Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

moscsaga

страница №72

икакой ты не пария. Родители одно, а дети
ведь другое.
- На самом деле - это одно и то же, - сказал он. - Яблоко от яблони...
- Ну, давай переменим пластинку. Каких ты ещё поэтов любишь?
- Бориса Пастернака.
- Ну, Вася, ты меня просто удивляешь. Сейчас все студенты Сергея Смирнова
любят, а ты Бориса Пастернака.
"Ой, у меня уже голова кружится. Больше ни капли!"
- Откуда же ты Пастернака взял?
- А мать читает Пастернака на память, просто километрами. "Годами когданибудь
в зале концертной Мне Брамса сыграют, - тоской изойду. Я вздрогну, я
вспомню союз шестисердный, Прогулки, купанье и клумбы в саду".
- "Художницы робкой, как сон, крутолобость, С беззлобной улыбкой, улыбкой
взахлеб", - немедленно продолжила она.
Они посмотрели друг на друга с неожиданно откровенной нежностью. Ладони
соединились и тут же отдернулись, как будто слишком много в этих подвижных
лопаточках с хватательными отростками собралось электричества.
- Ты знаешь, утки не видоизменились со времен динозавров, - сказал он. Они
шли вдоль пруда. Ёлка раскачивала своей сумкой, из которой торчала ручка
ракетки.
- К Брамсу вообще-то я довольно равнодушна, - так она отреагировала на его
сообщение об утках.
- А кто твой композитор?
- Вивальди.
- Я даже и не слышал такого. - Василий впервые признался в некоторых своих
несовершенствах.
- Хочешь послушать переложение Вивальди на старом пианино?
- А где?
Она внимательно на него посмотрела, как бы оценивая, потом пришла к
решению:
- У моей мамы сегодня вечером, ну, вернее, у её мужа, вернее, друга, он
художник, они живут на чердаке, ну, в общем, я буду играть...
- А ты ещё и на фортепьяно?
- Что значит "еще"? Да я будущая пианистка мирового класса! Когда-нибудь
услышишь меня в зале концертном, тоской изойдешь!
Он даже помрачнел от этого сообщения. Это уже слишком: теннис,
происхождение, пианизм! Слишком много для парии в этом обществе.
Она, должно быть, уловила это мимолетное изменение настроения, засмеялась
и - о боги! - поцеловала Василия в щеку. Ну что, пойдешь? Еще бы не пойти!
Конечно, пойду! Ты где остановился в Москве? Нигде. То есть как? На вокзале
вчера спал, на газете "Культура и жизнь". Понимаешь, я собирался в общаге МИСИ
прокемариться, у друга, а его там нет, вахтерша не пустила... Ее вдруг осенило:
будешь у меня сегодня спать на Большом Гнездниковском. Не волнуйся, я одна живу.
То есть как это одна? Ну, мама бывает иногда, но вообще-то она у своего
художника живет, у Сандро Певзнера. Василию, который всю жизнь свою на
раскладушке обретался в теснейшем соседстве с родственниками, трудно было даже
представить себе, что девчонка его лет живет одна, в квартире с отдельным
входом. Некая тучка опять опустилась на его чело: может быть, это "особа
свободных нравов", "тигрица" любви? Ночами на раскладушке этот Василий иногда
казался себе победителем таких "тигриц", увы, при свете дня победоносное копье
предпочитало отстаиваться в кулуарах. Тучка пролетела. Черт знает что в голову
придет! Такую девчонку вообразить "тигрицей"! Послушай, Елка, а твои родители в
разводе? Их война развела, грустно сказала она. Отец пропал. Погиб? Ну да,
пропал. Он был хирург. Как бы ты сказал, Вася, он был мощный хирург. И вот такой
мощный хирург, мой красавец папа, мощага, как бы ты сказал, пропал на фронте, ну
то есть погиб. Она вовсе не так уж счастлива, эта девочка, в которую я так пострашному
влюбился, подумал Василий, и вовсе не так безмятежна, и уж совсем не
похожа на "тигриц" из моего воображения.
