Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

страница №1

Марио Варгас Льоса
Разговор в "Соборе"


Аннотация

Роман "Разговор в "Соборе" - один из наиболее значимых в творчестве известного
перуанского писателя Марио Варгаса Льосы (род. в 1936 г.). Оригинальное и сложное по стилю
произведение является ярким образцом прозы XX века.

Марио Варгас Льоса
Разговор в "Соборе"

"Чтобы стать истинным романистом, надо исследовать жизнь
всего общества, ибо роман - это частная история народов".
Оноре де Бальзак "Физиология брака"

Часть первая

I


Из дверей редакции Сантьяго глядит на проспект Такны, и во взгляде его нет любви:
тонущие в тумане серенького дня машины, разнокалиберные блеклые фасады, каркасы
неоновых реклам. Когда же это так испаскудилась его страна, его Перу? На проспекте Вильсона
меж замерших перед светофором машин с криками мечутся мальчишки-газетчики, а он
медленно шагает к Кольмене. Понурившись, сунув руки в карманы, идет он словно под
конвоем прохожих - все в одну сторону, к площади Сан-Мартин. Он сам, Савалита, - вроде
Перу, с ним тоже в какой-то момент случилась непоправимая пакость. В какой же это
момент? - думает он. У дверей отеля "Крийон" к ногам его жмется, лижет ему башмаки
бездомная собака. Пошла вон, может, и ты бешеная? И с Перу, думает он, и с Карлитосом, и со
всеми. Выхода нет, думает он. На автобусной остановке - длинный хвост; он пересекает
площадь и видит за столиком бара "Села" - здорово, старина! - Норвина - присаживайся,
старина, - плотно облапившего высокий стакан, подставившего ногу чистильщику ботинок, -
выпей со мной. Норвин вроде бы еще не пьян, и Сантьяго садится, показывает чистильщику,
чтоб занялся и его башмаками. Сейчас, сеньор, сделаем в лучшем виде, сеньор, в лучшем виде,
как зеркало будут.
- Сто лет не виделись, - говорит Норвин. - Ну что, передовицы-то легче писать?
Доволен? Не жалеешь, что бросил хронику?
- Возни меньше, - пожимает он плечами - а не в тот ли день и час случилось это,
когда его вызвал главный редактор - и заказывает пива похолодней - и предложил ему место
Оргамбиде, ведь он учился в университете и справится с редакционными статьями. А,
Савалита? Не тогда ли, Савалита? Тогда, тогда, думает он. - Прихожу пораньше, получаю
тему, зажимаю нос, и часа через два-три - все, гуляй!
- Ни за что на свете не согласился бы передовые мастерить, - говорит Норвин. -
Информации нет, а в нашем деле - информация - это все, понимаешь, Савалита? Я-то,
наверно, так и сдохну на уголовной хронике. Да, кстати: правда, что Карлитос умер?
- Да нет, он пока еще в клинике, скоро выпишут, - говорит Сантьяго. - Клянется, что
на этот раз завяжет намертво.
- А правда, что он уже чертей ловил? - говорит Норвин. Норвин смеется, а Сантьяго
закрывает глаза: корпуса квартала Чоррильос - бетонные кубы с зарешеченными окнами,
растрескавшиеся норы, в которых копошится замшелое отребье, заживо гниющее старичье в
шлепанцах на узловатых венозных ногах. А между корпусами мечется человечек, и от
истошных его воплей содрогается маслянистая рассветная полумгла, и еще яростней гонятся за
ним скорпионы, тарантулы, муравьи. Что ж, думает он, тоже утешение, белая горячка лучше
медленной смерти. Ничего, Карлитос, каждый отбивается от Перу чем и как может.
- В один прекрасный день и я допьюсь до зеленых чертей. - Норвин с любопытством
рассматривает свой стакан, усмехается. - Ведь непьющих репортеров не бывает, Савалита.
Надо же в чем-то черпать вдохновение.
Чистильщик закончил с ним и теперь, посвистывая, наводит глянец на башмаки Сантьяго.
- Ну, как дела в "Ультима Ора", что слышно у этих бандитов? Обижаются на тебя,
Савалита, зазнался, говорят, никогда теперь не зайдешь, не то что раньше. У тебя же, Савалита,
времени теперь вагон. Чем же ты занят? Или еще где-нибудь подрабатываешь?
- Книжки читаю, сплю после обеда, - говорит Сантьяго. - Может, все-таки
восстановлюсь на юридическом, получу диплом.
- Ну, брат! - Норвин явно огорчен. - Хронику бросил, теперь еще и диплом хочешь
получить? Передовицы - это уж все, край. С дипломом можешь ставить крест на
журналистике. Буржуем становишься, как я вижу.
- Мне уже тридцать, - говорит Сантьяго. - Поздно буржуем становиться.
- Всего тридцать? - задумывается Норвин. - Мне тридцать шесть, а по виду я тебе в
отцы гожусь. Ничто так не измочаливает человека, как уголовная хроника.
Над столиками - мутноглазые мужские лица, протянутые к пепельницам и стаканам
руки. Ну и сброд, прав был Карлитос. Что со мной сегодня? - думает он. Чистильщик
взмахами щеток отгоняет двух собак: вывалив языки, они бродят между столами.
- Долго еще "Кроника" будет с бешенством бороться? - говорит Норвин. -
Осточертело. Сегодня опять - целая полоса.
- Моя работа, - говорит Сантьяго. - Да ну, лучше уж про бешенство, чем про Кубу с
Вьетнамом. Ладно. Очереди нет, пойду на автобус.

