека, с галерки моей души, какой-то голос с безмерной иронией мне
ответил: "Чушь и бред! Ты, Иммануэль Брокау, гений из фаянса - треснувший, но
блестящий! Твои задраенные глаза видят, твои заткнутые уши слышат! Твой
расщепленный разум исцеляет на некоем подсознательном уровне! Браво!" Но нет, я
не мог жить со своими совершенными несовершенствами. Не мог понять или принять
это нахальное и таинственное нечто, которое сквозь преграды и завесы играло со
всем миром в доктора Айболита и исцеляло зверей. У меня было несколько
возможностей. Не вставить ли опять контактные линзы? Не купить ли слуховой
аппарат? Ну, а потом? Обнаружить, что я утратил связь со своим скрытым и лучшим
разумом, великолепно приспособившимся и привыкшим за тридцать лет к моему
плохому зрению и моему никудышному слуху? Или остаться слепым и глухим и
работать, как прежде? Это, думал я, было бы возмутительным обманом, хотя
репутация у меня оставалась бы белоснежной и свежевыглаженной, будто только что
из прачечной. И я ушел на покой. Упаковал чемоданы, бежал в золотое забвение и
позволил себе закупорить мои ужасные и удивительные уши...


Мы ехали вдоль берега, был жаркий послеполуденный час. Временами на солнце
наплывали небольшие облака. На пляжах и на людях, рассыпанных по песку под
разноцветными зонтиками, туманились тени.

Я откашлялся.

- Скажите, доктор, неужели вы не будете больше практиковать?

- А я и теперь практикую.

- Но ведь вы только что сказали...

- Практикую неофициально, без приемной и без гонорара - с этим все кончено, - и
доктор негромко рассмеялся. - Но все равно загадка не дает мне покоя. Как
удавалось мне исцелять всех наложением рук, когда руки у меня были по локоть
обрублены? Но те же руки работают и сейчас.

- Каким образом?

- А моя рубашка. Вы же видели. И слышали.

- Когда вы

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.