Договорились, что он поедет на вокзал за своим рюкзаком, а она через два
часа придет к метро "Маяковская", чтобы отвести его к себе в Большой
Гнездниковский. Ну, а потом они вдвоем отправятся в Кривоарбатский, на суарэ. На
чем, переспросил Василий. Не на чем, а куда, рассмеялась она. Суарэ - это не
трамвай, мой друг из блестящей Казани. Это что-то вроде плиссе-гофре, как я
понимаю, нашелся он, вспомнив часто попадающуюся в Москве вывеску. На этом они
расстались у ворот парка ЦДКА, который на всю жизнь обоим запомнится как место
юношеского щемящего очарования.

Первый час разлуки Елка провела, размышляя о том, что надеть. Время было
тревожное: перелом в моде. От подставных крутых плечиков все более переходили к
так называемому женственному силуэту. Прежде всего, разумеется, надо надеть
узкую юбку с разрезом, ту, что маме не нравится, ну а жакетку, которая ей уже
три года так нравится, выбросить к чертям! Итак, низовой вопрос решен, теперь
подходим к верхам. Блузки летели из шкафа на кровать будто флаги фестиваля
молодежи и студентов. Дело не в цвете, а в линиях. Увы, все они не придавали
данной девице достаточно современных очертаний. Одна была какая-то слишком
детская, другая какая-то слишком солидная. Все плохо монтировались с юбкой, с
которой, ну, в общем, вопрос было решен. Вдруг пришла блестящая идея: с этой
шикарной, стильной юбкой надену простую студенческую ковбойку; вот и все, вот и
все дела; звучит просто гениально! А свитер будет переброшен через плечо!

Василий, ты не видел таких девушек ни в Казани, ни в Магадане! Затем началась
проблема прически. Подкрутить ли щипцами концы волос, чтобы получилось нечто
напоминающее последний крик, "венчик мира"? Поднять ли все вверх, чтобы
открылась лебединая шея, или расчесать на стороны, или зажать назад? Вот мамка
здорово придумала: подстриглась под мальчишку и сразу столько сомнений
ликвидировала, да ещё и помолодела на десять лет. С проблемой волос
непосредственно связана проблема губ. Подмазывать или не подмазывать?
Распущенные волосы и помада... Хм... пардон-пардон, сюда ещё присоединяется юбка с
разрезом... как бы этот Вася не испугался такой московской тигрицы... к тому же
ковбойка в таком ансамбле выглядит просто по-идиотски... На помощь опять приходит
природный гений: губы подмажем, а волосы заплетем в косищу! Блеск! Итак, за
пятнадцать минут до встречи, то есть без четверти шесть, на улице Горького
появляется интригующая юная особа, то ли студенточка, то ли девица полусвета.
Полусвет, демимонд... из той же оперы, что любимые стишки Толика Пармезанова,
которыми он пытался охмурить свою подопечную:
"...Я хочу с перламутровым стеком проходить по вечерней Москве..." Экая
пошлятина! Поменьше надо думать обо всей этой чепухе: что надела, то надела,
небрежность - непременный элемент хорошего вкуса. Можно записать это изречение?
Мужчины, разумеется, оборачивались почти без исключения. От двадцати до сорока,
во всяком случае, без исключения. Некоторые столбенели. Вот, например, один
невысокий, хромой, но удивительно интересный мужчина остолбенел, потом потряс
головою, поиграл дьявольскими глазами, произнес знакомым голосом "Батюшкиматушки!"
и остался позади по правому борту, у афишной тумбы с названием
кукольного спектакля "Под шорох твоих ресниц".
У метро вовсю торговали пирожками и мороженым. Возле газировщицы лежал
большой задумчивый пес. Василия в хаотическом кружении толпы пока не
определялось. Интересно, кто кого должен ждать? Впрочем, ещё и нет шести часов.