- Пошли пообедаем, я угощаю, - говорит Норвин. - Забудь ты жену хоть ненадолго,
Савалита. Тряхнем стариной, вспомним золотые времена.
Огненное жаркое, ледяное пиво, "Уголок Кахамаркино" на Бахо-эль-Пуэнте, ленивая вода
Римака, текущего мимо бледно-зеленых, будто слизью покрытых скал, кафе "Гаити", вечеринка
у Мильтона, коктейль и душ у Норвина и полуночный апофеоз - поход в бордель, где, спасибо
Бесеррите, им отпустят со скидкой, а потом - тяжелый сон, а наутро - головная боль, чувство
вины, гудящее похмельной тоской тело. Не тогда ли это было, не в золотые ли времена? Очень
может быть.
- Ана приготовила сегодня на обед чупе с креветками, этим я пожертвовать не могу, -
говорит Сантьяго. - В другой раз, старина.
- Ага, боишься, боишься жену, - говорит Норвин. - У-у, Савалита, до чего ж ты
испаскудился.
Вот это верно, да только дело тут не в жене. Норвин расплачивается с официантом и
чистильщиком, жмет Сантьяго руку. Он возвращается на остановку, лезет в автобус "шевроле",
где гремит радио. "Инка-Кола" утолит жажду, а потом вальс, реки и ручьи, сработавшийся
голос Хесуса Васкеса. В центре - еще пробки, но на проспектах Республики и Арекипа машин
мало, автобус может набрать скорость, и снова вальс, столь любимый жительницами нашей
столицы... Почему у нас что ни вальс, то такая мерзость? Он думает: что со мной сегодня?
Склонил голову, подбородок уперт в грудь, глаза полузакрыты, словно он созерцает свой
живот. Черт бы тебя взял, Савалита, стоит только сесть, как под пиджаком - словно арбуз.
Когда он в первый раз выпил пива? Пятнадцать лет назад? Двадцать? Уже месяц не виделся с
мамой, с Тете. Кто бы мог подумать, что Попейе станет преуспевающим архитектором, а ты,
Савалита, будешь сочинять передовицы. Он думает: скоро придется на тачке брюхо возить.
Надо ходить в турецкие бани, надо играть в теннис, согнать вес, растрясти жирок, будешь
стройным, как в пятнадцать. Встряхнуться, победить лень, воспарить. Он думает: спорт -
единственный выход. Миновали парк Мирафлорес, Кебраду, Малекон, вот здесь, на углу
Бенавидеса, пожалуйста. Он вылезает и, сунув руки в карманы, понуро бредет к Порте, да что
со мной сегодня такое? Небо по-прежнему затянуто тучами, день все так же пасмурен и сер,
комариной лапкой, паутинной лаской пробегает по коже мельчайшая изморось. Нет, что-то еще
более беглое, мимолетное, неприятное. В этой стране даже дождь сволочной какой-то, нет чтоб
хлынуло как из ведра. Что сегодня в "Колине", в "Монтекарло", в "Марсано"? Он пообедает,
потом прочтет через пень-колоду главу "Контрапункта" , мозги его отуманятся, и он с книгой
Хаксли в руках погрузится в вязкий послеобеденный сон, - это если крутят детектив вроде
"Рифифи" или вестерн вроде "Рио-Гранде". Но Ана наверняка уже высмотрела в газетке
какую-нибудь мелодраму. Да что со мной сегодня целый день? Он думает: если бы цензура
запретила мексиканские картины, мы бы с Аной реже ссорились. Ну, выпью вермута, а потом?
Потом пройдемся по набережной Малекона, покурим под бетонными зонтиками парка Некочеа,
