Жанр: Философия
Труды
...кими существами. Они являются таковыми, поскольку
находятся в точке, которая сама находится на какой-то бешено закрученной
кривой, окруженной хаосом и гибелью. И это мысли; и мысль есть вопрос о том,
на каких условиях и как такая точка может удерживаться на этой кривой и
почему вообще такая кривая существует?
Почему и зачем вообще - здесь я переверну вопрос так - нужно трудиться?
Почему не все прямо? Это странный, казалось бы, вопрос. Но вы же
когда-нибудь тоже удивлялись тому, почему не все прямо? Например, я добр,
хочу добра. А почему, собственно говоря, его нет? Я чувствую, ощущаю, вижу
справедливость. Почему тогда ее нет? Я желаю вам хорошего. Почему же еще
нужно потрудиться, чтобы оно случилось, и почему нужно для этого искусство,
искусный труд? Почему история показывает, что хорошие намерения
оборачиваются злом? Почему не все прямо? Почему мир создан таким образом?
Непонятно и удивительно! Оказывается, недостаточно эмпирически иметь
состав прекрасных чувств, прекрасную душу и даже недостаточно собрать всех
прекраснодушных вместе. Ибо, если их собрать вместе, получится такая банда
скорпионов, что не дай бог. Опыт и факты показывают. Оказывается, для
свершения добра нужен труд. Вы прекрасно знаете, что можно написать роман с
самыми лучшими намерениями, назидательный роман, а он будет сеять порок в
силу того, что плохо написан. Странно и парадоксально, что хорошо или плохо
написанное может иметь отношение к добру и злу. И, конечно же, все это -
хорошо или плохо написанное, труд, искусство, искусность - как-то связано с
тем, что я называю мыслью.
Поставленные вопросы явно указывают на то, что нечто, называемое мыслью,
пока еще далеко от расшифровки и связано с тем, что я параллельно буду
расшифровывать как природу и место человека во вселенной. Конечно, нужно
расшифровывать при этом и человека, существо загадочное и остающееся
загадочным. Даже если мы не разгадаем эту загадку, я уверен, повозившись с
ней, мы кое-что все-таки узнаем, поймем.
Вспомним чувство невыразимости, связанное с прустовской темой
"неизвестной родины", с ощущением порой у себя какой-то ностальгической
отстраненности от того, где мы живем, с кем связаны, от нашей страны, от
нашей географии, от наших обычаев. За этой ностальгической отстраненностью,
несомненно, стоит отблеск чего-то другого. Это и есть первый отблеск мысли.
Именно в такой форме является мысль, не имеющая пока для нас никакого
содержания, никакого контура, никакого облика, никакого предмета.
Это ощущение свойственно человеку вообще. О нем можно забыть, но не быть
его не может. Настолько прочно оно находится в конституции человека. И
свойственно оно человеку по той простой причине, что люди стремятся жить,
человек хочет жить. Хотя одновременно жизнь есть нечто такое, о чем никогда
нельзя сказать, что это "вот здесь", то есть точечно. Жизнь нельзя
обозначить, локализовать. О ней никогда нельзя сказать конкретно,
определенно, потому что жизнь - это всегда что-то еще. Саму жизнь невозможно
"схватить" сейчас, в данный момент, поскольку "живое" по определению,
существу своему, если оно живо, оно всегда в следующий момент. Оно как бы
расширительно. И вне этого расширения жизни вы не можете ее ухватить.
Почти любое другое явление можно ухватить точечно, а жизнь - нельзя.
Скажем, вот вы видите жизнь в точке А и, когда ее определяете в этой точке,
вы ее определяете так, что она уже в следующей точке В, если она жива. Это и
означает, что "человек хочет жить". Хотеть жить - это хотеть занимать еще
точки пространства и времени, то есть восполнять или дополнять себя тем, чем
мы сами не обладаем. Допустим, я люблю Нану - существо, наделенное
определенными качествами и в силу этих качеств вызвавшее во мне любовное
стремление. А на самом деле это мое стремление вызвано расширительной силой
жизни. Это и есть одно из пространств, где уместно начать мыслить, то есть
отличать, что и почему ты любишь. Любишь ли ты Нану потому, что у нее
голубые глаза, или ты любишь ее потому, что ты расширяешься? И линии твоей
судьбы будут весьма различны в зависимости от того, что и как ты поймешь.