Без пяти шесть. Если так буду стоять, обязательно привяжутся. Встану в очередь к
киоску "Мосгорсправка". Какому-то человеку чистильщик, зазевавшись, провел
ваксой по белым брюкам. Газировщица показывала через улицу на магазин колбас:
"Эй, замазанный, поди там у грузчиков спирту попроси!" Из толпы вдруг выдвинулся
и направился прямо к Елке статный мужчина кавказской внешности. Хороший серый
костюм в полоску. Одной рукой притрагивается к шляпе, другой показывает красную
книжечку с тремя золотыми буквами МГБ: "Простите, девушка, с вами хочет
познакомиться один из государственных мужей Советского Союза". Инстинктивно она
оглядывается и видит за своей спиной двух офицеров: погоны, пуговицы, зажим
авторучки, орденские планочки, комсомольский значок... Один на двоих, один на
двоих...
Никто в суматошной толпе часа пик не обратил особого внимания на посадку
стройненькой девушки в брюхатый черный лимузин, никто, кроме трех баб:
газировщицы, пирожницы и справочницы из "Мосгорсправки". Эти три постоянных
мойры "Маяковки" переглянулись с улыбочками, но, конечно, ничего друг дружке не
сказали.
Через минуту появился Василий с рюкзаком. Ему предстояло здесь провести
несколько часов в бесплодном ожидании.

В студии на Кривоарбатском между тем Сандро Певзнер мастерил подрамник для
нового холста. Холсты с готовыми работами, подсыхающими и не законченными,
стояли повсюду. Сандро сладко мычал. У него уже несколько месяцев протекал
новый, как он его называл, "оранжерейный" период. Цветы стали его главными
героями. Можно сказать, большими друзьями. Если только не членами семьи. Детьми.
Лепестками любви. Выражением Нины в её самой сокровенной части. Он писал цветы.
Иногда сильно увеличивал. Иногда значительно уменьшал, словно в перевернутом
бинокле. Иногда в натуральную величину. Иногда это был холстенок размером с
почтовую открытку. Иногда метр на метр. Но не больше. Пока, к сожалению, не
больше. Задуман был гигантский холст с апофеозом цветов. Он немного боялся его
начинать: могут неправильно понять. Боишься не боишься, но все равно начнешь,
смеялась Нина. Пожалуй, ты права, моя дорогая. Пока что скромно трудился над
своей скромной оранжереей. Иногда, вспоминая Вермеера и прочих малых голландцев,
выписывал каждую прожилку, каждую каплю росы, жука или пчелу в гуще букета. В
другой раз размашистыми мазками создавал импрессионистские отражения. Пионы,
хризантемы, розы, конечно, гвоздики, тюльпаны, всякая мелочь: лютики и васильки,
анютины глазки - и фаллически неотразимые гладиолусы, шепот герани, воплощение
сирени, что-то с натуры, а что-то из памяти, почти из ночи, может быть, из
сновидений.
- Этот Певзнер, - говорила Нина, прогуливаясь среди цветов, - чем-то не
тем занимается. Создает мнимо красивый мир, сознательно противопоставляет его
нашей действительности. Не стоит ли присмотреться, товарищи, к этим
псевдоневинным квазиботаническим упражнениям?
Он хохотал:
- Перестань, дорогая. Канэчно, харошая ымытацыя, но не по существу. Своими
цветами художник Певзнер как раз подчеркивает красоту нашей социалистической
действительности, выдающиеся успехи нашего советского цветоводства, глубокую
справедливость нашего образа жизни, в котором объект красоты принадлежит не
обожравшемуся буржуазному эстету, а простому труженику. Художник Певзнер
демонстрирует, что он извлек хороший урок из принципиальной партийной критики.

Она снимала с одной из манекенных голов, расставленных по студии,
чеховское пенсне, внимательно приглядывалась к мазкам, потом к личности самого
ваятеля с седеющими усами.
- Доиграетесь, Певзнер, ох, доиграетесь, Соломонович!
И впрямь доигрался. Крошечная выставка в Доме культуры Пролетарского
района, на которую он прорвался с полудюжиной полотен, вдруг привлекла всеобщее
внимание. Народ съезжался смотреть на странные цветы, вызывающие какую-то
непонятную, хотя почему-то как бы знакомую, будто из прежней жизни, жажду.