слыша, как ревет в темноте море, вернемся, взявшись за руки, домой, что-то часто мы стали
спорить, милая, часто ссоримся, милая, а потом, одолевая зевоту, - еще страничку Хаксли. Обе
комнаты - в чаду и вони горелого масла, хочешь кушать, милый? А утром - трель
будильника, холодный душ, автобус, потом в толпе конторских служащих пешком до
Кольмены, голос главного: "Что предпочитаешь, Савалита: забастовку банковских служащих,
кризис рыбодобычи или Израиль?" Может быть, стоит поднапрячься немножко и все-таки
получить диплом. Дать задний ход, думает он. Он видит обшарпанные оранжевые стены,
красные крыши, слуховые оконца, забранные черными прутьями. Дверь в квартиру открыта, но
почему-то навстречу не вылетает простодушная, игривая и забавная собачка Батуке. Что ж ты,
милая, пошла к китайцу в лавку, а двери настежь? Нет, он ошибся, Ана дома, встрепанная, глаза
красные, заплаканные. Что стряслось? - Батуке увели.
- Вырвали поводок прямо из рук, - рыдает Ана. - Какие-то гадкие негры. Вырвали и
бросили в фургон. Его украли, украли!
Он целует ее в висок - успокойся, успокойся, - гладит по щеке - как это случилось? да
не плачь, глупенькая, - взяв за плечо, ведет в комнату.
- Я звонила в "Кронику", но тебя уже не было. - Губы у Аны дрожат, лицо
искажено. - Какие-то негры с каторжными мордами. Он был на поводке, как полагается.
Поводок у меня вырвали, а Батуке схватили и бросили в фургон.
- Подожди, вот пообедаю и схожу за ним, - снова целует ее Сантьяго. - Я знаю, куда
везут отловленных собак. Ничего с Батуке не случится, не плачь.
- Он так сучил лапами, вилял хвостом, - Ана краешком передника вытирает глаза,
вздыхает, - словно все понимал, бедненький. Бедная моя собачка.
- Говоришь, прямо из рук вырвали? Вот сволочи. Ладно, я им устрою.
Он снимает со стула пиджак, делает шаг к двери, но Ана удерживает его: сначала поешь,
перекуси на скорую руку. Голос ее нежен, на щеках ямочки, глаза грустные, бледная.
- Наверно, остыло, - улыбается она дрожащими губами. - Я тут обо всем забыла,
прости, милый. Бедненький Батукито.
Обед проходит в молчании, стол придвинут к окну, а окно выходит в патио: земля
кирпичного цвета, как теннисные корты в Террасасе, извивается посыпанная гравием дорожка,
вокруг кусты герани. Чупе и вправду холодное, по краю тарелки - каемка застывшего жира,
креветки точно жестяные. Она пошла к китайцу на Сан-Мартин уксусу купить, и вдруг рядом
затормозил грузовик, оттуда выскочили двое негров, рожи совершенно бандитские, ну просто
беглые каторжники, один оттолкнул ее в сторону, второй вырвал из руки поводок, а когда она
пришла в себя, их уже и след простыл. Бедный, бедный песик. Сантьяго встает: эти негодяи за
все ответят. Ана снова плачет: даже он понял, что его хотят убить.
- Ничего с ним не будет. - Он целует Ану в щеку, ощутив на мгновение воспаленную
от слез, солоноватую кожу. - Скоро приведу, вот увидишь.
Рысцой к аптеке на углу Порты и Сан-Мартин, просит разрешения позвонить и набирает
номер "Кроники". Трубку снял Солорсано, судебный репортер: ты совсем сбрендил, Савалита,
откуда я знаю, где живодерня?!