Пока мы завоевали следующее различение между реальностью и
представлением. Нана любима мною, потому что у нее голубые глаза и она верх
совершенства - это представление, а реальность (причем та, которая скажет
свое слово в моей судьбе и наложит отпечаток на контур наших
взаимоотношений) - это нечто другое.
Слово "другое" уже фигурировало в нашей беседе. Когда я говорил, что нас
охватывает ностальгия и мы ощущаем в результате отстраненность от окружающих
нас людей, от страны, ее нравов и обычаев, именно тогда что-то неизвестное,
другое, манит нас и вызывает тоску. А теперь оказывается, что первоначальной
формой "другого" является вот это "абстрактное другое". Не то, которое мы
различили на втором шаге, а то, которое выступило в первоюношеской, еще
невнятной тоске. Эта тоска забудется, она уйдет, но мы ее вспомним, когда
различим. А иначе нам так и будет казаться, что именно качества Наны
являются предметом, вызывающим любовь.
Еще долго мы не будем различать представление и реальность и по очень
крутой орбите будем возвращаться к первоначальной юношеской тоске, тоске
другого мира. Поэтому, собственно говоря, мышление у Платона и называется
словом "вспомнить". Оказывается, это другое уже было. Не случайно такого
рода вещи закреплены в легендах человечества. Закреплены как воспоминание о
золотом рае, которого могло и не быть. Как и у юноши, у которого
первоначальная тоска "другого", этого "другого" тоже могла реально не
случиться. Поэтому Пруст (а все его путешествие в романе есть путешествие к
потерянному раю) в одном месте говорит так: всякий рай есть потерянный рай,
которого никогда не было. Это странное, парадоксальное сочетание - ты ищешь
рай, которого никогда не было.
И того "другого" тоже никогда не было, но ты его ищешь. Как раз это
реальная сила и реальный предмет воспоминания. Оно необходимо, потому что,
кроме всего прочего, в воспоминании заложено различение, иначе нам
недоступное, между реальностью и представлением. Другим путем само это
различение к нам ниоткуда не может прийти.
Ни из какой совокупности опыта нельзя вывести различие между реальностью
и представлением о ней. Всякая реальность нам дана представлениями о ней. Но
оно (это различение) откуда-то к нам приходит, и платоновское "вспомнить" -
один из путей, по которому оно приходит.
Но есть и другие пути подобного косвенного взгляда, который может помочь
нам различить неразличимое. Обратимся к примеру Анри Пуанкаре. Я его часто
привожу. Представим себе, говорил он, что есть плоскость, на которой живут
одноплоскостные существа. Они движутся по этой плоскости и ведут себя так,
что мера, посредством которой они измеряют свое движение к некой точке X,
сама сокращается по мере их движения. Но поскольку она сокращается и
существа сами сокращаются, то они никогда этой точки не достигнут. Замените
здесь точку словом "реальность" - приблизятся ли они тогда к этой
реальности? Очевидно, нет. Ведь это явная бесконечность. И Пуанкаре
замечает, что одному умному человеку пришла в голову мысль, он сказал:
простите, но это же одно измерение, а давайте посмотрим сбоку, есть же и
другие измерения - посмотрим иначе.
Это еще одна иллюстрация к возможности различения реальности и
представления. Человек, который смог бы так посмотреть, конечно, был бы
Коперником. Этот другой взгляд - сбоку, чтобы увидеть, что это плоскость и
одномерная линия, - невозможен, поскольку ему неоткуда здесь взяться. У
названных существ даже понятия не может появиться, что есть некая реальность
и что это конечность, а не бесконечность. И тем не менее Коперники
случаются.
Когда начинаешь мыслить, то именно таким образом вводятся философские
представления. Потом они сокращаются, все лишние способы их введения
опускаются, и начинают оперировать уже словами: реальность, представление,
конечность, бесконечность - и вы оказываетесь перед текстом, в котором
только эти слова, и в результате понять уже ничего нельзя.