Приезжали даже ленинградцы специально на выставку в ДК Пролетарского района
столицы. На ступенях обменивались мнениями, мелькали нехорошие слова:
импрессионизм, постимпрессионизм и даже символизм. В конце концов "Московская
правда" разразилась статьей "Сомнительная оранжерея", в которой, среди прочего,
говорилось, что "Певзнер (употребление неблагозвучной фамилии в печати даже без
инициалов считалось вполне зловещим признаком) пытается создать внешне невинный,
как бы старомодный, безобидный эстетизм, который на деле подрывает основные
принципы социалистического реализма. Оранжерея этого художника нехорошо пахнет..."
- Почти твоими словами, дорогая! - хохотал Сандро. С бокалом красного
"Мукузани" он отмечал свой успех. Вызвать шум в столице бесконфликтного
искусства, написать взрывоопасные цветы!
- А что же ты думал, Певзнер Соломонович, нас плохо учат в Союзе
писателей? Каждый из нас в любую минуту готов дать отпор зарвавшимся декадентам
по призыву... ммм... ну, в общем, по призыву... ммм... в общем и целом, по зову сердца!
Этот юмор висельников напоминал Нине тридцатые годы на Большом
Гнездниковском. Все эти объявления на кухне: "Если за тобой придут раньше, не
забудь проверить газ и выключить электричество", все то ерничество, что помогало
им с Савкой не свихнуться. Тогда, впрочем, было некоторое парадоксальное
преимущество: метла мела без разбора, что-то вроде стихийного бедствия. Теперь
же партийный критик через газету "Московская правда" обращается к органам с
верноподданническим сигналом, призывает любимые органы обратить внимание на
"внешне невинного" художника. А мы все шутим. Не слишком ли затянулась наша
ирония? Не пора ли ей пройти вместе с молодостью? Однако без нее-то уж совсем
конец, мрак и маразм.
Ну что ж, будем жить и шутить, авось кривая вывезет, как тогда вдруг
вывезла, несмотря на довольно широко известное троцкистское прошлое. Больше
ничего не остается - жить и писать свои цветы.
Что они будут делать со всем этим хозяйством, если придут с обыском,
арестом и последующей конфискацией? Любопытно было бы увидеть чекистскую опись
этого имущества. Последнее пристрастие Сандрика к раскрашиванию магазинных
манекенов может вызвать неразбериху в инвентарных списках МГБ. Самое опасное,
однако, не на стенах и не вдоль стен, а вон в том дряхлом письменном столике на
антресолях, за которым член Союза писателей СССР Нина Борисовна Градова иной раз
проводит часы, свободные от переводов с каракалпакского. Стихи и проза, которым
никогда не увидеть свет. Кому у нас лучше, художнику или писателю? Это зависит
от того, что считать конечным результатом творческого процесса: рукопись или
книгу? Художник так или иначе видит результат своего труда, завершенную картину.
Можно ли считать рукопись конечным результатом, рукопись, что никогда не станет
книгой?
Таким не очень-то вдохновляющим мыслям предавалась Нина, пока тащила сумки
с вином и продуктами. Вопрос "кому у нас лучше" элементарно переводится в "кому
у нас хуже". Обидно, что вся жизнь прошла под этим свирепым жульем. И никакого
просвета не предвидится. Подумать, ни разу в жизни не побывать за границей! Отец
и мать в молодые годы все каникулы проводили в Европе, добирались и до Египта,
бродили среди пирамид! Жулье запечатало все наши двери, и навсегда. Есть только
один способ пересечь границу - включиться в эту их жульническую борьбу за мир,
то есть продаться сразу и с потрохами, как Фадеев, Сурков, Полевой, Симонов,
как, увы, и Илья... Начать выступать на собраниях, страстно обличать Уолл-стрит и
Пентагон, втирать очки заезжим европейским и американским простакам, вот и сама
в конце концов войдешь в делегацию доверенных лиц на конгресс мира. Женщина ещё
не старая, хорошенькая, вдохновенная поэтесса... усвоить этот идиотский пафос... на
этот крючок можно зацепить каких-нибудь фредериков жолио-кюри... Вот придет же в
голову такая мерзость. Это из-за того, что приходится тащить тяжесть, да ещё
будучи на высоких каблуках. Этот "далеко не безвредный художник" совсем меня
поработил! Сидит себе там на верхотуре, пластиночки прослушивает, кисточками и
красочками балуется, а Женщина, то есть существо, которое всегда в Тбилиси как
бы с большой буквы произносится, но за стол не всегда приглашается, разумеется,
должна таскать эти сумки. Представляю усатую физиономию избранника, когда я
вдруг включусь в борьбу за мир и уеду с делегацией в Вальпараисо.