- У вас собачку увели? - Аптекарь с готовностью вытягивает шею. - Это не очень
далеко, на Пуэнте-дель-Эхерсито. У моего крестника так погибла чау-чау, такая была славная
псина.
Рысцой к Ларко, в автобус, прикидывая, сколько стоит такси от проспекта Колумба до
Пуэнте-дель-Эхерсито. В бумажнике сто восемьдесят солей. К воскресенью опять будем на
мели, зря все-таки Ана ушла из клиники, кончать надо с этими кино каждый вечер, бедный
Батуке, больше ни единого слова про бешенство не напишу. Вылезает, на площади Болоньези
ловит такси, но шофер не знает, где живодерня. Мороженщик с площади Дос-де-Майо
объясняет: все время прямо, на набережной увидите вывеску "Муниципальный отдел по отлову
бродячих животных", это она и есть. Здоровенный пустырь за кирпичным забором мерзкого
вида и цвета дерьма - цвета Лимы, думает Сантьяго, цвета Перу, - а на пустыре - несколько
хибарок, которые в отдалении сливаются воедино, превращаясь в лабиринт циновок, кровель,
цинка. Тихий, сдавленный скулеж. У ворот - будочка с табличкой "Администрация". Лысый
человек в очках, без пиджака, дремлет за письменным столом, заваленным бумагами, и
Сантьяго с ходу стучит по этому столу кулаком: у меня украли собаку, у жены прямо из рук
поводок вырвали, - лысый вздрагивает от неожиданности, - это безобразие, эту подлость я
терпеть не намерен!...
- Вы не кричите, - говорит лысый, протирая изумленные глаза, кривя рот, - и
выбирайте выражения, не дома.
- Если с моей собакой что-нибудь случилось, я этого дела так не оставлю. - Сантьяго
снова лупит кулаком по столу, достает журналистскую карточку. - А сволочи, которые напали
на мою жену, сильно поплатятся за свою наглость!
- Да успокойтесь вы. - Лысый, зевая, рассматривает карточку, досада у него на лице
сменяется выражением кроткой тоски. - Вы говорите, часа два назад забрали вашу собачку?
Ну, так она еще жива, только привезли. Зачем же принимать все так близко к сердцу, а еще
журналист. - Голос у него вялый и сонный, как взгляд, горький, как складка у губ: тоже
уделан жизнью. - У нас платят с головы, вот наши иногда и чрезмерно усердствуют, что с
ними поделаешь, кушать всем надо. - Сквозь стены просачиваются звуки глухих ударов, визг
и вой. Лысый, криво и принужденно улыбаясь, покорно встает на ноги, выходит из кабинета,
что-то бормоча. Они пересекают пустырь, останавливаются перед воняющим мочой бараком.
Там два ряда клеток, битком набитых собаками: они трутся друг о друга, подскакивают на
месте, обнюхивают проволоку, ворочаются и ворчат. Сантьяго останавливается перед каждой
клеткой, вглядывается в мешанину морд, спин, напряженно отставленных или виляющих
хвостов - нет, здесь моей нет, и здесь тоже. Лысый, с потерянным видом, тащится следом.
- Вот, можете сами убедиться, нам негде их держать, - вдруг взрывается он. - А ваша
газета нам житья не дает. Муниципалитет выделяет крохи, крутись как знаешь.
- Дьявол, - говорит Сантьяго, - и здесь нет.
- Найдется, - вздыхает лысый. - Еще четыре барака.
Они снова на пустыре. Изрытая земля, жухлая трава, кал, зловонные лужи. Во втором
бараке одна из клеток ходуном ходит, проволочная сетка дрожит: за ней барахтается,
выныривает и вновь тонет что-то похожее на клубок белой шерсти. Ну-ка, ну-ка. Краешек
морды, кончик хвоста, красные слезящиеся глаза... Батукито. На нем еще ошейник, и поводок
не отстегнули - да что же это за безобразие, какое право они имели! - но лысый успокаивает
Сантьяго: не шумите, сейчас его вытащат. Он медленно удаляется и вскоре приводит
приземистого самбо в голубом комбинезоне: Панкрас, достань-ка вот того, беленького. Он
открывает дверцу клетки, отшвыривает других собак, хватает дрожащего Батуке за холку,
передает его Сантьяго, но тот тут же отпускает его, шарахается назад, отряхиваясь.
- Это всегда так, - смеется самбо. - Обязательно обделаются: они этим подтверждают,
до чего рады выйти на волю.
Сантьяго опускается на колени, чешет Батуке за ухом, а тот лижет ему руку, дрожит,
шатается как пьяный и только на пустыре начинает играть, кидать лапами землю и носиться
вокруг хозяина.
- Пойдемте-ка, я вам покажу, в каких условиях мы работаем. - Лысый с кислой
улыбкой берет Сантьяго под руку. - Напишите про это в газете, попросите, чтоб
муниципалитет увеличил нам смету.
Вонючие полуразвалившиеся бараки, мусор, свинцово-серое небо, пропитанный влагой
воздух. В пяти шагах от них кто-то с неразличимым лицом пытается запихнуть в рогожный
мешок дворняжку, а та отчаянно бьется и лает - неожиданно для такой крохи зычно и свирепо.
Помоги ему, Панкрас. Приземистый мулат подбегает, растягивает горловину мешка, а его
товарищ запихивает в него собачонку. Мешок тотчас завязывают, опускают наземь, а Батуке
вдруг начинает скулить, рваться с поводка - да что с тобой? - испуганно глядит, хрипловато
лает. А у людей в руках уже появились палки, и под счет "раз-два" они колотят по мешку, а
мешок подпрыгивает, дергается из стороны в сторону, словно в сумасшедшей пляске, и
отчаянный вой несется на него, "раз-два" в такт ударам хрипят мужчины. Ошеломленный
Сантьяго закрывает глаза.
- Перу - это же каменный век. - Кисло-сладкая улыбка всплывает на лице лысого. -
Посмотрите, можно в таких условиях работать?
Мешок замолк и застыл, и люди, ударив еще по разу, бросают палки, утирают взмокшие
лбы.
- Раньше мы их убивали, как Господь заповедал, по-человечески, - жалуется лысый, -
а теперь денег нет. Вот напишите-ка об этом, раз вы журналист.
- А знаете, сколько мы тут получаем? - размахивает руками Панкрас и поворачивается
к товарищу. - Расскажи ему, он в газете служит, пусть продернет наши власти.
Тот повыше, помоложе своего напарника. Он выступает вперед, и Сантьяго видит его
лицо. Да быть не может! Сантьяго выпускает поводок, Батуке с лаем набрасывается на него.