Беседа третья
У нас фактически были две основные мысли. Во-первых, мы разобрали, что
наши эмпирические аффекты, чувства, побуждения мысли, позывы воли, которые
сами по себе обладают для нас ясностью сознания, - все они не
самодостаточны.
Так, для храбрости недостаточно сознаваемого аффекта бесстрашия, а нужно
еще умение, труд. Честь - не просто намерение чести. Странным образом, но
нечто, называемое одним и тем же словом, отличается внутри себя. И то же
самое относится к мысли. Одно дело- намерение мыслить, внешне похожее на
мысль, когда оперируют абстрактными представлениями, возвышенными идеями, и
другое - сама мысль. Иногда мы, правда, смутно понимаем, что мысль есть
что-то другое, чем наше эмпирически достоверное состояние, но иметь его
недостаточно, чтобы иметь мысль.
И во-вторых, двигаясь в отличениях правды, похожей на ложь, мысли,
похожей на бесмыслие, и наоборот, мы уяснили, что "истину, похожую на ложь,
должны хранить сомкнутыми устами" (Данте). Причем в этом состоянии
немолвствования - с опущенными руками, немым языком и ясным сознанием - мы
как раз больше чувствуем себя живыми и существующими. Так что вопрос о
мышлении, как это ни парадоксально, и есть вопрос о существовании, о бытии.
Лишь находясь в состоянии невыразимой мысли, мы оказываемся в состоянии
страсти доказательства миру своего существования. Когда страстно стремимся
доказать, что живем вовсе не случайно, не напрасно. Почему? Потому что если
бы было иначе, то, испытывая, например, чувство любви, мы казались бы себе
лишними. Кому в мире нужна высота несомненных для меня переживаний, если в
нем уже на все есть ответы, всеми испытана и любовь, и ненависть, и честь, и
бесчестье? Зачем снова с такой остротой все это переживать?
Эта неуместность меня в мире и обращает вопрос о мышлении в вопрос о
бытии. Попытаемся сегодня разобраться в этом, взяв в качестве отправной
точки рассуждение такого метафизического поэта, как Осип Мандельштам. Но
прежде напомню, что Мандельштам был одним из ярких и своеобразных деятелей
акмеизма, литературного течения, возникшего в 1912 году. Словом "акмэ", как
известно, греки называли период в жизни человека, когда полностью
проявляются его способности и наступает зрелость. Я сейчас не филологическую
связку даю, а хочу указать на внутреннюю связь мысли, характеризующую
"акмэ", с нашим взглядом на возможность отличения взрослости и невзрослости,
или рожденности и нерожденности. Дело в том, что наша жизнь - как социальная
- так и ментальная, полна, как сказал бы Антонен Арто, абортивными
явлениями, полна столкновениями полуродившихся существ, когда нет еще
человека, личности.
Очевидно, эта вещь настолько значительная, что мудрые греки сочли
необходимым придумать по этому поводу целую классификацию, элементом которой
и является слово "акмэ", обозначающее возраст мужа. И Мандельштам в эпоху,
когда на его глазах рушилась культура (а он остро чувствовал, в отличие от
многих других русских поэтов, социальные глубинные процессы), переживая это,
провозгласил, что недостаточно создать идеал эстетического или совершенного
человека, что выше его идеал совершенного мужчины. Как существующий человек
может быть неродившимся, так совершенный мужчина - это уже родившийся. Он
взрослый - в акмэ. Так вот, Мандельштам написал манифест (существующий в
разных редакциях) под названием "Утро акмеизма", в котором, глубоко ощущая
действительную задачу искусства, его внутреннюю философскую задачу, заявил,
что его нервом является отношение к конечной цели человечества, уяснение, в
каком отношении искусство стоит к конечному предназначению человека. Что
философия искусства - это не просто философские рассуждения, а философия в
самом искусстве в той мере, в какой оно строится так, когда реализуется сам
человек. То есть, другими словами, конечное назначение человека состоит в
том, чтобы стать человеком, когда опять мы возвращаемся к игре слов:
взрослый - невзрослый, акмэ и детство, родившийся - неродившийся. А наше
рассуждение о мышлении и существовании становится нашей попыткой понять, что
означает феномен родившегося. Это относится и к историческому существованию,
так как есть существующие государства, о которых трудно сказать, что они
родившиеся. Например, таковы и российская, и грузинская государственности.