Почему-то в последнее время она стала часто думать о Западе. Нередко
вспоминала свое "максимальное" приближение к Западу, когда во время воздушной
тревоги в сорок первом, в глубинах метрополитена, с ней рядом спиной к спине
оказался американский журналист с трубкой, торчавшей из кармана твидового
пиджака. От него пахло чем-то исключительно западным, тем, что долго держится,
очевидно даже в пропотевших бомбоубежищах, - смесью хорошего мыла, хорошего
табака, хорошего алкоголя, то есть всего хорошего. Они разговаривали, и ей
казалось, что она опознает этот космополитический тип человека прессы, который
имеет какое-то отношение к тому, что имел в виду Мандельштам: "Я пью за военные
астры, за все, чем корили меня... За музыку сосен савойских, полей Елисейских
бензин... За рыжую спесь англичанок и дальних колоний хинин..." Ей тогда показалось,
что он предлагает ей какой-то выход, какое-то головокружительное бегство, однако
вскоре в метро началась паника, и они навсегда потеряли друг друга. Веронике
больше повезло: вот стреканула от всех и от всего - и от лагерей, и от могил.

Живет себе в каком-то там штате с игрушечным названием Коннектикут. Впрочем, что
я знаю сейчас о её жизни? Может быть, воет там от тоски. От тоски по сыну или по
своим сногсшибательным появлениям на улице Горького... Может быть, весь свой
Коннектикут променяла бы на мой чердак с художником и "небезвредными" цветами? В
бегстве, как таковом, всегда есть мотив беды, недаром говорят: от себя не
убежишь.
Она поднялась на лифте на шестой этаж, ещё два марша пешком и, наконец,
открыла дверь чердачного логова, которое ей все чаще вообще не хотелось покидать
ни для чего. Пластинка, конечно, крутилась: концерт Баха для двух скрипок.
Сандро сидел в дальнем углу с очередным цветком, совсем уже неподвластным
никакой классификации. Недавно он сделал там себе треугольный просвет в небо и
возлюбил сидеть в трехгранном световом столбе, то есть как бы отгороженный от
презренного быта, где какие-то там бабцы таскают сумки с провизией. Гумилевские
"Романтические цветы". Нина вдруг почувствовала ревность к возникающему
очередному шедевру, полураспустившемуся бутону с почти калейдоскопической
сердцевиной. Вот сейчас подойду, и начну целовать его в шею, и руками скользить
вниз, и отниму его у тебя. Странное что-то происходит с этим художником. С тех
пор как он начал эту серию или, если угодно, "период", его интерес к натуре - а
ведь он явно все время пишет её цветок - несколько увял. Стены разгораются все
большим огнем, а его собственные полыхания побледнели. Вдруг её поразила одна
мысль: а ведь этот "оранжерейный" период начался у него как раз тогда, когда она
познакомилась с Игорем. Он, конечно ничего не знал и сейчас не знает о её связи
с юнцом, откуда ему знать, он почти не спускается с чердака, никакая сплетня до
него не могла дойти - он просто что-то почувствовал, руками, кожей, членом
почувствовал её "новый период" и подсознательно ответил на него своими цветами,
то есть памятью о том времени, когда у неё никого, кроме него, не было.
Не показав даже самой себе виду, что её что-то поразило, она поставила
сумки в выгородке, которая им заменяла кухню, и крикнула через всю студию:
- Ёлка не звонила?
- Пока нет, - ответил он и пошел помогать ей выгружаться.