Быть не может!
- Один соль с головы, - говорит он. - А ведь потом еще надо везти дохлятину на
свалку, ее там сожгут. Один соль за все про все.
Не может быть, это не он, все цветные похожи один на другого. А почему бы и не он,
думает Сантьяго. Самбо нагибается, взваливает мешок на плечо - он! он! - несет его на край
пустыря, швыряет на груду других окровавленных мешков, возвращается, покачиваясь на
длинных ногах, утирая лицо рукавом. Он! он! Панкрас толкает товарища локтем в бок: ступай,
поешь, притомился.
- Это тут они плачутся, а как выедут на ловлю - куда там! - ворчит лысый. - Короли!
Зачем сегодня утром схватили собаку этого сеньора, скоты? Она была на поводке и с хозяйкой.
Самбо всплескивает руками - это он! - они вообще утром не ездили, они тут были,
кончали отловленных, верьте слову, дон! Он, думает Сантьяго. И голос, и лицо, и фигура,
только старше кажется лет на тридцать. Та же плутовская рожа, приплюснутый нос, курчавые
волосы. Только раньше не было под глазами лиловатых мешков, морщин на шее,
зеленовато-желтого налета на лошадиных зубищах. Зубы у него были белые-белые, думает
Сантьяго. Как изменился, как постарел. Тощий, грязный, старый, но медленная, с развальцем
походка все та же, и ноги, тонкие и по-паучьи длинные, - те же. Руки покрылись узловатой
корой мозолей, в углах губ запеклась слюна. Они уже вернулись в контору, Батуке жмется к
ногам Сантьяго. Не узнал меня, думает он. Не стану говорить, ничего не скажу. Да и как он мог
тебя узнать, Савалита? Сколько тебе тогда было? Шестнадцать? Восемнадцать? А сейчас уже
четвертый десяток пошел. Лысый, заложив копирку, убористо выводит на листе бумаги
округлые буковки. Самбо, привалившись к притолоке, облизывает губы.
- Вот тут вот распишитесь, друг мой. Серьезно, помогите нам, пусть ваша "Кроника"
напишет, чтобы нам увеличили смету. - Он взглядывает на самбо. - Чего ж ты не идешь
обедать?
- Нельзя ли малость вперед? - Он шагает к столу и непринужденно объясняет: -
Поиздержался.
- Пять солей, - зевает лысый. - Больше не могу.
Самбо, не взглянув, прячет бумажку в карман, и они выходят вместо с Сантьяго. Поток
грузовиков, автобусов и машин льется по Пуэнте-дель-Эхерсито. Как он воспримет, если?..
Гроздья домишек на Фрай-Мартин-де-Поррес - может, убежит? - тонут в тумане,
вырисовываются смутно, как во сне. Сантьяго ловит его взгляд и пытается улыбнуться.
- Если бы вы прикончили мою собаку, я б, наверно, вас всех тут поубивал.
Нет, Савалита, он тебя не узнает. Слушает внимательно, но взгляд
почтительно-отстраненный, туманный взгляд. И постарел, и одичал. Тоже вытрепан на славу.
- Сегодня утром, говорите, подобрали этого мохнатенького? - Неожиданная искорка
вспыхивает у него в глазах. - Значит, это работа Сеспедеса, ему все равно, кого хватать. Он и в
сад может залезть, и поводок обрезать, на что хотите пойдет, лишь бы урвать свое.
Они стоят у лестницы, ведущей на проспект Альфонса Угарте; Батуке катается по земле,