Здесь важно понять и представить, что мы можем как граждане? Каков наш
горизонт и те точки, по которым мы приходим в волнение или, наоборот,
успокаиваемся, что нас приводит в движение, что останавливает, что можно
вообразить возможным для человека, а что мы воображаем невозможным? Все это
очень разные горизонты. Есть десятки гражданских поступков, деяний,
проявлений души, относящихся к гражданскому существованию, которые мы даже
не можем вообразить себе как человеческую возможность не потому, что у нас
ее отняли, а потому, что у нас ее не было. Но мы уже знаем, что
существование - самая большая страсть человека.
В мандельштамовском манифесте мы встречаем такие слова: "Существовать -
высшее самолюбие художника"*. Удивительно, но, казалось бы, ясно: если
человек пишет стихи, имеет имя, фамилию, то он существует. Но нет,
оказывается, не только это. Иметь подобную страсть - значит существовать
именно в том, что это ты делаешь, именно ты думаешь, ты чувствуешь. Ведь
чаще всего мы живем чужой жизнью, а не своей, думаем чужие мысли, питаемся
отходами чужих чувств. И если мы будем соотносить их с изначальностью себя
как существа, думающего свои мысли и переживающего свои чувства, то только
тогда начнем понимать что-то о самих себе.
Не случайно тут же Мандельштам обращается к художникам со странным
призывом: "Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше
самих себя"**. Очевидно, в этом и состоит искомое нами различие. Но в каком
смысле? Что значит это "больше самих себя", если сам я и есть мое бытие? В
очень простом смысле: если есть "Я-сам", у которого полумысли-получувства,
то это все-таки "Я", но не существующий. Хотя, с другой стороны, в своем
существовании (а это мы установили), когда мы переживаем самое живое, уже
есть ответ на то, что нас мучает, и он нас не устраивает, мы оказываемся
лишними. На моем стуле, как я говорил вам, уже кто-то сидит.
Итак, именно в том, в чем острее всего чувствуем себя живыми, кроется
вопрос о бытии.
Обычно по многим причинам я избегаю философских формул, готовых терминов.
Но сейчас я употребил формулу, чтобы показать, как существующие стандартные
и на первый взгляд очень отвлеченные формулы в действительности связаны с
весьма простыми вещами, имеющими для нас изначальный жизненный смысл. Он нам
доступен и понятен независимо от формулы, но просто мы не знаем, что этой
формулой можно экономно выразить тот жизненный смысл, который мы уже знаем.
На основе ---------------------------------------* О. Мандельштам. Собрание
сочинений в четырех томах. М., 1993, т. 1, с. 177.
** Там же, с. 180 различения мы установили, что мысль есть нечто,
находящееся в области, необходимо существующей и только существующей. Это
несколько переиначенная мною традиционная философская формула Парменида о
тождестве бытия и мышления. Он говорил, что нет мысли без сущего, только в
сущем мысль изрекается, сущее и мысль суть одно. Эта формула известна из
учебников по истории философии, но вряд ли она понятна, жизненно понятна без
того разбора, который мы только что провели.
Теперь подвесим пока эту трудную формулу и будем раскручивать ее дальше.
Я утверждаю (вслед за Парменидом, хотя буквально он этого не говорил), что
именно рожденное может и должно быть высказано. То, что высказывается, -
родившееся, тогда как любые психологические состояния человека (в том числе
и мысль, взятая как психологическое состояние) не самодостаточны. Если они
существуют родившись, то в них уже есть нечто другое, являющееся их
основанием.
Это нечто, "что-то другое" нами уже введено - это бытие. Оно дано нам
прежде всего в чувстве той отрешенной тоски, которую все мы хоть на миг,
хоть раз в жизни, но испытали. Ощущение, что я чужой в мире, что сам мир
меня не принимает - а он меня не принимает, - несомненно. То есть наряду с
чувством несомненного существования мы испытываем порой и свою неуместность
в мире. Скажем, вряд ли нужно доказывать, что человеческое страдание -
лишнее в мире. Страдание по умершим - другу, матери, отцу (именно в силу его
остроты, разумеется) бессмысленно, так как нельзя сделать бывшее небывшим.