- Послушай, Сандро, - сказала она, не глядя на него, занимаясь
баклажанами, - тебе не кажется, что ты с этими своими цветами... немного
преувеличиваешь?..
Теперь они посмотрели друг на друга. Он улыбнулся и подставил ей свою
плешь, и, как было у них заведено, она приласкала эту плешь несколькими
шлепками, будто ребенка.
После семи стали появляться гости. Любопытно, что молодые музыканты,
друзья Елки, вместо того чтобы опоздать, явились раньше всех. Пришла, например,
флейтистка Калашникова, которую не очень-то и ждали. Интересно, она-то откуда
сюда дорогу знает, подумала Нина, глядя, как непринужденно разгуливает бойкая
барышня среди певзнеровских цветов. Может быть, я несколько заблуждаюсь насчет
затворничества Сандро? Ревность пронзила её, словно мгновенная почечная колика.
- Как у вас замечательно здесь, Нина Борисовна, - сказала флейтистка. -Я
так благодарна Елке, что она мне работы Александра Соломоновича показала и
сегодня пригласила.
Ах да, она преподает в Мерзляковке. Ваши колики немного смешны, почтенная
Нина Борисовна Градова, заслуженный деятель искусств Адыгейской АО. Ведь мы всетаки
для них уже отжившее старичье. Игорь не в счет, он поэт.
Вбежал, таща футляр с виолончелью, молодой гений Слава Ростропович, о
котором говорили в Москве, что он второй, если не первый, Пабио Казальс. Сразу
же полез со всеми целоваться. Облобызал как старого друга флейтистку
Калашникову, хотя явно видел её впервые. Сжал в объятиях Сандро, целовал его в
щеки, в губы, в нос, в лоб, в промежутках между поцелуями успевая выкрикнуть
слово "сногсшибательно!", которое, по всей вероятности, относилось к картинам, а
не к целуемым объектам. Помчался на кухню, взялся за обцеловывание поэтессы.
- Ниночка, ты просто потрясающе выглядишь! Ты просто какая-то чудоженщина!
Ты должна ко мне прийти! Или я к тебе приду!
- Да ты ведь уже ко мне пришел, Слава! - улыбалась Нина, пытаясь
вспомнить, когда же они перешли на "ты", если не только сейчас.
- А где Ёлочка? - спросил Ростропович, выпячивая свой кашалотский
подбородок, тряся белокурым хохолком, оглядывая кухню таким образом, будто
искомое, то есть Ёлочка, могло присесть за плиту или под стулом как-то
примоститься. - Где она, где она, где она? Я её просто обожаю, просто боготворю!
Нинка, хочешь честно? Я, когда тебя увидел, подумал: вот это женщина, она должна
ко мне прийти, я ей должен играть наедине, знаешь, глаза в глаза, а потом, когда
с Ёлочкой познакомился, ну, ты не представляешь, все просто перевернулось - она,
она, играть с ней вместе, глаза в глаза! Где же она?
Какой славный Слава, думала Нина. Вот если бы они на самом деле сыгрались,
лучшего не придумаешь.
Несколько раз она набирала номер телефона на Большом Гнездниковском. Елки
дома не было. За Славой появился Стасик Нейгауз, сын знаменитого Генриха
Нейгауза и сам пианист. Замысел Елки прояснился. Трио должно было составиться из
Ростроповича, Калашниковой и нее. Стасик Нейгауз, красавец и тоняга (не
стиляга!), - соло на закуску. И вот все явились, не было лишь зачинщицы.
Стасик чинно подошел к ручке, попросил рюмку водки, чтобы понять, какое
тысячелетье на дворе, и сказал, что отец, возможно, приедет вместе с дядей
Борей, то есть с Пастернаком.

Последний, однако, вскоре явился один и сразу же уселся возле телефона.