лает в свинцовое небо.
- Амбросио? - Сантьяго улыбается сначала неуверенно, потом все шире. - Ты -
Амбросио?
Нет, он не убегает, ничего не произносит в ответ. Тупо и уныло смотрит на Сантьяго, и
вдруг какое-то безумное выражение мелькает в его глазах.
- Ты забыл меня? - улыбается Сантьяго неуверенно, потом все шире. - Я - Сантьяго,
сын дона Фермина.
Руки его взлетают - ниньо Сантьяго, это вы? - и замирают, словно Амбросио не знает
- обнять или задушить - сын дона Фермина? Голос охрип от волнения или от
неожиданности, глаза моргают как от слепящего света. Ну, конечно, старина, это я, не узнал? А
вот Сантьяго его сразу узнал. Руки вновь приходят в движение - ах, чтоб меня! - рассекают
воздух - боже ты мой милостивый, ну совсем взрослый стали! - хлопают Сантьяго по плечам
и по спине, а глаза наконец смеются: до чего ж я рад, ниньо!
- Глазам своим не верю - совсем взрослый мужчина! - Он ощупывает Сантьяго,
всматривается в него, улыбается ему. - И верю и не верю! Теперь-то, конечно, признал, как не
признать? Похожи очень на отца, ну, и на матушку, на сеньору Соилу, тоже. А как барышня
Тете? - Руки мелькают - от волнения или от испуга? - А сеньор Чиспас? - и снова шарят
по спине и плечам Сантьяго, и взгляд становится нежным, припоминающим, и он очень
старается, чтобы голос звучал естественно. - Вот ведь как бывает! Вот где довелось
встретиться! А сколько лет прошло, так их!
- От этих передряг в горле пересохло, - говорит Сантьяго. - Пойдем выпьем
чего-нибудь. Есть тут поблизости где посидеть?
- Есть, - говорит Амбросио, - есть забегаловка, мы там обедаем, "Собор" называется,
но, боюсь, вам не понравится: больно убогая.
- Если пиво холодное, понравится, - говорит Сантьяго. - Пойдем, Амбросио.
Вот ведь как: уже пиво пьете, смеется Амбросио, показывая зеленовато-желтые зубы, как
время летит, чтоб его. Они поднимаются по лестнице. За складами, тянущимися вдоль первого
квартала проспекта Альфонса Угарте - белые автомастерские "Форда", а от поворота налево
громоздятся выцветшие, посеревшие от неумолимой грязи пакгаузы Центральной
железнодорожной станции. Там, внутри, под цинковой крышей теснится за колченогими
столиками горластая и прожорливая орава посетителей. Двое китайцев из-за стойки зорко
всматриваются в медные лица, в разбойничьи острые черты тех, кто жует и глотает; паренек в
драном фартуке разносит тарелки дымящегося супа, бутылки, блюда с рисом. Разноцветная
радиола надрывается о любви, поцелуе и ласке, а в глубине, за пеленой табачного дыма,
пропитанного запахами еды и винными парами, за стеной шума и гама, за танцующими в
воздухе роями мух видно окошечко, а в нем - камни, лачуги, полоска реки, свинцовое небо, и
ширококостная женщина, оплывая потом, шурует котелками и кастрюлями у разбрасывающей
искры плиты. Свободный столик - у самой радиолы, на изрезанной ножами столешнице
можно различить пробитое стрелой сердце, можно прочесть женское имя - Сатурнина.