Как и "отменить" измену любимой женщины или любимого мужчины. К тому же мы
знаем, что любовь - случайность, выпавшая как бы в лотерее, поскольку если
бы мы случайно же находились в другом месте, то не исключено, что полюбили
бы другого человека с не меньшей страстью. Следовательно, наша страсть не
имеет никакого основания ни в эмпирических свойствах любимого человека, ни в
событиях, которые окружают нашу страсть и нашу любовь. Значит, мы переживаем
что-то другое. Вернемся поэтому к отрешенности, когда у нас появляется
сознание принадлежности к тому, что я назвал "неизвестной родиной".
Попробуем сделать еще один шаг к пониманию этой точки.
Представьте себе, что у вас отрешенное ясное сознание, ностальгия по
какому-то потерянному раю, которого никогда не было; отрешенность от всякого
вашего окружения, от места рождения, от людей, вещей, от всяких
обстоятельств вашей жизни. Конечно, такого человека очень часто охватывает
страх, поскольку он заглядывает в бездну и чувствует, что принадлежит другой
родине, но родине неизвестной, это какая-то пропасть, ясное присутствие
тайны. Таинственно и ясно. (С легкой руки экзистенциалистов конца XIX и
начала XX века это чувство стали называть страхом, хотя слова "страх" и
"трепет", которыми воспользовался в свое время Киркегор для названия одной
из своих книг, встречаются еще в посланиях святого Павла. Они обозначают и
выражают очень древние переживания. Так что в экзистенциализме как таковом
ничего нового в этом смысле нет, философия всегда была "экзистенциальной" -
и во времена Платона, и во времена Хайдеггера. )
Это страх перед акмэ, страх не сбыться, не осуществиться. Сущность его в
ощущении тоски, когда мы чувствуем, что наши эмпирически испытываемые
состояния недостаточны, сами не могут служить основанием, что для
осуществления себя нет готового налаженного механизма, который срабатывал бы
без нашего участия, без того, чтобы я сам прошел какой-то путь. Именно в
этот момент, в этой точке, с одной стороны, мы подвешены в пустоте над
зияющей пропастью неизвестной нам родины, которая нам ближе, чем реальный,
но инородный мир, а с другой - ощущаем полное отсутствие естественного
механизма реализации. И философские проблемы, проблемы мысли возникают
именно здесь, в этом зазоре. Причем можно, конечно, изучать эти
представления и по законам психологии, как они рождаются в человеческой
голове. Но если мы узнаем, а мы теперь знаем, что все зависит от того, что
именно я предпринял, какой путь прошел, что сделал для
рождения-себя-в-мысли, а не остался недоумком.
Страх не сбыться - это вовсе не страх человека перед миром, полным, как
иногда описывают, классовых противоречий и антагонизмов. Человек, который не
способен пережить страх, о котором я говорю, вообще не создан для философии,
он не сможет совершить акт философствования, если в нем самом, в его
нормальном человеческом развитии чего-то не хватает, чтобы стать мужчиной.
(В данном случае речь идет не о половом различии с его ролями и статусом. )
"Сбыться" идентично рождению, которое обязательно предполагает органы
рождения. Часто ими являются произведения искусства, заключенные в книгах,
картинах, музыке. Но не только, еще чаще ими являются и произведения
искусства, бродящие в наших душах, произведения искусного труда. Тема
искусства и труда важна здесь для понимания самой сущности таких органов. В
частности, человеческое зрение как зрение индивида есть рожденное каким-то
органом, но этот орган не просто анатомический глаз; чтобы видеть, надо
уметь видеть, в нас должно родиться искусство видения, ибо только так
рождаются красота, честь, любовь, храбрость, мужество, то есть все то, что
мы ценим. Они рождаются непрерывно, и потому существует какая-то нить
преемственности, о которой мы помним.