Все присутствующие и вновь появляющиеся - всего набралось гостей не более десяти
- благоговейно посматривали, как классик разговаривает с возлюбленной. Им всем
как людям одного круга было, разумеется, известно, что в жизни гениального и
загнанного теперь на задворки литературы поэта имеется незаконный и прекрасный
источник вдохновения, сродни Арарату, который, как известно, стоит за пределами
Армении. Пастернак, очевидно, ощущал всеобщее внимание и немного работал на
публику: чуть-чуть артистичнее, чем нужно, играл ладонью, чуть-чуть сильнее
хмурился, чуть-чуть романтичнее, чем требовали обстоятельства, рокотал
невнятицей. Присутствующий среди гостей двадцатилетний студент Литинститута,
"талантливый-начинающий", розовощекий, со щедрым развалом лишь слегка засаленных
волос, Игорь Остроумов взирал на мэтра в состоянии, близком к столбняку: неужели
это он, сам, и я с ним под одной крышей?
Нина между тем беспокойно ходила вокруг, бросала на Пастернака
красноречивые взгляды - сколько же можно бубнить одно и то же? - которых он явно
не улавливал или не понимал, и, как только он отошел от телефона, бросилась
снова звонить. Б. Гнездниковский молчал вглухую. Тогда она нашла телефон
теннисного тренера Пармезанова. "Послушайте, Толя, вы, конечно, видели Елку на
игре, как она?" - "Все в порядке, - недовольно ответил Пармезанов, - выиграла у
Лукиной". - "А куда она потом отправилась, она вам ничего не говорила?" - "А с
какой стати, Нина Борисовна, ей мне что-нибудь говорить? - почти возмутился
Пармезанов. - Ушла с каким-то стиляжкой. Да нет, чего там опасного, молокосос".
Ну что же, не с милицией же искать взрослую, девятнадцатилетнюю девицу,
если она уходит куда-то со "стиляжкой" и не является на вечер, который сама же в
свою честь и затеяла. Ну что же, к столу, товарищи? Ей-ей, нельзя же столько
людей томить. Начнем ужинать, а потом и Елка, негодяйка, прибежит, тогда и
концерт, так, что ли?
- Нет, уж, давайте сначала поиграем, потом к столу, - предложил Стасик.
- Правильно! - вскричал Слава. - Сначала поиграем, потом поужинаем, а
потом, когда Елочка придет, опять поиграем! Стаська, садись за этот маленький
рояльчик! Ох, как я, ребята, люблю эти маленькие воронцовские рояльчики! Почти
как свою бандуру! - С плотоядной улыбкой он лапал рояльчик за черные бока,
казалось, высматривая, куда бы его поцеловать, и наконец вполне резонно
поцеловал в клавиши.
- Ну, а мне все равно, когда играть, - сказала флейтистка. - Я не пью.
Начали играть и играли не меньше часа. Струилась, временами взмывая к
поднебесному вдохновению, старая итальянская музыка - "Времена года" Антонио
Вивальди. Играли свободно, иногда сбиваясь и останавливаясь, смеясь, начиная
снова. "Недурно получается, ей-ей, неплохо сварганили, ребята. Давайте ещё раз
"Примаверу", - иногда бормотал Ростропович, словно выныривал из воды, потом
снова поднимал к потолку залепленное вдохновением лицо и снова погружался. Не
дойдя ещё до широкой публики, музыка "барокко" властвовала в консерваторских
кругах.
Елка не появилась ни во время концерта, ни даже тогда, когда после ужина
Слава и Стасик, дурачась, "лабали", то есть играли что-то танцевальное и
джазовое. Нина глазами спрашивала Сандро: что делать? Сандро руками ей отвечал:
что поделаешь, вспомни себя в девятнадцать лет.
Все гости разошлись около полуночи, один только Остроумов Игорь все
колготился вокруг Нины, помогая убирать со стола и подпевая Сандро, который
ходил с бокалом по студии, пел грузинскую песню и смотрел на свои цветы.
- Вы, кажется, в родственники тут собираетесь записаться? - тихо спросила
Нина юнца. - А ну-ка, немедленно шапку в руки и откланивайтесь!
- Значит, до завтра, Нина Борисовна, да? - еле слышно шептал Игорь. - В то
же время, да? Как обычно?
Наверное, уже предвкушает свою любимую и так вначале поразившую его
позицию.
- Старая идиотка, - бормотала она с

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.