- Я уже пообедал, заказывай себе, - говорит Сантьяго.
- Два "кристаля" похолодней, - сложив руки рупором, кричит Амбросио. - Порцию
рыбного супа, хлеб и менестру с рисом.
Не надо было с ним идти, Савалита, не надо было заговаривать, ты ж не совсем еще
спятил. Опять начнется этот кошмар, думает он. И виноват будешь ты, Савалита. Бедный отец,
бедный старик.
- Тут шоферы собираются, работяги с окрестных заводиков. - Амбросио словно
извиняется. - Приходят даже с проспекта Аргентины: кормят здесь сносно, а главное -
дешево.
Паренек приносит пиво, Сантьяго наполняет стаканы - за ваше здоровье, ниньо, за твое,
Амбросио! - и какой-то сильный нераспознанный запах ослабляет волю, кружит голову, тащит
наружу воспоминания.
- Что же это за работенку ты себе отыскал, Амбросио? Давно ты на живодерне?
- Месяц. И то, спасибо бешенству, мест-то нет. Да уж, работенка аховая, на износ.
Только когда на ловлю едешь, можно дух перевести.
Здесь пахнет потом, луком и едким перцем, мочой и плотно слежавшимися отбросами, и
знакомая музыка, пробившись сквозь гул голосов, рычание моторов и вой автомобильных
гудков, становится неузнаваемой, вязко забивает уши. Бродят между столами, облепляют
стойку, толпятся у входа остроскулые, опаленные солнцем люди, и глаза у них не то сонные, не
то посоловевшие. Сантьяго достает сигареты, Амбросио закуривает, а докурив, швыряет
чинарик на пол, растирает его подошвой. Он шумно хлебает суп, жует рыбу, обсасывает кости
до блеска, а сам слушает, или отвечает, или спрашивает, и отламывает кусочки хлеба,
большими глотками пьет пиво и вытирает пот со лба: да, ниньо, время летит - не угонишься.
Чего я тут сижу, думает Сантьяго. Надо уходить, думает Сантьяго и требует еще пива. Наливает
пиво, обхватывает пальцами свой стакан и, говоря, вспоминая, грезя наяву, думая, не сводит
глаз с шапки пены, где словно на распяленных в приступе рвоты пастей извергаются,
вздуваются и опадают в желтой жидкости, уже согревшейся от тепла его ладоней, красные
пузыри. Он пьет, отрыгивает, тянется за сигаретой, наклоняется погладить Батуке: все позади,
собачка, наплевать и забыть. Он говорит, и говорит Амбросио, нижние веки его набрякли и
посинели, ноздри раздуты, как будто он бегом бежал и запыхался, он сплевывает после каждого
глотка, провожает тоскующим взглядом мух, он слушает, улыбаясь, хмурясь, смущаясь, а в
глазах у него по временам мелькают то гнев, то страх, а то вдруг исчезает всякое выражение.
Иногда он кашляет. Курчавые волосы уже кое-где поседели; поверх комбинезона на нем
пиджак, бывший когда-то голубым, имевший когда-то пуговицы, высокий воротник наглухо
застегнутой рубашки удавкой впивается в шею. Сантьяго глядит на его огромные башмаки -
грязные, корявые, стоптанные, уделанные временем. Голос его звучит с неуверенной запинкой,
иногда совсем пресекается, становится предупредительно молящим, потом снова крепнет -
сокрушенный, или тревожный, или почтительный, но это всегда - голос побежденного: какие
там тридцать лет?! Амбросио постарел на все сорок, а может, и на сто. Он не только состарился,
осунулся и опустился - его, должно быть, догладывает чахотка. Да, жизнь задолбала его в
тысячу раз крепче, чем Карлитоса, чем тебя, Савали

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.