Вернемся снова к русской культуре начала века, поскольку происходившие в
ней события близки нам по времени. Дело в том, что в действительности
реальное время не совпадает с хронологическим и то, что кажется давно
случившимся, происходит сейчас. В реальном времени это все сжато в одной
точке (к этому мы еще вернемся в связи с проблемой существования). Так вот,
в русской культуре начала века этот "страх не сбыться", или - мы можем
теперь сказать иначе - тоска по преемственности, были прочувствованы на
уровне тоски по мировой культуре. Именно она была продуктивной почвой, в
частности, в поэтической практике акмеистов. По Мандельштаму, тоска по
мировой культуре - это тоска по тому, к чему мы в действительности
принадлежим в тех состояниях, которые несомненно ощущаем как истинно
человеческие, осуществившиеся. Если честь, то это поступок чести, если
мысль, то это мысль, поддающаяся развитию и рождающая иные мысли, являющаяся
условием других мыслей. Когда истинное произведение искусства мы отличаем от
неистинного на том основании, что оно имеет содержание, способное рождать
тысячекратно родственные себе мысли в миллионах других голов. Эти мысли
рождаются в других головах, но принадлежат они этому произведению, как бы
заложены в нем. И поэтому оно, как, например, "Гамлет" Шекспира, живет
дальше. А вы можете осуществить связь с этим местом, где рождается ваша
мысль. Такие связи и составляют ткань мировой культуры. И, конечно, по ним
можно было тосковать в 20е годы в Советской России, когда рвалась именно эта
ткань и эти связи.
Такие мысленные состояния, которые с нами случаются, и есть наша тоска по
лону, в котором мы как люди рождались. Родились мы определенным образом,
хотя могли, естественно, родиться другим, и тогда мы были бы другие. Но раз
мы родились в лоне греко-римской цивилизации, то об этом мы не можем забыть.
Ведь если наш глаз видел что-то по-человечески хоть один раз, то он будет
все время хотеть это видеть. По законам своей природы человек не может сам
нанести себе увечье, произвести над собой членовредительство. Как не может
отменить и способ своего рождения.
Следовательно, расшифровка нашей тоски по мировой культуре предполагает
наличие внутренней задачи. Внутренняя задача - это задача памяти; нужно
вспомнить, восстановить нити, связующие нас с тем местом, где мы родились.
Будем ориентироваться на это, двигаясь дальше в попытке ощутить возможность
живого существования. Для дальнейшего продвижения и понимания, что значит
мыслить и что значит мыслить не мысля, разберем пример, имеющий отношение к
моральным суждениям.
Рассуждая о сущности добра и зла, часто обращают внимание на наличие у
них весьма странных свойств: добро есть нечто, что каждый раз нужно делать
заново, специально, а зло делается само собой. И этим же свойством обладает,
в частности, совесть, ибо когда я совестлив и "держусь" в своей совести, то
я как бы впервые и за всех, за все человечество совершаю акт совести в мире
и не могу в этой связи воспользоваться тем, что сделали до меня. На чужой
совести далеко не уедешь, ничего не сделаешь, совесть всегда своя, так же
как и понимание свое. Обобщать или суммировать что-то здесь невозможно.
Однако порой люди, замечающие названные свойства, мечтают тем не менее о
создании некоего механизма счастья, способного якобы рождать у человека
особое состояние благорасположенности, который без меня, в том числе и без
моего "страха" и "трепета", производил бы среди окружающих социальную
гармонию. Такие вещи рождались, как известно, в головах русских народных
демократов, и Чернышевский, например, до конца своей жизни воспринимал
социальную справедливость как то, что можно изобрести и что само по себе
будет затем производить справедливость.
Обратим здесь внимание на одну тонкость и вспомним, что когда мы
рассматривали представление (и восприятие), то различали его как предмет
психологической науки и как проблему философии. Причем в качестве
различающего элемента мы взяли при этом наше прохождение пути, нашу
способность мочь что-то, а не просто желать быть взрослым. Кстати, именно
так определяется и просвещение. Кант называл просвещением не существование
некой суммы знаний, которая распространяется потом среди людей, а
совершеннолетие человечества. Парадоксально, но просвещенный человек
действительно может об
...Закладка в соц.сетях